Наталья Резанова Княжеская ведьма (Не причиню зла)

«Если же свет, который в тебе – тьма, то какова же тьма?»

От Матфея; 6, 23

Часть 1

I. Карен

Они пришли ночью, той ночью, когда никто не ждет опасности, когда зло самим небом принуждено отдыхать, а бедные – радоваться. Вся стража была пьяна, все часовые спали, и укрепления пали без шума и сопротивления. А дальше они вошли в город, и люди, уснувшие, утомившись праздничным весельем, пробуждались от криков, и, ослепнув от пламени, бросались наружу, прямо на обнаженные лезвия мечей, и многие погибали, так и не узнав, что происходит, тем же, кто узнал, лучше бы погибнуть в неведении. В ту ночь, кровавую ночь Рождества, среди грабежей, насилия и убийств, уже шли поиски. Меня искали в доме, на пылающих улицах, на темных площадях. Но меня там не было, не было в городе, и то, что разоряет его враг, оставалось для меня скрытым. Нет, так нельзя. Нельзя начинать рассказ с середины, даже если не знаешь, какой у рассказа будет конец. Это нечестно. Вряд ли кто-нибудь увидит эти записки прежде моей смерти, а тогда уж некому будет разъяснить непонятное. Даже если теперь пишу я для себя всего лишь. Ибо всякий, взявшийся за перо, втайне предполагает, что написанное им прочтут чужие глаза. Но пока я пишу для себя, для того, чтобы помочь смятенной своей душе обрести мир и успокоение. Слишком долго она служила подспорьем для иного, моя душа. Я лишена возможности, предоставленной всему крещеному человечеству – пойти на исповедь и снять с души грех, – а грех на ней, видит Бог, есть, и вовсе не потому, что я, как утверждают невежды, ведьма, это я не считаю своим грехом… может быть, такие как я, вообще вне церкви… если они есть, такие, как я… Над этим стоит поразмыслить.

А чтоб можно было уяснить, почему я обречена на молчание, я начинаю. Я, Карен из Тригондума, пишущая эти строки, называемая впоследствии по людскому недомыслию княжеской ведьмой, рождена в законе от свободных родителей. Наш род – издавна свободный. Предки мои поселились в Тригондуме более века назад. Мой отец был старшиной цеха кровельщиков и жил в собственном доме, что в Колокольном переулке, неподалеку от церкви Преображения. И его отец был кровельщиком и жил там же, и дед, и отец деда, а кто был дед деда, и откуда он пришел, не помнил никто. Он-то и был первым, кто принес в город Черную Летопись.

Вряд ли найдется человек в трех королевствах, который бы не слышал преданий о Черной Летописи, но никто не может толком сказать, что она такое. Слишком много тайн ушло в небытие с наступлением темных веков, и редкие знающие сумели сохранить эти тайны и укрыть их от жадных, злых и тупых. Черная Летопись лишь называется летописью, ибо она никогда не была записана, ее хранилище – память, она передается от отца к сыну, и так до тех пор, пока небеса не явят знак, что знанию пришла пора выйти на свет из укрытия. Более века наш род хранит тайну Летописи. Но если кто рассчитывает узнать о ней чтонибудь, пусть не читает дальше. Я рассказываю здесь свою собственную историю, а не историю Летописи. Небеса молчат, а до прочего мне нет дела. Я продолжаю. Уже было упомянуто, что знание передавалось от отца к сыну, но у моего отца, впервые в нашем роду, сыновей не было. Я родилась, когда мои родители были уже немолоды, и мать вскоре после этого умерла, так что я оказалась в семье единственным ребенком. Я не могу, конечно, помнить своего рождения, но, говорят, и вспоминать там было нечего, – не кричали птицы на крыше, в очаге не погас огонь, и звезда не стояла в окне – словом, не случилось никаких знамений, что судьба моя отмечена событиями необычайными.

Такими же обычными, как рождение, были и первые годы моей жизни, разве что матери у меня не было, но ведь это случается не так редко.

Между тем отец мой, рассудив, что я достаточно разумна, а главное памятлива, и что немало было случаев, когда, за неимением сыновей, наследовала дочь «от плуга к прялке», как сказано в законе, решил передать мне свои знания, с тем, чтобы я в надлежащее время передала их своим детям. Мой отец был человек необыкновенный, я таких больше не встречала и вряд ли встречу. Достаточно сказать, что у нас в доме были книги, и столько, сколько их не было у всех правителей Тригондума, как бы они не назывались, разве что в городском Доме Закона, где тоже были грамотные люди… для чего я высчитываю, ведь нет давно ни книг тех, ни домов… Еще мой отец свободно говорил на пяти языках, при том, что он никогда не покидал города. Так что к тому времени, когда он приступил к обучению, я была не только грамотна, но понимала уже начатки свободных наук. Само обучение шло неспешно и заняло три года, и о нем я не скажу ничего. Затем произошло событие, которое многое изменило в моей жизни. Впрочем, не только мне остался памятен день, когда обрушился старый каменный мост через Триг. По мосту проходил эскорт епископа, а за ним – обозные телеги, а внизу и вокруг толпился народ, так что пострадали многие, и убитых было больше, чем раненых. Я в тот день шла на рынок, и, чтобы спрямить дорогу, как всегда, проходила под мостом, и оказалась в самой гуще обломков и мертвых тел, а подробнее я не могу описать, потому что тогда в первый и единственный раз в жизни лишилась сознания. Скажу только, что, когда меня нашли, изранена и искалечена я была так, что все городские лекари отказались меня врачевать, сказав, что к жизни меня вернуть невозможно. Но отец не смирился. Жила тогда у городских ворот старуха Нехасса, лечившая травами и заговорами, и разными прочими способами, которые известны знахаркам. Отец привел ее. Осмотрев меня, – а я уже совсем умирала – она объявила, что берется за лечение, но меня придется долго выхаживать. Тогда отец отдал ей все деньги, какие у него были, и посулил еще, и Нехасса осталась у нас.

По прошествию некоторого времени мне стало немного лучше, и я понимала уже все, что происходит, хотя вставать по-прежнему не вставала. Нехасса же, призвав отца к моему одру, сказала нам, что я выживу наверняка и даже смогу передвигаться без посторонней помощи, но увечья, полученные мной, слишком тяжелы, и из-за них я никогда не стану такой, как все женщины, и детей у меня никогда не будет. И с этим она ничего поделать не может, и плата ей не нужна.

Слова ее удручили меня чрезвычайно. И это было не горе женщины, обреченной на бездетность, потому что тогда я была слишком молода и не сознавала, что значит бесплодие. Но отец научил меня относиться к себе, как к продолжательнице, единому звену в цепи рода, и теперь все оказалось напрасно. Когда мы с отцом остались наедине, а он был огорчен меньше, чем я думала, я обратилась к нему с просьбой жениться и родить других детей, раз уж я ни на что не пригодна. Он ответил: «Во-первых, тогда в тайну стало бы посвящено больше людей, чем положено. А, вовторых, я уже стар, и не хочу повторять больше того, что сделано. Все твое с тобой. Ты будешь жить, и найдешь человека, который тебе унаследует – не по крови, а по достоинствам своим. Ведь дело не в родстве, а в благородстве души.»

Так он сказал, и больше об этом речи не было. Нехасса продолжала приходить ко мне, так как болела я долго. Сейчас, однако, я думаю, она поступала так не только по обязанности. Похоже, я была ей нужна не меньше, чем она мне. Нехасса была женщина умная, и рассуждала, вероятно, так же, как мой отец, только причины у нее были свои. Ведь у нее тоже не было родных – умерли или разбрелись по свету – все равно. Люди умирают, от этого никуда не уйти, но знания умирать не должны. Целыми днями она просиживала у моей постели и разговаривала со мной о свойствах растений и камней, о болезнях тела и души. Моя память была достаточно развита постоянными упражнениями, и я без труда запоминала ее слова.

Так проходило время, и я начала подниматься, хотя ноги еще плохо меня слушались. Отец смастерил костыли, и я училась ходить по дому, и с нетерпением ждала, когда смогу вместе с Нехассой выйти за городскую стену за травами. Казалось, несчастья наши кончились. Это самое обманчивое из искушений судьбы, но тогда я этого не знала. Несчастье приходит, откуда мы его не ждем, хотя потом оказывается, что именно оттуда его и следовало ожидать. А что обычно ждет кровельщика? Отец во время работы сорвался с крыши и разбился насмерть. Он не сразу умер, за мной послали, но я еще не могла ходить быстро, и, пока я ковыляла на своих костылях, он скончался. Говорили, что перед смертью он бредил на незнакомом языке, никто не мог понять его, и его последние слова мне неизвестны. Он умер без причастия, но, поскольку он пользовался в городе большим уважением, похоронили его с соблюдением надлежащих обрядов и в церковной ограде, и я осталась одна. Была еще Нехасса, но вскоре умерла и она. К тому времени я знала столько же, сколько она, и я заняла ее место.

Я должна объяснить. В глазах людей ничего не произошло – умерла в околотке одна знахарка, появилась другая. Как везде. Только всем привычно, что знахарками становятся к старости, а молодых знахарок не бывает. Но я была бедна, и заботиться обо мне было некому – родные умерли, мужа нет. И какой у меня мог быть муж? Дело даже не в моем увечьи, о нем после смерти Нехассы никто не знал. Все гораздо проще. Бедная девушка может найти мужа, если она крепкая, здоровая, или уж очень хороша собой. О моем здоровье сказано достаточно. Но дело в том, что я весьма нехороша. Не была даже до болезни, а уж после – и вовсе. То есть я не чудовище, я не горбатая и теперь даже не хромая, вид мой не вызывает отвращения, но и только. Я попросту некрасива. Достаточно сказать, что еще ни одна женщина не отнеслась ко мне плохо, а это что-нибудь да значит. Правда, некоторые из них говорили мне, что у меня красивые глаза и волосы, но, насколько я понимаю, когда хвалят волосы и глаза – это последнее дело, больше похвалить нечего. Я некрасива, и это необходимо запомнить, чтобы верно представить дальнейшие события. Итак, я заняла место Нехассы, и пришлось лечить всяческие болячки. Дела шли удачно, и скоро в городе стали поговаривать, что никто лучше меня не может вскрыть нарыв, унять колики в животе, остановить кровотечение и заговорить зубную боль. Однако ни один человек не называл меня ведьмой. В нашем городе понимали разницу между ведьмой и знахаркой. Знахарка лечит, а что делает ведьма – пусть расскажет тот, кто лучше знает это ремесло. Ко мне обращались даже священники и монахини, они ведь тоже люди и хворают. Я лечила тех, кто просил у меня помощи, без отказа – снадобьями, готовить которые меня научила Нехасса, а также умела составлять новые, и лелеяла мысль описать их свойства в книге, только все откладывала. Бог даст, я еще напишу ее, эту книгу.

Но не только хвори заполняли пять с лишним лет, что я была городской знахаркой. Ко мне приходили советоваться по разным делам, что при Нехассе не было заведено.

Здесь я снова должна остановиться. Я никогда не говорю о том, чего не могу объяснить, и с радостью умолчала бы об этом вообще. Но сказать необходимо, хотя, возможно, это будет самое темное место в моих писаниях.

Среди моих умений есть нечто, чего не было ни в Летописи отца, ни в лекарской науке Нехассы. Этому меня не учил никто, и я не знаю этому названия. Не достаточно ли будет сказать, что я вижу то, что большинство людей не видит, и могу то, чего другие не могут? Все это чрезвычайно странно. Читая старые книги, я узнала, что в прошлом бывали случаи, подобные моему, но объяснений, которые там приводятся, я принять не могу. В прошлом ответа я не нашла, а будущее, мое собственное будущее – остается для меня закрытым, хотя читающий мою повесть может усомниться.

Иногда я думала, что мой дар – нечто вроде платы за то, что я калека. Но по чьей воле определяется эта плата и какой ценой? И сколько существует на свете калек без всякой платы? Мне это известно лучше, чем кому-либо. Возможны и другие догадки, которых я не хочу здесь приводить. Но это не от дьявола. Дьявола я не знаю и не видела. Но если оно от Бога, то почему так беспросветно темна в последний год была моя жизнь? Почему Он не посылает мне светлых видений? Это отчасти убеждает меня, что причиной всему – лишь я сама. Иные силы здесь не причем. Дальнейшие рассуждения могут смутить умы, и больше о моем умении здесь ничего не будет сказано.

Итак, я жила в родительском доме и родном городе, не причиняя никому зла и пользуясь доброй славой. Нельзя сказать, чтоб эта слава приносила много дохода, но при том, что ем я мало, а одеваюсь просто, я ни в чем не нуждалась. А посему я не видела причин менять свои привычки и образ жизни. Я была еще достаточно молода, чтобы не беспокоиться о преемнике. Нет, мысль о предназначении не мучала меня тогда. Возможно, потому, что истинное свое предназначение я уже исполняла. Вот оно – защищать, а не разрушать. Пусть это запомнит тот, кто решит дочитать мою рукопись до конца.

Вероятно, я слишком много пишу о тех ничем не примечательных годах. Я и сама не думала, что буду так часто вспоминать времена, когда я делила свои занятия между собиранием трав и разбиранием дрязг среди соседей. Помочь, утешить, унять боль и прояснить мысли… Пожалуй, я была тогда счастлива, если человек, одолеваемый вечным беспокойством духа, вообще может быть счастлив. Беспокойство? Это слово удивило бы тех, кто знает меня. Они склонны отождествлять его с крикливостью, плаксивостью, Бог знает чем. Никто из ныне здравствующих не слышал, чтобы я повышала голос. Но я-то знаю. А не причинять зла мне было легко. Предположим, я была уродом, но я не чувствовала себя им. Над уродами смеются, а надо мной никто не смеялся. Уроды все злые, а разве я была злой? Я и сейчас, когда пишу эти строки, не могу назвать себя злой. Но было время, когда я злой – стала. А это – как оспа. Болезнь прошла, рубцы остались. Сколько рубцов у меня на душе, знает лишь Бог. Но разум… он чист, и, кажется, только укрепился.

Ладно, оставим это. Могут подумать, что я чрезмерно выхваляю себя, строя невесть какую праведницу. Нет. Хотя я вела жизнь аскетическую, к праведникам я себя никоим образом не причисляю. Люди, по большей части, не знают разницы между добром и злом, но для меня различие между ними всегда было даже слишком ясно. И тем не менее (может быть, именно потому), ради конечного добра я совершала поступки, которые иначе как дурными назвать не могу. Не от незнания – вот что я говорю, от знания многого я так поступала. Здесь я заканчиваю свое не в меру растянувшееся вступление и перехожу к описанию событий, ради которых затеян этот рассказ.

Зимой, о которой я веду речь, снег начал падать с вечера Дня Всех Святых, и шел потом неделю кряду. Мороза не было; не было и ветра. Погода стояла тихая. В тот день, ближе к вечеру, ко мне пришел медник с соседней улицы и его дочь. Дело шло об ее замужестве. Жених был выгодный, но запрашивал непомерно большое приданое, и отец хотел отказаться от брака, однако девица уперлась, и, чтобы разобраться, кто прав, и решить, что предпринять, они направились за советом ко мне.

Такие разговоры никогда быстро не кончаются, и, когда они ушли, давно стемнело. Провожая их, я заметила, что ни в одном из ближних домов уже не горит огонь. Спать я не собиралась, а решила заняться своими делами. Пора было обновить запас снадобий, и я поднялась на чердак Там у меня сушились травы. Я вспоминаю, как хорошо они были разобраны и разложены, с какой любовью и старанием, и все там было приятно и зрению, и обонянию – с закрытыми глазами я нашла бы то, что хотела, и мне становится грустно от того, что все это пропало, хотя это неразумно – с тех пор в моей жизни случались потери пострашнее.

Итак, я взяла, что мне было нужно, и, когда спустилась, услышала, что в дверь стучат. К знахарке редко приходят ночью, она же не ведьма, и таиться здесь нечего, однако бывают случаи, когда на время не смотрят – трудные роды или что подобное. Но я сразу догадалась, что тут причиной не болезнь – слишком тихо стучали. Осторожно, чтобы не разбудить соседей. И мне это не понравилось – Бог знает почему. И все же дверь я отперла. На улице продолжал тихо падать снег, и стоял человек среднего роста в плаще с капюшоном. Капюшон был надвинут на самый нос.

– Ты – Карен-лекарка, – сказал человек. Он не спрашивал, а утверждал, и это мне тоже не понравилось.

– Так меня зовут.

– У меня к тебе дело.

– Говори.

– Не здесь. В доме.

– Я не пускаю в дом мужчин по ночам.

– Дело мое тайное. О нем никто не должен слышать.

– Скажешь в сенях. – Я поняла: он предпочитал, чтобы его не только не слышали, но и не видели. Дальше я его не собиралась пускать.

Он поднялся по ступенькам. Я встала, загораживая ему путь вглубь дома.

– Я слушаю.

– У тебя в доме есть книги. Это всем известно.

– Дальше.

– Я хочу купить кое-что.

– Мои книги непродажные.

– Я плачу золотом. – Под плащом что-то звякнуло. Было тепло, но капюшон он не снимал, и я уже догадывалась, почему. Я успела разглядеть небритый подбородок, острый хрящеватый нос и длинные темные волосы. Он все время пытался заглянуть мне за плечо, и это было неприятно. Он не нравился мне все больше и больше. В таких случаях я обычно полагаюсь на свое чутье, и пока не было случая, чтоб оно меня обмануло.

– Что ты хочешь купить?

– Пропусти меня, я посмотрю и выберу.

– Нет.

– Как так?

– Я не пускаю чужих к моим книгам, скажи, что тебе нужно, я вынесу и покажу.

Наконец до него дошло, что таким путем он ничего не добьется. Он хмыкнул. Решился.

– Ладно. Давай начистоту. Скажу тебе сразу – мне нужна Черная Летопись тайных сокровищ, пещер и укреплений, оставшихся от древних.

Он, видимо, давно заучивал название и произнес его со значением.

Но я и глазом не повела.

– Учти, помешанных я не лечу.

– Я знаю, что она у тебя есть. Ты никому ее не продавала. Оставила себе, ясно. Но одна ты ничего не найдешь, сил не хватит. Предлагаю сто солидов сейчас и пятьдесят, если я не смогу ее прочесть. А сокровища, когда я найду их, – пополам.

Сто золотых – огромная сумма для наших бедных краев, почти непредставимая. Денег было мало, и ходили они, по большей части, в серебре, да и то – в городе. В деревнях люди вообще не видели денег.

– Ты явно бредишь, пришелец. Какая летопись, какие сокровища?

– Ты прекрасно владеешь собой. Но провести меня тебе не удастся. Я знаю обо всем от твоего отца, кровельщика. Если не веришь, могу сказать, как это было.

Я промолчала.

– Он лежал, вокруг все суетились, и на меня никто особо не смотрел. А он бормочет… Я нагнулся. Он говорил на западном диалекте, я его не слишком хорошо разбираю, и очень тихо, но все же я сумел понять, что он поминает Черную Летопись, которая хранится у его дочери.

Я ничего не говорила, и он продолжал.

– Тогда мне пришлось срочно убраться из города, и я не успел тебя разыскать… да и не соображал я тогда толком ничего…

– А сейчас ты соображаешь толком? Или бред умирающего принял за Святое Писание?

– Ты меня не сбивай! Я даром времени не терял, хоть и туговато бывало в эти годы. Ходил, расспрашивал, наконец, уяснил. Уясни и ты Тебе, слабой и чахлой, лучше выхода нет, чем поделиться со мной. Тем более, что я предлагаю тебе кучу денег.

– Советую оставить деньги при себе и уходить подобру-поздорову.

– Это ты что, грозишь мне? Я же тебя одним пальцем раздавлю, как козявку, немочь ходячая, а вот решил сделать милость, предложил честную сделку, но могу передумать, хотя бы и сейчас, и никакие знахарские наговоры тебе не помогут!

Он дернулся вперед, при этом капюшон у него немного съехал, и, глядя, как у него зачесаны волосы, я утвердилась в своей догадке. Под плащом у него был тесак, но он не стал его вынимать, рассчитывая, что я и так испугаюсь, однако у меня за дверью на бочке всегда лежал топор, и я стояла так, что он у меня был как раз под рукой.

– Что ж, суд не карает за убийство ночного грабителя, – спокойно сказала я и взмахнула топором.

Он отскочил в сильном испуге – от самого ли топора или от того, как легко я его занесла. Я не собиралась его убивать, но рассердилась, потому что он все время напирал на мою чахлость и болезненность, хоть это отчасти была правда. Так что я продолжала идти на него с занесенным топором. Он попятился, запнулся о порог, поскользнулся и свалился с крыльца. Снегу нападало еще не так много, и он, пожалуй, сильно ушибся.

– Ступай прочь! Нет у меня в доме никаких летописей, а кабы и были, так не для безухих воров!

Он заворочался на снегу, что-то бормоча. Перед тем, как закрыть дверь, я прибавила:

– А если вздумаешь ломиться в дом, то я подниму всю улицу!

Я решила безопасности ради до утра не ложиться спать, однако была уверена, что нападения этой ночью не будет. Мои слова возымели должное действие. Этот человек уже побывал в руках падача, и у него имелись все основания скрываться. Я совсем не боялась его, хотя и следовало быть настороже. Он был слишком ничтожен, чтобы причинить мне вред, и заслуживал только презрения. Но я могла бы и тогда догадаться, что порой самые маслые причины вызывают великие бедствия.

А бедствия заполняли обитаемые земли. То, что в Тригондуме жили мирно, было величайшим чудом, или следствием бедности и неплодродия края. Война во всех трех королевствах шла уже долгие годы, и трудно было даже запомнить, не то, что представить: кто с кем воюет. Наш город неоднократно переходил от одного правителя к другому, когда в очередной раз перекраивались земли. Но все это происходило далеко, жизнь горожан затрагивало мало, а меня и вовсе не касалось. К войне привыкли, горожане не думали о ней, а так как их дела были и моими делами, не думала о войне и я. А подумать стоило. Подумать о многом. Например, почему люди привыкают к войне. Дурные времена – скажут в ответ. Но бывают ли хорошие времена? Может, и том, свидетельницей чего я стала впоследствии, будут вспоминать со светлой слезой умиления. Вспоминать? Вернее, заново придумывать. Ведь забыть так легко.

Только не мне.

Забвения я не прошу. Не прошу никогда и ничего. Что я получила, то уже получила, и больше ничего не будет.

Примерно три недели прошли спокойно, а однажды, пробыв целый день в отсутствии – больной, к которому меня вызвали, был очень плох, хотя и не безнадежен – по возвращении я увидела, что у меня в доме побывали. Жилище мое невелико, и непрошеными гостями не был позабыт ни погреб, ни чердак. Ничего не украли, но все было разбросано и разворошено. Особенно упорно рылись в книгах, но не побрезговали и кухней, и постелью. И не надо было быть не только ведьмой, но и знахаркой, чтоб догадаться, кто здесь был, и зачем. Ничего он не нашел, и не мог найти, поскольку я сказала правду – среди моих книг нет никакой Летописи. Но именно правде люди обычно и не верят. Интереснее другое – раз они не взял других книг, выходит, сумел определить, что ни одна из них не соответствует тому, что он ищет, Выходит, был грамотен, а это большая редкость. Странно, но не слишком. Грамотного вора в наше время все же проще встретить, чем грамотного правителя.

Я понимала, конечно, что Безухий меня в покое не оставит. И не испугалась. Я только была раздражена, хотя и ожидала чего-то подобного, и сильно утомилась, прибирая в доме и расставляя все по своим местам. Поэтому единственная мысль, посетившая меня по поводу второго пришествия Безухого, была следующая: «Хорошо бы завести собаку».

Можно сказать, что так никогда и не появившаяся в моем доме собака спасла мне жизнь. Ибо отчасти по причине этой заботы меня не оказалось в городе в ту страшную рождественскую ночь.

Я не хотела бы, чтоб думали, будто я из-за своей немощи вечно сидела сиднем. Я не сидела, даже когда ходила с костылями, а теперь в них давно уже не было нужды. Разумеется, я предпочитала находиться дома, но мне случалось покидать городские стены, и на значительный срок. С ранней весны до поздней осени я бродила по окрестным рощам и пустошам, ибо каждая трава, или цветок, или корень, или ягода, имеют свой срок сбора, и в дни этих походов находила приют у разных людей. Чаще всего останавливалась на ферме у Бранда и его жены.

Я не стану подробно о них рассказывать. Просто добрые люди среднего, по здешним понятиям, достатка. Мы были дружны. Конечно, у нашей дружбы была деловая основа, чего я отнюдь не порицаю. В доме росла целая орава ребятишек, которых я пользовала от разных незатейливых хворей, Бранд иногда присылал мне муку и овощи. Скотину у них сторожила огромная злющая собака по кличке Хольда. О ней-то я как раз и подумала, прибирая в доме, после того, как Безухий пытался меня обокрасть. Вскорости Бранды приехали в город что-то продавать, зашли ко мне и пригласили погостить у них на Рождество. Я согласилась.

До сих пор думаю – почему я не почувствовала надвигающейся опасности? Ведь если она угрожала не только мне, но и городу, тем сильнее я должна была ее ощутить. И почему я все-таки именно в это время покинула город? Я же могла просто передать им свое пожелание, они сами ко мне приходили, так нет, сорвалась с места, оделась потеплее, погрузилась на повозку и поехала. Было ли это простым совпадением?

Повторяю – есть много явлений, природа которых мне неизвестна, но, если судьба – «и могучая участь», как сказал языческий поэт, хотели сохранить Летопись, все должно было произойти именно так. Если бы я знала о готовящемся нападении, покинула бы я город? Никогда. Ничего, разумеется, я бы этим не изменила, наш слабый гарнизон не превратился бы в многочисленную армию, а ветхие укрепления не оделись бы могучими стенами – но я бы осталась. И гибель моя в ту ночь огня и крови была более чем очевидна. Правда, теперь мне известно, что у них был приказ не убивать меня, но кто во время резни слушает приказы? Единственный способ избежать опасности был – не знать о ней.

Это лишь одна из моих догадок. Верна ли она – не мне судить. Все совершающееся на свете имеет не одно объяснение, и даже не два, и, возможно, не двести. И что до этого тем, кто пребывает в неведении? Война? Но приморский Арвен и предгорный Вильман, купеческий союз Сламбед и княжество Торгернское – это так далеко, почти столь же далеко, как Рим или город Константина, а о них-то кому придет в голову беспокоиться? Рвите друг другу глотки, короли и князья, а мы – простые люди, у нас свои дела, и я пока никто, я одна из вас, и все мы вместе.

Бранды жили к северу от Тригондума. Снег лежал там глубже, чем рядом с городом, и нетронутые белые поля простирались на мили вокруг. Наконец, мы прибыли, к общей радости, понятно, меня не просто так приглашали, там требовалось кое-кого подлечить, но я на это и рассчитывала. Щенков там в это время не было, но мы договорились, что когда Хольда будет щениться, одного дадут мне. Я теперь даже рада, что их там не было, потому что, если б я прихватила с собой щенка по возвращении в город, что бы с ним сталось? Смешно и думать о судьбе жалкой бессловесной твари после гибели стольких людей, но я почему-то не смеюсь.

До Рождества оставалось еще несколько дней, и жизнь в хозяйстве Бранда текла как обычно. Я помогала его жене по дому, возилась с ребятишками. Не припомню ни одного сколько-нибудь значительного происшествия, которое бы стоило отдельного упоминания. Жизнь, жизнь, как ее описать, когда она просто есть? Пришел и прошел Сочельник, и настала эта ночь, которая по-прежнему была для меня ночью омелы и остролиста, и никакой иной. Если на свете стояла кровавая звезда, что, как говорят, отмечает роковые события, то я не видела ее сквозь соломенную крышу. К празднику зарезали свинью, и в ту ночь все собравшиеся в доме ели жареную свинину, запивая ее красным вином, – его могли позволить себе лишь раз в году, остальное время обходились пивом, – дети носились по горнице, взрослые распевали во всю глотку, и никто, ничем не подсказало мне, что именно сейчас…

Что-то плохо выполняют мои записки задачу, ради которой были начаты – успокоить томящийся в смятении дух. Более чем когда-либо моя душа напоминает обнаженную трепещущую плоть. Что ж, когда нужно излечит рану, порой долго приходится ковыряться в ней ножом.

Вновь и вновь возвращаюсь я к мысли – почему я так ясно вижу это – городскую стражу, плавающую в крови, обезумевших от страха людей, выбегающих из горящих домов, все, все, что творилось в Тригондуме в ту гибельную ночь… Та ночь… иногда мне кажется, что она все еще длится. Я помню ее, словно сама побывала там, словно убийства и насилия происходили у меня на глазах, и на меня рушились пылающие стены. Но ведь в действительности я этого так и не увидела, да и до сей поры мне не приходилось находиться посреди гибнущего города. Но когда на следующий день к нам прибежал мельников мальчишка и бессвязно сообщил о падении города, я это видела, не так, как представляем мы описанное словами, а так, как дано видеть охваченное взглядом. Я ничего не выдумываю. Я видела то, что произошло на самом деле. Но если мне дано было увидеть, то почему не на день раньше? Или это опять было предопределено?

Впрочем, если я начну рассуждать о том, зачем и почему случилось то, что случилось, я снова отклонюсь от своего рассказа и никогда не доберусь до главного, поскольку сейчас нахожусь в самом начале повествования. Здесь нужно отметить только то, что гибель Тригондума лишь несколько позже стала одним из моих неотвязных воспоминаний. Пока она была явью, мое видение воспринималось как должное, так я к нему и относилась.

Первые дни все были в ужасе, ожидая неотвратимого появления вражеского войска в округе. Лишь я одна постоянно думала о том, что творится в городе, словно заранее уверившись, что солдаты сюда не придут. Они и не пришли, чтоб сразу сказать.

Произошедшие события потрясли меня тем сильнее, что обычно я весьма сдержанна в проявлениях чувств – лекари быстро этому нучаются. Но мне по-прежнему – завидная слепота! – не приходило в голову связать то, что представлялось мне превратностью войны, с визитом Безухого.

Поначалу, когда положение вещей еще не установилось, не могло быть и речи о возвращении в Тригондум, хотя в необходимости своего возвращения я не сомневалась. Поэтому я решила собрать все доходящие до нас через деревню и мельницу сведения, а были они следующие. Тригондум захватили войска князя Торгернского, про которого городские умники думали, что он сейчас на юге, где-то у Юкунды, ведет бои с тамошним полководцем Иоргом. Как и почему армия Торгерна оказалась под стенами Тригондума, никто не знал. Об этом военном предводителе нам приходилось слышать и раньше, и дурные то были слухи. Само по себе это еще ничего не значит. Добрых властителей не бывает. Будь он добрым, как бы он сохранял власть? Такое сочту недоразумением. Но – касательно Торгерна. Будь он всего лишь жестоким, жадным и необузданным (а именно таким он и был), вряд ли бы это заставило людей в трех королевствах говорить о нем. Пожалуй, в длинном ряду подобных ему он выделядся только непочтением к церкви и ее служителям, и в то же время толковали об его приверженности самым диким суевериям. Кощунством власть имущих теперь тоже мало кого удивишь, и крещеные властители далеко превосходяь язычнников, однако такое святотатство, как резня в Рождественскую ночь, потрясло даже ко всему привычные умы.

Несмотря на то, что нападение было неожиданным, а городской гарнизон, как уже упоминалось, недостаточен, легкость одержанной Торгерном победы казалась мне подозрительной, и я предположила, что здесь не обошлось без предательства. Впоследствии выяснилось, что так оно и было. Непонятно мне было только, что понадобилось князю в бедном и удаленном от главных торговых путей Тригондуме. Хотя, возможно, другие области были доведены войной до еще большего истощения.

Так или иначе, прошло не меньше недели, прежде чем в городе прекратились грабежи и пожары. У нас по-прежнему было спокойно.

Мельнику каким-то кружным путем удавалось получать известия из города. Ближайшие соседи обычно собирались в доме Бренда, чтобы послушать новости и посудачить. Стало известно, что Торгерн потребовал с города большой выкуп, чтобы по получении покинуть занятый Тригондум. Если же горожане не соберут указанной суммы – какой, здесь не знали, – он пригрозил срыть городские укрепление, как это обычно делалось в подобных случая.

Солдаты не показывались, и чада с домочадцами Бранда, уже пережившие страх неминуемой смерти (а когда страх терпеть невозможно, умирает либо человек, либо страх), понемногу успокоились. Крестьяне – народ стойкий, хоть и скрывают это ради собственной выгоды. Они – как трава, которую ежегодно если не косят, так вытаптывают, и которая ежегодно прорастает. К тому же они никогда не принимают близко к сердцу городские дела. Правда, я тоже была горожанкой, но об этом они часто позабывали. Однако я о городе забыть не могла. И когда поняла, что здесь больше во мне не нуждаются, начала собираться назад. Никто меня не гнал, конечно. Они бы даже предпочли, чтоб я осталась, тем более что я представляла собой скорее лишние руки, чем лишний рот. И все же в городе при сложившихся обстоятельствах лекарка была куда как нужнее. Дом мой был каменный и не мог полностью сгореть, а бедность и незначительность имущества вряд ли привлекли внимание грабителей. Единственной ценностью, и немалой, были книги – но не для всех и каждого, а для тех, кто в этом разбирается. А к чему солдатам старые пергаменты, да еще пучки высохших трав? К тому же они могли услышать, что это дом знахарки, а такие вещи нередко вызывают у людей грубых и невежественных почтение и страх. Словом, я почти ожидала найти свой дом невредимым, что же до прочих опасностей, угрожающих женщине в захваченном врагами городе, то я рассчитывала отчасти на свое внешнее убожество, отчасти на то, что по прошествии времени страсти уже поутихли. Короче, мое решение было бесповоротным. Бранды же не внимали моим доводам, и я покинула их жилище, провожаемое общим плачем и воем, словно отправляясь на смерть. С тех пор я не видела этих добрых людей, и более о низ ничего не будет рассказано.

День был ясный и морозный, холод меня не страшил, я редко мерзну, да и одежда у меня была теплая. Дорога в том краю одна, и мне пришлось миновать мельницу. Мельник стоял на пороге своего дома, и мы коротко переговорили. Он рассказал, что в городе действительно стало потише и даже разрешено торговать. «Может, все еще и образуется», – добавил он. Я отнюдь не была в этом уверена, но возражать не стала. Он предложил подождать, покуда сам не поедет в город с подручным, чтобы я могла отправиться вместе с ними. Я отказалась. Дорога была открыта, и я не хотела мешкать.

Путь мой был мирным, словно судьба решила уделить мне толику покоя перед ожидающими меня испытаниями. А может быть, в наше время, когда ничего не происходит и есть случай, достойный упоминания. Не сворачивая с дороги, я шагала среди заснеженных полей, и переночевав в брошенной овчарне, добралась до Тригондума.

Все, хватит, не буду я больше писать! Мало было все это увидеть, все пережить, так надо еще и рассказывать… Кто, Господи, кто может заставить человека сделать такое, может этого потребовать? Никто. Разве что сам человек.

Нет, я буду продолжать. Пусть земля уйдет из-под ног – я продолжу. Пусть тело будет биться в корчах – я продолжу. Пусть. Я должна продолжать до тех пор, пока у меня есть руки, чтобы держать перо. Или уж – по рукам – топором…

О проклятое, бессмысленное племя убийц! Не иначе, как племенем назову вас, хоть и рождаетесь вы среди разных народов. Но нарушивший мир ради собственной выгоды теряет имя своего народа, Он ваш по крови, убийцы! Мнится порой, что в канун Суда небеса не станут посылать на землю предказанные Иоанном казни – люди сами уничтожат друг друга, чем мор, саранча, град и землетрясения. Одна лишь надежда укрепляет меня – убийцы не могут жить в мире и между собой! Если б они перегрызлись до последнего! Только для того, чтобы увидеть это, я хотела бы прожить столь долго сколь способен человек. Увы, слабое утешение. Казалось бы после того, что мне пришлось пережить впоследствии, горькое чувство, охватившее меня в день возвращения в Тригондум, должно бы если не исчезнуть, то, по крайней мере, ослабеть. Но оно все так же неизменно. Это, пожалуй, и придает мне силы. Может, я не выстояла бы в дальнейшем, если бы не эта горечь.

Стало потише, сказал мне мельник. Да, такой тишины и не слыхала даже среди пустоты и безлюдья зимних полей. Поля эти спали, а город был мертв. Или у меня уши заложила, когда я увидела черные руины? Тригондум невелик, большинство домов в нем были деревянные, и пожар их не пощадил. Люди встречались редко и передвигались молча. Никто не заговаривал со мной, хотя меня знали почти все в городе. Может быть, они разучились что-либо замечать? А может, я уже умерла, и лишь тень моя бродит среди развалин и встречает другие тени?

Я передвигалась по городу, точно став невидимкой. Но я-то видела их лица. И тоже молчала.

Центральная часть города сохранилась лучше, видимо, пожар сюда не дошел. Здесь повсюду замечались иные разрушения – следы грабежа.

Наконец я свернула в Колокольный переулок, и, пройдя немного вперед, увидела свой дом. Он был цел. Замок сбили, и дверь висела на одной петле, но сам дом уцелел. Я остановилась. Мне очень хотелось войти, но я медлила. Сердце мое заполняла тревога – не знаю, почему, улица была пуста. И почему-то я подумала о том, как защитить себя, что раньше меня не волновало. Я никогда не дралась, даже в детстве, и нож, который я всегда носила на поясе, служил совсем для других целей. Просто лекарю порой необходимо иметь при себе хорошо наточенной нож.

Я не могла войти и должна была войти. Во всем этом была некая неотвратимость, природы которой я не могла понять. Я превозмогла это дурное чувство и вошла. По привычке затворила за собой дверь. Внутри был разгром. Нельзя было шагу ступить, не попав на черепки разбитой посуды или клочья растерзанных книг. Зрелище было тягостное, но объяснимое, не найдя в доме денег или каких иных богатств, грабители покрушили и порубили мечами все, что подвернулось. Я подошла к лестнице, чтобы подняться наверх и посмотреть, как там. И снова остановилась. Вдруг я поняла – наверху кто-то есть. Тоска пронзила мое сердце, не страх, а безнадежная тоска, будто я все знала наперед. Я ничего не услышала – ни стука, ни звона. Ни одна половица не скрипнула. И никакого движения в воздухе. В доме стоял полумрак, окна все еще заколочены, как перед моим отъездом, единственный луч пробивался из-под двери. А наверху кто-то был. И ждал, когда я поднимусь.

На этот раз я не убеждала себя, не говорила: «Кому я нужна?», не боролась со своими предчувствиями. Стараясь двигаться беззвучно, я отступила назад. Обернулась к двери.

Но они уже были там, у входа.

Наверху и снаружи.

Оставалось верить лишь в то, что я сумею пробиться.

И я распахнула дверь.

II. Торгерн

В зале несло сыростью, по ободраным стенам стекала вода, и факелы чадили. Вообще все осточертело. Хотелось плюнуть на все и уйти к солдатам, туда, где снег и мороз… и какого дьявола ждать? Никогда не ждать. Раздавить городишко, как муху, потом переломать хребет Иоргу, потом…

Гул голосов раздался в коридоре. Значит, удалось. Ладно, посмотрим, что это за сокровище такое.

Вошли солдаты. Они несли что-то, похожее на мешок. Потом бросили этот мешок на пол, к его ногам. Но это был не мешок.

– Убили, сукины дети?

– Нет, – быстро и с готовностью ответил один. – А так, конечно, поучили слегка… Да вон, шевелится!

– Поставь ее на колени.

Приказ был тут же исполнен. Он присвистнул. Его предупредили, что это не красавица, но стоящая на коленях женщина показалась ему просто уродливой. Тоща, как моща, спутанные космы темных волос, изжелта бледная кожа, крючковатый нос, узкие губы – в точности…

– Ведьма, – процедил он, глядя, как она размазывает кровь по лицу.

Мгновенный отзыв на первое ощущение, но, черт побери, вернее определения он бы не нашел, если бы стал искать. Такие женщины в старости глядятся совершенными старыми ведьмами – когда выпадут зубы и провалится рот. Однако что-то в облике приведенной – может быть, ее худоба и бледность, заставляли предположить, что вряд ли у нее будет шанс дожить до старости. Впрочем, это зависело от него.

– Это она, – сказал Безухий, хотя его никто не спрашивал. И тут же сжался. Торгерна он боялся до судорог, до тошноты. Но то, что князь никак не ответил на его выходку, ободряло. – Она и есть. Карен-лекарка, чертова подружка. Где Летопись, сука?

Она молчала. Ее глаза, непропорционально большие, были неподвижны, и все же живы. Так свет перемещается в полированных гранях.

– Отвечай, – приказал Торгерн.

– Молчит, – сознание того, что Карен ничего не сможет ему сделать, возбуждало Безухого необычайно. – А наглая какая была! Топором махала! Обзывала всячески! А я все разведал, все узнал, и – прямиком к светлому князю… Женщина вдруг быстро, почти незаметно изменила позу: уже не стояла на коленях, а сидела на полу.

…– и все ему про Летопись, а он мне – стану я зазря своих гонять, а я ему – не зазря, я тайные ходы знаю, я уж из этого города гнусного спасался – и все так, и все наше!

– А Летописи нет, – сказал Торгерн с какой-то зловещей веселостью.

– Найдется! Она тут, видно, перепугалась, пряталась где-то, и Летопись прятала. Сейчас у нее от страха язык отнялся, а встряхнуть ее как следует – признается!

– Так я и знала, что предательство было. Да еще и ты. – Резкий, рваный голос раздался неожиданно. Она обращалась к Безухому. Присутствия Торгерна она, казалось, вовсе не замечала.

– Где Летопись?

– Никогда вам ее не прочесть.

– Упорствует, – сказал Торгерн. – Это ничего.

– Говори, где Летопись, пока из тебя этого не выбили! – заорал Безухий.

– А и глуп же ты, – сказала она с явным пренебрежением.

– Это почему же? – обиделся Безухий.

– А не был бы глуп, знал бы, что самое важное не записывают на пергаменте.

– А… что?

– Запоминают, тварь! Никакой книги нет, то есть я и есть книга.

– Врешь! Увиливаешь!

– А похоже на правду, – заметил Торгерн. – Так оно и проще.

– Да! Сама все расскажешь! Огнем и железом… клещами и дыбой… всего добиться можно!

– По себе знаешь? – Она поднялась на ноги. – А ничего у вас не выйдет. Он все разведал? Или скрыл от хозяина, что Карен – калека? Посмотри на меня! Да я умру на первой растяжке. Пытки хороши для здоровых, от нас, слабых и хилых, ими ничего не добьешься!

– А если, скажем, ногти тебе вырвать? – с интересом спросил Торгерн. – Или раздеть и на мороз выставить?

– Ну и беседуй с мерзлым трупом, – отрезала она, продолжая смотреть на Безухого, и только бросила в сторону: – Обманули тебя, а?

– Верно, дурной товар продал, собака.

Вошел Измаил, глянул по сторонам.

– Говори, говори. А эти двое живыми отсюда не выйдут, и болтать не будут.

– Разведчики вернулись. Иорг в двух переходах к югу.

– Ловко! Пришли ко мне Флоллона. Шевелись.

Лекарка, кажется, пропустила весь этот краткий диалог мимо ушей. Стояла в стороне, полностью погрузившись в себя. Но Безухий… Он никак не мог переварить слова насчет «живыми не выйдут». Ему слишком много пришлось пережить за последние полчаса, и страх, в котором он жил постоянно, значительно притупился.

– Как это? Я все сделал! Все… и мне за это… Где же правда?

Торгерн не отвечал, и равнодушный его взгляд ввел Безухого в заблуждение.

– Где твое слово, господин? Мне доля была обещана! Я заслужил! Я…

Он начал требовать. А в присутствии Торгерна нельзя было требовать. И торговаться. И даже просить у него не следовало.

Торгерн не стал звать стражу, чтоб унять крикуна. Только тот, кто внимательно следил бы за его рукой, успел увидеть, как рука это выхватила меч, – так легко он это сделал. Ударил – как любил – от левого плеча к бедру. И, нагнувшись, вытер лезвие.

Неожиданно он услышал смех у себя за спиной. Он обернулся. Смеялась лекарка. Лужа крови, растекавшаяся по плитам, подбиралась к ее ногам.

– Не боишься кровью замараться?

– Плохая была бы я лекарка, если б боялась крови, – со смехом же сказала она.

– Что смеешься? Думаешь тебе от этого лучше будет?

– Нет. Но я хотела, чтобы он умер, и он умер.

В этом смехе не было ни безумия, ни издевки, вызванной страхом. Разумеется, он не делал умозаключений. Он просто всегда шкурой ощущал, боится человек, или нет. Эта женщина не боялась. Но чтоб чувствовать уважение к врагу? Ничего подобного. Ничего он не чувствовал, кроме глухого раздражения.

Вошел Флоллон в сопровождении Измаила, поднял руку в приветствии. На разрубленное тело, валявшееся на каменном полу, никто не взглянул. Торгерн кивнул Флоллону, чтоб садился, а Измаилу приказал:

– Запри девку где-нибудь поблизости. Поставь охрану. После я сам ее допрошу. И по пути кликни кого-нибудь, чтоб прибрали эту падаль.

* * *

Карен шла по двору. Охранников было двое, и еще этот чернявый. Мороз стоял лютый, а она шла в платье, с непокрытой головой (плащ, шапку и рукавицы потеряла в драке), но холода она не чувствовала. Только теперь, с опозданием, она ощутила, где она и кто вокруг нее. Качающиеся спины стражников, обугленные руины, труп Безухого с выкаченными глазами. Зверье… Нет, зверьем их нельзя назвать, потому что «зверье» для них похвала. Она понимала сейчас, где находится, хотя раньше никогда не бывала внутри. Раньше в этом здании заседали городские старшины… а этот разграбленный ободранный зал… кажется, это был зал суда. Суда!

Ее втолкнули в боковую дверь, повели наверх по лестнице. Потом снова толчок в спину и лязг засова. Она была в довольно большой комнате, к которой примыкало несколько маленьких и тесных камор, скорее даже ниш. И снова она догадалась, что это. Бывшее помещение архива, тоже разграбленное. Все, что имело хоть какую-то ценность, отсюда выволокли. В большой комнате на стене сохранился ковер, такой облезлый, что на него никто не польстился, некрашеный стол и разбитый сундук, в котором раньше, вероятно, хранились книги. Оконце под самым потолком было такое узкое, что даже она при своей худобе не смогла бы пролезть.

Итак, заключенная, безоружная (нож у нее отобрали сразу же) в логове врага. Однако страх был так же неощутим, как и холод.

Она села на сундук и принялась пальцами разбирать спутанные волосы. Учитывая их обилие, это занятие могло продолжаться неопределенно долго. Но ей необходимо было чем-нибудь занять руки, чтобы освободить голову. Все, что случилось в зале, мгновенно осветилось в сознании, и она поняла, почему не испытывает страха. Торгерн. Ненависть к этому человеку (человеку?) сразу охватила все ее существо, так что для страха просто не осталось места. И Карен обрадовалась этой ненависти. Она была единственной реальностью в этом распадающемся мире. Единственной опорой. Здание жизни, любовно возводимое многие годы, обрушилось в прах. Она могла бы растеряться, впасть в отчаянье. Но тут пришла эта ненависть – легко и естественно. И Карен снова стала бодра и сильна. И напугать могла разве что легкость, с которой эта ненависть пришла. Боже мой, она, в жизни не причинившая зла ни одному живому существу, радовалась смерти человеческой! И виной – не только преступление Безухого. Нет. Влияние животной злобы, жестокости, исходящее от… того. Торгерн. Она снова вернулась к этому имени, имени, которое отныне носила ее ненависть. О человеке она не думала. Ей не было дела до него. Она даже не заметила, как он выглядит, молод или стар, красив или безобразен. Слишком явной была сущность.

Между тем наступил вечер. Ранний зимний вечер, а она все так же сидела в полной темноте, погрузившись в свою ненависть, и глубоко равнодушная ко всему остальному, в том числе и к течению времени. Из оцепенения ее вывели шаги и голоса за дверью. После долгой тишины они слышались грохотом. Да! Он не забыл придти лично допросить ее. Карен стиснула зубы. Усилием воли уняла биение сердца. Следует быть готовой ко всему, в том числе и к смерти, которая, видно, ходит здесь свободнее, чем на поле сражения. Смерть! Ни о каком ином выходе она не думала, ненависть парализовала ее мозг, лишив его если не силы, то быстроты мысли.

* * *

Торгерн вошел, за ним – непременный Измаил, который нес горящую плошку. Поставив светильник на стол, телохранитель тут же развернулся и вышел. Торгерн осмотрелся и, поскольку сесть было негде, встал, опершись на стол. Умышленно оттягивая начало допроса, бесцеремонно оглядывал пленницу, словно мало нагляделся на нее в зале. И, чем дольше он на нее смотрел, тем больше она ему не нравилась. Особенно неестественно выглядела эта грива волос, кажется, непомерно разросшаяся за счет тщедушного тела. И глаза. Он даже и не знал раньше, что глаза бывают такие большие и темные, темные – не черные. Такое впечатление, что изза своей величины они видят сразу больше, чем глаза обычные. И она смотрела на него. Смотрела впервые. Ей совсем не хотелось смотреть, но опустить глаза – значило сдаться, проявить слабость, и она глаз не опустила. Кроме того, нужно было посмотреть, что же именно такое она ненавидит.

Большая, широкая, тяжелая фигура. Впечатление страшной силы при свободе движений, без всякой скованности. Темная, продубленная кожа и совсем белые, выгоревшие волосы. Мертвенная правильность черт. Что же касается глаз, то их вроде бы и вовсе не было. То есть, они, конечно, были, но ничего не прибавляли к общему впечатлению.

Наконец игра в молчанку ему надоела.

– Хватит. Помолчали, и будет. Я тебя сегодня слушал. Похоже, ты не врешь насчет собственной памяти. Славно придумано – посторонний глаз не увидит, а грамота – она для попов. А вот дальше, когда увертки пошли… Уясни себе, глупая баба, я могу сделать с тобой все. Все! Я могу сжечь тебе ноги и бросить собакам то, что останется. Могу отдать тебя своим солдатам, если они польстятся на такое пугало. С тебя будут снимать кожу по кускам, покуда ты не признаешься во всем. Так что признавайся сейчас. Здесь! Мне палача звать не нужно.

– Верю, – сказала она. – Верю. – Этот язык она уже слышала и знала, как на него отвечать. – Только не надо меня пугать. Слушать нужно было лучше, если думать не умеешь. Ты вот здоров, как бык, а я, вообрази себе, очень больна. Убить меня легче легкого. Если меня ударить, я могу умереть, понял? А это тебе невыгодно. Так что не надо твердить мне про пытки. Про то, что отдашь меня солдатам – тоже не надо. Ты проиграл в обоих случаях.

– Так что же с тобой можно сделать?

– А уговорить меня. Убедить, что ты – именно тот человек, которому я могу доверить тайну. Только вряд ли у тебя получится.

Он искренне расхохотался.

– Ну, хитрая стерва! Думаешь голову мне задурить, как своим горожанам? Уговорить ее! Уговорю, не беспокойся. Решила, если тебя пытать нельзя, так на этом все и кончилось?

Слово «тебя» он выделил. Она поняла, но промолчала. Он продолжал: – Или других способов нет? Разговоришься… хотя к тебе и пальцем не притронутся! Я таких видел, знаю!

– И кого же ты пытать собираешься? – спросила она. – Для моего устрашения? Родных у меня нет, друзей тоже… собаки и той нет у меня.

– Да, – согласился он. – Докладывали. А крови ты не боишься…

Все это, видимо, занимало его. Причем все время он не сводил с нее глаз. Это было невыносимо, но она не отворачивалась.

Однако дело было не в том, что он ее испытывал. Он и сам не знал, в чем. И не задумывался. Мало ли… Кажется, ему удалось разрешить трудность.

– А просто-то… Правда, подождать придется, но зато потом уж… дело верное! Этот ворюга доносил – в городе говорят – больно жалостливая ты, слез чужих не переносишь… Ну, его ты не шибко пожалела. Может, и врал. Но попробовать стоит. Пошлю сейчас в город, прикажу собрать у здешних сопляков поменьше… штук пяток… или десяток… сколько найдут. Так вот, пытать будем их. А ты, красавица, не отворачивайся.

Она мгновенно поднялась на ноги, выпрямилась, поднесла сжатые кулаки к горлу. Признесла сдавленно:

– Этого ты не сделаешь.

– Сделаю. Я ведь предупредил – я все могу сделать.

Она быстро пресекла комнату – будто летучая мышь пролетела, остановилась под окном. Пламя в плошке колыхнулось от шагов. Он разглядел у нее на виске пятно засохшей крови.

Знахарка снова повернулась к нему. Неужели зацепило? Нет, тут что-то другое.

– А я тебе вот что скажу. Я тоже все могу сделать. Не как ты. По-своему. Ты с другими – я с собой. Ты никого не жалеешь, а я себя не пожалею.

– Как? – презрительно спросил он. – У тебя и ножа-то нет.

– А хоть бы и так, – она быстрым движением обернула жгут волос вокруг шеи.

– Ловко, – сказал он и замолчал. Почему?

Она думала о Летописи. Она обещала отцу во что бы то ни стало сохранить ее. И умереть без преемника? Но такой ценой… Нет. Нет.

А он не мог понять, почему не отправит ее в пыточную, почему сам не займется ей. Говорила, умрет от пыток? Чушь, это можно проверить. Что-то другое тут… что-то другое.

– Значит, жизни своей не жалеешь? – сказал он, и вдруг почувствовал, что его сбивает с толку. Он просто хотел эту женщину. Может, это темнота была виновата, в темноте, при мерцании плошки она казалась более привлекательной, чем днем. Или все эти разговоры о пытках, мучениях, сама близость смерти, возбуждавшая, как волка – запах теплой крови. Да мало ли что! Даже самая ее убогость, эта тонкая шея и плоская грудь пробуждали желание. Она думала о Летописи, а он сейчас забыл о ней, с такой силой влечение овладело им. Как, почему? Он не задумывался. А отказывать себе он не привык ни в чем. Особенно, когда желаемое под рукой. То, что он хотел, он брал немедленно. И он просто протянул руку.

Она отшатнулась. От удивления – не от страха. Она не понимала. Этого она не знала, еще не знала. Но, отступая, начала все-таки понимать. Он надвигался на нее. Она уперлась в стену – дальше отступать было некуда – и тогда впервые в этих огромных распахнутых глазах показался страх. И этот страх и бессилие распаляли еще больше. Она вжалась в стену, цепенея от ужаса и отвращения, но все еще пыталась вразумить, заговорить, как заговаривала злых собак, задержать голосом:

– Ты что, с ума сошел? Сколько красивых, здоровых женщин, зачем тебе понадобилась калека? Или ослеп, не видишь, какая я?

Бесполезно. Бесполезно. Тьма застилала глаза, и она видела только руки, тянущиеся к ее горлу и плечу. И последний, известный ей одной способ не помогал. Она чувствовала перед собой непробиваемую защиту, построенную из бешеного желания и жадности. И тоска, тоска… А руки уже схватили ее, и, задыхаясь, тщетно пытаясь вырваться из этих клещей, она неожиданно заорала в надвинувшееся лицо:

– Твой отряд сейчас бьют у Горелой рощи!

Клещи, державшие ее, разжались, она пошатнулась, но устояла.

– Что? Какой отряд?

– Тот, который ты послал на юг. Люди Иорга обошли его с тыла. Теперь уже отшатнулся он. И злоба была в его лице, злоба от непонятного.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю. Я это вижу.

Она готова была смеяться. Все ушло – усталость, беспомощность, боль, тоска. Были легкость и ярость, а, может быть, это ярость создавала ощущение легкости.

– Все врешь. Кто донес тебе?

– Если им удастся прикончить твоих, они подойдут к Южным воротам и зажгут их. Твои пока еще держатся. Но хватит их ненадолго – там, у разрушенной часовни. – И, торжествующе. – Ты здесь, а их перережут, как свиней!

– Ты что, ведьма?

– Нет, – хрипло сказала она. Ей и в голову не пришло бы сейчас ответить иначе. – Но иногда я могу. Видеть. Вот так. – Тем не менее она не хотела отрицать своих способностей, ибо только они могли в эту минуту спасти ее, а он сразу поверил. О, он, безусловно, верил в ведьм.

– Значит, ведьма, – процедил он. Шагнул к двери, обернулся. – Если соврала, умрешь.

В дверях он бросил на нее последний взгляд, словно проверяя.

Но она стояла, выпрямившись, спокойная, уверенная, и страха больше не было в ее глазах.

Однако стоило двери захлопнуться, силы вновь покинули ее. Уверенность тоже. Она села, уронив голову на руки. Ей было плохо. Навалилась страшная усталость, знобило, трясло. И тошнило так, словно насилие, которого удалось избежать, совершилось в действительности. Мир подернулся пеленой отвращения, которая застилала и разум. Твердо понималось лишь одно: «Не сдамся». Она еще не знала, как, но не сдастся.

Потом с ней случилось то, что могло бы показаться невероятным. Она заснула. И сон, который ей привиделся, был странен. Она стояла на городской стене, опоясывающей чужой город с причудливыми разноцветными башнями, а под стеной было море, которого она никогда не видела. Стоявший рядом белобородый старик в чужеземной одежде что-то говорил ей, а она отвечала. И продолжалось это долго, и разговор, видимо, был важен, но Карен не знала языка, на котором она во сне беседовала со стариком, и потому ни слова из этого разговора не поняла.

* * *

Открыв глаза, она увидела свет в оконце. Белый свет, белый снег снаружи. Она придвинула стол к окну, влезла, собрала, дотянувшись до карниза, две пригоршни снега и умылась. И тут услышала лязганье ключа. Мгновенно спрыгнула, приготовилась обороняться. Но это был не Торгерн, а его телохранитель, то самый черноволосый парень.

– Привет, – сказал он так просто, будто они сто лет дружили.

Он смотрел на нее с любопытством, она – настороженно. Что ему нужно? Может, он вчера подслушивал, или Торгерн ему о чем-то сказал? Нет, похоже он просто пришел проверить, все ли с ней в порядке. Удостоверившись, что это так, он сказал:

– Слушай, тебя ведь вроде не кормили? – И, не дав ей ответить, со словами «Погоди немного» выскочил. Вернулся он действительно очень быстро. В руках кувшин, покрытый лепешкой и ломтем ветчины. Поставил на стол рядом с потухшей плошкой. – На, поешь.

Голодать было пока ни к чему.

– Это он велел принести?

– Нет. Он еще не вернулся. Я сам.

Она села, откусила от хлеба с ветчиной.

– Ишь ты. А если хозяин узнает про твое самовольство?

– Я ему сам скажу. Нельзя морить человека голодом.

– Не боишься? – отхлебнула из кувшина. Слабое просяное пиво. Поморщилась – не любила пива.

– Нет. Он добрый, он поймет.

– Так. Тебя как зовут?

– Измаил. – Ага. Ты, Измаил, дурак или притворяешься?

Он не обиделся, может быть, и не понял.

– Ты зря насмехаешься. Он великий человек, таких еще не бывало, люди за ним везде пойдут. Правда! Он ничего не боится, ничего. Будь перед ним врагов хоть в десять раз больше, чем у него, он все равно пойдет в бой и всех победит. А к слугам своим он щедр, и дает им золото, и запястья, и…

– Рабов, – заключила она. Этот перечень был ей знаком, но в словах телохранителя звучало не заученное верноподданническое восхваление. Он говорил искренне.

Молодой парень. Чуть выше среднего роста. Черные блестящие глаза, худое смуглое лицо. Силен, ловок, неглуп. И вот – на тебе!

– Ладно, Измаил. Забери это, – отодвинула кувшин. – И не берись проповедовать. У тебя не получается. Лучше скажи, что за шум во дворе?

Она давно уже прислушивалась к доносящимся издалека голосам, но не разбирала, что там.

– А-а, – он засмеялся. – Значит, наши уже вернулись. Гонец прискакал на рассвете. Знаешь, вчера отряд Элмера напоролся на противника. К Южным воротам шли, а посты прохлопали. И быть бы им битыми, но князь вовремя подоспел. Говорят, славная была драка, жаль, что меня там не было! Тебя оставил стеречь. А теперь я пошел, я при нем должен состоять.

Сообщение Измаила было важно. Хотя она и без того знала, что не ошиблась. Значит, он опять победил на этот раз! И, спасая себя, она поневоле спасла и убийц, тех, кто грабил город. Да, но если бы она этого не сделала, город ожидал бы новый налет, новые жертвы… Она поступила правильно. И когда он придет, разговор пойдет уже по-другому. А он придет. Скоро придет.

Он пришел. Сел на стол, уставился на нее. Нет, глаза у него были, конечно. Настолько же светлые, насколько у нее темные. Ледяные глаза.

– Ты знала.

– Я же сказала тебе.

– Там и вправду была часовня… и роща. Ты видела?

– Зачем повторять?

– А сейчас что ты видишь?

– Тебя. Больше ничего.

– Не прикидывайся! Как это у тебя получается?

– Бывает по-разному. Это не от меня зависит.

– От кого же?

– Не знаю. Находит. Само.

Он слушал с жадностью, но это была не та жадность, что вчера. Он страшно суеверен, а суеверие – великая сила. Большая, чем вера.

– Ты видишь только то, что происходит сейчас?

– Не всегда. Разное.

– А то, что будет?

– Иногда. Если сила найдет.

– Значит, ты можешь предвидеть судьбу?

– Свою – нет. Так положено.

– Почему?

– Сила уйдет.

– А чужую?

– Чужую случается.

– А мою?

– Твоя судьба еще не совершилась. – Она произнесла это сразу, не задумываясь, а он не переспросил, видимо, согласный с этой формулой.

– А если приказать тебе увидеть?

– Бесполезно. Когда откроется, тогда и увижу.

– А если врешь?

– Я всегда говорю только правду, – с глубочайшей серьезностью сказала она. – Мне иначе нельзя.

– А порчу… грозу… ураган – можешь наслать?

– Ты слишком много хочешь знать.

По выражению ее лица было видно, что больше она об этом ничего не скажет. Он смотрел на нее. От ночного наваждения не осталось и следа. Она была безобразна. Он не понимал, как мог желать это хилое тело, почти лишенное плоти. И ни один мужчина не может. Узнал бы кто – высмеют же! И если такое было вчера, то значило только одно.

– Я сразу догадался, что ты ведьма. Твои горожане – ослы. Карен-лекарка. Хотя ты им отвела глаза. Но со мной такое не пройдет. Ты знала про Иорга. И что Безухий умрет – знала. И когда город брали – где ты была? Ни одна душа не могла сказать. Как сквозь землю провалилась. («Слава Богу, хоть Бранды будут в безопасности», – подумала она.). Одного ты не предвидела – что попадешься мне.

– Ну и что?

– Ты можешь продолжать упираться, как вчера. Тогда я сделаю то, что обещал. Я чар не боюсь, слышишь? Но ты можешь избежать позорной смерти… ты можешь даже жить изрядно, а не кормить крыс в подземелье – если твоя сила будет служить мне. «Правду». Я тебе не верю. Но сам я посмотрю, что ты умеешь, и поступлю с тобой так, как ты заслужишь. Условие одно – служить будешь только мне. Верных я награждаю, но измену караю без жалости. А там и до Летописи дело дойдет. Согласия твоего не спрашиваю, оно мне не нужно.

И, легко соскочив со стола, направился к выходу. У порога его догнал голос:

– Только без глупостей.

Такое было чувство, будто ему плюнули в лицо.

* * *

Она мерила шагами единственную комнату, где было окно. Свет! Как хотелось света… А она заперта в этой конуре. Хотя раньше ни отсутствие света, ни ограниченность помещения ее не стесняли. Сейчас ей нужно было сосредоточиться.

Замысел. Она продолжала ходить по комнате. Она не представляла еще этого ясно, но вслед за толчком мысли уже шло решение.

Бежать? Бежать, конечно, можно. Для этого нужно лишь сделать вид, что согласилась, а в дороге это сделать легче, но… Еще вчера она без колебаний приняла бы любую возможность побега, а сегодня… сегодня она почувствовала, что может изменить ситуацию. Темный ум, слепо верящий в чудеса. Это не ново. Почти каждый полководец возит за собой колдунов и прорицателей, а если кто такого избежал, ясно, честь ему и хвала, но этот-то с честью ходит разными дорогами… Ее снова передернуло от отвращения. Потом она засмеялась. Не над ним. Над собой. Еще и суток не прошло, а мысль о влиянии уже родилась.

«Предположим, я впадаю в ошибку, свойственную всем женщинам, когда они думают, что могут исправить мужчину. Ну уж нет! Прежде всего я – не женщина, всем должно забыть, что я женщина, иначе ничего не выйдет. А исправлять я никого не собираюсь. Это не по моей части. Воздействовать – вот что мне нужно».

Там, внизу, во дворе, в нижних помещениях, они праздновали свою победу. Где-то вдали играла музыка (неужели взяли с собой музыкантов? Или согнали здешних?), но все звуки стихали на полпути, и здесь она слышала лишь однообразный барабанный бой.

Бил барабан. В окно заметало снежинки. Она ходила, сцепив пальцы.

Замысел. Не уступить и не погибнуть. Задача.

* * *

На исходе января армия покинула Тригондум. Даже при самых выгодных условиях и наибольшей скорости передвижения их путь должен был продлиться больше месяца.

Карен ехала вместе с обозом на смирной лошади, которую ей привел Измаил. Он же доставил ей плащ, рукавицы (и то, и другое было страшно велико), палатку и два меховых одеяла. Она немного выучилась ездить верхом во время своего житья у хуторян. Иногда шла пешком, чтобы размять ноги. Вообще постоянный холод, усталость, все тяготы зимнего военного пути стесняли ее меньше всего. Как многие привыкшие болеть люди, она была весьма вынослива. Хуже было то, что за ней неизменно следовал конвоир. Менялись они каждый день.

Казалось, ее великие планы замерзли на мертвой точке. Да и сами-то планы разве не смешны? Что она могла – слабая женщина-полукалека, увозимая в обозе среди прочей военной добычи? А ужасающее безмолвие этих белых открытых пространств? Кто передаст тоску городского человека, затерявшегося в степи, когда знаешь, что и завтра, и послезавтра, и через неделю не встретишь никакого жилья? Ей и раньше приходилось удаляться от города, но так далеко и надолго – никогда. А ведь в то время она знала, что вернется домой. Больше некуда было возвращаться.

А главное – ощущение своей чуждости всему окружающему. Ей приходилось всему учиться заново. И в первую очередь учиться жить в полном одиночестве и готовности к смерти. Она и прежде, давно уже жила одна. Но это было не настоящее одиночество. Это было одиночество среди своих. Она и раньше стояла на грани жизни и смерти, но отец с Нехассой вытащили ее с того света. Теперь ее никто не вытащит. Надо привыкнуть. Надо привыкнуть. Говорят, и к пыткам привыкают, хотя она никогда в это не верила. Надо привыкнуть. Никто не поможет. Бог? Кто помнит на нашем веку, чтоб он хоть раз вмешивался в людские дела? Нет. Она одна.

А ведь ей предстояло все это подчинить себе. Да, подчинить. Она не впала в отчаяние и не отказалась от своих намерений. Она молча ждала своего времени. Торгерн ни разу не вспомнил о ней. Можно было обрадоваться и готовить бегство. Но у нее на этот счет было свое мнение. А пока она принялась, поскольку не могла жить без дела, за свое прямое занятие – врачевание.

Вот тут она постоянно вспоминала свое погибшее имущество. Там были снадобья, законно вызывающие у нее чувство профессиональной гордости, инструменты, которые лучшие мастера Тригондума изготовляли по ее указаниям. Но ей бы даже не их, а травы, которые можно найти в сумке у любой знахарки! Не было ничего.

Зубную боль можно заговорить, головную снять, но разве здесь это главное? И зима, как на зло, ничего не найдешь. Кора, почки могут пойти в ход, но нужно выходить из лагеря, а кто отпустит? Лучше было, когда приставленным к ней конвоиром бывал Измаил. Он не препятствовал ей отходить довольно далеко от лагеря, сам, конечно, не отставал. Ему приказали следить за ней, и он даже не делал труда скрывать это. Может, оно ему и выгоднее. Таким образом легче добиться доверия поднадзорных, хотя эта идея вряд ли могла придти ему в голову. Встреться они при других обстоятельствах, она сказала бы «славный малый». Да он и был таким. Этот мальчик. Они были одних лет, но с ее точки зрения он был мальчиком, с энтузиазмом выполняющим ответственное поручение. Похоже, он действительно относился к ней дружески, поскольку делу это не мешало. Он беспрестанно задавал вопросы – что, зачем, когда. Иногда это раздражало. Если бы она почувствовала в нем искреннее стремление к знанию – нет, не жадность разума, а любопытство вело его. Всего лишь любопытство. Пока. Она не перебивала его, и только однажды задала встречный вопрос: «А ты много людей убил?» Он махнул рукой – «Я не считал». Нет, альтернативы «плохой господин – хороший слуга» не получалось. Между слугой и господином существовала полная гармония. Измаил был предан своему хозяину безоглядно, и не допускал чего-нибудь против него ни в мыслях, ни на словах. И не из принципа. Просто ему так нравилось. Ему все нравилось – нравилось жить, нравилось воевать, нравилось учиться – о, Господи. Тем более, что за разговорами о врачевании должна была последовать практика, и здесь Измаил мог быть ей полезен – когда их путь полегал через какую-нибудь жидкую рощицу или мимо занесенного снегом ракитника. Он резал для нее ветки, а она заледеневшими пальцами разгребала снег, искала корни, наросты на стволах.

Теперь по вечерам она кипятила в котелке свои отвары, а страждущие зубами, животом или прострелами, а также обмороженные сползались к костру. Ее лечение помогало, а, кроме того, она ничего за него не брала. Порядочный лекарь, может, и не потерпел бы соперничества, но здесь не было порядочных лекарей, да и о непорядочных что-то не было слышно, поэтому с каждой стоянкой болящих все прибывало. Однажды она заявила, что ей нужно вскрыть опухоль, а ножа нет. На следующий день Измаил принес ей нож, видимо, доложился по начальству и получил дозволение. Стало немного спокойнее – если вообще о спокойствии могла идти речь.

Она не была здесь единственной женщиной, но что это были за женщины, боже мой! И боже упаси было осуждать их. Глядя на них, Карен могла разве что порадоваться, что не считает себя женщиной. Но радости не было. Мало кто выдерживал в тяжких условиях зимнего похода, однако попадались и выносливые, «клячи», как их здесь называли, скорее страшные и отталкивающие, чем вызывающие вожделение, в своих пестрых отрепьях и с наведенными углем бровями. Карен никогда не испытывала пресловутого презрения «порядочной» к «солдатским шлюхам». Она их жалела, особенно одну.

Она была на сносях и по этой причине пока не годилась для своего ремесла. Ее гнали из лагеря взашей, но она боялась уходить в поле, где не было видно никакого жилья, и упорно брела за обозом, вымаливая объедки и терпеливо снося побои.

Другие выглядели немногим лучше. Но женщин было мало, и к Карен они почему-то боялись подходить, так что она могла общаться только с солдатами, которых приходилось лечить. Странным образом ее ненависть касалась их в меньшей степени, хотя их-то она должна была ненавидеть всех до единого – захватчики! насильники! Но она понимала, что, каким бы отребьем они не были, они не сами пришли в Тригондум. Их привели.

Офицеры. Вот их она ненавидела всех без исключения. Может быть, ненависть – это слишком сильно сказано, они были ей просто омерзительны. Но на них падала тень Торгерна. И все они корчили из себя маленьких торгернов, потому что на полное повторение их все же не хватало. Ближайших военачальников Торгерна она видела редко, но ежедневно приходилось встречать тех, кто поменьше. Элмера, например. Как все здесь считали – славный воин, храбрый рубака и отличный выпивоха, а по мнению Карен просто пьяная бешеная скотина. Впрочем, таковы были почти все, с небольшими вариациями. Но особое отвращение вызывал в ней Оскар – один из начальников отрядов. Хотя она не могла не признать, что Оскар был в своем роде совершенством. За всю свою богатую практику лекарки и советчицы ей не приходилось встречать человека, в котором мерзостная сущность сочеталась бы со столь же омерзительной наружностью. Маленький, приземистый, с бледной, постоянно лоснящейся кожей, глазами навыкате и огромным ртом, он напоминал Карен крупную жабу. Но жабы – существа безобидные и даже полезные, а об Оскаре этого никак нельзя было сказать. Он был из тех типов, которые, даже если им выпадет судьба мирного бюргера, никогда не могут пройти мимо собаки, не пнув ее ногой – разумеется, когда они точно знают, что собака не кусается. Может быть, собственная плюгавость (хотя слабым его никак нельзя было назвать) побуждала его унижать всех, кто был слабее его. Если бы Торгерн видел, во что вырождается его безжалостность! К несчастью, он не умел делать сопоставлений.

С Оскаром и было связано событие, которое несколько нарушило установившийся в существовании Карен порядок.

Она шла по лагерю, притомившийся конвоир тащился сзади, порядочно отстав. Судя по доносившимся из-за соседней палатки звукам, рядом кого-то били. Поначалу она не обратила на это внимания – драки здесь случались ежедневно. Но, пройдя несколько шагов, остановилась. Нет, это была не драка. Оскар бил ту самую беременную женщину, пинал ее с видимым наслаждением, приговаривая: «Вот тебе, сука! Добро б еще на что годилась, а так будешь знать, как шляться!» – а она молча ползала по снегу, пытаясь уберечь живот от ударов.

Карен стояла, глядя на это, как ей показалось, очень долго (на самом деле всего лишь несколько мгновений). Конвоир остановился поодаль, видимо, боялся связываться с Оскаром. Потом Карен внезапно быстро подошла к Оскару и схватила его за ворот куртки. От неожиданности он не успел ее ударить. Она держала его цепко, даже, кажется, слегка приподняв, чтобы его лицо было вровень с ее.

– Смотри на меня! Знаешь, кто я? – она говорила очень тихо, монотонно, не отрывая взгляда от его лица. – Если ты еще раз до нее дотронешься, превращу тебя в жабу (жаба была первое, что пришло ей в голову). Нет, не в жабу. Смотри мне в глаза! Я превращу тебя в червяка. – Быстро и тихо, ощущая свободу, с которой ее взгляд перетекает в чужую душу, не встречая никакого сопротивления. – А память тебе оставлю. И будешь ты слепой, безглазый, жрать землю и рыться в ней, и прятаться от всех, потому что курица тебя может склевать, крыса сожрать, и любой прохожий раздавит сапогом. И под этим сапогом ты будешь помнить, что был человеком!

Конвоир не слышал ничего из того, что она сказала, за исключением последних слов: «Так что бойся разозлить меня, Оскар», но выражение безумного ужаса на лице последнего отлично видел. Карен выпустила ворот Оскара и отвернулась без интереса. Женщина успела тем временем куда-то уползти и спрятаться. Оскар побежал, странно заваливаясь на бок. Карен не смотрела на него. Она не чувствовала ничего, кроме досады и крайнего раздражения – на себя, разумеется. Она не любила так делать, и не хотела так делать. Именно потому, что это было ей легко. А сейчас было легко, очень легко, никакой преграды! Из чего там строить преграду, одно гнилье… все равно, нельзя… Так что же, надо было стоять и ждать, пока эта сволочь ее убьет? Нет, этого невозможно выдержать. Единственное исключение… Было еще одно исключение, ради которого она преступила бы самой положенную черту. Но об этом она не хотела думать. Бесполезно, бесполезно!

Та преграда, которую она преодолевала без труда, а в случае могла и сломать, здесь не поддавалась совсем. Крепостной вал без единого изъяна. Стена.

Задумавшись, она начертила на снегу крест. Конвоир посматривал на нее издалека.

На следующий вечер за ней явился Измаил.

* * *

По скрипучему утоптанному снегу, среди костров (ночь, вечно длящаяся, и языки огня), в своем коричневом плаще, чрезмерно длинном и широком – она нарочно не ушивала его, и странно было не ощущать, как оттягивает плечо сумка с лекарскими принадлежностями. Измаил не сказал ей, для чего ее вызвали, но с сумкой было бы надежнее.

Еще не дойдя до княжеской палатки, она услышала крики. И у нее был достаточный опыт, чтобы, даже не видя больного, сказать – дело плохо.

Шагнув за полог, она увидела Торгерна. И опять этот приступ отвращения… сдержаться… полно народа… Коекого она знала по имени – один из приближенных Торгерна – Флоллон, коричневолицый, с циничной усмешкой в квадратной бороде; начальник передового отряда – Катерн, и другие – до них не было дела. А вот до кого было – лежащий в глубине палатки человек, непрерывно кричавший.

Торгерн его не слушал.

– Сейчас посмотрим, какая ты лекарка. Сделаешь так, чтоб он перестал орать и сумел понятно рассказать о том, зачем его посылали.

С нескрываемой враждебностью она взглянула в его сторону. Значит, все дело в том, чтобы раненый заговорил?

– Света сюда. Воды. И полотна.

Он был ранен в голову. Карен размотала грубо наложенную повязку. Она знала, что боли при таких ранениях непереносимы, но, будь у нее инструменты, она могла хотя бы удалить глубоко ушедший в рану обломок кости. А боли… не отваром же из осиновой коры их лечить!

Оставался один способ. Последний. Она уже не помнила, когда в последний раз к нему прибегала.

Она перевязала раненого, который не переставал стонать.

– Уберите свет. И отойдите все в сторону. – Она сказала это так, что все подчинились.

Последний способ. Чего в этом больше – сострадания или желания не упустить свой шанс?

Столпившиеся у входа увидели, как женщина села рядом с раненым, положила его голову к себе на колени, и, не убирая с нее рук, низко нагнулась.

– Сейчас тебе полегчает. Слышишь? Боль ослабнет, а потом уйдет совсем… Ты отдохнешь и будешь спать.

Теперь ее голос изменился. Из резкого и сдавленного он стал мягким, ровным, успокаивающим. Вообще-то это был ее обычный голос, другого жители Тригондума и не слыхали. Но Торгерн этого не знал.

Вдруг установилась странная тишина – прекратились стоны. Слышалось прерывистое дыхание, которое постепенно становилось ровнее.

– Спрашивай, – тихо сказала женщина.

Флоллон пытался что-то сказать Торгерну, но тот оттолкнул его, подошел ближе.

– Добрался ты до Иорга?

– Да, я был у них в лагере, – слабо, но внятно произнес раненый. – Я узнал…

– Ну! Что ты узнал?

– Они возвращаются в Юкунду. Так приказал Иорг.

– Почему?

– На них напали сламбедцы… какой-то отряд, из вольных, я не узнал… их перебили почти всех, но и тех крепко потрепали… и он решил отступить.

– Где это было?

– В трех днях к северу.

– Как же ты добрался сюда с пробитой головой?

– Это было не там. Иорг отводил своих, и меня никто не заметил… я ушел… на меня напали этой ночью… двое…

– Кто?

– Не знаю… темно было… может, сламбедцы, те, из уцелевших…

Флоллон бросил довольно:

– Я говорил, что Иорг побоится напасть!

– Откуда здесь могли взяться сламбедцы? – с подозрением спросил Катерн. – Перевалы закрыты.

– Северный проход, – сказал Торгерн. – Еще отыграемся.

– А не врет ли эта падаль? – еще кто-то подал голос, кажется, Элмер. – Кто попрет зимой через этот проход? Не было еще таких. Тряхнуть его хорошенько…

– Чем подтвердишь, что Иорг ушел?

– Я видел… видел, – голос, и без того слабый, сошел совсем на нет, и снова слышалось лишь дыхание. Затем раздался другой голос. Глухой. Сорванный.

– Он спит.

Каким-то отягощенным движением она оторвала руки от лба раненого. Настроение в палатке переменилось. Один Торгерн интересовался сообщением разведчика (или делал вид), остальные смотрели на женщину. Она, наконец, подняла голову, и взглядам предстало ужасное лицо – бескровное, с закушенными губами, с темными провалами глаз. Слово «ведьма», оставаясь непроизнесенным, явственно ощущалось на слуху. Был в нем, однако, некий оттенок уважения. Уважения к силе.

– Ступай.

Она тяжело встала и медленно вышла, еще не дойдя до выхода опустив на лицо капюшон. Хорошо, что никто из них не пробовал ее остановить.

Силы ее покинули, она не понимала, каким образом может идти. Ей казалось, что она сейчас умрет. Пройдя несколько шагов, обнаружила, что рядом идет Измаил. О, Господи, еще и этот…

Измаил, наблюдавший сцену в палатке, вовсе не был удивлен. Еще от своей матери он слышал, что бывают люди, способные врачевать больных, передавая им часть собственной силы. Она только не говорила, что после этого им бывает так плохо. Это он тоже заметил.

Было совсем темно, все костры погасли. Она брела, спотыкаясь, проваливаясь в снег. Он хотел было помочь, но, прежде чем успел подхватить ее за локоть, она повернулась и с мрачной злобой глянула ему в глаза. И они пошли молча, на расстоянии.

Добравшись до палатки, она повалилась на свою меховую постель, бормоча: «Господи! Больше никогда… ни за что…» и зная, что поручиться за это не сможет. Думала, что умрет, и знала, что ей еще долго придется терпеть эти муки.

И где-то в самой глубине: «Начало положено. Дальше пойдет легче».

Назавтра она была уже на ногах. Поневоле пришлось торопиться – ее ожидала забота, трудно представимая здесь – роды. Тем женщинам – «клячам» – все же пришлось побороть свой страх перед Карен, потому что сейчас они больше боялись, что роженицу придется бросить одну в поле, если роды будут долгие, а войско пойдет дальше. Слава Богу, лагерь пока не трогался с места. Карен потребовала освободить телегу, чтобы уложить роженицу, и ее послушались («княжеская ведьма велела») и даже дали более или менее чистых тряпок. «И воды» – распорядилась она. – «Как „где взять?“ Снегу растопите!» Она снова была на своем месте, и это придавало ей силы. Закатав рукава, она принялась за дело. Это были далеко не первые роды, которые ей приходилось принимать, но вот так, на морозе, с торчащим в нескольких шагах конвоиром… Счастье еще, что роды были довольно легкие – не каждой женщине, рожавшей в своей постели, выпадала такая удача… Это была девочка. Еще одна девочка… женщина… если ей удастся выжить в этом мужском мире.

Когда все было кончено, Карен, оставив роженицу и спеленутого младенца в телеге под присмотром остальных женщин, отошла, чтобы отмыть в снегу руки. Нагнувшись над сугробом, она не сразу заметила надвинувшегося на нее всадника. Это был Торгерн. Давно ли он здесь? Проезжал мимо или нарочно подъехал?

– Я убедился, что ты и вправду владеешь магией.

– Ну и что? – до нее с трудом доходило, что именно он говорит. Господи всемилостивый, зачем все? Здесь, под этим ледяным небом, на окровавленном снегу? Зачем жить, Господи? Но она сдержалась. Выдать свою ненависть – значит, погибнуть. Она должна быть всегда спокойной, несмотря ни на что, хотя загнанная внутрь ненависть может выесть неисцелимые язвы в душе, это ей подсказывал ее лекарский опыт. Но сейчас главное – не собственное исцеление. Вера – вот ее оружие. Вера горами движет, а ей ведь горы не нужны.

– Ну и что?

– То, что не сгною тебя в подземелье. Пока. Поедешь в Торгерн. В крепости ты получишь то, что тебе нужно. Помещение. Помощников.

– Посуду, инструменты…

– Это еще зачем?

– В первую очередь я лекарка.

– Это в последнюю очередь.

Тронул поводья, отъехал. Она осталась стоять, запахнув плащ. Охранник угрюмо косился то на него, то на нее.

Неважно, что разговор так закончился. Начало положено.

* * *

А гонец, принесший известие о Иорге, умер. Произошло это так. Когда остановились на ночлег, пришел Измаил и начал плести что-то неопределенное насчет того, что есть тут один сильно больной человек, и нельзя ли чем помочь…

– Что ж ты сразу не зовешь?

– Да как сказать…

Она поняла, почему он не называет больного. Ему явно хотелось помочь, но, помня, что с ней тогда делалось, он в равной мере опасался и отказа ее и согласия.

– Ну, пойдем, посмотрим, что там…

Он лежал в отдельной палатке. Вряд ли это была милость, скорее, Торгерн не желал, чтоб кто-нибудь услышал, что раненый скажет. Часовой взглянул на нее исподлобья, но пропустил, не сказав ни слова. В палатке было совсем темно, и в углу слышалось дыхание, теперь частое и прерывистое. Откинув капюшон, Карен подошла к раненому, села рядом.

Он открыл глаза.

– Да, это я, – сказала Карен, – я, добрый человек, – и взяла его за руку. Она не думала сейчас, что перед ней солдат вражеской армии, наверняка принимавший участие в тригондумской резне. Это был человек, страдающий от боли, и страдать ему оставалось недолго.

Измаил смотрел на нее во все глаза, но ничего такого, что он ожидал, не произошло. Она сидела, держа раненого за руку, и больше ничего, только иногда что-то приговаривала негромко.

– Он умрет? – спросил Измаил.

Свободной рукой она сделала ему знак молчать.

Прошло с четверть часа. Измаил, заскучав, уже перестал смотреть на них, и вдруг спохватился, что не слышыт больше ни голоса, ни дыхания больного.

– Что?

– Да. – она разминала затекшую руку. – Можешь попа какого позвать, если найдешь. Хотя ему уже, конечно, все равно.

– Ты сразу поняла, что он умирает?

– Да.

– Так почему…

– Иногда мне кажется, что надо учить принимать смерть так же, как учат принимать роды. – Вероятно, на эту мысль ее навело воспоминание о родах, которые она недавно принимала. – Может, в чем другом я и ошибаюсь, но одно знаю точно – чтоб человек умер спокойно, нужно, чтобы кто-нибудь сидел рядом и до самого конца держал его за руку. Хотела бы я знать, будет ли в мой час кто-нибудь держать за руку меня?

Она привычным жестом прикрыла глаза покойнику, встала, и уже другим, жестким голосом сказала:

– А ведь его убил твой князь.

– Нет, сламбедские бродяги, – с уверенностью возразил Измаил.

– Он! Если б он не лишил меня моих снадобий, я могла бы вылечить этого несчастного, и даже, если б меня вовремя позвали… А, что тебе объяснять! Мне пора идти. Ты зовешь священника или нет?

– Я пойду. Только я сперва должен…

– Ясно. Иди, порадуй хозяина, верный слуга.

Выходя, она подумала: «Непонятно, почему беднягу сразу не добили. Все говорят, что это у них принято. Верно, ждали, не расскажет ли еще чего».

Что б ни решалось там, на совете военачальников, никто не напал на их армию. И сами они ни на кого не напали. Стало тепло, но, как это обычно бывает, бодрости такая погода никому не добавила, только ноги стали вязнуть в глубоком снегу. Карен догадывалась, почему Торгерн не остался зимовать в Тригондуме. Этих людей надо было постоянно изматывать, иначе они могли взбунтоваться. По раскисающим сугробам (еще немного – началась бы распутица) армия добралась до главной твердыни княжества – крепости Торгерн. Столица – город Малхейм – была в двух переходах отсюда к северо-западу, в Торгерне же располагалась резиденция князя.

За день до конца похода к Карен пришла попрощаться оправившаяся от родов женщина. Теперь единственным ее желанием было как можно быстрее уйти отсюда. Она надеялась просуществовать в городе, а пока с ребенком на руках пришла к Карен, бросилась перед ней на колени, и, целуя руки, с плачем благодарила Карен за все, что та для нее сделала. Но Карен, по всегдашней привычке, уже не могла думать о том, что сделано. Главное – что еще можно сделать. Здесь она больше ничем помочь не могла, да ее и не просили об этом, и потому, перекрестив на прощанье мать с младенцем, она вновь вернулась к прежним своим невеселым мыслям.

Сразу же по прибытии в крепость Торгерн отправился в свою столицу, пожинать, так сказать, плоды победы. А Карен немедленно взяли под стражу. Первые три дня, пока Торгерн был в Малхейме, она провела под замком, правда, не в подземелье, а просто в одной из комнат.

Однако она не предполагала, что он решил нарушить свое обещание. Это временное заключение, предварительный ход. Действительно, после того, как Торгерн вернулся и покончил с неотложными делами, он прислал к ней Измаила проводить в отведенное ей жилище.

Крепость Торгерн, по которой княжество получило свое название, стояла на холме. Построена была крепость еще в языческие времена и рассчитана на большой гарнизон со всей обслугой. Здесь не было высоких круглых башен в нынешнем духе, они были квадратными и приземистыми, с обилием разнообразных пристроек, кирпичных и деревянных. Теперь, после долгих лет беспрерывных войн, неурожаев и эпидемий, сильно сокративших население, многие из них пустовали. Одну из таких пристроек, с восточной стороны, предоставили Карен. Там было три комнаты. Одна большая, где располагался очаг, и две поменьше. Два выхода – внутренний из большой комнаты, пройдя по длинному коридору, где стояла стража, и еще нескольким переходам, можно было попасть в центральную часть замка, и внешний из одной из меньших комнат – во двор крепости. Этот выход также охранялся. Осмотрев все это, Карен собственноручно проверила тягу в печи – большая комната должна была стать рабочей, и сказала – «подходит». Затем она посетила гончарные мастерские и кузницы, находившиеся в крепости, – под охраной, конечно, чтобы получить то, что ей было потребно. Судя по почтительно-испуганным взглядам, которые бросали на нее ремесленники, слух о ней уже распространился.

Последнее, что она сделала на том этапе – натаскала дров, воды, и в первый раз в году помылась и выстирала одежду. С ума сойти – в первый раз после Рождества – до того ли было.

Теперь предстояло найти помощников, вернее, помощниц. Но поначалу нужно было осмотреться.

* * *

Обитатели крепости. Во время перехода ее удивило отсутствие в стане капеллана, хотя, вероятно, столь своеобразно верующий тип, как Торгерн, мог обходиться и без священника. Оказалось, что он был, только предпочитал не показываться на глаза. Отец Ромбарт его звали – робкий старик с тоскливым взглядом. Эдакий праведник в банде разбойников. Похоже, что с ним столкновений не ожидается. На Торгерна он не имел и тени влияния. Впрочем, никто не имел.

Уже заметно ощущалась весна, безрадостная весна плена. Она ходила в лес за почками и корой, следом, проваливаясь в тающий рыхлый снег или шлепая по грязи, брел конвоир. Наплевать. Она изучила окрестности и людей. В крепости было полно женщин – жены и сожительницы солдат, рабыни и вольнонаемные служанки. К последним она и приглядывалась. Она решила, что их должно быть две. Неглупые, расторопные и способные не болтать о том, что увидят и услышат. Она нашла их. Две молоденькие девушки – Бона и Магда, чем-то неуловимо схожие, хотя одна была бела, голубоглаза и светловолоса, другая – смуглая, черноволосая и черноглазая. Она подобрала их не только по уму, но и за миловидность, особенно заметную рядом с ее некрасивостью, подчеркивающую ее. Неразговорчивость? Они станут неразговорчивыми. Сознание избранности облечет их важностью, настолько-то она разбиралась в людях.

Что же – она смирилась со своей участью? Нет. Терпеть и выжидать, и даже это было не главное, главное – узнавать, узнавать все, что можно узнать. О ситуации в княжестве, о людях – все. Ей нельзя было пойти в город и удаляться от крепости, но разговаривать с людьми ей не запрещалось, ни в крепости, ни с теми, кого она встретит по дороге. Этого было достаточно. Крестьяне, торговцы, женщины. Имеющий уши да слышит. Победоносное княжество было разорено, и разорено оно было из-за нескончаемых войн. Войны вел правитель. Правителя ненавидели все, кроме солдат. Тех – да! – он умел повести за собой. Но государство, сколоченное мечом, и не имеющее иной опоры, кроме меча, неминуемо должно развалиться. Так бывало всегда. А иной опоры не было.

Война велась, чтоб добыть деньги, а деньги нужны были, чтоб вести войну. Этот порочный круг был для нее тем более ясен, что не видел его никто. Те, кто наверху, орали о силе и доблести, и ничего не слышали за собственным криком.

Сила! Доблесть! Слова, вызывавшие у нее усмешку. Сила была в том, чтобы убивать, а доблесть – в том, чтоб убивать сильного. Хуже этих двух была только «слава». За этим словом не было ничего. Пустота. А она видела разоренную землю, которую покидали земледельцы, страну, нуждающуюся в торговле и ремеслах. И все это назвалось словом «мир».

Нет, она должна все это изменить. Она еще не знала, каким образом, но должна.

* * *

Недолго ей пришлось ограничиваться мирными наблюдениями. Скоро Торгернская крепость предоставила ей зрелище иного рода. Сюда был привезен и приговорен к смертной казни один из начальников гарнизонов. Единственное, что знала о нем Карен, это имя – Виглаф. Кажется, было какое-то подобие суда, но это прошло мимо Карен. Бона и Магда сказали ей, что Виглафу отрубят голову во дворе крепости, и все население крепости должно при сем присутствовать. Почему не за воротами, как положено по обычаю, почему не в самой крепости – этого они не знали. Может быть, у князя какие-то счеты с Виглафом.

Она пошла. Оставив Бону и Магду выбирать себе места получше, замешалась в толпу. Лица, лица. Веселые, испуганные, напыщенные, любопытные. Витые оплечья и браслеты, серебряные пряжки, плащи с меховой опушкой. Все, кто могли, принарядились, как на праздник. В самом деле, чем не праздник? Если у тебя куртка рваная, прикрой ее хоть жениным платком – чем не плащ?

Ее приперли к часовне, и, поднявшись по каменным ступеням, она оказалась у самых дверей. И увидела, что прямо напротив нее – главная лестница в замок, а там – он. Посередине двора, как раз между ними – дощатый помост, дубовая колода и топор. Она опустила глаза, чтобы не видеть Торгерна. Лучше смотреть на казнь, чем на него. К виду крови я привыкла, а при взгляде на него каждый раз приходится подавлять приступ тошноты.

К ней бочком приблизился отец Ромбарт. Обязанности исповедника при осужденном исполнял не он, а какой-то бродячий монах-ирландец, страшный пьяница, как успели сообщить досужие языки. Оглядываясь по сторонам, капеллан стал рассказывать ей, что ему удалось склонить Торгерна прийти на исповедь сразу после казни. Он расценивал это как большую победу. Князь усладит свою гордыню – и покается. Конечно, ему неловко было говорить о таких вещах с женщиной, о которой по всей крепости болтают, что она ведьма, но, с другой стороны, она, похоже, единственная, кто его слушает.

Тем временем на помосте показались осужденный и палач с подручным. Ей было трудно различить лицо Виглафа, хотя он был не так уж далеко. Черты лица казались какими-то смазанными. Виглаф шел на смерть покорно. Он был одет в саван, на холсте которого виднелись бурые пятна.

Его пытали? «Я могу сделать с тобой все». Но головы мне не отрубят. Это казнь для благородных. Краем глаза она заметила, что рядом стоит Флоллон. Теперь и отвернуться нельзя. И она досмотрела все до конца.

Толпа начала понемногу расходиться. Но Флоллон не двинулся с места.

– Смотришь, что будут делать с трупом?

Карен не сразу поняла, что он обращается к ней.

– Зачем мне это?

– Как зачем? – удивился он. – Самая колдовская выгода. С казненного покойника все идет в дело.

Мерзкие подробности темных суеверий промелькнули в ее памяти. Да, конечно, все идет в дело. Сердце, печень, берцовые кости, лопатки, фаланги пальцев – воры, трусы, прелюбодейки, отравители, искатели кладов – каждый ищет для себя талисман.

– Занимайся этим сам. Или присоветуй тому, кому нужно. А я с помощью только крапивы и лопухов с заднего двора сделаю больше, чем все эти некроманты с их заклинаниями и человеческими потрохами.

– Почему именно крапивы и лопухов? – робко поинтересовался отец Ромбарт.

Карен объяснила, что крапива понижает жар, а из лопушиного корня приготовляют лекарства против болей во внутренностях. Разговор скользнул на более понятную тему лечения болезней. Флоллон заскучал, зато отец Ромбарт проявлял все большую заинтересованность. Должно быть, его самого мучало какое-то хроническое заболевание, думала Карен, изучая его лицо, скорее всего, желудочное. Старик настолько увлекся, что забыл, зачем он здесь.

– Ты уже начал исповедовать? – Тень упала на ступени часовни. – Или сам исповедуешься?

– Да, сын мой, – невпопад ответив, капеллан заспешил внутрь. Прежде чем последовать за ним, Торгерн тяжелым взглядом окинул остальных.

– А вы ждите здесь. Оба. Они остались, где были. На нижней ступеньке примостился неизменный Измаил. Карен заметила, что Флоллон этого не ожидал.

– За что, собственно, казнили Виглафа? – спросила она.

– В точности этого никто не знает… хотя обвинений было много. Измена, говорят… но, может, и оговорили… казну дружинную присвоил… ну, это с кем не бывает. Свободных людей ловил и в Вильман продавал… нехорошо, конечно, однако ж…

– И ты был в числе тех, кто приговорил его к смерти?

– Да! И нечего зубы скалить! Приговорил! А не приговорил бы – сам был бы там! И правильно сделали, что казнили! Он изменник, он людей продавал на сторону, а нам нужно быть сильными. Кругом враги! Нам большой поход предстоит!

– Против кого?

– Уж это совет решает, не я один. А выбор? Вильман ближе. Сламбед богаче. Хотя что ты со своими зельями в этом понимаешь!

Несмотря на последнее восклицание, ей наверняка удалось бы вытряхнуть из Флоллона побольше, но в этот момент Измаил вскочил на ноги и вошел в церковь. Интересно, как он почуял, что исповедь кончилась? И хороша ыла исповедь, надо думать!

Измаил сразу же вернулся, сообщив, что ей велено войти в церковь.

– Войти в церковь? Мне?

– Да.

Флоллон был весь внимание. Она давно не была в церкви, ей хотелось войти, но там – он… Надвинув на глаза капюшон, она вошла в узкое и темное пространство капеллы. В тусклом отблеске свечей она увидела статую Приснодевы и перекрестилась. Но тут и этот свет затмился.

Он исповедался и получил отпущение грехов, Господи, спаси и помилуй нас! И теперь он смотрел на нее.

– Что у тебя в сумке? Зелья?

– Зелья.

– Ядовитые?

– Всякие. Тебе что, нужны мои зелья?

– Нет. Просто я увидел тебя и решил поговорить.

– Ты замечаешь, – сквозь зубы сказала она, – что сколько бы раз мы с тобой не встречались, между нами кровь?

– Плохая была бы ты лекарка, если бы боялась крови, – ответил он.

Карен не ожидала, что он помнит эти слова. Но он помнил. И воспоминание обострило ненависть до потери сознания. Вцепиться ему зубами в горло… перервать ему глотку… как собака! Она хотела завести собаку, там, в городе…

Лицо ее оставалось спокойным.

– А поговорить решил, потому что не знаю, – зачем я тебя здесь держу?

– Я вот тоже думаю – зачем?

– Ладно, спросим по-другому. Что ты можешь?

– Тебе этого не понять! («Не зарываться. Сдержись. Не ори».) Скажем так – видеть скрытое и прорицать грядущее. («Только не перегнуть».) Но тебе это ни к чему. Ты же не собираешься рыть колодцы и сажать сады.

– Не заговаривай мне зубы. Сады… – в его голосе послышалось величайшее презрение.

– Тогда найди какую-нибудь старуху в деревне, она тебе такого наколдует…

Он перебил ее.

– Я видел… там, в Тригондуме… ты можешь знать, что будет.

– Я тебе тогда же и сказала – это не всегда получается. Как найдет.

Он не обратил внимания на это замечание.

– Прорицать… И что ты видишь в моем будущем?

– Я вижу, что, если ты не расстанешься со мной, то скоро умрешь.

Слово вырвалось само собой, она даже не понимала, как.

– Ты мне угрожаешь? – он усмехнулся. Вероятно, жалкой представлялась ему эта угроза.

– Нет. Я это знаю, – жестко сказала она. В это мгновение она поняла, что действительно знает.

– Кто же меня убьет? Ты?

Она презрительно отмахнулась.

– Если б я собиралась тебя убить, я бы давно это сделала.

Он молчал.

Призрак свободы затмевал для нее сейчас мысль о могуществе. А если бы отпустил?

– Отравила бы?

Она не угрожала. Но вот что он услышал и понял: «Я давно могла извести тебя своими зельями, и безо всякого труда, а вот не извела. Как захочу, так и поступлю».

Он слышал голос опасности. А опасность он любил.

– Отравила бы?

– Нет.

– Снова врешь.

– Я никогда не лгу. Я не могу этого сделать. А избавиться от тебя, и рук своих не прикладывая, было бы куда как просто. Дала бы тебе талисман от любого оружия – вот! – из лопатки казненного – и тебя с этим талисманом прикончили бы в первом же сражении…

– Я бы этот талисман сначала на тебе испробовал.

– А ты уверен, что оружие меня возьмет? Испробуй!

Это вырвалось вопреки ее желанию. Но он не понимал жажды смерти, потому что сам ее не знал.

– Значит, дело в тебе, а не в талисмане?

– Я же сказала – испробуй, – заметила она уже спокойно.

– Ладно. Ступай.

Перед тем, как уйти, она вновь захотела перекреститься, но рука замерла у лба. Так запечатлелась в ее памяти статуя Богородицы, а перед ней – усмехающийся Торгерн. Больше она в эту церковь не пойдет.

* * *

Карен вернулась в свое жилище, уже обживаемое Боной и Магдой, уже начинающее заполняться особыми лекарскими запахами, которые будут сохраняться здесь годами, долго после того, как ее здесь не будет, вернулась к своим мыслям, думанным-передуманным, но не лишившимся остроты и боли. «Плохая была бы ты лекарка»… Неужели он запоминает все, что я говорю? И как буквально он понимает мои слова! Впредь надо быть осмотрительней. Все надо учитывать. Но я сейчас о другом. О, я не стану требовать всего и сразу. Бог не будет так щедр. Один год, один только мирный год, Господи! А дальше будет легче.

А они не будут сидеть без дела. Ждать пока я что-то придумаю. Поход. Куда он нацелился? Как это говорил Флоллон: «Вильман ближе, Сламбед богаче?», Вильман или Сламбед?

Я отвечу – ни Вильман, ни Сламбед. Я это сделаю.

Вильманское герцогство – ближайшая граница. Было несколько вооруженных столкновений, до большой войны дело пока не доходило. Герцог стар, у него нет сыновей, только одна незамужняя дочь. Госпожа Линетта.

До торгового союза Сламбед почти невозможно добраться с этой стороны гор. Не только Торгерну, но и другим хищникам. Поэтому в Сламбеде есть чем поживиться тому, кто жаден до чужого… если рискнуть армией лишь летом, в другое время года это прямое самоубийство. Сейчас – ранняя весна…

То, что она узнавала, хотелось бы записать, чтоб как-то привести в систему. Но она решительно отказалась от этого. Ни закорючки, выведенной ее рукой. Неважно, что Торгерн не умеет читать! Найдет грамотных. Хотя поначалу так и подмывало написать что-нибудь глупое или грубое – утрись! Но, опять же, зарываться не следовало, и она сдержалась. Ребячеству не время и не место здесь. А скоро стало и вовсе не до шуток. Шутку пошутить, видите ли, решили над ней самой.

Но это произошло не сразу. Как и прежде, она не могла сидеть без дела и продолжала упорно заниматься врачеванием. В числе пациентов оказался и отец Ромбарт, действительно страдавший жестокими болями в желудке. Карен приготовила для него настойку и обещала после Пасхи принести еще.

Настала и Пасха. В церковь Карен не пошла, как решила, впрочем, никто и не звал ее в церковь. Потом начали праздновать. Во двор крепости выкатили несколько бочек вина, из горда подвалили музыканты, жонглеры, шлюхи и прочий шатающийся люд, а уж о том, что творилось внутри, лучше бы не говорить. Отец Ромбарт уже успел пожаловаться ей на нравы Торгерна и его военачальников. Вряд ли он думал, что ей об этом тоже кое-что известно, и больше, чем ему.

Кончился праздник, и незамедлительно начались воинские учения. Казалось, Торгерн находил удовольствие в том, чтобы доводить до изнеможения своих солдат и офицеров, и так еле живых с похмелья.

А ей-то что? Она обходит своих больных. Стража уже не таскалась за ней по пятам. Если за ней и следили, то скрытно.

С отцом Ромбартом они снова встретились у часовни. Капеллан хвалил лекарство и одновременно жаловался на новые боли. Был полдень, сырой, ветреный, между плитами в углу лезла трава, и Карен, не переставая давать указания капеллану, к ней приглядывалась.

Откуда-то плелись Флоллон и Катерн, имевшие довольно жалкий вид.

– Как наш преподобный с ведьмой растабаривает!

– Славно спелись!

– Неразумное вы говорите, дети мои, и горько мне слышать такие слова. Эта девушка не владеет никакими искусствами, кроме данных ей от Бога, и вы не можете называть ее ведьмой за добро, которое она творит.

– Как это не можем? – Катерн натужно веселился. – Все говорят, что ведьма!

– А ведьм вообще не бывает!

– Как это не бывает? – теперь Катерн удивился.

– В постановлениях Святых Синодов подлинно записано: «Кто, ослепленный дьяволом, подобно еретику, будет верить, что кто-либо может быть ведьмой, и на основании этого сожжет ее, тот подлежит смертной казни».

– Может, тогда не было ведьм, а теперь есть.

– Ересь, подлинная ересь! – он даже возвысил голос, чего раньше за ним никогда не замечалось. Как легко он дал себя убедить. И он будет на моей стороне, думала она, всегда, пока у него будет болеть желудок. А желудок у него будет болеть до самой смерти.

Ораторский порыв капеллана утих, однако Катерн и Флоллон все еще пребывали в некотором недоумении и мрачно переглядывались.

– Слышали вы, дураки, что святой отец говорит?

Они были настолько мельче ее, что она могла свободно общаться с ними и даже шутить.

– Ведьма, не ведьма… какая разница? – проворчал Катерн. – Тут как послушаешь самого, так не только ведьму от знахарки, так и попа от жеребца не отличишь.

Оскорбленный отец Ромбарт отошел, но для нее существенным было другое. Тем более, что Флоллон тут же добавил:

– Лучше бы ты взаправду была ведьмой. Тогда бы ты могла угадать, что он затевает. Мы не можем.

– Как? Даже вы, самые верные, не посвящены в его замыслы?

Катерн сплюнул на землю, а Флоллон с яростью произнес:

– Если бы еще знать, чего от него ждать! Сламбед или Вильман? Север или юг? И никого не слушает! Хоть бы бабу себе постоянную завел… Жалко, что ты такая уродина и не годишься для постели.

– Это мое спасение… Или мало, что ли, смазливых?

– Много. – Он махнул рукой. – Да только…

Карен кивнула, запахнулась в плащ и пошла своей дорогой. Она направлялась к жене коменданта – у ее мальчика был нарыв в ухе.

Вот как? Приближенные Торгерна не прочь были бы ее подставить? Не выйдет, голубчики… и сами знают, что не выйдет. Север или юг? Сламбед или Вильман? Сейчас весна… у герцога нет сыновей, есть незамужняя дочь…

Ей предстояло пройти через второй внутренний двор. Здесь и подстерегала ее непредвиденная задержка.

Еще не видя, по доносящемуся лаю и визгу, она поняла, что происходит. Перед Пасхой среди прочих прибыл в крепость некий Брондла, один из сеньоров средней руки. Был он со многими здесь в дружбе, между прочим, и с Элмером. Сам бы по себе этот Брондла ничего не значил, но был известен своими собаками, необычайно сильными и злобными. Брондла хвастал, что они у него пробовали человечье мясо. Неизвестно, как там с человечиной, однако охотники Брондле завидовали. И целую дюжину таких псов Брондла привез в крепость – то ли продавать, то ли обменивать на что-то. Находились они под охраной трех угрюмых дуболомов, таких молчаливых, что их можно было принять за немых, а может, они разучились говорить, общаясь исключительно с собаками. И вот этих собак кто-то выпустил из псарни во двор.

Рычащая, взлаивающая свора металась по брусчатке, а народ разнесло по сторонам. Карабкались на крыши пристроек, висели на столбах, вжимались в стены. Женщины визжали. Карен встала у деревянной пристройки, тихо присвистнула.

Огромные, черные, рыжие, оскаленные пасти, пена, стекающая с языков. Визг, вой, лай. Ад. Бред. Хорошая картина для весеннего дня. Ей показалось, что наверху, на галерее, стоят Брондла и Элмер. Показалось? Да нет же, она их ясно видела. А на лестнице – один из псарей. Вот оно что. Просто так решили позабавиться, пугнуть народ от скуки… или знали, что она идет? Так она и пойдет. Игры…

И сбившиеся у стен и по углам увидели, как ведьма пересекает двор. Свора сбилась в кучу, но она продолжала идти, и свора расступилась. При этом Карен вроде бы разговаривала с собаками, произнося что-то тихим, ровным голосом, и те успокоились и завиляли хвостами. Она прошла, не оборачиваясь. Пусть теперь псари с плетьми делают свое дело. Миновала она и ближайший дверной проем, в котором увидела еще одного человека. Измаил смотрел на нее. Доволен, просто сияет. И, конечно, не подумал двинуться ей на помощь. Уверовал, черт бы его побери! Созерцатель чудес. Ему что ни покажи, все чудо. И теперь будет рассказывать всем и каждому, и ему, да, разумеется, ему в первую очередь.

Когда она возвращалась от коменданта, Измаил дожидался ее на том же месте.

– Ну и что ты здесь торчишь?

– Мне приказано тебя охранять.

– Так что ж ты в дверях отдыхал, когда Брондла с Элмером хотели меня собаками затравить? Может, ты своего господина так охраняешь?

– Он – другое дело. А про тебя я знал, что собаки тебя не тронут. Тебя защитит твоя магия.

– Какая еще магия? – с досадой сказала она. – Просто все твари не любят, когда кричат, машут руками и бегают, а когда ты спокойно говоришь с ними и не суетишься, они тебя не тронут. – Это была правда, но Карен знала, что Измаил не верит в ее слова. – Лучше скажи – ты был когда-нибудь в Вильмане?

– Нет. Не приходилось.

– А о госпоже Линетте ты что-нибудь слышал?

– Ну, еще бы! Говорят, ее красота превосходит человеческое понимание.

– Да? Это плохо. Красота должна быть доступной пониманию. Особенно в данном случае. Надеюсь, это просто фраза.

– Ничего не понял, – признался Измаил.

– Напрасно. Во всяком случае, в ближайшее время ты еще не раз услышишь о госпоже Линетте. А, может, и увидишь ее. Это я, Карен, тебе предсказываю.

Пусть она сейчас похожа на человека, руками толкающего крепостную стену. По крайней мере, она знает, в какую сторону ее толкать.

* * *

Через два дня ей передали, что князь требует ее к себе. Она медлила несколько минут прежде, чем встать и пойти. Вот – настало время. Месяцы ожидания не прошли даром, а ноги не идут. Странно. Пора бы привыкнуть, и ведь она давно уже не боялась, а тут снова этот вязкий, отвратительный страх. Но она быстро справилась с собой.

И не смешно ли – для того, чтобы начать действительно важный разговор, понадобилась эта история с собаками? Она нашла в себе силы усмехнуться, и страх прошел совсем. Она встала.

Конечно, он прослышал и про собак, и про коня. (Последний случай она считала столь незначительным, что забыла про него. Один из недавно приведенных коней словно взбесился и никого к себе не подпускал, а она взяла его за уздечку и отвела в стойло. Любой порядочный коновал сумел бы сделать то же). Впрочем, была еще причина, по которой Торгерн велел ей прийти. Понятное дело, он не хотел ее больше. Он бы вообще давно выкинул из головы само воспоминание об этом, если бы воспоминание не было столь позорным. А это оскорбляло. И как это могло произойти? Он пока что в своем уме. А раз так, может, было в этой девице что-нибудь такое? Он много раз смотрел на нее потом, и видел, что это не так, но ему необходимо было в этом убедиться. Зачем – он не знал. Он просто проверял. Ее? Себя? Он не задумывался. Он просто хотел посмотреть на нее вблизи.

И вот она сидела перед ним. Ничего в ней не было. Глянуть не на что. Что и требовалось увидеть.

– В крепости теперь только и разговора, что о тебе.

– Это их дело.

– Знаешь, как тебя называют?

– Знаю. «Княжеская ведьма».

– По-прежнему будешь упираться и повторять, будто то, что ты делаешь, не колдовство?

– Это не я делаю. Это сила, которая бывает во мне. Она приходит и уходит, сколько можно повторять. А может, спит и просыпается, точно не знаю.

– Откуда в тебе эта сила?

– Не знаю, – повторила она. И добавила убежденно: – Может быть, это потому, что я никогда никого не убиваю.

– Тем, кто не убивает, сила не нужна.

– Для этого, пожалуй, нужно больше сил, чем для того, чтоб убивать.

Это была правда. Как и то, что она сказала Измаилу. Но была еще правда, о которой она не могла сказать никому. О том, что, изучая живые существа, она научилась овладевать их волей. Сначала животные, потом люди. Но она избегала этого, потому что считала подобное действие злом. И еще потому, что не все люди были ей подвластны. Так и теперь она это чувствовала. Он был слишком силен, единственный по-настоящему сильный противник, которого она встречала. Более того, она понимала – то, чего она достигает с помощью постоянной работы ума, у него получается просто так. Грубая, все подминающая сила. Другая сила, противоположная ее.

– Мне не нужны пустые разговоры. Мне нужно, чтобы ты ясно сказала, кто окажется сильнее – Вильман или я?

– Ты собираешься воевать с Вильманом?

– Чему это ты так удивилась, про-ро-чица?

Она медленно сказала: – Не понимаю, зачем тебе это понадобилось – завоевывать, когда ты его и так можешь получить?

– Как это?

– Госпожа Линетта. Единственная дочь. Наследница. Женись на ней, и ты получишь Вильман.

Она говорила медленно и обстоятельно, как ребенку, который сам ничего не поймет. Он не удивился. Скорее, выражение злобного упрямства появилось в его глазах.

– Это тебя Катерн с Флоллоном подучили?

– Плохо ты их знаешь, если думаешь так. Они слишком высоко о себе мнят, чтобы действовать через меня. Кстати, они вовсе не дураки, если им пришла та же мысль.

Он не перебивал, она продолжала.

– Получив Вильман, ты и Сламбеду сможешь диктовать свои условия. Тем более, что ты сохранишь свои силы в неприкосновенности. Я скажу тебе, как это можно сделать.

– А ты-то что с этого будешь иметь?

– Я? То же, что и все люди в твоей стране. То, чего все хотят. Мир.

– Мир? – он усмехнулся.

– Ты и тебе подобные всегда найдут, из-за чего подраться. Я говорю о большей части населения. Речь не об этом. Тебе в руки идет подлинное могущество, может быть, корона. – Она выбрала единственно верное слово, и слово это, конечно, не «корона», а «могущество».

– Хорошо, иди.

Уже в дверях ее догнал его голос.

– Странно, однако, что именно ты советуешь мне это.

Она не ответила.

Вот и еще шаг сделан. Подсобные работы можно оставить на Флоллона и Катерна. И они работали, работали, как выяснилось, и то, что они не знали, на кого они работали, было, безусловно, к лучшему. «Выгода, выгода, выгода»– твердили они наперебой. – «И вдобавок ко всему, красавица, каких свет не видал».

Они снова встретились у крепостной стены. На этот раз как бы случайно (она в этом сомневалась). Измаил маячил поблизости.

– Все как взбесились. Это ты мне людей сбиваешь?

– А ты отпусти меня на волю – сам увидишь.

– Хватит, заладила – «отпусти». Много хочешь! Кто еще из пленных так живет?

Она отвернулась и пошла вдоль стены, а он за ней. Теперь она уже могла позволить себе эту роскошь – не смотреть на него. Он продолжал говорить:

– Ладно бы, только здесь все свихнулись. Нет, вильманский герцог гонца прислал. Предлагает начать переговоры. А как ты тут руку могла приложить, пусть черт разбирает. Ты здесь сидишь безвылазно. Хоть и говорят, что ведьмы летают, ты-то, похоже, не можешь. Могла бы летать, не сидела бы.

Она не отвечала, продолжая идти впереди него. Ее длинный плащ волочился по земле.

– Переговоры. Никогда за ним такого не водилось. Может, старик убить меня замышляет? Он сволочь хитрая, с него станется! В честном бою ему нипочем меня не одолеть, вот и заманивает в ловушку! А договор и выгоды – это как приманка. Ну! Что молчишь?

Совершенно невпопад она спросила:

– У тебя был когда-нибудь свой дом? Не место для отдыха и ночлега, а дом, о котором ты помнишь вдали, и не забываешь, когда живешь в нем, где каждая вещь тебе знакома не потому, что так надо для чего-то, а потому, что сжился с ней, куда тебе всегда хотелось бы вернуться, как бы ни баловала тебя удача в чужой стране?

– Нет. Никогда. Зачем? А у тебя был?

– У меня был. Но твои люди разрушили его.

– Ты говоришь о городе?

– И о городе тоже.

И обернулась. Он мало что понял из этого неожиданного монолога, кроме того, что сейчас она говорит с ним откровеннее, чем когда-либо. И сказал:

– Знаешь, я решил принять приглашение Вильмана. Я сам поеду обсудить с ним договор. Ловушками меня не запугать.

– Это твое дело, – безразлично сказала она.

После этого разговора ей была предоставлена свобода передвижения внутри крепости – без провожатого. Но это было неважно. Ничего не было важно, кроме одного – крепостная стена, которую толкали голыми руками, поддалась!

* * *

Хотя Измаила освободили от наблюдения, он продолжал периодически появляться перед ее очами, – из чувсва долга, из любопытства или еще по какой-либо причине. Он подробно рассказывал о подготовке к отъезду. Сам он, конечно, должен был сопровождать Торгерна. Карен позволяла ему говорить сколько хочется. Он не мешал думать. Выгода есть выгода, она на первом месте, но Флоллон прав – чего ждать от человека, который всегда предпочтет урвать, а не выторговать? И потом – в этом она была уверена, при любой выгоде этот мерзавец не женится, если женщина ему не понравится. (Хотя это, скорее, было в его пользу. Но она о том не думала). Значит, еще и это на мою голову – чтоб она понравилась. Прекрасная Линетта. Знатная дама всегда хороша по представлениям простолюдинов, но, судя по тому, как все единодушно твердят о ее красоте, она хороша на самом деле. И еще – кроме пресловутой красоты, о ней ничего больше не известно. Это, пожалуй, хорошо.

Она сказала Измаилу, когда он пришел накануне отъезда («с очередным докладом», – мысленно съязвила она).

– Теперь гляди в оба, потому что будут происходить важные вещи – для твоего хозяина, а, значит, и для тебя.

Он согласно кивнул головой. Так что же? За кем он отныне будет следить и для кого?

* * *

Торгерн и его люди выезжали из крепости рано утром. Уже рассвело, но день обещал быть пасмурным. Дул промозглый ветер. Впрочем, почти все население крепости все равно сбилось во дворе поглазеть на торжественный выезд. Торгерн глядел равнодушно на всю эту давку, гомон, суету. Сама поездка, казалось, ничуть не занимала его. Катерн, возглавлявший свиту, озабоченно на него косился. Но ничего не случилось, двинулись.

Ничего из царившей внутри крепости суеты не отразилось снаружи. Все те же мрачные пустынные пространства, жмущиеся к земле редкие фигуры крестьян, лужи, в которых не отражалось солнце. Выезжая из ворот, Торгерн обернулся. И увидел ту, которую бессознательно искал в толпе. Она стояла на крепостной стене, в своем вечном темном плаще, длинном и широком. Не женщина, скорее, птица. Тщедушное тело, острый нос, и большие сложенные крылья. Он знал, что забудет о ней еще до того, как за ним захлопнутся ворота крепости.

И забыл.

* * *

Но она! Словно в неизлечимой болезни наступило непредсказуемое облегчение. Конечно, ее ненависть по мере роста укрепляла сама себя, как Милон со своим быком, но даже ей требовалась передышка. Карен казалось, что только с отъездом Торгерна по-настоящему наступила весна. И дни еще бывают солнечные, и трава наливаеся зеленью. Господи! Мир существует! Мир, оказывается, еще существует… Теперь она могла посвятить все время больным и приготовлению лекарств. Она привлекла к этому Бону и Магду – пусть учатся! Кроме этого, она засадила их за шитье платья, потому что ее единственное и неснимаемое страшно обветшало (правда, это платье во всем должно было повторить первое). Самой ей было некогда – она составляла новую мазь от ожогов.

Новости, приходившие из Вильмана, были самые утешительные. Она узнавала их от Флоллона – он наместничал в отсутствие Торгерна, и в последнее время заметно зауважал ее, хотя вряд ли считал реальной силой; а еще больше от жены коменданта – ее мальчик быстро выздоравливал. Она могла торжествовать – первое же большое сражение оказалось выигранным. Но понемногу смутное недовольство начало овладевать ею. Она не доверяла Торгерну, не доверяла даже тогда, когда он шел по пути, который она считала наилучшим. И теперь, когда он предоставлен себе… Надолго ли его хватит?

Снова приехал гонец, и ей удалось узнать привезенные вести. Торгерн покинул герцогскую резиденцию, но все еще оставался в Вильмане. Его пребывание там было отмечено празднествами. Празднества! Она понимала, что это значит. Флоллон определял это словечком «загулял». Хотя, судя по всему, госпожа пришлась Торгерну по нраву (а может, даже и больше), дольше сдерживаться он не мог. И, между прочим, все к этому относятся с полнейшим пониманием. Может даже, предполагаемые тесть и жених прохлаждаются у одних и тех же девок.

Они ведь сговорились. Правда, письменный договор не был составлен. «Рыцарское слово»! Но хоть это… И вот теперь празднуют. Ладно, пьянство, разврат – это цветочки. Но, сволочи, они же наверняка гуляют по окрестностям. Эти господа охотятся на крестьян – все равно, своих или чужих, как на зверей… только к зверю проявляют больше милосердия.

Нет, не получалось у нее отдыха. И не могла она оставить того, что, как она считала, было ей предназначено в этом княжестве. Теперь, когда телесно ей стало немного легче, и ненависть не сковывала ее панцирем, мысль ее должна была бы получить большую свободу – и что же? Карен неотступно думала о Торгерне. Если бы она выкинула его из своего сознания, без сомнений, в логической цепи что-то бы разрушилось. И в то же время ей казалось, что в этих мыслях заключено какое-то зло. В самих ее мыслях. Как будто недостаточно зла в Торгерне! И душа наполнялась недобрыми предчувствиями.

Торгерн появился раньше, чем весть о его возвращении.

* * *

Он никогда в жизни не видел снов. А если и видел – никогда не помнил. И когда увидел сон впервые, то сразу оказался беззащитен перед ним. Сам сон был продолжением, а также развитием действительности – в своей постыдной сущности, которая, впрочем, не казалась ему ни мерзкой, ни грязной, ни непристойной, до того самого мгновения, когда он заметил, что она наблюдает за ним. Она. Карен. О которой он ни разу не вспомнил за весь этот месяц. Она именно наблюдала – не подсматривала, не пряталась. Стояла в длинном плаще с капюшоном. Только тогда он не видел вблизи ее лица. А сейчас видел, и отчетливо различал презрение в устремленном на него взгляде. Затем она повернулась и пошла прочь. Он бросился за ней – не зная, не представляя, зачем. Но, хотя он бежал, а она шла не торопясь, он никак не мог догнать ее, и скоро потерял в этих длинных темных переходах.

Потом он проснулся – все еще с ощущением долгого бега. Сердце тяжело колотилось, и хотелось пить. Хотя, возможно, это было с похмелья.

Сон кончился, но ведьма не ушла никуда. Она ни разу больше не снилась ему, но наяву он не мог от нее избавиться. Не то чтоб он о ней думал. Он просто не мог о ней забыть. Он поймал себя на том, что готов крикнуть: «Да не торчи же ты у меня перед глазами!» А ведь такого никогда не было, когда она действительно была поблизости. И еще он ощутил, что ему ничего не хочется.

Мир стал тусклым и серым. Нет, ему не было скучно. Просто ничего не хотелось. И болен он не был. Все было отлично, вина – хоть залейся, и девки – что надо и дело свое знали, и если бы не этот сон…

Даже не перед глазами она торчала, а как гвоздь в голове. Или опять повторялось то же наваждение, что и в Тригондуме? Так ведь не было же в ней ничего! Он так определил, решил, и все. Душевное неудобство усиливалось от того, что доказывать это приходилось самому себе, а он спорить с собой не привык. Спор же проистекал не потому, что он не решился бы взять то, что ему хотелось, а из-за того, что желать такую безобразную женщину было унижением в собственных глазах.

Но была ли она так безобразна? Конечно, была! Сколько раз он задавал себе этот вопрос – и, стоило посмотреть на нее, как он в этом убеждался. Стало быть, и сейчас – самый простой выход – увидеть ее. И все пройдет. За этим он и рванулся – за испытанным средством. Из-за этого торопился, гнал коня по дымящимся весенним дорогам. Он ехал не к ней, а к себе, чтобы обрести свободу от нее.

Почему-то Торгерн ожидал, что Карен будет так же стоять на стене над воротами, как когда он ее оставил. Но ее там не было. И не было вообще нигде. Ни в толпе встречающих во дворе, ни на галереях.

Сбежала? Умерла? Прячется?

Карен была на заднем дворе. Она не хотела идти встречать Торгерна, и сидеть у себя тоже не хотела. Последние минуты относительной свободы. Впрочем, здесь тоже было немало народу, в основном женщины, и, в основном, занятые делом, те, кому не до ротозейства. Кто-то развешивал мокрое белье – день выдался ясный и солнечный, многие сновали между кухнями и кладовыми. Ей бы тоже пора было пойти, заняться делом. Но она стояла просто так и смотрела на синее небо и молодую траву. И тут появился Торгерн в сопровождении Флоллона, Элмера, и еще нескольких им подобных. Флоллон что-то докладывал на ходу.

По приезде Торгерн сразу же решил обойти крепость, проверить, все ли в порядке. Подлинная цель, однако, была все та же, что привела его из Вильмана. Увидев Карен, он остановился. Он ее искал, и все же то, что она оказалась именно здесь, было для него неожиданностью. Флоллон продолжал что-то увлеченно говорить, остальные слушали.

Она не двинулась, не повернула головы, все время ощущая тяжелый, неотвязный взгляд, нацеленный на нее.

В это мгновение кто-то потянул ее за край плаща, и тонкий голос произнес ее имя. Она повернулась. Это был маленький мальчик, которого она вылечила – сын коменданта.

– Карен! Карен! Смотри, что я тебе принес. – Он вытащил из-за пазухи маленького черного котенка. – Это подарок. Для тебя.

Ей сразу стало легче. Вот здоровые громилы стоят навытяжку перед князем. А мальчику наплевать – он ей котенка принес, и это главное событие. И где он еще его взял? В крепости она ни у кого не видела кошки. Недавно из Малхейма привезли, надо думать…

Котенок вертел головой, глядел узкими, не до конца прорезавшимися глазами.

– Смотри, какой черный!

Карен взяла котенка на руки, погладила, и он незамедлительно лизнул ее ладонь.

– Есть, наверное, хочет, – задумчиво сказала Карен.

– Он был совсем слепой! – восторженно сообщил мальчик. – А теперь видит!

– А глаза еще глупые… Ладно, пойдем, покормим его.

Мальчик ухватился за ее руку, и они пошли вдоль стены. Торгерн смотрел, как она уходит с мальчиком и котенком. Он молчал.

Он ехал сюда, чтобы ее увидеть. Он ее увидел. Не прошло.

* * *

Она сидела за столом в своей комнате, подперев голову руками. Из-за перегородки доносились смех и восклицания – Бона и Магда возились с котенком, смотрели, как он лакает молоко. А она сидела одна, размышляя. Значит, опять! Ведь, кажется, с этим было покончено. Значит, ошиблась, не учла, на какие выверты способна эта душа, успокоилась… Она думала, что нашла единственную брешь в защите, окружающей его душу, защите почти безупречной, слабое место в ней нащупалось лишь после долгих поисков. И в этом оказалась опасность!

И теперь ее замысел потребует вдвое больше усилий – вершить дело, ради которого она пришла, и одновременно противостоять гнусным вожделениям – да кто ж такое выдержит! Бежать прочь из княжества – разве не сумеет она усыпить бдительность своих сторожей? Нет! Свобода – это то, чего она желает больше всего, и на эту приманку ловит ее Враг. Похоть для сластолюбца, золото для скупца, и свобода для вольного человека… искушение… Она усмехнулась. Хороша бы она была, бросив свое дело, не доведя его до определенного конца. Но что же делать? Никто не поможет, никто не поймет. К черту! Она уже не та, что в Тригондуме, не станет ждать, пока ее потащат на бесчестье. Она сама нанесет упреждающий удар. И такой удар, для которого понадобятся силы немалые. Это не мелкого подонка вроде Оскара припугнуть. Тут расплачиваться придется по большому счету. Может быть, не сразу, но придется. Так что же – оставить себя беззащитной? Рабски подчиниться насилию? А главное – отказаться от единственной возможности действовать?

Опять этот тупик. Убежать. Не сделать. Так нет же. Клин клином вышибают. На чем обожглась, то и станет оружием. Оружие? У меня, у лекарки? Да, для защиты.

Трудно? Она вспомнила любимого Исаака Сириянина: «Носи иго свободы своей, или будешь согбен под иго рабское и послужишь врагам своим».

Лучше, пожалуй, не скажешь. Только надо собраться с силами. Сколько времени в запасе – день, два? Мало…

Два дня прошли спокойно. Она почти не выходила и виделась только с Измаилом, от которого выслушала подробный рассказ о том, как шли переговоры в Вильмане. Разумеется, он замечал лишь внешнюю сторону событий, и не имел на них влияния, но он хотя бы лично присутствовал там. В особенности он восхищался красотою госпожи Линетты. Однако, как поняла Карен, это восхищение было абсолютно бескорытным. Измаил и в мыслях не посягнул бы на женщину обожаемого хозяина. Он страстно желал этого брака, не распознав, что на идею эту навела его Карен. Какое недоступное пониманию, диковинное порождение природы – верный слуга – думала она. Торгерн не являлся и не приказывал ей придти. И снова она задавала себе вопрос – надолго ли его хватит?

Он и в самом деле не хотел ее видеть. Серый, точно присыпанный пеплом, мир снова обрел цвет и… стало еще хуже. Теперь он тоно знал, что его мучило все это время, и это доводило его до бешенства. Тяга к этому жалкому созданию унижала, но то того не проходила и не ослабевала.

Но почему? За что? Ведь ясно же видел, какая она. А «любить душу» – этого он не понимал, и слов-то таких не знал, да и не нужна была ему ее душа. Не душа, а тело. Хилое, кособокое, тщедушное тело. И глаза – плошки, и темные космы – они тоже принадлежали телу, а больше он ничего не видел. Только космы и глаза, голос и усмешка – что же это делается, будь оно все проклято!

Странное воспоминание. В детстве он часто убивал птиц – сворачивал им шеи, ломал спины, и отчетливо помнил отчаянный трепет под своими руками, сердце, колотившееся почти о самую ладонь, слишком сильно, слишком часто, как не бывает у людей, жар и хруст костей, и нечто похожее, нет – то же самое – он ощутил тогда, ночью в Тригондуме.

Он ни с кем не мог поделиться этим – унижение стало бы еще большим. Он сохранял над собой власть и занимался делами, но лишь настолько, чтоб не заорать и начать биться головой об стену.

Она тоже занималась своими делами и ни с кем не делилась мыслями. Но она не хотела кричать. Когда так темно, криком не столько призовешь друга, сколь привлечешь разбойника.

* * *

Он проснулся в полном мраке. Несколько мгновений лежал, не в силах пошевелиться. То, что он увидел, еще стояло перед глазами. Слава Богу, все приснилось, ничего этого не было. А… если нет? Он сел на постели, машинально вытер залитое потом лицо – руки были такими же мокрыми. Все тело ломило. А если было? Ведь не бывает же таких снов! Он слышал однообразные тупые удары – это кровь стучала в висках. Быстро, не зажигая огня – привычка – оделся. И оттого, что это делалось часто и безотчетно, никак не мог вспомнить, делалось ли это уже нынешней ночью.

Глаза привыкли к темноте, а может, начинало светать. Измаил спал на полу у порога. От звука шагов он проснулся, приподнялся – но Торгерн молча сделал знак оставаться на своем месте.

Проще всего было спросить у Измаила – выходил я нынче или нет? – и все тут же разрешилось бы, но он не мог этого сделать, не потому что не хотел выглядеть посмешищем в глазах подчиненного, плевал он на Измаила, нет, он должен был сам удостовериться, собственными глазами.

И, молча, вперед по коридорам, как тогда, только не за кем гнаться, и такая предутренняя тоска, и ощущение, что он знает, что увидит там, что он уже шел здесь, что все это уже было недавно, было, а потом…

В слабо освещенной комнате он увидел темную фигуру, сидящую на краю неразобранной постели. Теперьто он точно не спал, и оттого, что явь совершенно совпадала со сном, и оттого, что мертвое изуродованное тело обретало не призрачное, а живое существование, все стало на грань, через которую разум не способен перешагнуть, а когда она так же, как во сне, быстро поднялась и обратила к нему удивленное лицо, он почувствовал, что не в силах больше этого выносить.

Не глядя, на ощупь он придвинул к себе табурет, и сел за стол, положив голову на руки.

– Что случилось? Что с тобой? – спросила она.

Он молчал.

– Ты болен?

Ответа не последовало. Она встала напротив, ожидая, когда он уберет руки от лица и посмотрит на нее. Он убрал руки и посмотрел.

– Нет, ты не болен, – сказала она скорее себе, чем ему, и, словно желая утвердиться в том, что уже знала. – Ты видел дурной сон… про меня?

Мгновение они смотрели прямо в глаза друг другу. Потом он снова опустил голову. Он знал, что за прошедшее мгновение она увидела все то, что хотела и не должна была видеть.

– Это плохо, – последовал спокойный вывод. – Но ничего, сейчас я помогу.

Она отошла, стала шарить на полках. Достала глиняную чашку, налила в нее из одного кувшина, из другого, поболтала. Он молча следил за ее действиями. Она отпила из чашки, протянула ему.

– Вот. Не очень сильное. Безвредное. Но спать будешь спокойно.

Он взял чашку. Теперь уже она следила, как он пьет. Мелькнула тень давнего разговора и слабо припомнилась старая мысль: «А ведь я могла бы принять противоядие». Нет. Это не то, что сейчас нужно.

Неожиданно она услышала голос, хриплый, сорванный (а ведь он еще не произнес ни слова!):

– Как… откуда ты… узнала? Кто тебе сказал?

Медленно и размеренно она произнесла:

– Мне не нужны слова, чтобы знать. – И обычным, будничным голосом добавила: – А тебе лучше бы пройти к себе и лечь спать, не то голова будет болеть.

Он ушел. Возможно, несколько ближайших часов он действительно будет спать. Даже обязательно. Ей бы тоже не мешало вздремнуть после такого напряжения. Но лучше потом. Она слышала, как шепчутся за перегородкой Бона и Магда. Они, конечно, проснулись, затаились и ничего не поняли. Человеку приснился страшный сон, он пришел, получил пару сочувственных слов и лекарство. И никто никогда не поймет, как она устала, как опустошена. И какое отвращение… Ведь это я сделала, я, и никто иной.

Что ж, усилия оправдали себя, ей удалось обезопасить себя от насилия. Однако победу праздновать не будем, она неполная и временная. Сейчас он подчинился мне, но до конца этот человек никогда и никому подчиняться не будет. Очень скоро он попытается вырваться на свободу.

* * *

И он сделал этот рывок. И еще как сделал! Причем способ, к которому он прибегнул, был самый простой, простейший. Что делают все в подобных случаях? Пьют. И он пил. Но как! И не один, конечно. Загул в Вильмане – это было так, невинное развлечение. Именно в смысле запоя, женщины на сей раз его не привлекали. В целом все это продолжадось дней семь, а может, девять, он не запомнил. И подсказывать было некому. Все окружающие были пьяней вина. Единственным, кто сохранил трезвую голову, был Измаил. Нельзя сказать, чтоб он по природе был таким уж трезвенником, но он хотя бы помнил, зачем он здесь находится. И только он один заметил случай, прошедший мимо общего внимания. Он, впрочем, тут же и забыл об этом, а если и вспомнил, то много позже – как среди хора орущих голосов, потерявших подобие человеческих, Торгерн крикнул ему: «Приведи ее!» – «Кого?» – спросил Измаил, но Торгерн не ответил, потому что зажал себе рот ладонью.

Он прокусил ладонь до кости, чтобы не произнести имени, которое не забывалось. Это было единственное, что он мог еще сделать – не назвать. Все остальное было вне его власти. Тяжелая тоска сгущалась. И опьянение его не брало, по крайней мере, сознание не затуманивалось. Ничего, кроме вина, в глотку не лезло. Спать он тоже не мог. Бесконечное бдение, ночь не отличить от дня. Постепенно он перестал различать тех, кто был рядом, он только чувствовал – все кругом – враги. Тоска перерастала в ненависть, а ненависть – в ярость. А ярость должна найти выход.

Временами он поднимал отяжелевшую голову, оглядывал зал, казавшийся тесным из-за того, что был переполнен, и темным, потому что свет факелов не рассеивал кислых испарений, мутным облаком стлавшихся вокруг. Жрали, пили, блевали, засыпали, валились на столы или под столы, где шныряли собаки и кухонные рабы, просыпались и снова принимались пить. Только скученность в зале могла победить промозглый холод, исходивший от каменного пола, хотя на него набросали соломы. Впрочем, сейчас соломы не столько грела, сколько уберегала при падении. И кругом раскатывался шум, беспрерывный, однообразный. Но не это привычное безобразие раздражало Торгерна. Что-то другое. И все время попадалась на глаза какая-то рожа, похожая на кусок парного мяса, однако с гляделками и с бородой. Что за рожа? Убрать ее отсюда!

Но рожа не исчезала.

Элмер. Он перебрался на ближайшее место, оттеснив всех, кто послабее, и теперь не то что-то рассказывал, не то доказывал, хохоча и стараясь заглянуть князю в лицо.

Голос его с трудом доходил сквозь общий шум.

– …а как он потом умолял! В ногах валялся! Отдай, говорит, раз выкуп взял! Ну и что, что взял? Что хочу, то и буду, и никому ни в чем не обязан! И деньги мои, и пленные мои! Потому что он – городская сволочь, а я – благородного рода, от первых королей Лауданских!

– Это ты из благородного рода? – проговорил Торгерн с какой-то веселой отчетливостью. – Тебя лауданская сука родила от кабана в канаве.

Элмер рванулся с места, таща кинжал из ножен – мечи перед пиром приходилось отдавать всем, кроме князя. Торгерн легко вскочил ему навстречу. Окружающие, хотя и тупо, но все же соображали, сунулись между противниками, но как-то неуверенно, потому что те все же прорвались друг к другу, однако Элмер, размахнувшись, ударить не успел. Торгерн схватил его за ворот, тряхнул и швырнул в сторону. Элмер отлетел, ударился о каменный столб и свалился с подвернутой головой.

Кругом уже заваривалась обычная пьяная драка, и ктото уже замахивался скамейкой, но Торгерн обернулся, и в руках его теперь был меч, и с размаху перерубил скамью. От этого, а пуще от самого вида Торгерна остальные сыпанули в стороны. Тогда с мечом в руке, он принялся крушить все, что подвернется. Волна ярости затопила все, слепое бешенство, жажда убийства.

Те, кто потрезвее, или успели протрезветь, понимали, что это больше, чем пьяное молодечество. И слово «припадок» уже прошелестело.

– Измаил! – завывали. – Где Измаил?

Не было Измаила. И люди из всех углов глядели на беснующегося, и чей-то слабый голос произнес: «За княжеской ведьмой бы послать…»

Тут появился пропадавший Измаил. Вытянутыми руками – а руки у него были дай Боже всякому – он на ходу расталкивал толпившихся, прорубая дорогу, по которой за ним шла Карен. На сей раз плаща на ней не было, а через плечо висела сумка.

Когда они пробились к краю, Карен вышла вперед и пошла к Торгерну, не побежала, а просто пошла, с той уверенностью, которая казалась всем легкомыслием, но была расчетом, который дал ей перехватить занесенную над ней руку. Она могла лишь задержать эту руку, не удержать. Нужно было, чтоб он не успел ударить до того, как она заглянет ему в глаза. Она произнесла несколько слов, никто не разобрал, какие это были слова, оно и не важно, дело было в голосе, а не в словах. И все увидели, как Торгерн пошатнулся и упал, забившись в судорогах.

На губах его выступила пена. Впрочем, судороги быстро прекратились. Карен попыталась его приподнять, протащилп несколько шагов, затем, продолжая поддерживать, обернулась к толпе. Лицо было у нее сердитое, выбившиеся пряди волос торчали, и походила она не на ведьму, а на обычную горожанку, которая тащит домой не в меру подгулявшего мужа.

– Да помогите же, черт бы вас всех брал! Я одна его не сволоку, тяжело…

Ее слова вывели собравшихся из оцепенения. Они зашевелились, стали подходить ближе.

Торгерн был без сознания. Тащили они его вдвоем – Карен и Измаил, но к ним пристроились Флоллон, Катерн, еще какие-то (об Элмере все совершенно забыли), а сзади ковылял неизвестно откуда взявшийся отец Ромбарт, бормотавший что-то насчет соборования. Его не слушали и отпихивали, а в спальню и вовсе не впустили.

Торгерна положили на постель. Карен распоряжалась.

– Таз какой-нибудь сюда. Или бадью. Скорей! Его сейчас рвать будет. Вон ты! Сбегай в погреб, пусть тебе льда нарубят. Окно растворите!

Катерн спросил Измаила:

– Когда ты успел?

– Я не дошел… она по пути встретилась.

Карен, получив то, что ей требовалось, стала всех бесцеремонно выпроваживать.

– Все! Нечего здесь толпиться. Только мешаете. Хватит одного помощника.

– Он поправится? – спросил Флоллон.

– Конечно, поправится. Мне такое не впервой. Приятного, правда, мало. Да вы и сами… того… идите, отсыпайтесь. Измаил мне поможет.

В ее голосе звучала та особая лекарская уверенность, которая успокаивает лучше всяких снадобий. Они стали, пятясь, покидать комнату.

Измаил угрюмо спросил:

– Это падучая?

– Нет. До этого еще не дошло. Но если он будет так пить, то падучей кончится. Он ел что-нибудь сегодня?

– По-моему, нет.

– Так я и думала.

Она развязывала ремешки на сумке с лекарствами.

– А как отличить простой припадок от…

– После, после объясню, – прервала она. – А сейчас помоги стянуть с него сапоги и одежду.

Довольно долго им было не до разговоров. Измаил действительно мог быть хорошим помощником, тем более, что теперь из-за своей озабоченности перестал задавать лишние вопросы.

Когда забытье стало больше напоминать тяжелый сон, Карен сказала, что покуда не нуждается в его помощи, и он может отдыхать. Измаил страшно устал, но будь на месте Карен кто-нибудь другой, он продолжал бы сидеть и бодрствовать. Однако Карен он доверял безусловно. Он улегся на свое место у порога и мгновенно уснул.

Карен сидела у постели. Комната освещалась только углями очага, но ей этого было достаточно, чтобы видеть страшное опухшее лицо Торгерна. Она рассматривала его с каким-то холодным вниманием. Обычно она лишь усилием воли заставляла себя посмотреть на этого человека, но теперь она не могла отвести от него глаз. И она знала, почему. Одно-единственное движение… Жилка бьется над ключицей… пальцем прижать, надавить…

А я? А моя Летопись? Измаил крепко спит, и неужели я не обману стражу? Одно движение, и город отомщен, и войны не будет, и спадет эта тяжесть с моей души…

Она знала, что не сделает этого. Более того – она вылечит человека, которого ненавидит всей душой. А ведь он лежит не раненый, не умирающий, просто упившийся, как свинья, черт знает до чего. И не жалость ей мешает, нет. Просто твердо усвоенное правило – лекарь не убивает больного.

Никакой лекарь никакого больного. Это общий закон. И еще одно, свое, личное – мои руки должны быть чисты! Я не убийца, как все вы здесь. И хватит об этом.

Она растолкала Измаила, дала ему последние указания и ушла.

* * *

Иногда тьма, затянувшая сознание, давала трещину, и в ней он смутно различал фигуру, неподвижно сидящую у постели. Карен, склонив голову к плечу, смотрела на него. Это был сон, но теперь он приносил покой, а не ужас, и вновь наступавшая тьма не давила собой.

Он открыл глаза, и словно железный обруч сомкнулся вокруг черепа. Распахнутое окно впускало рассеянный внутренний свет. У постели сидела темная фигура, склонив голову к плечу. Измаил задремал сидя. Впрочем, просыпаться он умел так же мгновенно, как засыпать. Он вскочил, потянулся за кружкой на подоконнике.

Торгерн смотрел на потолок. Было ему худо, но потрясения он не испытывал. Ну, похмелье, ну, тяжелое.

Бывает. Только не припомнится никак, чем все кончилось.

– Измаил, что было вчера?

– Припадок, – сказал телохранитель, протягивая полную кружку. Запахло мятой и еще какой-то травой.

– Еще что? Драка? – Он нахмурился, припоминая, с кем дрался и почему.

Измаил продолжал докладывать.

– Да, с Элмером. Ты его пришиб, а уж как – не знаю. А потом начался этот самый припадок. Все, конечно, вусмерть переполошились. Но Карен сказала, что это не падучая, и вообще всех уняла.

– Карен? – он понемногу начал понимать. – Она, что, сюда приходила?

– Всю ночь она здесь была. Только что ушла, как рассвело.

Он умолк, ожидая приказаний. Торгерн молчал, снова уставившись на темный потолок. Рот пересох, губы растрескались, и ныла прокушенная ладонь, и нельзя сказать: «а на душе было еще гаже», потому что все это было одно и тоже. Словно сбывался его первый, вильманский сон. Позор его доконал. Не стыд – он не знал, что такое стыд, а позор. Он давно уже – весь месяц думал о позоре, но настоящий-то позор был – вот он. Она была виновата в этом, она толкнула его в яму и сама же вытащила оттуда, и из-за этого – он явно это ощущал – позор его каким-то образом объединял, сближал их. Это была их общая тайна, о которой не должен был знать никто.

Только они во всем мире. Они двое. И он понял, что всякая попытка разорвать цепь, которая связала их, лишь укрепит ее. И это не кончится никогда.

Загрузка...