Для Енца всё началось с любви. Ну, то есть, как сказать – любовью такое обычно не называют. Умный мальчик из глубинки получил престижную стипендию, приехал учиться в большой город, обнаружил, что здесь всё не так, как там, быстро освоился, можно сказать, совершенно переменился, но в глубине его сердца остался нетронутый корешок привязанности и верности.
Уже совсем взрослый и красивый, городской насквозь, на вечеринке у друзей мальчик познакомился с девочкой. Она тоже была студентка, только из медицинского и на пару лет старше. Пила разведенный спирт, курила крепчайший табак в самокрутках, неплохо пела, жила, ни на кого не оглядываясь. Они недолго встречались, она вскоре уехала в другой город интерном в госпиталь, и никакого продолжения не было. Но за те несколько месяцев, что они спали вместе, она успела сделать кое-что. На самом деле – мелочь, но необратимую.
Как-то раз в конце зимы они лежали в постели, уже после всего, и говорили о детстве, у кого что было. У Енца – его звали Тимом тогда – в детстве был огромный самокат на резиновом ходу, тяжелый, большой, как велосипед, с гнутым никелированным рулем, разгонявшийся до немыслимой скорости и тяжело тормозивший. Еще у него был чердак, заставленный ящиками и коробками со всякой всячиной. Мать запрещала потрошить их, но Тим, конечно, потрошил. Сквозь урчание голубей он чутко прислушивался, не заскрипит ли лестница – и если что, убегал на крышу через маленькое полукруглое окно, пробирался по красной, наполовину зеленой от мха черепице до угла и по приставной лестнице, вертикальные жерди которой давно вросли в землю и только что не выпускали почки по весне, скатывался под старые яблони. Там можно было схватить самокат и умчаться по мощеной брусчаткой улочке к ребятам на реку, или можно было нырнуть в тень запущенного сада. Мать его работала на почте, по вечерам брала на дом штопку и другую починку белья для соседей, чтобы сводить концы с концами. В саду росли только травы вроде мяты и розмарина, душицы, чабреца, тимьяна, шалфея… Тим выучил их все, потому что мать часто просила его принести стебелек того, пару листиков сего, веточку еще чего-нибудь. Там было несколько грядок с травами рядом с домом, за ними стояли старые, корявые яблони, приносившие яблоки размером с два маминых кулака, густо-желтые снаружи и снежно-белые внутри, ароматные и сладкие, как мед. Больше нигде Енц таких не встречал. Между яблонями росли флоксы – неприхотливые и незамысловатые, даже простенькие, розовые и бледно-лиловые, самые обыкновенные, их сладковатый запах был почти неуловим, но пропитывал сад насквозь.
Енц увлекся, рассказывая об этом, почти погрузился в зеленые тени и прохладу, почти увидел мать, высунувшуюся из окна на крыше и призывающую негодника на справедливую расправу. Сейчас он видел, что грозный взгляд и голос притворны, и сквозь них сияет любовь. Он пытался сложить слова так, чтобы передать одновременно и эту показную суровость, и этот свет. Он говорил о том, как выглядывал из-за цветущих кустов, стараясь не качнуть сиреневые и розовые шапки.
– Брр, – воскликнула девочка. – Ненавижу флоксы. Они пахнут мертвецами. Точь-в-точь, как в покойницкой.
Ну, понятное дело, девочка уехала, так что они в любом случае бы расстались. Но корешок в сердце Тима был глубоко ранен, и из этой раны не могло не прорасти что-нибудь эдакое.
Прошло несколько лет, Тим закончил учебу и затем внезапно свернул с прямой инженерной дороги, нанялся на секретную службу, стал учиться заново и теперь уже всему на свете. Мать умерла, когда он был где-то далеко, он это пережил. Дом остался ему и долго пустовал, сад зарастал, яблони хирели.
Но однажды в апреле Енц приехал домой. Не сказать, чтобы что-то особенное случилось перед этим, то ли очередные потери в команде, то ли еще что, он ведь о себе не только никому не рассказывает, он и сам не помнит ничего конкретного, когда в отпуске. Кажется, в тот раз они вернулись из Климпо. Или не в тот? Кто его знает, этот секретный секрет.
В общем, он как-то смутно провел ту зиму лет девять назад, плохо спал, ну, то есть, если не предпринимал специальных усилий. И тут сами собой вспомнились девочкины покойницкие флоксы и стали крутиться в голове раздражающе неотвязно. Так что с большой натяжкой можно сказать, что флоксы для Енца начались с любви. Если бы та девочка не сказала про их запах, он бы о них и не вспомнил в таком ключе. И поскольку в этом мире всё замыкается само на себя, любовь для Енца тоже началась с флоксов. Просто он понял, что совсем ничего не знает о цветах, за которые так сильно обиделся, и, оказывается, эта обида до сих пор не прошла. Ну, с этого и завертелось.
Енц полез в интернет и первым делом узнал, что название цветку дано не просто так, а со смыслом. Название дал сам первый систематизатор всего живого, Карл Линней, и означает оно ни много ни мало «пылающий», ибо φλόξ в переводе с греческого означает «пламя».
Одних названий оттенков ему пришлось выучить несколько десятков. Розовый такой и розовый сякой, розовый, как лосось и как коралл, сиренево-розовый, голубовато-лиловый, лавандово-голубой. Он много узнал про глазки и полоски, про нежный румянец и меняющиеся в зависимости от времени суток оттенки, узнал, что пестрыми бывают не только цветки, но и листья, что различаются шарообразные и пирамидальные соцветия, что кусты могут тянуться вверх или ползти по земле, что лепестки не обязательно должны быть округлыми, и что бывают флоксы, похожие на рожки мороженого с закрученной пимпочкой и на лучистые звезды. В общем, Енц открыл новый континент, выучил новый язык и отчасти даже начал новую жизнь.
К концу апреля он был всесторонне подкован теоретически, в делах случилось затишье, начальство не возражало, так что Енц погрузил в тентованый кузов свежеприобретенного крохотного грузовичка пару десятков кустов сортовых флоксов – для начала, – и отбыл в отпуск на родину.
Перед последним перегоном он переночевал в маленькой гостинице, встал рано и домой приехал еще до полудня. Дом в этот раз показался совсем маленьким и беззащитным – даже в большей степени, чем когда Енц впервые приехал сюда после смерти матери. Сад тосковал, зарастая дикой травой. Енц взял ключи у соседки, вежливо отделался от расспросов и предложений помощи, загнал машину во двор, под деревья, и отправился обживаться. Флоксы сажают вечером, и Енц хотел до того обустроиться в доме, подключить и отладить все коммуникации, вытряхнуть пыль и привести в пригодное для жизни состояние хотя бы кухню и одну спальню. Посторонних в доме он видеть не желал. Может быть, потом, когда-нибудь, он пригласит ту же соседку поддерживать порядок, такие подработки по-прежнему в цене в этом забытом краю, но сейчас он хотел побыть один. Ни физической работы, ни примитивной техники он не боялся, сказывалось и первое образование, и дальнейший опыт. После обеда он выполол разросшиеся лопухи и прочую траву под яблонями, заодно присмотрелся, каким уже пришел конец, а какие еще стоит попытаться спасти, вскопал землю в заранее намеченных местах и отправился пить чай.
Он обнаружил, что впервые за несколько месяцев движение и нагрузки приносят успокоение. Сколько ни выкладывался он в зале и на полосе, это не давало облегчения, а здесь как будто всё по-другому, как будто сам характер и смысл движений был другим, не возвращал снова и снова к мыслям о погибших в Климпо – ведь они вернулись из Климпо в тот раз? Здесь и сейчас ему было так хорошо, как он уже забыл, что оно так бывает. И он сидел и сидел перед дверью в сад, снова и снова подливая чай из маминого веджвудского чайника, драгоценного, единственной роскоши, сохранившейся от лучших времен, когда еще был жив отец. Ему показалось, что и время вокруг застыло, и тени неподвижно покоятся на земле, и ветер остановился вместе с птицами и пчелами в густой солнечной тишине.
Страна мертвых, приют вечного покоя и бесконечной неизменности. Когда-то все были живы, а теперь – не все.
Ну всё, пора, решил Енц, и понял, что тени заметно удлинились. Допиваю чай – и сажать. Мирный труд успокаивает, надо же. Тоже мне открытие, а? Встал, потянулся, размялся. Всё-всё-всё, хватит, пошли-пошли, быстрей-быстрей…
Когда стемнело, первый десяток кустов занял позиции вдоль забора – самые высокие, полутораметровые сорта, когда они вытянутся и зацветут, будет так красиво, и надо еще привезти, или уж заказать доставку? – Енц обнаружил, что он в саду не один. Это было неприятным сюрпризом, даже не столько само вторжение, сколько то, что Енц его пропустил. Особенно неприятно, что он был абсолютно уверен, что здесь никого нет, а потом, без всякого перехода, уже кто-то стоял у него за спиной, всего в нескольких шагах от него, дышал, не скрываясь. Вот тебе и мирный труд…
Лопата сама перетекла по ладони в удобное положение, пока он выпрямлялся и разворачивался лицом к незваному гостю. Гостье, если это имеет значение. Она была высокая, одета в черное слегка помятое платье, сливавшееся в густых сумерках в расплывчатое продолговатое пятно, на голове, поверх капюшона, венок из искусственных темно-малиновых роз. Тени лежали на ее лице, подчеркивая рельеф черепа, из-за этого Енц не мог понять, красивы или отталкивающи ее черты.
– Привет, – сказала она. – А я думала, ты никогда уже сюда не приедешь.
– Мы знакомы? – удивился Енц.
– Конечно! Мы часто играли вместе, не помнишь?
Енц не помнил, чтобы он вообще когда-нибудь водился с девчонками, но она была убедительна и рассказала такие подробности, что он не мог не согласиться: да, это было именно так. И с моста прыгали, и на спор переплывали реку между омутами, гоняли со спуска на том самом самокате на резиновом ходу – а он цел еще? – и спускались в заброшенную шахту, и бегали по оползающей черепице, спасаясь с чердака от матери… Чем больше он смотрел на нее, тем сильнее ему казалось, что он действительно откуда-то знает ее лицо, да и голос ее знаком, и вся манера говорить – спокойная, холодноватая, ритмичная. Она знала все его привычки, манеру, тайные слабости и приметы, она звала его по имени: Тим. И она принесла большой фонарь и помогла ему посадить оставшиеся кусты, потому что уже совсем стемнело, а флоксы сажают по вечерам – не оставлять же еще на сутки?
– Ну вот и всё, – сказал, наконец, Енц и вопросительно посмотрел на нее. Она приблизилась, улыбаясь. Он снова поймал мысль о сходстве ее лица с черепом, видимо, так падал свет от фонаря. А ведь она, пожалуй, все-таки была красива. Теперь он разглядел, что не было никакого капюшона, только густые длинные волосы в темноте сливались с черным платьем, и розы, кажется, тоже были натуральные. Было слишком темно и слишком спокойно, чтобы приглядываться. Енц обнял ее – она не отстранилась. Она была не против остаться и вымыть руки, испачканные землей, выпить чашечку чая и даже чего-нибудь покрепче, лечь с ним в постель, чтобы согреть его в пустом и темном доме.
– Когда мы виделись в прошлый раз, всё это уже было, – сказала она. – Не вижу, почему бы не продолжить.
Он проснулся в одну из ночей, которые проводил с ней, и смотрел, как она сидит перед зеркалом в колеблющемся свете огарка – она ничего не имела против электричества, но сама не включала его никогда, а потом и Енц перестал. Она погружала пальцы в жестяную коробку и подносила их к лицу. Амплитуда и ритм ее движений на мгновение сбили Енца с толку, ему показалось, что она наносит камуфляжную краску, как перед вылазкой. Но пальцы ее были испачканы в белилах, в кармине. Розы пылали на ее голове, но тонкий, всепроникающий запах флоксов из сада был сильнее. Она обернулась, услышав изменившееся дыхание мужчины. Тогда Енц понял, что ему действительно знакомо это набеленное лицо, разрисованное узорами, подчеркивающими рельеф костей, этот перечеркнутый черными штрихами, как будто зашитый, рот, красные лепестки вокруг глаз, завитки на лбу и на подбородке.
– Боишься? – спросила она, не разжимая простроченных губ.
Енц не знал, как ей ответить. Он действительно боялся, но это была не вся правда. Он боялся до смерти, но до смерти же и хотел ее. Его тянуло к ней, как гвоздь притягивает магнитом, непреодолимой силой, по закону природы. Это притяжение было между ними всегда, с самого рождения, если не раньше. Флоксы пахли ею, теплым пламенем вечности, и он с детства пропитался их запахом, она была ему родной, и еще он вспомнил, когда видел ее в прошлый раз, конечно, как он мог потерять это драгоценное мгновение? Она лежала с ним рядом и обнимала его, она поцеловала его, когда было уже слышно приближающийся вертолет, она ни на кого не оглянулась, она просто отдалась ему прямо на красноватой сухой земле, она принадлежала ему, тогда, в Климпо.