Понимаю, что ничего оригинального в этом высказывании нет: метро я не люблю.
Турникеты минуешь более или менее независимо, но уже эскалатор вторгается в твое личное пространство случайными толчками дробно сбегающих.
А в набитом вагоне и вовсе стискивают хуже, чем сигарету в полной пачке: ногти обломаешь, пока выцарапаешь.
Особенно раздражает, если тащишься по совершенно никчемному делу. И делом-то нельзя назвать. Глупость одна.
Но все равно: громыхай свои девять станций. Главное — глаза куда-нибудь упереть.
Несколько минут я смотрел на девушку у дверей. Она стояла спиной, отражение бледного лица дрожало, расплываясь, и ртутно вспыхивало, когда вагон пролетал мимо одной из ламп, что развешены в туннелях. Ухо, полузакрытое краем берета, затылок с забранными кверху темными волосами, поднятый воротник черной куртки. Отражение дрожало и плыло, и, в общем-то, трудно было понять, как выглядит ее лицо на самом деле.
Лампы шмыгали белыми мышами. В глубине туннеля их растворяла черная вода.
Может быть, мы могли бы познакомиться… понравиться друг другу. Кто его знает: даже полюбить.
А потом бы, наверное, тоже расстались.
Ее вынесло на «Парке», она исчезла навсегда, но жалеть было не о чем: на смену уже ломились другие.
Зашипели двери, закрываясь, поезд задергался, завыл, набирая ход. И снова белые лампы одна за другой стали тонуть в черной воде туннеля.
Я вспомнил, как выкинул часы.
Часы были японские — «Casio». Пинчер подобрал их на пляже. За минуту до того, треща и воняя, по широкой полосе плотного песка прогнал самовоз-багги с какими-то визжащими лихачками на борту. Должно быть, слетели с кого-то из них. Пинчер покрутил, разглядывая. «На», — говорит. Наверное, так рассудил: сам он при часах, а я свои оставил в отеле. Да и, если разбираться, слова доброго не стоят: совершенно беспонтовые, пластиковые.
Я тоже повертел, прочел «waterproof», надел и полез в воду. Я думал, их тут же разъест солью, тогда сниму и кину в мусорный бак. Easy come, easy go.
Но они не промокли. Или промокли, но все же исправно тикали. То есть помаргивали, как заведено у электронных.
Короче говоря, в тот день я их не снял. И еще года три не снимал — прижились. Хоть и беспонтовые, а удобные оказались часы. Еще одно подтверждение: никогда не следует судить по внешности. Тем более второпях.
А потом сломался пластик ремешка. И опять это было на море, только на другом. Может быть, мне самому в тот день следовало прыгнуть за борт. Нет, ну а что? Все пошло наперекосяк, развалилось, я чувствовал себя одиноким и ненужным. Даже лишним. А пара стаканов какой-то дешевки только добавила остервенелости.
И когда ремешок сыграл такую подлянку — треснул и развалился прямо на глазах, я только выругался — и швырнул эти чертовы часы в клочья пены. Паром еще не отчалил. Я видел: они долго тонули, растворяясь в темноте. Поблескивали, когда им удавалось поймать стеклом луч света. Что-то уходило от меня вместе с ними, таяло навсегда…
Почему-то я уверен, что вода и на этот раз их не повредила. Они ведь на самом деле были waterproof. Не исключено, что эти беспонтовые «Casio» и на морском дне исправно служат своему предназначению: ведут счет времени. Что ни делай, а они все исполняют долг. Я как раз перед тем поставил новую батарейку. Такие нескоро садятся. И тогда по сию пору какой-нибудь из тамошних крутых карасей — или кого там: шилозубов? — иногда тычется в одну из боковых пипок, чтобы дисплей озарился зеленоватым светом. Если, конечно, эти глубоководные существа способны интересоваться тем, как быстро идет время.
Так вот, когда я отшвырнул их, она взяла меня за локоть и сказала вполголоса: «Не надо, что ты. Все будет хорошо».
Мы не были знакомы. Я ее даже не видел. В смысле — во время посадки не видел. Сейчас случайно притерло друг к другу в паромной толкучке, вот и все.
Я отдернул руку и вскинул взгляд, чтобы сказать что-нибудь вроде «Да ладно!». Или даже: «Тебе-то что?».
Но оказалось, что она, улыбаясь, стоит в круге направленного на нее света.
Это был тот самый свет: он неожиданно выхватывает чье-то лицо из тусклой сутолоки окружающего. И ты видишь его так, как, быть может, не увидел бы ни секундой раньше, ни минутой позже.
Я постоял с раскрытым ртом, а потом промямлил что-то в том духе, что, дескать, это все мелочи, да и вообще случайность. В общем, не обращай, смотри, какой закат.
И стал рассказывать, что к чему.
Уже даже не помню, что за «что к чему» это было. Чепуха какая-то, мелочь. Опилки жизни, что вечно летят в самую морду.
Но следующие четыре года мы были вместе.
А теперь я ехал, чтобы отдать ей какую-то дурацкую бумажку, случайно увезенную со своими вещами…
Поезд дернуло. Я едва успел схватиться за поручень. Какой-то мужик, едва не скатившись на пол, повалился на сидящих. В дальнем конце кто-то и впрямь упал. Все вокруг трещало, как при кораблекрушении. Я поймал испуганный взгляд женщины, чуть не отдавшей инерции мальчика, стоявшего между ее колен.
Еще пара-тройка рывков.
Тишина. Дальний гул подземелья. Где-то неподалеку — должно быть, в соседнем туннеле — догромыхивал другой состав.
— Встречный пропускаем, — хмуро сказал кто-то.
Динамик потрещал, потом машинист сообщил невнятной скороговоркой:
— Сохраняйте спокойствие, поезд скоро будет отправлен.
У меня затекла спина, я перенес тяжесть тела на другую ногу.
— Гос-с-споди, — просвистела какая-то старуха. — Как картошку возют.
Под днищем вагона угрюмо и яростно забился железный механизм. Смолк так же неожиданно, как начал…
Ну да, человек оказывается в круге света. Это как в цирке: глазеешь только на того, кто выхвачен лучом. Все на нем блестит. Глаза вспыхивают ярко, как у собаки. Весь какой-то особенный: и говорит не так, и выглядит иначе. Такой сверкающий и горячий, что кажется, будто от него к тебе льется тепло.
И если бы еще это сияние оказалось вечным!.. Но оно не вечно, увы. То есть для кого-то, может быть, и вечно. Что скажешь, им можно только позавидовать.
Должно быть, в ее глазах и я стоял в таком круге. Ведь она меня тоже любила… По крайней мере, хочется в это верить. Правда, чем больше веришь, тем хуже. Мышка бежала, хвостиком махнула. И никаких золотых яиц в будущем. Факт прост и правдив: может, кто и рассчитывал на вечность, но пришел пьяный шталмейстер: шелк, щелк, щелк! — повыключал к чертовой бабушке все лампочки. И цирк кончился.
— Осторожно, поезд отправляется, — деловито сказал динамик.
Вагон содрогнулся и поехал — как-то неуверенно, ощупкой. Мало-помалу ускоряющееся движение сопровождала целая серия пассажирских вздохов: наконец-то.
Ага, как бы не так: снова задергался и встал.
— Должно быть, авария, — сделал кто-то важное, на его взгляд, предположение.
Как-то раз я видел девушку: она кричала по сотовому, нервно цокая высокими каблуками от одного края тротуара к другому. Трубку держала в правой, а левую то и дело яростно запускала в темные волосы. Я с тревогой ждал, что сейчас она от отчаяния вырвет целый клок. Когда разговор оборвался, схватилась за голову теперь уже обеими, кинулась куда-то, но не сделала и пяти шагов: завертелась на месте, снова сорвалась, побежала в другую сторону, буквально через три метра тормознула, как на ралли, метнулась назад, опять остановилась, беспомощно оглядываясь и явно не понимая, куда ей на самом деле следует бежать.
Она вела себя точь-в-точь как потерявшая хозяина собака, видеть это было тяжело.
От Кристины такого не дождешься. Я и не рассчитывал. Да и вообще, на фиг нужны эти африканские страсти. Ну — плохо, ну — жалко, ну — сердце разрывается… но все-таки непонятно, почему нельзя держать себя в руках. Жизнь не кончается, как ни крути.
Поэтому все прошло более или менее спокойно. Я выложил последние соображения, и она согласилась. Согласилась, да. Что ж, говорит, конечно. Да, говорит, ты все испортил. Я даже не стал снова заводить волынку насчет того, что на самом деле она сама все испортила.
Я же видел, что она не больно-то переживала. Я собирал вещи, а она курила, каждую секунду стуча сигаретой о пепельницу, вроде как стряхивая пепел. Какой пепел, если секунды не прошло? Тум-тум-тум, тум-тум-тум.
Я так понимаю: она этого давно хотела. Когда-то сияло… а потом все так наслоилось… и так эти слои слепились друг с другом, так друг на друге перегорели, что теперь выковырять из-под самого низа прежнее сияние — что говорить, гиблое дело. Я бы мог об этом целую тетрадку исписать. Но зачем? Я виноват? — хорошо, пусть я виноват. Плевать, тут и подведем черту. Я уйду виноватым, а ты оставайся невиновной.
Поезд дернулся — и снова замер.
— Сохраняйте спокойствие, — таким тоном, как будто предлагал угоститься мороженым, сказал машинист. — Состав скоро будет отправлен.
Я взглянул на часы.
Я не люблю опаздывать, однако мы торчали в этой норе уже семь минут.
Что касается Кристины, то уж она-то наверняка опоздает. Сто процентов. Не было случая, чтобы она пришла вовремя. Я всегда говорил, что делаю на нее получасовую поправку. В том смысле, что приезжаю на полчаса позже, чем назначено. И тогда все в порядке — именно в это время она и соблаговоляет явиться. Ну или чуть запаздывает. Сущий пустяк — минут на десять.
Но на самом деле я органически не могу приехать позже назначенного времени, а потому вечно торчу, как дурак, эти чертовы полчаса там, где должен. Почему бы, правда, самому не задержаться? — нет, не могу. Вот и сейчас. Чтобы передать из рук в руки оказавшуюся в моих вещах ее бумажку, нужна секунда. Но нет, я буду стоять столбом битые полчаса… впрочем, уже меньше — спасибо, поезд задержался. Буду стоять и злиться. Что за глупость?
Качнуло.
— Граждане пассажиры, — сказал машинист. — На станции несчастный случай. Будьте внимательны при выходе из первого вагона.
Поезд завыл, затрясся, как перед припадком, в стекло ливануло желтым светом, тормоза посвистывали, замедляя ход вдоль перрона.
Пух! — зашипели двери, раскрываясь. Из каждой вывалилось тонны по четыре стиснутого мяса. Даже, кажется, пополам с фаршем.
По идее, взамен ему немедленно должно было поступить новое.
Однако перрон был пуст, и когда я ступил на плиты, то сразу ее увидел.
Молодой рослый полицейский стоял, нарочно растопырившись: предохранял от выходящих, чтобы кто-нибудь сослепу не шагнул в ту сторону. Понятно, что выглядел он сурово и озабоченно.
Двое в зеленых халатах — должно быть, врач и санитар — сидели в двух метрах, на ближайшей скамье, возле большого пластикового короба, с которыми ездят на «скорой». У этих вид был самый обычный, свойственный людям, которым предстоит дожидаться, когда рак на горе свистнет: скучающий.
Тело было накрыто синим покрывалом, и длинные пряди выплеснувшихся из-под него светлых волос резко выделялись на темно-сером граните.
— Не задерживайте, — бесстрастно сказал полицейский.
Но я не мог оторвать ног от того самого гранита, по которому рассыпались Кристинины волосы.
Однако, хоть и окаменев, я боялся, что сейчас упаду: в мозгу вспыхивали огненными шарами и беспорядочно метались образы, каждый из которых с легкостью мог прошибить лобную кость. А при соударении с подобным себе — разнести всю голову.
То есть она тоже мучилась и не хотела?.. и не знала, что будет дальше?.. И это было не равнодушие, а что-то другое?..
Все встало с ног на голову. Выходит, я… Мне… Боже мой, что же я наделал!.. Все спрессованное распалось на слои, я на мгновение ослеп.
Но при этом почему-то снова видел, как медленно растворяются в зеленой воде выброшенные часы. Снова чувствовал касание ее руки, слышал хрипловатый голос: «Не надо, что ты. Все будет хорошо».
— Гражданин, проходите! — повторил полицейский.
Пересилив столбняк, я повернул голову.
В первые два вагона посадки не было — вдоль перрона уже стояли металлические заграждения, — но дальше бурлила обычная толчея, усугубленная вдобавок нарушением графика движения.
Двери закрылись, поезд тронулся.
Два раза челюсть стукнула попусту. С третьей попытки я деревянно выговорил:
— Она. Знаю.
— Что? — раздраженно переспросил сержант, недослышав: колеса невыносимо гремели за спиной, вагоны с диким визгом уходили в туннель.
— Я говорю…
— Гражданин, вы что? — парень нахмурился и сделал полшага в мою сторону. Врачи наблюдали за нами с некоторым любопытством. — Никогда не видели, как под поезда бросаются? Проходите!
Честно сказать, я и на самом деле прежде не видел. Но сказал другое:
— Я ее знаю.
Полицейский с подозрением меня рассмотрел.
— Потерпевшую знаете?
— Знаю. Это Кристина Грекова.
Он хмыкнул.
— Да ну? Как же вы так, с лету, опознали?
— Волосы, — пояснил я. — Я же вижу волосы.
Он пожал плечами. Ну и впрямь — мало ли у кого волосы.
— Мы должны были здесь встретиться.
— Здесь? — уточнил он, глядя уже более сосредоточенно.
— Здесь, — подтвердил я. — У первого вагона.
— Дела, — протянул он хмуро. — Соболезную… Но все равно. Тут вам делать нечего. Пока медэксперт не приедет, ничего не будет. Поднимайтесь в вестибюль. Там полицейский пункт, вам скажут.
Я бросил взгляд на синее покрывало. Отвернулся.
Медленно пошел вдоль перрона. Потом свернул направо за колонну.
И тут она чуть не сшибла меня с мимолетным городским «Извините!».
Должно быть, в первую секунду не узнала: метнулась правее, обегая.
— Кристина!
Она оглянулась.
— Я опоздала, — сказала она сухо. — Извини.
Что касается перекошенности моей физиономии, то, полагаю, она списала ее на переживания, связанные с нашим разрывом.
Прошло восемь лет. У нас двое детей.
Позже я догадался, что бумажка недаром оказалась в моих вещах: она подбросила ее нарочно: нам пришлось бы встретиться, и она надеялась, что к тому времени я опомнюсь.
Я никогда не рассказывал Кристине о светлых прядях, разбросанных по граниту.
А сам подчас вспоминаю тот день.
К нему крепко-накрепко привязаны выброшенные когда-то часы: растворяются в черной, совершенно безжизненной воде. В моем воображении они тают точно так, как тает и гаснет в туннеле вечности само время.
Мне было бы интересно узнать, кто была та женщина, накрытая синим покрывалом.
Иногда я пытаюсь додумать. Сколько лет? Чем занималась? Что толкнуло ее под поезд?
Меня посещают смутные догадки. Я даже начинаю верить в некоторые из них: почему-то кажется, что жизнь женщины, лежавшей под синим покрывалом у первого вагона, складывалась именно так, как мне подумалось, а не иначе, и что выдуманные мной обстоятельства на самом деле имели место.
Но, конечно же, ни одна из моих догадок не более достоверна, чем любая другая.