Тайна личности, ее единственности, пикону не понятна до конца. Личность человеческая более таинственна, чем, мир. Она и есть целый мир…
Впервые заключительная книга «Повести о жизни» была опубликована в 1963 году в № 10 и 11 журнала «Новый мир». Отдельной книгой вышла в издательстве «Советская Россия» в 1964 году.
В «Книге скитаний» отражен период жизни героя и становления его как писателя с середины 1923-го по 1936 год. Это было время не только издания первых книг К. Паустовского, преимущественно очерковых, но и выхода к широкому читателю с повестью «Кара-Бугаз», имевшей подлинный успех. Книга позволила критикам говорить о появлении в литературе нового и яркого таланта.
Об этом периоде К. Паустовский в середине 1930-х годов в интервью одному из журналов для рубрики «Писатели о себе» скажет:
«После Тифлиса начался писательский период моей жизни. Стать писателем мне помог не только запас наблюдений, не только стремление рассказать людям волнующие и простые истории, но помогла и упорная жажда собственной полноценности.
Став писателем, я снова с гораздо большей свободой, чем раньше, начал скитаться. Я объездил сожженные сухим солнцем берега Каспийского моря, глинистые пустыни, Дагестан, Волгу, полярный Урал, Карелию, Север, Мещерские леса, Каму, Крым, Украину, спускался в шахты, летал, плавал на лодках по глухим рекам, изучал Новгород-Великий и Колхиду, калмыцкие степи и Онежское озеро – в поисках людей, в постоянных поисках живых, прекрасных черт новой жизни.
Я считаю, что только в движении, в непрерывном соприкосновении с жизнью можно понять и почувствовать сущность эпохи и передать в меру своих сил это действенное ощущение другим…»
Первоначальный вариант повести «Книга скитаний» был иным, в письмах к своим корреспондентам и друзьям отец сообщал о работе над книгой «На медленном огне». Такое заглавие ему казалось более точным для характеристики жизни людей в тоталитарной стране периода 20-30-х годов.
Сегодня «Книга скитаний» читается на одном дыхании, как и в 1960-е годы. Но тогда читатель воспринимал книгу еще и в контексте времени. Тогда еще не пришла так называемая «перестройка» и не наступила гласность. Тогда, после XX съезда, уже можно было говорить о заключенных, возводящих в Березниках гигантский химкомбинат, можно было сказать, что «писатель Буданцев одним из первых погиб в Чукотских лагерях». И в то же время, когда пресса еще была забита фамилиями Кочетова, Бубеннова, Павленко и их борзописцев-прихлебателей, одно упоминание имени Бориса Пастернака все еще было светом в окошке. Тогда многие безвинно осужденные писатели не были реабилитированы по простой причине – отсутствия родственников, которые по закону имели право возбуждать ходатайство о пересмотре дел.
Давайте не поленимся и назовем имена лиц, упоминаемых Константином Паустовским в «Книге скитаний»: Александр Зузенко, редактор Генрих Эйхлер, писатели Сергей Третьяков, Исаак Бабель, Михаил Булгаков, Андрей Платонов, Борис Пильняк, Павел Васильев, Николай Заболоцкий, Василий Гроссман, Виктор Некрасов, Николай Олейников, Михаил Лоскутов, Семен Гехт, академики Е. В. Тарле и Н. И. Вавилов. У одних власть арестовывала рукописи, другим не позволяла печататься, третьих выгоняла на поселение или в эмиграцию, остальные умирали в заключении, и лишь немногим, прошедшим этапы, удалось выжить и прожить на свободе крупицы лет.
Я понимаю отца и смысл первоначального названия книги. Более того, года три назад я узнал, что канонический текст «Книги скитаний», который читатель и ныне держит в руках, был сильно, чуть ли не вдвое урезан цензурой и осторожными благожелателями. Были страницы об убиенном Сергее Клычкове, были рассуждения о сталинских репрессиях… Шестидесятые годы еще только начинались…
Эпиграф Бердяева к статье «не случаен».
В послесловии к первому тому юбилейного (1993 года)[1] издания «Повести о жизни» я говорил о совпадении взглядов Паустовского с философом Бердяевым. Это связывалось с интеллектуальной атмосферой Киевского университета, с лекциями по философии профессора Гилярова. Но такое объяснение, разумеется, не является полным. Однако на одном обстоятельстве следует остановиться особо.
Бердяев на склоне лет также работал над автобиографической книгой, которую назвал «Самопознание». Паустовский вряд ли мог прочесть ее. Ведь появившаяся в Париже вскоре после Второй мировой войны, книга Бердяева в Москве была издана сравнительно недавно Н. Бердяев. Самопознание. Опыт философской автобиографии. – М.: «Мысль», 1991).
Само название книги Бердяев объяснял тем, что он в первую очередь является все же философом, хотя считает себя и писателем. В предисловии он детально касается замысла своей автобиографии и тем самым неожиданно, но очень точно как бы раскрывает «внутренние пружины», которыми руководствовался и… Паустовский при создании «Повести о жизни». «Психологическое совпадение» у людей лично незнакомых, во многом очень различных, но в чем-то обладающих общими реакциями, общим строем мысли – словом, тем, что ныне принято называть менталитетом.
Откровения Бердяева о замысле и плане его книги имеют особое значение, потому что Паустовский старательно избегал раскрывать философские аспекты «Повести о жизни». Для этого были свои причины. Советская критика изначально отнеслась к этому произведению с подозрительностью и «без энтузиазма». Если бы автор еще и теоретически обосновал свое «кредо», то реакция могла быть непредсказуемой уже не только со стороны критиков. В «энтузиазме» по части гонений и приклеивания ярлыков у нас никогда недостатка не было.
Потому Паустовский просто предпочитал «литературно жить» в своем замысле, не объясняя и не анализируя его. В этом также заключается и отличие художника от философа. Но философ тем не менее помогает писателю «понять себя», а нам – полнее оценить творчество того и другого.
В своем предисловии Бердяев пишет: «Книга моя написана свободно, она не связана систематическим планом. В ней есть воспоминания, но не это самое главное. В ней память о событиях и людях чередуется с размышлениями и размышления занимают больше места».
Эта характеристика в точности может быть отнесена и к «Повести о жизни», так же как и следующие высказывания Бердяева: «Книги, написанные о себе, очень эгоцентричны. В литературе «воспоминаний» это часто раздражает. Автор вспоминает о других людях и событиях, а говорит больше всего о себе… Книга эта откровенно и сознательно эгоцентрическая… Дело идет о самопознании, о потребности понять себя, осмыслить свой путь и свою судьбу…»
В рассуждениях Бердяева как бы содержится ответ тем критикам, что постоянно упрекали Паустовского в отрыве от действительности, в его стремлении уйти в свой внутренний мир. Сам писатель редко отвечал на подобные обвинения или игнорировал их.
Исключительное значение в своей работе Паустовский всегда придавал роли памяти. Он считал ее не только «даром природы», но и профессиональным оружием писателя. И здесь не могут не привлечь внимания слова Бердяева:
«Такого рода книги связаны с самой таинственной силой в человеке, с памятью… В памяти есть воскрешающая сила, память хочет победить смерть… Память активна, в ней есть творческий преображающий элемент, и с ним связана неточность, неверность воспоминания. Память совершает отбор: многое она выдвигает на первый план, многое же оставляет в забвении, иногда бессознательно, иногда же сознательно… Гете написал книгу о себе под замечательным заглавием: «Поэзия и правда моей жизни». В ней не всё правда, в ней есть и творчество поэта…»
И в заключение – замечания Бердяева, под которыми Паустовский мог бы подписаться двумя руками. В таком духе он не раз высказывался и в разговорах, и в публичных выступлениях:
«Несмотря на западный во мне элемент, я чувствую себя принадлежащим к русской интеллигенции, искавшей правду. Я наследую традицию славянофилов и западников… Я русский мыслитель и писатель. И мой универсализм, моя вражда к национализму – русская черта».
Тот творческий эгоцентризм, необходимость которого так убежденно отстаивал Бердяев, у отца органично проявлялся и в замысле, и в композиции «Повести о жизни».
В центре повествования – главный герой, вокруг которого развертывается все действие. Чредой проходят остальные персонажи, одни задерживаются на страницах романа дольше, другие – нет, но в итоге неизменно сменяются и исчезают все, кроме главного действующего лица. Писатель не делает исключения даже для своих жен, на протяжении многих лет игравших немалую роль в его жизни. Но в романе годы, проведенные с ними, как бы «сжимаются» в небольшие отрезки времени, а воспоминания о женах воплощаются в преображенные образы любимых женщин, время от времени как бы озарявших его жизнь. И вот одна из них умирает, другая внезапно исчезает, хотя их реальные прототипы, как говорится, «оставались в добром здравии» еще многие годы.
Столь субъективный подход у Паустовского проявляется не только в романах и повестях, но даже в путевых очерках. Таким очеркам, кстати, он всегда придавал особое значение.
В 1956 году отец совершил плавание вокруг Европы на теплоходе «Победа». Это был первый такого рода туристический круиз после «сталинской стужи». В числе спутников отца оказался писатель Даниил Гранин, который, много позже вспоминая об этом плавании, поделился несколькими очень ценными наблюдениями. Гранин сравнивает один из последующих путевых очерков отца с реальной обстановкой поездки: «В очерке про Неаполь «Толпа на набережной» Паустовский ведет рассказ так, будто только он приехал в Неаполь. Нас там нет. Все приключается с ним одним, одиноким путешественником. В поездке с нами он втайне совершал и другое путешествие – без нас. Как бы самостоятельно, без огромной толпы туристов. Как бы сам останавливался в отелях, знакомился, попадал в происшествия, не торопясь наблюдал чужую жизнь. Он путешествовал больше, чем ездил. Его любимцем был Миклухо-Маклай – «человек, обязанный путешествиям силой и обаянием своей личности». Он любил вспоминать Пржевальского, Нансена, Лазарева, Дарвина».
Здесь подмечена еще одна очень важная особенность отношения Паустовского к окружающему, о которой он сам как-то сказал так: «Жить нужно странствуя…»
Не случайно путешествие всегда было его стихией, его мировоззрением. Этому уделено немало места на страницах «Повести о жизни». Даже заключительные ее части носят «чисто путевые» названия – «Бросок на юг», «Книга скитаний».
За такими названиями как бы видятся «обширные географические пространства». Но в действительности ведь речь шла лишь о поездке из Одессы на Кавказ, а оттуда – в Москву. Затем автор оседает в рязанской глуши и заново открывает для себя Среднюю Россию – «срединную», как он любил говорить. Правда, в «Книге скитаний» он еще вспоминает о поездках на Каспий, в Карелию и на Урал. Вот и все.
Но писатель, сталкиваясь со многими явлениями послереволюционной действительности, осмысливает их по-новому и обогащает свой опыт. Таким образом, путешествия двух последних частей романа осуществляются не столько вовне, сколько «внутрь себя».
Каждая автобиографическая книга подобна айсбергу. Огромный пласт событий остается как бы «под водой», в глубинах памяти автора. Причины здесь самые разные – и объективные, и субъективные. «Повесть о жизни» – не исключение.
Иногда писатель все же опускается поглубже в свой «подводный мир» и, может быть неожиданно для себя, решается «вывести в свет» отдельные заветные воспоминания. При этом он старается пропускать их сквозь призму воображения. Так ему легче к ним прикасаться. Немалую роль играет и «закон дистанции» – нужно достаточно отдалиться от пережитого. Однако для этого не всегда хватает человеческой жизни.
И снова сошлюсь на рассуждения Д. Гранина, который, по существу, общался с отцом во время плавания не так уж много, но затем, уже со своей «дистанции», сделал точные обобщения. Проявив должную интуицию, он пишет: «Паустовский знал жизнь, знал неплохо, но ему надо было отдалиться, чтобы черты ее не резали глаза; поодаль она теряла ту обязательность, когда остается лишь обводить увиденное. Если ему удавалось найти нужную дистанцию, можно было рисовать свое, воображаемое…» И еще: «О самом сокровенном, личном он избегал писать. Оставлял для себя. Нельзя все для печати».
Последнее замечание Гранина, очень точное, неожиданным образом возвращает нас к автобиографической книге Бердяева. Эта книга написана достаточно обстоятельно и подробно. Автор даже подчеркивает свое стремление к тому, «чтобы память победила забвение ко всему ценному в жизни». Однако в одном Бердяев проявляет большую сдержанность:
«Но одно я сознательно исключаю: я буду мало говорить о людях, отношение с которыми имело наибольшее значение для моей личной жизни и моего духовного пути. Но для вечности память наиболее хранит это…»
Здесь нет никакого секрета. Бердяев имеет в виду прежде всего двух спутниц своей жизни – сестер Лидию и Евгению Рапп. Лидия стала его женой, но после ее смерти преданным другом философа оставалась Евгения. Ей и посвящено «Самопознание».
Нельзя сказать, что о сестрах совсем не упоминается на страницах его книги. Но это именно упоминания, сводящиеся к нескольким справочным сведениям, не более. Видимо, потому, что сама тема по своему значению требовала отдельного глубокого освоения, которое автор так и не решился, а может быть, не собрался или не успел предпринять.
И снова – совпадение. Как и у Бердяев, немалая роль в духовном и творческом становлении Паустовского выпала на долю двух сестер – Екатерины и Елены Загорских. И точно также мы напрасно будем искать документальные подробности об этом на страницах книги, но очень многое узнаем из писем и дневников.
С младшей сестрой – Екатериной – будущий писатель познакомился осенью 19Н года в санитарном поезде. Она была сестрой милосердия, он, как тогда говорили, – братом милосердия, или попросту – санитаром. Увлечение переросло в роман и завершилось женитьбой. В дальнейшем покровительницей этого брака стала старшая сестра Екатерины – Елена, или Леля, как ее звали по-домашнему. К сожалению, она умерла от скоротечного сыпного тифа в 1919 году когда супруги Паустовские жили уже в Одессе (книга «Время больших ожиданий»).
Образ своей первой жены – Екатерины Степановны Загорской-Па-устовской (моей матери) – отец воплотил в ряде произведений и прежде всего в повести «Романтики», где называет ее так же, как в письмах и дневниках, – Хатидже.
Однако героиня «Повести о жизни» – неожиданно умирающая на фронте от оспы сестра милосердия Леля, – несмотря на некоторые черты Екатерины Загорской, имеет другой прототип. Точнее, это образ собирательный. Обстоятельно я еще вернусь к этой важной теме, а пока на ближайших страницах буду касаться ее лишь вскользь, в связи с разговором о так называемом «сознании писателя».
Знакомство с литературным воплощением жизненного пути отца привело меня к мысли, что понятие «сознание писателя» может быть отнесено ко многим пишущим людям и имеет право на самостоятельное существование. Речь идет опять же о некоем «психологическом единстве», для определения которого вполне подходит этот обобщенный термин.
Так, одной из непременных составляющих понятия «сознание писателя», по-моему, является чувство ответственности, прежде всего перед страной и ее народом. Причем это чувство питается не только рассудком. Оно во многом природно, идет к нам от родной земли, буквально от почвы, по которой мы топаем в детстве босыми ногами.
Для отца в понятии «сознание писателя» в равной степени сплелись два начала – личное и общественное. Может, потому он, человек, которого нередко упрекали в аполитичности, повинуясь своему чувству ответственности, первым среди литераторов (да, пожалуй, и политиков) открыто сказал об опасных свойствах высокой партийной номенклатуры. И первый употребил этот термин в чисто негативном смысле.
Это было в октябре 1956 года на обсуждении в Доме литераторов нашумевшего романа Дудинцева «Не хлебом единым». Отец считал, что именно в результате формирования класса номенклатуры – наследницы худших черт дореволюционной бюрократии – в нашей стране произошла полная трансформация слова «социализм». Это слово превратилось в ширму для маскировки эгоизма, жадности и ограниченности пробравшихся к власти чиновников, связанных круговой порукой. Утверждение отца актуально и сейчас. Может, даже в большей степени, чем тридцать с лишним лет назад.
«Сознание писателя» – не случайность, не фикция, что это нечто стабильное, не подчиняющееся ни моде, ни политическим убеждениям или социальным факторам.
Для подтверждения этого достаточно вспомнить о реакции русской литературы на Октябрьскую революцию. Социалистические идеи всегда разделялись лучшей частью русской интеллигенции, не исключая и писателей. Почему же многие из них не только не приняли Октябрь, но и прокляли его самым решительным образом? «Общественному сознанию» потребовалось для этого более семидесяти лет. Или писатели уже тогда интуитивно почувствовали, что социализм и большевизм – далеко не одно и то же? И, может быть, их интуиция шла еще дальше, распознав за большевизмом зримые черты фашизма, хотя в те годы такого термина еще не существовало?
Характерно, что писатели были далеко не единомышленники в политическом отношении, к тому же в самих идеях Октября было немало объективно привлекательного. Несмотря на это, реакция «сознания писателя» оставалась глубоко негативной. Достаточно упомянуть такие имена, как Бунин, Короленко, Куприн, Мережковский, Андреев, Зайцев… Весь цвет русской литературы того времени.
Паустовский в те годы был всего лишь начинающий литератор, но его отношение к большевизму и Ленину ничем не отличалось от оценок «маститых». Со временем жизнь внесла сюда свои коррективы, но только в деталях. В целом мнение сложилось изначально. Оно подтверждается дневниками и письмами отца, доверительными беседами с ним.
Основной упрек, который он выдвигал при этом, – моральная несостоятельность, когда чисто политические претензии становятся ведущими и подавляют чувство ответственности за судьбу страны и народа, а впоследствии и культуры.
Разговор на эту тему неизбежно приводит к сопоставлению понятий «сознание писателя» и «сознание политика». Излюбленный грустный афоризм отца заключался в утверждении, что ни один революционер, также как и политик, не может определить заранее, «куда его занесет и к чему он придет». Эта мысль, звучащая совершенно не научно, тем не менее подтверждается всегда. Вспомним хотя бы ход и последствия «перестройки», провозглашенной в 1985 году.
По одной из шутливых теорий отца, соображениями «высокой» политики часто прикрываются интересы сугубо «профессиональные», где не последнюю роль играют соображения чисто служебного честолюбия, корысти и престижа. Корысть не всегда связана со стремлением к материальным благам. Она может воплощаться в жажде власти, умении навязать другим свою волю, свой строй мысли, то есть в эгоизме.
В России революция стала профессией еще с конца XIX века, причем революционер, достигший власти, превращался в политика. Писательство тоже связано с профессионализмом, но только иного рода. Инструмент писателя – слово – обращен к духовному миру людей.
Революционеру этого мало. Ему нужна реальная сила, на которую он может опереться для захвата и удержания власти. Он находит эту силу в народе, но народ для него в этом случае – всего лишь профессиональный инструмент.
«Сознание писателя» терпимо к слабостям человеческим, но не терпимо к злу и насилию. Революционер-политик презирает людские слабости, но по «профессиональным» соображениям приемлет зло и насилие как средство для достижения цели, опять же как своеобразное «орудие производства». И совсем становится не до шуток, когда мы убеждаемся, что к числу таких орудий относится сознательный обман и запланированная ложь. «Сознание писателя» исходит из прямо противоположных предпосылок. Это лучше всего выразил Бабель, однажды сказавший: «Иногда бывает так: обманывают друга, родителей, любимую девушку, жену, – но никогда нельзя обмануть чистый лист бумаги… Никогда!»
Паустовский говорил, что эта веселая фраза Бабеля лучше всего выражает сущность писательства и как призвания, и как профессии.
Отец находил очень удачным выражение поэта Велимира Хлебникова, который делил всех людей только на две категории – «изобретателей» и «приобретателей». Это соответствовало духу «сознания писателя», приоритет отдавался нравственному началу. Политическое же сознание оценивает человека прежде всего по его принадлежности к тому или иному классу, нации, религии и т. д.
«Изобретатели» – все те, кто трудится, мыслит, разочаровывается, но следом за этим шаг за шагом снова овладевает культурой – то есть умением на каждом этапе пути отбрасывать худшее, неприемлемое и «культивировать» все ценное, оправдавшее себя.
«Приобретателям» все это не нужно. Они вполне довольствуются «лицом зверя», и обнадеживает то, что в общем их все же меньше, чем «изобретателей», составляющих преобладающую часть человечества. Однако очень много «приобретателей» пасется среди «людей власти» – политиков, работников торговой сети, всякого рода администраторов – словом, тех, от кого зависит, причем самым конкретным образом, свобода и благополучие общества. Совершенно очевидно, сколь значительна их роль в тех структурах, к которым и близко не следует подпускать людей нравственно ограниченных. Однако они с патологической настойчивостью стремятся только к власти.
Для «изобретателей», напротив, власть сама по себе не имеет никакой цены. Более того, они ее презирают, так как процесс развития культуры полностью поглощает их силы. Он воспламеняет их и приносит то удовлетворение жизнью, что является высшим уделом человека. Они усердно служат ему у заводского станка, за письменным столом или в кабине космического корабля.
Процесс этот мучителен, и недаром, по мнению отца, хорошо сказал об этом Ле Корбюзье, который был архитектором и по призванию, и по профессии: «Культура не создается в одночасье, она отнимает у нас века усилий».
Зато утрата культуры может произойти стремительно, именно в «одночасье». Так неизменно случается во время войн и революций, которые, подобно землетрясениям, встряхивают все «здание».
Потому что культура знает: успешно двигаться дальше можно, не отрицая опыта прошлого, а поняв и освоив его, как бы стоя у него на плечах. А если постоянно будешь соскакивать с этих плеч, то никуда не двинешься, а только расшибешься. Что и происходит с нашей страной не один десяток лет.
Таково было отношение Паустовского к понятию «культура». Он считал, что успешно следовать по пути культуры умеют уже очень многие – ученые, инженеры, даже простые обыватели. Отстающими учениками, так сказать двоечниками, являются, к сожалению, политики. Они никак не могут усвоить простую истину, известную любому специалисту, ну, скажем, конструктору автомобилей. Разрабатывая новую модель, он первым делом учтет все преимущества, а не только недостатки предыдущей. И уж никоим образом не начнет с того, что раздавит старую модель под прессом, а здание завода снесет вовсе. Потому что прекрасно знает: стоит пойти по такому пути, как с нового конвейера сойдет и не автомобиль вовсе, а деревянная телега.
Отец всегда подчеркивал мысль об универсализме нравственной культуры. Считал, что в отличие от политика для писателя не может быть нравственности дворянской, крестьянской, купеческой либо какой другой. Есть нравственность общечеловеческая.
Иные такие утверждения только облегчают захват власти «приобретателями» в роковые моменты истории, когда в результате войн либо революций образуется вакуум культуры. Подобная метаморфоза произошла и с Октябрем.
Опять оказался прав Ле Корбюзье. Он заметил, что большие люди нужны для решения больших уравнений эпохи, а пользоваться этими уравнениями могут и посредственности. Корбюзье только не учел, что посредственности не способны внести в уравнения коррективы, если обнаружится, что в них имеется изначальный изъян. Это их и погубило.
Первый удар партократия нанесла по своим идейным предшественникам, по отношению к которым испытывала биологическую несовместимость. Все искренние авторы больших и малых уравнений сгорели, как мотыльки.
Настала очередь народа. Роль его нового вождя досталась Сталину. По мнению отца, сила Сталина была не только в том, что он оказался диктатором и деспотом. Сталин был слуга, слуга нового класса – партократии, порожденной большевизмом. Он вовремя понял, кто логически становится хозяином страны, и сумел подчиниться этой логике. Подчинившись же интересам партократии, возглавил и ее, и всю страну.
Отец считал, что партократия выработала даже определенные приемы власти, своего рода «советский макиавеллизм». Он отмечал, что партократия может при желании проявлять высокие организаторские способности, например, во всем, что касается ее личного быта и благополучия. По отношению же к народу такая задача попросту не ставилась, так как полунищими легче управлять. Значит, полуголодное или полусытое состояние народа – тоже не случайность!
Отец специально читал Макиавелли, прослышав, что это чуть ли не настольная книга Сталина. При этом по писательской привычке сдвигал некоторые акценты, словом, оценивал книгу применительно к нашим дням. Помню его слова о «внешнем враге». Если у народа такового не было, правитель обязан был его придумать и убедить своих соотечественников в том, что, не будь «крепкой власти», враг этот давно бы извел всех жителей. Сюда же относился и непомерный, доведенный до абсурда, до неприличия культ вождя. И странно – это срабатывает!
Может быть, подсознательно сказывалось давление авторитарных традиций. Государственному и общественному мышлению вообще свойственна односторонность. Причем в этом отношении XX век, похоже, превосходит предыдущие столетия.
Писатель Николай Атаров однажды вспоминал о совместной работе с отцом в журнале «Наши достижения» в начале 1930-х годов. Тогда там, «под крылышком Горького», собралась веселая компания молодых очеркистов
– Мы все были загипнотизированы магией больших чисел, – говорил Атаров. – То было время реализации больших хозяйственных планов. В нашем сознании все сильнее укреплялась мысль, что во всех начинаниях нужно идти от общего к частному, что общество должно безраздельно господствовать над личностью. Паустовский был, пожалуй, единственным, кто говорил, что такой «односторонний» подход может привести к краху всех монументальных начинаний, что каждая химическая реакция начинается на уровне молекул. Нужно учитывать волю и мнение личности, научиться идти и от частного к общему. Нельзя бросать вызов культуре. Для этого надо избегать односторонности.
Это высказывание Атарова вспомнилось в связи с распространенными ныне оценками исторического пути страны. «Оружием» культуры является объективность и правильное соблюдение пропорций. Сравнительно недавно прошлое страны было принято красить лишь черной краской, а советский период – ярко-розовой. Ныне – такой же крен в другую сторону. Все советское ужасно, прошлое – прекрасно. Выходит, уроки культуры ничему не могут нас научить и мы по-прежнему согласны блуждать в потемках.
Уверен, отец никогда не одобрил бы утверждения, что старая Россия, «которую мы потеряли», будто бы была страной справедливости, порядка и достатка. В спорах он, впрочем, во многом соглашался с подобными доводами, но неизменно добавлял: «Не забудьте, что при этом она была также классической страной каторги и ссылки. Правда, советская власть не улучшила положения. Напротив, довела его до высокой степени совершенства. Ее по праву можно уже назвать не только каторжной и ссыльной, но и лагерной, и расстрельной…»
Существенным новшеством советского режима Паустовский считал создание «имиджа» свободного и самого справедливого государства, тогда как монархическая Россия несла клеймо своей «тюремности», не стремилась выглядеть лучше, чем была. Она без энтузиазма относилась к «сознанию писателя», но на управление литературным процессом не претендовала. Все содействие ограничивалось цензурой и лишь – в отдельных случаях – ссылкой. Но все это не помешало русской литературе занять подобающее, если не главенствующее, место в процессе мирового культурного развития XIX века. Процесса глубоко гуманистического. Не случайно именно его итоги позволяют говорить о «сознании писателя» как о новом самостоятельном понятии. Причем среди писателей того времени почти не было ренегатов, «отказников», жертвовавших этим понятием ради услужения господствовавшим государственным взглядам. Такие литераторы обильно появились в советское время, причем объяснялось это очень просто – стремлением к личной безопасности и желанием не упустить своего куска жирного пирога. Они-то и создавали тот пресловутый «имидж» передового, процветающего общества, который закрепился в «массовом сознании», способствуя его искажению и духовному обнищанию…
Константин Паустовский не прекращал трудиться над дальнейшими частями «Повести о жизни» и хотел довести жизнь своего героя до 1960-х годов, говорил, что впереди видит «еще несколько книг такого же рода». В интервью одной из газет в июле 1966 года он скажет:
«…продолжаю работать над седьмой книгой автобиографической повести. Она охватывает период с 1932 года и до начала войны, то есть до 1941 года. Объем ее примерно двенадцать печатных листов.
Страницы этой книги будут посвящены встречам… с Гайдаром, Лу-говским, Казакевичем, Шагинян. Надеюсь, в последующих автобиографических книгах дотяну до наших дней…»
В интервью для другой газеты добавит: «…вот только сейчас, в 1966 году, через двадцать один год я дошел до седьмой книги, когда мне уже стукнуло 74 года. Я еще не знаю, как назову эту книгу. Во всяком случае она будет говорить о самом важном, что дал мне жизненный опыт, о самом страшном, что я пережил на земле, и о самом благородном, светлом и нежном, что только мне встретилось на пути».
Название для книги им было все же выбрано – «Ладони на земле».
Вадим Паустовский