Кристине тридцать лет, у нее один ребенок, муж-мясник, с которым она вполне уживается, и одна весьма нерегулярная связь с местным автомехаником, время от времени занимающимся с нею любовью после рабочего дня в довольно стесненных условиях своей мастерской. Маленький город не очень-то приспособлен для внебрачной любви или, иначе говоря, требует чрезмерной сообразительности и смелости, то есть качеств, которыми пани Кристина вовсе не обладает.
Тем сильнее вскружила ей голову встреча со студентом. Он приехал на каникулы к матери в маленький город, два раза пристально поглядел на жену мясника, когда та стояла за прилавком магазина, в третий раз заговорил с ней в бассейне, и его поведение было столь чарующе робким, что молодая женщина, привыкшая к мяснику и автомеханику, не смогла устоять. Со дня своей свадьбы (тому уж добрых десять лет) она осмеливалась коснуться постороннего мужчины лишь в прочно запертой мастерской посреди разобранных машин и старых шин, а теперь вдруг решилась на любовное свидание под открытым небом, подвергая себя опасности нескромных взглядов. Хотя они и выбирали для своих прогулок весьма отдаленные места, где вероятность встречи с нежеланными путниками была ничтожной, у пани Кристины сильно стучало сердце, и вся она была преисполнена возбуждающего страха. Чем больше смелости проявляла она перед лицом опасности, тем сдержаннее была по отношению к студенту. Не очень-то он и преуспел с ней. Разве что добился недолгих объятий и нежных поцелуев, а в основном она выскальзывала из его рук и крепко сжимала ноги, когда он гладил ее тело.
И было это не потому, что она не желала студента. Но покоренная с самого начала его нежной робостью, она хотела сохранить ее для себя. С пани Кристиной еще никогда не случалось, чтобы какой-нибудь мужчина излагал ей свои мысли о жизни и упоминал имена поэтов и философов. А ведь бедолага-студент не умел ни о чем другом говорить; гамма его обольстительного красноречия была весьма ограниченной, и приспосабливать ее к социальному уровню собеседниц он не привык. Кстати, ему казалось, что и попрекать себя не за что, ибо цитаты, заимствованные из философов, действовали на простую жену мясника гораздо сильнее, чем на его подруг по факультету. Однако от него ускользало то, что впечатляющая цитата из философа, пусть и очаровывала душу его собеседницы, воздвигала барьер между ним и ее телом. Ибо пани Кристину тревожило туманное опасение, что отдайся она студенту телом, их связь тем самым снизится до уровня мясника или автомеханика, и о Шопенгауэре она уже никогда не услышит.
Перед студентом она испытывала смущение, какого прежде не знала. С мясником и автомехаником она всегда могла весело и быстро обо всем договориться. О том, например, что оба мужчины, занимаясь с нею любовью, должны быть чрезвычайно внимательны: ведь врач при родах сказал ей, что второго ребенка она не может себе позволить, так как рискует здоровьем, если не жизнью. История разворачивается в те давние времена, когда аборты были строжайшим образом запрещены и женщины не могли сами ограничивать свою плодовитость. Мясник и автомеханик правильно понимали ее опасения, и Кристина, прежде чем позволить им проникнуть в нее, с веселой деловитостью контролировала, соблюдают ли они все необходимые меры предосторожности. Но когда она представляла себе нечто подобное по отношению к своему ангелу, спустившемуся к ней с облака, на котором он беседовал с Шопенгауэром, то чувствовала, что подходящих слов ей не найти. Поэтому нетрудно заключить, что ее любовная сдержанность имела две причины: как можно дольше удерживать студента в очаровательном пространстве нежной робости и как можно дольше избегать того отвращения, которое она могла бы вызвать чересчур практическими сведениями и пошлыми предосторожностями, без каких, по ее мнению, не обходится телесная любовь.
Но студент при всей своей тонкости был упрям. Как бы крепко она ни сжимала ляжки, он мужественно держал ее за ягодицы, и это объятие говорило о том, что если кто и любит цитировать Шопенгауэра, то ради этого он вовсе не намерен отказываться от тела, которое ему нравится.
Впрочем, каникулы на исходе, и оба любовника обнаруживают, что им было бы грустно не видеться целый год. Пани Кристине ничего не остается, как выдумать предлог и поехать к нему. Оба знают, что будет означать этот приезд. Студент живет в Праге в маленькой мансарде, и путь пани Кристины может закончиться только там и нигде больше.
Литостъ — чешское слово, непереводимое на другие языки. Его первый слог, произнесенный под ударением и протяжно, звучит как стон брошенной собаки. Для смысла этого слова я напрасно ищу соответствие в других языках, хотя мне и трудно представить себе, как без него может кто-то постичь человеческую душу.
Приведу пример: студент купался со своей подругой— студенткой в реке. Девушка была спортсменкой, а он плавал скверно. Не умел дышать под водой, двигался медленно, судорожно держа голову над поверхностью. Девушка любила его до безумия и была настолько тактична, что старалась плавать так же медленно, как и он. Но когда купание уже близилось к концу, ей захотелось отдаться своему спортивному порыву, и она мощным кролем устремилась к другому берегу. Студент тоже попытался плыть быстрее, но при этом наглотался воды. И, почувствовав себя ничтожным, уличенным в своей физической неполноценности, испытал литостъ. Ему вспомнилось его болезненное детство без спортивных занятий, без друзей, под чрезмерно заботливым присмотром матери, и при мысли о себе и своей жизни его охватило отчаяние. Когда они шли по проселочной дороге к городу, он молчал. Уязвленный и униженный, он ощущал неодолимое желание ее ударить. «Что с тобой?» — спросила его студентка, и он попенял ей: она же прекрасно знает, что на другой стороне реки водовороты, что он запретил ей туда плавать, что там она могла утонуть, — и дал ей пощечину. Девушка расплакалась, и он, видя на ее лице слезы, проникся к ней сочувствием, обнял ее, и его литостъ рассеялась.
Или вот иное переживание из детства студента: родители заставляли его брать уроки скрипки. Он не был особо одаренным, и учитель прерывал его холодным и невыносимым голосом, попрекая за ошибки. Он чувствовал себя униженным, хотелось плакать. Но вместо того, чтобы стараться играть точнее, без ошибок, он, напротив, стал делать их умышленно, и голос учителя звучал еще невыносимее и злобнее, а он все глубже и глубже погружался в свою литостъ.
Итак, что такое литостъ?
Литостъ — мучительное состояние, порожденное видом собственного, внезапно обнаруженного убожества.
Одно из обычных лекарств против собственного убожества
— любовь. Ибо тот, кто истинно любим, убогим быть не может. Все его слабости искуплены магическим взглядом любви, в котором даже неспортивное плавание с торчащей над водной гладью головой становится очаровательным.
Абсолют любви есть, собственно, мечта об абсолютном тождестве: необходимо, чтобы любимая женщина плавала так же медленно, как мы, и никоим образом не имела своего собственного прошлого, о котором вспоминала бы с радостью. Но как только иллюзия абсолютного тождества рушится (девушка с радостью вспоминает о своем прошлом или быстро плавает), любовь становится лишь постоянным источником того великого страдания, которое мы называем литостъю.
Тот, кто обладает глубоким опытом всеобщего человеческого несовершенства, относительно защищен от ударов литости. Вид собственного убожества представляется ему чем— то обыденным и нелюбопытным. Литостъ, таким образом, характерна для возраста неопытности. Это одно из украшений молодости.
Литость работает как двухтактный мотор. За ощущением страдания следует жажда мести. Цель мести — заставить партнера выглядеть таким же убогим. Пусть мужчина и не умеет плавать, но получившая пощечину женщина плачет. Стало быть, они чувствуют себя ровней и могут продолжать любить друг друга.
Поскольку месть никогда не может раскрыть своего истинного повода (студент не может сказать девушке, что ударил ее потому, что она плавает быстрее его), она вынуждена привести мотив ложный. Литость, стало быть, никогда не обходится без патетического лицемерия: молодой человек заявляет, что содрогался от ужаса при мысли, что его девушка утонет, а мальчик нескончаемо выводит фальшивый звук, изображая непоправимую бездарность.
Эта глава изначально должна была называться: «Кто он, студент?». Но, рассуждая о литости, она как бы вела речь о студенте, ибо он не что иное, как воплощенная литость. А посему не стоит удивляться, что студентка, в которую он был влюблен, в конце концов бросила его. Приятно ли получать
пощечину только за то, что ты умеешь плавать? Жена мясника, которую он встретил в родном городе, пришлась ему весьма кстати, словно большой пластырь, способный заживить его раны. Она восторгалась им, боготворила его и, когда он рассказывал ей о Шопенгауэре, не пыталась, возражая ему, проявлять свою собственную, не зависящую от него индивидуальность (как это делала злополучной памяти студентка), а смотрела на него глазами, в которых он, умиленный ее умилением, видел, как ему казалось, слезы. Кроме того, не преминем добавить: с тех пор как студент расстался со студенткой, он не спал ни с одной женщиной.
Это ассистент на университетской кафедре, остроумный и напористый, его глаза язвительно впиваются в лицо противника. Все это достаточный повод для того, чтобы его называли Вольтером.
Он любил студента, чем оказывал ему немалую честь, ибо был весьма требователен в своих привязанностях. После одного семинара он остановил студента и спросил, свободен ли он завтра вечером. Вот незадача, завтра вечером должна приехать Кристина. Студенту потребовалось немало смелости, чтобы сказать Вольтеру, что он занят. Но Вольтер, махнув рукой, отвел это возражение: «Ну так отложите ваше свидание. Вы не пожалеете» и сообщил ему, что завтра в Клубе литераторов встретятся лучшие поэты страны и он, Вольтер, который будет там непременно, хотел бы, чтобы студент познакомился с ними.
Да, там будет и один великий поэт: Вольтер пишет о нем монографию и часто навещает его. Поэт болен и пользуется костылями. Он редко появляется на людях, и тем дороже возможность встретиться с ним.
Студент знал книги всех поэтов, что должны были присутствовать, а из трудов великого поэта помнил наизусть целые страницы стихов. Ни о чем на свете он так не мечтал, как провести вечер в их узком кругу. Но тотчас вспомнил, что уже несколько месяцев не спал ни с одной женщиной, и вновь повторил, что прийти не сумеет.
Вольтер отказывается понять, что может быть важнее встречи с великими мужами. Женщина? Неужто это нельзя отложить? Его очки внезапно вспыхивают насмешливыми искринками. Но у студента перед глазами образ жены мясника, стыдливо ускользавшей от него целый месяц каникул, и он, делая над собой невероятное усилие, отрицательно качает головой. В эту минуту Кристина не менее дорога ему, чем вся поэзия его отечества.
Она приехала утром. В течение дня она занималась в Праге делами, что должны были послужить ей алиби. Студент встретился с ней только вечером в кафе, которое выбрал сам. Войдя в него, он чуть не испугался: помещение было забито пьяными, и провинциальная нимфа его каникул сидела возле туалета за столиком, предназначенным не для посетителей, а для использованной посуды. Одета она была с неуместной праздничностью, так, как может одеться лишь провинциалка, мечтающая после долгого перерыва посетить столицу и насладиться ее развлечениями. На ней была шляпа, кричащие бусы и черные лодочки на высоких каблуках.
Студент чувствовал, как горит у него лицо, — но не от волнения, а от разочарования. На фоне маленького города, населенного мясниками, механиками и пенсионерами, Кристина производила совершенно другое впечатление, чем в Праге, городе студенток и хорошеньких парикмахерш. Со своими смешными бусами и едва приметным золотым зубом (сверху, в уголке губ) она явила ему сущую противоположность той женской красоты, молодой и облаченной в джинсы, что так жестоко вот уже несколько месяцев отвергала его. Неуверенным шагом он направился к Кристине, и литость сопровождала его.
Однако Кристина была не менее разочарована, чем студент. Ресторан, куда он пригласил ее, носил прекрасное название «У короля Вацлава», и Кристина, не знавшая Праги, вообразила себе, что это роскошное заведение, где студент угостит ее ужином, чтобы затем поразить фейерверком пражских увеселений. Обнаружив, что ресторан «У короля Вацлава» точно такой же трактир, в какой захаживает выпить автомеханик, и что ей приходится ждать студента в углу рядом с туалетом, она ощутила отнюдь не то, что я называю словом литость, а самую обыкновенную злость. Тем самым я хочу подчеркнуть, что она не почувствовала себя жалкой и униженной, а лишь пришла к выводу, что ее студент недостаточно воспитан. И она тотчас выложила ему это Лицо ее было озлобленным, и разговаривала она с ним, как с мясником.
Они стояли друг против друга, она многословно и громко упрекала его, а он разве что вяло защищался. Его антипатия к ней лишь возрастала. Ему хотелось быстро увести ее к себе, скрыть от посторонних взоров и ждать, оживет ли в интимном укрытии утраченное волшебство. Но она отвергла его предложение. Уж раз в кои-то веки она приехала в столицу, то хочет здесь что-то увидеть, куда-то пойти, получить удовольствие. И ее черные лодочки и крупные яркие бусы громогласно заявляли о своих правах.
«Это отличное заведение, сюда хотят прекрасные люди, — проронил студент, давая тем самым понять жене мясника, что она нисколько не разбирается, что интересно в столице, а что нет. — К сожалению, сегодня здесь полно народу, и придется повести тебя в другое место». Но, как назло, все остальные кафе были также набиты битком, причем путь от одного к
другому был долог, а пани Кристина казалась ему невыносимо комичной со своей шляпкой, бусами и золотым зубом, посверкивавшим во рту. Они шли по улицам, заполненным молодыми женщинами, и студент сознавал: он никогда не сможет найти для себя оправдание, что ради Кристины отказался от возможности провести вечер с гигантами своей страны. Но обострить с ней отношения ему тоже не хотелось, ибо, как я сказал, он уже длительное время не спал ни с одной женщиной. Положение мог спасти лишь ловко придуманный компромисс.
Наконец они нашли свободный столик в одном отдаленном кафе. Студент, заказав два бокала аперитива, грустно поглядел Кристине в глаза: жизнь здесь в Праге полна непредвиденных событий. Как раз вчера ему, студенту, звонил самый прославленный поэт страны.
Когда он произнес его имя, пани Кристина оцепенела. Как-никак в школе она учила его стихи наизусть. А в тех, кого мы учим в школе, есть что-то нереальное и нематериальное, они уже при жизни принадлежат к величественной галерее мертвых. Кристине не верилось, что студент и вправду лично знаком с поэтом.
Конечно, он знаком с ним, заявил студент. Более того, он изучает его творчество, работает над монографией, которая когда-нибудь наверняка будет издана в виде книги. Он никогда не говорил об этом пани Кристине, чтобы она не заподозрила его в хвастовстве, но теперь он должен ей это сказать, ибо великий поэт нежданно стал у них на пути. Иными словами, сегодня в Клубе литераторов состоится частная беседа с некоторыми поэтами страны, на которую приглашены очень немногие критики и знатоки. Предстоит очень важная встреча. На ней скорее всего разгорятся жаркие споры — искры полетят! Но студент, разумеется, туда не пойдет. Он ведь так мечтал побыть с пани Кристиной!
В моей сладостной и удивительной стране очарование поэтов все еще не перестает волновать сердца женщин. Кристина пришла в восторг от студента и вместе с тем почувствовала какое-то материнское желание стать ему советчицей и защищать его интересы. С поразительным и неожиданным прямодушием она заявила, что было бы огорчительно, не прими студент участия в вечере, на котором будет великий поэт.
Студент сказал, что пытался сделать все возможное, чтобы Кристина пошла туда вместе с ним, ведь ей наверняка было бы интересно увидеть великого поэта и его друзей. Но, к сожалению, ничего не получилось. Даже великий поэт будет там без жены. Беседа рассчитана только на специалистов. Поначалу у студента и в мыслях не было пойти туда, но теперь он понимает, что Кристина, по-видимому, права. Да, это неплохая идея. Что если он заскочит туда хотя бы на часок? Кристина тем временем подождет его дома, а потом они уже будут вместе.
Позабыв о всех соблазнах театров и варьете, Кристина поднялась в мансарду студента. В первую минуту она почувствовала разочарование подобное тому, какое испытала, войдя в ресторан «У короля Вацлава». И впрямь, трудно было бы назвать квартирой маленькую комнатку без передней, где помещались лишь тахта и письменный стол. Но Кристина уже утратила уверенность в суждениях. Она вошла в мир, где существует загадочная шкала ценностей, недоступных ее пониманию. Она быстро смирилась с неуютной и грязной комнатой, призвав на помощь весь свой женский талант, чтобы почувствовать себя здесь как дома. Студент попросил ее снять шляпу, поцеловал ее, усадил на тахту и указал ей на небольшую библиотечку, чтобы в его отсутствие ей было чем развлечься.
И тут ее осенило: — А у тебя здесь нет его книжки? — Она имела в виду великого поэта. Разумеется, у студента была его книжка. Она продолжала очень робко: — А ты не мог бы мне ее подарить? И попросить его подписать ее для меня?
Студент просиял. Автограф великого поэта заменит Кристине все театры и варьете. Чувствуя себя перед ней виноватым, он готов был сделать для нее что угодно. Как он и ожидал, в интимной обстановке его мансарды ожило ее очарование. Девушки, гуляющие по улицам, исчезли, и прелесть ее скромности тихо наполнила комнату. Разочарование мало— помалу рассеялось, и студент отправился в клуб просветвленным, весело предвкушая двойную восхитительную программу, которую обещал ему наступающий вечер.
Студент подождал Вольтера у Клуба литераторов и затем поднялся с ним на второй этаж. Они прошли гардероб, и уже в зале до них донесся веселый галдеж. Вольтер открыл дверь в гостиную, и студент увидел вокруг широкого стола всю поэзию своего отечества.
Я смотрю на них с огромного расстояния в две тысячи километров. Осень 1977 года, моя страна уже девять лет дремлет в сладком и крепком объятии русской империи, Вольтер был изгнан из университета, а мои книги, изъятые из всех публичных библиотек, были заперты в одном из государственных подвалов. Я выждал еще несколько лет, потом сел в машину и покатил как можно дальше на Запад, аж до бретонского города Ренн, где в первый же день нашел квартиру на самом верхнем этаже самой высокой башни. На следующее утро, когда меня разбудило солнце, я понял, что ее большие окна обращены на восток, в сторону Праги.
И вот сейчас я смотрю на поэтов с высоты своего бельведера, но они слишком далеки от меня. По счастью, накатившая слеза, словно линза телескопа, приближает ко мне их лица. И сейчас я отчетливо вижу, что среди них прочно и развалисто сидит великий поэт. Ему наверняка уже за семьдесят, но его лицо все еще красиво, глаза живые и мудрые. Рядом с ним к столу прислонены два костыля.
Я вижу их всех на фоне освещенной Праги, какой она была пятнадцать лет назад, когда их книги еще не были заперты в государственном подвале и они весело и шумно сидели вокруг широкого стола, уставленного бутылками. Любя их всех, я стыжусь наделять их обычными именами, взятыми наугад из телефонной книги. И уж коль мне приходится скрывать их лица под маской вымышленных имен, я хочу им дать эти имена как подарок, как украшение, как знак почитания.
Если студенты называют своего преподавателя Вольтером, то почему бы и мне не назвать великого и любимого поэта Гёте?
Напротив него сидит Лермонтов.
А того с черными мечтательными глазами я хочу назвать Петраркой.
Еще за столом сидят Верлен, Есенин и несколько других поэтов, не стоящих упоминания, а также один человек, который забрел к ним явно по ошибке. Издалека (даже с расстояния в две тысячи километров) отчетливо видно, что поэзия не одарила его своим поцелуем и что он не любит стихов. Его зовут Боккаччо.
Вольтер взял два стула, стоявших у стены, придвинул их к столу, уставленному бутылками, и стал представлять поэтам студента. Поэты приветливо закивали, один Петрарка не обратил на него никакого внимания, ибо в ту минуту спорил с Боккаччо. Закончил он свой спор сентенцией: — Женщина всегда в чем-то превосходит нас. Я мог бы об этом рассказывать целыми неделями.
Гете поощрительно: — Неделями — это чересчур. Уложись хотя бы в десять минут.
— На прошлой неделе случилось со мной нечто невообразимое. Моя жена приняла ванну и в своем красном халате с распущенными золотыми волосами была потрясающе хороша. Однако в десять минут десятого раздался звонок в дверь. Я открыл и увидел на площадке девушку, прижавшуюся к стене. Я тотчас узнал ее. Раз в неделю я хожу в женскую школу. Там организовали кружок поэзии, и девушки тайно боготворят меня.
Я спрашиваю ее: «Ответь, пожалуйста, что ты здесь делаешь?» «Я должна вам кое-что сказать!» «Что же ты хочешь сказать мне?» «Я должна вам сказать что-то ужасно важное!» «Послушай, — говорю я, — уже поздно, зайти ко мне сейчас невозможно, спустись вниз и подожди меня у двери в подвал».
Я вернулся в комнату и сказал жене, что кто-то ошибся дверью. А потом, объявив как бы между прочим, что надо еще сходить в подвал за углем, взял два пустых угольных ведра. И конечно, сделал глупость. Целый день меня мучил желчный пузырь, и я полеживал. Мое неожиданное усердие не могло не показаться жене подозрительным.
— Тебя мучит желчный пузырь? — заинтересованно спросил Гёте.
— Уже много лет, — сказал Петрарка.
— Почему же ты не удалишь его?
— Ни за что, — сказал Петрарка.
Гёте понимающе кивнул, а Петрарка спросил: — На чем я остановился?
— Что у тебя больной желчный пузырь, а ты взял два угольных ведра, — подсказал ему Верлен.
— Девушка стояла у двери в подвал, — продолжал Петрарка, — и я пригласил ее войти внутрь. Набирая лопатой уголь в ведро, я тем временем пытался выяснить, что, собственно, привело ее ко мне. А она все повторяла, что должна была увидеть меня. Ничего другого я из нее так и не вытянул.
Вдруг я услышал шаги на лестнице. Я быстро схватил наполненное ведро и выскочил из подвала. Сверху спускалась жена. Я подал ей ведро и говорю: «На, возьми поскорее, а я схожу наберу еще одно!» Жена понесла ведро наверх, а я, вернувшись в подвал, сказал девушке, что оставаться здесь уже не могу, пусть подождет меня на улице. Я наполнил углем второе ведро и поспешил с ним в квартиру.
Там я поцеловал жену, предложил ей пойти лечь и сказал, что хочу перед сном еще принять ванну. Она легла в постель, а я в ванной комнате открыл кран. Вода с шумом застучала по дну ванны. Я снял домашние туфли и в одних носках вышел в переднюю. Башмаки, в которых я ходил в тот день, стояли у двери, ведущей на лестничную площадку. Я оставил их на прежнем месте, как свидетельство того, что из дому я не вышел. Вытащил из шкафа другие башмаки, обулся и выскользнул за дверь.
— Петрарка, — подал голос Боккаччо, — мы все знаем, что ты великий лирик. Но ты, я вижу, и чрезвычайно рассудочен, ты ловкий стратег, который не позволяет ни на мгновение ослепить себя страстью! Твоя проделка со шлепанцами и двумя парами башмаков дорогого стоит!
Все согласились с Боккаччо и осыпали Петрарку комплиментами, явно ему польстившими.
— Она ждала меня на улице, — продолжал он. — Я старался ее успокоить. Я внушал ей, что сейчас мне надо идти домой, а прийти ко мне она может завтра утром, когда моя жена наверняка на работе. Перед нашим домом как раз остановка трамвая. Я уговаривал ее уехать. Но когда пришел трамвай, она рассмеялась и снова было припустилась к дверям нашего дома.
— Ты должен был бросить ее под трамвай, — сказал Боккаччо.
— Друзья мои, — сказал Петрарка, чуть ли не торжественным тоном, — бывают моменты, когда поневоле приходится быть с женщиной жестоким. Я сказал ей: не уйдешь домой добровольно, я запру дверь перед твоим носом. Не забывай, что тут мой дом, и я не собираюсь превращать его в бардак! Кроме того, друзья, учтите: в то время как я препирался с ней возле дома, наверху в ванной был открыт кран, и в любую минуту вода могла перелиться через край!
Я повернулся и бегом к подъезду. Девица бросилась вслед за мной. Как на грех, в дом входили еще какие-то люди, и она вместе с ними проскользнула в дверь. Я взбежал по лестнице, точно спринтер! Позади я слышал ее шаги. Мы живем на четвертом этаже! Это был настоящий бросок! Но я бежал быстрее и успел захлопнуть дверь прямо перед ней. Хватило еще времени вырвать из стены провода звонка, чтобы не слышать ее трезвона, я же понимал, что она, нажав на звонковую кнопку, уже не отпустит ее. На цыпочках я поспешил в ванную.
— Вода не перелилась? — участливо спросил Гёте.
— Я закрутил кран в последнюю минуту. Потом снова подошел к двери. Открыв глазок, увидел, что она стоит недвижно и упорно смотрит на дверь. Друзья, меня охватила паника. Я испугался, что она останется там до утра.
— Петрарка, ты неисправимый обожатель! — прервал его Боккаччо. — Я могу представить себе этих барышень, что организовали поэтический кружок и взывают к тебе, словно к Аполлону. Ни за что на свете я не хотел бы встретиться ни с одной из них. Женщина-поэтесса — вдвойне женщина. Это чересчур для такого женоненавистника, как я.
— Послушай, Боккаччо, — сказал Гёте, — почему ты все время хвастаешься, что ты женоненавистник?
— Потому что женоненавистники — лучшие представители рода мужского.
На эту реплику все поэты ответствовали возмущенным гулом. Боккаччо вынужден был повысить голос.
— Поймите меня. Женоненавистник не презирает женщин. Он просто не выносит женственности. Мужчины издавна делятся на две основные категории. На обожателей женщин, иными словами, на поэтов, и на женоненавистников, или, лучше сказать, женофобов. Обожатели или поэты боготворят традиционные женские ценности, такие как чувство, домашний очаг, материнство, плодовитость, святые вспышки истерии и божественный голос природы в нас, тогда как в женоненавистников, или женофобов, эти ценности вселяют легкий ужас. Обожатель боготворит в женщине женственность, тогда как женофоб отдает предпочтение женщине перед женственностью. А с вами ни одна женщина никогда не была счастлива!
Раздался новый возмущенный гул.
— Обожатель или поэт может подарить женщине драму, страсть, слезы, беспокойство, но никакого удовольствия. Я знавал одного такого. Он обожал свою супругу. Потом заобожал другую женщину. Но не пожелал унизить ни первую своей изменой, ни вторую ее статусом тайной любовницы. Он во всем открылся своей жене, просил помочь ему, жена заболела с горя, и он плакал так безутешно, что любовница не смогла выдержать и решила расстаться с ним. Он лег на рельсы в надежде, что трамвай переедет его. Водитель, как на зло, заметил его еще издали, и моему обожателю пришлось заплатить пятьдесят крон за нарушение дорожного движения.
— Боккаччо лжец! — вскричал Верлен.
— История, которую рассказывает Петрарка, того же рода. Разве твоя златокудрая жена заслуживает того, чтобы ты принимал всерьез какую-то истеричку?
— Что ты знаешь о моей жене? — возвысив голос, возразил Петрарка. — Моя жена — мой верный друг! У нас нет друг от друга секретов!
— Почему же ты тогда переобувался? — спросил Лермонтов.
Но Петрарка не давал сбить себя с толку: — Друзья, в те тяжкие минуты, когда девица стояла на лестничной площадке и я решительно не знал, что делать, я пошел к жене в спальню и открылся ей во всем.
— Точь-в-точь как мой обожатель! — рассмеялся Боккаччо.
— Открыться! Это рефлекс всех обожателей! Наверняка ты еще просил ее помочь тебе!
Голос Петрарки источал нежность: — Да, просил ее помочь мне. Она никогда не отказывала мне в помощи. Не отказала и на этот раз. Сама пошла к двери. А я остался в комнате, потому что боялся.
— Я бы тоже боялся, — с пониманием сказал Гёте.
— Но жена вернулась абсолютно спокойной. Она поглядела в глазок на лестничную площадку, открыла дверь, но там никого не было. Выходило так, будто я все это выдумал. Но вдруг у нас за спиной раздался страшный удар и звон стекла. Вы же знаете, у нас старая квартира, и окна выходят на галерею. И девушка, видя, что звонок не работает, нашла где— то железный прут, поднялась с ним на галерею и принялась бить все наши стекла" одно за другим. Беспомощно, чуть ли не в ужасе мы стояли в квартире и смотрели на нее. А потом увидели, как с другой стороны темной галереи появились три белые тени. Это были три старухи из квартиры напротив, разбуженные звоном стекла. Они выбежали в ночных рубахах, жадно и нетерпеливо предвкушая нежданный скандал. Вообразите только эту картину! Молоденькая красивая девушка с железным прутом и возле нее зловещие тени трех ведьм!
Наконец девушка разбила последнее окно и вошла в комнату.
Я было направился к ней, но жена обняла меня и взмолилась: «Не подходи к ней, она убьет тебя!» А девушка стояла посреди комнаты с железным прутом в руке, словно Жанна д'Арк со своим копьем, красивая, величественная! Я высвободился из объятий жены и направился к ней. По мере того как я приближался, взгляд ее утрачивал грозное выражение, мягчел и становился небесно-спокойным. Я взял у нее прут, отбросил его и схватил ее за руку.
— Я не верю ни одному твоему слову, — сказал Лермонтов.
— Разумеется, все происходило не совсем так, как рассказывает Петрарка, — снова вмешался Боккаччо, — но я верю, что это произошло в действительности. Девица была истеричкой, которой любой нормальный мужчина в подобной ситуации давно надавал бы пощечин. Обожатели или поэты всегда были превосходной добычей истеричек, знающих, что те никогда не отвесят им пощечины. Обожатели беспомощны перед женщиной, ибо не в силах перешагнуть тень своей матери. В каждой женщине они видят ее посланца и подчиняются ей. Юбка их матери простирается над ними, как небосвод. — Последняя фраза так понравилась ему, что он повторил ее несколько раз:
— То, что над вами, поэты, не свод небесный, а огромная юбка вашей матери! Все вы живете под юбкой вашей матери!
— Ты это что сказал? — невообразимым голосом взревел Есенин, вскочив со стула. Он едва держался на ногах. Весь вечер пил больше других. — Ты что сказал о моей матери? Что ты сказал?
— Я не говорил о твоей матери, — спокойно ответил Боккаччо; он знал, что Есенин живет со знаменитой танцовщицей, которая на тридцать лет старше его, и испытывал к нему искреннее сочувствие. Но Есенин, набрав в рот слюны, подался вперед и плюнул. Он был слишком пьян, так что плевок попал на воротник Гёте. Боккаччо, вынув платок, стал вытирать великого поэта.
Плевок смертельно утомил Есенина, и он рухнул на стул.
Петрарка продолжал: — Если бы, друзья, вы слышали, что она мне говорила. Это незабываемо! Она говорила, и это было как молитва, как литания: «Я простая, я совсем обыкновенная девушка, во мне нет ничего особенного, но я пришла сюда, посланная любовью, я пришла… — и в эту минуту она сильно сжала мою руку, — чтобы ты узнал, что такое настоящая любовь, чтобы ты раз в жизни осознал это!» — А что говорила твоя жена этой посланнице любви? — спросил с подчеркнутой иронией Лермонтов.
Гёте рассмеялся: — Чего бы только Лермонтов не отдал за то, чтобы какая-нибудь женщина выбила ему окна! Да он бы еще и заплатил ей за это!
Лермонтов метнул на Гёте ненавистный взгляд, а Петрарка продолжал: — Моя жена? Ты ошибаешься, Лермонтов, если принимаешь эту историю за боккаччовскую юмореску. Девушка с небесным взором повернулась к моей жене и сказала ей, и это тоже было как молитва, как литания: «Вы же не сердитесь на меня, потому что вы добрая, я и вас люблю, я люблю вас обоих», и она взяла за руку и ее.
— Будь это сцена из боккаччовской юморески, я не имел бы ничего против, — сказал Лермонтов. — Но то, что ты рассказываешь, намного хуже. Это скверная поэзия.
— Ты просто завидуешь! — крикнул ему Петрарка. — Тебе же никогда не случалось быть одному в комнате с двумя красивыми женщинами, которые любят тебя! Знаешь ли ты, как хороша моя жена, когда она в красном халате и с распущенными волосами?
Лермонтов мрачно засмеялся, а Гёте решил наказать его за резкие комментарии: — Ты, Лермонтов, великий поэт, это мы знаем, но отчего у тебя такие комплексы?
Ошеломленный Лермонтов ответил Гете, с трудом сдерживая себя: — Иоганн, ты не должен был это мне говорить. Ничего худшего ты не мог мне сказать. Это хамство с твоей стороны.
Миротворец Гёте, пожалуй, перестал бы дразнить Лермонтова, но его биограф, очкарик Вольтер, засмеявшись, сказал: «Конечно, у тебя, Лермонтов, явные комплексы», — и принялся разбирать его поэзию, которой не хватает ни счастливой естественности Гёте, ни страстного дыхания Петрарки. Он стал даже разбирать отдельные его метафоры, чтобы с блеском доказать, что комплекс неполноценности Лермонтова является прямым источником его вдохновения и корнями уходит еще в детство поэта, отмеченное бедностью и гнетущей авторитарностью отца.
В эту минуту Гете, наклонившись к Петрарке, сказал ему шепотом, заполнившим комнату и услышанным всеми, включая Лермонтова: — Да полноте! Все это глупости. У Лермонтова это оттого, что он не спит с женщинами!
Студент сидел тихо, подливал себе вина (невозмутимый официант бесшумно относил пустые бутылки и приносил новые) и напряженно вслушивался в спор, высекавший искры. Не поспевая уследить за их бешеным круговоротом, он непрестанно вертел головой.
Студент размышлял, кто из поэтов вызывает в нем наибольшую симпатию. Гете он боготворил не менее пани Кристины, как, впрочем, и все его отечество. Петрарка околдовывал его горящим взором. Но, как ни странно, самую сильную симпатию он питал к оскорбленному Лермонтову, особенно после последней реплики Гёте, открывшей ему, что и великий поэт (а Лермонтов был поистине великим поэтом) может испытывать такие же трудности, как и он, неприметный студент. Взглянув на часы, он понял, что пора отправляться домой, если не хочет уподобиться Лермонтову.
Однако не в силах оторваться от великих мужей, он пошел не к пани Кристине, а в туалет. Стоя перед белой кафельной стеной, преисполненный глубоких мыслей, он вдруг услыхал рядом голос Лермонтова: — Ты слышал их. Они не тонкие. Понимаешь, они не тонкие.
Лермонтов произносил слово «тонкие», словно оно было написано курсивом. Да, есть слова, отличные от других, слова, наделенные особым значением, доступным лишь посвященным. Студент не знал, почему Лермонтов произносит слово «тонкие», будто оно написано курсивом, но я, принадлежавший к посвященным, знаю, что Лермонтов когда-то прочел рассуждения Паскаля о духе тонкости и духе геометрии и с тех пор разделял весь род людской на две категории: на тонких и всех прочих.
— Или ты думаешь, что они тонкие? — спросил он запальчиво в ответ на молчание студента.
Студент, застегивая брюки, заметил, что у Лермонтова, как и писала о нем в своем дневнике полтораста лет назад графиня Е. П. Ростопчина, очень короткие ноги. Он почувствовал к нему благодарность, ибо это был первый большой поэт, удостоивший его серьезным вопросом в надежде услышать от него столь же серьезный ответ.
— Думаю, — сказал студент, — что они и вправду не тонкие.
Лермонтов повернулся на своих коротких ногах: — Нет, они совсем не тонкие. — И добавил, повысив голос: — А я гордый! Понимаешь? Я гордый!
И вновь слово «гордый», прозвучавшее из его уст, было написано курсивом, означавшим, что только дебил может подумать, будто гордость Лермонтова сродни гордости девушки своей красотой или гордости коммерсанта своим имуществом; речь шла о совершенно особой гордости, гордости оправданной и возвышенной.
— Я гордый! — восклицал Лермонтов, возвращаясь вместе со студентом в комнату, где Вольтер расточал похвалы Гёте. И тут уж Лермонтов вошел в раж. Он встал к столу, сразу оказавшись на голову выше всех, сидевших за ним, и заявил: — Теперь я покажу вам, какой я гордый! Теперь я скажу вам, почему я гордый! Есть только два поэта в этой стране: Гёте и я.
И тут Вольтер воскликнул: — Возможно, ты и великий поэт, но человек ты маленький, коль сам говоришь о себе такое!
Лермонтов, смутившись, пробормотал: — А почему я не вправе это говорить? Я гордый!
Он еще несколько раз повторял, что он гордый, Вольтер закатывался смехом, остальные хохотали вместе с ним.
Студент понял, что настала долгожданная минута. Он встал по примеру Лермонтова, оглядел всех присутствующих и сказал: — Вы совсем не понимаете Лермонтова. Гордость поэта
— нечто совершенно другое, чем обычная гордость. Только поэт знает цену тому, что он пишет. Остальные поймут это гораздо позже, а возможно, вообще никогда не поймут. Поэтому поэт обязан быть гордым. Не будь он гордым, он предал бы свое творчество.
Хотя минуту назад они еще закатывались смехом, сейчас сразу все согласились со студентом. Ведь все они были такими же гордыми, как Лермонтов, только стеснялись в этом признаться, ибо не ведали, что слово «гордый», произносимое надлежащим образом, уже не смешно, а остроумно и возвышенно. Они почувствовали благодарность к студенту, давшему им столь полезный совет, а один из них, скорее всего Верлен, даже зааплодировал ему.
Студент сел, и Гёте с ласковой улыбкой обратился к нему: — Мой мальчик, вы знаете, что такое поэзия.
Все остальные уже снова погрузились в свою пьяную дискуссию, и студент остался с глазу на глаз с великим поэтом. Он хотел воспользоваться этим редкостным случаем, но, растерявшись, не знал, что сказать. А поскольку напряженно искал подходящую фразу — Гёте лишь молча улыбался ему — и не мог найти ни одной, он тоже лишь улыбался. Пока вдруг на помощь ему не поспешило воспоминание о Кристине.
— Я сейчас встречаюсь с одной девушкой, вернее с женщиной. Она жена мясника.
Гёте это понравилось, он по-дружески рассмеялся.
— Она боготворит вас. Дала мне книжку, чтобы вы написали ей посвящение!
— Дайте-ка мне, — сказал Гёте и взял у студента сборник своих стихов. Открыв его на титульном листе, попросил: — Расскажите мне о ней. Как она выглядит? Хороша ли собой?
Глядя в глаза Гёте, студент не мог солгать. Он признал, что жена мясника не красавица. И в столицу приехала вообще в смешном виде. Весь день ходила по Праге в больших бусах и в черных вечерних туфлях, какие уже давно вышли из моды.
Гёте, слушая студента с искренним интересом, почти грустно сказал: — Прекрасно.
Студента это ободрило, он даже признался, что у жены мясника золотой зуб, сверкающий во рту, как золотая мушка.
Радостно рассмеявшись, Гёте поправил студента: — Как перстень.
— Как маяк, — засмеялся студент.
— Как звезда, — улыбнулся Гёте.
Студент сказал, что жена мясника, по существу, самая обыкновенная провинциалка, но именно поэтому она так притягивает его.
— Я прекрасно вас понимаю, — сказал Гёте. — Это как раз те детали — неудачно подобранный туалет, небольшой изъян зубов, волшебная обыденность души, — что делают женщину по— настоящему живой. Женщины на афишах или в журналах мод, на которых сейчас все стремятся походить, непривлекательны, поскольку они не настоящие, а лишь сумма абстрактных предписаний. Они рождены кибернетической машиной, а не человеческой плотью! Друг мой, ручаюсь вам, что именно ваша провинциалка — настоящая женщина для поэта, и хочу поздравить вас с нею!
Гёте склонился над титульным листом, вынул ручку и стал писать. Он исписал всю страницу, писал вдохновенно, чуть не в трансе, и его лицо светилось любовью и пониманием.
Студент взял книжку и покраснел от гордости. То, что написал Гёте незнакомой женщине, было прекрасно и грустно, горестно и чувственно, шутливо и мудро, и студент не сомневался, что еще ни одна женщина не удостаивалась такого дивного посвящения. Он подумал о Кристине и бесконечно затосковал по ней. На ее смешное одеяние поэзия накинула мантию самых возвышенных слов. Она стала королевой.
В гостиную вошел официант, но на сей раз он был без новой бутылки. Он предложил поэтам подумать об уходе. Дом вот-вот закроется, и консьержка угрожает запереть их здесь до утра.
Он несколько раз повторил свою просьбу, громко и тихо, всем вместе и каждому в отдельности, прежде чем поэты осознали, что с консьержкой шутки плохи. Петрарка вдруг вспомнил о своей жене в красном халате и вскочил из-за стола, будто кто-то пнул его сзади.
А Гёте сказал бесконечно печальным голосом: — Ребята, оставьте меня здесь. Я останусь здесь. — Костыли, прислоненные к столу, стояли возле него, и он лишь качал головой в ответ на уговоры друзей уйти вместе с ними.
Все знали его жену, даму злую и строгую. И все боялись ее. Знали, что, не приди Гёте домой вовремя, она всем им задаст по первое число. И потому уговаривали его: «Иоганн, опомнись, тебе пора домой» и, смущенно взяв его под мышки, пытались поднять со стула. Но король Олимпа был тяжелым, а их руки робкими. Он был по меньшей мере лет на тридцать старше, был их истинным патриархом, и они вдруг, когда надо было поднять его и подать ему костыли, почувствовали себя растерянными и маленькими. А он продолжал твердить, что хочет остаться здесь.
Все возражали ему, один Лермонтов воспользовался случаем выказать себя умнее других: — Ребята, оставьте его, а я побуду с ним до самого утра. Вы что, не понимаете его? В молодости он целыми неделями не возвращался домой. Он хочет вернуть молодость! Вы что, не понимаете этого, идиоты? Иоганн, мы ляжем здесь с тобой на ковре и останемся до утра вот с этой бутылкой красного вина, а они пусть уходят. Пусть Петрарка отваливает к своей жене в красном халате и с распущенными волосами!
Вольтер, однако, знал, что Гёте удерживает не тоска по молодости. Гёте был болен, и ему запрещалось пить. Когда он пил, ему отказывали ноги.
Вольтер, энергично взяв костыли, попросил остальных отбросить излишнюю робость. И вот слабые руки подвыпивших поэтов подхватили под мышки Гёте, подняли его со стула и понесли или, вернее, поволокли (ноги Гёте то касались пола, то болтались над ним, точно ноги ребенка, с которым родители играют в качели) через гостиную в вестибюль. Однако Гёте был тяжелым, поэты пьяными, и потому в вестибюле они опустили его на пол; он застонал и воскликнул: «Друзья, оставьте меня здесь умирать!» Вольтер рассердился и приказал поэтам немедленно поднять Гёте. Поэты устыдились. Ухватив Гете кто под мышки, кто за ноги, они подняли его и вынесли из двери клуба на лестничную клетку. Его несли все. Его нес Вольтер, его нес Петрарка, его нес Верлен, его нес Боккаччо и даже пошатывавшийся Есенин держался за ноги Гёте, чтобы не упасть.
Студент тоже старался нести великого поэта, ибо понимал, что такой случай подворачивается один раз в жизни. Однако не тут-то было: Лермонтов слишком возлюбил его. Он держал студента за руку и без конца что-то втолковывал ему.
— Мало того, что они не тонкие, — говорил он, — но еще и безрукие. Все они избалованные сынки. Посмотри, как они его тащат! Того и гляди уронят! Руками никогда не работали. Ты же знаешь, что я работал на заводе?
(Не будем забывать, что все герои этого времени и этой страны познали заводской труд, кто добровольно, кто движимый революционным энтузиазмом, а кто по принуждению, в виде наказания. Но как одни, так и другие одинаково гордились этим, ибо им казалось, что на заводе сама Суровость жизни, эта благородная богиня, поцеловала их в лоб.) Держа Гёте за руки и за ноги, поэты спускали своего патриарха вниз по ступеням. Лестничная клетка была квадратной, приходилось многократно разворачиваться под прямым углом, и эти повороты подвергали особому испытанию их ловкость и силу.
Лермонтов не унимался: — Друг мой, ты знаешь, что такое носить перекладины? Ты их никогда не носил! Ты же студент. И эти тоже их никогда не носили! Погляди, как по-дурацки они его тащат! Да они уронят его! — Повернувшись к поэтам, он крикнул: — Держите его крепко, болваны, вы же уроните его! Этими своими руками вы никогда не вкалывали! — И он, ухватив студента за локоть, медленно спускался с ним вслед шатающимся поэтам, которые боязливо держали все более тяжелевшего Гёте. Наконец они снесли его вниз на тротуар и прислонили к уличному фонарю. Петрарка и Боккаччо придерживали его, чтобы он не упал, а Вольтер, выйдя на проезжую дорогу, пытался остановить машину, но все безуспешно.
И Лермонтов говорил студенту: — Ты соображаешь, что видишь перед собой? Ты студент и ничего не знаешь о жизни. А это грандиозная сцена! Вынос поэта. Представляешь, какое бы это было стихотворение?
Тем временем Гёте сполз на землю, а Петрарка с Боккаччо силились поднять его.
— Посмотри, — говорил Лермонтов студенту, — поднять его и то не могут. Руки слабые. О жизни у них никакого понятия. Вынос поэта. Потрясающее название. Ты понимаешь. Сейчас я пишу две книжки стихов. Совершенно различные. Одна в абсолютно классической форме, рифмованная, с точным ритмом. Другая верлибром. Озаглавлю ее «Итоги». А последнее стихотворение будет называться «Вынос поэта». И это стихотворение будет беспощадным. Но честным. Честным.
Это было третье слово Лермонтова, произнесенное курсивом. Оно выражало противоположность всему тому, что является лишь орнаментом и игрой ума. Оно выражало противоположность грезам Петрарки и фарсам Боккаччо. Оно выражало пафос физического труда и страстную веру в вышеупомянутую богиню — Суровость жизни.
Ночной воздух опьянил Верлена: он стоял на тротуаре, смотрел на звезды и пел. Есенин сел, оперся о стену дома и уснул. Вольтер все еще махал руками посреди мостовой, пока наконец ему не удалось остановить машину. С помощью Боккаччо он затолкал Гёте на заднее сиденье. Подозвав Петрарку, попросил его сесть рядом с шофером, ибо только Петрарка был способен кое-как успокоить мадам Гёте. Но Петрарка яростно сопротивлялся: — Почему я! Почему я! Я боюсь ее!
— Погляди на него, — сказал Лермонтов студенту. — Когда надо 'помочь товарищу — он дает деру. Никто из них не умеет разговаривать со старухой Гёте. — Он наклонился к машине, где на заднем сиденье в невыносимой тесноте сидели Гёте, Боккаччо и Вольтер: — Ребята, я еду с вами. Мадам Гёте беру на себя, — и он сел на свободное место рядом с шофером.
Такси с поэтами исчезло из поля зрения, и студент вспомнил, что пора быстро возвращаться к пани Кристине.
— Мне надо домой, — сказал он Петрарке.
Петрарка согласился, взял его под руку и пошел с ним в сторону, противоположную той, где жил студент.
— Видите ли, — сказал он ему, — вы наблюдательный человек. Вы были единственным, кто способен был слушать, что говорили другие.
Студент подхватил: — Я мог бы повторить вам в точности вашими же словами, как эта девушка стояла посреди комнаты с железным прутом в руке, словно Жанна д'Арк со своим копьем.
— Но ведь эти выпивохи так и не выслушали меня до конца! Разве их вообще что-нибудь интересует, кроме их самих?
— Или как ваша жена испугалась, что девушка хочет убить вас, но по мере того, как вы к ней приближались, ее взгляд становился небесно-спокойным, и это было маленьким чудом!
— О дружище, да вы поэт! Вы, но не они! — Петрарка продолжал вести студента под руку в сторону своей отдаленной окраины.
— И как это кончилось? — спросил студент.
— Жена сжалилась над ней и оставила у нас ночевать. Но представьте себе! Моя теща спит в каморке за кухней и встает чуть свет. Обнаружив разбитые окна, она тотчас пригласила стекольщиков, работавших по соседству, и все стекла были вставлены еще до того, как мы проснулись. От вчерашнего дня и следа не осталось. Нам казалось, что это был сон.
— А девушка? — спросил студент.
— Она тихо выскользнула из квартиры еще на рассвете.
Петрарка, остановившись вдруг посреди улицы, довольно строго посмотрел на студента: — Видите ли, дружище, я был бы ужасно огорчен, если бы вы эту историю восприняли как один из боккаччовских анекдотов, которые кончаются в постели. Кое-что вам положено знать. Боккаччо болван. Боккаччо никогда никого не поймет, потому как понять означает слиться и отождествиться. Это тайна поэзии. Мы сжигаем себя в обожаемой женщине, сжигаем себя в идее, которой мы одержимы, мы сгораем в пейзаже, который потрясает нас.
Студент слушал Петрарку в восхищении, и перед глазами был образ его Кристины, в прелести которой он еще несколько часов назад сомневался. Сейчас он стыдился своих сомнений, поскольку они принадлежали к худшей (боккаччовской) половине его существа, они были порождены не его силой, а его малодушием: они говорили о том, что он боялся войти в любовь целиком, всем своим существом, что он боялся сгореть в любимой женщине.
— Любовь — это поэзия, а поэзия — это любовь, — говорил Петрарка, и студент обещал себе, что будет любить Кристину страстной и огромной любовью. Гёте давеча облачил ее в королевское одеяние, а Петрарка сейчас вливает огонь в его сердце. Предстоящая ночь будет освящена двумя поэтами.
— В противовес тому смех, — продолжал Петрарка, — это взрыв, что отрывает нас от мира и бросает в наше холодное одиночество. Шутка — барьер между человеком и остальным миром. Шутка — враг любви и поэзии. Я повторяю это вновь и хочу, чтобы вы хорошо запомнили это. Боккаччо ничего не смыслит в любви. Любовь не может быть смешна. У любви нет ничего общего со смехом.
— Да, — с восторгом подтвердил студент. Он видел мир поделенным на две половины, из которых одна — любовь, а другая — шутка, и знал, что сам он принадлежит и будет принадлежать к войску Петрарки.
Она не ходила по квартире нервничая, не сердилась, не дулась и даже не изнывала у открытого окна. Свернувшись клубочком, лежала в ночной рубашке под одеялом. Он разбудил ее поцелуем в губы и, стремясь опередить попреки, с нарочитой торопливостью принялся рассказывать ей о невообразимом вечере, где дело дошло до драматической схватки Боккаччо с Петраркой, тогда как Лермонтов наносил оскорбления всем остальным поэтам. Не проявляя интереса к объяснениям, она с недоверием прервала его: — А про книжку ты, конечно, забыл.
Когда он дал ей книгу стихов с длинным посвящением Гёте, она не поверила своим глазам. Она вновь и вновь перечитывала эти невероятные фразы, словно они воплощали все ее столь же невероятное приключение со студентом, все ее последнее лето, тайные прогулки по неведомым лесным тропам, всю эту тонкость и нежность, которые были так несвойственны ее жизни.
Тем временем студент разделся и лег к ней. Она обняла его и крепко прижала к себе. Это было объятие, какого он еще
никогда не изведал. Объятие искреннее, сильное, пылкое, материнское, сестринское, дружеское и страстное. Этим вечером Лермонтов много раз использовал слово честный, и студенту подумалось, что объятие Кристины заслуживает именно этого синтетического названия, включающего в себя целый сонм прилагательных.
Студент чувствовал, что его тело превосходно подготовлено для любви. Оно было подготовлено так надежно, надолго и прочно, что он не спешил и лишь с наслаждением вкушал нескончаемо сладостные минуты неподвижного объятия.
Она погружала чувственный язык в его рот и тут же осыпала истинно сестринскими поцелуями все его лицо. Нащупывая языком ее золотой зуб наверху слева, он вспоминал слова Гёте: Кристина — порождение не кибернетической машины, а человеческой плоти! Это женщина, которая нужна поэту! Ему хотелось вопить от радости. И в душе его звучали слова Петрарки, что любовь — это поэзия, а поэзия — это любовь и что понять означает сливаться с другим человеком и сгорать в нем. (Да, все три поэта здесь с ним, они летают над его постелью, как ангелы, радуются, поют и благословляют его!) Исполненный бесконечного восторга, студент решил, что пришла пора превратить лермонтовскую честность неподвижного объятия в реальное любовное действие. Опустившись на тело Кристины, он попытался коленями раздвинуть ее ноги.
Но в чем дело? Кристина сопротивляется! Она сжимает ноги так же упорно, как и во время их летних прогулок!
Он хотел было спросить ее, почему она сопротивляется ему, но не смог говорить. Пани Кристина была так робка, так нежна, что рядом с ней затеи любви утрачивали свои названия. У него хватало смелости говорить лишь на языке дыхания и ласк. К чему им тяжеловесность слов? Разве он не сгорал в ней? Они оба пламенели одним и тем же пламенем! И он снова и снова в упорном молчании стремился раздвинуть коленом ее плотно сжатые бедра.
И пани Кристина молчала. Она тоже стеснялась говорить и хотела все выразить лишь поцелуями и ласками. Но при его двадцать пятой попытке, на сей раз более грубой, раздвинуть ее бедра, она сказала: — Нет, прошу тебя, нет. Я бы умерла.
— Как это? — спросил он со вздохом.
— Я бы умерла. Правда. Я бы умерла, — сказала пани Кристина и, снова глубоко погрузив язык в его рот, сильно сжала бедра.
Студент испытывал отчаяние, смешанное с блаженством. Им владело яростное желание обладать ею и одновременно хотелось плакать от счастья, ибо он понял, что она любит его так, как никто не любил. Она смертельно любит его, любит так, что боится отдаться ему, ибо, отдавшись ему, уже не могла бы жить без него и умерла бы от тоски и желания. Он был счастлив, был безумно счастлив тем, что вдруг, неожиданно и совершенно незаслуженно достиг того, о чем мечтал: бесконечной любви, перед которой весь земной шар со всеми его континентами и морями ничто.
— Я понимаю тебя! Я умру вместе с тобой! — шептал он, гладя и целуя ее и чуть не плача от любви. Но великая нежность не задушила вожделения плоти, что становилось болезненным и почти нестерпимым. И потому он снова попытался протиснуть колено меж ее сжатых бедер и открыть себе путь к ее лону, вдруг ставшему для него таинственнее чаши Грааля.
— Нет. ты не умрешь. Это я умру! — сказала Кристина.
Он представил себе столь бесконечное наслаждение, от которого умирают, и повторил снова: «Мы умрем вместе! Мы умрем вместе!» Он продолжал протискивать колено меж ее бедер, но по-прежнему безуспешно.
Больше им нечего было сказать. Они прижимались друг к другу, она качала головой, а он еще много раз штурмовал твердыню ее бедер, пока наконец не сдался. Смирившись, он лег подле нее навзничь. Она взяла студента за жезл его любви, воздетый в ее честь, и сжала его со всей восхитительной учтивостью: искренно, крепко, пылко, по— матерински, по-сестрински, дружески и страстно.
В студенте смешивалось блаженство бесконечно любимого человека с отчаянием отвергнутого тела А жена мясника не переставала держать его за его оружие любви, но не так, чтобы несколькими простыми движениями заменить ему любовный акт, о котором он вожделел, а так, словно держала в руке что-то редкостное, дорогое, то, что боялась повредить и хотела надолго сохранить воздетым и твердым.
Впрочем, довольно уже об этой ночи, что длится без заметных перемен почти до утра.
Уснув очень поздно, они проснулись лишь к полудню. У обоих болела голова. Временем они особенно не располагали, так как Кристина спешила на поезд. Оба молчали. Кристина, положив в сумку ночную рубашку и книгу Гёте, опять маячила в своих неуместных вечерних лодочках и нелепых бусах вокруг шеи.
Мутный утренний свет словно снял с них печать молчания, словно после ночи поэзии наступал день прозы, и пани Кристина сказала студенту совсем просто: — Ты не сердись на меня, я правда могла бы умереть. Уже после первых родов доктор сказал, что мне больше нельзя беременеть.
Студент горестно посмотрел на нее: — Думаешь, ты могла бы от меня забеременеть? За кого ты меня принимаешь?
— Так все мужчины говорят. Они всегда в себе уверены. Я-то знаю, что стряслось с моими подружками. Молодые ребята вроде тебя ужасно опасны. А случись такое, не выкрутишься.
С отчаянием в голосе он стал убеждать ее, что не такой уж он простофиля и что никогда не сделал бы ей ребенка: — Не станешь же ты равнять меня с какими-то сопляками своих подружек?
— Я знаю, — сказала она примиренно, чуть не извиняясь. Студенту больше не пришлось ее убеждать. Она поверила ему. Он же не какой-нибудь деревенщина и, пожалуй, знает толк в любви больше, чем все автомеханики мира. Может, она и напрасно ночью сопротивлялась ему. Но она не сожалела об этом. Любовная ночь с каким-то коротким любовным актом (Кристина не способна была представить себе телесную любовь иной, чем поспешной и короткой) всегда казалась ей чем-то хоть и прекрасным, но рискованным и вероломным. То, что пережила она со студентом, было несравнимо лучше.
Он проводил ее на вокзал, и она уже мечтала о том, как будет сидеть в купе и вспоминать пережитое. С практичностью простолюдинки она повторяла себе, что испытала нечто такое, чего никто у нее не отнимет: она провела ночь с юношей, который всегда казался ей нереальным, неуловимым, далеким, и всю ночь держала его за воздетый жезл любви. Да, всю ночь! В самом деле, она никогда не испытывала ничего подобного! Возможно, она больше не увидит его, но ведь она никогда и не рассчитывала постоянно видеться с ним. Она была счастлива, что у нее осталось от него нечто долговечное: стихи Гёте и его невероятное посвящение, которое в любое время может подтвердить ей, что это ее приключение не было сновидением.
Зато студент был в отчаянии. Достаточно же было сказать одну-единственную разумную фразу! Достаточно было назвать вещи своими именами, и он мог быть с нею! Она боялась зачать от него, а он думал, что она ужасается беспредельности своей любви! Он смотрел в бездонную глубину своей глупости и чувствовал приступы безудержного смеха, смеха слезливо— истеричного!
Он возвращался с вокзала в свою пустыню безлюбых ночей, и литостъ сопровождала его.
На двух примерах из жизни студента я объяснил два вида изначальной реакции человека на собственную литостъ. Если партнер слабее нас, мы находим повод, чтобы оскорбить его, — так студент оскорбил студентку, когда та поплыла слишком быстро.
Если партнер сильнее, нам ничего не остается, как избрать какой-либо окольный путь мщения, пощечину рикошетом, убийство посредством самоубийства. Мальчик так долго выводит на скрипке фальшивый звук, что учитель не выдерживает и выкидывает его из окна. Мальчик падает и на протяжении всего полета радуется, что злой учитель будет обвинен в убийстве.
Это две классические реакции человека, и если первая реакция сплошь и рядом встречается в жизни любовников и супругов, вторая, присущая так называемой великой Истории человечества, являет собой бесчисленное количество примеров другого порядка. Вероятно, все то, что наши наставники называли героизмом, было нечем иным, как формой литости, проиллюстрированной мною на примере мальчика и учителя по классу скрипки. Персы завоевывают Пелопоннес, и спартанцы совершают одну военную ошибку за другой. И так же как мальчик отказывался взять правильный звук, они, ослепленные слезами бешенства, отказываются предпринять что-либо разумное, не способные ни воевать успешнее, ни сдаться, ни спастись бегством, они во власти литости позволяют перебить себя всех до последнего.
В этом контексте мне приходит на ум, что вовсе не случайно понятие литости родилось в Чехии. История чехов, эта история вечных восстаний против сильнейших, череда знаменитых поражений, во многом определивших ход мировой истории и обрекших на гибель собственный народ, и есть история литости. Когда в августе 1968 года тысячи русских танков захватили эту маленькую и прекрасную страну, я видел на стенах одного города лозунг: «Мы не хотим компромисса, мы хотим победы!» Поймите: в тот момент речь шла о выборе лишь одного из нескольких вариантов поражений, ничего больше, но этот город отверг компромисс и возжелал победы! Это голос не рассудка, а литости! Человек, одержимый литостью, мстит за себя собственной гибелью. Мальчик расплющился на тротуаре, но его бессмертная душа будет вечно радоваться, что учитель повесился на оконной задвижке.
Но как студент может оскорбить пани Кристину? Прежде чем он успевает что-либо предпринять, Кристина садится в поезд. Теоретики знакомы с такой ситуацией и утверждают, что при этом происходит так называемая блокировка литости.
Ничего худшего не может случиться. Литость студента была словно непрерывно растущая опухоль, и он не знал, что с нею делать. Поскольку ему некому было мстить, он жаждал хотя бы утешения. Вот почему он вспомнил Лермонтова. Он вспомнил, как Лермонтова оскорблял Гёте, как его унижал Верлен и как Лермонтов вновь и вновь кричал им, что он гордый, словно все поэты за столом были учителями по классу скрипки и он хотел спровоцировать их выкинуть его из окна.
Студент тосковал по Лермонтову, как тоскуют по брату. Он опустил руку в карман и нащупал в нем большой сложенный лист бумаги. На листе, вырванном из тетради, было написано: «Жду тебя. Люблю тебя. Кристина. Полночь».
Он понял. Пиджак, что был сегодня на нем, вчера висел на вешалке в его мансарде. Поздно обнаруженное послание лишь подтвердило то, что он знал. С телом Кристины он разминулся по собственной глупости. Литость переполняла его до отказа и не находила выхода.
День клонился к вечеру, и студент предположил, что поэты уже очнулись после вчерашней попойки. Возможно, они будут в Клубе литераторов. Он взбежал на второй этаж, миновал гардероб и свернул вправо, к ресторану. Не привыкший бывать здесь, он остановился у входа и неуверенно огляделся. В глубине зала сидели Петрарка и Лермонтов с двумя незнакомцами. Студент сел за ближайший свободный стол. Никто не обратил на него внимания. Ему даже показалось, что Петрарка и Лермонтов, кинув на него отсутствующий взгляд, не узнали его. Он попросил официанта принести ему коньяку, а в голове болью отдавался бесконечно печальный и бесконечно прекрасный текст Кристининого послания: «Жду тебя. Люблю тебя. Кристина. Полночь».
Он сидел минут двадцать, потягивая коньяк. Вид Петрарки и Лермонтова принес ему не утешение, а, напротив, новое огорчение. Он почувствовал себя покинутым всеми, покинутым Кристиной и поэтами. Он сидел здесь один, лишь с большим листом бумаги, на котором было написано: «Жду тебя. Люблю тебя. Кристина. Полночь». Им овладело желание встать и поднять над головой этот лист бумаги, чтобы все видели его, чтобы все знали, что он, студент, любим, безмерно любим.
Он подозвал официанта, расплатился. Потом еще закурил сигарету. В клубе оставаться не хотелось, но мысль о возвращении в мансарду, где не ждет его женщина, была ему нестерпима. Он раздавил, наконец, сигарету о пепельницу, и в ту же минуту заметил, что Петрарка узрел его и помахал из-за стола Но было уже поздно, литость гнала его прочь из клуба в грустное одиночество. Он встал и напоследок еще вытащил из кармана бумагу, на которой Кристина написала свое любовное послание. Эта бумага уже не принесет ему никакой радости. Но если он оставит ее здесь на столе, быть может, кто-то обнаружит ее и узнает, что сидевший здесь студент безмерно любим.
Он повернулся и направился к выходу.
— Друг мой! — услышал студент и оглянулся. Петрарка, делая знак рукой, приближался к нему. — Вы уже уходите? — Петрарка извинился, что не узнал его сразу. — На другой день после кутежа я всегда дурею!
Студент объяснил, что не хотел мешать Петрарке, ибо не знал тех, с кем он сидел за столом.
— Болваны! — сказал Петрарка студенту и направился с ним к столу, из-за которого тот только что встал. Студент испуганно уставился на большой лист бумаги, лежавший там. Был бы это хоть неприметный клочок, но эта большая бумага, казалось, изобличала всю ту неловкую преднамеренность, с какой она была оставлена на столе.
Петрарка, на лице которого горели любопытством черные глаза, тотчас узрел бумагу и пробежал ее взглядом. — Что это? О друг, уж не ваша ли она?
Студент, неумело изобразив растерянность человека, по ошибке оставившего на столе это доверительное послание, попытался вырвать его из рук Петрарки.
Но тот успел прочесть вслух: «Жду тебя. Люблю тебя. Кристина. Полночь».
Глядя студенту в глаза, спросил: — Что за полночь? Уж не вчерашняя ли?
Студент опустил взгляд: — Да, — сказал он, уже не пытаясь отнять у Петрарки бумагу.
К их столу на своих коротких ногах подошел Лермонтов. Протянул студенту руку: — Рад вас видеть. Те двое, — сказал он, кивнув на стол, из-за которого встал, — полные идиоты! — И сел рядом.
Петрарка тут же прочел Лермонтову текст Кристининого послания, повторяя его несколько раз звучным, напевным голосом, словно это была стихотворная строка.
И тут меня осенило: когда нет возможности влепить быстро плавающей девушке пощечину или позволить персам истребить себя, когда нет никакого спасения от раздирающей душу литости, тогда к нам на помощь приходит милосердие поэзии.
Что осталось от этой красивой и совершенно незадачливой истории? Ничего, кроме поэзии.
Слова, вписанные в книгу Гёте, которую увозит с собой Кристина, и слова на разлинованной бумаге, одарившие студента нежданной славой.
— Друг мой, — сказал Петрарка, взяв студента за руку, — признайтесь, что вы пишете стихи. Признайтесь, что вы поэт!
Опустив глаза, студент признался, что Петрарка не ошибается.
Студент пришел в Клуб литераторов увидеться с Лермонтовым, но с этой минуты он потерян для Лермонтова, а Лермонтов потерян для него. Лермонтов ненавидит счастливых любовников. Мрачнея, он с презрением говорит о поэзии слащавых чувств и высоких слов. Он говорит о том, что стихотворение должно быть честным как предмет, созданный рабочими руками. Нахмурившись, он злится на Петрарку и на студента. Мы знаем хорошо, в чем дело. Гёте это тоже знал. Это оттого, что он не спит с женщиной. Эта чудовищная литостъ оттого, что он не спит с женщиной.
Кто лучше студента мог бы понять его? Но этот неисправимый глупец видит лишь хмурое лицо Лермонтова, слышит его злобные слова и чувствует себя оскорбленным.
А я смотрю на них из далекой Франции, с высоты моей башни. Петрарка со студентом встают из-за стола. Холодно прощаются с Лермонтовым. И Лермонтов остается один.
Мой дорогой Лермонтов, гений той боли, которую в моей печальной Чехии называют литостью.