Придите ко Мне, все те, кто трудится и обременен и Я дам вам покой.
Кладбище – это зелень и белые пятна надгробий. Летом здесь хорошо – покойникам нравится лежать в тени. Зимой и осенью все намного хуже. Особенно осенью, когда струйки дождя размывают землю, затекают в гробы и вообще заставляют ежиться и молчать. Хорошо лишь тем, у кого гробы хорошие – дубовые, плотно подогнанные, с тронутой земляными червями полировкой, они спасают своих владельцев от сырости.
На центральной аллее лежат почетные мертвецы города.
Не то что все они пользовались или пользуются уважением городских жителей. Времена общественного внимания ушли, в последние годы здесь часто хоронят тех, кто не отличался особой нравственностью и не совершил подвигов, не написал книг, не лечил людей и даже не строил город, а заслужил право лечь на почетных местах деньгами или способностью делать людей несчастными.
Старики, уже давно лежащие в гробах, ворчат, но не в силах изменить сложившееся положение. Изменить что-то здесь подвластно лишь живым, а они не стремятся утруждать себя проблемами, которые их пока не касаются. Поставить памятник, убраться на могилке, посадить цветы или дерево, прийти сюда на Пасху или Красную Горку, когда поминают умерших, пожалуйста. Все иное живых не касается, у них хватает своих забот. Пришло другое время, и люди изменились. Теперь они считают, что строить должны строители, воевать – военные, пожарники должны тушить пожары, спортсмены добиваться новых рекордов, а политики для того и существуют, чтобы поплевывать на всех с высоты, но при этом обязательно делать вид, что радеют за общие интересы. И еще все считают, что покойники должны спокойно лежать в земле. За то их и называют покойниками.
Смерть приходит к людям по-разному. Один умирает в постели от надвигающегося и потому неизбежного инфаркта. Другие испытывают облегчение в виде смерти после тяжелой и продолжительной болезни, когда надоедает громоздиться исколотой задницей на приспособление, именуемое уткой, слабым голосом звать на помощь родных и вталкивать в себя ненавистную с детства молочную кашу только потому, что врачи приписали тебе диету. Некоторые попадают на кладбище безвременно, наткнувшись на ночной нож или после закончившихся стрельбой разборок, а то и вообще по глупости – после запальчивого пьяного обещания переплыть реку, сделать стойку на краю крыши или просто по неосторожности. Когда переходишь дорогу, надо всегда смотреть в нужную сторону и надо помнить, что на любой стройке тебе на голову может свалиться кирпич. Самые молчаливые и горькие обитатели кладбища – те, кто пришел сюда добровольно, шагнув с крыши или надев на шею петлю, или пристроившись на железнодорожном полотне в надежде на скорый поезд. Еще они попадают сюда после нескольких упаковок лекарств, или с развороченными картечью черепами, или огрузневшие, скользкие и выбеленные волжской водой, а то и с блаженной наркотической улыбкой на исхудавшем темном лице.
Кладбище принимает всех.
Здесь ничего не значат возраст или бывшее положение в обществе, черты твоего характера, причины, по которым ты сюда попал, – с могилы начинается отсчет вечности, и отныне твоя прямая обязанность – спокойно лежать в земле.
Хотя бы днем.
И только на поверхности продолжается вся эта уже ненужная мертвому суета: убираются могилы, ставятся памятники, сажаются цветы и идут споры о разделе имущества. На центральной аллее таких споров особенно много: здесь лежат генералы войны и генералы гражданского мира, у которых при жизни всегда было то, что следует поделить после смерти.
На старой привыкшей к непогоде могиле лежит купечески пузатая гранитная глыба, на которой выбита фамилия «КТОРОВ». Как ему хотелось утвердить себя на Земле! Но время идет, земля продолжает дышать, и на граните, который не плавится, появилась трещина, из которой медленно сыплется песок времени. Рано или поздно все проходит, и гранит превратится в песок, и на месте рек будут пустыни, и все забудется, и все станет ничтожным и смешным, как эта «пузатая» фамилия, претендующая на бессмертие.
А здесь, под гранитной плитой лежит молодой бандит, немало погрешивший сам и принявший смерть в самый чистый и непорочный день своей жизни – после бани. Распаренный и счастливый, в чистом белье, безмятежно спокойный, он вышел во двор глотнуть свежего майского воздуха, но откуда-то прилетела ленивая автоматная пуля, жужжащая словно шмель, ласково коснулась чистого, лишенного морщин лба и сказала: пора!
Маленькой стайкой, готовой рвануться в небо, стоят одинаковые кресты, окруженные свежими венками, над которыми вянут цветы. Здесь легли в землю жертвы со взорванного шахидкой самолета. До земли долетели лишь их тела, души задержались в небесах – оттуда им было ближе к Богу.
Вечерами мертвые переговариваются между собой, возмущаются присутствием бандита и жулика и строят планы на вечность. Планы их наивны, они еще не понимают, что их главная задача – вечно лежать в земле.
Вот лежит претендовавший на бессмертие некто по фамилии Петров. Над фамилией, датами жизни и смерти золотом горит: «поэт». Его похоронили недавно – сухого лысого старика с выросшим от пьянства зобом и запавшими глазами, которые давно уже видели не мир, а лишь искаженное его изображение. Когда его хоронили, соратники по ремеслу долго вспоминали, чего он написал, но так и не вспомнили, а потому единогласно отметили пронзительную лиричность его творчества и умение создавать запоминающиеся образы в невероятно талантливых метафоричных стихах. Супруга, вернувшись с кладбища, долго сидела за столом. Опухшая от слез и предчувствия одиночества, она листала его тоненькие, похожие на школьные тетрадки книги. Под утро, когда погасла чадящая свеча у пожелтевшей фотографии молодого и еще верящего в свой талант Петрова, она забылась, и звезда, заглянувшая в темное окно, вздрогнула при виде опущенной женской головы, подрожала немного и, сорвавшись с небес, прокатилась к горизонту, над которым уже алела печальная улыбка зари.
Ночью на кладбище тихо, горят огоньки на свежих могилах, кто-то печально ворочается в глубинах, заставляя землю шуршать, но все это не пугает юных любовников, которым из-за их бесприютства некуда больше идти. Они целуются и обнимаются, медленно и нежно добираясь до самого главного, и ближе к утру в женском чреве загорается новая жизнь, о которой не подозревает никто из влюбленных. Взявшись за руки, они бредут по медленно светлеющей аллее, а рано проснувшийся дятел над их головами долбит горьковатое дерево и крутит маленькой круглой головой, недовольный тем, что личинки на кладбищенских деревьях так редки.
Чемерис сидел на скамейке около собственной могилы и смотрел на падающие звезды.
Их было много – Земля вошла в поток леонид. Время наступило такое. Время падающих звезд.
Огненные искорки срывались с небес и катились среди серебряных россыпей, теряясь за деревьями.
Каждая упавшая звезда была погасшей человеческой судьбой.
– Ну ты, жертва репрессий, подвинься, – сказал подошедший к могилке человек.
Чемерис вгляделся и узнал сторожа Рзянина. Сторож этот был неплохим человеком, хоть и излишне языкастым. Ну служил раньше, ну охранял, так ведь без злобствования и излишнего рвения. Как говорится – не прислуживал. А главное его достоинство заключалось в том, что он видел обитателей кладбища. И не просто видел, он даже общаться с ними мог Никто из покойников на сторожа не обижался. Ну не мог он без подначек. А так, неплохой мужик, да и собеседник прекрасный. И покойников никогда не обносил, пустой посуды не было, так свою бутылку опорожнить торопился, со вниманием и пониманием был человек.
Сторож сел. Поставил на стол две бутылки – одну ополовиненную, другую совсем пустую – для Чемериса.
– Тихо сегодня, – сказал сторож Рзянин. – А тебе чего не лежится?
– Звезды падают, – вздохнул Чемерис. – Как в тридцать седьмом.
– А чего ты хотел? – удивился сторож и налил себе водки, а Чемерису пустоты. – Чечня, мой хороший. Там, говорят, опять бои начались. В твое время автоматов не было, больше наганами управлялись. А из автомата втрое больше народу положить можно. Вот ты вождя хаешь, а он правильно сделал – выселил этих горных дундуков к чертовой матери в Казахстан. И никаких возражений не было. Сели и поехали, понял? Власть, брат, она жесткой быть должна. Тогда и порядок в стране будет.
– Слышали уже, – неохотно отозвался Чемерис и глотнул жгуче-горькой пустоты из стаканчика. – Как же! Лес рубят – щепки летят! Только не щепки это были, души человеческие. Ему с высоты Кремля легко на все смотреть было, не он в лагерях маялся.
– Ну ты намаялся, – сторож выпил, понюхал обгрызенную корочку булки. – Сколько ты после лагерей прожил? До девяноста дотянул? Другим бы, которые лагерей не нюхали, так!
– Дурак ты, – без упрека и обидного тона отозвался Чемерис. – Нашел чем упрекнуть! Думаешь, с этим сладко жить было? Думаешь, воспоминания не мучили?
– Зато посидел червонец, а пенсию всю жизнь получал. А сколько у нас народу по тюрьмам уродуется? И заметь – безо всяких пенсий.
– Так они себе тюрьму как линию жизни определили, – сказал Чемерис. – А меня никто не спрашивал, червонец в зубы, довесок – по рогам, и все за пару паршивых анекдотов. Сказали – антисоветская агитация.
С небес сорвалась еще одна звезда, оставив среди звезд длинную светящуюся полоску. За ней покатилась еще одна, и еще, и еще, и еще…
– Тяжело ребяткам в Чечне, – сказал сторож Рзянин. – Крепенько им там достается. Но я так считаю: наши начальнички дураки. Зачем туда восемнадцатилетних пацанов посылать? Что они могут? Они ведь и бояться толком не научились. Вот и гибнут там, как суслики в степи. Туда надо других посылать, поживших, знающих. Тогда и потери будут меньше, и война быстрее закончится.
– Войны кончаются, когда их решают закончить политики, – вздохнул Чемерис. – А пока я у них такого желания не вижу. Помнишь, как Березовский сказал? Он ведь сказал: ну что вы так волнуетесь из-за Чечни? Ну поубивают немного, зато бизнес какой!
Сторож длинно плюнул в сторону.
– Вот и отправить бы его туда российские интересы защищать, – сказал он. – Вместе с родственниками. Но ведь не поедут, откупятся!
Он снова разлил по стаканам водку и пустоту.
– Давай, – вздохнул он. – Давай за то, чтобы к нам ребят поменьше привезли. Название-то придумали, надо же – груз двести! Словно не о людях речь, а контейнеры с оборудованием везут!
– Там мы тоже под номерами были, – Чемерис взял в руки теплый стакан.
Он вдруг вспомнил Долину Смерти, расположенную неподалеку от Сусумана. Мертвые лежали и продолжают лежать там подо льдом. Мертвых можно было даже увидеть с самолета – тысячи тел, переплетенных вечной мерзлотой. Государству всегда наплевать на своих граждан. Это граждане должны любить и беречь государство, в котором они живут.
Он их хоронил.
А позже – видел. С самолета, когда в девяностом летал на встречу бывших политзаключенных.
– Знаешь, – сказал Чемерис. – У нас даже кладбища не было.
– Это плохо, – сказал сторож, закусывая нехитрым соленым огурцом. – Человек должен на погосте лежать.
Короткая ночь близилась к концу. Петухи в поселке Кишечный еще не кричали. Но на востоке видимо светлело. А звезды продолжали падать. Сегодня падающих звезд оказалось на редкость много – или боевые отцы-командиры задумали решительное наступление на противника, или «духи» решили отпраздновать какой-то свой мусульманский праздник нападением на блокпосты.
И с этим ничего нельзя было поделать.
– Ну, мне пора, – сказал Чемерис. – Заходи, если рядом будешь.
Сторож Рзянин молча кивнул и с тоской подумал, что скоро заходить будет совсем легко – годы подошли, совсем немного осталось. А Чемерис посмотрел на слегка посветлевшее, тронутое тленом рассвета небо. Вот так. Покойнику не вмешаться в жизнь живых, это надо было делать гораздо раньше.
А сейчас…
Сейчас Чемерис мог только смотреть на падающие звезды. Провожать их гаснущий след печальным взглядом и сожалеть о том, что когда-то он мог сделать, но так и не сделал. Каждый человек, а тем более каждый покойник, имеет свои причины для грусти и смертной тоски. Жизнь всегда заканчивается оборванным росчерком в небе. Могильный крест – не напоминание о случившейся жизни, это свидетельство тому, что еще одной человеческой судьбе подведен печальный и неизбежный итог Как это ни грустно, герои и трусы, праведники и негодяи, трезвенники и алкаши, гении и глупцы – все мы лежим в одной земле. Другой у нас просто нет и в ближайшем будущем не будет. Разве что люди освоят Луну или планету Марс.
А сторож Рзянин, забрав со столика недопитую водку, медленно брел по светлеющей аллее, на которую деревья отбрасывали причудливые и загадочные тени, и думал о внуке, который воюет в Чечне. Он бы с удовольствием поменялся с ним местами, но, к сожалению, война требует молодой крови, и потому стариков на войну не берут.
Ему было тяжелее – звезды падали с неба, закручивая отчаянную пружину в его душе, ведь каждое падение сопровождалось в нем именем и фамилией ушедшего с земли, и Рзянин боялся вслушиваться в эти слова, он их просто не слушал, он просто вздрагивал от каждого звука, что рождался в его сознании, и ускорял шаг, мысленно обращаясь к небесам, чтобы удержали, обязательно сохранили на своем черном бесконечном просторе маленькую звездочку его внука.
Ближе к обеду, закончив служение Богу, он выходил из кладбищенской церкви, садился у красной кирпичной стены, над которой светился купол, и сидел, опустив голову вниз, и разглядывал черные носы ботинок, которые торчали из-под черных одежд. Активистки его не тревожили, уже понимая, что на отца Николая нашло.
Потом он вставал, шел по центральной аллее вниз, доходил до перекрестка, где рядом с грудой еще неубранных почерневших венков точился капельками беззвучной воды неисправный кран, и поворачивал налево. Он уже знал, сколько шагов придется сделать, чтобы увидеть небольшой мраморный памятник, с которого на него станут смотреть печальные и незрячие глаза.
Он садился на скамейку, любовно сделанную родственниками усопшей, долго собирался с духом, потом поднимал глаза и начинал читать надпись, выбитую на камне, хотя в том не было ни малейшей нужды.
Он знал все выбитое на камне наизусть.
И глаза ему были хорошо знакомы. Десять лет было ей тогда, этой девочке. Десять лет. И он опять ощутил неловкость, сквозь которую пробивалось желание все повторить еще раз – страшное и пагубное желание, оно разъедало душу и заставляло отца Николая краснеть и креститься.
Ирочка Соколова. И он – двадцатилетний оболтус, не признававший ни Бога, ни родителей, севший на иглу, а потому одуревший от желания словить кайф, без которого уже чувствовал себя чужим на земле.
Он вновь, словно и не прошло двадцати лет, проведенных в неволе, увидел живые испуганные глаза девочки, когда он забрался в чужую квартиру в надежде найти деньги на дурь, ощутил пальцами твердую упругую плоть, скользящую под шелковым платьем, и замер, испуганный тем, что вновь посетило его. За тот грех двадцатилетней давности он уже был наказан утратой живой полноценной жизни, прошел адские муки и унижения, через которые только может пройти насильник и убийца. Бог сделал это для того, чтобы он пришел к Нему.
Тогда, в зоне, он поклялся, что никогда больше не нарушит заповеди Господа, поверил, что путь, которым ему назначено было идти, оказался ошибочным. И выбрал служение Господу!
И вот теперь, когда плоть под влиянием постов и веры начала умирать, искушение вновь попробовало его душу на излом.
Он встал, вытирая о рясу вспотевшие пальцы, перекрестился, кланяясь белоснежному, вымытому недавним дождем надгробию, и пошел прочь, спиною чувствуя внимательный недетский взгляд.
В эту ночь он не пошел домой. Вернее, он вышел из церкви, отправляясь в сторону автобусной остановки, но тут как на грех впереди него оказалась вертлявая девчонка лет двенадцати в обтягивающей футболке и в короткой юбке. Некоторое время отец Николай шел следом за ней, косо разглядывая загорелые мускулистые ляжечки, мелькающие под юбкой. Демон сладострастия овладевал им, шептал в ухо непристойности, обещая содействие. Отец Николай огляделся, увидел, что улица пустынна, и понял, что ему надо вернуться.
В церкви он долго стоял на коленях у иконы спасителя Михаила, истово отбивал поклоны и крестился, пока не онемели сложенные в щепоть пальцы.
Встал, прислушался к себе и понял, что отпустило.
Ближе к полуночи, выпив для храбрости, священник вновь пошел знакомым ему путем.
По дороге ему встретился кладбищенский сторож, который поначалу вроде бы даже испугался, дернулся в сторону, потом всмотрелся и узнал в подходящей темной фигуре отца Николая.
– Тоже не спится, батюшка! – сочувственно сказал он.
У кладбищенского сторожа было бледное щетинистое лицо и бутылочного цвета прозрачные глаза. В руках у сторожа была недопитая бутылка портвейна и несколько печений, прихваченных с чьей-то недавней могилки.
На могилке девочки было пусто, помаргивал фонарь, освещающий аллею. Он сел в ожидании, но могилка была пуста и слежавшаяся земля на ней не шевелилась.
– Сидишь, душегуб! – хрипло сказали за спиной.
Отец Николай не обернулся – догадывался, кого увидит.
– Хочется? – с насмешкой подначил голос. – Хочется… И борись ты с собой, не борись, как жил в тебе душегуб, так и живет, никуда не делся. Это, Николай Семенович, состояние души. Ждешь ее?
– Жду, – сказал священник.
– Не выйдет, – сказали из-за спины. – И ты понимаешь, почему!
Отец Николай понимал.
Медленно он побрел прочь, понимая, что неведомый собеседник прав, что так и придется жить между молитвой и вожделением. Но однажды обуздать себя не удастся, и все кончится тем, с чего, собственно, и началась его сознательная грешная жизнь, а это, в свою очередь, означало конец его надежд на спокойную и безмятежную старость.
В церкви горели свечи, поставленные верующими. В воздухе стоял пряный и сладкий запах ладана. Желтоватые ряды огоньков помигивали, а со стен на отца Николая укоризненно смотрели ангелы и святые.
Дальше священник действовал почти механически.
Веревка нашлась в кладовой. Хороший кусок, его как раз хватило.
Закончив работу, он встретился взглядом со святым Михаилом. Ему показалось, что святой смотрит на него с одобрением. И прежде чем сознание окончательно покинуло отца Николая, он улыбнулся спасителю, наставившему его на путь истинный. Церковь не признает самоубийства, но отец Николай не кончал с собой, он лишь отсекал от души своей ненужные и опасные соблазны.
Сказано в соборном послании святого апостола Иакова: «Он посмотрел на себя, отошел – и тотчас забыл, каков он».
Соломин спокойно лежал и думал о вечности.
Сначала заворошилась земля, вроде проседать стала, потом гвозди заскрипели, и он понял, что к нему кто-то лезет.
Еще через мгновение он увидел тещу, которая умерла за десять лет до его собственной кончины. Соломин сообразил, что ошиблась она – дочь хотела обрадовать, да гробики спутала. У них они с женой одинаковые были, с красной обивочкой. Только у Соломина жилище постарше было и оттого обветшало больше. Но где теще в такие тонкости вникать!
– Ну здравствуй, Гришенька! – сказала теща. – Не ждали?
– Царствие небесное! – сказал Соломин, которого тещино приветствие немного покоробило. – Ты каким ветром? Все-таки от Бузулуцка путь неблизкий!
– А попуткой, – объяснила теща. – У нас Ванька Семыкин умер, а родственники его в городе решили похоронить. Ну, думаю, а чего же мне своих не проведать? Они-то теперь никогда не соберутся.
– А назад как же?
– А никак, – сказал теща. – Директор вашего кладбища двоюродный брат нашему. Ну, помогает, конечно. Каждую неделю машину ему посылает – то с зеленью на венки, то гробами поможет. У вас-то материя и доска дешевле, чем у нас в районе. В пятницу машина пойдет, я и обратно подамся.
– А до пятницы ты как? – озаботился Соломин.
Теща фыркнула.
– А так, – сказал она, словно все уже было решено. – У дочки поживу. А ты это время потеснишься малость, не барин, с женой полежишь!
Ночами она бродила по кладбищу и возвращалась под впечатлениями.
– Богато у вас тут, – сказала она. – Этот, под белой статуей который… Генерал, наверное?
– Мент, – сказал Соломин. – В следственной школе преподавал. Хапал, небось. Чего ж ему с таких денег памятник не поставить? Мне сосед при жизни рассказывал, у него сын в следственную школу поступал. Семьдесят тысяч за поступление отвалили!
– Это ж какие бешеные деньжищи! – ужаснулась теща, у которой пенсия никогда выше семисот рублей не поднималась. – Жируют! Нельзя так, скромнее надо к смерти относиться. И этот, который прокурор. Жену похоронил, а уже и свой патретик на камне выбил. Вроде как место приготовил. Не по-христиански это, Гриша!
– Мама! – нервно сказала супруга. – Ну что вы с этим к Грише? Можно подумать, от него что-то зависит!
– И поговорить нельзя! – желчно сказала теща. – Ты, Ленка, и при жизни такой была, слова сказать без замечания невозможно было. А я тебе говорила, говорила! Вон, гляди, как люди лежат! Мрамор, гробы полированные. Твоему Гришке три жизни надо было прожить, чтобы на такой гроб заработать!
– Мама! – снова сказала жена, но уже более нервно.
При жизни Соломин в эти разговоры не лез, не мужское дело. А сейчас теща своими глупыми разговорами мешала ему думать о вечности. И это отвлекало.
– Вы, мама, помолчали бы, – сказал он. – Знаете, как оно – в чужой гроб со своими уставами соваться не следует. Жили до вас спокойно…
– Оте-нате! – сказала теща. – Жили они!
Соломин и сам понимал, что сморозил глупость.
Ближе к пятнице, когда уже Соломин почувствовал скорое освобождение, теща из своего путешествия вернулась довольная, долго таинственно молчала, потом не выдержала и сообщила:
– А меня здесь на работу берут. Клад охранять, вот!
Оказалось, что неподалеку похоронили какого-то чинушу. Для вида похоронили. На деле в могилу не его закопали, а гроб. Не пустой, конечно, до самого верха набит он был золотыми монетами и прочей бриллиантовой мишурой. Покойника, видать, где-то зарыли, а домовину его использовали вместо сейфа. Бывает.
– Прощай спокойный погост! – сказал Соломин жене.
– Ну что ты так на маму! – возмутилась жена. – Не такая уж она плохая. Помнишь, как дети у нее каждое лето отдыхали?
– Спасибо, зятек! – желчно поблагодарила теща. – Думала, порадуетесь вместе со мной, все-таки рядом будем, на одном погосте. Атут сплошное недовольство. Что рыло кривишь? Чем я тебе не угодила?
– Мама! – сказала жена. – Ну зачем вы так на Гришу? Он ведь еще ничего не сказал!
– Вижу, вижу, – сказала теща. – Я хоть и мертвая, да не слепая!
О работе она больше не заговаривала, а накануне отъезда на родное кладбище устроила форменный скандал. Видно было, что на душе накипело.
– Мама! – мягко сказал Григорий. – На попутку опоздаете.
– А ты меня не гони! – набычилась теща. – Землица-то везде одинакова. Вот возьму и останусь. Меня вон армянин с восточных могил к себе приглашал. У него не могилка коммунальная, цельный склеп просторный с картинами и поминальным столом!
Но видно было, что брюзжит она уже для порядку, а на деле на отъезд нацелилась. Соломин представил, как хорошо станет после ее отъезда, как тихо, и довольно улыбнулся про себя.
А теща уже вовсю ссорилась с его женой и своей дочерью, голос у нее был пронзительный, как у вороны, что четвертый год вила гнездо на акации, росшей рядом с могилой.
Соломин в этот спор не вмешивался, своих мыслей хватало.
Шло время, и голос тещи резко удалялся, похоже, торопилась она успеть на попутку до своего Бузулуцка. Жена, хоть и обижена была на мать, все же отправилась ее проводить. Родная душа, когда там еще увидятся!
Соломин лег на спину, скрестил руки на груди и стал, как полагается, думать о вечности. Тем более что вернувшаяся жена была занята своими печальными мыслями и ему совсем не мешала.
В неопознанные трупы Гуляев попал случайно.
Вышел из дома без паспорта, к обеду солнце прожарило, захотелось искупаться. А ведь ему всегда говорили, предупреждали его, что после двух бутылок вермута не хрена лезть в воду. Закрутило, понесло и крикнуть толком не успел – одни бульбушки пошли. Такие, братцы, дела. Оно и в паршивом настроении тонуть тоскливо, а уж когда настроение парадное, солнышко празднично светит, сладкий «портвешок» грудь согревает – и вовсе не приведи господь.
Короче, нашли его уже в том состоянии, когда негры в Танзании его запросто могли принять за своего. Угольно-черным он был и неприятным на ощупь. Жена, конечно, в морг заглянула, поводила равнодушным и диким глазом по распластанным на каталках телам. Даже мельком неизвестного бродягу-утопленника взглядом окинула.
Не признала.
Через недельку Гуляева и похоронили. Обычно народ хоронят пусть и без почестей, но в отдельных могилках. А тут чего церемониться, все равно упреков не будет. И похоронили его в общей яме под колышком, где все они под номерами значились. С две тысячи тридцать четвертого по две тысячи пятьдесят второй. Народ собрался тертый и жизнью езженный, кто понахальней и понахрапистей, те себе места у стенок отбили, а Гуляев что, он и в жизни теленок теленком был, так и затерялся в общей массе.
А вокруг него, как нарочно, народ подобрался – сплошь бомжи да бичи с многолетним стажем. Тут немного пояснить надо, чем они друг от друга отличаются. Бомж – лицо без определенного места жительства и занятий, бродяга, одним словом. А бич – это бывший интеллигентный человек, который из этой категории вышел по чисто личным причинам – без документов на месте смерти оказался или родственники по скупости своей его признать не захотели, пусть, мол, государство о покойнике заботу проявляет, нечего честных людей в растраты вводить.
Андрей Иванович Гуляев оказался из тех, кто в нужном месте и в нужное время оказался без документов, чтобы личность его удостоверили.
Нельзя сказать, что положение его на кладбище было очень худым. Ну да, у большинства домовины отдельные, даты рождения и смерти обозначены, неважная, да фотография стоит, все, одним словом, чин по чину. А в общей могиле, как в коммунальном общежитии, только и смотри, кто на тебя сверху плюнет, кто сзади помочится.
В соседях у Гуляева оказались бомж Нелыба, родом с Украины, хотевший подзаработать на одной из царицынских строек, но спившийся и пустившийся в скитания по подвалам. С другой стороны его бич донимал – Иван Вонифатьевич Тихий. С этим даже посложнее дело оказалось, он по причине полной утраты памяти в психбольнице оказался, прошел курс лечения и вспомнил, на свою беду, что был похищен инопланетянами для болезненных медицинских опытов. Дурачок! Да эти опыты в сравнении с лечением, которому его в психушке подвергли, детской игрой показались бы. И года не прошло, как Иван Вонифатьевич умер от рук нерадивого последователя Гиппократа, так и не вспомнив даже под лечебным электрошоком, кто он и откуда появился в Царицыне.
В друзья они к Гуляеву не набивались, но жизни учили.
Каждый вечер они уходили наверх, а возвращались в состоянии веселого подпития, пели в могиле разные песни, и так громко, что их могли услышать посетители кладбища. А кладбище, как известно, не для песен, на кладбище нет места веселью, на кладбище должно скорбеть.
– Пьете все, пьете, – сказал Гуляев соседям. – Конечно, свинья грязь всегда найдет. Но все-таки, интересно мне, где вы выпивку находите?
– Чудак, – сказал покойник по фамилии Нелыба. Ну тот, который из бомжей. – Ты пустые бутылки у столиков видел?
– Ну? – удивился Гуляев.
– Баранки гну! – сказал Нелыба. – Когда бутылка становится пустой, какой она для живых становится? Мертвой! Мертвой она становится! А для нас она тогда какая? А для нас она тогда живая. А значит – полная! Теперь понял?
Теперь и Гуляев начал выпивать. Пустых бутылок на кладбище хватало – и из-под простой водки, и из-под дорогих грузинских вин, встречались даже пузатые бутылки из-под текилы и французского коньяка, тех напитков, которых Гуляев при жизни не пил, а теперь вот попробовал.
Со временем он даже обжился и начал шутить. Ему нравилось присыпать землей землекопа, белым привидением выплыть ночью перед влюбленной парочкой или в сумерках раскачивать черный крест на старой могиле, пугая тем и живых и мертвых. Но больше всего ему нравилось прогуливаться по центральной аллее в ожидании случайной прохожей, которая решалась сократить путь и пройти через кладбище. Обычно женщина цеплялась за него и, причитая, шла рядом.
И когда она признавалась в том, что ужасно боится мертвых, Гуляев останавливался, строго смотрел ей в глаза, давал ощутить запах тлена и земли и грустно говорил:
– Какая вы глупенькая! Ну чего нас бояться?
Сторож Рзянин сдавал дежурство.
– Все нормально? – бодро поинтересовался смотритель кладбища Любимый. На работу он приехал в джинсовом костюмчике от Валентино и на пухлом пальчике повыше массивной печатки у него висел еще ключ от БМВ с сигнальным брелоком.
– Ухоронку утром нашел, – доложил Рзянин. – Пошел на восточный участок, а там, у пролома двадцать венков и десять бронзовых табличек с надгробий. Вынести не успели. Я их в подсобку снес, чтобы ребята разобрались.
– Это НЛО шалят, – благодушно сказал Любимый. – Не лежится им спокойно в земле. Снюхались с живыми бомжами, вот и поставляют им всю эту… А те им пустые бутылки у могил оставляют. Может, их святой водой погонять? А, дядя Саша?
– За ней теперь ехать далеко, – проворчал сторож. – Сам знаешь, некому у нас пока воду святить.
– Что еще? – Любимый спрятал ключи в карман, сел в старое продавленное кресло у стола. Взял в руки ручку, чтобы сделать отметку в журнале.
– Покойник Рыбин с четвертого участка опять хулиганит, – сообщил Рзянин. – Четвертую неделю по ночам на стене пишет: «Все бабы – суки!» Мы уж забеливали, забеливали, с ним по-хорошему говорили. Неймется мужику!
– Видать, здорово они ему при жизни насолили, – бодро сказал Любимый. – Бабы, дядя Саша, они такие. Иной раз до печенки достанут. Это только называется – слабый пол. Все?
Сторож потоптался.
– Вот еще что, – нерешительно сказал он. – Раньше у нас все спокойно лежали, никаких разногласий не было ни на там религиозной почве, ни на национальной. А теперь шалят. Вчера в армянском секторе опять два надгробья разбили. А я тебе так скажу: не было в эту ночь живой шпаны на кладбище! Два мента, что на складе ХОЗО дежурили, с бабцами кружились, горилку с перцем аж две бутылки выпили, ну покувыркались, не без этого. Но шпаны – я тебе точно говорю! – шпаны не было.
Любимый подумал.
– Ничего, – сказал он. – Я дьякону Михаилу скажу. Он с покойными ментами договорится, они эту шушеру погоняют. Это хорошо, что ты мне про ментов напомнил, дядя Саша! Больше ничего?
Рзянин хмыкнул.
– А тебе мало? Ну если по мелочам, к Мишке Сологубову братва приезжала за инструкциями. Никак они без него не могут. У Ашота на семнадцатом участке родственники всю ночь гудели, юбилей смерти справляли. А так все нормально.
Любимый расписался в журнале, отложил ручку в сторону.
– Ночка у тебя выдалась, дядя Саша, – сочувственно сказал он. – Вот и у нас сегодня весь день бешеный будет.
– А что случилось? – сторож неторопливо собирал вещи в матерчатую сумку: фонарик, перочинный нож, остатки ночного обеда, пустую бутылку.
– А ты что, телевизор не смотрел? – Любимый непроизвольно глянул на ободранный переносной «Шилялис», стоящий на тумбочке. – Захара с его бригадой на трассе кончили. Похоже, они на работу вышли, только вот клиент им попался несговорчивый. Да, семь человек с Захаром и Лапиком во главе. Братва уже приезжала, пальцы гнула. Хотят, чтобы все в лучшем виде было и на центральной аллее. А после них из ментуры звонили. А те говорят, попробуй только их на центральной, мы тебя рядом с ними зароем. У них сегодня похороны, они какого-то полкаша хоронят, не хотят, чтобы рядом жульманы паслись.
– Ты братву к Кузнецову в городскую администрацию посылай, – посоветовал Рзянин. – Пусть он и с теми, и с другими договаривается. Ну я пошел?
– Вечером не опаздывай, – Любимый встал и прошел в свой кабинетик.
Сторож Александр Николаевич Рзянин вышел из домика. Было около восьми утра, в яркой после недавнего дождя листве кладбищенских деревьев оживленно чирикали воробьи. Кладбище казалось сонным царством, аллеи были пусты, молчаливы, душееды уже исчезли, и только у южной стены запоздавший нерадивый ангел, словно нерадивый армейский прапорщик, зло кричал, торопливо строя отобранные для Чистилища души. Он всеми силами своими пытался избежать грозящих ему неприятностей.
Везде одно и то же: у маленьких людей – маленькие неприятности, у больших людей неприятности позначимей, а у тех, кто живет на небесах, они всегда выше крыльев.
Склеп у покойного Соломона Ашотовича Варданяна был полная чаша.
Стены склепа отделали черным мрамором, столик стоял, на стене картина с армянским пейзажем висела и на надгробии роза из сусального золота цвела.
– Заходи, дорогой, заходи! – щедро сказал Соломон Ашотович.
Скучно ему было в этом великолепии. К богатым покойникам в склеп, как к живым людям в дом, всегда с опаской заходят и с ощущением некоторой неловкости. Как в музей.
– Вино будешь? – спросил Соломон Ашотович, белой тенью нависая над столиком. – Внуки из Москвы приезжали. Не забывают старика!
Они сидели, пили вино и смотрели на звезды.
Ночное небо в августе всегда красиво. Особенно когда Земля входит в поток леонид, и время от времени с небес срываются прекрасные длинные звезды, оставляющие росчерк среди густой сыпи звезд.
– Какое вино! – восхитился Соломон Ашотович. – Нет, ты попробуй! Великолепное вино! Такое вино можно сделать только из винограда, растущего по правому берегу горного озера Севан!
Вино и в самом деле было великолепным – в меру терпким и с необыкновенным букетом. Оно холодило рот и воспламеняло уже почти угасшую душу.
– Нет, – загорелся Соломон Ашотович. – Не понимаю я вас, русских! Плохо вы живете, в нищете вы живете, все потому, что копейку зарабатывать не можете. Вот я на улице Камской жил. У кого самый красивый дом? У Соломона. У кого две машины во дворе? У Соломона. Кто детей и внуков в люди вывел? Соломон вывел – трех зубных врачей воспитал, двух бизнесменов и дочь в Америке достойно живет, за хорошим человеком замужем, пусть не миллионером, но очень достойным. А все почему? Потому что Соломон всю жизнь делом занимался – машины людям рихтовал и красил. А соседи вокруг были никчемные люди. Слева пьяница жил, он и детей пьяницами воспитал. Слева Манюня жила. Сама шалава, и дочки шалавами выросли. Надо правильно жить, – он любовно оглядывал склеп. – Тогда и лежать хорошо будешь!
– Русских хаешь, – укорил его Басаргин. – А сам всю жизнь в России прожил!
– Прожил, – легко согласился Варданян. – Потому что умному человеку в России легче заработать. В Армении умных людей слишком много, они там друг другу мешают деньги зарабатывать. А Россия большая, в ней всем места хватало. Но я тебе, дорогой ара, так скажу: вы ведь и в могиле лежать не умеете. У вас все, как при жизни: и могилки заросшие, и оградки чаще всего некрашеные, и земля постоянно проседает. Потому что заботы нет. А все почему? Детей не воспитали. Ребенок с детства должен впитывать уважение к родителям. А вы и на кладбище, где делить нечего, лаетесь!
– Менталитет у нас такой, – легко согласился Басаргин. – Но ведь не у всех, не у всех, есть ведь и такие, где родственники и знакомые по три раза на неделе бывают!
И они опять спорили и ругались, не соглашались с чужими словами и все говорили, говорили о мире, который покинули, – известное дело, даже мертвые всегда живут делами и заботами живых.
В мае следующего года Басаргин выбрался навестить знакомого.
Соломон Ашотович сидел в склепе печальный и задумчивый.
– А, сосед, – грустно сказал он. – Заходи, заходи, гостем будешь. Вина, правда, нет, но поговорить ведь и без застолья можно. Как лежится, дорогой? Все хорошо?
– Все хорошо, – сказал Басаргин. – Дочка недавно из Читы приезжала, все поправила, цветы посадила. Красивые. И пахнут – с ума можно сойти. Хочешь, по осени семена принесу? Никто не заметит, тут ведь рядом. Скажут, ветром занесло.
– Семена – это хорошо, – без улыбки сказал Варданян. – И дочка из Читы… Далеко!
– Далеко, – согласился Басаргин.
– А мои – рядом, – вздохнул Ашот Соломонович. – Рядом, а не приезжают. Деньги зарабатывают. Заняты очень.
– Приедут, – без особой уверенности сказал Басаргин.
– Плохо, когда человек только о деньгах думает, – сказал Варданян. – Нельзя только о деньгах думать. Всех денег не заработаешь.
– Сам воспитывал, – кольнул Басаргин.
– Неправильно воспитывал, – согласился хозяин склепа. – Вот, сижу, как в пустом доме.
С небес падали звезды. Земля вошла в метеорный поток, идущий из звездного скопления Плеяды.
– Знаешь что? – сказал Басаргин. – Ты посиди немного, я бутылку принесу. Дочка-то с приятелями приходила. Как водится, помянули меня, а бутылка осталась. Сам знаешь, для нас с тобой она ведь полная.
Он сбегал к себе, нашел бутылку с нарисованным на этикетке красным перчиком, вернулся в склеп, а там уже Ашот Соломонович расставил спрятанные в траве серебряные стопочки. Они выпили безо всяких цветистых тостов, на которые был горазд хозяин склепа, потом выпили еще и еще, ведь пустое пространство бутылки было бесконечным. Где-то в высоте кричал вышедший на ночную охоту козодой, шуршали крылья ночных бабочек и жаждущих крови комаров. В расположенном неподалеку овраге нестройно пробовали голоса лягушки.
С неба падали звезды.
– Нельзя, чтобы тебя забывали, – твердо сказал нетрезвым голосом Варданян. – Надо чтобы помнили! Вот вы, русские, странные люди – заботитесь друг о друге плохо, а помните долго. Это хорошо.
Они посидели еще немного, выпили, поговорили, а потом Ашот Соломонович негромко запел. По-армянски, разумеется.
Озеро – кубок с прозрачным вином,
Искры в нем пляшут из быстрых форелей.
Я бы вернулся однажды в свой дом,
Если бы мы возвращаться умели.
Басаргин набрал в грудь воздуха и принялся подтягивать ему вторым голосом. Тоже по-армянски. Он у Ашота Соломоновича часто бывал, научился немного.
Полная луна на востоке была кирпично-красной и напоминала карася, медленно и лениво выплывающего из омута. И может, всему причиной была луна, может, печаль, что сквозила в голосах участников этого грустного застолья, только собравшиеся кладбищенские собаки вдруг подтянули им – по-своему, конечно, но, разумеется, третьим голосом.
К старосте Шимкусу пришли.
– Значит, так, – сказали пришедшие. – Пора уезжать, Моисей Абрамович!
– То есть? – удивился Шимкус. – Как это?
– Хотим лежать в земле обетованной, – серьезно объяснили ему. – Если уж живые туда выезжают, то мертвым сам бог велел. Лежать надо в родной земле. Где-нибудь возле Хайфы или священного города Иерусалима. Знаешь, как говорят: пусть земля будет пухом!
– Вы это серьезно? – Шимкус улыбнулся и, как выяснилось, зря.
– В этом году шесть надгробий разбили, – сказали пришедшие. – И еще на десяти свастику нарисовали. Так и до погромов недалеко.
– Вам-то чего погромов бояться? – еще больше удивился Шимкус. – Разве с мертвыми когда-нибудь сводили счеты? Разве с мертвых можно спросить за чью-нибудь вину? И потом, разве на земле обетованной лучше? Вы при жизни газет не читали? Про арабских террористов не слышали?
– Не заговаривай людям зубы, Моисей Абрамович, – сказали ему. – Надо выяснить, как все это правильно оформить, чтобы все было в соответствии с законом. И организовать перезахоронение надо со всей ответственностью. А то получится, как у Гоголя: тело – вот оно, а голова неизвестно где.
– Слушайте, люди, – тоскливо сказал староста Шимкус, – бросьте эти глупости. Не создавайте трудностей родным. Им столько багажа везти, зачем им нужно волочь через несколько границ старые кости? Лежать надо там, где выпало. Мы здесь тоже не чужие. Ицек, как тебе не стыдно? Твой дедушка в Царицыне революцию делал, твоему дяде Ерману в сквере памятник поставлен. Памятник, что, прикажешь тоже туда отправлять? А ты, Лазарь? Твой папа тридцать лет наркоматами руководил!
– Я за папу не ответчик, – сказал Сырдарьянц. – А только мы все, Миша, твердо решили – надо уезжать. Пусть мы покойники, но очень на землю обетованную тянет. В песках родной пустыни и лежать приятнее, тем более что к пункту сбора ближе. Русские тоже потихонечку уезжают, сейчас время такое настало, каждый хочет стать евреем по материнской линии. Грузины, и те потихонечку воссоединяются с несуществующими родственниками в Израиле. Сам знаешь, вчера еще был Кварташвили, сегодня Ройхман или Бен-Иегуда по паспорту.
– Но если все кинутся лежать в родной земле, – все еще пытался образумить соплеменников Шимкус, – то что станет с нашим добрым Израилем? Вы что, хотите, чтобы ваши дети жили на одном огромном кладбище?
– Миша, не надо нас пугать, – сказал Сырдарьянц. Похоже, он выступал от имени всех покойных евреев. – Если говорить серьезно, вся земля – это общее кладбище.
– Тогда всем нам должно быть все равно, где лежать! – возразил Шимкус.
– Лежать надо там, где положено, – возразили ему. – Лучше – в долине Иосафата. Если мы будем лежать далеко, то когда протрубят ангелы и поднимут мертвых из земли, не получится ли так, что мы опоздаем?
– Бросьте эти глупости, – сказал Шимкус грустно. – Долина Иосафата – это собирательный образ. По сути своей – это все кладбища Земли. Разве Яхве позволит, чтобы кто-нибудь из нас опоздал?
– А разве ты не знаешь старой поговорки? – возразил Сырдарьянц. – Береженого, Миша, и бог бережет.
Что говорить? Упрямому ослу глупо нашептывать правду в его длинные уши. Вскоре выборные ушли, а Моисей Шимкус еще сидел у своей могилы с мраморным бюстом, смотрел в небеса и задумчиво качал головой. Он сидел долго – до первых петухов.
Воистину, свобода – это то, от чего сходят с ума даже мертвые.
Прежде чем лечь, он кротко помолился на слегка порозовевший восток и обратился к Богу с просьбой вразумить небесный ОВИР на оправданную жестокость.
Было общее собрание участка.
Ночь выпала звездная и теплая, в такую ночь в гости сходить, послушать, как парочки шепчутся на скамеечках, а то и просто поглазеть на небеса, где щекастой ласковой купчихой масляно лыбится луна. Нет, собрание устроили. И добро бы в масть, а то решили разбирать заявление покойной Приютиной, которая жаловалась, что сосед нарочно в ее могилку грунтовые воды отвел, ухудшая таким образом условия вечного существования. Сосед Басаргин, угрюмый малый лет сорока в потертом уже костюмчике, скучно сидел на бугорке, равнодушно разглядывая собравшихся.
Выслушав заявительницу, обратились к предполагаемому виновнику.
– Было дело? – прямо спросил староста участка мудрый еврей Шимкус.
– А чего она у меня оградкой почти треть участка оттяпала? – огрызнулся Басаргин. – Это не ухудшение, да?
Шимкус посмотрел.
Оградка могилки Приютиной и в самом деле нагло и беззастенчиво залезала на чужую территорию. Даже березка, которую жена Басаргина посадила, и та оказалась на ее площади.
– Это ж не она, – сказал Шимкус. – Это родственники ее. А вот грунтовые воды…
– А мне болт положить на нее и на ее родственников, – упрямо сказал Басаргин. – Вы положение о захоронениях читали? Читали? А там все черным по белому расписано. Вот пусть своим родственникам и скажет, чтобы исправили. Мне чужого не надо, нам бы своего не упустить. Пусть все по положению будет, тогда и претензии пускай выставляет! – Он подумал и нахально добавил: – И вообще, при чем тут я? Это ее племяш березку поливает, старается пацан, а она на меня бочки катит!
– Вы это прекратите, – строго сказал Шимкус. – Не на базаре!
– А ты бы вообще помолчал, – еще больше обнаглел Басаргин. – Ишь, раскомандовался! Езжай к себе, там и командуй! Хоть синагогой!
– Здесь я родился, – сказал староста, – здесь и лежать буду. Если таких прохвостов, как ты, слушать, Акина Аббебе в Эфиопии лежать надо, уважаемому Арутюну Галуянцу добиваться воссоединения с покойными родственниками в Армении. Вы этот национализм прекращайте, покойник Басаргин! Вы на многонациональном кладбище лежите, у нас все покойники равны!
– Да? – Басаргин скверно усмехнулся. – Ты это Мише Сологубу скажи!
Похороненный на участке преступный авторитет Михаил Сологубов и в самом деле вел себя ненадлежащим образом. Вот и сейчас он на общее собрание даже не показался, хотя его заранее приглашали несколько раз. Конечно, в его бетонированный склеп вода не затечет, хоть все вокруг зальются. И компания у него собиралась очень подозрительная – половина покойников в наколках от горла до пупа, у остальных – пальцы врастопырку. А чего им не собираться? Мише в гроб магнитофон положили, вот они и собирались, как сами говорили, перезвездеть да «Лесоповал» с Михаилом Кругом послушать.
– Вы на других не кивайте! – повысил голос Шимкус. – Лучше о своем поведении подумайте! Не в хлеву живете, на образцовом кладбище!
– А идите вы все! – нервно сказал Басаргин.
– Посмотрели бы вы на себя со стороны, – Шимкус погрозил ему пальцем. – От вас не то что ангелы, бесы отказались!
– Чья бы корова! – грубо сказал Басаргин.
– Да он над нами издевается! – всплеснув бесплотными ручками, определила Приютина.
– А ты, мымра, вообще голос не подавай! – посоветовал Басаргин.
Несколько мгновений спустя тихий кладбищенский участок превратился в рынок. Галдели все, причем никто никого не слушал. Что там говорить, попробуй годы лежать спокойно и размеренно, обязательно ведь захочется выговориться. Скука – то поле, на котором взрастают склоки.
– Тихо! – неожиданный повелительный возглас заставил всех обернуться. – Хорош бакланить!
Картинно опершись на надгробье, у своей могилы стоял злой Миша Сологубов. Из-за широкой спины его выглядывали блатные и развязные физиономии.
– Давай, народ, расходись! Ишь, устроили партсобрание! Кыш, я сказал!
Что тут говорить? Народ потихоньку начал расползаться, пусть даже многие недовольно ворчали, но негромко – так, чтобы Миша или его братва не услышали. Когда лежишь на кладбище, кажется, что больше уже и бояться нечего. Но люди здесь собрались пожившие, испытавшие кое-что на своем веку а потому знали, что бывает на свете кое-что и похуже смерти. Что, спросите вы? Да хотя бы прожитая ими серая и совершенно ненужная для остальной Вселенной жизнь.
– Заходи, сосед, – сказал купец Левенгуков. – Посидим, поговорим. Чаю попьем.
У него на зависть всему кладбищу имелся огромный самовар, у которого частенько собирались посидеть и поболтать самые разные компании. Купец Левенгуков был одним из первых посетителей и жильцов Центрального кладбища. Он еще приезд Гришки Распутина в Царицын помнил, отцу Илиодору на строительство мужского монастыря деньги давал.
А Александр Александрович Маринин был из относительно недавних покойников. Можно сказать, жертва перестройки. Он успел, правда, на пенсию выйти, но хорошего в том оказалось мало – как раз наступило время, когда по городу начали шнырять бритоголовые мальчики и подыскивать почти свободные квартиры, в которых жили одинокие старички и старушки. Набрели они и на Маринина. После этого он, конечно, не зажился, дал экономию родному государству в пенсии и разных льготах.
– Спасибо, сосед, – сказал Маринин купцу. – Зайду как-нибудь.
Место у него было уютное, сухое, песчаное. От этого на душе было тревожно и нехорошо. Бритоголовые, что вытеснили его сюда из однокомнатной пенсионерской квартиры, постепенно и кладбище обживали. Попадали они сюда все чаще и чаще, разборки у них такие случались. Так они и здесь одиноких старичков и старушек подыскивали, чтобы на месте их скромных могилок свои роскошные с гранитным надгробьем в полный рост разбить.
А Маринину его могилка нравилась. Тихая она была, спокойная, пусть с деревянным крестом, зато душистый горошек на ней сам собой вырос, акация в изголовье принялась. Печально было думать, что однажды заявится нахальный тип со своей распальцовкой, навалится сверху роскошным полированным гробом, и придется всю оставшуюся вечность слушать, как этого бритоголового подставили, как кинули внагляк и что бы он с этими козлами сделал, если бы при жизни оказался.
Маринин посидел на скамеечке, глядя на качающиеся кроны деревьев, скользнул домой, но даже руки на груди скрестить не успел – потревожили его.
С виду это был самый настоящий Ангел, только маленький какой-то. И взъерошенный весь, словно только что из автобусной давки или уличной драки вырвался.
– Маринин? – спросил Ангел. – Шурик? Слава богу, наконец-то!
– Случилось что? – удивился Маринин.
– Случилось, – сказал Ангел. – Вот так, посылали за пацаном, а притащу душу старичка. Ох и взгреют меня наверху!
– Ты о чем?
– О тебе, – морщась, сказал Ангел. – Я к тебе еще в сорок втором должен был прилететь. Помнишь, когда бомбежка была?
– И где же тебя носило? – спросил Маринин.
– Где, где, – Ангел передернул крыльями. – Мне как сказали? Лети, говорят, на улицу Хуторскую, пацана прибери. Кто же знал, что этих Хуторских в России больше людей по фамилии Иванов? Но я тебя все-таки нашел.
– Так ты заблудился, что ли? – понял Маринин.
– Скажем так, в поиске я был, – туманно ответил Ангел.
И Маринин понял, что прожил свою жизнь благодаря нерасторопности Ангела. По воле небес ему выпало в двухлетнем возрасте умереть во время августовской бомбежки. Так бы и случилось, если бы Ангел не заблудился.
– Ну, полетели? – Ангел нетерпеливо распахнул крылья. – Если ты о грехах задумался, то напрасно. Можешь не волноваться. Все равно мне тебя как двухлетнего пацана сдавать. А у того какие грехи?
– Спасибо тебе, – сказал Маринин, с некоторой грустью и сожалением оглядываясь вокруг. Вот сейчас он с Ангелом улетит, и место опустеет. Кладбищенские работники быстро подмечают, где очередную душу прибрали. Им ведь от этого лишняя копейка капает. И у купца Левенгукова он уже больше не посидит, рассказов его не послушает, чая душистого не попьет. Люди – как кошки, они быстро привыкают к месту, раз укоренившись, место своего проживания меняют неохотно, особенно в старости.
– Давай, давай! – подбодрил Ангел.
– Выходит, это я из-за тебя полную жизнь прожил? – спросил Маринин. – Из-за ошибки твоей?
– Выходит, так, – сказал Ангел и вдруг подмигнул ему левым глазом.
Маринин сразу все понял. Не было никакой ошибки, жалость и милосердие исключают любую ошибку. Детские души забирают маленькие Ангелы – вы не замечали, что у окон квартиры, где умер маленький ребенок, всегда суетятся и ругаются воробьи? И это грустно, особенно для родителей, которым выпало пережить своих детей. Родители никогда не должны жить дольше детей, от этого рушатся установленные небесные порядки и в мире становится больше несправедливостей. Ангел это хорошо понимал, потому и дал ему возможность прожить жизнь и попрощаться с родителями. Каждый знает, Ангелы полны любви, а любовь, в свою очередь, невозможна без милосердия.
Именно милосердию небесного посланника Маринин был обязан тем, что получил жизнь, как купленное однажды родителями пальто, – на вырост.
От Варданяна Басаргин всегда возвращался в приподнятом настроении.
Светила луна, да и фонарей по ту сторону забора хватало. На свежих могилках неяркими, еще жизненно тлеющими огоньками колебались шалеющие от загробного существования души. Кое-где, шумно сопя, возились душееды.
Впереди у провалившейся заросшей могилки слышались голоса. Басаргин прислушался.
– Я тебе, баклан, сколько раз говорил? – спросил брюзгливый усталый голос. – Я тебе сколько раз говорил, чтобы ты вел себя нормально?
По голосу Басаргин узнал покойного участкового инспектора Липягина. Тот и при жизни обслуживал участок, на котором располагалось кладбище.
– А я нормально себя веду, – сказал второй голос – немного гнусавый и сиплый.
– Нормально? – покойный участковый хмыкнул. – Ты мне объясни, почему алкаши вокруг твоей могилки кружатся? Поминают?
– Друзья, – сказал гнусавый и на этот раз Басаргин его узнал – Федя Клык был собеседником покойного мента. – Я же им запретить не могу.
– Друзья… – передразнил Липягин. – У тебя, Клык, друзей сроду не было. Кореша, собутыльники, подельники, только не друзья. Кто бронзовый бюст с могилки Ромы Горюнова увел? Ну?
– А я откуда знаю? – откликнулся Клык раздраженно. – Я у него сторожем не работаю. Ищи, только вот одного не пойму – на кой ляд тебе это надо? Помер, так лежи спокойно. Нет, ходишь, блин, вынюхиваешь. Все равно ведь медали не дадут!
– Ты у меня добазаришься! – пригрозил Липягин. – Я тебя еще раз спрашиваю, Клык. Заметь, по-хорошему спрашиваю, кто бюст Ромы Горюнова спер? Я ведь и иначе могу, хочешь?
Басаргину стало интересно, чем покойный мент может грозить не менее покойному вору, и он остановился.
– Я корешей не сдаю! – дерзко сказал Клык.
– А сейчас? – Липягин засмеялся.
– Не имеешь права! – со страхом в голосе сказал Федя Клык. – Не имеешь права, мент! Я права знаю. Я наверх жаловаться буду!
– Некому будет жаловаться, – пообещал Липягин, и от его спокойного голоса даже Басаргину не по себе стало. – Ты сам знаешь, Клык, здесь ведь все, как в жизни. Пока молитва твоя дойдет, пока комиссию соберут, пока у нее время свободное найдется! Ну? Или ты не знаешь, как на таких, как ты, это действует? Следов ведь не найдут!
– Осторожнее, – сдавленно сказал кладбищенский хулиган. – Чего ты? Чего? Ну, Мымрик это был со второго километра. Я сам видел, как он вчера с Гаврошем этот бюст в тележку грузили. Сдали, наверное, в приемный пункт. Тебе-то это на кой, капитан? У Ромы папа богатый, новый бюст поставит. А мужики похарчатся недельку да за Ромино здоровье выпьют!
– Смотри у меня, – пригрозил Липягин. – Ты, Клык, лежал бы, не вставая. Тебе же спокойнее. По твою душу Ангелы не прилетят, за тобой знаешь, где место закреплено? Ну и не гоношись, будешь смирно себя вести, глядишь, лишнее время спокойно здесь полежишь.
– Можно подумать, тебе в раю место забронировано! – нахально сказал Клык, ойкнул и зачастил: – Молчу, начальник, молчу. Зуб даю, буду лежать смирнее «лежачего» полицейского!
Из кустов показалась молочная полупрозрачная фигура милиционера. Басаргин подождал, пока она поравняется с ним.
– Дежуришь, Федор Матвеич?
Покойный участковый внимательно вгляделся в собеседника, благосклонно кивнул ему.
– Слышал, слышал, – сказал Басаргин и поплыл рядом с участковым. – Лихо ты его колонул, Федор Матвеич. Ты мне скажи, чем это ты его так напугал?
– Святой водой, – сказал Липягин.
– Ну ты даешь! – с испуганным восторгом сказал Басаргин. – Да разве так можно? Ты ведь не садист. Федор Матвеич. А это же… это ведь почти убийство! Ты же знаешь, что святая вода с грешными душами делает! А Клык, хоть и мелкий, но грешник!
– А то нет, – усмехнулся участковый. – Только ты на меня зря бочки катишь, Степан Николаевич, я закон знаю!
– Да ну? – удивился Басаргин. – А святая вода?
– Святая вода? – Липягин добродушно рассмеялся. – Ты посмотри на эту святую воду!
В руке у него светлела тень пластиковой бутылки.
– «Святой источник», – прочитал Басаргин. – И что?
– Минералка это обычная, – объяснил Липягин. – Только ведь Клык, он в жизни ничего не читал. Глянул на этикетку, видит, что источник «святой», ну и выложил все, что знает! Ты к себе?
– Да пора уже, – сказал Басаргин. – Полежу, о вечности подумаю… А ты?
– А мне еще на мусульманский участок заглянуть надо, – вздохнул покойный милиционер. – Говорят, туда последнее время ваххабиты заглядывают, воду мутят. Они ведь, заразы, могилки для хранения гексогена могут использовать, – сплюнул и добавил: – Думал, помру, так отлежусь. Так и на этом свете одно беспокойство!
Басаргин проводил его взглядом, покачал головой и заторопился к себе.
«Надо же, – думал он по дороге, – бывают такие принципиальные люди. На том свете порядок наводили, и на этом поддерживают. Менты, одним словом». Он вдруг остановился, пораженный внезапной мыслью: если уголовный розыск и участковые продолжают трудиться и на кладбище, то чем занимаются покойные гаишники, ведь дорог и транспорта на кладбище нет?
Как у нас хоронят цыган, все знают. Привыкли цыгане к роскоши на этом свете и хотят, чтобы и на том свете им жилось не хуже. А тут умер цыганский барон, он, по мнению сородичей, заслуживал почета и уважения. Поэтому его и хоронили на Центральном кладбище Царицына с размахом – вместо стандартной могилки выкопали такую яму, словно собрались хоронить весь табор, потом возвели бетонные стены, поставили бар с богатым набором выпивки и закусок, чтобы покойному было в могиле нескучно. Картины по стенам повесили, гардеробчик покойного спустили. А потом и самого принесли – в черном костюме, как полагается, с золотыми печатками на всех пальцах, с золотой цепью на шее такой толщины, что на ней запросто можно было держать сторожевого пса. Проводили ромалэ своего барона в последний путь, положили ему в карман сотовый телефон, залили крышу бетоном, на площадке тут же, пока не забыли, установили бронзовую фигуру барона, задумчиво глядящего в светлое цыганское будущее, и отправились поминать по неведомым нам цыганским обычаям.
А злодеи не дремали. Злодеи сидели в кустах и нетерпеливо наблюдали за обрядом. Они сразу заметили, что для возведения стен могилы использовались железобетонные панели, из которых собираются квартиры. Одна из них была с оконным проемом, который заложили кирпичом. Вот с этой стороны и начали подкоп упыри. Нет, работка была еще та! В ночную смену, без перекуров и в основном на четвереньках. Народ был уже судимый, кое-кто в лагерях подкопы под колючку пытался рыть, поэтому неудивительно, что ближе к рассвету они своего добились. У нас ведь народ какой? Если надо, Днепрогэс в кратчайшие сроки построит.
Забрались они в могилу, включили фонарики и расслабились. Цепь – во! Червонной пробы! Печаток – на всех не на один палец хватит. А бар? Боже мой, бар-то, бар! И начали они прямо в склепе обмывать удачу чем барон цыганский послал.
А в это время и цыгане на поминках до кондиции дошли. Один и говорит: «А позвоню-ка я нашему Муршу, узнаю, как ему в земле сырой лежится. Тяжело ведь, цыган к простору привык!»
И позвонил.
Упыри в могиле выпивают, а тут сотовый телефон звонит. Один по пьянке его и открой.
– Алло? – говорит.
Вы представляете, как цыган, который позвонил, на другом конце провода обалдел? Но нашел в себе силы, выдавил:
– Мурш, ты? Кто говорит?
– А никто, – отвечают из склепа. – Никого тут нет!
Цыгане народ практичный, они только других за дураков считают, себя они за умных держат. Любознательный цыган, что хотел узнать, каково барону на том свете, сразу в милицию перезвонил.
В общем, милиция и цыгане на кладбище одновременно приехали. Упыри как раз из склепа вылезали. Все в печатках и с бутылками в руках, один с золотой цепью на шее, а еще один черный костюм покойного свертком несет Цыгане хотели их обратно в могилу загнать, а дырку забетонировать, но милиция у нас основы гуманизма изучала, она и не позволила.
А жаль.
Цыгане ведь барону в пиджак карты положили, целых две колоды. Были бы у него на том свете партнеры в буру там или в очко сгонять. А так что ж, покойнику одни неприятности – обобрали как липку, все спиртное выпили и смылись. А поговорить?
Среди обитателей кладбища пересудов было много. Люди ведь и после смерти остаются людьми, их больше интересует то, что происходит с другими, сами знаете, что нужно даже покойникам – если не хлеба, так зрелищ. Некоторое время события, что происходили в цыганском склепе, были главной темой бесед, что велись в ночи.
Как сказал покойный, но заслуженный деятель искусств Кабардино-Балкарской АССР Заславский, лежавший на десятом участке, если бы цыганского барона не было, то его следовало выдумать, уж больно сценична была история, уж больно большой общественный резонанс среди покойных душ она вызвала.
Они жили долго, счастливо и не очень и умерли в один день.
Даже памятник из гранитной крошки у них был один на двоих, он стоял между двух холмиков, на которых ржавели венки от родственников.
Все началось в дождливый и оттого сиротский осенний день. Нет, так будет неправильно. Началось все сразу после регистрации их брака в загсе. В сиротский осенний день все закончилось.
– Лазарь, – строго сказала Эсфирь Наумовна. – Перестань курить в туалете. Порядочные люди ходят на лестничную площадку.
– Интересно, – сказал старик. – Почему я не могу покурить в туалете собственной квартиры? Почему я должен идти мерзнуть на лестничную площадку? С какой стати, Фира?
– Меня тошнит от дыма, – отрезала старуха.
– Странно, – насмешливо задумался Лазарь Александрович. – Для беременности уже поздновато. Тридцать лет ты терпела, а теперь говоришь, что тебе не нравится дым.
– Всякому терпению приходит конец. Всю жизнь ты делал все, что хотел. Ты никогда не считался с моими интересами, – сказала старуха. – Даже в молодости, в постели, ты никогда не интересовался, хорошо ли мне. Важно, чтобы было хорошо тебе!
– Послушай, – сказал Лазарь Александрович. – Все хорошее ты получала тогда от директора филармонии. Ты даже не особенно скрывала, что у тебя есть любовник. И мне приходилась с этим мириться, потому что твой папа работал в НКВД.
– Да, – вздохнула старуха. – Семен Гедальевич был настоящим мужчиной. После концерта он мне дарил такие розы! А от тебя за всю нашу жизнь я получила всего три цветка, и то это было в тот день, когда мы пошли в загс.
Старик включил телевизор.
– Пошли бы мы туда, – проворчал он, ожидая, когда нагреется кинескоп и на экране проступит изображение. Телевизор был стар, они его купили на пятнадцатую годовщину семейной жизни. Телевизор назывался «Рубин», его собирали на заводе уже несуществующего государства. – Пошли бы мы туда, – усмехнулся Лазарь Александрович. – А все твой заботливый папа!
– Не трогай отца, – сказала старуха. – Он был настоящим мужчиной. Теперь таких не выпускают.
– Да, – согласился старик. – Их перестали выпускать после пятьдесят третьего года. После смерти Сталина их стали сажать.
Эсфирь Наумовна гневно вздохнула, надела очки и принялась шуршать газетой с программой.
– Переключи на третий канал, – сказала она. – Там идут «Окна». Боже, как мне нравится Димочка!
– На первом будут показывать фильм, – упрямо сказал Лазарь Александрович. – Я давно хотел его посмотреть.
Эсфирь Наумовна поднялась и вышла на кухню. Слышно было, как она раздраженно гремит там посудой.
Через некоторое время она заглянула в комнату.
– Будешь пить чай?
– Нет, – сказал старик.
– Ты всегда пытаешься спорить, – сказала Эсфирь Наумовна. – Глупо. Очень глупо. В конце концов, все это было уже давно. Семен Гедальевич умер в шестьдесят восьмом.
– Да, – Лазарь Александрович старательно делал вид, что смотрит телевизор. – Я помню, как ты рыдала. И я помню, как ты два месяца ходила в трауре.
– Можно подумать! – повысила голос старуха. – Можно подумать, что ты всю жизнь сам был примерным семьянином. Мне не хватит пальцев, чтобы вспомнить все твои привязанности и симпатии, даже если я разуюсь.
– Но я никогда не выставлял их демонстративно напоказ, – отрезал старик.
– Мог бы уйти тогда, – подумала вслух старуха.
– Когда? – Лазарь Александрович печально улыбнулся. – В пятьдесят втором? И стать участником сионистского и контрреволюционного «Джойнта»? Интересно, сколько бы лет мне пришлось отсидеть в лагере за супружескую неверность? Твой папочка недвусмысленно предупредил меня тогда о последствиях, как он сказал, любого непродуманного шага! Но почему не ушла ты?
– А зачем? – удивилась Эсфирь Наумовна. – Плохо или хорошо, но мы нашу жизнь прожили. И еще неизвестно, что было бы, уйди я от тебя к Семену. Он ведь был женат на дочке второго секретаря обкома. Ты же помнишь Касьяника? Он всегда был решительным мужиком!
– Замолчи, Эсфирь, – сказал старик. – Что меня всегда раздражало, так это твой непроходимый цинизм!
– Ох-ох-ох! – проговорила Эсфирь Наумовна, но все-таки замолчала.
Ближе к ночи она постелила.
– Не кури на ночь, – строго сказала она. – Иначе ты всю ночь будешь кашлять и я, как всегда, не высплюсь. Мне утром в поликлинику идти.
Уже засыпая, Эсфирь Наумовна спросила:
– Лазарь, тебе не кажется, что в доме пахнет газом?
– Я ничего не включал, – сказал старик, и это было чистой правдой. Чайник включала жена, она и забыла про него. А чайник закипел, выплеснулся и затушил конфорку. Поэтому, когда мучающийся бессонницей Лазарь Александрович все-таки встал около двух часов и пошел покурить, газу уже набралось вполне достаточно, и воспламенившаяся спичка сделала свое дело – от взрыва вылетели стекла в соседних домах, а вспышку взрыва заметил даже израильский шпионский спутник «Экзот-244».
Маленькие разногласия всегда ведут к большим недоразумениям, которые обычно заканчиваются только на кладбище.
Они лежат под одним памятником – серым, невзрачным, сделанным из гранитной крошки. Понятное дело, все богатые родственники уже уехали, а оставшиеся бедные не могли поставить роскошное надгробие.
Иногда слышно, как Эсфирь Наумовна укоряет мужа:
– Лазарь! Ну что ты все лежишь и лежишь? Прогулялся бы! Погода какая!
– Ты опять ходила к Семену Гедальевичу? – скрипуче интересуется старик.
– Да нет же, нет! – сердится старуха. – Разве ты забыл, что он на Ворошиловском кладбище лежит? Лазарь, восстань! Весна на улице! Сирень уже вовсю цветет!
Последнее время они ссорятся все реже. Все больше молчат. И это понятно – что ссоры тому, у кого впереди Вечность?
– Домовинами поменяться? – взвизгнули в непримечательной густо поросшей травой могилке на трех человек. Даже памятник у нее был из гранитной крошки, а по нему выбиты имена с фамилиями и даты. – А ты на нее заработала, на хорошую домовину? Нет у меня дочери, нет! Пропила ты родство, Люська!
– Боря! Боря! – укоризненно и печально вмешался женский голос.
– А ты не встревай не в свои дела! – уже мягче сказал мужчина. – Ишь, стрекоза прилетела! Кто ее только к нам подзахоронил, бесстыдницу эту?
Я тридцать лет на моторном заводе! Да я мальчишкой у станка встал, в четырнадцать лет цену рабочему поту узнал. А эта разлетелась на все готовенькое. Всю жизнь за нашими спинами прожила и здесь разохотилась: гробами, видите ли, ей поменяться захотелось!
– Боря! Боря! – глухо и безнадежно пробубнила женщина.
– Что, Боря? Ну, что – Боря? – сказал мужчина. – Вот и жили так же: ей бы задницу для воспитания надрать, а ты за нее все вступалась. И добилась своего – ее подняли и трех внуков тоже нам растить пришлось, пока она подолом махала, мужика очередного завлекала!
– Молчал бы, папашка, – визгливо сказала еще одна женщина. – Воспитывал он! Не просыхал ведь, от проходной до пивной, а от пивной до дома – так вся твоя жизнь и прошла.
– А ты меня тем не попрекай, – отрезал мужчина. – На свои пил, на заработанные! Чужого сроду не пропивал!
Тут и гадать не приходилось – семейная ссора была уже в самом разгаре. Мастер моторного завода Борис Степанцов с дочерью воевал. Война эта была бесконечной, каждый день они чем-нибудь друг друга попрекали. Да и надо сказать, дочка у Степанцова была особа истеричная, нервная и с запросами. То мать начинала выживать, то у отца погребальные ленты стащить пыталась. Начиналось с подобных мелочей, а заканчивалось обычно широкомасштабными баталиями, в которые приходилось вмешиваться и старосте участка, и соседям. Басаргин в эти дрязги вмешиваться не хотел, хотя, если откровенно, отвлекали они от спокойных размышлений о вечном.
– Чужого не пропивал, да? – азартно подогревала ссору Люська. – Не пропивал? Как же? Вспомни, кто мою куклу, дядей Сашей подаренную, на базаре загнал, чтобы похмелиться? Скажешь, не было этого? Не было? Мама, а ты что молчишь? Ты ему про обручальное кольцо напомни и про сережки серебряные!
– Это дело семейное, – смущенно закашлялся Степанцов. – Ну, разоралась! Да и кукла-то грошовая была, только на чекушку и хватило!
– Нет, ты скажи, скажи! – шла в наступление Люська. – Зачем вы меня тогда родили? Ребеночка хотели? Как бы не так! Очередь у тебя на квартиру подошла, вот и захотели от государства жилплощади побольше урвать. Да ты за все время в школе ни разу не был. Мужиками меня попрекаешь? Да ты их мизинца не стоишь! Мне Резо такие подарки делал! А ты – куклу! За чекушку!
– Ты, Люська, не ори, – понизил голос Степанцов. – Не одни здесь лежим, что люди подумают! И про Резо ты напрасно вспомнила, ты же с его помощью на кладбище и попала. Так бы жила еще и жила, если бы он тебя тогда на кухне не пырнул. Джигит!
– А он меня любил, – сказала Люська. – Я пьяная была, Валерка и полез. Кто же знал, что Резо в этот день из Тбилиси вернется?
– Так, – хмуро вклинился в разговор четвертый человек.
Басаргин узнал его сразу. Староста Шимкус пришел порядок наводить. Надоело ему глупую ссору слушать.
– Вам, Степанцовым, все предупреждения пониже груди, – сказал Шимкус. – Так я вам так скажу: не уйметесь, выселим к чертовой матери! Ты меня понял, Борис Петрович?
– Не имеете права, – неуверенно сказал Степанцов.
– Не имеем, – согласился Шимкус. – Но выселим! Договоримся с бомжами, они вас в овраг и перенесут. Все равно за могилкой никто не ухаживает вон она, вся травой заросла!
В соседней могиле наступило молчание.
– Так ведь некому, – после неловкой паузы сказал Степанцов. – Детишки Люськины – в детских домах, а Резо посадили на червончик! Да и не стал бы он за могилками ухаживать. Пока Люська живая была, он еще с ней один или два раза приходил, ничего не скажу, даже столбики покрасил. Так ведь посадили его, Моисей Абрамович!
– Вот и помалкивайте, – сказал Шимкус. – Галдеж подняли, как вороны на дереве. У нас люди лежат культурные, тихие, даже профессора есть.
В могиле у Степанцовых замолчали, потом бедовая Люська тонким голосом затянула:
А я бабочка отважная была,
И папашу и мамашу провела.
Во лесочек за терночком ходила,
Через реченьку мосточек мостила.
Допела и всхлипнула.
И снова наступила тишина, и можно было думать о том, что ждет любого покойника в конце его вечного ожидания, но против обыкновения Басаргин думал совсем о другом: как же оно так выходит, что вот жизнь люди прожили, а словно и не жили, и теперь, когда все позади и вечность открывается, скандалят и спорят, и истерики друг другу закатывают, словно и не перешагнули открывшегося им печального порога?
Человек любит пофилософствовать.
Даже если он давно уже умер.
Не верите? Почитайте Монтеня или труды Спинозы, загляните в труды Аристотеля и в наши сегодняшние газеты – вчерашние мертвецы пытаются думать о том, как все мы будем жить завтра.
Когда над Центральным кладбищем появлялись звезды, а среди черных деревьев начинали летать нетопыри в поисках нетерпеливых и жаждущих крови ночных комаров, Басаргин любил сидеть у своей могилки и смотреть в небеса. Одна только мысль, что где-то там, в бесконечном пространстве живут и умирают люди, приводила Ивана Ивановича в трепет. Смерть – это не окончание мысли, это перевод ее на другие рубежи. Когда человек перестает жить, он уже не думает о насущном дне, он начинает задумываться о вечном.
Басаргин думал о будущем.
Нет, он не верил в коммунизм, капитализм и все прочие «измы» – для мертвых это безликие понятия. Суета живых была далеко от них. Узнав о том, что Тьма и Свет достаются после смерти немногим, Басаргин понял, что впереди ничего нет, есть только звезды над головой, далекий город за кирпичной стеной, отделяющей живых от мертвых, и ожидание, хотя никто так и не смог внятно сказать, чего же ожидать тому, кто переступил порог.
– Зачем жили? – грустно вздохнул от своей скамеечки сосед.
Рядом с Басаргиным лежал доктор исторических наук Иван Сергеевич Непрядухин. При жизни на его исторической памяти учебник, по которому Непрядухин должен был учить детей, переписывался пять раз, отчего история стала предметом еще более загадочным, нежели философия. Если в одном учебнике о царизме говорилось резко отрицательно, то в другом оценка тех же исторических деяний становилась резко диаметрально противоположной. Создатели правды благословляли и проклинали вожаков крестьянских восстаний, даже Спартак у одних был раб, помысливший о свободе, а у других – бандит, вырезавший патрициев с их семьями и вдоволь насиловавший свободных римских гражданок. От этого у учителей кружилась голова, заходил ум за разум, а в результате они значительно раньше, нежели их ученики, попадали на погост. Только оказавшись в могиле, Непрядухин понял, что истории вообще нет, ее придумали те, кто мечтал о славе и о героях, для остальных существовала обыденная пресная жизнь, которая заканчивалась опять же смертью.
– Все человечество живет в силу привычки, – сказал Басаргин. – Ты, Ваня, не думай много, когда мысли плохие, с ними тяжелее в могиле лежать.
– А что еще делать? – раздраженно сказал историк. – Пустые бутылки за алкашами собирать и самому пить? Я и при жизни этим не отличался. И о предстоящем возвращении в долины Иосафата тоже думать не хочется. Тоскливо ведь думать о последнем дне!
– А ты на звезды смотри, – посоветовал Басаргин. – Мне, когда я на звезды смотрю, всегда легче становится. Представишь, что где-то там живут совсем непохожие на нас существа, ссорятся, мирятся, любят друг друга – и сразу какой-то смысл начинаешь видеть.
– Ерунду вы порете, – сердито сказал от кустов акации Бородатый Младенец. Могилки у него, как и имени, не было, вместо могилки была коробка из-под итальянских туфель «Кальдероне», в которой младенца принесла пасмурной ночью убоявшаяся его вида мать. – Если на небесах кто-то живет, он ведь тоже обязательно умирает. А значит, и там никакого смысла в жизни нет.
Обычно с Бородатым Младенцем никто не спорил. Бесполезно ведь спорить с тем, кто и жизни не нюхал. Но сегодня Басаргин был настроен снисходительно. И пусть Непрядухин ворчал, что он не позволит учить себя разным там недалеко ушедшим от сперматозоида, Басаргин легко включился в дискуссию. Сами понимаете – скучно!
– Побрился бы, – сказал он. – Твоим видом только живых пугать!
– Иди ты! – сказал Бородатый Младенец. – Я что, виноват в этой бороде? Гены!
– Смысла вообще нет, – Басаргин смотрел на небеса. – Это только поэты пишут: «Послушай! Если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно?» Никому это не нужно. И звезды зажигаются в силу естественных космических причин. И светят они просто так!
– Вот-вот, – сплюнул Бородатый Младенец. – Они зажигаются просто так, горят неведомо для чего, а потом дети с бородами рождаются. Обычное дело. Подумаешь – борода! Так ведь и пожить не дают!
– Жаль, твоя мать Плутарха не читала, – сказал со своего места Непрядухин. – Надо было ей просто поехать на море, пока ты еще в утробе был, поймать морского бекаса и внимательно посмотреть на него. «Природа и темперамент этой птицы таковы, – писал Плутарх, – что она выманивает болезнь наружу и посредством взгляда принимает ее как поток на себя». Насчет смысла жизни не знаю, сам не уверен, но ведь должна же быть причина у всего происходящего?
– Какой смысл? – Бородатый Младенец нехорошо засмеялся и снова сплюнул. – Дурят вашего брата. Мне-то хорошо, никто мозги запудрить не успел, но вы же взрослые люди, вы не можете не понимать, что никакого смысла нету, иначе за столько лет существования человечества кто-нибудь про него обязательно догадался! А если нет даже верных догадок, стало быть, и все поиски этого самого смысла жизни несостоятельны. Сколько вы книг исписали, сколько чепухи нагородили! – он нервно посучил маленькими ножками, слышно было, как они стучат о ствол акации. – Мне бы это время! Я бы пожил!
– Вот мы лежим здесь и будем лежать, – сказал Басаргин. – До конца вечности. А между прочим, разговариваем мы о том маленьком отрезке, в котором жили.
– Это вы о нем разговариваете! – сказал Бородатый Младенец. – А мне и вспомнить нечего – сразу в коробку и сюда.
– И все-таки какой-то смысл должен быть, – сказал Непрядухин. – Иначе чем мы отличаемся от земляного червяка или бабочки-однодневки? Вот говорят, что природа создает разум, чтобы использовать его как аппарат для познания самого себя.
– Спорная теория, – вздохнул Басаргин. – Конечно, на пути познания человечество куда-то продвинулось. Но куда? Предположим, узнаем мы, как Вселенная образовалась. А зачем? А то, что мы на Земле изучили, так это просто среда нашего обитания. Блоха о коже человека знает не меньше. Мне как-то при жизни книга попалась старинная. Называлась она «О качественном составе почв Саратовской губернии». Я еще тогда подумал – боже мой, на что люди жизнь потратили! А ведь профессора, приват-доценты!
– Ага! – язвительно сказал Бородатый Младенец. – Рылом в землю, а туда же – о звездах надо мечтать! К звездам стремиться! А ради чего? Чтобы очередную книгу написать «О качественном составе марсианской почвы в районе Большого Сырта»? Кстати, кто бы мне показал, где он, этот Марс? А то мне тут недавно один тип «Аэлиту» пересказывал. Забавно, хоть и вранье!
– Во-он, – показал Басаргин. – Красная звездочка и не мигает.
Посмотрев на небо, все как-то сразу примолкли.
Черную бездонную глубину медленно пересекала желтая звездочка. «Спутник, наверное», – подумал Басаргин.
Бородатый Младенец полез в свою коробку, зашебаршился в ней.
– А потом семь звезд и семь Ангелов, – невнятно сказал он. – И стены из ясписа… Вы как хотите, а я в вечность подался!