В Петербурге больше шести сотен мостов, соединяющих берега рек, речек, речушек и каналов. Но так было не всегда. Первый постоянный мост через Неву появился только через полтора века после основания города. А до этого переправа была проблемой.
Во времена Петра Первого один из иностранных путешественников писал:
Самое затруднительное в Петербурге, и на что каждый жалуется, это необходимость постоянно переправляться через крупную реку Неву. После того, как она освобождается ото льда, на это, бывает, уходит целый день. Кто не может содержать собственную шлюпку с экипажем, вынужден пользоваться услугами перевозчиков, определенных для этих целей городским начальством. Но ездить на них крайне опасно, потому что экипажам шлюпок его величество строжайшим образом запретил пользоваться веслами, а только парусами, и не желает приказ отменить, ибо планирует таким образом приручать свою нацию к мореплаванию.
По реке ходит около двадцати судов, находящихся под управлением вчерашних крестьян, которые никогда прежде на воде не бывали. Поскольку за перевоз экипаж получает деньги, суда загружают людьми как можно плотнее, а доходы идут казне. Но обращаться с парусами перевозчики совершенно не умеют, а течение на реке обычно сильное, погода бурная и сильный ветер, так что переправа на острова постоянно связана с большой опасностью. Вода плещется лишь в нескольких дюймах от низко осевшего борта, а волны на реке ужасно высоки. Переправляясь на другой берег, ходя вверх и вниз по реке, даже при встречном ветре, эти не имеющие опыта русские ни в коем случае не могут использовать весла, так что это уже стоило очень многим жизни.
Зимой было проще: на другой берег ходили по льду. До революции в особенно морозные зимы через Неву, бывало, прокладывали даже трамвайные пути. Предприимчивые карелы из соседних губерний пригоняли в город ездовых оленей и за недорого катали жителей. Но как только лед сходил, все начиналось по новой: хлипкие, качающиеся при ходьбе наплавные переправы, протекающие паромы, лодки с крестьянскими перевозчиками на веслах…
Когда-то этот город начинался на правом (северном) берегу. Именно там Петр I велел заложить крепость, разбить площадь и проложить первую улицу, возвести первые дворцы знати. В 1700-х Троицкая площадь, лежащая напротив нынешней станции метро «Горьковская», была сердцем только что основанной столицы империи. Сегодня это просто невзрачный, засаженный кустами сквер, а триста лет тому назад тут стояли особняки приближенных Петра, правительственные здания, первый в городе Гостиный двор и (приблизительно на том месте, где сегодня стоит автозаправка) первое питейное заведение – австерия.
Триста лет назад тут был разбит палаточный городок шведских военнопленных, а чуть дальше (в сторону нынешнего зоопарка) лежала Татарская слобода, заселенная вовсе не татарами, а почти сплошь калмыками да бухарцами. По слухам, в слободе продавалась самая вкусная в городе сдоба. Здесь же, на Троицкой площади, проводились и публичные казни. Тела повешенных и отрубленные головы, для пущего устрашения, надолго оставляли рядом с эшафотом. Скажем, голова Виллима Монса (казненного любовника Екатерины Первой) после отделения от туловища была насажена на кол и оставлена на площади на всеобщее обозрение.
Впрочем, расцвет Петроградской стороны длился недолго. После смерти Петра район быстро пришел в упадок и зарос травой, постройки развалились, былое величие полностью изгладилось из памяти. На месте, где когда-то стоял самый роскошный в Петербурге дворец князя Гагарина, двести лет спустя располагался всего-навсего дровяной склад. К концу XIX века Петроградская сторона давно уже считалась тихой дачной окраиной.
Так продолжалось до тех пор, пока в мае 1903 года, ровно на двухсотый день рождения Петербурга, не был открыт Троицкий мост. Он стал третьим постоянным мостом через Неву и самым красивым из всех. Первый этап конкурса проектов выиграла фирма Эйфеля – та самая, что построила в Париже башню, – однако в итоге ей предпочли тоже французскую компанию «Батиньоль». Открытие моста сопровождалось пышными церемониями, присутствовали царь Николай II и высшее духовенство. И сразу после этого для Петроградской стороны началась совсем иная жизнь.
Всего за десять лет на месте деревянного пригорода вырос самый красивый район Северной столицы, обширнейший заповедник северного модерна: чуть ли не каждый перекресток здесь – готовый открыточный вид. Последние годы накануне революции стали для Петербурга самым чарующим временем, вечной недостижимой мечтой: изможденные бессонными ночами поэты… томные фрейлины двора… картавые куплеты Вертинского… нигилисты с горящими глазами… жадно отдающиеся всем подряд балерины императорских театров… Бо́льшую часть того волшебного десятилетия столичная жизнь горячее всего кипела именно тут, в нескольких кварталах сразу за Троицким мостом.
В самом начале Каменноостровского проспекта (там, где сегодня стоят павильоны «Ленфильма») в те годы располагался театр-сад «Аквариум» с кафе-шантаном и варьете на открытой сцене. Из культурной программы предлагались оркестр мандолинистов и цыганские хоры, эротическая эквилибристика, выставка ледяных скульптур, первый в стране конкурс красоты, первый киносеанс братьев Люмьер, цыганский хор и (главная звезда «Аквариума») шансоньетка Анна Жюдик.
Чуть дальше (на месте нынешнего Дворца культуры имени Ленсовета) выстроили громадный Спортинг-палас – каток, где зимой катались на коньках, а летом на роликах. Развлечься приезжал весь петербургский свет. Помимо собственно катка к услугам публики были теннисные корты, варьете, роскошный синематограф, на открытии которого присутствовал комик Макс Линдер, танцзалы и недурной ресторан с французским поваром.
Впрочем, подлинные знатоки тут не останавливались, а двигались по Каменноостровскому дальше, в сторону Новой Деревни. Именно там билось сердце ночной жизни. Вся набережная Большой Невки была густо застроена ресторанами, летними театрами, цирками-шапито, рингами для полуподпольных кулачных боев, кафе с эстрадами, а по аллейкам вдоль берега прогуливались самые красивые и дорогие шлюхи Северной столицы.
Я сидел у окна в переполненном зале.
Где-то пели смычки о любви.
Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого, как небо, аи.
За следующие сто лет все до единого заведения сгорели или были разобраны на дрова. Стихи Блока или, скажем, Игоря Северянина – единственное, что осталось от когда-то бурлившей тут жизни. «Помпей», «Аркадия», «Ливадия», «Кинь грусть» – именно сюда в поисках впечатлений оправлялись самые известные поэты Серебряного века, именно тут промышленники и спекулянты спускали миллионные состояния, и между прочим, именно в этих заведениях был впервые продемонстрирован публике цирковой фокус с распиливанием живой женщины. Век назад в зале «Виллы Родэ» можно было встретить Григория Распутина, а на эстраде тут голосил уже знаменитый Федор Шаляпин, да только завсегдатаи не обращали внимания ни на первого, ни на второго, потому что куда больше их интересовали внутренние помещения ресторана, где за тяжелыми шторами гостей ждали «нумера» с громадными кроватями и зеркалами на потолке.
Кажется, будто этот чарующий и тошнотворный мир был и в самом деле отдельной вселенной. Хотя на самом деле не был. Все, что сегодня принято называть Серебряным веком, – не более чем небольшая приятельская компания в тридцать-сорок человек. Несколько поэтов (частью ставших школьной программой, но в основном давно забытых). Несколько богатеев, несколько красавиц, несколько убийц, несколько бесшабашных светских львов. А главное – несколько прокуренных старичков, оставивших нам мемуары, из которых в основном и черпаются сведения о том, давно исчезнувшем, Петербурге.
Наша первая прогулка будет посвящена именно Серебряному веку. Мы пройдем от Летнего сада до угла Невского с Мойкой: Троицкий мост – Мраморный дворец – Марсово поле и начало Миллионной улицы – площадь Искусств – Невский проспект.
На самом деле гулять здесь большое удовольствие и без всякого путеводителя: перед вами самое сердце парадного Петербурга. Несколько раз во время этой прогулки мы остановимся возле зданий, особенно важных для нашей темы. И первую остановку сделаем у кафе «Бродячая собака» на площади Искусств.
Как-то весной 1915-го во время заседания поэтического объединения «Цех поэтов» в гостиную, где сидели литераторы, вошел Левушка, маленький сын хозяев – Николая Гумилева и Анны Ахматовой. Гости отвлеклись от высоких материй и принялись сюсюкать.
– Гордишься родителями? – спросил ребенка кто-то из них.
– Частично, – ответил не по годам развитый Левушка. – Ведь мой папа поэт, а мама истеричка.
То, что в семье поэтов не все гладко, было ясно не только трехлетнему Льву, но и любому из их окружения. По сути, никакой семьи давно уже не было. Просто два ничем не связанных человека, у которых есть общее прошлое. И еще – маленький ребенок, о котором совсем не хотелось заботиться.
Одному из знакомых Гумилев как-то рассказал:
– Еще до венчания мы с Анной Андреевной договорились, что не станем ничего друг от друга скрывать. Если случится изменить, мы расскажем об этом сразу и откровенно.
– И что же? – поинтересовался собеседник.
– Представьте, – удивлялся Николай Степанович, – она изменила первой!
Как и всем своим возлюбленным, Николай предложил Ахматовой руку и сердце с ходу, чуть ли не на следующий день после знакомства. Она посмеялась и отказала. После этого Анна уехала с семьей в Крым и ничего не слышала про Гумилева целый год. Потом, повинуясь случайному порыву, написала ему в Париж, и Николай тут же повторил предложение. Она опять отказала.
Своим поздним любовницам Николай Степанович любил рассказывать, что дважды пытался свести из-за Ахматовой счеты с жизнью. Это, похоже, было чистой воды враньем. Но отношения пары складывались действительно ох как непросто.
Предложение руки и сердца Гумилев делал Ане Горенко то ли пять раз, то ли шесть. И на каждое получил отказ. Непонятно, что именно он в ней нашел. Красоткой Анна не была никогда. Живенькая, очень гибкая, но не более. И тем не менее пять лет подряд он вился вокруг нее, а она только отмахивалась. Эта тощая киевская девица с дурацкой челкой, переходящей в неимоверной величины нос, откровенно смеялась над его признаниями, его стихами, его письмами, его угрозами самоубийства – над всем, что с ним, поэтом Гумилевым, связано.
Потом она снова вернулась в свой Киев, заболела свинкой и маялась в грязелечебнице доктора Шмидта под Севастополем. Николай занял денег на билет у ростовщика (заложил мамино кольцо) и уже спустя два дня был у Ани. Однако вместо согласия на брак услышал, что она наконец-то не невинна. Причем сказано это было с издевательским смехом. Вот, мол, хотела поделиться новостью и обсудить открывающиеся перспективы.
Николай чуть не терял сознание, а Анна, закатывая глаза, спрашивала у него, не знает ли он, действительно ли негры как-то особенно в этом самом смысле неутомимы. А то неподалеку тут сейчас гастролирует цирк, и там, говорят, есть один негр. Довольно смазливенький. Может, ей стоит попробовать закрутить интрижку с ним, что скажете, Николай Степанович?
Потом он наконец добился своего: они с Аней поженились. Взяв невесту измором, Гумилев меньше чем через полгода отплыл в Эфиопию. Теперь пришла его очередь мстить. Беременность Анны была тяжелой, с токсикозом, бесконечной рвотой и неспособностью подняться с кровати. А он приходил домой под утро, в одежде падал на кровать, закуривал папиросу и лениво интересовался:
– Как насчет исполнения супружеского долга?
Ночь, когда у него родился сын, Николай провел в каком-то притоне с девицами. Утром, пахнущий перегаром, заехал поздравить Ахматову, но на ребенка даже не взглянул, а с женой разговаривал хамски. По большому счету он просто не знал, как себя с ней вести. А она не знала, как вести себя с ним. Им бы хоть чуточку теплоты, хоть немного готовности к компромиссу, – глядишь, брак и просуществовал бы хоть какое-то время. А так…
Сам Гумилев признавался:
– Спать мы перестали года через три после свадьбы. Я просто сломал зубы о ее украинское упрямство.
Когда они поженились, ему было двадцать четыре, а ей двадцать один. Когда развелись, ему было тридцать два, а ей двадцать девять. Ему оставалось жить меньше трех лет, а ей – почти полстолетия.
И сам поэт Николай Гумилев, и его сын, историк Лев Николаевич, любили подчеркивать свое дворянство. Между тем по происхождению Гумилевы были всего лишь из провинциальных священников.
Отец поэта, Степан Яковлевич, учился в семинарии. Некоторое время пробовал учительствовать. Женился на собственной ученице. Потом сдал экзамены на медицинском факультете и получил должность младшего судового врача в Кронштадте, а вскоре его жена умерла. После долгой службы на флоте Степан Яковлевич (уже далеко не молодой человек) посватался к сестре знакомого капитана. Разница в возрасте составляла больше двадцати лет, однако предложение было принято.
Вскоре отец семейства вышел в отставку, и Гумилевы переехали в Царское Село, уютный пригород Петербурга. Первый ребенок умер почти сразу. Это была девочка, ее даже успели назвать Зина. Зато следующие детки пошли вполне себе здоровенькие: два мальчика, младшего из которых назвали Коля.
О тогдашнем Царском Селе один из мемуаристов писал:
Накануне революции это была царская ставка, но присутствия двора почти не ощущалось. Городок производил впечатление пыльного, провинциального. Зимой он весь утопал в снегу, а летом снег сходил и становились заметны резные деревянные палисаднички, одноэтажные домишки. По улице в баню маршируют пешим строем гусары с вениками под мышкой. На пустынной площади стоит белый собор, а в пустынном же Гостином дворе работает единственная в городе книжная лавка Митрофанова, торгующая, в сущности, один день в году – в августе, накануне открытия учебных заведений.
Тихий городок, тихая семья, размеренные будни. Мальчик Коля рос болезненным. Чтобы он не плакал от шума, мать ватой закладывала ему уши. Стоять научился только в полтора года и потом всю жизнь терпеть не мог долгих прогулок: говорил, что у него «мягкие ноги».
И разумеется, свою субтильность мальчик компенсировал вечно задранным носом. В царскосельской гимназии держался надменно. Носил какую-то особо пижонскую фуражку и лакированные остроносые ботинки. В старших классах даже пытался подкрашивать губы и бриолинил челку. За это одноклассники его не любили. Считали задавакой и маменькиным сынком. Доходило и до зуботычин. Как и все залюбленные в семье дети, Николай был очень неприятным в общении.
Один из его однокашников позже вспоминал:
– У Николая первого в классе появилась такая редкая по тем временам штука, как велосипед. Родители вообще баловали его и покупали все, о чем бы он ни заикнулся. На этом велосипеде Коля выехал из дому, и, разумеется, кто-то из старших ребят тут же попросил прокатиться. Выглядело это так: парень несся на блестящем и громыхающем велосипеде по Бульварной улице, а следом бежал задыхающийся Гумилев и повторял: «Ну, Кондратьев! Ну, покатался и хватит! Говорю вам как дворянин дворянину!»
Отец Николая много болел. Иногда неделями не выходил из кабинета. Громко разговаривать, смеяться во весь голос и вообще шуметь в доме считалось недозволительным. Соседи недолюбливали нелюдимую семейку: что за удовольствие поддерживать отношения с людьми, в доме которых есть больной, никуда не выходящий старик? Единственными гостями бывали угрюмые сослуживцы отца. Когда они наносили Гумилевым визиты, то допоздна молча сидели за карточным столом, а потом так же тихо разъезжались.
Отношений с отцом у Гумилева, считай, никогда и не было. Сразу же после смерти родителя Николай въехал в освободившиеся комнаты и безжалостно выкинул все, что напоминало о прежнем владельце. Зато мать одинокий и эгоистичный мальчик боготворил.
В последнем классе гимназии он занял у любимой мамочки денег и за свой счет выпустил сборник наивных, сочащихся самолюбованием стихов, который назывался «Путь конквистадора». Отец был категорически против литературных увлечений Николая. От него выход сборника старались скрыть. Это, впрочем, было не сложно: сенсацией первая книга Коли Гумилева не стала. Тираж ее составлял триста экземпляров. Рецензия появилась всего одна, да и та скорее ругательная. Впрочем, начало было положено.
Дальнейшие подвиги Коли оплачивала тоже мама. Она платила за его учебу в Сорбонне. Присылала в Париж деньги, на которые он (как позже уверял) покупал себе наркотики. Затем отдала ему почти все, что скопила, на поездку в Африку, а в конце жизни воспитывала его сына, Гумильвенка, будущего историка Льва Николаевича. За такой матерью поэт и путешественник мог чувствовать себя как за каменной стеной.
Карьера в литературе виделась Николаю похожей на жизнь в родительском доме. В семье окружающие восторгались каждым его шагом. Покладистый брат и любящая мама искренне считали Колюшку гением и героем. Гумилеву представлялось, что точно так же к нему станут относиться и все окружающие. Он даже не представлял, насколько ошибается.
Мир литературы оказался жесток. Особенно мир литературы в столь безжалостном городе, как Петербург. Он целиком состоял из редких язв и сволочей. После выхода «Конквистадора» Гумилев решил нанести несколько визитов в литературные салоны столицы. И первый же визит закончился тем, что 19-летнего поэта едва не спустили с лестницы.
Сто лет тому назад в блестящем имперском Петербурге было два главных литературных адреса. За Таврическим садом стоял «Дом с башней», а на Литейном проспекте – дом Мурузи. Именно по этим двум адресам и происходило все то, что сегодняшние студенты изучают в рамках курса «Серебряный век русской поэзии».
В «Башне» собирались по средам. Салон принадлежал поэту Вячеславу Иванову, и для своих собраний хозяин старался каждый раз выдумать что-нибудь веселенькое. То позовет всех пить вино прямо на крыше, то устроит игру в жмурки, то пригласит выступить какую-нибудь иностранную знаменитость.
Поэт и гомосексуалист Михаил Кузмин так описывал свой первый визит в ивановскую квартиру:
Мы поднялись на лифте на пятый этаж. Дверь почему-то была незаперта. Сразу за дверью стоял длинный стол с трапезой. Горели свечи, за столом сидело человек сорок гостей. Один из них читал длинный и скучный трактат о мистике, а остальные пили красное вино из огромных бокалов и не обращали на лектора внимания. Хозяйка с кубком в руке ходила между гостями. На ней была ярко-красная римская тога. Ели и пили все как хотели. Дамы и их спутники постоянно куда-то исчезали. Я сперва было заскучал, пока не догадался пройтись по остальным комнатам и не обнаружил в одной из них поэтов, которые сидели прямо на полу и громко читали стихи.
Мебель, антиквариат и картины для квартиры Иванов привез из Италии. Стоило все это кучу денег. Изначально идея его салона состояла вроде как в том, что семейная пара умудренных опытом литераторов приглашает обменяться опытом коллег и талантливую молодежь. Но постепенно за квартирой закрепилась не лучшая репутация. Слишком уж много тут пили, слишком уж вольные царили нравы. Скажем, когда поэт Максимилиан Волошин оставил у Ивановых переночевать свою невесту (та недавно приехала в столицу и еще не нашла жилья), то хозяин квартиры, философ и тонкий эстет, в первую же ночь невесту подпоил и соблазнил.
Второй из салонов принадлежал чете Мережковских. Жили они в громадном доме Мурузи, который занимает почти целый квартал у Преображенского собора. Когда-то этот участок принадлежал путешественнику Николаю Резанову, известному в основном как герой рок-оперы «Юнона и Авось». А в середине XIX века перешел к семье Мурузи, ведущей род от стамбульских вельмож еще византийской эпохи. Все сбережения древней фамилии были вбуханы в строительство доходного дома, больше похожего на мавританский дворец. И в результате Мурузи просто разорились.
Роскошью тут отличались даже лестницы и подсобные помещения. Сами Мурузи сперва занимали квартиру в двадцать шесть комнат, причем в двух из них били фонтаны, а колонны перед входом были изготовлены из привозного мрамора редкого оттенка. Но когда дом пошел с молотка, апартаменты были разделены на более мелкие и сдаваться стали по приемлемой цене. Квартиру на втором этаже занял поэт Мережковский с супругой Зинаидой Гиппиус.
Их дом стал штаб-квартирой всей новой русской поэзии. Хотя прессу больше интересовало не это, а странный состав жильцов: в новые апартаменты супруги переехали не парой, а втроем. Странный задохлик-муж, вечно заводящий разговоры о «религии Третьего Завета», ослепительно красивая жена, золотоволосая «декадентская мадонна», и с ними – красавец Дмитрий Философов, насчет которого долгое время так и не было ясно, чей же он любовник, мужа или жены.
Странное впечатление производила эта семья. Муж, очень маленького роста, с впалой грудью, вечно в допотопном сюртуке. Черные, глубоко посаженные глаза, взвизгивающий голос, – он мог промолчать весь вечер, а потом неожиданно начинал сыпать цитатами на давно вымерших языках. И рядом с таким человеком – соблазнительная нарядная жена. Оторвать взгляд от ее загадочного и красивого лица было невозможно. Умелый грим, золотые волосы, ниспадающие на высокий лоб, сильный аромат духов. Вся она источала какое-то грешное всепонимание и отлично осознавала, насколько сильное впечатление производит на мужчин.
Именно у Мережковских, в доме Мурузи, зажглась звезда Блока и начиналась литературная репутация Есенина. Если бы не их салон, вряд ли сегодня кто-то помнил бы о Розанове, Брюсове или Андрее Белом. Почти четверть века подряд те, кто желал обзавестись пропуском в мир прекрасного, для начала должны были получить одобрение четы Мережковских. Сходить к ним на поклон для литераторов в те годы считалось так же обязательно, как сегодня для юных поп-исполнителей поцеловать руку Алле Пугачевой.
Начать с визита к ним решил и начинающий поэт Николай Гумилев. Впечатления от знакомства с ним язвительная Зинаида Гиппиус так описывала в письме Валерию Брюсову:
О Валерий Яковлевич! Какая ведьма «сопряла» вас с ним? Да видели ли вы его? Мы прямо пали. Боря еще имел силы издеваться над ним, а я была поражена параличом. Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции старые, как шляпка вдовицы, едущей на Драгомиловское. Нюхает эфир (спохватился) и говорит, что он один может изменить мир: «До меня были попытки… Будда, Христос… Но неудачные».
Такая реакция показалась Гумилеву странной. Дома все с восторгом внимали подобным его утверждениям. Почему же не прокатило тут? Почему эти люди не спешат им восторгаться, ведь мама и брат всегда восторгались!
Николай уезжает учиться за границу, потом возвращается, публикует еще несколько сборников, женится, помогает опубликовать сборник жене, заводит кучу знакомств среди литературной молодежи, два раза ездит в Африку. И накануне Первой мировой все-таки добивается своего: становится-таки почти что признанным поэтом. «Почти» – потому что литераторы прежнего поколения все равно относились к нему с иронией. Но Гумилева это больше не волновало. Вместо того чтобы добиваться признания среди стариков, он окружил себя молодыми, и те сами, безо всяких понуканий, признали его лучшим.
На рубеже веков русская поэзия была почти семейным предприятием. Крошечным бизнесом для тех, кто в теме. Нечто вроде сегодняшнего «Фейсбука»: интересно, конечно, но в основном автору и нескольким его приятелям.
Впрочем, это никого не печалило. Гумилевские приятели были молоды, нравились барышням и считали, что поэт стоит выше даже царя. А коли так, то о чем волноваться? Просыпались молодые люди поздно, пили много, а ночи с пятницы на понедельник проводили в только что открывшемся кафе «Бродячая собака».
Заведение и сейчас работает в том же историческом подвале на площади Искусств. Слева от него находится Михайловский театр, чуть дальше – Русский музей, на противоположной стороне площади – еще пара театров и концертный зал. Но это сейчас, а лет, скажем, двести с лишним тому назад то, что сегодня называется площадью, служило всего лишь задворками католического собора Святой Екатерины. И на том самом месте, где позже появилась «Бродячая собака», стоял тогда дом коллегии иезуитов.
Какое-то время орден иезуитов был очень могущественным. Но потом для него начались плохие времена. Враги ордена добились у тогдашнего папы указа о роспуске и запрещении иезуитских организаций. Единственным местом, где орден сохранился, как раз и была Россия. Императрица Екатерина II заявила, что исполнять папские указы не собирается, и взяла иезуитов под защиту. Именно под ее крыло переехало из Европы все иезуитское руководство. Переждав тут самые суровые годы, отсюда же иезуиты полвека спустя стали заново распространяться по планете.
Правда, один из генералов ордена остался в Петербурге навсегда: он погиб во время пожара в 1805 году. Дом коллегии иезуитов, где жил патер Грубер, по непонятной причине загорелся, и пожилой священник задохнулся в приступе астмы. Иезуитская коллегия оставалась в этом здании еще 10 лет, пока Александр I все-таки не изгнал орден из Петербурга. Их место заняли монахи-доминиканцы, которые служат в храме Святой Екатерины до сих пор. А вскоре рядом с бывшей резиденцией иезуитов появился каменный дом, в подвале которого почти через сто лет открылось арт-кафе «Бродячая собака».
До этого вечно нищая, крикливая, вечно вызывающая интерес у полиции литературная молодежь если где и тусовалась, то разве что на квартирах друг у друга. А теперь несколько театральных режиссеров и художников специально в расчете на эту публику организовали развеселый кабачок. С собственным оркестром, докладами на разные интересные темы и выступлениями актуальных поэтов. Вход в «Собаку» был со двора, так что шумные компании никому не мешали. Напитки тут выдавали в кредит, да и стоили они не так чтобы чересчур дорого. В общем, не место, а настоящий клад.
Открылся модный подвал в ночь на новый, 1912-й год. И первое время ничего из ряда вон тут не происходило. Но по набережным и проспектам ползли слухи. Газеты всерьез утверждали, будто гостей тут наряжают в звериные шкуры, предлагая им ползать на четвереньках да лакать вино прямо из бочек. Поглазеть на разврат богемы в «Собаку» заезжали состоятельные граждане и первые красавицы столицы.
Вскоре в «Собаке» было уже не протолкнуться. То князь Волконский потеряет с пальца золотой перстень, который Пушкин когда-то подарил его прабабке. То европейская звезда, поэт и будущий фашист Маринетти, выпив полведра шампанского, попытается прямо в зале овладеть красоткой актрисой из театра Мейерхольда. А уж какие волшебные тут бывали драки!
«Бродячая собака» задумывалась как место для театралов. Но царили в подвале исключительно поэты. Литераторы постарше, все эти Мережковские, Бальмонты, Вячеславы Ивановы, в «Собаку» если и заглядывали, то разве что одним глазком. Место подмяла молодежь. Маяковский шокировал матом в стихах и тем, что уже к двадцати двум годам во рту у него не осталось ни одного не сгнившего зуба. Мандельштам «вечно вавилонствовал у барной стойки, требуя невозможного: дать ему сдачу с червонца, потраченного в другом месте».
Много лет спустя поэт Михаил Кузмин писал:
Сперва приезжали посторонние личности и кое-кто из своих, кто были свободны. Тут косились, говорили вполголоса, бесцельно бродили, скучали, зевали, ждали. Потом имела место, так сказать, официальная часть вечера, иногда состоявшая из одного, двух номеров, а иногда ни из чего не состоявшая. Все настоящие ценители местной жизни смотрели на эту часть, как на подготовку к следующей, самой интересной.
Когда от выпитого вина, тесноты и душного воздуха создавалось впечатление, что уж здесь-то стесняться нечего, у людей открывались глаза и души, освобождались руки и языки. Вот тогда-то и начиналось самое настоящее. Все счеты, восторги, флирты, истории, измены, ревности, поцелуи, слезы – все выходило наружу. Это была повальная лирика, все заражались одновременно. И каждая ночь заканчивалась тем, что кто-то уезжал в очень странных комбинациях, а кто-то ревел во весь голос, ничего не понимая.
А в самом конце вечера два-три человека храпело по углам, еле знакомые друг с другом посетители открывали соседу самые сокровенные тайны, а луч солнца пробивался через вечно запертые ставни и тщетно пытался разжечь давно потухший камин.
Насчет «странных комбинаций» Кузмин подметил точно. Любовные узелки, завязывавшиеся в артистическом подвале, выглядят на сегодняшний взгляд и вправду очень странно.
Самой яркой звездой «Собаки» была актриса и модная колумнистка Паллада Богданова-Бельская. Репутацию светской львицы ей принес 1909 год: тогда из-за любви к Палладе застрелилось сразу двое молодых людей.
Сперва погиб сын покорителя Туркестана, генерала Головачева. Он жил в доме напротив Паллады, и девушка иногда дразнила его, переодеваясь при раздвинутых занавесках. Шутка закончилась плачевно. Как-то юноша все-таки позвонил в дверь Богдановой и попросил соседку выйти к нему, а когда она отказалась, выстрелил себе в сердце. Вторым самоубийцей стал внук драматурга Островского. С этим у замужней на тот момент Паллады вроде бы даже были какие-то отношения. Но всем подружкам Богданова рассказывала, что отдаваться этому зануде ей скучно. Когда слухи дошли до молодого человека, тот пригласил Палладу к себе и застрелился в тот момент, когда она открыла дверь.