В феврале 1948 года вождь коммунистической партии Клемент Готвальд вышел на балкон пражского барочного дворца, чтобы обратиться с речью к сотням тысяч сограждан, запрудивших Староместскую площадь. Это была историческая минута в судьбе Чехии.
Рядом с Готвальдом, окруженным соратниками, находился Клементис. Шел снег, холодало, а Готвальд стоял с непокрытой головой. Заботливый Клементис снял свою меховую шапку и надел ее на голову вождя.
Отдел пропаганды размножил в сотнях тысяч экземпляров фотографию балкона, на котором Готвальд в барашковой шапке, окруженный соратниками, говорит с народом. На этом балконе началась история коммунистической Чехии. Любой ребенок знал эту фотографию по плакатам, учебникам и музейным экспозициям.
Четырьмя годами позже Клементис был обвинен в измене и повешен. Отдел пропаганды незамедлительно удалил его из истории и, разумеется, из всех фотографий. С той поры на балконе Готвальд стоит уже один. Там, где некогда был Клементис, теперь только голая стена дворца. От Клементиса осталась лишь шапка на голове Готвальда.
1971 год. Мирек говорит: борьба человека с властью — это борьба памяти с забвением.
Так он пытается оправдать то, что его друзья называют неосмотрительностью: он тщательно ведет дневники, собирает письма, делает заметки на всех собраниях, на которых идет речь о настоящем положении вещей и решается вопрос о дальнейших действиях. Он объясняет им: я ничем не нарушаю Конституцию. Прятаться и ощущать себя виноватым — было бы началом поражения.
Неделю назад, работая со строительной бригадой на крыше новостройки, он посмотрел вниз и почувствовал головокружение. Покачнувшись, ухватился за неукрепленную балку; она сорвалась, и его пришлось высвобождать из-под нее. На первый взгляд ранение выглядело ужасно, но затем, убедившись, что это всего лишь обычный перелом руки, он не без удовлетворения подумал о нескольких предстоящих свободных неделях, когда он наконец сумеет завершить дело, для которого до сих пор не находил времени.
Ему все-таки пришлось признать правоту своих более осмотрительных товарищей. Даже если Конституция и гарантирует свободу слова, законы, однако, карают за все, что может быть истолковано как подрыв государства. Но откуда нам знать, когда государство поднимет крик, что то или иное слово подрывает его? И потому он все же решил переправить компрометирующие бумаги в безопасное место.
Но прежде всего надо было поставить точку в истории со Зденой. Он пытался дозвониться в ее город, что в ста километрах от Праги, но безрезультатно. Зря потерял четыре дня. Только вчера ему удалось поговорить с ней. Она обещала ждать его нынче после обеда.
Семнадцатилетний сын Мирека считал, что с загипсованной рукой он не сможет вести машину. И вправду, это оказалось непросто. Сломанная рука болталась на перевязи у груди беспомощно и без всякого проку. Каждый раз, когда приходилось переключать скорость, он отпускал руль.
Он встречался со Зденой двадцать пять лет назад, и о той поре у него сохранилось лишь несколько воспоминаний.
Как-то раз она явилась к нему, утирая платком глаза и шмыгая носом. Он спросил, что случилось. Она объяснила ему, что вчера умер в России один большой человек. Некий Жданов, Арбузов или Мастурбов. Судя по количеству пролитых слез, смерть Мастурбова потрясла ее больше смерти собственного отца.
Могло ли вообще такое случиться? Уж не нынешняя ли его ненависть придумала эти рыдания по Мастурбову? Нет, это было на самом деле. Конечно, и то правда, что непосредственные обстоятельства, делавшие ее рыдания искренними и настоящими, нынче уже ускользали от него, и воспоминание сделалось неправдоподобным, точно карикатура.
Все сохранившиеся о ней воспоминания были такого же рода. Однажды они вместе возвращались на трамвае из квартиры, где впервые познали друг друга. (Со странным удовлетворением Мирек обнаружил, что об их любовных встречах он забыл начисто и не смог бы восстановить в памяти ни одного их мгновения.) Она сидела в уголке на скамейке, крупная, сильная (по сравнению с ней он был маленький и хрупкий), трамвай дребезжал, и ее лицо было мрачным, замкнутым и на удивление старым. Он спросил ее, отчего она такая молчаливая, и услышал в ответ, что она не удовлетворена их любовной близостью. Сказала, что он спал с ней, как интеллигент.
«Интеллигент» на тогдашнем политическом жаргоне было словом бранным. Оно определяло человека, не понимающего жизни и оторванного от народа. Все коммунисты, вздернутые в то время другими коммунистами, были удостоены этим ругательством. В отличие от тех, кто обеими ногами стоял на земле, они якобы витали в облаках. А посему представлялось справедливым, что земля у них из-под ног была в наказание окончательно выбита и они повисли невысоко над ней.
Что Здена имела в виду, обвиняя его, что он спал с ней, как интеллигент?
Так или иначе, но она была не удовлетворена им, и подобно тому, как сумела наполнить некое абстрактное отношение (отношение к неведомому Мастурбову) самым конкретным чувством (материализованным в слезах), и самому конкретному действию смогла придать абстрактный смысл, а для своей неудовлетворенности найти политическое обозначение.
Он смотрит в зеркальце заднего обзора и понимает, что за ним неотрывно следует легковушка. Он никогда не сомневался в том, что за ним установлена слежка, но до сих пор они соблюдали искусную осторожность. С сегодняшнего дня дело коренным образом изменилось: они хотят, чтобы он знал о них.
Примерно в двадцати километрах от Праги посреди поля высится ограда, а за ней — авторемонтные мастерские. Там у него хороший знакомый, который сможет заменить ему неисправный стартер. Перед въездом, перегороженным шлагбаумом в красно-белую полосу, он остановился. Возле шлагбаума стояла толстая тетка. Мирек подождал, пока она откроет проезд, но тетка все смотрела на него и не двигалась с места. Он посигналил, но результат был тот же. Он выглянул из окна. Тетка сказала: — А вас еще не забрали?
— Нет, меня еще не забрали, — ответил Мирек. — Вы можете поднять шлагбаум?
Она еще с минуту равнодушно смотрела на него, а потом, зевнув, пошла в будку. Рассевшись там за столом, она больше не удостаивала Мирека даже взглядом.
Он вышел из машины и, обойдя шлагбаум, направился в мастерскую, чтобы найти знакомого механика. Тот, вернувшись вместе с Миреком, сам поднял шлагбаум (тетка по-прежнему безучастно сидела в будке), и Мирек смог въехать во двор.
— Ну видишь, а все потому, что ты без конца мельтешил в телеке, — сказал механик. — Любая баба с лица тебя узнаёт.
— А это кто? — спросил Мирек.
Как выяснилось, вторжение русской армии, захватившей Чехию и повсеместно навязывавшей свое влияние, в корне изменило жизнь этой женщины. Видя, что люди, занимавшие более высокие должности, чем она (а все кругом занимали более высокие должности, чем она), по самому ничтожному наговору лишаются власти, положения, работы и хлеба насущного, распалилась и сама начала доносить.
— Почему же она по-прежнему торчит в будке у шлагбаума? Ее что, так и не повысили в должности?
Автомеханик улыбнулся: — Она и до пяти тебе не сосчитает. Как ее повысить? Они только и могут, что снова подтвердить ее право наушничать. В этом вся ее награда. — Подняв капот, он занялся мотором.
Вдруг Мирек осознал, что в двух шагах от него стоит человек. Он оглядел его: на нем были серый пиджак, белая рубашка и коричневые брюки. Над толстой шеей и отекшим лицом волнились уложенные седые волосы. Он стоял и смотрел на автомеханика, пригнувшегося под открытым капотом.
Автомеханик вскоре тоже заприметил его и, выпрямившись, спросил: — Вы кого-нибудь ищете?
Мужчина с толстой шеей и уложенными волосами ответил: — Нет, я никого не ищу.
Автомеханик, снова склонившись над мотором, сказал: — На Вацлавской площади в Праге стоит человек и блюет. Мимо него идет другой, смотрит на него и печально кивает: «Знали б вы, как я вас понимаю…»
Убийство Альенде быстро перекрыло воспоминание о русском вторжении в Чехословакию, кровавая резня в Бангладеш заставила забыть об Альенде, война в Синайской пустыне заглушила стенания Бангладеш, бойня в Камбодже заставила забыть о Синае и так далее и так далее — вплоть до полного забвения всех обо всем.
Во времена, когда история двигалась еще медленно, ее немногочисленные события легко запоминались и создавали общеизвестный фон, на котором разыгрывались захватывающие сцены приключений из частной жизни. Сейчас время движется быстрым шагом. Историческое событие, за ночь забытое, уже назавтра искрится росой новизны, и потому в подаче рассказчика является не фоном, а ошеломляющим приключением, которое разыгрывается на фоне общеизвестной банальности частной жизни.
Ни одно историческое событие не следует считать общеизвестным, и потому даже о тех из них, что произошли всего лишь несколько лет назад, мне приходится рассказывать как о событиях тысячелетней давности: в 1939 году походным порядком вошла в Чехию немецкая армия и государство чехов перестало существовать. В 1945 году в Чехию походным порядком вошла русская армия и страна вновь стала называться независимой республикой. Люди восторгались Россией, изгнавшей из их страны немцев. А поскольку в чешской коммунистической партии видели ее верного сподвижника, перенесли свою симпатию и на нее. И так случилось, что в 1948 году коммунисты взяли власть не кровью и насилием, а под ликование доброй половины народа. И обратите внимание: та половина, что ликовала, была более активной, более умной, была лучшей половиной.
Да, что бы вы ни говорили, но коммунисты были умнее. У них была грандиозная программа.
План совершенно нового мира, в котором все найдут свое место. У тех, кто противостоял им, не было никакой великой мечты, разве что несколько моральных принципов, избитых и скучных, которыми они хотели залатать разодранные штаны установленного порядка. И потому неудивительно, что эти энтузиасты, люди широкого размаха, одержали победу над осторожными соглашателями и стали быстро претворять в жизнь свою мечту: идиллию справедливости для всех.
Подчеркиваю снова: идиллию и для всех, ибо все люди издавна мечтают об идиллии, о том саде, в котором поют соловьи, о том пространстве гармонии, где мир не восстает на человека, а человек — на себе подобных, где, напротив, мир и все люди созданы из единой материи и огонь, пылающий на небесах, — это огонь, горящий в человеческих душах. Там каждый человек являет собой ноту в прекрасной фуге Баха, а кто не хочет быть ею, останется лишь черной точкой, ненужной и бессмысленной, которую достаточно поймать и раздавить между ногтями, как блоху.
С самого начала иные осознали, что лишены характера, требуемого для идиллии, и захотели покинуть страну. Но поскольку суть идиллии в том, что она мир для всех, пожелавшие эмигрировать продемонстрировали свое неприятие идиллии и вместо того, чтобы уехать за кордон, угодили за решетку. Вскоре туда за ними последовали тысячи и десятки тысяч других, а заодно с ними и многие коммунисты, такие, например, как министр иностранных дел Клементис, водрузивший когда-то на голову Готвальда свою шапку. На киноэкранах держались за руки робкие любовники, супружеская измена сурово каралась гражданскими судами чести, соловьи пели, и тело Клементиса качалось, словно колокол, возвещавший новую зарю человечества.
И тогда эти молодые, умные и решительные люди вдруг обнаружили в себе странное чувство, что они выпустили в мир поступок, который зажил собственной жизнью, перестал походить на их исконные представления и презрел тех, кто его породил. И вот эти молодые и умные начали взывать к своему поступку, воскрешать его, хулить, преследовать, гоняться за ним. Если бы я писал роман о поколении тех одаренных и решительных людей, я назвал бы его Погоней за утраченным поступком.
Механик захлопнул капот, и Мирек спросил, сколько должен ему. — Ерунда, — ответил тот.
Мирек сел за руль, он был тронут. Ему совсем не хотелось продолжать путь. Куда охотнее он остался бы с механиком и обменялся бы с ним анекдотами. Механик, наклонившись к машине, хлопнул Мирека по плечу и пошел к будке — поднять шлагбаум.
Когда Мирек проезжал мимо, механик кивком указал ему на машину, припаркованную у въезда в мастерскую. Там, склонившись у открытой двери машины, стоял мужчина с толстой шеей и уложенными волосами. Он смотрел на Мирека. Парень, что сидел за рулем, тоже наблюдал за ним. Оба смотрели на Мирека нагло, без стеснения, и Мирек, проезжая мимо, постарался ответить им таким же взглядом.
Миновав их, он увидел в зеркальце заднего обзора, как мужчина вскочил в машину и она, развернувшись дугой, пристроилась к нему в хвост.
Мысль, что надо было раньше избавиться от компромата, тотчас пришла ему в голову. Нельзя было подвергать опасности и себя, и своих друзей. Если бы он сделал это в первый же день своей болезни и не ждал, пока дозвонится до Здены, возможно, ему удалось бы все вывезти без всякого риска. Но сейчас ничто не занимало его так, как поездка к Здене. Впрочем, он думал об этом уже немало лет. Но в последние недели его преследует мысль, что с этим нельзя больше мешкать, ибо его судьба близится к концу и он должен сделать все ради ее совершенства и красоты.
Когда в те давние времена он расстался с ней, его опьянило ощущение беспредельной свободы, и все вдруг стало ему удаваться. Вскоре он женился на женщине, чья красота выковала в нем сознание собственного достоинства. Потом его красавица умерла, и он остался один с сыном в какой-то кокетливой сиротливости, вызывавшей восхищение, интерес и заботу многих других женщин.
Он преуспевал и в своей научной работе, и этот успех защищал его. Государство нуждалось в нем, и потому он мог позволить себе отпускать колкости по его адресу еще в ту пору, когда почти никто не отваживался на это. Постепенно, по мере того как те, что в погоне за своим поступком обретали все большее влияние, он тоже все чаще появлялся на телеэкране и сделался весьма заметной фигурой. Когда после прихода русских он отказался предать свои взгляды, его выгнали с работы и обложили легавыми. Это не сломило его. Он был влюблен в свою судьбу, и ему казалось, что его путь к гибели полон величия и красоты.
Поймите меня правильно: я сказал, что он был влюблен в свою судьбу, но не в самого себя. Это две абсолютно разные вещи. Его жизнь как бы обрела самостоятельность и стала вдруг отстаивать исключительно собственные интересы, что далеко не совпадали с интересами самого Мирека. Именно это я и имею в виду, утверждая, что его жизнь превратилась в судьбу. Судьба не думала даже пальцем шевельнуть ради Мирека (ради его счастья, безопасности, хорошего настроения и здоровья), тогда как Мирек готов был сделать все для своей судьбы (для ее величия, ясности, красоты, стиля и внятного смысла). Он чувствовал себя ответственным за свою судьбу, однако его судьба не чувствовала себя ответственной за него.
К своей жизни он относился как скульптор к своему изваянию или романист к своему роману. Одно из неотъемлемых прав романиста — возможность переработать свой роман. Если его не устраивает начало, он волен переписать его или просто вычеркнуть. Но существование Здены лишало Мирека авторских прав. Здена настаивала на том, что она останется на первых страницах романа и вычеркнуть себя не позволит.
Но почему, собственно, он так отчаянно стыдится ее?
Скорее всего напрашивается такое объяснение: Мирек с давних пор принадлежал к тем, кто пустился в погоню за собственным поступком, тогда как Здена оставалась приверженной саду, где поют соловьи. А в последнее время она и вовсе относилась к тем двум процентам населения, кто приветствовал русские танки.
Да, это правда, но я не считаю это объяснение достаточно убедительным. Если бы речь шла лишь о том, что она приветствовала русские танки, он осудил бы ее во всеуслышание и не отрицал бы того, что знает ее. Здена провинилась перед ним в гораздо большем. Она была уродлива.
Но много ли значило то, что она была уродлива, коль он не спал с ней более двадцати лет?
А вот и значило: большой нос Здены даже издалека бросал тень на его жизнь.
Несколько лет назад у него была красивая любовница. Однажды она наведалась в город, где проживала Здена, и вернулась оттуда вне себя: — Скажи мне, пожалуйста, как ты мог крутить любовь с этой страшилой?
Он ответил, что знаком был с ней лишь поверхностно, а их интимные отношения опроверг начисто.
Все дело в том, что он был посвящен в великую тайну жизни: женщины не ищут красивых мужчин. Женщины ищут мужчин, обладающих красивыми женщинами. Поэтому уродливая любовница
— это роковая ошибка. Мирек пытался замести все следы своей связи со Зденой, а так как любящие соловьев все больше и больше его ненавидели, он надеялся, что и Здена, успешно делавшая карьеру партийной функционерки, быстро и охотно забудет о нем.
Но он ошибался. Она говорила о нем всегда, везде и при любых обстоятельствах. Если он по несчастливой случайности встречал ее в обществе, она всеми правдами и неправдами спешила оживить какое-то воспоминание, явно свидетельствовавшее о том, что когда-то они были близко знакомы.
Он неистовствовал.
— Если ты так ненавидишь эту женщину, объясни мне, почему ты встречался с ней? — задал ему однажды вопрос его приятель, знавший ее.
Мирек стал объяснять ему, что он был тогда двадцатилетним балбесом, а она — старше его, всесильная, уважаемая, все восхищались ею! Она практически знала каждого работника Центрального комитета партии! Помогала ему, продвигала, знакомила с влиятельными людьми!
— Я был карьеристом, пойми же ты, болван! — кричал он.
— Напористым, молодым карьеристом! Поэтому я ухватился за нее, и мне было начхать, что она уродлива!
Мирек говорил неправду. Здена была того же возраста, что и он. Хоть она и оплакивала смерть Мастурбова, двадцать лет назад у нее не было ни влиятельных связей, ни возможности поспособствовать своей карьере или чьей-либо другой.
Тогда почему он это выдумывает? Почему лжет?
Одной рукой он держит руль, в зеркальце заднего обзора видит машину тайных агентов и вдруг покрывается краской. В нем проснулось одно совершенно нежданное воспоминание.
Когда после их первой любовной близости она попрекнула его чересчур интеллигентной манерой вести себя, он решил в следующий раз исправить впечатление и проявить ничем не скованную, необузданную страсть. Нет, неправда, что он забыл обо всех их интимных встречах! Одну из них он видит сейчас абсолютно явственно: он двигался на ней с притворной дикостью, издавая протяжный, рычащий звук, сродни тому, что издает пес, воюющий со шлепанцем своего хозяина, и при этом (с легким удивлением) смотрел, как она очень спокойно, тихо и почти безучастно лежит под ним.
Машина оглашалась этим рычанием двадцатилетней давности
— мучительным звуком его покорности и рабского усердия, звуком его готовности и приспособленчества, его комичности и убожества.
Да, именно так: Мирек был готов объявить себя карьеристом, лишь бы не признать правды: он встречался с уродиной, потому что посягнуть на красивую женщину не хватало духу. Ни на что большее, чем на Здену, он не смел рассчитывать. Слабодушие и нужда — вот тайна, которую он скрывал.
Машина оглашалась яростным рычанием страсти, и этот звук убеждал его, что Здена лишь магический образ, который он хотел бы стереть, дабы уничтожить в нем свою ненавистную молодость.
Он остановился у ее дома. Машина, преследовавшая его, притормозила сзади.
Исторические события по большей части бесталанно похожи одно на другое, однако мне кажется, что в Чехии история провела невиданный эксперимент. Там не просто восстала, согласно старым рецептам, одна группа людей (класс, нация) против другой, а люди (одно поколение людей) восстали против собственной молодости.
Они стремились догнать и укротить собственный поступок, и это им почти удалось. В шестидесятые годы их влияние возрастало все больше и больше, и в начале 1968 года оно стало почти безраздельным. Этот период обычно принято называть Пражской весной: стражам идиллии пришлось демонтировать микрофоны в частных квартирах, границы стали открытыми, из партитуры великой фуги Баха убежали ноты, и каждая запела на свой лад. Это было невообразимое веселье, это был карнавал!
Россия, пишущая великую фугу для всего земного шара, не могла допустить, чтобы где-то разбежались ноты. 21 августа 1968 года она направила в Чехию полумиллионную армию. Вслед за этим страну покинуло примерно сто двадцать тысяч чехов, а из тех, что остались, около пятисот тысяч вынуждены были расстаться со своей работой и пойти гнуть спину в мастерские, затерянные в глуши, у конвейеров периферийных фабрик, за рулем грузовиков, то есть в такие места, откуда уже никто никогда не услышит их голоса.
А чтобы даже тень досадного воспоминания не нарушала возрожденной в стране идиллии, Пражскую весну и вторжение русских танков, это пятно на прекрасной истории, необходимо было полностью изгладить из сознания. И потому сейчас в Чехии уже никто не вспоминает годовщину 21 августа, и имена людей, восставших против собственной молодости, тщательно вычеркнуты из памяти страны, как ошибка в школьном задании.
И Мирек один из тех, чье имя было так же вычеркнуто. Если он и поднимается по лестнице к двери Здены, это всего лишь белое пятно, фрагмент едва очерченной пустоты, восходящей по винтовой лестнице.
Он сидит напротив Здены, рука качается на перевязи. Здена, избегая его взгляда, косится в сторону и торопливо проговаривает: — Не знаю, зачем ты приехал. Но я рада, что ты приехал. Я говорила с товарищами. Это была бы полная бессмыслица, проведи ты остаток своей жизни поденщиком на стройке. Я точно знаю, партия еще не закрыла перед тобой двери. Еще есть время.
Он спросил, что ему следует делать.
— Потребуй, чтобы тебя приняли и выслушали. Ты сам должен сделать первый шаг.
Он знал, о чем идет речь. Ему не раз давали понять, что у него есть еще последние пять минут, чтобы вслух заявить о своем отречении от всего, что он когда-либо говорил и делал. Он знает эту торговлю. Они охотно продают людям будущее за их прошлое. Они станут принуждать его пойти на телевидение и, обратившись к народу, покаянным голосом объяснить ему, что он ошибался, высказываясь против России и соловьев. Они станут принуждать его отбросить свою жизнь и стать тенью, человеком без прошлого, актером без роли, и в тень обратить даже свою отброшенную жизнь, даже роль, покинутую актером. И вот, уже обращенному в тень, ему позволят жить.
Он смотрит на Здену: почему она говорит так торопливо и неуверенно? Почему косится в сторону, избегая его взгляда?
Это ему даже очень хорошо понятно: она подстроила для него ловушку. Она действует по поручению партии или полиции. Ее цель — заставить его покориться.
Но Мирек ошибался! Никто не поручал Здене вступать с ним в переговоры. О нет, нынче уже никто из сильных мира сего не согласится принять и выслушать Мирека, как бы он ни добивался того. Слишком поздно.
Если Здена и призывает Мирека предпринять какие-то шаги ради его же пользы, утверждая, что об этом просят его самые высокопоставленные товарищи, ею руководит просто беспомощное, растерянное желание как-то помочь ему. И если при этом она говорит столь торопливо и отводит глаза в сторону, то не потому, что держит в руке наготове ловушку, а потому, что руки у нее совершенно пусты.
Понимал ли ее когда-нибудь Мирек?
Он всегда полагал, что Здена потому так яростно предана партии, что она фанатичка от политики.
Но Мирек ошибался. Она осталась верна партии, потому что любила его.
Когда он покинул ее, она мечтала лишь об одном: доказать, что верность в жизни превыше всего. Она хотела доказать, что он неверен во всем, а она во всем верна. То, что казалось политическим фанатизмом, было лишь предлогом, параболой, манифестомверности, зашифрованным упреком обманутой любви.
Я могу представить себе, как в одно августовское утро ее разбудил неистовый гул самолетов. Она выбежала на улицу, и встревоженные люди сказали ей, что русская армия захватила Чехию. Она разразилась истерическим смехом. Русские танки пришли наказать всех неверных! Наконец она увидит погибель Мирека! Наконец увидит его на коленях! Наконец она сможет склониться над ним, она, знающая, что такое верность, и протянуть ему руку помощи.
Он решил грубо оборвать разговор, уклонившийся в сторону.
— Ты наверняка помнишь, что когда-то я послал тебе уйму писем. Я хотел бы забрать их.
Вскинув в удивлении голову, она спросила: — Письма?
— Да, мои письма. Я тогда послал их тебе не один десяток.
— Да, твои письма, понятно, — говорит она и вдруг, перестав коситься в сторону, смотрит ему прямо в глаза. У Мирека создается неприятное впечатление, что она видит его насквозь и знает совершенно точно, что он хочет и почему хочет.
— Письма, да, твои письма, — повторяет она, — недавно я их снова перечитала. И спрашивала себя, возможно ли, что ты был способен на такой взрыв чувств.
И она еще несколько раз повторяет слова взрыв чувств, но произносит их уже не торопливой скороговоркой, а медленно и взвешенно, словно метит в цель, боясь промахнуться, и не сводит с него глаз, словно желая убедиться, что цель достигнута.
У груди болтается рука в гипсе, а лицо горит, словно ему дали пощечину.
О да, его письма наверняка были жутко сентиментальны. А как же иначе! Любой ценой он должен был доказать себе, что это не его слабодушие и нужда, а любовь, которая его с ней связывает! И в самом деле, лишь непомерная страсть могла оправдать его близость с этой уродиной.
— Ты написал мне, что я твой соратник по борьбе, помнишь?
Он краснеет еще больше, если это вообще возможно. Какое немыслимо смешное слово борьба. Чем была их борьба? Они сидели на бесконечных собраниях, натирая мозоли на задницах, но когда поднимались со стула, чтобы высказать какую-нибудь ужасно радикальную мысль (классовый враг заслуживает еще более сурового наказания, тот или иной взгляд необходимо сформулировать куда решительнее), мнили себя не иначе как фигурами с героических полотен: он падает на землю с пистолетом в руке и кровоточащей раной в предплечье, а она, также с пистолетом в руке, идет вперед, туда, куда ему уже не суждено дойти.
Тогда его кожа была еще усыпана запоздалой пубертатной сыпью, и дабы скрыть ее, он надел на себя маску бунтарства. Любил всем рассказывать, как навсегда порвал с отцом — крестьянином. Он, дескать, плюнул в лицо столетней деревенской традиции, завязанной на земле и собственности. Он рисовал сцену ссоры и свой драматический уход из отчего дома. Но в этом не было и крупицы правды. Оглядываясь сейчас назад, он не видит там ничего, кроме легенды и лжи.
— Ты тогда был совсем другим человеком, — говорит Здена.
И он представил себе, как увозит с собой пачку писем. Он останавливается у ближайшего мусорного бака, брезгливо, двумя пальцами, берет эти письма, словно измаранную дерьмом бумагу, и бросает их в мусор.
— Зачем тебе эти письма? — спросила она. — Что ты с ними собираешься делать?
Разве он мог сказать ей, что хочет бросить их в мусорный бак? Придав своему голосу меланхолический тон, он стал говорить ей, что достиг уже того возраста, когда оглядываешься назад.
(Говоря это, он испытывал неловкость, чувствовал, что его россказни звучат неубедительно, и ему было стыдно.) Да, он оглядывается назад, ибо уже забыл, каким был в молодости. Он понимает, что потерпел крах. И посему хотел бы вернуться к своим истокам, чтобы лучше осознать, где допустил промахи. Вот почему он хочет вернуться и к своей старой переписке, ибо в ней заключена тайна его молодости, тайна его начал и отправных точек.
Она покачала головой: — Я никогда не отдам их тебе.
— Я хочу их взять только на время, — солгал он.
Она продолжала отрицательно качать головой.
Он вдруг подумал, что где-то здесь рядом в ее квартире лежат его письма, которые она может давать читать кому угодно и когда угодно. Ему казалось невыносимым, что целый кусок его жизни остался в ее руках, и его охватило желание стукнуть ее по голове тяжелой стеклянной пепельницей, стоявшей на столике между ними, и удрать, прихватив с собой письма. Но вместо этого он снова стал ей объяснять, что, оглядываясь назад, он хочет больше узнать о своих истоках.
Она посмотрела на него, взглядом заставила замолчать: — Я никогда не отдам их тебе. Никогда.
Провожая его, Здена вышла с ним на улицу; обе машины были припаркованы перед ее домом, одна позади другой. Легавые прохаживались по противоположному тротуару. При виде Мирека и Здены остановились, не сводя с них глаз.
Он кивнул в их сторону: — Эти два господина следуют за мной всю дорогу.
— В самом деле? — спросила она с недоверием, и в ее голосе послышалась явно подчеркнутая ирония. — Все тебя преследуют, не правда ли?
Как она может быть так цинична и говорить ему прямо в лицо, что эти двое, оглядывающие их так нагло и демонстративно, всего-навсего случайные прохожие?
Тому лишь одно объяснение: она играет в их игру. Игру, которая основана на том, что все делают вид, будто никакой тайной полиции не существует и никого не преследуют.
Легавые тем временем перешли улицу и, подойдя к своей машине, на глазах у Мирека и Здены нырнули в нее.
— Всего хорошего, — сказал Мирек, даже не взглянув в сторону Здены. Сел за руль. В зеркальце заднего обзора он видел машину тайных агентов, последовавшую за ним. Здену он не видел. Не хотел ее видеть. Уже никогда не захочет видеть ее.
Поэтому он не знал, что она стояла на тротуаре и долго смотрела ему вслед. У нее был испуганный вид.
Нет, это был не цинизм, когда она отказывалась видеть в мужчинах на противоположном тротуаре тайных агентов. Вещи сверх ее понимания вселяли страх. Она хотела скрыть правду от него и от самой себя.
Вдруг между Миреком и машиной тайных агентов вклинился красный спортивный автомобиль, управляемый бешеным гонщиком. Мирек нажал на газ. Они как раз въезжали в небольшой городишко. Дорога делала здесь поворот. Мирек сообразил, что в эту минуту преследователи не видят его, и свернул в маленькую улочку. Резко завизжали тормоза, и переходивший улицу мальчик едва успел отскочить в сторону. В зеркальце заднего обзора Мирек увидел, как по главной магистрали промелькнул красный автомобиль. Но машина преследователей все еще не показывалась. Ему удалось быстро свернуть в следующую улицу и таким образом окончательно исчезнуть из их поля зрения.
Дорога, по которой он выехал из города, тянулась в совершенно ином направлении. Он посмотрел в зеркальце заднего обзора. Никто его не преследовал, дорога была пуста.
Он представил себе, как несчастные шпики ищут его и как трясутся, что шеф крепко пропесочит их. Он вслух рассмеялся. Сбавил скорость и стал оглядывать местность. Никогда прежде он не позволял себе этого. Он всегда куда-то спешил, чтобы устроить или обсудить какие-то дела, и потому пространство мира воспринимал как нечто негативное, как потерю времени, препятствие, тормозившее его деятельность.
Впереди него медленно опускаются два шлагбаума в красно-белую полосу. Он останавливается.
Чувствует себя вдруг безмерно усталым. Зачем он к ней ездил? Почему, собственно, хотел забрать свои письма?
На него обрушивается вся бессмысленность, смехотворность, ребячливость этой поездки. Она не была результатом какого-либо рассуждения или практического интереса, им руководило лишь неодолимое желание. Желание запустить руку в свое далекое прошлое и сокрушить его кулаком. Желание располосовать ножом образ своей молодости. Страстное желание, которое он не умел обуздать и которое так и останется неудовлетворенным.
Он чувствовал себя безмерно усталым. Пожалуй, ему уже не удастся убрать из своей квартиры компрометирующие документы. Все кончится скверно. Они следуют за ним по пятам и уже не спустят его с глаз. Поздно. Да, слишком поздно что— либо сделать.
Издалека донеслось до него пыхтение поезда. У железнодорожной будки стояла женщина в красной косынке. Подходил поезд, медленный пассажирский поезд, из одного окна высовывался дядька с трубкой в руке и плевал. Потом раздался станционный звонок, и женщина в красной косынке, подойдя к шлагбаумам, принялась вертеть рукоятку. Шлагбаумы поднялись, и Мирек тронулся с места. Он въехал в деревню, состоявшую из одной бесконечной улицы, в конце которой был вокзал: маленький, низкий белый дом за деревянным забором, сквозь него просматривались платформа и рельсы.
Окна вокзала украшены горшками с бегониями. Мирек останавливает машину. Он сидит за рулем и смотрит на это здание, на окно и красные цветочки. Из давно забытого прошлого выплывает образ другого белого дома, чьи подоконники алели цветами бегонии. Это маленькая гостиница в горной деревушке: время летних каникул. В окне среди цветов появляется большой нос. И двадцатилетний Мирек поднимает глаза на этот нос и испытывает безграничную любовь.
Его первый порыв — быстро нажать на газ и избавиться от этого воспоминания. Но на сей раз меня не проведешь: я снова подзываю это воспоминание, чтобы на какое-то время его удержать. Итак, повторяю: в окне среди бегоний Зденино лицо с огромным носом, и Мирек испытывает безграничную любовь.
Возможно ли это?
Да. А почему бы нет? Разве слабак не может испытывать к уродине истинную любовь?
Он рассказывает ей, как восстал против отца-мракобеса, она борется против интеллигентов, у обоих мозоли на задницах, они держатся за руки, ходят на собрания, стучат на сограждан, лгут и занимаются любовью. Она оплакивает смерть Мастурбова, он рычит как бешеный пес на ее теле, и один не может жить без другого.
Он стирал ее из альбома своей жизни не потому, что не любил ее, а потому, что любил. Он вымарал ее вместе со своей любовью к ней, он удалил ее, подобно тому как отдел партийной пропаганды удалил Клементиса с балкона, на котором Готвальд произносил свою историческую речь. Мирек такой же переписчик истории, как коммунистическая партия, как все политические партии, как все народы, как любой человек. Люди кричат, что хотят создать лучшее будущее, но это не правда. Будущее — это лишь равнодушная и никого не занимающая пустота, тогда как прошлое исполнено жизни, и его облик дразнит нас, возмущает, оскорбляет, и потому мы стремимся его уничтожить или перерисовать. Люди хотят быть властителями будущего лишь для того, чтобы изменить прошлое. Они борются за доступ в лабораторию, где ретушируются фотоснимки и переписываются биографии и сама история.
Как долго он стоял у этого вокзала?
И что означала эта остановка?
Она ничего не означала.
Он мгновенно вычеркнул это из памяти и тотчас забыл все о белом домике с бегониями. Он уже снова быстро пересекает местность и не оглядывается по сторонам. Простор мира снова всего лишь препятствие, тормозящее его деятельность.
Машина, от которой ему удалось оторваться, была припаркована у его дома. Оба мужчины стояли неподалеку.
Он остановился позади их машины и вышел. Они улыбались ему почти весело, словно бегство Мирека было всего лишь шуточной игрой, приятно всех позабавившей. Когда Мирек проходил мимо них, мужчина с толстой шеей и уложенными седыми волосами засмеялся и кивнул ему. Мирек почувствовал тревогу: это амикошонство обещало в дальнейшем еще более тесную связь между ними.
И глазом не моргнув, он вошел в дом. Своим ключом открыл дверь квартиры. Прежде всего он увидел сына: его взгляд выражал едва сдерживаемое волнение. Незнакомый мужчина в очках подошел к Миреку и предъявил ему удостоверение: — Вы хотите видеть ордер прокурора на домашний обыск?
— Да, — сказал Мирек.
В квартире были еще двое. Один стоял у письменного стола, на котором громоздились кипы бумаг, тетрадей и книг. Все эти вещи он брал поочередно в руки, а второй, сидевший за столом, записывал то, что диктовал ему первый.
Мужчина в очках вынул из нагрудного кармана сложенную бумагу и протянул Миреку: — Вот распоряжение прокурора, а там, — кивнул он в сторону тех двоих у стола, — готовится для вас список конфискованных вещей.
На полу было разбросано множество бумаг, книг, двери шкафа были раскрыты, мебель отодвинута от стен.
Сын, наклонившись к Миреку, сказал: — Они пришли через пять минут после твоего отъезда.
Мужчины у письменного стола продолжали переписывать конфискованные вещи: письма друзей Мирека, документы, датированные первыми днями русской оккупации, заметки, анализирующие политическую обстановку, протоколы их собраний.
— Вы не слишком предусмотрительны по отношению к своим товарищам, — сказал мужчина в очках и кивнул на конфискованные вещи.
Те, что эмигрировали (их сто двадцать тысяч), те, кого заставили замолчать и выгнали с работы (их полмиллиона), исчезают, как удаляющаяся во мглу процессия, они невидимы и забыты.
Однако тюрьма, хотя и обнесена со всех сторон стенами, являет собой великолепно освещенную сцену истории.
Мирек это знает давно. Ореол тюрьмы весь последний год неодолимо привлекал его. Так, наверное, самоубийство мадам Бовари привлекало Флобера. Нет, роман своей жизни Мирек не мог бы представить себе с лучшим концом.
Они хотели стереть из памяти тысячи жизней и сохранить в ней лишь одно-единственное незапятнанное время незапятнанной идиллии. Но Мирек, как пятно, распластается во всю длину своего небольшого тела на их идиллии. Он останется на ней, как осталась шапка Клементиса на голове Готвальда.
Они дали Миреку подписать перечень конфискованных вещей, а затем попросили его вместе с сыном следовать за ними. После года предварительного заключения был суд. Мирека приговорили к шести годам лишения свободы, сына — к двум годам, а человек десять его друзей получили от года до шести лет тюрьмы.