6. На учебу — в Москву

Летом 1923 года я поставил, наконец, перед секретарем губкома К. Пшеницыным вопрос о командировке меня на учебу. Сначала мне отказали: не отпускали с работы. Я вновь и вновь добивался своего и, наконец, 1 октября Губпрофсовет освободил меня от должности секретаря, а Дальбюро дало путевку в Московский институт народного хозяйства и назначило стипендию — 30 рублей в месяц.

Ехал я в Москву с удобствами (мне повезло), но опаздывал к началу занятий (тут мне не повезло). Повезло потому, что председатель Губревкома Ян Гамарник, узнав о моем отъезде, предложил мне доставить в Москву и сдать секретариату ЦК РКП(б) специальный вагон, которым он приехал во Владивосток. Я согласился, ко мне еще примкнул ехавший в Москву председатель Дальбюро ВЦСПС К. Кнопинский, и мы вдвоем поехали в роскошном вагоне с шестью одноместными купе, с широкими кожанами диванами, письменными столами и креслами, со специальной плитой для приготовления пищи и прочим.

А не повезло потому, что, во-первых, меня не сразу отпустили, а во-вторых, ехать из Владивостока в Москву в те времена надо было не меньше двух недель. Железные дороги были запущены, а мост через Амур, взорванный в гражданскую войну, все еще не был восстановлен: переправляли вагоны через реку паромом и собирали состав на том берегу. Отапливать свой роскошный вагон мы должны были сами: хорошо хоть, в Чите с помощью Кнопинского удалось запастись топливом.

Наконец, 25 октября 1923 года прибыли мы в Москву. Поселился я, по ходатайству Дальбюро ВЦСПС, в общежитии гостиницы ВЦСПС «Деловой двор», располагавшейся на площади Ногина. Сразу явился к декану экономического факультета А. Я. Вышинскому (тому самому). Он направил меня к директору института Челяпову. Тот отказал в приеме: поздно. Но ведь я приехал с Дальнего Востока! Все равно — поздно. Пошел в Главпрофобр. Начальником Главпрофобра оказался тот же Челяпов, подтвердивший свой отказ. Пошел в ВЦСПС: ведь в институт меня направили профсоюзы. Заведующий культотделом Сенюшкин, переговорив с Челяповым, холодно сказал: ничем помочь не может.

Опечаленный, шел я по длинному извилистому коридору ВЦСПС, помещавшемуся тогда на Солянке, в здании, описанном впоследствии Ильфом и Петровым. Вдруг натыкаюсь на Кнопинского. Вид мой был достаточно выразительным, и Кнопинский спросил: что случилось? Я рассказал.

— Пойдем-ка со мной, — сказал Кнопинский.

Он привел меня к кабинету М. П. Томского, тогдашнего председателя ВЦСПС и члена Политбюро ЦК РКП(б), приоткрыл дверь, увидел, что у Томского есть посетители, и предложил мне подождать. Несколько минут мы посидели в приемной, а когда Томский освободился, зашли к нему в кабинет. Никто нас не останавливал, не спрашивал, по какому мы делу.

К. Кнопинский представил меня М. П. Томскому как только что приехавшего из Владивостока бывшего секретаря губпрофсовета. Томский, усадив нас, сразу стал расспрашивать меня о Приморье, о положении во Владивостоке при белых, о том, какая там обстановка сейчас, о настроениях рабочих, о кадрах профработников… Я подробно рассказал ему все, что мог. А потом Кнопинский сказал:

— Михаил Павлович, у него есть путевка Дальбюро в Институт народного хозяйства на учебу, но его не принимают, потому что он опоздал. А опоздал потому, что губком не отпускал его с работы…

Тогда никаких экзаменов не было, и путевка от организации была достаточным основанием для зачисления в Вуз. Томский спросил меня, обращался ли я в культотдел ВЦСПС, узнал, что Сенюшкин отказался мне помогать, и велел секретарю вызвать к нему заведующего культотделом. Когда Сенюшкин явился, он тут же, при нас, резко осудил и его, и Челяпова за бюрократическое отношение к товарищу, приехавшему из недавно освобожденного района, тем более, что причины моего опоздания были безусловно уважительными, и дал указание немедленно зачислить меня в институт.

Сенюшкин, выйдя со мной из кабинета Томского, тут же позвонил Челяпову — и все было сделано. Я поехал в институт, предъявил Челяпову путевку и остальные документы, тот поставил резолюцию — и я стал студентом ИНХ. Только на прощанье Челяпов полюбопытствовал, как я попал к Томскому?

К нему попасть легче, чем к вам или к Сенюшкину, — сказал я, прощаясь.

…Занятия начались. Жил я, как уже сказано, в общежитии гостиницы «Деловой двор». В громадной комнате стояло не менее 60 коек, на которых все время сменялись командированные в Москву периферийные работники. С 6 утра до 12 ночи здесь стоял непрерывный гул. Люди приходили с работы, из театров, музеев, магазинов, ужинали, курили, делились впечатлениями, спорили. Заниматься тут было невозможно, и я занимался в библиотеке, но и отдохнуть было негде.

О своей беде я рассказал бывшему дальневосточнику Николаю Илюхову, с которым встретился в институте. Илюхов рассказал мне, что в Москве, в отдельной квартире живет наш товарищ Александр Слинкин — и дал мне его адрес.

Слинкин, действительно, жил один в квартире нашего общего знакомого, командированного из Москвы во Владивосток. Свою квартиру, забронированную за ним на время командировки, он предоставил Слинкину, пока тот не получит собственного жилья. Как мы с Илюховым и думали, Слинкин предложил мне поселиться с ним, и я с радостью согласился. Правда, дом, в котором жил на первом этаже Слинкин, был достаточно запущен, квартира состояла всего из одной комнаты с небольшой кухней, но я не был избалован. Все меня устраивало: и то, что я избавлялся от общежития, и то, что дом был расположен на Садовом кольце, откуда было удобно ехать в институт, и то, что Слинкин работал — и я целый день мог без помехи заниматься.

Я забрал свои вещи из камеры хранения и переехал к Слинкину. А позже мои квартирные дела устроились совсем хорошо. Я встретился со своим старым приятелем, который работал в Наркомате почт и телеграфов, в отделе учета и распределения кадров. Жил он в том же здании, где размещался наркомат, в одной из коммунальных квартир, отведенных сотрудникам. Приятеля моего, когда я его встретил, мобилизовали на флот, и он предложил мне занять его должность и его комнату со всей обстановкой (и телефоном). Володя повел меня к своему начальству — и мы быстро обо всем договорились. Занятия в институте тогда шли только вечером — и, ради комнаты, я согласился совмещать работу с учебой.

Зачислили меня начальником подотдела учета Наркомата (по-нынешнему заместителем начальника управления кадров; впрочем, тогда, несмотря на наличие безработицы, отдел кадров такого значения, как впоследствии, не имел). Оклад мой был 225 рублей — партмаксимум. Такой оклад получал и я, и нарком, и председатель Совнаркома.

В квартире, кроме меня, жили три семьи: Зискинда, референта наркома Довгалевского, Б. И. Духовного, бывшего начальника управления ФОН, и начальника финансового управления наркомата Раева с женой и дочерью.

Все шло хорошо. Но учеба занимала все больше времени — и я решил уйти с работы. Но в таком случае, как предупредил меня начальник общего управления К. Трофимов, меня, в соответствии с законом, запросто выселили бы из квартиры.

Я пошел к секретарю Московского комитета партии Зеленскому, рассказал ему, что хочу сосредоточиться на учебе и уйти с работы, но мне грозит в таком случае выселение из квартиры. Зеленский позвонил Трофимову — и меня оставили в покое, только сняли у меня телефон. Это было не так уж страшно: у всех моих соседей были телефоны, и я беспрепятственно пользовался ими.

Отдельная комната и свободное время сильно облегчили мои занятия. Моя комната стала местом встреч с товарищами, общих занятий и многочисленных дискуссий по теоретическим вопросам. Отказ от зарплаты меня тоже, в общем, не волновал. Стипендии, от которой я отказался, пока был на службе и которую возобновил, когда со службы ушел, хватало на питание и на покупку необходимых книг. Получив стипендию, я сразу закупал на месяц вперед чай, сахар, масло, сыр и колбасу (хранил я их зимой между рамами окон). Купил примус. Обедал в студенческой столовой, талоны в которую тоже покупал на месяц вперед. Обед стоил дешево, не помню — не то 12, не то 20 копеек. Кроме того, у меня были еще мои золотые монеты, накопленные во Владивостоке. Тратил я их очень сдержанно, бумажные деньги тогда падали очень быстро, и я, обменяв золотую монету в отделении Госбанка, тут же покупал продукты.

По время одной из таких операций я встретил Кнопинского. Разговорились. Узнав, что я меняю золото на бумажные деньги в Госбанке, Кнопинский удивился:

— На «черной бирже» у Ильинских ворот ты получишь в три или четыре раза больше, — сказал он, пожав плечами. — Ты студент, тебе каждая копейка дорога, никто тебя не осудит…

Тут пришла очередь удивляться мне: Кнопинский был членом партии с 1907 года. Но, то ли его авторитет сыграл роль, то ли простое любопытство, на «биржу» я все же пошел. Здесь гудела, кричала, торговалась толпа, беспрерывно слышались выкрики спекулянтов: «Беру доллары!», «Беру фунты стерлингов!», «Беру золото!». Спросив одного из них, сколько он даст мне за пятирублевую золотую монету, я услышал сумму, в несколько раз превышавшую официальный курс. Я отдал монету, получил бумажки и уже хотел уходить, как вдруг раздался крик: «Облава!». Действительно, толпу оцепляли милиционеры. Кольцо сжалось — и милиция стала пропускать окруженных по одному, проверяя документы. Дошла очередь до меня. Я показал студенческую книжку и партбилет (паспортов тогда еще не было). На вопрос начальника милиции, как я сюда попал, я соврал, что просто проходил мимо. Меня отпустили — и больше я таких экспериментов не устраивал, хотя бы и по рекомендации старого большевика.

…В институте я все больше сближался с Илюховым. Мы учились в одной группе и дружили почти все годы пребывания в институте. Он часто бывал у меня, а я у него, на Лесной улице, где он жил с женой, тоже бывшей партизанкой, и с дочкой, названной звучащим сейчас странно, а тогда распространенным в нашей среде именем «Идея». Илюхов познакомил меня и со своим старым другом, тоже дальневосточником-партизаном М. Титовым, впоследствии — начальником политотдела Амурской Армии. В ту пору, как мы познакомились, Титов учился в МГУ, на факультете общественных наук и был одно время секретарем партийной ячейки Московского университета.

Что касается парторганизации нашего института, то первое общепартийное собрание, на котором я присутствовал, честно говоря, не могло произвести хорошего впечатления. Партячейка была большая, на закрытом собрании, происходившем в Плехановской аудитории, присутствовало тысячи полторы человек. Как правило, это были не зеленые юнцы, а участники гражданской войны, бывшие командиры, комиссары, политработники. Но дело разбиралось на собрании не очень красивое.

Шла речь о моральном разложении секретаря партячейки института Юрисова. Докладывала об этом собранию секретарь Замоскворецкого райкома старая большевичка Самойлова, известная в партии под своей подпольной кличкой «Землячка».

Землячка доложила собранию то, что многие уже знали. Юрисов, живший в общежитии, устраивал в своей комнате так называемые «афинские ночи», участники которых, парни и девушки, раздевались догола. Узнав об этом, Землячка потребовала сообщить ей, когда состоится следующая встреча и, вместе с работниками контрольной комиссии, ворвалась в комнату, где и застала обнаженных студентов и студенток в соответствующих позах.

Землячка потребовала исключить Юрисова из партии. Его, конечно, исключили (и было за что!), но и Землячка не снискала симпатий. Ее вообще не любила молодежь: за сухость, черствость, крутой нрав. Во время собрания слышалось немало выкриков: «Старая ведьма!», «Старая дева!». Претило то, что секретарь райкома шарит по комнатам, подглядывая за личной жизнью студентов.

Секретарем ячейки был избран Бойко-Павлов, тоже бывший дальневосточный партизан. Впрочем, Юрисов, видимо, был все-таки восстановлен: впоследствии он занимал должность начальника Главтекстиля ВСНХ СССР.

Собрание это, как и вообще первые месяцы в Москве, произвело на меня тяжелое впечатление. Предыдущий период моей жизни, когда я стал коммунистом, — подготовка переворота в Нерчинске-Заводском, участие в партизанских отрядах Забайкалья, бои на Хабаровском фронте, подпольная работа во Владивостоке — все это было чисто, было проникнуто горячей верой в партию, в ее идеалы. Там меня окружали люди, готовые каждую минуту умереть за партию. И когда я ступил ногой на московскую землю, где находился штаб мировой революции, я был похож на христианина, пришедшего на святую землю.

А встретился я со многими, носившими звание члена партии, но по существу бюрократами, или равнодушными циниками, или, вот как на этом собрании, с морально разложившимися, как Юрисов и его компания, или с ханжами вроде Землячки, смаковавшей поступки Юрисова. А ведь имя Землячки я читал в истории партии!

Все это не могло не отложиться в моем сознании, не вызвать некоторое разочарование, не поколебать в какой-то степени мою веру в чистоту того движения, которому я посвятил свою жизнь.

Светлой точкой в моей памяти осталось собрание Замоскворецкого партийного актива, состоявшееся в колонном зале нашего института вскоре после моего поступления на учебу. Мне удалось присутствовать на этом собрании и впервые услышать доклад Л. Д. Троцкого. Услышать Ленина и Троцкого было моей давнишней мечтой.

Доклад Троцкого произвел на меня огромное впечатление, и еще большее сам Троцкий и устроенная ему встреча. Это была действительно овация, и длилась она не менее десяти минут. Председательствовавшая Землячка металась за столом, воздевала руки и кричала:

— Товарищи! Дадим мы, наконец, говорить товарищу Троцкому?

— Дадим! Дадим! — кричали ей в ответ собравшиеся и продолжали аплодировать.

Троцкий поднял руку, требуя внимания, но аплодисменты долго не стихали. Это было подлинно стихийное проявление чувств. Помню это и по себе. И по окончании доклада тоже долго гремела буря аплодисментов.

Загрузка...