— Кто из вас Иоганн Гутенберг? — спросил я. — Мне кажется, у нас есть общее дело.

В ответ на мой призыв поднялся впечатляюще высокий широкоплечий человек с крупной головой и волосами цвета соли с перцем. Он смотрел на меня покрасневшими и припухшими изумленными глазами.

— Вы говорите те самые слова, — сказал он, — которые говорили в моем сне. Я уверен, потому что проснулся и спросил жену, что вы могли иметь в виду, когда сказали про наше дело. Я подумал, что мы забыли оплатить какие-то счета. Она ответила, что лучше мне заснуть и забыть об этом. Но я не мог заснуть. Я пришел сюда, в то самое место, где я встретил вас во сне и где вижу вас теперь.

— И что вы ответили мне во сне?

— Я сказал: добро пожаловать в мою мастерскую, мистер Б.

Я наклонил голову в легчайшем из поклонов.

— Я Джакабок Ботч.

— А я…

— Иоганн Гутенберг.

Человек на миг улыбнулся. Он явно нервничал в моем присутствии, что было естественно. Ведь перед ним стоял не один из купцов города Майнца, зашедший в гости посплетничать и выпить пива. Это был сон, пробравшийся из мира снов в мир яви.

— Я не причиню вам вреда, сэр, — заверил я.

— Легко сказать, — ответил Гутенберг, — но трудно доказать.

Я поразмыслил немного, потом медленно, чтобы никого не напугать, наклонился и поднял нож, оброненный молодым человеком. И подал нож ему, ручкой вперед.

— Вот, — предложил я, — возьмите. Если мои слова или действия встревожат вас, отрежьте мне язык и выколите глаза.

Юноша не шевельнулся.

— Возьми нож, Питер, — сказал Гутенберг. — Но тебе не понадобится ни резать, ни колоть.

Юноша взял свой нож.

— Я умею им пользоваться, — предупредил он. — Мне уже случалось убивать людей.

— Питер!

— Я говорю правду, Иоганн. Именно ты хотел превратить этот дом в крепость.

— Да, я хотел этого, — отозвался Гутенберг почти виновато. — Но мне есть что защищать.

— Я знаю, — кивнул Питер. — Так почему ты впускаешь это… это существо?

— Не будь жестоким, Питер.

— Разве убить его — жестокость?

— Нет, если бы я заслужил, — вмешался я. — Если бы я хотел причинить вред кому-то или чему-то под этой крышей, вы были бы вправе вспороть меня от паха до глотки.

Юный Питер смотрел на меня потрясенно. Он открывал и закрывал рот, словно хотел ответить, но не издавал ни звука.

А у Гутенберга было что сказать.

— Давайте не будем говорить о смерти, когда то, о чем мы мечтали, наконец-то близится.

Он улыбался, и я увидел его молодым и счастливым — таким он когда-то был, пока изобретение и необходимость охранять его от хищения или копирования не превратили его в недосыпающего и вечно настороженного усталого человека.

— Пожалуйста, друг мой, — произнес я, подходя ближе, — считайте меня выходцем из ваших грез, где вас впервые посетило видение.

— Вы знаете о видении, из которого родился мой станок?

— Конечно.

Я ступил на зыбкую почву, поскольку не знал, что за станок придумал Гутенберг: то ли машинку для ловли вшей, то ли механизм для разглаживания стрелок на брюках. Но в его доме я оказался не случайно, это уж точно. Я снился Гутенбергу. Ему снились слова, которые он говорил мне, и мои ответы.

— Я буду весьма польщен, — продолжал я, — если смогу увидеть тайну крепости Гутенберга.

Я говорил так, как на моей памяти говорили знатные люди, — отстранение, будто ничто не имело для них особого значения.

— Это честь для меня, мистер Ботч.

— Просто мистер Б., этого достаточно. А я буду звать вас Иоганн, потому что мы уже встречались.

— Уже встречались? — переспросил Гутенберг, проводя меня через первую комнату мастерской. — Я вам тоже снился, как вы мне?

— К превеликому сожалению, мне редко снятся сны, — ответил я. — Опыт мирской жизни с ее жестокостью и разочарованием истребил мою веру в подобные вещи. Я скитаюсь по миру, скрываясь за этим обожженным лицом, чтобы испытать человеческое милосердие.

— Отсутствие милосердия, хотели вы сказать.

— Это еще мягко сказано.

— Но, сэр, — заговорил Гутенберг неожиданно страстно, — скоро начнется новая эпоха. Можно избавить мир от жестокости, если дать людям лекарство от невежества, потому что с невежества и начинается жестокость.

— Смелое утверждение, Иоганн.

— Но ведь вы знаете, почему я так говорю? Вас бы здесь не было, если бы вы не знали.

— Все здесь, — сказал очень грубый голос.

Он принадлежал невероятно тучному человеку — архиепископу, если судить по роскошному облачению и инкрустированному драгоценными камнями кресту. Крест висел на толстой шее с жирными складками, усеянными пятнами от неумеренного употребления вина. Но его аппетит к еде и выпивке не утолил иного голода, призвавшего его служить Отцу, и Сыну, и Святому Духу. Глаза под тяжелыми веками лихорадочно блестели. Этот человек болен больной властью. Его плоть была белой, как обескровленное мясо, лицо покрывала пленка пота, оставившего темные пятна на алой ермолке. В одной руке он держал посох из чистого золота, изогнутый сверху наподобие пастушьего, украшенный множеством рубинов и изумрудов. На их стоимость можно было бы купить десять тысяч овец. В другой руке, благоразумно опущенной вниз, архиепископ держал большую свиную кость с ломтем недоеденного окорока.

— Итак, — продолжал он, — неизбежно следует вопрос: на чьей вы стороне?

Я, должно быть, выглядел ошеломленным, но лишь одно мгновение. Я тут же ответил, и в моих словах опять слышалась неоспоримая властность.

— Конечно, на вашей, ваше преосвященство.

Мой голос источал такой избыток преданности, что архиепископ должен был понять мою издевку. В довершение шутки я бросился на колени и потянулся к руке со свиной костью (я притворился, что не замечаю эту кость и испытываю непреодолимое желание простереться перед ним). Не зная, какое из многочисленных колец надо целовать по церковному обычаю, я перецеловал их все, а самое крупное — дважды. После этого я отпустил руку архиепископа, чтобы она смогла поднести свинину ко рту. Не вставая с колен, я поднял свое изуродованное лицо и сказал:

— Я счастлив сослужить вам любую службу, ваше преосвященство.

— Ну, во-первых, встаньте, мистер Ботч, — ответил архиепископ. — Вы уже доказали свою преданность. У меня есть только один вопрос.

— Да?

— Ваше изуродованное тело…

— Несчастный случай, еще в младенчестве. Мать купала меня, двухнедельного, стоя на коленях. Я родился в сочельник, стояли ужасные холода, и она боялась, что я простужусь. Поэтому она разожгла посильнее огонь в очаге, чтобы я не замерз. От мыла я стал скользким, как рыба, и выскользнул у нее из рук.

— Нет! — воскликнул Иоганн.

Я поднялся и повернулся к нему со словами:

— Это правда. Я упал в огонь и, прежде чем мать выхватила меня, успел обгореть.

— Полностью?

— Полностью, ваша милость. Вся кожа сошла.

— Какой ужас!

— Моей матери это дорого стоило. Я выжил, но она не могла смотреть на меня. И умерла, чтобы не видеть такого. Когда мне исполнилось одиннадцать, я оставил отчий дом, потому что братья были жестоки ко мне, и отправился искать хоть кого-то, кто увидит не мои раны — отвратительные, я знаю, — а мою душу.

— Какая история! — воскликнул другой голос.

На этот раз он принадлежал весьма пышной женщине, приблизившейся ко мне сзади во время беседы с Гутенбергом. Я обернулся и поклонился ей.

— Это моя жена Ханна. Ханна, это мистер Б.

— Тот человек, который тебе приснился, — откликнулась Ханна.

— С точностью до последнего… — Казалось, Гутенберг не находит подходящего слова — Последнего…

— Шрама, — подсказал я ему, улыбкой умеряя ужас своего обличья.

— Он много выстрадал, — сообщил Гутенберг жене. — Его рассказ стоит услышать. Пусть Питер принесет вина.

— Не мог бы я нижайше попросить еще и хлеба? — обратился я к Гутенбергу. — Я не ел с тех пор, как пробудился от сна об этом доме.

— И не только хлеба, — ответила Ханна — Я принесу остатки свинины. — Тут она окинула архиепископа совсем не любящим взглядом. — Еще сыра, к хлебу и вину.

— Более чем щедро, — проговорил я.

Благодарность была не наигранной: я страдал от жажды и зверского голода.

— Я вернусь через несколько минут, — сказала Ханна.

Было заметно, что она очень неловко чувствует себя в моем присутствии. Жена Гутенберга быстро удалилась, тихо бормоча молитву.

— Боюсь, моей жене немного не по себе, — произнес Гутенберг.

— Из-за меня?

— Ну… из-за вас тоже, если честно. Я описал вас ей, когда пробудился от сна, и вот вы в моей мастерской.

— Я говорил, что бояться нечего, — вставил архиепископ. — Я здесь, чтобы защитить этот дом от происков сатаны. Конечно, у него свои хитрости, но я вижу адские маски так же ясно, как вижу вас перед собой, мистер Б.

— Это утешает, — отозвался я.

Разговор на время увял и я услышал, как за дальней дверью кто-то шепотом переговаривается.

— Я слышал, вы золотых дел мастер, — заметил я.

— Был им. Пока не понял, что мне предстоит более значительная работа.

— И что это за значительная работа, если мне позволено спросить?

Гутенберг выглядел встревоженным. Он поглядел на архиепископа, потом снова на меня, потом уставился в пол между нами.

— Понимаю, — сказал я, — вы изобрели что-то очень важное. И это нужно хранить в тайне.

Гутенберг оторвал глаза от пола и посмотрел мне в глаза.

— Думаю, это изменит все, — произнес он очень тихо.

— Уверен, так и будет, — ответил я, вторя его спокойному тону утешительным спокойствием своего. — Мир никогда уже не будет прежним.

— Но повсюду шпионы, вы же знаете.

— Да.

— И воры.

— Конечно. Везде. Нечто подобное, столь же важное, выманивает хищников наружу. Так и должно быть. Но у вас есть друзья.

— Меньше, чем я думал — Гутенберг помрачнел, его лицо напряженно застыло. — Все продается, куда ни посмотри.

— Небо вам помогает, — сказал я. — Я видел оба воинства. Они сейчас на вашей крыше.

— Оба воинства, хм.. — Его взгляд ненадолго поднялся к потолку.

— Да, оба, клянусь вам. Вы не одиноки.

— Вы клянетесь?

— Я уже поклялся. А другие воины бьются на улицах. Они движутся в земле, под людскими ногами.

— Он говорит правду? — спросил Гутенберг у архиепископа.

Чтобы ответить на вопрос, его преосвященству пришлось прожевать и проглотить изрядный кусок свинины, от которой он все время тайком откусывал. Он попытался заговорить с наполовину набитым ртом, но слов было не разобрать. Мы ждали еще с минуту, пока он не прожует. Архиепископ положил свиную кость на тарелку, вытер руки и рот тонкой льняной салфеткой, лежавшей возле тарелки, и завершил все хорошим глотком вина. Потом он провозгласил:

— Несмотря на свое ужасное обличье, твой гость говорит правду. И я знаю достоверно, что ангельские силы с нами. Они собрались вследствие моего обращения к Папе. Их присутствие неизбежно возбудило интерес Падших. Нас это не должно удивлять. Не стоит удивляться и тому, что адский сброд вступил в бой с теми, кого Папа послал защитить тебя.

— И теперь они бьются на крыше моей мастерской, — молвил Гутенберг, недоверчиво качая головой.

— И на улицах, — добавил архиепископ, используя деталь из моего рассказа, дабы оживить свой.

По правде говоря, я сомневался, что его взгляд мог задержаться на каком-либо существе, если оно не было предварительно замариновано и поджарено по его вкусу. Но словам священнослужителя придавала вес тяжесть его одеяния, крестов и колец.

— Мы окружены солдатами Господа, — сказал он Гутенбергу. — Единственная цель ангельских воинств, Иоганн, — защитить тебя и то, что ты создал.

— Кстати…

— Я не закончил! — одернул меня архиепископ.

Волокно жирной свинины вылетело у него изо рта и приземлилось на мою щеку. Это заставило меня пересмотреть мой список ожидавших казни: плюющееся свининой преосвященство поднялось на второе место, сразу после Квитуна.

Квитун. Ха! Я пришел сюда, преследуя его, но столько всего уже произошло или происходило в тот самый момент, когда я на время забыл о нем. Это стало приятным отдохновением. Слишком много лет подряд я думал о Квитуне и только о нем: вечно заботился о его удобстве, тушевался во время приступов его ярости, мучился, когда он разыгрывал расставание, и был самым жалким образом благодарен ему, когда он возвращался. Но вот парадокс: последняя погоня за Квитуном вывела меня на сцену, где разыгрывалась драма посерьезнее, чем любовь. Адепт разрушения, коего создала из меня моя скорбь, занял там идеальное место для причинения наибольшего вреда. Если хотя бы часть того, что говорили о творении Гутенберга, окажется правдой, то уничтожение этого творения — боже, как странно облекать это в слова, не говоря уж о реальности, — позволит мне причинить боль миру.

Какая сладкая мысль.

— Что вы думаете, мистер Б.?

Я ненадолго потерял нить разговора, замечтавшись о любви и разрушении. Чтобы выиграть время, я повторил вопрос:

— Что я думаю? Раз вы спрашиваете, что же я и вправду думаю?

— Какие могут быть сомнения? — воскликнул архиепископ, стукнув пастушьим посохом в голые доски пола мастерской, дабы подчеркнуть свои чувства. — Дьяволу не одержать победы.

Теперь я понял, что пропустил Гутенберг высказал сомнения по поводу того, чем окончится битва, разгоревшаяся вокруг его дома, на крыше до самого неба и в подвале до самого ада. Судя по его взволнованному лицу, он не был безусловно убежден, что ангельский легион одержит верх. Архиепископ ответил без колебаний.

— Не сомневайся в силе Господа, Иоганн, — выдохнул он.

Гутенберг не ответил, что лишь распалило архиепископа, снова застучавшего по половицам своим великолепным посохом.

— Вы! — Он повернулся в мою сторону и стукнул посохом в третий раз, напоминая, что на меня снизошла благодать его внимания. — Да, мистер Б., вы! Каково ваше мнение по этому поводу?

— Мы в полной безопасности, ваше преосвященство. Да, битва идет жесточайшая. Но она снаружи. Внутри нас защищает ваше присутствие. Ни один солдат ада не дерзнет войти в эту крепость, их отпугнет священное присутствие вашего преосвященства.

— Видишь? — сказал архиепископ. — Даже гость из твоего сна понимает это.

— Кроме того, — добавил я, не в силах отказать себе в удовольствии, — как бы он вошел? Просто постучался бы в дверь?

Гутенберг нашел это разумным и успокоился.

— Значит, ничто не сможет уничтожить то, что я сделал?

— Ничто, — подтвердил архиепископ.

Гутенберг посмотрел на меня.

— Ничто, — согласился я.

— Наверное, стоит показать это вам, — предложил он.

— Да, если вы хотите, — ответил я небрежно.

Он улыбнулся.

— Хочу.

Он повел мня к тяжелой двери с вырезанными на ней словами: «НЕ ВХОДИТЬ». Постучал условным стуком, и дверь — вдвое толще любой двери, какую я когда-либо видел, — открылась. Я не мог разглядеть, что там внутри, Гутенберг стоял у меня на пути. Но я уловил маслянистый горьковатый запах, хлынувший из комнаты, как густая волна.

— Чем это пахнет?

— Краской, конечно, — ответил Гутенберг. — Чтобы печатать слова.

Стоило прислушаться к предупреждению, таившемуся в этом «конечно»: он ожидал, что мне известно нечто большее, чем сведения об обычном переписывании книг. Но я по глупости грубо просчитался.

— Так вы копируете книги? — ляпнул я. — Что вы изобрели? Новое перо?

Предполагалось, что это шутка, но Гутенберг не уловил моего юмора. Он застыл на нижней ступеньке, не давая мне ступить ни шагу дальше.

— Мы не копируем книги, — сказал он совсем не дружелюбным тоном.

Я почувствовал на своем плече вес длани архиепископа со всеми ее кольцами. Он стоял за мной, отрезая путь к отступлению посохом и огромным телом.

— К чему столько вопросов, Ботч? — молвил он.

— Мне нравится узнавать новое.

— Но вы являлись Гутенбергу во сне. Или смеете заявлять, что являлись. Как вы могли пройти сквозь разум человека, занятого великим творением, и не увидеть это творение?

Я был в ловушке: его преосвященство за спиной, гений впереди, а посередине — мой болтливый язык.

Именно язык завел меня в эту неразбериху, и я умолял его вывести меня оттуда.

— Полагаю, вы говорите о своем репродукографе, — сказал я и заметил, что эта нелепица из шести слогов, нечаянно вырвавшаяся из моих уст, вызвала потрясение.

— Так вот как нужно называть это? — сказал. Гутенберг, и лед, звучавший в его голосе мгновением раньше, растаял без следа. Он перешагнул порог мастерской и повернулся ко мне. — А я думал назвать его печатным прессом.

— Ну, можно и так, — ответил я, оглядываясь на архиепископа с видом вельможного негодования. — Не будете ли вы любезны убрать руку с моего плеча, ваша разукрашенность?

Из огромной комнаты за спиной Гутенберга раздались едва сдерживаемые смешки работников, и даже глаза сурового гения повеселели, когда он услышал, как я обращаюсь к архиепископу. Его преосвященство послушно убрал руку, но сначала больно стиснул пальцами мое плечо, давая знать, что не спустит с меня глаз. Гутенберг повернулся на нижней площадке лестницы, приглашая меня следовать за ним. Так я и сделал — спустился в мастерскую и наконец-то увидел машину, ставшую причиной баталий над и под домом Гутенберга.

Изобретение отдаленно напоминало виноградный пресс, изобретательно дополненный множеством новых деталей. Я смотрел, как один из работников, обслуживающих пресс, взял лист бумаги и аккуратно положил его на покрытую краской деревяшку.

— Что вы сейчас печатаете? — спросил я гения.

Он наугад выбрал страницу из дюжины других, развешанных на просушку над нашими головами.

— Я хотел начать с Библии…

— «В начале было Слово», — сказал я.

К счастью для меня, Гутенберг знал окончание стиха, потому что я помнил только лишь первые шесть слов из Евангелия от Иоанна Прочитав их, я швырнул книгу в груды мусора Девятого круга, где ее и нашел

— «И Слово было у Бога», — продолжил Гутенберг.

— Слово, — пробормотал я. Потом посмотрел на архиепископа и спросил: — Вы думаете, это было какое-то определенное слово?

Он молча фыркнул, как будто отвечать мне было ниже его достоинства.

— Я просто спросил, — пожал я плечами.

— Это мой старший мастер Дитер. Поздоровайся с мистером Б., Дитер.

Молодой лысый человек, работавший с прессом, в фартуке и с руками, щедро разукрашенными пятнами краски и отпечатками, поднял глаза и помахал мне рукой.

— Дитер убедил меня, что начать нужно с чего-то поскромнее. Поэтому я испытываю пресс, печатая школьный учебник грамматики…

— Это «Ars Grammatica»?[3] — спросил я, прочитав название на титульном листе, сохнувшем в другом конце комнаты. (Своим демоническим зрением я видел то, чего человеческим глазам ни за что не прочитать, а Гутенберг пришел в восторг, оттого что я угадал книгу.)

— Вы знаете ее?

— Я учился по ней, когда был помоложе. Копия, которая была у моего учителя, была очень ценной. И дорогой.

— Мой печатный пресс положит конец этой ужасной дороговизне книг. Он печатает много одинаковых копий с пластинки, на которой набраны буквы. Перевернутые, конечно.

— Перевернутые! Ха! — Это меня почему-то порадовало.

Гутенберг потянулся и снял с веревки еще один сохнущий лист.

— Я убедил Дитера, что мы можем напечатать что-нибудь повеселее, чем учебник грамматики. И мы выбрали стих из «Сивиллиных пророчеств».

Дитер слушал наш разговор. Он бросил мимолетный взгляд на Гутенберга и улыбнулся ему любящей братской улыбкой. Было видно, что работники обожают своего хозяина.

— Это прекрасно, — сказал я, посмотрев на поданную Гутенбергом страницу.

Строки были ровными и четкими. Первая буква не была украшена рисунками, подобно тем, что месяцами выписывали монахи на манускриптах. Но у печатной страницы имелись другие достоинства: промежутки между словами были абсолютно равными, а вид букв делал стих изумительно легкочитаемым.

— Бумага на ощупь чуть влажная, — заметил я.

Гутенберг выглядел довольным.

— Меня научили этому фокусу, — сказал он. — Слегка увлажнить бумагу перед тем, как на ней печатать. Но вы-то сами все знаете. Вы говорили мне об этом во сне.

— И я оказался прав?

— О да, сэр. Вы правы. Не знаю, что бы я делал без ваших подсказок.

— Я с удовольствием вам помог, — сказал, я и отдал лист со стихом обратно Гутенбергу.

Потом и пошел в глубь комнаты, где двое мужчин лихорадочно работали, собирая на деревянных досках строчки текста. Все составные части — буквы строчные и заглавные, промежутки между буквами, цифры и, конечно же, знаки препинания — были разложены на четырех столах, так, чтобы мастера могли работать, не мешая друг другу. Если Дитер и его товарищи у пресса отвлеклись от дела, чтобы посмотреть на нас и посмеяться, когда я поддразнил архиепископа, эти двое были полностью погружены в работу. Они сверяли набираемый текст с рукописной копией и даже не подняли глаз. Их занятие завораживало, потому что требовало сосредоточения. Я почти впал в транс, наблюдая за ними.

— Все работники дали обет молчания, — сказал Гутенберг, — поэтому никто, кроме нас, не знает возможностей этой машины.

— Это правильно, — ответил я.

* * *

Кажется, все или почти все откровения позади; осталось рассказать лишь об одной более-менее значимой тайне. Учитывая это, такой мудрый человек, как вы, уставший от игрищ и детских страшилок, — да, я вовлекал вас в эти игры, mea culpa, mea maxima culpa! — может решить, что пора наконец избавиться от этой книги.

Я даю вам последний шанс, мой друг. Назовите меня сентиментальным, но у меня нет желания убивать вас, хотя мне придется это сделать, если вы доберетесь до последней страницы. Сейчас я ближе к вам, чем был тогда, когда рассказал о совпадении числа шагов и перевернутых вами страниц. Я слышу, как вы бормочете про себя, переворачивая страницу, чувствую ваш запах и вкус вашего пота. Вам тревожно. В глубине души вы хотите послушаться меня и сжечь книгу.

Я дам вам один совет, а вы задумайтесь. Та часть вашей личности, которая не желает покоряться и рискует жизнью ради того, чтобы проверить себя «на слабо», — это своенравное дитя, оно капризничает и требует внимания. Это можно понять. Внутри нас навсегда остаются части того, кем мы были в очень ранней молодости.

Но, пожалуйста, не слушайте этот голос. На этих страницах не осталось ничего, что могло бы вас сильно заинтересовать. Дальше будет про политику небесную и адскую.

История человека завершена. Теперь вы знаете загадку мастерской Гутенберга и наверняка думаете (я вас за это не виню): неужто вся суета поднялась из-за печатного пресса? Нелепо. Нет, я не буду винить вас, если вы в ярости сожжете проклятую книжку с такой ничтожной концовкой. Но я вас предупреждал. Одному Богу известно, сколько раз я просил вас поступить разумно и расстаться с книгой, а вы настойчиво ждали чего-то. Вы принудили меня болтать о всякой всячине — например, о странном клубке моих чувств к Квитуну. Я предпочел бы об этом умолчать, но все-таки рассказал из уважения к истине как чему-то целому, не склеенному из обрывков.

Ну, теперь все кончено. Вы еще можете сжечь книгу и удовлетвориться тем, что прочли большую часть. Пора. Остается немного, но к чему тратить драгоценное время? Вы уже знаете, какое таинственное изобретение искал Квитун — то самое, что делает возможным существование вот этой книги.

Все в конце концов замыкается. Вы познакомились со мной на этих страницах. Мы стали понимать друг друга по пути из мусорных куч Девятого круга в поднебесный мир, потом по длинной дороге от поля Иешуа, где мы шли с Квитуном. Я не утомлял вас перечислением всех мест, куда мы заходили в поисках новых изобретений, которыми интересовался Квитун. Чаще всего это были военные орудия: пушки и длинные луки, осадные башни и стенобитные тараны. Иногда мы находили прекрасное произведение искусства. Кажется, в 1309 году я слышал музыку, сыгранную на первом в мире клавесине. События путаются у меня в голове; так много мест, так много изобретений.

Но суть в том, что путешествие закончилось. Больше не нужно отправляться в путь, не нужно искать изобретения.

Мы вернулись на те страницы, где встретились; или к устройству, впервые напечатавшему эти страницы. Получился небольшой замкнутый круг — в него попал я. Не вы.

Уходите. Уходите, пока можете. Ведь вы увидели больше, чем ожидали увидеть.

А перед уходом вырвите эти страницы, разожгите костер и бросьте их туда. Потом займитесь своими делами и забудьте обо мне.

* * *

Я очень старался быть щедрым. Но это непросто. Вы отвергли все мои предложения. Вас не волнует, что я открываю перед вами сердце и душу, вам этого мало. Больше, больше — вы все время хотите больше! До вас только Квитун мог причинить мне такую боль. Вы изменили меня, я едва узнаю себя. Когда-то во мне жили доброта и безграничная любовь, но они исчезли навсегда. Вы убили всю мою радость, все мои надежды. Все пропало, пропало.

Однако я нахожу силы, один дьявол знает как, обратиться к вам с этих мучительных страниц в последней попытке тронуть ваше сердце.

Фейерверк отгремел. Больше зрелищ не будет. Вы можете идти. Найдите себе другую жертву и расчленяйте ее, как расчленяли меня. Нет, нет, беру свои слова обратно. Вы не могли знать, как сильно это меня ранит, насколько углубляется мое отчаяние, когда мне приходится снова идти по пути, который привел меня сюда, и рассказывать о чувствах, которые мне сопутствовали, пока я путешествовал по миру.

Мой путь закончился в тюрьме, откуда я говорю с вами. Я рассказал вам много историй, и вы можете пересказывать их в подходящих ситуациях. Ах эти байки проклятых душ и воплощенной тьмы!

У меня больше ничего не осталось. Кончайте с этим, ладно? Мне не хочется причинять вам вред, но если вы будете и дальше забавляться моими горестями, я не ограничусь одним ударом ножа по вашей яремной вене. О нет. Я вас искромсаю. Первым делом отрежу вам веки, чтобы вы не могли закрыть глаза, а до конца смотрели на то, как я вас терзаю.

Наибольшее число ножевых ударов, которые я нанес человеку до того, как он умер, — две тысячи девять; жертвой была женщина. Что касается мужчин — тысяча восемьсот девяносто четыре удара. Очень трудно судить, сколько ударов понадобится вам Я уверен в одном: вы будете умолять меня убить вас, вы предложите мне все, что угодно, вплоть до душ ваших любимых. Что угодно, что угодно, будете умолять вы, только убей меня скорее! Дай мне забвение, будете молить вы, любой ценой. Вы готовы на все, лишь бы мне не пришлось видеть ваши внутренности, фиолетовые, в венах, блестяще-влажные, проглядывающие в разрезах в нижней части вашего живота. Это обычная человеческая ошибка — думать, что когда внутренности вывалились на пол, счастливая смерть уже не за горами. Это часто бывает неправдой, даже с хилыми представителями вашего вида Я убил двух пап, чьи грехи довели их до идиотизма (но они продолжали внушать своей пастве догмата святой матери-церкви), и оба умирали необычайно долго, хотя были хилыми.

Вы готовы терпеть муки из-за того, что вовремя не дали мне огня?

Ничего, кроме страданий, вы не получите, мой друг, если прочтете следующее слово.

* * *

Тем не менее вы читаете.

Что же мне делать? Я думал, вы хотите жить и после того, как мы покончим с этой книгой. Я думал, в мире есть люди, которые любят вас и будут скорбеть по вам, если я заберу вашу жизнь. Видимо, я ошибался. Вы предпочитаете прожить со мной эту ущербную жизнь еще на нескольких страницах, а после заплатить мне смертью.

Правильно я вас понял? Вы можете сойти с поезда-призрака даже сейчас. Подумайте хорошенько. Полночный час близится. Неважно, читаете вы это в восемь утра по пути на работу или в полдень, лежа на залитом солнцем пляже. На самом деле сейчас гораздо позже, чем вы думаете, и темнее, чем вам кажется.

Но вас не трогает мое желание быть милосердным. Вы не боитесь, что скоро станет совсем поздно. Вам все равно. У вас есть какая-то метафизическая причина? Или вы глупее, чем я думал?

Единственный ответ, который я слышу, это тишина.

Я сам отвечу на свои вопросы, раз от вас ответа не добиться. И я выбираю…

Глупость.

Вы просто упрямый глупец.

Ну ладно, вот и весь мой дар милосердия. Больше не буду попусту тратить время на жесты сочувствия. Не вините меня, когда содержимое вашего мочевого пузыря брызнет наружу или когда будете жевать одну из ваших почек, пока я вытаскиваю вторую.

* * *

Вы даже не представляете, какие звуки могут вылетать из вашего горла. Когда вас тяжело ранит кто-то вроде меня, знающий свое дело, ваши крики звучат весьма неожиданно. Одни люди пронзительно визжат, как недорезанные свиньи. Другие, как бешеные собаки, издают хриплое рычание и режущий ухо вой.

Как только начнется глубокая проработка ножом, будет любопытно узнать, какое вы животное.

Наверное, тут нечему удивляться. Вы, люди, любите истории. Вы живете ради них. И вы готовы — о мой нездоровый, мой упрямый друг-самоубийца — умереть, лишь бы узнать, что же случилось по окончании осады дома Гутенберга.

Разве это не абсурдно? Что вы надеетесь найти? Может быть, вы ждете историю, где действуете сами?

О боже, все именно так! Вы думаете, что в этой книге есть ответ на вопрос, зачем вы родились. И от чего вы умрете.

Из-за этой книги, раз вам надо знать.

Я прав? В конце концов, вы тоже на этих страницах. Без вас эти слова были бы черными значками на белой бумаге, скрытыми во тьме. Я был бы заточен в одиночестве, говорил бы сам с собой, повторяя снова и снова одно и то же:

— Сожгите эту книгу. Сожгите эту книгу. Сожгите эту книгу.

Но как только вы открыли эту книгу, мое безумие прошло. Видения поднялись над переплетенными страницами, будто духи слетелись на призыв, подпитанные и моим желанием быть услышанным (его испытывают все исповедующиеся, даже если они каются в самых ничтожных грехах, как я), и вашим влечением ко всему сверхъестественному и еретическому.

Наслаждайтесь этим, пока можете. Вы знаете цену, которую придется заплатить.

Вернемся в мастерскую Гутенберга и посмотрим, какое последнее видение я отыщу для вас там, где воздух насыщен едким запахом типографской краски.


В каждой битве между силами неба и ада неизбежно наступает миг, когда солдат становится так много, что действительность, как ее понимает человечество, не выдерживает напора этого бурлящего внутри ее водоворота. Фасад реальности дает трещину, и как бы человечество ни старалось не видеть происходящего рядом, эти усилия несоразмерны задаче. Правду услышат, какой бы резкой она ни была. Правду увидят, какой бы грубой она ни была.

Первым признаком наступления момента стал внезапный взрыв криков на улице. Жители Майнца — мужчины и женщины, младенцы и старики — разом увидели, что покров, скрывавший небесную битву, сорван, и истерия распространилась мгновенно. Я радовался тому, что в это время находился внутри мастерской, хоть мне и составляли компанию его нелепое преосвященство, Гутенберг и его работники.

Как только разразилась какофония на улицах, Гутенберг-гений со вкрадчивым голосом исчез и его место занял другой Гутенберг — заботливый муж и друг.

— Я думаю, мы в беде, — сказал он. — Ханна? Ханна! С тобой все в порядке? — Он обернулся к рабочим — Если кто-то из вас опасается за себя или за жизнь своих близких, я призываю вас уходить сейчас, пока не стало хуже.

— Там же никто не бунтует, — сказал архиепископ. Люди в мастерской уже развязывали свои испачканные краской фартуки. — Нет никакой нужды беспокоиться за ваших жен и детей.

— Откуда вы знаете? — спросил я.

— У меня свои источники, — заявил архиепископ.

Меня тошнило от его самодовольства Я страстно хотел сбросить свою человеческую личину и выпустить на волю Джакабока Ботча, демона Девятого круга. Возможно, я так и сделал бы, но в этот миг голос Ханны ответил на призыв мужа:

— Иоганн! Помоги мне!

Она вошла в мастерскую не с той стороны, откуда пришли мы с архиепископом и Гутенбергом, а через маленькую дверку в конце комнаты.

— Иоганн! Иоганн! О боже!

— Я здесь, жена. — Гутенберг бросился к запыхавшейся и напуганной супруге.

Ее ужас при виде мужа не отступил. Наоборот, она впала в еще большее отчаяние.

— Мы прокляты, Иоганн!

— Нет, дорогая. Это богобоязненный дом.

— Иоганн, подумай! Если здесь демоны, это все из-за них!

Она подошла к столу с разложенными буквами и изо всех своих немалых сил, навалившись тучным телом, толкнула и перевернула стол, рассыпав лотки и тщательно разложенный алфавит по полу.

— Ханна, остановись! — закричал Гутенберг.

— Это работа дьявола, Иоганн! — ответила она, заливаясь слезами. — Я должна уничтожить ее, или нас всех заберут в ад.

— Кто вбил тебе в голову эту блажь? — спросил Гутенберг.

— Я, — произнес знакомый мне голос.

И с полутемной лестницы, откуда пришла Ханна, спустился не кто иной, как Квитун, скрывший свои демонические черты под капюшоном.

— Зачем вы пугаете мою жену? — обратился к нему Гутенберг. — Она и так всего боится.

— Мне это не привиделось! — закричала Ханна, хватаясь за другой стол, где разместились цифры, пустые клеточки и знаки препинания.

Она перевернула его с той же легкостью, что и первый.

— Она переутомилась, — предположил Квитун, шагая наперерез Гутенбергу, который мягко звал жену и приближался к ней.

— Ханна., дорогая моя… пожалуйста, не плачь… Ты знаешь, я не могу видеть, как ты плачешь.

Квитун откинул капюшон, показывая всем свое демоническое обличье. Никто ничего не сказал. Да и к чему? Подобные ему существа бились в жесточайшей схватке с ангелами прямо за окном.

Там были такие легионеры, каких я раньше не видел даже в манускриптах, где монахи запечатлели неведомые обличья ангелов и демонов.

Крупные создания, крылатые и бескрылые, но все выведенные, выращенные и обученные именно для того, что происходило сейчас: для сражений. Прямо на моих глазах демон-воитель, сойдясь в смертельном бою с ангелом, вцепился в голову врага обеими руками и раздавил ее, как яйцо. Крови в божественном анатомическом устройстве небесного существа не обнаружилось. Только свет излился из обломков черепа.

Тут демон-воитель повернулся и посмотрел в окно мастерской. Я видел множество диковинных тварей, рыскавших по Девятому кругу, но даже мне этот демон показался отвратительным. Его глаза размером с апельсин выпячивались из красных, как сырое мясо, складок мягкой плоти. Разверстый рот был как туннель, окруженный игольчатыми зубами, откуда высовывался и лизал оконное стекло черный змееподобный язык. Огромные скрюченные когти, с которых капал свет последнего убитого ангела, скребли стекло.

Рабочие Гутенберга больше не могли сдерживать страх. Некоторые пали на колени, вознося молитвы, другие вооружились инструментами, предназначенными для укрощения пресса, если он вел себя своенравно.

Но ни молитвы, ни оружие не могли отвратить взгляд этой твари или отогнать ее от окна. Она прижала лицо к окну и издала такой вопль, что стекло задрожало. Потом оно треснуло и внезапно осыпалось, забросав осколками мастерскую. Несколько осколков, запятнанных слюной демона и подвластных его воле, с безошибочной точностью направились проливать кровь внутри мастерской. Один узкий осколок впился в глаз лысому мастеру, другие два перерезали горло работникам, набиравшим шрифт. Я видел столько смертей за последние годы, что меня не тронуло это зрелище. Но люди закричали от горя и бесплодной ярости, потому что ужас вторгся на территорию, где они были счастливы. Один из уцелевших решил помочь первой жертве демона — тому, чей глаз пронзил осколок. Невзирая на опасность и близость убийцы, рабочий присел и уложил голову раненого себе на колени. Он бормотал обычную молитву, а умирающий, сотрясаемый судорогами и спазмами, пытался повторить ее за своим другом. Нежная печаль этого зрелища разъярила демона, он вылупил свои глаза-шары, чтобы обозреть осколки стекла, остановленные в полете его волей, и выбрал не самый крупный, но самый разрушительный на вид.

Своей сверхъестественной силой он направил осколок к потолку, и тот послушно взлетел. Стекло повернулось, и острейший конец обратился вниз. Я знал, что последует дальше, и хотел в этом поучаствовать. Осколок завис прямо над человеком, баюкавшим голову раненого товарища на своих коленях. Ему предстояло умереть. Я шагнул туда, ухватил плачущего человека за волосы и повернул его лицо кверху как раз в тот миг, чтобы он успел увидеть устремившуюся к нему смерть. У него не осталось времени и сил вырваться из моих рук. Стеклянный клинок вонзился в его исчерченную слезами щеку под левым глазом.

Демон не сумел вонзить оружие глубоко, и я понял: вот самый подходящий момент, чтобы выказать себя нераскаявшимся злодеем. Нужно действовать здесь и сейчас. Я крепко прижал голову раненого к своему животу, схватился за полоску стекла, хотя она разрезала мне ладонь, и вонзил ее поглубже. Жалобные всхлипы сменились хрипами агонии, пока я всаживал толстое стекло под глазницу и кверху, выдавливая глаз изнутри наружу. Он свисал из кровавой пустой глазницы, лениво покачиваясь на сплетении нервов. Я втолкнул лезвие в средоточие человеческих мыслей, от души наслаждаясь музыкой мучений: всхлипами, обрывками молитвы, мольбами о пощаде. Стоит ли упоминать, что мольбам не внял ни я, ни его мучитель, ни любящий Бог, в которого этот человек верил.

Я склонился над ним, поворачивая лезвие в котелке его черепа, и заговорил. Стоны стихли. Невзирая на мучительную боль, он все же обратил на меня внимание.

— Я дитя демонации, — сказал я ему. — Я заклятый враг жизни, любви и невинности. Со мной нельзя договориться и нет надежды на надежду.

Человек умудрился совладать с конвульсиями своего изуродованного лица и спросил:

— Кто?

— Я? Все знают меня как мистера..

Меня прервал архиепископ.

— Ботч, — произнес он. — Вас зовут Ботч. Это английское слово. Оно означает беспорядок. Неразбериху. Что-то совершенно бесполезное.

— Вы бы поаккуратнее, священник, — сказал я, вытаскивая хорошую порцию мозгового вещества и размазывая его по полу мастерской. — Вы говорите с демоном Девятого круга.

— Я трепещу, — ответил архиепископ, совершенно равнодушный к моему предупреждению. — Ты способен на что-то еще, кроме мучения мертвецов?

— Мертвецов?

Я глянул вниз и обнаружил, что скорбевший человек действительно умер, пока я говорил с архиепископом. Я отпустил труп, и он соскользнул на плитки пола.

— Это твое представление об удовольствии, демон?

Я поднялся, вытирая кровь об одежду.

— С чего бы вам интересны мои удовольствия? — спросил я архиепископа.

— Я должен знать все уловки ада, чтобы защитить мою паству от ваших бесчинств.

— Бесчинств? — переспросил я, бросив взгляд на Квитуна — Что он наговорил вам?

— Что ты проникал в утробы женщин, которым оставались считаные часы до родов, и запугивал младенцев до смерти, хотя те еще даже ни разу не видели света Божьего.

Я улыбнулся.

— Ты вытворял это, демон?

— Да, ваше преосвященство, — ответил я, широко улыбаясь, насколько позволяло мне изрытое шрамами лицо. — Мой друг-содомит Квитун предложил мне это. Он сказал, что стоит побывать внутри женщины хотя бы раз в жизни. Но это мелочи. Однажды с помощью древнего гримуара, владелец которого был выпотрошен для пользы дела, мы оживили все трупы на церковном кладбище в Гамбурге, а потом посетили каждого из мертвецов в могиле. Мы говорили им, что конец света близок, что им нужно без промедления выбраться из могил — мы раскопали землю, чтобы облегчить им задачу, — и танцевать. Всем танцевать и петь, даже самым истлевшим.

— Так гамбургский танец мертвых устроили вы?

— Да. Конечно! — Я улыбался так, что челюсти сводило. — Ты слышал, Квитун? Он знает про Гамбург! Ха!

— Эти отвратительные мерзости — не повод для ликования, — вышел из себя архиепископ. — Твоя душонка так же омерзительна, как и твоя плоть! Невероятная мразь! Вот что ты есть. Хуже глиста в собачьих кишках.

Он негодовал с таким жаром, что забрызгал слюной все вокруг. Но в его речах звучала фальшь. Я посмотрел на Ханну, потом на Гутенберга и, наконец, на Квитуна Из них троих только Гутенберг, похоже, поверил священнику.

— Молись, Ханна! — сказал он. — И поблагодари Господа нашего за то, что здесь архиепископ. Он защитит нас.

Гутенберг отвернулся от разбитого окна, возле которого завис демон, — по всей видимости, войти ему мешало присутствие архиепископа — и пошел к дальней стене за прессом. Он снял со стены простой деревянный крест. Если крест должен был защитить рабочих, то он не справился с задачей: доказательство лежало ничком в луже крови у ног печатника. Но Гутенберг еще верил в его силу.

Когда он снял крест, отовсюду послышался грохот разрушения: звук: бьющегося стекла, треск дерева и петель, срываемых вместе с дверьми, стук задвижек, выдираемых вместе с оконными рамами. Дом сотрясался, фундамент гудел. За моей спиной раздался гром, как во время летней грозы, и я увидел, обернувшись, как неровная черная трещина, напоминающая молнию, перерезала стену за прессом. От нее сразу ответвилось еще несколько таких же: дети молнии бежали во всех направлениях, к потолку и полу, обрушивая известковую пыль в процессе уничтожения мастерской.

Пыль ощущалась под веками, как стеклянные крошки, она жгла мне глаза вызывала слезы. Я попытался справиться с ними, но тщетно. Слезы побежали по щекам и, как всегда, насмешили Квитуна.

— С вами все нормально, мистер Б.? — спросил он, как будто искренне заботился о моем благополучии.

— Лучше не бывает! — огрызнулся я.

— Но отчего же вы плачете, мистер Б.? Смотрите, слезы катятся градом!

— Из-за пыли, Квитун, — отрезал я. — Как тебе прекрасно известно.

И тут заговорила Ханна. Это она, посланная мужем за едой и напитками, вернулась с пустыми руками, но привела Квитуна. Однако теперь ее голос ничем не походил на голос растерянной и послушной домохозяйки, какой она представлялась мне сначала.

Ханна предстала совсем другой. Ее глубоко посаженные глаза сосредоточились на гении, которого надо было защитить, и она широко раскинула руки. На один чудесный миг мне показалось, что все в комнате — каждая известковая снежинка, слетавшая с потолка, каждая пылинка, поднимавшаяся от пола, каждый взгляд и биение сердца, каждый отблеск света от разбросанных букв или пресса — собралось в водовороте вокруг нее.

Крылья! У нее были крылья — идеальные дуги света и пыли, поднимавшиеся ввысь за ее головой. Ангел-хранитель человека, занятого делом исключительной важности, избрал идеальную маскировку. Она вышла за него замуж, чтобы спокойно присматривать за гением Гутенберга хотя бы до тех пор, пока его великий труд не будет завершен, пока не повернется ключ в двери истории.

Я сомневался, что кто-либо из присутствующих видит Ханну такой, какой видел ее я. Никто не шевельнулся, ни единого шепотка не раздалось среди тех, чьи сердца еще бились.

— Квитун! — крикнул я. — Ты ее видишь?

Как только звуки слетели с моих губ, сущность ангела Ханны изъяла мои неуклюжие слова и превратила их в жемчужные раскаленные нити, заплясавшие по мере удаления от меня. То был шаманский танец, празднующий освобождение от свинцового груза индивидуальности в пользу космического единства.


Демонация! Как бедны средства языка, не способного описать собственную гибель. Не подобрать слов, когда нужно высказать их бессвязность. Я готов умолкнуть, не найдя подходящих выражений.

Умолкнуть. Ха! Возможно, это ответ. Может, пора прекратить насыщать эфир вонючими стайками тухлых, как гнилая рыба, слов, которые невозможно ни прожевать, ни понять. Может, молчание и есть наивысшая форма бунта, истинный знак нашего презрения к лживому герою преданий. В конце концов, разве слова не принадлежат Ему? Апостол Иоанн (ему я верю больше, чем остальным; мне кажется, он относился к Господу так же, как я к моему Квитуну) в самом начале жизнеописания своего возлюбленного говорит:

«В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог».

Слово было Бог.

Вы понимаете? Все, что нам остается, это тишина. Наш последний отчаянный шанс взбунтоваться против Того, у Кого есть Слово.

Но владеет Бог Словами или нет, а без них я не смогу рассказать вам то, что мне еще осталось рассказать. Есть тайна, и она ждет, чтобы ее раскрыли, а молчанием ее не поведать. Мы стоим на пороге этого открытия. Еще несколько страниц для вас и несколько шагов для меня.

Вы думали, я забыл свои угрозы?

О нет, нет, нет; я постоянно приближаюсь к вам Я мог бы покончить со всем этим прямо сейчас — один прыжок и…

Я бы справился быстро. Видите, у меня длинные костлявые пальцы, а когти острые, как сама боль. Я собираюсь вонзить их вам в шею — десять длинных пальцев — так глубоко, что они пересекутся в глубине вашего горла.

Конечно, вы будете сопротивляться. Любое животное противится гибели. Поглядите, как крокодил ловит бизона. Это животное со стальными копытами будет брыкаться и биться, закатив глаза. Он будет брыкаться и биться даже тогда когда рептилия прикусит его во второй раз, так, что вся шея зверя окажется в его челюстях. Когда надежды больше не останется.

Как будто у вас она была.

Бедный маленький переворачиватель страниц!

Отчасти я рад, что вы решили читать дальше и сгинуть, потому что мне хотелось снять с души груз всего, что я знаю, и разделаться с этим раз и навсегда. Тогда я смогу улечься где-нибудь с удобством и мечтать о том, что я снова вернулся на поле Иешуа, но все люди оттуда исчезли, а вместе с ними исчез страх и запах горящих тел. И Квитун ляжет рядом со мной, и новая трава вырастет из грязи вокруг нас, пока гаснут звезды.

* * *

Но сначала — тайна Я говорю вам о важных вещах, способных изменить мир, если мир прислушается.

Но нет. Время идет, кольца на руках пап становятся все массивнее и дороже, а ядовитая слюна на губах людей, целующих эти кольца, — они правят миром на виду у всех, но их дергают за ниточки невидимые руки — превращается в чистую отраву из-за их лжи и лицемерия.

Поэтому неважно, кто будет владеть тайной, я или вы. Это ничего не изменит. Просто позвольте мне освободиться от ее груза, а потом можете сжечь книгу, чтобы мы познали лучшее в обоих мирах.

Но сейчас помолчите, пожалуйста. Тайна остается тайной, даже если никто не хочет о ней слышать. У нее все равно есть сила. Может быть, время для нее пока не пришло. Ха! Это возможно. Это вполне вероятно. Да, думаю, вполне вероятно. Ее время пока не пришло.

Но когда оно придет, у вас появится кое-что, ради чего стоит жить. Представьте себе! Как приятно будет просыпаться по утрам и думать: «Я знаю, зачем живу; у меня есть цель, причина, чтобы жить и дышать».

Представьте себе это.

Представьте и задумайтесь, а пока представляете, послушайте:

— У меня есть тайна, которая однажды понадобится всему миру.


Демонация! Как мне повезло, что мой отец меня ненавидел. Отец, бросивший меня гореть на том исповедальном костре, после чего я превратился в сплошной ходячий шрам. Если бы этого не случилось, я не смог бы проходить сквозь людские толпы так, как мне это удавалось потом. Никогда не посмел бы пойти на поле Иешуа, не будь я изуродован. А без поля Иешуа я не встретил бы своего…

…своего…

…учителя, или кем он был для меня?

.. любимого, или кем он был для меня?

… мучителя, или кем он был для меня?

Да, мучителем он точно был. Вне всякого сомнения. Он создал пять новых мук, изобрел их специально для меня, и все были созданы из любви.

Конечно, я говорю о Квитуне. До него я не знал, что можно иметь своего личного Бога в своих личных небесах; или любить и ненавидеть его с такой силой. Порой мне так хотелось быть ближе к нему, что я мучительно пытался сказать ему об этом и желал раствориться в нем, чтобы нас никогда не могли разделить. А потом он говорил что-то, и его слова больно ранили меня. То были глубокие раны, горькие раны, какие наносит только тот, кто знает тебя лучше, чем ты сам.

Даже сейчас, размышляя об этом, я осознаю, что тайна, сокрытая в доме Гутенберга, была со мной все время.

Я ее не видел, потому что был очень занят жалостью к себе. Мне казалось, я единственный, кто одновременно любит и ненавидит любимого. До мастерской Гутенберга я не понимал, что каракули противоречия, сжигавшего мой ум и мое сердце в ревущем пламени, начертаны в самих основах мира.

Все в мире вращалось вокруг любви. Точнее, все в мире вращалось вокруг любви, и ее похитителя, и ее гибели, и ее молчания. От великой полноты — ощущения, все вокруг правильно и будет так, стоит лишь добавить немножко любви — до полнейшего опустошения, так что в полых костях начинал гулять ветер: путь между этими двумя крайностями и есть двигатель всех вещей и процессов. Вы понимаете это — не просто слова, но и чувства, и истину? Истину, которую нельзя отрицать, которой нельзя сопротивляться. Я смотрю, как ваши глаза скользят по строчкам моих воспоминаний и размышлений, и гадаю: связаны ли мы с вами, вы и я?

Мы можем понять друг друга только сейчас. Вы согласны? У вас могут быть друзья, которые рассказывают вам о своих мелких горестях и боли, но у вас никогда не было близкого друга-демона Я никогда не обращался ни к кому из людей так, как обращаюсь к вам. Никогда ни о чем не просил, даже о такой ничтожной подачке, как пламя.

Ладно, пора в мастерскую. Точнее, к архиепископу (у него, кстати, был самый мерзкий запах изо рта какой мне когда-либо доводилось вдыхать), приказавшему мне:

— Убирайся. Немедленно! Тебе здесь нечего делать.

— Вот мое дело. — Я указал на Квитуна — А женщина рядом с ним, она вообще не женщина, она…

— В нее вселился ангел, — сказал архиепископ. — Да, я вижу. Еще один стоит за тобой, демон, если тебе интересно.

Я повернулся как раз вовремя, чтобы увидеть свет, исходящий от одного из рабочих около печатного пресса. Свет изливался из его глаз, изо рта, из кончиков пальцев. Пока я смотрел на него, он поднял с пола простой металлический прут и замахнулся им, намереваясь, я уверен, выбить из меня мозги. Но как только прут оказался высоко в воздухе, он поймал луч света из глаз ангела и стал длинной спиралью огня, от которой повсюду заплясали языки пламени, подобные огромному облаку пылающих бабочек.

Эти странные бабочки немедленно привлекли мое внимание, и в тот же миг человек-ставший-ангелом поразил меня своим мечом.

Опять огонь. Всегда огонь. Огнем ознаменовано каждое перепутье моей жизни. И муки, и очищение, и превращения. Все это были дары огня.

А теперь еще и рана, которую нанес мне человек-ставший-ангелом, причем не из самой лучшей позиции, стоя на полшага дальше, чем нужно. Это меня и спасло. Будь он поближе, лезвие разрубило бы меня от плеча до правого бедра и мое существование закончилось бы. Вместо этого клинок прочертил линию на моей покрытой шрамами коже и вошел в тело всего на пару сантиметров. Тем не менее это была тяжелая рана, потому что пламя пожирало не только мою плоть, но и некую бесплотную часть меня. Эта боль была сильнее, чем боль от самой раны, так что мне хотелось кричать.

И моя плоть, и моя душа были располосованы, я не мог отразить удар или ответить на него. Я отшатнулся и согнулся пополам от боли, слепо спотыкался о неровные доски пола, пока не уперся рукой в стену. Она была приятно холодной. Я прижался к ней лицом, пытаясь совладать с желанием зарыдать, как дитя. Чем это поможет, уговаривал я себя. Никто не откликнется. Никто не придет. Моя боль владела мной, а я — ею. Мы были самыми близкими друзьями в этой комнате. Боль — мой самый верный товарищ.

Темнота поглотила мое зрение, и сознание погасло, как свеча. Потом оно зажглось неровным крошечным огоньком, и опять погасло, и снова зажглось, и на этот раз огонь продолжал гореть.

А я сползал по стене вниз: ноги подогнулись, лицо прижато к стене. Я взглянул на пол. Сине-черная и алая струи текли из меня, сбегая вниз по ногам Я оторвал лицо от стены и увидел, что два цвета, не желая смешиваться, стекались вокруг меня в лужу с мраморными разводами.

Я подумал о Квитуне. Он стоял возле Ханны, когда я последний раз видел его. Удушил ли его ангел своим ярким светом или я, сплошь израненный, все еще мог ему чем-то помочь?

Силой воли я заставил свои руки подняться, приказал ладоням раскрыться и оттолкнуть меня от стены. Это был тяжкий труд. Ни один мускул моего тела не хотел ввязываться в эту глупую игру. Мое тело сотрясалось так сильно, что я сомневался, смогу ли встать, не говоря уж о том, чтобы идти.

Но сначала нужно было осмотреть поле битвы.

Я повернул непослушную голову в сторону мастерской, надеясь, что я быстро отыщу Квитуна и он окажется живым.

Но я не увидел ни его, ни кого-либо другого, кроме мертвецов. Квитун, Ханна, Гутенберг, архиепископ и даже демон, пролезший через окно, исчезли. Исчезли и несколько рабочих, переживших нападение демона. Остались только мертвецы да я. А я остался только потому, что и меня приняли за труп. Выживший демон среди мертвых людей.

Куда они исчезли? Я обратил свой затуманенный взор к парадной двери, в которую вошел, но не услышал ни стонов раненых, ни голосов демонов или ангелов. Потом я посмотрел на другую дверь, откуда пришли Ханна и Квитун. Она вела, как я подозревал, на кухню, но и там я не заметил ни единого признака жизни, естественной или сверхъестественной.

Чистейшее любопытство неожиданно придало мне сил, притупляя боль и обостряя чувства Я не обманывался насчет того, что это облегчение будет долгим, но собирался воспользоваться им В конце концов, здесь всего два входа и выхода, и какой из них я ни выберу, у меня будет полшанса найти тех, кто был здесь еще минуту назад.

Впрочем, постойте. Возможно, прошла вовсе не минута. И даже не две. Мухи тысячами слетелись к лужам крови вокруг человека, которого я убил, и еще столько же слетелось к другому, убитому осколком стекла. На каждый десяток мух у кормушки приходилось еще двадцать, барражировавших в воздухе в поисках места, где можно приземлиться и поесть.

При виде их я понял, что напрасно предположил, будто мое сознание угасло на миг. Было ясно, что времени прошло гораздо больше. Достаточно, чтобы человеческая кровь успела свернуться и ее запах привлек голодных мух. Достаточно, чтобы все, кто играл роль в драме вокруг печатного пресса Иоганна Гутенберга, позабыли меня и ушли. То, что исчезли эмиссары Люцифера и Господа Бога, ничуть меня не волновало. Но Квитун, единственное существо, о чьей любви я грезил, кого я даже здесь, где у меня были веские причины верить в отсутствие всякой надежды, мечтал убедить в моей преданности и верил, что он меня за это полюбит, — ушел.

— Ботч, — пробормотал я про себя, вспоминая определения архиепископа — Беспорядок. Неразбериха…

Я прекратил самобичевание на полпути. Почему? Потому что, даже будучи беспорядком и неразберихой, я все же умудрился заметить очертания третьей двери мастерской. Я заметил эту дверь лишь потому, что кто-то оставил ее открытой на полпальца. Другие, менее сведущие в таинствах, не разглядели бы там открытую дверь, приняв ее за игру света: казалось, она висит в воздухе, как узкий лучик солнца, возникавший сантиметрах в сорока от земли и пропадавший чуть меньше чем в двух метрах от этой точки.

Нельзя было тратить время зря, учитывая мои раны. Я сразу пошел к этой двери. Меня окатили волны сверхъестественных сил, открывших ее — и создавших то, что лежало за ней. Их прикосновения не были болезненны. Они как будто понимали, как мне больно, и милосердно омывали мои раны, словно бальзам. Они помогли мне найти силы и волю дойти до узкой полоски света и растворить дверь. Не во всю ширину, а настолько, чтобы перенести через порог ногу и самому протиснуться в проем — очень осторожно, не имея понятия, что находится по другую сторону.

Я вошел в просторную залу вдвое больше мастерской. Что это за пространство, если комната, из которой я вышел сюда через дверь, была меньше этой залы, я не имел понятия, но таких парадоксов полно повсюду, поверьте. Они — правило, а не исключение. Вы их не видите, потому что не ждете такого от мира, только и всего.

Зала, хоть и существовала в непостижимом пространстве, выглядела достаточно основательно. Ее стены, пол и потолок были сделаны из какого-то молочно-белого камня, сложенного опытными мастерами, потому что огромные глыбы совпадали безупречно. На стенах я не видел ни украшений, ни окон. Никаких ковров на полу.

Зато там стоял стол. Большой длинный стол с хронометром или песочными часами посередине, как в судах, где с их помощью отмеряют время для каждого оратора. Вокруг стола на массивных, но мягких креслах сидели те, кто бросил меня среди мертвых. Архиепископ расположился на ближайшем от меня конце стола, лица его не было видно, а ангел Ханна сидела на другом конце. Она обрела новое сияние от идеального камня и выглядела почти так же, как знакомая мне Ханна Гутенберг, только в одеянии из ниспадающих складок света, струившихся вокруг нее медленно и торжественно.

За столом сидели и пятеро других. Сам Гутенберг — примерно в полуметре от стола, двое ангелов и двое демонов, неизвестные мне, по обеим сторонам в шахматном порядке, так что напротив ангела сидел демон и напротив демона — ангел. В конце залы, спиной к стене, стояли несколько наблюдателей, в том числе участники событий в мастерской. Там был Квитун рядом с архиепископом; там были Питер (еще один ангел из помощников Гутенберга) и демон, смертоносно повелевавший битым стеклом. Там был рабочий-ставший-ангелом, который нанес мне рану. Там были еще четверо или пятеро незнакомцев — возможно, актеры, чей выход на сцену я пропустил.

Я вошел в потайную залу на середине речи архиепископа.

— Нелепость! — сказал он, указывая через стол на Ханну. — Вы можете себе хоть на миг представить, что я поверю, будто вы действительно собирались уничтожить пресс после того, как старательно его оберегали?

Послышалось одобрительное бормотание.

— Мы не знали, позволить этому устройству существовать или нет, — ответила ангел Ханна.

— Вы потратили — сколько? — тридцать лет жизни, притворяясь его женой.

— Я не притворялась. Я была, есть и буду его женой, я поклялась…

— По-человечески.

— Что?

— Вы клялись в верности мужу как женщина. Но вы не человек, а ваш истинный пол будет предметом долгого и неразрешимого спора.

— Как вы смеете! — взорвался Гутенберг и вскочил с кресла так стремительно, что оно опрокинулось. — Я не хочу делать вид, будто понимаю, что здесь происходит, но…

— О, прошу вас, — прорычал архиепископ, — избавьте нас от утомительного спектакля на тему вашего фальшивого неведения. Как вы могли жить с этим, — он ткнул унизанным драгоценностями пальцем в ангела Ханну, — существом и ни разу не увидеть ее истинного обличья? — Голос его дрожал от отвращения. — Да у нее из всех пор сочится свет.

Ханна встала. Струящиеся волны света, одевавшие ее, перетекали как волны.

— Он ничего не знал, — сказала она. — Я вышла за него замуж в обличье женщины и ни разу не сбросила этого облика до сегодняшнего дня, когда я увидела, что конец неотвратим. Мы были мужем и женой.

— Дело не в этом, — возразил архиепископ. — Как бы реалистично ни обвисли ваши груди за прошедшие годы, вы были посланником Бога, вы блюли интересы вашего небесного Господа. Вы будете это отрицать?

— Я была его женой.

— Вы. Будете. Это. Отрицать.

Повисла тишина. Потом ангел Ханна ответила:

— Нет.

— Хорошо. Вот мы и сдвинулись с мертвой точки.

Архиепископ попытался ослабить ворот указательным пальцем:

— Душно только мне или тут и вправду жарко? Разве нельзя было прорубить окна, чтобы был свежий воздух.

Я замер при этих словах, до смерти испугавшись, что кто-то воспримет его слова как призыв к действию, пойдет открывать дверь и обнаружит меня.

Но архиепископ не настолько мучился от жары, чтобы упустить инициативу. Не дав никому шанса проветрить залу, он подошел к проблеме более радикально.

— Долой эти проклятые одеяния, — сказал он.

Он рванул свое церковное одеяние, а материя с готовностью подалась под грузом богатого шитья. Потом он снял с шеи золотые кресты, а с пальцев — кольца, бессчетные кольца. Бросил все это на пол, где их поглотил огонь. Пламя пробивалось повсюду, куда бы я ни кинул взгляд. Огонь распространялся быстро и, как тлен, пожирал поддельные священные артефакты, разлагал их с той же легкостью, с какой актер избавляется от костюма из крашеной мешковины.

И это еще не вся добыча, доставшаяся огню. Пожрав облачение, пламя принялось за кожу на лице и руках архиепископа и волосы на его черепе. Под ними — стоило ли удивляться? — открылась чешуйчатая кожа вроде моей собственной, а у основания шишковатого позвоночника рос толстый хвост, сила которого говорила о том, что в качестве демона его хозяин прожил гораздо дольше, чем в качестве архиепископа. Хвост бился взад-вперед, полосы на чешуйках были окрашены в кровавый, желчный и костяной цвета.

Такое превращение не стало откровением для сидящих за этим столом. Лишь во взглядах ангелов сверкнуло подавленное отвращение при виде обнаженного демона. Никто ничего не сказал., только один из служек произнес:

— Ваша светлость, одежда.

— Что с ней?

— От нее ничего не осталось.

— Она меня утомила.

— Но как вы уйдете?

— Ты пойдешь и принесешь мне новую, идиот! И пока ты не спросил — да, я снова собираюсь надеть человеческую личину, до последнего карбункула на носу. Хотя, ради демонации, как же приятно избавиться от этой жалкой одежонки! Особенно душит кожа. Как они в ней ходят?

Окружающие сочли вопрос риторическим.

— Ну, идите же, — приказал архиепископ своим взволнованным прихвостням — Принесите мне новое облачение!

— А если спросят, куда подевалось старое, ваше преосвященство?

Выведенный из терпения тупостью слуги, он откинул голову назад и резко наклонил ее вперед. Плевок вылетел у него изо рта, не угодил в цель, врезался в стену в полутора метрах от моего укрытия и стал разъедать камень. В тот момент все глаза в зале были обращены к архиепископу.

— Скажи им, что я отдал одежду болезным из числа моей паствы, а если кто-то усомнится, скажи им, чтобы шли в чумные дома вниз по реке.

Он издал горький смешок, хриплый и невеселый. Этот звук заставил меня возненавидеть его всей душой, как папашу Гатмусса.

Старая злоба, однако, не позволила мне забыть, в какое опасное положение я попал. Я знал, что нужно отступить от двери раньше, чем лакеи архиепископа соберутся уходить, иначе меня обнаружат. Но я до самого последнего момента не мог заставить себя отойти от дверного проема, боясь упустить хоть что-то, что поможет мне понять истинную природу этого столкновения демонических и божественных сил. Служка отодвинул свое кресло и поднялся, но голый архиепископ жестом велел ему сидеть.

— Но я думал, вы хотите…

— Позже, — ответило его нечистое святейшество. — Потому что теперь нам стоит быть в равной численности, если мы хотим поиграть.

Поиграть. Да, именно так он и сказал, клянусь. В каком-то смысле вся печальная история выражается одним этим словом. Ах, слова! Их долг — запутать нас. Вот, к примеру, «печатный пресс». Вы можете себе представить два менее воодушевляющих слова? Сомневаюсь. И все же…

— Это не игра, — мрачно изрекла ангел Ханна. Цвета ее колышущихся одежд потускнели, отразив перемену настроения. Голубой стал фиолетовым, золотой превратился в пурпурный. — Ты знаешь, как это важно. Иначе зачем твои повелители послали тебя сюда?

— Не только повелители, — ответил архиепископ издевательским тоном — У меня есть и повелительницы. О, они жестоки!

Его руки прикрыли пах. Я не видел, что он делает, но понял, что это оскорбило всех небесных представителей. Но архиепископ еще не закончил.

— Иногда я намеренно совершаю наказуемую ошибку, чтобы заслужить для себя эту пытку как награду. Они теперь об этом знают, конечно. Это их обязанность. Но это игра. Как любовь. Как… — Он понизил голос до едва слышного шепота. — Война.

— Если именно этого ты хочешь, демон, тебе воздастся по желанию твоему.

— О, ты только послушай себя! — усмехнулся архиепископ. — Ты не чувствуешь, где главное? Пока ты над этим размышляешь, спроси себя, почему мы, дети демонации, должны беспокоиться об устройстве, делающем мертвые копии книг, чья единственная претензия на значимость изначально заключалась в их редкости? Не могу представить более бессмысленного повода для войны между нашими разделенными народами. — Он взглянул на Гутенберга. — Как эта штука называется?

— Печатный пресс, — сказала Ханна. — Как — будто ты не знаешь. Ты никого не проведешь, демон.

— Я говорю правду.

— Мертвые копии!

— А чем еще они могут стать? — мягко запротестовал архиепископ.

— По твоему тону можно понять, что ты все же о них беспокоишься, — заметила Ханна.

— Это не так.

— Почему же ты готов вступить в войну за штуку, даже названия которой не помнишь?

— Повторяю: мы не должны вцепляться друг другу в глотки из-за изобретения Гутенберга. За него не стоит воевать, мы оба это знаем.

— И все же ты не собираешься возвращаться в свой уютный дворец.

— Это не дворец.

— Это не меньше чем дворец.

— Ну, я не унижусь до препирательств, — сказал архиепископ, уклоняясь от бесплодного спора — Признаю, что явился сюда, потому что сначала мне было любопытно. Я ожидал какого-то чудесного механизма. Но я его увидел и ничего чудесного в нем не нашел. Не принимайте близко к сердцу, герр Гутенберг.

— Так вы отбываете? — спросила ангел Ханна.

— Да. Мы отбываем. У нас здесь больше нет дел. А вы?

— И мы отбываем.

— А!

— У нас дела наверху.

— Срочные?

— Очень.

— Ну ладно.

— Ну ладно.

— Мы пришли к соглашению.

— Мы действительно пришли к соглашению.

После этих слов все замерло. Архиепископ уставился на бородавчатые суставы своих пальцев. Ханна глядела в пространство отсутствующим взглядом. Единственным звуком, который я слышал, было легкое шуршание ее одеяния.

Звук; привлек мое внимание, и я с удивлением увидел, что красные и черные нити пробегают по спокойным цветам одеяния Ханны. Был ли я единственным в зале, кто заметил их? Это было свидетельством того, что, несмотря на спокойствие и самообладание, ангел не могла скрыть истинного положения вещей.

Я услышал другой звук — возможно, из мастерской за моей спиной. Тиканье часов.

Никто не пошевелился.

Тик-так. Тик-так.

И тогда одновременно, не сговариваясь — будто они были схожи во всем, что касалось выдержки и политики, — архиепископ и Ханна встали. Оба уперлись в стол кулаками, подались вперед и разом заговорили. Их голоса были так схожи в своем праведном гневе, что сначала я не мог отличить один от другого, слова сливались в бесконечное непостижимое предложение:

— …так почему ты не был священный о да ты можешь не прав ли ты с мечами и их дело пожнут не книги мы не будем напрасны кровь на всем этом уйдут навсегда…

Они говорили и говорили, а все остальные в зале делали то же, что и я: пытались сосредоточиться либо на архиепископе, либо на Ханне, чтобы расшифровать и осознать эту безумную речь. Если кто-то и сумел что-то разобрать, то не выдавал этого. Все лица остались озадаченными и разочарованными.

А демон архиепископ и ангел Ханна не успокаивались. Их ярость все возрастала, сила их гнева и подозрения изменила геометрические формы помещения, которые изначально казались мне безупречными, а теперь покоробились. Это звучит безумно, но я по возможности подробно рассказываю о том, что видел своими глазами, и надеюсь, что мои слова не рассыплются в прах под грузом заключенных в них парадоксов.

Они тянулись друг к другу, дьявол и ангел. Их головы непомерно росли по мере приближения, расстояние между линией волос и подбородком уже составляло метр или больше, а они все продолжали расти. Мало того что их головы доросли до гротескного размера — они еще и сузились до сантиметров пяти — семи, а кончики носов приблизились один к другому на расстояние вытянутого пальца. Слова, которые они продолжали выплевывать, вырывались из гротескно искривленных ртов облачками дыма. Цвет каждого облачка отличался от предыдущего, они поднимались к потолку, образуя там осадок мертвых слов. И пока игрался этот нелепый спектакль — я предупреждал, что отдельные детали истории покажутся вам опасно близкими к бреду сумасшедшего, — мои глаза говорили мне, что Ханна и архиепископ по-прежнему сидят на месте, каждый в своем кресле.

Не могу объяснить, что это было. Я слушал их страстный спор минуты три, не разбирая ни единого аргумента сторон, и вдруг мой мозг начал различать реплики их разговора. Стоит ли уточнять, что это не походило на обычную беседу, но это не был и обмен угрозами. Постепенно я понял, что слышал наисекретнейшие переговоры. Их вели ангелы и демоны — два племени, некогда соединившиеся в небесной любви, но ставшие врагами. Во всяком случае, именно так я считал. Меня учили, что их ненависть друг к другу так глубока, что о мире никто не помышляет. И вот они сидели рядом — противники настолько давние, что стали почти друзьями, — и пытались поделить власть над новой силой, вопреки утверждениям демона, будто изобретение Гутенберга не имеет никакого значения. Новая машина действительно изменит очертания мира, и каждая сторона хотела завладеть львиной долей его произведений и их влияния. Ханна настаивала, чтобы все священные книги выпускались под ангельской лицензией, но архиепископ готов был потворствовать этому не больше, чем ангел — эротическим изданиям на потребу человечества.

То, о чем они спорили, по большей части было мне неведомо: литературные жанры, романы и газеты, политические журналы и научные трактаты, руководства по эксплуатации, путеводители и энциклопедии. Они торговались, как двое из вашего племени торгуются за коня на ярмарке; дело шло быстрее и заключение великого договора приближалось, когда им удавалось поделить очередной кусок добычи. Та часть мира слов, за которую боролась Ханна, вовсе не определялась непоколебимой системой высоких принципов, а архиепископ яростно отвоевывал для своих не только труды, принадлежавшие, по моему мнению, аду: речи адвокатов, записки ученых или убийц, сеявших зло. Ангел отвоевывал исповеди проституток, мужчин и женщин и любые другие произведения, призванные воспламенить читателя. Демон с тем же жаром бился за контроль над выпуском и распространением всех выдумок, написанных так, будто авторы рассказывали правду. Но как же быть, вопрошал ад, если сочинителем окажется проститутка?

Спор продолжался без конца. Пара советников, призванных высшими силами за стол переговоров, вставляли собственные суждения или словесные манипуляции в спор своих доверителей. Упоминались давние прецеденты — например, «вопрос колеса» и «переговоры о молотилке». Что касается великого изобретения Гутенберга, потенциальной причины войны между небом и адом, то его бесстрастно называли «предметом рассмотрения».

По мере усложнения спора странное зрелище трансформации ангела и демона стало еще более причудливым из их голов вытянулись дюжины щупальцев, похожих на тонкие сплетающиеся пальцы. По-видимому, это изящное переплетение отражало запутанность дебатов.

Собравшиеся наблюдали, как они определяют будущее человечества, но слишком многое в их речах ускользало от моего понимания, и это Действо Великой Важности и т. д. и т. п. меня утомило. Роскошное зрелище сложного переплетения их голов — совсем другое дело: это превосходило любые создания моего воображения. Щупальца причудливо извивались, стараясь поточнее изобразить каждое высказанное предложение или контрпредложение, каждый успешный обмен или безуспешный натиск. Аргументы были так замысловаты, тела ангела и демона так изысканно переплетались, что их головы напоминали гобелен «Аллегорическое изображение спора между раем и адом во имя предотвращения войны».

Это была тайна, делавшая сам Гутенбергов пресс второстепенным. Я смотрел, как действуют силы за спиной мира. То, что я всегда считал губительной невидимой войной, возникавшей в небесах и иногда вторгавшейся в ваш человеческий мир, оказалось не кровавой битвой, в которой легионы воинов изничтожают друг друга, но бесконечным базарным торжищем. А почему? Потому что это изобретение сулило прибыль. Ангела Ханну совершенно не волновало, что этот «печатный материал», как она выражалась, может отравить или подорвать духовную жизнь человечества. Демону-архиепископу и его советникам также не было дела до того, что мир может использовать печатное слово для совращения невинных. Обе стороны стремились овладеть силой слова, полученной из множества слов, а для этого требовались маневры такой сложности, что поведение каждой составной части этого узла соглашений и договоренностей зависело от любой другой части. Они не походили на врагов — они просто заключали очередной брачный контракт между противоборствующими кланами, поводом к чему послужило создание Гутенберговой машины. Она будет делать деньги, эта машина. И в то же время контролировать умы. Хотя бы это я понял из их витиеватого разговора.

Мой утомленный взгляд перешел на Квитуна как раз в тот момент, когда его блуждающий взгляд нашел меня.

Судя по его потрясению, он считал меня мертвым. Но то, что я оказался жив, обрадовало его, и я преисполнился надежды. На что я надеялся, не могу объяснить.

Нет. Все же попытаюсь разобраться. Возможно, я думал так: раз мы оба оказались здесь, в конце старого мира и в начале нового, изменившегося благодаря Иоганну Гутенбергу, это событие свяжет нас друг с другом в богатстве и в бедности, в болезни и здравии…

Я и успел произнести про себя этот обет, потому что один из советников Ханны, сидящий рядом с ней за столом напротив Квитуна, заметил подозрительно счастливое выражение его лица.

Ангел приподнялся в кресле, чтобы получше разглядеть, на что это Квитун уставился с таким довольным видом.

Квитун, конечно, смотрел на меня и улыбался так же, как я сам позволял себе улыбаться, глядя на него.

И тогда ангел закричал.

В начале было Слово, говорит Христов возлюбленный Иоанн, и Слово было не только у Бога — оно было Бог. Так почему нет слова или предложения в тысячу слов, способного хотя бы приблизительно описать крик ангела?

Вам придется просто поверить, что ангел кричал, и исторгаемый им звук заставил каждую крупицу материи в зале вибрировать и биться в конвульсиях. Глаза собравшихся, до сего момента, как заколдованные, не отрывавшиеся от главных действующих лиц, внезапно освободились от чар. И заметили меня.

Времени на бегство у меня не было. Те, кто собрался в этой зале (вполне вероятно, что и сама материя залы), были бесконечно более сложными существами, чем я. Когда они посмотрели на меня, я ощутил их изучающие взгляды как сильнейшие удары по каждой части моего тела, даже по подошвам ступней. Жестокие взоры отвратились так же быстро, и должно было наступить облегчение, но, в соответствии с парадоксальной природой этого места, отсутствие внимания принесло особую боль: когда страдание, причиняемое высшим существом, прекращается, ты чувствуешь, что всякая связь с этим существом потеряна.

Но факт моего присутствия оказался не таким уж незначительным, как могло показаться по краткости их взглядов. За столом разгорелась ссора по поводу того, не свидетельствует ли мое появление о существовании некоего тайного сговора против Гутенберга и его изобретения, а если так, то с чьей стороны. Никто даже не пытался спросить меня. Их заботило только то, что я стал свидетелем сообщничества рая и ада. Неважно, видел ли я тайну (они знали, что видел) или был частью заговора, призванного раскрыть ее. Меня нужно было заставить молчать. Разногласия вызывало лишь одно: что со мной сделать.

Я знал, что они обсуждали, потому что до меня долетали обрывки слов.

— Здесь не должна проливаться кровь, — провозгласила ангел Ханна.

Потом кто-то — кажется, демон, которого я знал в обличье Питера, — возразил:

— Ничто не оправдывает казнь. Он ничего не сделал.

Посыпались возражения, и со всех сторон звучало одно слово: «Пресс! Пресс! Пресс!» По мере повторения слова страсти накалялись, и способы выражения чувств становились все более чудовищными. Стоял невообразимый шум, от этой какофонии мой мозг бился о черепную коробку.

Среди рева слышался один человеческий голос, и он звучал яснее оглушительных криков просто потому, что был человеческим, ранимым и беззащитным. Это говорил Гутенберг. Только позже я осознал его слова: он протестовал против того, как предполагали использовать его пресс, созданный для распространения вести о спасении.

Но его речь никак не повлияла на шумное обсуждение за столом. Все продолжали яростно и бурно спорить, пока внезапно не умолкли. Кто-то внес предложение, его поддержали и приняли решение. Моя судьба была решена.

Не имело смысла просить суд о снисхождении. Меня судили существа, не интересовавшиеся ни мной самим, ни моей точкой зрения. Они хотели только избавиться от меня без крови и без чувства вины.

Было странное движение в самом сердце переплетения переговоров: что-то собралось, вспыхнуло. У меня не было причин так думать, но я все же подумал: возможно, это последний огонь в моей жизни, который скоро…

или уже…

разгорается.

Пока разгорался огонь, я глянул на Квитуна Его лицо больше не выражало радости по поводу моего спасения, исчезла нежная улыбка, что была мне лучшей наградой. Я перенес бы десять ран, подобных моей последней ране, лишь бы он улыбнулся мне снова.

Но было слишком поздно для улыбок, слишком поздно для прощения. Сплетенные реплики переговорщиков почти растворились друг в друге, а пламя внутри их все усиливалось, забирая крупицы тепла у других ангелов и демонов в зале.

И тут оно вырвалось и бросилось на меня.

В тот же миг дверь, за которой я прятался, растворилась в огне вместе с коробкой и несколькими идеально ровными каменными глыбами, оставив меня без защиты перед судным пламенем, что вырвалось из сердца переговоров.

Оно настигло и окружило меня пылающей завесой, не позволившей мне даже попытаться бежать — если предположить, что у меня были силы или желание бежать. Я просто ждал исполнения приговора, отдав себя смерти. Внезапно раздался чей-то крик. Это опять был Иоганн Гутенберг, его голос стал хриплым от гнева. Он снова возражал, и снова его не услышали.

У меня было время подумать, пока пламя окружало меня.

«Разве я недостаточно наказан?»

Я задаю вам сейчас тот же вопрос:

«Разве я недостаточно наказан?»

Вы видите меня своим мысленным взором? Видите? Я окружен огнем демоническим и священным, танцующие завитки жара пробираются сквозь прорезь моей раны, доходят до горла и лица, изменяют природу моей плоти, крови и костей.

И снова я спрашиваю вас:

«Разве я недостаточно наказан?»

Пожалуйста, ответьте «да». Во имя милосердия, скажите, что вы наконец поняли, какие ужасные страдания я перенес. Скажите, что я заслужил избавление.

Нет, даже не говорите этого. К чему тратить силы на разговоры, когда вы можете потратить ее на единственное, чего заслуживает эта обожженная, изрезанная клинками и истерзанная когтями тварь в ваших руках.

* * *

Сожгите эту книгу.

Если это будет единственное проявление сочувствия в вашей жизни, вам все равно откроются врата рая.

Я знаю, вам не хочется об этом думать. Ни одно живое существо не желает думать о смерти. Ho она придет. Вы умрете, и это так же неизбежно, как неизбежно ночь сменяет день. Вы будете бродить по серой местности, далекой и от ада, и от рая, и от любого места на этой планете, которую человечество считает своей собственностью, и тогда некое существо с едва различимым лицом, в одеянии из дыма и звездного света приблизится к вам, и раздастся голос, подобный свисту ветра в разбитом окне:

— Что ж… Мы в затруднительном положении. По всем правилам ты должен отправиться в ад за шашни с демоном по имени Джакабок Ботч. Но мне говорят, что есть смягчающие обстоятельства, и я хочу, чтобы ты рассказал о них своими словами.

Что вы скажете?

— О да, у меня была книга, в которую вселился демон, но я передал ее другим.

Так вы не заслужите пропуска к дверям рая. И не тратьте время на ложь. Они знают все, эти духи у врат. Они задают вам вопросы, но ответы им уже известны. Они хотят услышать, как вы скажете:

— У меня была книга, в которую вселился один из жесточайших демонов в истории мира, и я ее сжег. Я жег ее, пока она не превратилась в хлопья серого пепла. Потом я растер пепел в пыль и развеял по ветру.

Вот вам и ключ к вратам рая.

Я клянусь, ради всего святого и нечестивого, ибо они части великой тайны: Бог и Дьявол, Свет и Тьма — это одна неразделимая мистерия. Я клянусь, что это правда.

* * *

Что?

Даже после всего этого я не дождался огня? Открыл вам тайну тайн, а моя темница по-прежнему холодна. Холодна, как вы, переворачиватель страниц. Вы холодны до мозга костей. Я вас ненавижу. Снова не могу найти слов. У меня есть вся моя ненависть, но нет средств выразить ярость и отвращение. Если я назову вас дерьмом, я оскорблю содержимое моего кишечника.

Я думал, что научил вас кое-чему о путях зла, но я теперь вижу: вам были не нужны мои поучения. Вы сами знаете зло, более того, вы воплощаете его. Вы тот, кто стоит рядом, пока другие страдают. Вы либо примкнете к толпе линчевателей, либо будете наблюдать медленную смерть безымянного приговоренного.

Я убью вас. Вы это знаете. Я хотел рассечь вас одним взмахом лезвия, от уха до уха. Но теперь понимаю, что это слишком милосердно. Мой нож пройдется по вам так же, как ваши безжалостные глаза бегали по этим строчкам. Взад-вперед, взад-вперед. Убийство это или чтение, движения одни.

Когда дело будет сделано на славу, ваша жизнь вытечет наружу. Горячая, кипучая жизнь выплеснется на пол у ваших ног. Можете себе представить, как это выглядит, переворачиватель страниц? Как сосуд красных чернил, оброненный неловким творцом.

И не найдется никого, кто попросит пощадить вас. Никого в пределах освещенной страницы — здесь всегда день, когда книга открыта, и всегда ночь, когда она закрыта. Никто не станет молить о милосердии, когда вас разденут догола — голым и окровавленным вы пришли в мир, голым и окровавленным покинете его, — и я буду упиваться зрелищем вашей гусиной кожи и ужасом в ваших глазах.

О, мой переворачиватель страниц, зачем вы позволили так далеко зайти, когда столько раз вы могли бы чиркнуть спичкой?

Остались только порезы. Взад-вперед, поперек живота и груди, по органу любви; сзади, по ягодицам, пока ярко-желтый жир не вывалится под собственным весом, пока кровь не потечет по поверхности вашего бедра. Я подрежу ваши поджилки. Демонация, как это больно! И как вы кричите, как вопите и всхлипываете! До тех пор, пока я снова не подойду спереди и не закончу трудиться над вашим лицом. Глаза — взад-вперед. Нос — долой одним ударом. Рот — взад-вперед, и он разверзся, как рот дурачка, когда несчастное существо молит о чем-то.

Этого вы хотите? Такая извращенная, лживая, бессердечная свинья, как вы, не заслуживает ничего другого. Только медленная мучительная смерть и скорое забвение в самом дешевом ящике, какой отыщут ваши любимые люди.

Я прав?

Нет? Кажется, вы возражаете?

Если вам не нравится, используйте последний шанс. Хватайтесь за него, вот он — самый последний шанс изменить свою судьбу. Нет ничего невозможного, даже сейчас и даже для извращенной, лживой, бессердечной свиньи. Нужно просто прекратить водить глазами, и я не буду также водить ножом.

* * *

Ну же?

* * *

Нет. Все мои разговоры о ножах и глазах вас не трогают? Я буду сулить вам мрачную жестокую участь, пока горло не запершит до крови, а вам и дела нет.

Вы хотите только, чтобы я закончил этот проклятый рассказ. Как будто это придаст смысл вашей бессмысленной жизни.

Позвольте мне сказать: нет, не придаст. Но я расскажу вам, чем все завершилось, а вы за это заплатите.


Предпоследний огонь.

Он захватил меня снаружи и изнутри, заполонил мою кожу, мышцы, кости и спинной мозг. Ему принадлежали мои чувства и память. Ему принадлежали мое дыхание и экскременты. И он превращал их все в общепонятный язык. Это ощущалось как чесотка глубоко-глубоко внутри. Я поднял правую руку и увидел, что с ней происходит, свет прочерчивал линии на ладонях и освещал слой плоти под замысловатым узором моих вен и нервов, будто карты какой-то тайной страны, спрятанной в моем теле.

Но сила, что осветила их, продолжала их разрушать. Дороги, что были проложены на этих картах, стирались с ландшафта моего тела, линии на ладони расплетались, узор пульсирующих вен под ними распускался. Если мое тело было когда-то страной, а я — ее королем-деспотом, то меня низвергли объединенные силы небес и ада.

Кричал ли я, сопротивлялся ли этому мятежу? Я попытался. О демонация, как я старался! Но те же преобразующие силы, что трудились над разложением моих рук, похитили слова с моих губ и превратили их в значки яркою пламени. Они упали на мое поднятое кверху лицо, тоже разлагавшееся на знаки.

У меня ничего не похитили. Сама моя природа изменялась под влиянием приговоривших меня сил.

Спотыкаясь, я побрел из залы переговоров в мастерскую. Но что было вверху, то и внизу. Мои ноги уже не могли касаться земли. Вслед за ладонями, руками и лицом они трансформировались в световые знаки.

Нет, не просто знаки. Буквы.

Из букв, переставленных в определенном порядке, складывались слова.

Меня превращали в слова.

Бог мог быть Словом в начале. Но в конце — я о моем конце (кого заботит чей-то еще? важен только наш собственный) — Слово было у мистера Б., и мистер Б. был Словом.

Такой способ избрали переговорщики, чтобы избавиться от меня, не проливая кровь в том месте, где в самый благоприятный из дней встретились святое и нечестивое.

Мне уже не требовались ноги для передвижения. Силы, разлагавшие мое тело, влекли меня к печатному станку, который, судя по звукам, работал за моей спиной. Примитивным механизмом владели те же самые силы, демонические и небесные, что несли меня к нему.

Я видел пресс глазами-словами и слышал его ритмичный шум под сводами черепа-слова. Машина готовилась напечатать свою первую книгу.

Я вспомнил, что Гутенберг выбрал для испытания своего творения экземпляр «Ars Grammatica». И еще стихотворения, о да «Сивиллины пророчества». Но его скромный эксперимент окончился смертью или бегством работников. Листок, который я видел раньше, лежал сейчас на полу, его вытащили из пресса и отбросили в сторону. Предстояло напечатать гораздо более странную книгу.

Ту, что у вас в руках.

Это моя жизнь, рассказанная мной самим, моей собственной плотью, кровью и сутью. И моей смертью, хотя это была вовсе не смерть, а заточение в темнице, где вы меня и обнаружили, когда открыли эту книгу.

Я на миг увидел клише, что получились из меня: они зависли в воздухе вокруг пресса, как спелые яркие плоды, величаво покачивающиеся на невидимой ветке. И пресс начал работать, начал печатать мою жизнь. Я скажу в последний раз: демонация! Что за ощущения! Нет слов — и откуда бы они взялись? — чтобы описать, какие чувства испытываешь, когда превращаешься в слова, когда твою жизнь кодируют и печатают черной краской на белой бумаге. Моя любовь, мои потери и ненависть переплавлялись в слова.

Это похоже на конец света.


И все-таки я жив. Эта единственная в своем роде книга, не похожая ни на какую другую, напечатанную гутенберговским прессом или бесчисленными прессами, сделанными после него. Поскольку я вошел и в типографскую краску, и в бумагу, ее страницы изменчивы.

* * *

Нет. Простите. Это была опечатка. Этого предложения выше, начиная с «Поскольку я…», не должно быть. Я заговорил прежде времени.

Я вошел в типографскую краску и бумагу? Нет-нет. Это неверно. Вы знаете, что это не так. Я за вашей спиной, вы не забыли? Я на шаг приближаюсь к вам с каждой перевернутой страницей. В моей руке зажат нож, готовый порезать вас так же, как…

как вы читаете страницы…

взад-вперед…

О, как польется кровь! Вы будете молить меня остановиться, но я не…

я не…

я…

не…

* * *

ДЕМОНАЦИЯ!

Хватит! Хватит! Больше нет причин убеждать вас в том, во что я сам хотел бы верить, ради жалкой попытки заставить вас сжечь эту книгу. Ведь вы знали (я вижу это по выражению вашего лица), что я все время лгал вам.

Я не стою за вами с ножом, не собираюсь вас зарезать. Меня там никогда не было и не могло быть. Я здесь и только здесь. В словах.

Но не все было ложью. Страницы изменчивы. Я мог переставлять слова на тех страницах, которые вам предстояло прочитать. Теперь это моя единственная сущность. Посредством слов я могу говорить с вами, как говорю сейчас.

Я хотел только одного — чтобы вы сожгли книгу. Разве это слишком много? Можете не отвечать, я и сам знаю: я был своим злейшим врагом, рассказывая вам истории. Нужно было просто рассыпать слова, чтобы все предложения, кроме мольбы о сожжении книги, обессмыслились. Тогда вы могли бы это сделать.

Но так давно никто не смотрел на меня с желанием выслушать мой рассказ. У меня он всегда наготове, это жизнь, которую я прожил. Мне некому ее рассказать, кроме вас. И чем дальше, тем сильнее мне хотелось продолжать, тем сильнее хотелось рассказать все.

Я разрывался на части: одна часть хотела рассказывать о своей жизни, а другая хотела освободиться.

О да, освободиться.

Именно свободу я мог выиграть, будь я похитрее и уговори вас поджечь эти изменчивые страницы, чтобы они исчезли в клубах дыма.

В этом дыму я воспарил бы, освобожденный от слов, в которые был заключен. У меня нет иллюзий, что где-то меня дожидается тело из плоти и костей. Оно исчезло навсегда. Но я говорил себе, что я мог бы постичь смысл жизни. Все, что угодно, предпочтительнее темницы этих страниц.

Но нет. Вы так и не купились на мои уловки. Я использовал в книге все возможные обманы и ухищрения. Все известные мне военные хитрости.

Хотите познать пути зла? Опишите все способы, какими я пытался заставить вас сжечь книгу. Искушение (дом и старое дерево); угрозы (мое приближение к вам с каждой перевернутой страницей); взывание к состраданию, к вашему отзывчивому сердцу. Все бесполезно, конечно же. Если бы хоть один способ сработал, нас бы здесь уже не было.

Но я там же, где вы меня нашли, и жить мне незачем. Разве что когда-нибудь кто-то другой откроет эту книгу и начнет читать.

Может быть, к тому времени я придумаю ловушку получше. Что-то надежное. Что-то, гарантирующее спасение.

Может, вы поможете мне хоть немного? Я развлек вас, так сделайте для меня доброе дело. Не бросайте меня на полке собирать пыль, ведь вы знаете, что я внутри, заперт во тьме.

Пожалуйста, передайте меня кому-то. Это такая малость! Отдайте меня кому-то, кого ненавидите, и вас порадует весть о том, что его изрезали на куски. Взад-вперед, как глаза бегут по странице.

* * *

А пока позвольте дать вам совет. То, что вы узнали о тайном сговоре между силами небесными и силами адовыми, лучше держать при себе. Их агенты повсюду, а их способы слежения за еретиками и нечестивцами постоянно совершенствуются. Мудрее всего будет помолчать. Поверьте мне. А если не верите мне, прислушайтесь к своему инстинкту. Ходите с опаской по темным местам, не доверяйтесь никому, кто обещает вам Господне прощение и место в раю.

Наверное, и этот совет не стоит того, чтобы даровать мне право на сожжение?

Так я и думал.

Тогда вперед. Закройте дверь темницы и живите своей жизнью. Мой час придет. Бумага горит легко.

А слова умеют ждать.

Загрузка...