Беседа одиннадцатая

Гениальность — это инстинкт? Первородный грех и перелетные

птицы, и Декарт

Память... эта странная память великих людей.

Юлий Цезарь и Александр Македонский знали в лицо и по имени десятки тысяч своих воинов. Может быть, именно поэтому воины были так им преданы.

Гениальный математик Леонард Эйлер обладал невероятной памятью на числа и мог проводить любые операции с умножением и делением в уме. Шахматист Алехин мог играть вслепую с 30—40 партнерами одновременно. Тесла обладал такой феноменальной памятью, что еще подростком выучил восемь языков. С детства Тесла и Лев Ландау помнили наизусть логарифмическую таблицу.

Но в то же время, Бетховен в детстве никак не мог запомнить таблицу умножения, а Ландау, наоборот, никак не мог запомнить ни одной музыкальной мелодии или ноты и в целом вообще не мог воспринимать музыку.

Джузеппе Верди патологически ненавидел арифметику. Он не мог решать даже самые простые примеры на сложение. Лев Тол­стой испытывал отвращение к химическим формулам, никогда не знал ни одной из них и не мог запомнить.

Ибсен не мог отличить свинцовую облатку от цинковой. Эрнст Геккель жаловался на то, что он не помнит ни одного произведе­ния художников. Как-то однажды он спутал картину Тициана с картиной Рафаэля.

Что же пытается помнить гений? Можно ли каким-то общим способом анализировать интересы и способы мышления таких разных людей, как Толстой, Бетховен, Ландау или Верди?

Есть древняя кельтская легенда о мальчике Гвионе — учени­ке чародея. Юный Гвион чистил котел, содержащий магическую жидкость знания, в какой-то момент три капли выплеснулись из котла и обожгли ему палец.

Когда Гвион сунул палец в рот, чтобы остудить кожу, то он вне­запно постиг смысл всех вещей, всего, что было, есть и будет.

Может быть, эта мысль покажется слишком общей, однако лю­бой гений стремится пережить ощущение Гвиона, постичь смысл всех вещей. Именно эта невероятная претензия древнего мага где-то в глубине души и руководит человеком. Не только гением, но и каждым из нас.

Просто каждый чистит поверхность котла знаний на участке, который достался именно ему. Каждый видит грязь в своем ме­сте, поэтому и капли разным людям достаются на первый взгляд разные. Но у «капель» этих есть одно общее свойство: через их призму человек, который получил ожог, пытается увидеть смысл всех вещей — всего, что было, есть и будет.

В легенде о Зигфриде, которая была положена на музыку ге­нием Вагнера, капли драконьей крови попадают на руку героя и обжигают ее. Зигфрид точно так же подносит руку ко рту и в этот миг вспоминает способность понимать пение птиц и шепот леса.

Вагнер использовал знакомое нам выражение: «Зигфрид под­нес руку ко рту и внезапно вспомнил язык птиц и шепот леса». Неужели Вагнер считал, что это можно вспомнить?

Может быть, в процессе эволюции, вместе с появлением ана­литического разума, мы утратили или забыли какие-то инстин­ктивные способности?

Забыли язык птиц и шепот леса...

Известно, что мы наверняка утратили животный инстинкт воз­вращения домой.

Ученый по имени Иоганн Шмидт открыл, что все угри, оби­тающие в европейских водах, рождаются в Саргассовом море. Осенью угри из Европы и Восточной Америки уходят из рек в это море, в район между Индией и Азорскими островами. Сле­дующей весной появившиеся на свет маленькие угри плывут об­ратно в пресные водоемы. Два года спустя, достигнув в длину двух дюймов, они возвращаются домой. Те, у кого 115 позвон­ков, плывут обратно в Европу, а те, у кого 107, возвращаются на Запад, в Америку. Их родители остаются на месте, чтобы уме­реть.

Зеленая черепаха Карибского бассейна в период размножения совершает такой же подвиг, проплывая 1400 миль от Бразилии до острова Вознесения в центре Атлантики. Крошечная белоногая мышь, живущая в Америке, размером не больше кончика паль­ца, возвращается обратно домой, куда бы ее ни отвезли. Экспе­рименты с помеченными мышками проводили на расстояниях в сотни миль, и они находили дорогу домой с точностью до 50 сантиметров.

Птица черноголовка ориентируется с помощью звезд. Лосось, как это ни странно, ориентируется с помощью невероятно разви­того обоняния. Каким образом находят дорогу домой угри, до сих пор до конца не объяснено.

Немецкий зоолог Ганс Фромме открыл, что у малиновок пере­летный инстинкт ослабляется, а со временем и совсем исчеза­ет, когда их помещают в наглухо закрытый ящик со стальными стенами. Это значит, что они ориентируются, каким-то образом улавливая колебания электромагнитных волн. Существует гипо­теза, согласно которой эти колебания исходят, между прочим, из Млечного Пути. Правда, и это остается всего лишь предположе­нием.

Человек — единственное существо на Земле, которое не знает, где его дом.

Может быть, то усилие, которое предпринимает гений, чтобы уловить «смысл всех вещей» — смысл гармонии в котле знаний природы, — это попытка «возвращения домой», воспоминание о какой-то давно забытой цельности или подлинности.

Недаром именно такую метафору избрал Иисус Христос в притче о блудном сыне. В ней возвращение домой — это и есть путь в Царствие Божие. Для того чтобы не погибнуть, блудный сын должен вспомнить именно о своем доме.

Дом — это детство. «Будьте как дети», — говорит Спаситель. Но дом — это еще и родители... или то, что одновременно гораздо глубже и гораздо выше нас. Отец из притчи, наше идеальное «Я».

Гений, в какой бы области знания он ни проявил себя, стре­мится углубляться в суть предмета, а не получать поверхностные знания обо всем.

В платоновском «Пире» Сократ выражает это общечеловече­ское стремление, передавая слова Диотимы следующим образом: «Кто, наставляемый на пути любви, будет в правильном порядке созерцать прекрасное, тот, достигнув конца этого пути, вдруг уви­дит нечто удивительно прекрасное по природе... нечто... вечное, то есть не знающее ни рождения, ни гибели, ни роста, ни оскудения».

В течение двух с половиной тысяч лет после Сократа цивили­зация удерживала внимание человека на решении повседневных практических задач. Только вечные маргиналы-гении, художни­ки и мистики, продолжали протестовать против этого, утверждая, что в нашем мире действует нечто, делающее человека большим, чем хитрый и хищный карлик.

Хитрый и хищный карлик — это повседневное суетное «Я». Каждому из нас этот персонаж хорошо знаком. Но каждый из нас в глубине души чувствует: «Это не весь я»!

К ЖИЗНИ КАРЛИКА МЕНЯ ВЫНУДИЛИ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА

Если подобная мысль знакома читателю этих строк, ему необ­ходимо развиваться. А развитие, согласно главному тексту нашей религии, — это... воспоминание.

Человек должен вспомнить о существовании какого-то родни­ка, какого-то «котла» или «дракона», который существует в каж­дом из нас и является нашим... истинным домом.

Если мы считаем себя «атеистами», то ведем свое происхожде­ние от обезьяны и считаем «домом» своей души... инстинкт.

Если мы считаем себя верующими, то ведем свое происхожде­ние от Бога и ощущаем себя «образом и подобием» Его. Он и есть утраченный рай — «дом» наших душ.

Наши взгляды расходятся, чтобы никогда не сойтись...

Но в библейском раю живут звери. Первородный грех, в ре­зультате которого люди были изгнаны из «дома» (райской обите­ли), — это обретение объектного «суетного» разума (если не вда­ваться в детали, разумеется).

Да и Ной спасает от потопа «каждой твари по паре», а вовсе не только представителей рода человеческого. Внутри Ноева ковче­га все равны! И зверья в ковчеге гораздо больше, чем людей.

Животные — точно такие же дети Божий, как и мы. Наука до сих пор не в силах ответить на вопрос, где хранится жест­кая и сложнейшая программа поведения, которую животные, в отличие от нас, свято блюдут и которую мы со школьных вре­мен привыкли называть «инстинктом примитивных существ». Если опираться на Книгу Бытия, то окажется, что животные безгрешны... Они по-прежнему населяют рай, недоступный для человека.

Они знают дорогу домой.

Взгляды верующих и атеистов мало различаются. Инстинкт можно назвать промыслом Божьим о судьбе животного — это ни­чего не меняет.

Возвращение блудного сына — это воспоминание об инстин­кте Творца, который есть у каждого человека, но не у животного.

Чему тут удивляться? У каждого вида животных существует свой инстинкт. У человека — инстинкт творения мира. Каждый из нас обречен на то, чтобы сотворить свой собственный мир — в великом или смешном смысле этого слова.

Что мы знаем о занятиях Адама в раю?

Он давал животным имена — был занят творением своего, «ве­домого» мира.

За что Адам и Ева были изгнаны из рая?

Понятно, что не за возникновение сексуального инстинкта, — он есть и у животных. Скорее всего, они были изгнаны из дома из-за того, что сексуальный инстинкт не может быть главным для вновь созданного Богом вида. Свободный разум предназначался вовсе не для «свободного секса».

Свобода — чувство, которое есть у каждого человека, — не име­ет, как говорят философы, своих предикатов. Невозможно при­вести в качестве примера некоторую ситуацию, в которой она проявляется во всей своей полноте. Невозможно сказать: «Вот это — свобода».

Свобода — это условие, при котором возможно творчество. Свобода — часть, необходимая «оболочка» инстинкта, целью ко­торого является уподобление Богу в том единственном его каче­стве, которое нам твердо известно: творении нового мира.

Животные инстинкты, которые вернул человеку первородный грех, могли лишь отвлечь Адама от выполнения божественного промысла.

Разум, свободно, то есть бессмысленно, оперирующий живот­ными инстинктами, мог обусловить только конкуренцию за самок, приводящую, в свою очередь, к накоплению отличий — стремле­нию к наживе — и следующей за ними бессмысленной смерти.

Так и случилось. Цивилизация и культура были основаны на животных инстинктах, которые у человека, рожденного свобод­ным, приобрели неконтролируемый характер. Первородный грех удачно отвлек человека от выполнения главного дела, которое предоставил ему божественный инстинкт, — созидания блажен­ных миров гармонии.

Я хочу сказать, что гениальность — это инстинкт: инстинкт веч­ности, который по-прежнему владеет душой каждого из нас. Фи­зик, поэт, мистик или математик стремятся удовлетворить общую потребность в творчестве. Они «чистят» единый котел знаний.

Сексуальная конкуренция создала ловушку той самой «три­виальной повседневности», по выражению Хайдеггера, которой всеми силами так пытался избежать Петр Ильич Чайковский.

Может быть, поэтому его, как и многих «беглецов», молва объ­явила «гомосексуалистом»?

Мы все время попадаем в ловушку повседневных дел, которые мы должны сделать лучше, чем окружающие. Тогда мы будем ин­тересовать больше самок или самцов и почувствуем себя счаст­ливыми...

Тогда почему человеческие самки и самцы больше всего тянутся к людям, которые сексом вообще не интересуются? Чайковский и окружающие его дамы — один из многих тому примеров...

Женщин всегда интересовали мужчины, причастные к каким-то иным тайнам. Их манили творцы и военные, тайны бытия и смерти.

«Фауста» гениального Гете можно рассматривать как величай­шую символическую драму Запада. Это драма удушья от раци­ональных рассуждений объектного разума, в пыльной комнате собственного сознания, вовлеченного в постоянный круговорот скуки и пустоты рассуждений Сальери, которые приводят к еще большей скуке и пустоте.

Страсть Фауста к оккультному, которой больны многие из нас, — это инстинктивное желание поверить в невидимые силы в своей душе. Это желание чуда.

Фауст демонстрирует нашу веру в существование в глубине по­тока повседневных мыслей целого мира иных смыслов, которые могут разорвать замкнутый круг унылого существования.

В некотором смысле Фауст извлекает Мефистофеля из соб­ственных глубин. Как гений, раз за разом совершая под влиянием вдохновения бессмысленные, с точки зрения окружающих, по­пытки понять истину, в конце концов достигает «точки прорыва», так и Фауст открывает, обнаруживает внутри себя свой инсайд, свою олицетворенную гениальность.

Тоску Фауста сегодня можно наблюдать на киноэкранах. Ка­ких только чудищ не согласны мы призвать из ада, чтобы каша жизнь, хотя бы на два часа, вновь обрела смысл.

Но Фауст Гете обнажает нашу тайную надежду стать магом и «постичь смысл всех вещей, всего, что было, есть и будет», рас­крывает и главную ошибку европейской культуры.

Мы ищем силу, которая поможет нам сделать это, вовне — вне самих себя.

При этом нас не интересуют слова о доме, сказанные Богом и человеком, которого мы считаем основателем этой самой куль­туры.

А Он сказал: «Царствие Божие внутри вас есть».

Инстинкт не может быть внешним по отношению к человеку.

Однажды, когда я был еще совсем юношей, мне попалась в руки самиздатовская «ксерокопия» книги русского мистика Пет­ра Демьяновича Успенского «Новая модель Вселенной». В ней есть один фрагмент, который, наверное, оказал решающее вли­яние на мою жизнь, хотя предельно прост по смыслу. Вот он: «1906-й или 1907-й. Редакция московской ежедневной газеты «Утро». Я только что получил иностранные газеты, мне нужно написать статью о предстоящей конференции в Гааге. Передо мной кипа французских, немецких, английских и итальянских газет. Фразы, фразы — полные симпатии, критические, ирони­ческие и крикливые, торжественные и лживые — и, кроме того, совершенно шаблонные, те же, что употреблялись тысячи раз и будут употребляться снова, быть может, в диаметрально противо­положных случаях. Мне необходимо составить обзор всех этих слов и мнений, претендующих на серьезное к ним отношение; а затем столь же серьезно изложить свое мнение на этот счет. Но что я могу сказать? Какая скучища! Дипломаты и политики всех стран соберутся и будут о чем-то толковать, газеты выразят свое одобрение или неодобрение, симпатию или враждебность. И все останется таким же, как и раньше, или даже станет хуже.

«Время еще есть — говорю я себе, — возможно, позднее что-нибудь придет мне в голову».

Отложив газеты, я выдвигаю ящик письменного стола. Он набит книгами с необычными заглавиями: «Оккультный мир», «Жизнь после смерти», «Атлантида и Лемурия», «Догмы и ритуал высшей магии», «Храм Сатаны», «Откровенные рассказы странника» и тому подобное. Уже целый месяц меня невозможно оторвать от этих книг, а мир Гаагской конференции и газетных передовиц де­лается для меня все более неясным, чуждым, нереальным.

Я открываю наугад одну из книг, чувствуя при этом, что статья сегодня так и не будет написана. А ну ее к черту! Человечество ни­чего не потеряет, если о Гаагской конференции напишут на одну статью меньше».

Петр Демьянович Успенский, вспоминая о своей юности, почему-то очень точно определил мои тогдашние чувства. Они относились, правда, к несколько другой литературе, которая но­сила другие названия, но нацелена была туда же, куда-то в глуби­ну мира — на поиск моего собственного Мефистофеля. Я тогда еще не смел называть это гениальностью.

Наука, религия, мистицизм, магия и поэзия рождаются из одного и того же ощущения Вселенной.

Это ощущение своеобразного, неожиданно возникающего чув­ства осмысленности бытия, которое иногда охватывает нас с вами как воспоминание о какой-то более важной или лучшей жизни. Это осознание ее бытия.

Это чувство осмысленности иногда охватывает людей случай­но, подобно тому, как ваш приемник вдруг может «самостоятель­но» переключиться на какую-нибудь неизвестную радиостанцию.

Именно это чувство наполненности бытия смыслом мы назы­ваем радостью... и только его.

Гений — это человек, который пытается вызвать в себе эти мо­менты и называет их вдохновением, инсайдом или прорывом к творчеству. Гений чувствует, что мы отрезаны от этого внутренне­го потока смыслов толстой бетонной стеной.

Он пытается преодолеть эту стену, часто тратя на это, как мы уже многократно упоминали, колоссальные физические усилия, и иногда стена эта исчезает, и тогда нас охватывает ощущение ин­тереса. Мы чувствуем бесконечный интерес к вещам и людям, которые находятся рядом, бесконечный интерес к миру, оплодот­воренному разумом и смыслом.

Я убегал на луговой откос,

Такая грусть меня обуревала!

Я плакал, упиваясь счастьем слез,

И мир во мне рождался небывалый.

С тех пор в душе со светлым воскресеньем

Связалось все, что чисто и светло.

Оно мне веянием своим весенним

С собой покончить ныне не дало.

Я возвращен земле. Благодаренье

За это вам, святые песнопенья.

Так это невероятное чувство появлялось у Фауста, когда он слы­шал, как «поцелуй в ночной тиши субботней», звук колоколов... Каждому из нас знакомо это чувство. Очень важно вспомнить по­добные моменты прорыва к чувству осмысленности мира.

Животное, наверное, считает мир осмысленным, когда может выполнять свою инстинктивную программу жизни. Если какая-то сила сделает выполнение этой программы невозможным, то животное погибнет.

Наверное, не стоит удивляться количеству бессмысленных жертв в истории человечества. Куда деть силу жизни зверю, за­бывшему свое инстинктивное предназначение?

Для того чтобы пробить бетонную стену, вспомнить что-то, что хранится в глубине бессознательного, Рихард Вагнер проделывал одно из наших с вами упражнений. Он раскладывал на стульях кусочки яркой шелковой материи, периодически ощупывал их, общаясь с ними как с живыми существами. Фридрих Шиллер во время того, что он называл «приступами творчества», клал на стол, щупал и нюхал гнилые яблоки. Йозеф Гайдн возбуждал себя блестящим предметом, рассматривая алмаз на кольце собствен­ного пальца. Без этого кольца музыка к нему не приходила. Вик­тор Гюго не мог работать, когда перед ним не стояла бронзовая фигурка собачки. Пушкин любил писать, лежа на своей любимой кушетке. Вальтер Скотт предпочитал работать в окружении де­тей, играющих в шумные игры. Этот список можно продолжать до бесконечности.

И все эти приметы, как сказал бы Эриксон, — «якоря» памя­ти. Это узелки, которые завязывает гений для того, чтобы вновь вспомнить состояние единства с забытым и вытесненным перво­родным грехом инстинктом.

В своем знаменитом эротическом романе Дэвид Лоуренс так описывает переживания леди Чаттерлей после занятия любовью: «Смеркалось. Она быстро шла домой, и окружающий мир казался ей сном. Деревья качались, точно корабли на волнах, ставшие на якорь. Крутой склон, ведущий к дому, горбатился, как огромный медведь. Мир оживал, дышал и разговаривал с нею».

К сексуальной леди Чаттерлей приходят те же чувства, что и к Зигфриду, обретшему способность понимать «пение птиц и ше­пот леса». Может быть, в возрастающей сексуальной дозволенно­сти нашего века есть и своя духовная сторона, которую мы сами не хотим понять и не умеем объяснить себе и своим детям.

Тайна и здесь кроется в слове «интерес». Это он, а вовсе не про­цесс коитуса способен превратить влечение, ставшее помехой на пути человечества, в творческий инстинкт.

Леди Чаттерлей безумно интересны запретные в пуританский век новые ощущения тела. Она чувствует, что проникает в тайну своего бытия, и та отзывается открытием другого, подлинного инстинкта.

Тайна одухотворила влечение. Леди не столько хотела секса, сколько хотела проникнуть в тайну — в то, что было под запретом.

Тантризм с середины VI века нашей эры превращал каждый половой акт своих последователей в мистерию — магическое дей­ство. И половой инстинкт становился частью гениальности — от­крывал дорогу к осознанию смысла жизни.

Может быть, нарастающая сексуальность — это не просто стремление разрушить мораль или покорное следование культу­ры за тлетворными влияниями гения Фрейда или Райха? За де­вальвацией секса, за ощущением того, что он не является больше тайной, может стоять желание проникнуть глубже. Секс больше не является романтической тайной, какой он был во времена Лоуренса и Фрейда.

Он уже не так интересен. Его проходят в школах. Но человече­ство не может жить без таинственного. Нет тайны — нет и интере­са. А без интереса жизнь человеческая становится безрадостной и бессмысленной.

Вот и бродят по экранам заменившие романтическую любовь середины прошлого века чудища, похожие на Мефистофеля.

В фильме «Ирония судьбы, или С легким паром!» Эльдара Ря­занова исполняется чисто русская мечта. Герой напивается и... происходит чудо: он обретает подлинную любовь. В современном римейке рязановской ленты Женя Лукашин должен был бы в пу­стой питерской квартире вызвать какого-нибудь «хеллбоя» для исполнения собственных тайных желаний.

Даже «якоря» гениев, их стимулы к творчеству являются гар­моничными объектами природы и животного мира... даже если это гнилые яблоки Шиллера или алмаз Гайдна. Под их влиянием творцы вспоминают что-то в себе, имеющее отношение к смыслу существования мира.

Почему же секс не может служить таким «якорем» воспоми­наний — не самим смыслом жизни, а дорогой к нему, ключом к потоку смыслов, спрятанному еще глубже в человеческой душе, чем его половое влечение?

Вот, например, как Кекуле описывал открытие бензольного кольца: «Когда я дремал у огня, атомы, на которые я насмотрел­ся, продолжали прыгать перед моими глазами. На этот раз малые группы скромно держались в тени. Мой умственный взор, обо­стренный повторными видениями такого рода, мог теперь раз­личать более крупные структуры, многообразные конформации, длинные ряды, иногда более тесно связанные друг с другом. Все они изгибались и двигались в сексуальных змееподобных движе­ниях. Посмотрите, что это? Они вдруг превратились в змеек, и одна из них схватилась за собственный хвост, и эта форма дразняще завертелась перед моими глазами. Конечно, я уснул. Но про­снулся как бы под вспышкой света, появился ясный ответ: шесть атомов углерода образовали кольцо».

Смотрите: змейки во сне сворачиваются в оккультный символ, но перед этим они осознаются спящим... как сексуальные.

Где-то в нашем основном инстинкте, глубже, чем животная память, хранится знание о вечном — обо всем, что было, есть и будет. О том самом, «не знающем ни рождения, ни гибели, ни роста, ни оскудения», Прекрасном Сократа и Платона. Может быть, нам стоит совершить путешествие в очень древние уголки бессознательного.

Мы использовали в качестве эпиграфа слова Мераба Констан­тиновича Мамардашвили. Они сказаны им о Декарте, а Декарта у нас принято считать философом, воспевающим разум. Однако Мамардашвили — один из лучших отечественных специалистов по философии Декарта — так определил его творческий метод:

«Говоря об экзистенциальном облике Декарта, можно сказать, что его тексты представляют собой не просто изложение его идей или добытых знаний. Они выражают реальный медитативный опыт автора, проделанный им с абсолютным ощущением, что на кон поставлена жизнь и что она зависит от разрешения движения его мысли и духовных состояний, метафизического томления. И все это, подчеркиваю, ценой жизни и поиска Декартом воли (как говорили в старину, имея в виду свободу, но с более богаты­ми оттенками этого слова) и покоя души, разрешения томления в состоянии высшей радости. Ибо что может быть выше?! Это с трудом проделанная медитация, внутренним стержнем которой явилось преобразование себя, перерождение, или, как выража­лись древние: рождение нового человека в теле человека ветхого. Это изменение и преобразование себя — состоявшийся факт, оно было, и следы его зафиксированы в декартовских текстах.

Он и провел через всю свою философию одну странную на первый взгляд, вещь, которая одновременно является онтологи­ческим постулатом: тот, кто сможет в воодушевлении обнажен­ного момента истины, в этом стоянии один на один с миром хо­рошенько расспросить себя (что едва ли или почти невозможно), тот опишет всю Вселенную. Не в том смысле, что человек, как он есть эмпирически, — это Вселенная, а в том смысле, что если ты сможешь что-то в себе выспросить до конца и у тебя хватит муже­ства, веря только этому, раскрутить это до последней ясности, то ты вытащишь и весь мир, как он есть на самом деле, и увидишь, какое место в его космическом целом действительно отведено предметам наших стремлений и восприятий. Повторяю, опишет Вселенную тот, кто сможет расспросить и описать себя».

Возможно, чувство вдохновения и «прорывы» хранятся не только в религиозном усилии, но и в глубине нашей животной природы. Похоже, звери и птицы инстинктивно знают то, что мы не способ­ны выразить словами, формулами, мелодиями или картинами...

Может быть, в этом чувстве берет свое начало жутковатое чело­веческое стремление снова стать животным...

В словах Мамардашвили о Декарте кроется тайна индивиду­альности. Казалось бы, индивидуальность сегодня в моде. Смысл собственной жизни многие молодые люди формулируют, как стремление быть «яркой индивидуальностью». Однако искусство быть индивидуальностью сегодня сводится к тому, чтобы быть похожим на тех, кто, с точки зрения молодого человека, такой индивидуальностью обладает. «Яркая индивидуальность» — это всего лишь подражание эстрадным звездам, представителям «зо­лотой молодежи» — «мажорам», которые сами кому-то, в свою очередь, подражают. Причем, весь механизм подражания сводит­ся к повторению внешних призраков: одежды, стиля, манеры по­ведения. Мы называем этот феномен модой. Главное свойство моды, позволяющее ей распространяться со скоростью вирусной инфекции, заключается в том, что она требует отказа от какого бы то ни было внутреннего содержания.

«Мода — неустранимое явление, поскольку она является ча­стью бессмысленного, вирусного, незамедлительного способа коммуникации, скорость которого объясняется исключительно отсутствием передачи смысла», — писал Ж. Бодрийар.

Мода создает унификацию. Появляется масса однородных тел в мешковатой одежде, почти лишенных вторичных половых при­знаков. Точнее говоря, отличия есть, но они все больше становят­ся похожи на видовые отличия животных. «Готы» и «эмо» отлича­ются одеждой — оперением, но ни в коем случае не смысловым содержанием.

Эта тенденция отчетливо видна в пластической хирургии. Сформировалась «хирургическая мода»: индивидуальность лиц и фигур, их красота или уродство, — отличительные черты челове­ческого тела постепенно сводятся к нескольким моделям идеаль­ных лиц и фигур, полученных хирургическим путем.

К величайшему сожалению, человек, чувствующий себя в юности «не таким, как все», находит один единственный выход — «стать таким, как все», то есть соответствовать все той же самой моде. Это происходит из-за того, что культура не заинтересована в том, чтобы человек учился опираться на что-то внутреннее, на ту самую глубину своих собственных чувств. Навыков доверия самому себе нет, в результате, единственным критерием аутен­тичности, осмысленности своего собственного существования, является схожесть с большинством. Даже желания нивелируются и становятся схожими до неразличимости. Все тот же Бодрийяр:

«Исчезли сильные побуждения или, иначе говоря, позитивные, избирательные, притягательные импульсы. Желания, испыты­ваемые нами, очень слабы; наши вкусы все менее определенны. Распались, неизвестно по чьему тайному умыслу, созвездия вкуса, желания, воли. А созвездия злой воли, отвержения и отвращения, наоборот, стали более яркими. Кажется, оттуда исходит какая-то новая энергия с обратным знаком, некая сила, заменяющая нам желание, необходимое освобождение от того, что заменяет нам мир, тело, секс. Сегодня можно считать определенным только отвращение, пристрастие же таковым более не является. Наши действия, наши затеи, наши болезни имеют все меньше объек­тивных мотиваций; они все чаще исходят из тайного отвращения, которое мы испытываем к самим себе, из тайной выморочности, побуждающей нас избавляться от нашей энергии любым спосо­бом; это следует считать скорее формой заклинания духов, не­жели проявлением воли. Быть может, это какая-то новая форма принципа Зла, эпицентром которого, как известно, как раз и яв­ляется заклинание злых духов?»

Эпицентром Зла, на взгляд автора, является «легкая жизнь», желание жить, ни о чем не задумываясь и не принимая на себя ответственности за мир: «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда, целый день она порхает то туда, а то сюда...»

Птичка здесь ни при чем. «Порхание» следом за модой — это подмена уже хорошо знакомого нам желания быть магом. Дело в том, что, как, наверное, уже понял читатель, любое магическое действие, как и любой акт проявления осмысленности, требует кон-центрации внимания. А концентрация внимания автоматически создает ответственность за тот объект, на котором человек внима­ние сконцентрировал. Не так важно, является ли этим объектом математическая теорема, написанная поэма или твой собствен­ный ребенок, — концентрация внимания вызывает рождение но­вой сущности, за которую автор неминуемо оказывается в ответе.

Поэтому то, что на внешнем уровне кажется бегством культуры «к животным инстинктам»: к сексу, комфорту и бездумности, — на самом деле является бегством от концентрации внимания на смысле собственной жизни, поскольку острие этого смысла, как острие пурбы, всегда направлено на внешний мир. Его осознание вызывает к жизни ответственность.

Похоже, что нарастающий в человеческом обществе тотальный контроль и сопутствующее ему исчезновение индивидуальности встречают сопротивление на все том же биологическом уровне. «Все происходит так, — писал Бодрийяр, — как если бы обще­ство само посредством угрозы СПИДа производило противоядие против своего же принципа сексуальной свободы, посредством рака, который является нарушением генетического кода, оказы­вало сопротивление всемогущему принципу кибернетического контроля и посредством всех вирусов организовывало саботаж универсальных и обезличенных принципов коммуникации.

...Чему противостоит рак, не сопротивляется ли он еще худшей перспективе — тотальной гегемонии генетического кода? Чему противостоит СПИД, не более ли ужасающей вероятности всеоб­щей сексуальной скученности (исчезновению полов. — АД)? Та же проблема и с наркотиками; отложим в сторону драматизацию и спросим себя: какую увертку представляют они перед лицом еще худшего зла — умственного отупения, нормативного обоб­ществления, универсальной запрограммированности?»

Однако СПИД, рак, наркотики — это страшные социальные бо­лезни. Мы все равно должны понять, что может им противостоять.

Им противостоит способность задумываться. Я позволю себе то, чего никогда не делал — еще раз повторю слова Мамардашви­ли о Декарте:

«Ибо что может быть выше?! Это с трудом проделанная меди­тация, внутренним стержнем которой явилось преобразование себя, перерождение, или, как выражались древние: рождение нового человека в теле человека ветхого. Это изменение и пре­образование себя — состоявшийся факт, оно было, и следы его зафиксированы в декартовских текстах».

Спасти может только осознание смысла и задач собственной индивидуальности.

Следующая цитата из «Энеад» Плотина является полноценным упражнением, которое, на мой взгляд, описывает подлинный «ин­стинкт человека»:

«Обрати свой взор внутрь себя и смотри; если ты еще не видишь в себе красоты, то поступай как скульптор, придающий красоту статуе: он убирает лишнее, обтачивает, полирует, шлифует до тех пор, пока лицо статуи не станет прекрасным; подобно ему, избав­ляйся от ненужного, выпрямляй искривления, возвращай блеск тому, что помутнело, и не уставай лепить свою собственную статую до тех пор, пока не засияет божественный блеск добродетели...

Добился ли ты этого? Ты это видишь? Смотришь ли ты на само­го себя прямым взглядом, без всякой примеси двойственности? Ты увидел себя в этом состоянии?

В таком случае, ты получил свой видимый образ; верь в себя; даже оставшись на прежнем месте, ты возвысился; ты больше не нужда­ешься в руководстве; смотри и постигай».

Это упражнение, состоящее из цитат, было бы неполным, если бы мы не сказали, что делать его никогда не поздно. Когда мы стремимся к бездумной жизни, мы пытаемся сбежать от смерти. Чем сильнее пытаемся, тем страшнее наша встреча с ней. Ив этом мы безуспеш­но пытаемся уподобиться животным, которые смерти не боятся. Бездумье создает иллюзию вечности, однако вечность прячется не в отказе от разума, а в концентрации внимания, в «точке Розанова».

Давайте закончим это упражнение размышлением. Еще одной цитатой из лекций М.К. Мамардашвили о Декарте:

«Декарт понял одну фантастическую вещь — что для мысли самым страшным врагом является прошлое, потому что то, что называется прошлым, складывается с такой скоростью, что мы не успеваем ни подумать, ни понять, а уже кажется, что поняли, подумали и пережили. Прошлое обладает видимостью понятого и пережитого просто потому, что мы в каждую секунду, будучи ко­нечными существами, не можем быть везде и не имеем времени — оно должно было бы быть бесконечным, — чтобы раскрутить то, что с нами происходит (что я в действительности чувствую, что увидел), ибо все уже, как считал Декарт, отложилось, значения го­товы, и мы лишь накладываем их на пережитое и воспринятое. Но они — прошлое. То, что существует в языке в виде значений и смыс­лов, — это прошлое. И память только кажется хранилищем того, что якобы понято и пережито...

Декарт говорил — можешь только ты. Суть его философии можно выразить одной сложноподчиненной фразой: мир, во-первых, всегда нов (в нем как бы ничего еще не случилось, а только случится вместе с тобой), и, во-вторых, в нем всегда есть для тебя место, и оно тебя ожидает. Ничто в мире не определено до конца, пока ты не занял пустующее место для доопределения какой-то вещи: вос­приятия, состояния объекта и т. д. И третье (не забудем, что про­шлое — враг мысли, борясь с прошлым, мы восстанавливаем себя): если в этом моем состоянии все зависит только от меня, то, сле­довательно, без меня в мире не будет порядка, истины, красоты. Не будет чисел, не будет законов, идеальных сущностей, ничего этого не будет».


Загрузка...