Часть 2

III. Линетта

Края дранки над кровлей перехода от Западной башни к воротам были неровные, и такая же неровная кайма солнечных пятен лежала на кирпичном полу. И глазу было приятно следить за этими пятнами света в полутьме галереи. В конце ее мыкался Катерн, Карен сразу заметила его, но по-прежнему делала вид, будто занята только солнцем. Он стоял, склонив голову, так что верхняя часть лица терялась в тени, и видны были лишь рот со слишком яркими, точно мокрыми губами, и раздвоенный подбородок. Неуверенность Катерна забавляла ее. Еще недавно он заорал бы сразу, чтоб обратить на себя внимание. Теперь – нет. Он будет ждать, пока она поравняется с ним. Ну, вот …

– Карен!

– Я слушаю тебя.

– А я тут тебя жду. Поговорить надо…

– Ты заболел? – Она отлично видела, что нет.

– Не в этом дело… Ладно, давай без дураков. Мы тут все может, когда грубо с тобой говорили, или еще как – не, прости, не понимали. Но ты ведь можешь, а? Сила эта в тебе самая…

– О чем ты? – кротко спросила она.

– Я же не настаиваю, у тебя, может, свои виды… А только никто, кроме тебя, этого не сумеет. – Устав ходить вокруг да около, он, наконец, выпалил:

– Сделай что-нибудь!

Разговор происходил в середине мая. Со времени болезни Торгерна прошло две недели. Выздоровел он быстро. Но Карен это никаких послаблений не принесло. Напротив, все прежние послабления отменились, а запреты ужесточились. Ей было запрещено заниматься врачеванием, и выходить из крепости, даже под надзором. Последнее особенно угнетало ее, так как она особенно рассчитывала на это время для пополнения своих запасов. Травы наливались соком, самая пора сбора, и пора проходит напрасно. В ответ она заявила, что ей нужно наблюдать светила, а у себя в пристройке она делать этого не может, нужно выходить. Разрешение, к ее удивлению, было ей дано. Дозволялось посещать Западную башню. И все.

– Что, по-твоему, я должна сделать? – спокойствие ее голоса подействовало на Катерна.

– Не знаю… Наш-то уж очень зол стал.

– А мне что за дело? Разве он не выздоровел?

– Выздоровел, я не про то… Но ты посмотри, что он творит! Мы-то ко всему привычные, и то… Я тебе правду скажу. Раньше я его не боялся. Теперь боюсь.

Он был прав. Торгерн свирепствовал хуже прежнего. Первыми поплатились родичи Элмера, который, кстати сказать, умер от своей раны на следующий день после того злополучного пира. Ну, он все же заслужил смерть и в драку полез первым, хоть Торгерн и оскорбил его – а не попадайся под руку в такое время! Но Торгерн не ограничился этим. Он приказал убить всех мужчин в роду Элмера, невзирая на возраст. Многие были зарублены в своих домах, другие же казнены во дворе крепости. Остальные были изгнаны за пределы княжества, можно сказать, в одних рубахах и босиком. Имущество их большей частью пошло в казну, частично же было отдано на разграбление. У Элмера были друзья-приятели, и следовало опасаться мятежа. Но Торгерн на этом не успокоился. Теперь он принялся трясти горожан, и делал это так основательно, что в крепость уже дважды приезжал малхеймский епископ, дабы увещевать правителя. Однако призывы к милосердию оставались втуне. Из ближайшего окружения Торгерна никто пока не пострадал, но уверенности в будущем не было ни у кого.

– Это ваши дела. Я в них не суюсь.

– Так для общей же пользы… и его… Тогда, во время припадка, у тебя ладно так получилось… Силой своей…

– Заладил. Если я стану силу свою швырять, куда ни попадя, чем я жить буду? И что от меня останется?

– Ну, поговори хоть, может, он послушает. Все равно ведь никто не решится.

– Я подумаю. Но не обещаю. И сами же потом начнете хором вопить про сглаз, порчу…

– Никто ничего не скажет.

– Ты просто так за всех вещаешь?

– Нет. Мы посоветовались. Многие так думают.

– Тогда устрой так, чтобы меня пригласили на ближайший совет.

Она вернулась к себе, села на кровать, задумалась.

Тут же неслышно появился Черныш, прыгнул к ней на колени, ткнулся головой в плечо. Она мало обращала внимания на котенка, никогда не кормила его и не гладила, предоставляя все эти радости Боне и Магде, но он отлично разбирался, кто здесь главный, и оказывал ей явное благорасположение перед служанками. Господи, такие вещи даже коту понятны. Впрочем, эти здесь разумом не много ушли от Черныша. Хуже всего – бестолковость людская. И все же – чего ей удалось добиться за… сколько же времени прошло? Да, почти полгода, если считать со дня пленения. Уже полгода. Итак, первое – достигнута какая-то договоренность с Вильманом. Второе – намечается брак Торгерна и Линетты. Третье – Торгерн не начинает военных действий. Достаточно? Но не для нее. Нет никакой ясности в вопросе со Сламбедом. Все договоры остаются пока на словах. Единственное, что может что-то изменить – вмешательство в дела управления. Мне предназначено смягчать ярость владыки? Быть Давидом при Сауле? Давид… Хитры, ничего не скажешь. Но недальновидны. Ее место в совете должно быть узаконено. Не гадалкой, не шептуньей войдет она туда. Та, которую связанной волокли по улицам Тригондума, будет по праву среди высших советников. Ее призовут. И она пальцем не пошевелит для этого. Пусть работают Катерн и Флоллон. Они будут за нее. Все, в конечном счете, за нее. Кроме Торгерна. Он по-прежнему остается ее главным противником. – Разумеется, все были за нее. И готовы признать за ней право приходить на совет. И верили, что никто, кроме нее, не может помочь. Но сказать об этом Торгерну не решился никто. О том, как что-то предприняли без его ведома? Боже упаси! Тем более, что общая немилость коснулась и ведьмы, находившейся как бы под домашним арестом. Нет, своя голова дороже. И в той же мере, в какой они возлагали надежды на ее помощь, они так же надеялись, что она передумает и не придет. Тем паче, что она все не появлялась. И, глядя в его неподвижное, тяжелое лицо, думали об одном – не выдать страха. Все. И Флоллон, и Катерн, и Оффа, заменивший Элмера, и прочие, мелочь и покрупнее. Кроме епископа. Ему тоже не сказали. Это был крепкий, деятельный человек лет за пятьдесят – глубокий старец по их понятиям. Но стариком он себя не признавал и не желал сосредоточиться на заботах исключительно о спасении душ.

Она появилась, когда все уже заняли свои места – наверняка выжидала до последнего момента. И когда она шагнула через порог, общее чувство было, как перед прыжком в холодную воду.

– Вот… Карен пришла, – осипшим голосом произнес Флоллон, в предчувствии неминуемого грядущего крика и рукоприкладства.

Они встретились впервые после его болезни. И ничего не произошло. Идя по проходу между скамьями советников, она видела, как по мере ее приближения менялось его лицо, словно державшнее его напряжение постепенно отпускало.

Кто-то придвинул ей низкий дубовый табурет. Торгерн кивнул. Она села рядом с креслом Торгерна. «Почти у ног». Ладно, и это вытерпим. Как бы низко она сейчас не сидела, она уже приблизилась к вершинам здешней иерархии. А пока будем слушать.

Первым начал епископ Аврелиан. Появление Карен если и смутило его на мгновение, то в замешательство не привело. Он, вероятно, давно имел прочное понятие о Торгерне, и женщина в совете ничего нового к этому понятию не прибавляла. Он приехал, чтобы сказать то, что хотел, и ничто не могло ему помешать. Говорил он зычным, несколько сиплым голосом, голосом человека, привыкшего обращаться к толпе.

– Сын мой, я вновь пришел просить тебя за свою паству. В Малхейме давно царит запустение. Горожанам нечем прокормить своих детей, не говоря уже об уплате налогов. Отмени последний налог, или хотя бы уменьши его.

– Это невозможно, отец. Я уже говорил тебе.

– Говорил. Но плач и молитвы бедняков звучат для меня громче твоих слов. Вдумайся, ведь они несут все тяготы войн, однако лишены возможности вкусить от плодов победы.

– Никаких тягот они не несут, сидят спокойно в своих норах, пока я с войском нахожусь в походе. Они забыли, видно, что могут торговать, набивать брюхо и плодить детей потому лишь, что я защищаю их. Многие зарятся на Малхейм, но, пока я у власти, ни один враг не сунется через границу княжества.

– Да, – сказал Аврелиан, – обеспечить покой государства может только сильная верховная власть. Но кто поручится за то, что твоя власть останется сильной и впредь?

Карен вскинула взгляд на епископа. Отлично, старик, то, что надо, Аврелиан!

– Слабость наших врагов – вот порука, – быстро ответил Флоллон, упредив князя. – Вильман и Юкунда, государства побережья и загорья – все воюют. Настоящий адский котел… и мы среди них, как скала в море. Ничто нас не минует, ни хорошее, ни плохое… – он почуял, что его речь начала сползать куда-то не туда и поспешил умолкнуть.

Торгерн ничего не сказал. Сидя к нему спиной, Карен не могла видеть его лица, но чувствовала, что последние слова прошли мимо его внимания. А это никуда не годилось. Не для того она сюда явилась. Пока она думала так, снова заговорил епископ. Он, видимо, понимал, что был черезчур резок, и продолжал более осторожно. Он вовсе не имел в виду усомниться в правах правителя, но забота о княжестве… сила благого примера…

Все это Торгерн слышал от него десятки раз. Однако сейчас ему мешала даже не привычка. Жизнь превратилась в дорогу, в темный узкий коридор, в конце которого ждет она. Он знал это, и вот он ее увидел. Даже больше – она сидит рядом с ним. Опустив глаза, он видел – не затылок ее и спину, нет, только закрывающие их волосы, которые она редко убирала в прическу, словно ей трудно было их стягивать. Второй плащ поверх плаща.

Карен прислушивалась. Хотя речь епископа по-прежнему двигалась в нужном направлении, в тщательно подбираемых словах ощущалась усталость.

«Теперь время вступить мне».

– Для укрепления власти нужны два условия, – негромко, но внятно проговорила она, – мир с соседними государствами и обеспечение наследования. А для достижения этого я вижу один выход. Правитель должен как можно скорее взять себе супругу. Благородное собрание понимает, кого я имею в виду. Я говорю о госпоже Линетте из Вильмана.

Собравшиеся разом заговорили меж собой, закивали. Епископ глядел в ее сторону озадаченно. Он видел ее в первый раз, но, разумеется, слышал о княжеской ведьме, и теперь не знал, радоваться ли ему неожиданной союзнице. Он молчал, и Карен понимала, почему – не знал, как к ней обратиться. «Госпожа» – явно не тянет. «Дочь моя» – это ведьме-то? По имени – тоже не годится…

– Ну, это ты чересчур лихо сказала, – заметил Катерн, – но, в общем, и правда в этом есть. Правитель никому ничего не должен, – он покосился на Торгерна, тот никак не прореагировал, и он продолжал, – однако для чего же ему отказываться от собственной выгоды?

Последовал новый всплеск голосов, обсуждающих открывшиеся возможности. Но он не слушал. Осторожно протянул руку и коснулся притягивавших его взгляд волос. Они были теплые, живые. И не было сил оторвать от них пальцы.

Руки Карен, скрытые в складках плаща, сжались в кулаки до побеления суставов, но на лице не двинулся ни один мускул. Заметил ли кто-нибудь? Кажется, нет. Ей хотелось вскочить с местаи заорать, а вместо этого она должна сидеть и терпеть, потому что совет обязан продолжаться.

Он продолжался, и большинство было за нее, но не все. Вот Оффа, нововведенный в совет, и уже хорохорится.

– По-твоему, для блага княжества обязательно нужна госпожа Линетта? Что мы – трусы, чтобы выторговывать мир с Вильманом? Да при желании князь может захватить этот Вильман со всеми его девицами!

Она встала.

– Речь не о том, чтобы что-то выторговывать. – Она старалась говорить так же спокойно, но с большей силой убеждения. Она достаточно умела управлять своим голосом. – Речь о том, чтобы сберечь силы для более важной задачи. Объединение разрозненных государств, о которых упоминал Флоллон, всех мелких княжеств, герцогств и королевств произойдет так или иначе. Для вас важно, чтоб оно произошло под эгидой Торгерна. Я не говорю, что у вас нет для этого сил, но вы тратите их бесплодно в сварах между собой. Кончится все это тем, что вы потеряете выгоды, которые дает срединное положение княжества, и уступите свои преимущества королям побережья.

И они снова заорали. Одни – что да, княжество должно стать королевством, и оно будет королевством, черт побери, а другие – что она не смеет называть их геройские войны бесплодными сварами, и все перекрыл голос епископа, вещавший, что он согласен с этой женщиной, что слова ее благоразумны, и он советует прислушаться к ним.

Тут все взоры обратились к Торгерну.

– Пусть князь сам скажет!

– Почему ты молчишь?

Он снова их видел и слышал. А они видели его. Но никто ничего не заметил. Он обвел собрание взглядом. Крикуны примолкли. В полной тишине раздались его слова:

– Я вас слушал. Что решу – узнаете. Все.

Все? Посторонние были бы разочарованы. Никакого решения? Но здесь привыкли. Не могли они привыкнуть только к тому, что скрывалось за этим «все». Оно могло обернуться и коварным замыслом, и полным равнодушием. Собравшиеся начали подниматься. Приглушенные голоса слились в неясный гул.

– А ты, Карен, повремени.

Повернув голову, она увидела у дверей яростно гримасничающее лицо Флоллона. Не решаясь открыть рот, он махал ей рукой, точно повторяя: «Да! Да! Да!» Она осталась сидеть на месте, но как только последний из советников покинул зал, вскочила на ноги, и, отступив к окну, зашипела:

– Еще раз дотронешься – голову обрею! – Казалось, эти слова принесли ей некоторое облегчение. Она злобно рассмеялась. – И как это я раньше не додумалась? Без волос я буду еще безобразнее, а?

Однако Торгерн оставил без внимания эту выходку, во всяком случае, то, что он сказал, вовсе не было ответом на нее.

– Ты правильно сделала, что пришла сюда. Я не хотел. И зря. Теперь все правильно.

– Я всегда все делаю правильно. А ты что творишь? Зачем род Элмера разорил? И горожан ограбить хочешь.

Она могла позволить себе говорить в подобном тоне. Он еще слишком хорошо помнил свой сон. А когда забудет…

– Не надо было бояться. Когда не боишься, то все совсем иначе.

Она заметила, что Торгерн стал говорить теперь с явным трудом, словно бы запинаясь, чего раньше не было.

– Ты льешь кровь, как воду, и хочешь, чтобы люди тебя не боялись? А ведь это твои люди, не мои, ты обязан о них думать, а не я, хоть и приходится.

– Но теперь ты всегда будешь здесь. Мои дела – это твои дела.

Она махнула рукой.

– Разговор глухих. Что ты говоришь…

Как ни странно, это он услышал.

– Тебе не надо говорить, чтоб ты поняла. Ты же и так все знаешь. Ведь ты знаешь.

– О, Господи. Я-то, конечно, знаю. Аты ничего не хочешь знать. Ты хоть помнишь, о чем здесь битых два часа толковали? О тех самых твоих делах. О твоей женитьбе.

– Да. Но я сейчас о другом.

– Об этом. Об этом же самом.

«Бесполезно. Потому что он глух ко всему, что не от него исходит. Я могу орать ему в самое ухо, он не услышит.»

– Хватит, поговорили. Я ухожу.

– Но мы скоро увидимся.

– Да.

Внизу, под лестницей, ее поджидали Флоллон и Катерн. Подслушивать они опасались, и теперь нетерпеливо подскочили.

– Ну, как?

Не глядя на них, она сказала:

– Если бы кто знал, как здесь нужна Линетта.

– Кто?

– Ну, госпожа Линетта, коли так угодно. Только как ее сюда заманить?

– А епископ?

– Что епископ? Он здесь не поможет. Может, он и рад бы, да не выйдет. Хорошо, если не будет мешать.

И, не прощаясь, она зашагала к себе. Они ее не интересовали. Они тоже не могли помочь. Как нужна здесь Линетта. Это помогло бы разрешить политический узел. И – Карен не хотела лгать себе – Линетта нужна была ей из чувства самосохранения. И верно – ни слова не было сказано. О чем? Конечно, ему не надо было говорить. Она знала. – Короче, все снова сходилось на необходимости этого брака. Дело даже не только и не столько в личном отвращении. Эта дурацкая, нелепая, никчемная страсть путала все в продуманном порядке действий. Следовало развернуть его в нужную сторону и ткнуть мордой туда, куда надо. И сама Карен не может прилагать излишних усилий, потому что… потому что помешает само ее присутствие. Вот тоже задача. Присутствовать, не присутствуя. Ну, на эту приманку я не попадусь.

В следующем переходе вынырнул отец Ромбарт с прижатыми к груди руками.

– Я только что видел Его Преосвященство, – торопливо сообщил он. – И он хорошо отозвался о тебе, хотя, как он сказал, раньше слышал о тебе одно лишь дурное. Но, если помыслы устремлены к высшему, Господь не оставит тебя. Ибо сказано: «И если будут грехи ваши, как багряница, как снег убелю.»

– Вот этого я никогда в Писании не понимала. Как может алое стать белым? Кровь – снегом?

– Это может сделать один лишь Бог.

– И один лишь Бог может это понять. И он очистит нас от грехов, только если мы сами захотим быть чисты. Разве не так?

– Как можно не хотеть очиститься от грехов?

– Ты живешь здесь – и спрашиваешь меня об этом?

Она вернулась к себе в пристройку, и на нее глянули две пары глаз – черные и голубые, – и снова склонились работе. Бона усердно толкла пестиком в ступке. Магда шила. Они предпочитали работать здесь, а не у себя, независимо от присутствия Карен, если она им разрешала, конечно. Она кивнула девушкам, расстегнула плащ, бросила его на постель. Вон там, где Бона стучит пестиком, сидел Торгерн, уронив голову на руки.

Она прошла в меньшую комнату, которая служила главным образом кладовой. Там же стояла бочка, в которой можно было мыться, но сейчас она мыться не собиралась. Стояла, оглядываясь на свисающие пучки трав, на узкое окно под потолком. Она не случайно сказала как-то Торгерну о доме. Уже полгода она жила, тщательно вглядываясь в окружающую жизнь, и одновременно не замечая ничего внешнего. Это был не ее дом, не ее город, не ее страна. Несмотря ни на что – не ее.

А ведь это, наверное, плохо – не замечать, среди каких вещей люди живут, кто во что одет – только общее, только суть.

В комнату тихо вошла Бона.

– Я закончила.

– Хорошо. Отдыхай. И Магда может отдыхать.

– Может, лучше дашь нам урок?

– Урок будет. Но попозже.

Карен знала, что однообразие угнетает, и перемежала занятия лекарским искусством рассказами, большей частью почерпнутыми из книг отца – длинные сложные истории, сочиненные учеными римлянами и греками – о человеке, колдовством превращенном в осла, о разлученных влюбленных, о мудреце Аполлонии Тианском, или о походах Александра и Цезаря, покоривших многие страны, но не сумевших сохранить собственной жизни; или это были темные путаные предания истории их родного полуострова – об огромных крепостях, построенных римлянами в Вильмане и долинах Энола, о погибшем бесследно королевстве Агелат, о войнах Сантуды, о стране Желтой Гадюки и ее злой королеве… В сущности, это тоже были уроки, не менее важные, чем медицина. Знания, которые получали Бона и Магда, не были тайными, но в мире сохранилось так мало знаний, что даже эти помогут им возвыситься – по крайней мере, в собственных глазах.

К вечеру снова появился Измаил. Он принес довольно объемистый сверток.

– Вот. Завтра охота.

– Какая еще охота? Ни на какие охоты я не езжу.

– Ничего не знаю, а он велел тебе быть. Здесь одежда. Я на глаз прикинул – должна подойти. На конюшню приди пораньше, та кляча, на которой ты раньше ездила, никуда не годится, подберу получше.

Она подумала, кивнула.

– Ладно. Передай, что я поеду.

В свертке оказались рубаха, куртка, штаны, сапоги (где взял? с кого снял?), и все это было перетянуто ремнем с бронзовой пряжкой. Она переоделась, и впервые в жизни ей захотелось посмотреть на себя. Ну и вид, должно быть! Лошади разбегутся! Усмехнувшись, она провела лезвием ножа по волосам, еще замаранным ненавистным прикосновением. В самом деле, что ли обрезать? Волос, честно говоря, было жалко. Вот была бы на свободе – волос бы не пожалела. Кажется, у римлян был обычай приносить волосы в жертву по обету… Ладно, там посмотрим. Она начала заплетать косу потуже. Однако, к чему вся эта затея? Или он решил, что теперь я должна присутствовать везде – раз в совете, то и на охоте? (Надо будет проткнуть еще дырки в этом ремне, а то свалится, чего доброго). Скорее всего, так оно и было. И все-таки мысль о завтрашней охоте претила ей. Во-первых, бесполезная трата времени. Во-вторых, развлечение из убийства. К тому же выставляться напоказ в мужской одежде, да часами трястись в седле до одури…

Но, вопреки ожиданиям, она не устала. Впервые на воле после сидения взаперти. Кажущаяся свобода – и такая тоска по свободе настоящей, режущая, разрывающая грудь… или это свежий вохдух рвет легкие… ветер погони…

Они были в лесу, а она так устала видеть только камни крепости, да еще небо над ними. Скачка, остановка, топтание на месте, кружение по лесу, снова скачка, но ей не было никакого дела, она мчалась бесцельно, свободная даже от азарта, с пустыми руками.

Измаил – а он все время был рядом – заметил это. Он подъехал к ней.

– Ты без оружия?

Она молча показала ему обе руки.

Он протянул ей короткое копье, – такими были вооружены многие охотники. «Ничего не понял.» Но объяснять ничего не стала.

– Без оружия? На кабаньей травле? Не испугаешься?

– Погляди кругом. Я и так среди кабаньей стаи. Разве я боюсь?

Измаил был обескуражен.

– Послушай, это все отличные люди, за что ты их не любишь?

– Моя любовь отдана тем, кто в ней действительно нуждается.

Тут он сам сказал:

– Не понял.

– А что ты вообще понимаешь? – огрызнулась она. – Что тебе, собственно, от меня надо, ты же давно меня не стережешь!

– Я хочу знать…

Она неожиданно смягчилась.

– Тогда не обижайся. Знать и понимать – не одно и то же. И я ведь хочу знать.

– Ты и так знаешь.

Опять эти слова!

– Ошибаешься. Я мало знаю и мало видела. Я никогда не видела моря, я никогда не видела гор. Всю жизнь я прожила в городе, стоявшем посреди плоской равнины, окруженной редкими лесами. Но я никуда не тороплюсь. Придет время, и я увижу все это и более того…

Она не закончила. Она и не знала, чем закончила бы, но тут охоту снова сорвало с места, и разговор их прервался.

Может быть, в охоте и действовал какой-то порядок, но ей он оставался непонятен, как Измаилу – ее рассуждения, наоборот, охота представала ей воплощением бессмыслицы, которая была ненавистна Карен при ее страсти к разумному ходу событий. Ветки хлестали по лицу, собачий лай повисал в воздухе. И Брондла, наверное, здесь, во всяком случае, собаки похожи на тех. Брондла, приятель Элмера. Измаила отнесло куда-то в сторону, а рядом неожиданно оказался Торгерн. Он повернулся к ней. Несмотря на шум, она расслышала, как он сказал: «Ты здесь. Ты здесь.»

– А если б я бежала? – крикнула она. – Сейчас?

Послышалось ли ей сквозь переливы лая, или он действительно ответил:

– Никогда я с тобой не расстанусь!

Она придержала коня, и тут же из-за деревьев показался Измаил, и они поскакали бок о бок вслед за Торгерном, плащи раздувал ветер, поглядеть со стороны – так светлый ангел и два черных демона за плечами, а на самом деле… на самом деле…

Теперь она знала, что ей не уйти, что за ней смотрят и здесь, но все равно она старалась умышленно держаться в задних рядах охотников, и, пока шла травля, ей удалось понемногу отстать. Поэтому она не видела, что происходит впереди.

А впереди – произошло. Оффа в запале погони вырвался вперед, обогнав даже собак, и разъяренный кабан бросился на лошадь. Удар был так силен, что не только вышиб охотника из седла, но и лошадь сбил с ног. Подоспевший Катерн оказался удачливей. Ударом копья он свалил кабана. Однако Оффа продолжал лежать на земле, придавленный собственным конем, у которого была сломана нога. Катерн приказал оттащить коня и склонился над раненым. Лицо того совсем посерело, одежда успела пропитаться кровью.

– Плохо дело, – сказал Катерн.

– Не везет преемнику Элмера, – бросил кто-то в толпе охотников, которые почти все уже успели съехаться к поляне.

Катерн подошел к Торгерну.

– Плохо дело, – повторил он. – Не похоже, чтобы он мог оправиться. – И после паузы. – Прикажешь кончить?

Так поступали обычно с тяжело ранеными. Однако Торгерн впервые в подобном случае медлил с ответом. Потом обернулся, словно ища кого-то.

– Ведьма? – неуверенно спросил Флоллон.

Торгерн кивнул. Флоллон махнул рукой. Карен спешилась, бросила поводья конюху и пошла по поляне, волоча за собой сумку. Следом двигался Измаил.

Засучив рукава и вынув нож, она распорола одежду и сапог, заполненный кровью (опять кровь… но ей некогда было рассуждать). Дела действительно были невеселые. Сломанные нога и два ребра – это что, гораздо больше беспокоила рана в боку. Как это его угораздило?

Верно, копытом задело… или, скорее, седло так воткнулось. К счастью, на сей раз сумка с лекарствами при ней, можно воздержаться о крайних методов. Измаилу она велела нарубить веток, а сама стала развязывать тесемки на сумке.

Остальные охотники молча стояли вокруг и смотрели, как она промывает раны, прикладывает к ним снадобья, накладывает повязки и лубки. Измаил помогал ей. Может, кому из охраны и приходила в голову ехидная мысль, что Измаил стал в последнее время чем-то вроде подручного при ведьме, однако посмеиваться не смели, во всяком случае, вслух. Все знали, что Измаил может избить до полусмерти, и не со зла, а просто так, для науки.

Распорядившись насчет носилок, Карен поднялась на ноги, по-прежнему с ножом в руках, и только заметила, что все смотрят на нее. Что они уставились? И ведь не Оффа их беспокоит, нет. Можно подумать, будто они в первый раз видят, что нож нужен не только для драки или еды. А и вправду, наверное. В первый раз.

А он пошел против собственного приказа. Против запрещения врачевать. Так и будет.

Обратно она ехала медленно, сгорбившись от утомления. Рядом – Измаил, чрезвычайно довольный тем, как все сложилось. Думала ли Карен о том, что он может стать ее преемником? Смышлен, памятлив, не гнушается работы… Но нет, нет. И не только из-за собачьей преданности Торгерну, хотя, из-за нее тоже. И не потому, что он плохой. Он не плохой. И не хороший. И неизвестно, каким он станет – добрым человеком или злобной сволочью, более опасной, чем его хозяин. И то, и другое возможно.

– А ты еще говорила – зачем тебе на охоту, – услышала она его голос. – А он велел – и был прав. Значит, у него было предчувствие. Он знает, что ты везде нужна.

– Почему это? – подозрительно спросила Карен.

– Потому что ты всеможешь, – убежденно сказал он.

– Неужели и ты веришь этим дурацким слухам?

– Дурацким слухам я не верю. Я верю, что ты все можешь. Или хочу, чтоб ты все могла. Я еще не разобрался.

Она взглянула на него исподлобья.

– Чего ты хочешь? Ты же ничему от меня не учишься.

Он пожал плечами.

– Мне нравится с тобой говорить. Потому что, когда ты говоришь, то все понятно. А когда замолкаешь, то я сразу перестаю понимать – вот как это может быть?

Карен не ответила. О, Господи! Одному важно, что я и так все понимаю, другому – что, когда я говорю, все понятно ему.

Между тем Измаил со своей странной логикой уже перешел на другое.

– Вот и нож мой пригодился. Я тебе еще меч добуду.

– Зачем? Нож мне нужен, как любому лекарю, а меч ни к чему.

– Меч всякому человеку нужен, – поучительно сказал он. – А мы идем на войну.

– На какую еще войну? – Она резко распрямилась.

– Как на какую? – он снова пожал плечами. – Война и есть война.

Она хлестнула коня, оставила Измаила позади.

Значит, война все-таки затевается? И в тайне от нее? Однако, возможно, еще не поздно, еще можно вмешаться, пока все неопределенно? Или – уже определенно, только Измаилу все равно, с кем воевать? Узнать. Повернуть.

Узнать ничего не удалось. Вернулись в крепость уже затемно, и почти до утра Карен пришлось пробыть около Оффы, прежде чем она смогла удостовериться, что опасность миновала. А назавтра – новое известие. Торгерн незамедлительно отбывает в Малхейм, чтобы осмотреть городские укрепления, а потом, вероятно, в крепость Эгдир на западе княжества – по той же причине. И это после слов «никогда я с тобой не расстанусь». То есть, она как бы и осталась при нем – в крепости, носящей его имя, а он – вне сферы ее влияния, в городе.

Ничего, думала она, пусть погуляет на длинной сворке, пусть погрызет ее. Он испугался своей зависимости от меня, и сделал новый рывок на свободу. Ничего, пусть почувствует себя независимым, тогда, может быть, пройдет эта дурь, тогда, может быть, удастся…

А ведь его следовало бы пожалеть – подумала она как бы отвлеченно и тут же ее всю перекорежило от этой мысли. Пожалеть? Палача? За любовь ко мне? Любовь палача к жертве – можно ли представить себе что-нибудь более отвратительное? И без промедления ответила себе – можно. Любовь жертвы к палачу.

На другой день после отъезда Торгерна она свалилась – заболела. Не было ничего неожиданного в этой болезни, которая редко надолго оставляла ее, и которая – как она знала – рано или поздно убьет ее. Ну, убьет – не убьет, а из жизни выгонит. Она знала, что причиной болезни были раны, полученные в отрочестве, тогда залеченные, но навсегда искалечившие ее тело. Проходила болезнь всегда одинаково – сперва нестерпимые боли во всем теле, потом тошнотворная слабость, потом – ничего. В этот раз отличие было в том, что приступ был тяжелее и короче обычных – необходимость жить в постоянной опасности как бы изменила привычные свойства натуры. Не случайно же в присутствии Торгерна она держалась. А теперь она корчилась от боли и обливалась потом – похожее бывало, когда она чрезмерно расходовала свою силу или не могла стряхнуть с себя чужую болезнь. И хуже всего, что, пока боль, как опытный заплечный мастер, ломала каждый сустав, вытягивала клещами каждую мышцу – сознания она не теряла, она могла думать – о чем? Не возвращалась ли она к предположениям, что мучениями расплачиваются за свой дар? «Нет» – говорила она себе, – «нет». Но все это было для нее странным образом связано – дар, увечье, чистота телесная и духовная.

Боль отпустила так же резко, как и вцепилась. Пришла слабость. Она больше не чувствовала тела. Меня нет. Только дух бестелесный, только разум и зрение, это и есть я. Вот о чем призваны напоминать эти боли. «Носи иго свободы своей…»

Она уснула. Разбудил ее голос Магды где-то в стороне. С начала болезни она запретила Боне и Магде входить в ее комнату, хотя и знала, что они будут подглядывать. Сейчас солнце заливало комнату, и Магда у дверей орала на часового. Тот, в последние дни не слишком соблюдавший свои обязанности, на этот раз, видимо, решил проявить бдительность и куда-то Магду не пускал.

– Да ты знаешь, кто я? – гневалась та. – Я служанка великой княжеской ведьмы. Я ей скажу – она знаешь что с тобой сделает?!

«По ушам бы тебя за такие речи», – подумала Карен и снова задремала. Потом все опять пошло, как обычно, и о болезни сторонний наблюдатель мог догадаться только по походке, в лице и голосе ее ничто не отразилось, но ходить, как всегда, быстро, она пока не могла. Потом и это прошло. Слежка за ней, как обычно в отсутствие Торгерна, уменьшилась, а часового Флоллон и вовсе убрал.

И все шло тихо-мирно, пока не прибыла Линетта.

* * *

Это случилось около Духова дня, который в тот год приходился на середину июня. Говорили, что госпожа прибыла поклониться малхеймским святителям. Сопровождала ее значительная свита, возглавляемая ее дядей со стороны матери.

Карен узнала про приезд Линетты заранее. От Флоллона. Он заметно растерялся. С одной стороны, плохо, что Торгерна нет – дом без хозяина, оскорбление! С другой стороны, оно так вроде бы и лучше… Но Карен была исключительно довольна. В любом случае события приобретают ход. А прятаться ни к чему. И высовываться тоже. Как обычно, в толпе, среди всех… Хотя «среди всех» теперь не получается. Вокруг всегда расступаются. Поэтому на приезд госпожи она поначалу смотрела с галереи, выйдя из Западной башни, опершись о парапет. И хотя госпожу окружало много мужчин, с виду вполне значительных, геройски играющих желваками, или, напротив, сияющих улыбками, и именитые сановники, церковные и светские, самыми высокородными среди них были Сигферт, дядя Линетты и присоединившийся к ним в Малхейме Аврелиан, по мнению Карен, всех их надлежало сбросить со счетов. Она остановила свое внимание на Линетте. Насколько можно было разглядеть сверху, красота Линетты соответствовала тому, что о ней рассказывали. Настоящая «пряха мира», как в песнях поется – высокая, стройная и светловолосая. Свободная одежда не скроет природной статности. Тяжелые серебряные застежки на плаще. На голове повязка из тонкого льна. Светлые волосы заплетены в две длинные косы.

Когда первоначальная суматоха несколько поутихла, и народу во дворе крепости стало поменьше, но госпожа все еще находилась на высоком крыльце, принимая приветствия, Карен спустилась вниз, чтобы взглянуть на Линетту поближе. А при ближайшем рассмотрении госпожа оказалась еще лучше. Нежная белая кожа, без загара, но не мраморная, не мертвенно-бледная, живая белизна. Губы, словно выведенные земляничным соком, и темные узкие брови. Глаза, затененные длинными ресницами, а на самом деле светлые – светло-голубые. Бледное золото и блеклая голубизна – цвета северного лета. Красота спокойная, надежная, которой можно любоваться, как любуются лесом, морем или красивым зданием.

Однако, наблюдая за Линеттой, Карен заметила, что и та, в свою очередь, смотрит на нее, сначала как бы краем глаза, а потом и вовсе не скрываясь. Какая-то женщина из приближенных шептала ей на ухо, натягивая на лицо конец головного покрывала. А как же! Этого следовало ожидать. Скажи о человеке что-нибудь хорошее, дай бог, услышит собеседник, скажи «ведьма» – сразу донесут и до Вильмана.

Настойчивый взгляд Линетты заметила не одна Карен. Окружавшие ее женщины отодвинулись в стороны, и Карен оказалась в одиночестве. Ей бы смутиться от высочайшего внимания, но она смущаться и вовсе не умела. Свобода, которую дает женщине некрасивость, гораздо больше власти, которую дает красота.

Затем она услышала негромкий медленный голос.

– Так ты и есть княжеская ведьма?

– Люди здесь так говорят.

Концы ресниц чуть дрогнули. Она удовлетворена. Спросила с каким-то холодным интересом: – Можешь предсказывать судьбу?

– Это может любая гадалка на перекрестке, – безразлично сказала Карен.

– Читаешь по звездам?

– Чаще по глазам.

– Какое же у тебя ремесло?

– Самое простое. Понимать людей лучше, чем они сами себя понимают.

И вновь почти неуловимое глазом движение в лице, означающее – разговор окончен. Линетта повернулась к своим дамам, и вскоре они проследовали дальше.

Отлично! Все идет, как надо. Мы обе спокойны, просто загляденье. Только мое спокойствие от знания, а твое – от незнания. А уж касательно чтения по глазам, то кое-что явно читалось в этих прекрасных глазах. Разочарование. Она явно разочарована. Наслышалась про княжескую ведьму, и была готова увидеть демоническую красавицу, или, наоборот, страшную старуху, даже чудовище с рогами и хвостом, а перед ней была просто некрасивая женщина – с острым носом, узкими губами и непомерно разросшейся гривой волос.

Карен посмотрела на солнце. Часа два пополудни. Раньше вечера ждать нечего. Времени полно.

Она вернулась к себе. Бона и Магда, вдоволь наглазевшись на знатных гостей, уже прибежали назад. Карен велела им вымыть пол в большой комнате и выгрести золу из очага.

– Сегодня вечером у нас будут гости, – скучным голосом сообщила она. Кто – не объяснила намеренно. И вообще промолчала все ближайшие часы, занимаясь разбором трав. Когда стемнело, развела огонь в очаге, поставила на стол кувшин, пару кружек, плетенку с ягодами и сказала:

– Скоро будет госпожа Линетта. Можете подслушивать, но чтоб я вас не видела и не слышала.

В том, что Линетта придет еще сегодня, Карен не сомневалась. Она девушка решительная и нетерпеливая, что доказывает ее приезд. Конечно, она собиралась встретиться с Торгерном, но не застала его. Что ж, придется отдуваться за Торгерна.

Дверь открылась без стука. Линетта стояла на пороге. Карен сидела за столом. В очаге пылал огонь.

– Здравствуй, заходи, будь гостьей.

– Ты ждала меня?

– Конечно.

Линетта кивнула головой, адресуясь, разумеется, не Карен, а своим мыслям. Кресло стояло именно так, чтобы в него удобно было сесть, и она села, не дожидаясь приглашения.

– Будешь ужинать со мной?

– Я не ужинать к тебе пришла.

– Как знаешь. Мое дело предложить.

Надолго ли хватит этой надменной манеры держаться? Будет ли предисловие? Или сразу перейдет к главному?

– Если ты знала, что я приду к тебе, может, ты знала, зачем?

– Ну, наверное, – вежливо сказала Карен, – чтобы побеседовать со мной без свидетелей.

– Да. Поэтому я и не вызвала тебя в свои покои. Мне вечно мешают. Опекают. Следят. О чем я буду говорить, ты тоже знаешь?

– Вероятно, о твоем предстоящем замужестве.

Госпожа, кажется, привыкла, что кругом нее выражаются обиняками, и мысль, высказанная прямо, хотя и достаточно деликатно, причиняла неудобство. Она отвернулась к огню, что дало возможность рассмотреть ее в профиль. Какая плавная линия носа. Да и вообще плавность – главное в ее облике.

Но миг смущения был краток.

– Да. Хотя в этом деле полно советчиков всякого рода, мудрых, опытных и знатных, я решила, что поговорить с тобой будет не лишне.

– И правильно. Потому что все эти мудрые, опытные и прочие советчики в твоем деле совершенно бесполезны.

– Потому что никто из них не владеет магией?

– При чем здесь магия? Просто мужчинам нельзя доверять вести дела, они слишком глупы. Пусть себе дерутся, но решать главное должны мы.

Линетта явно впервые слышала подобное утверждение. И это было ей лестно. Она продолжила неопределенно:

– То женщина. А то ведьма.

– Лекарка я.

– Ведьма, это все знают. Знахарки в княжеских советах не сидят. Поэтому я и хочу знать, твое ли колдовство препятствует свадьбе, или еще что.

Карен тихо рассмеялась.

– Так вот ты как думаешь? О Боже! Я – препятствую? Да я отдала бы десять лет жизни, чтоб этот брак был заключен как можно скорее!

– Ты? Какая тебе от этого выгода?

– От этого всем выгода. Тебе, мне. Твоему отцу, Торгерну. Княжеству и герцогству. Всем. Ты, конечно, можешь мне не верить. Но лучше бы поверить. Так я предвижу.

Линетта молчала, глядя на нее.

«Она презирает меня, как существо безродное, нищее и уродливое, и в тоже время не может не видеть во мне ставленницу сил, которых привыкла бояться и почитать. Посмотрим.»

– Тогда почему же он уехал?

Этого вопроса следовало ожидать. Но Карен не собиралась раскрывать своих мыслей.

– Он же не мог знать, что ты приедешь.

Здесь была логическая ошибка, но Линетта ее не заметила. Она перегнулась через стол. Румянец пополз от висков вниз.

– Тогда сделай так, чтоб он вернулся. – И трижды, как заклинание. – Сделай, сделай, сделай!

Карен не двигалась. Она была потрясена. С самого начала ей казалось совершенно естественным то, что Линетта хочет начать собственную игру, но когда она поняла, что причины тому вовсе не политические, ей даже худо стало. Линетта продолжала что-то говорить, Карен не слышала, лишь постепенно приходила в себя. А собственно, почему она исключила такую возможность? Если ты не женщина, то о Линетте этого не скажешь. Бедная Пасифая! Однако это работает скорее на меня, чем против…

– … скоро ночь Середины Лета и большой ворожбы. Тогда всем можно беспрепятственно покидать крепость. И если он к тому времени не вернется, ты будешь колдовать для меня! И только тогда я поверю, что ты хочешь мне помочь.

– Не проще ли послать гонца в Эгдир?

– Нет! Ты должна вернуть его силой магии. Он ничего не должен знать.

– Магия – вещь опасная.

– Я не боюсь.

Карен молчала.

– Ты набиваешь себе цену? Что ж! Если я захочу, я дам тебе золота столько, сколько ты сможешь унести.

– Если бы я захотела, я имела бы золота больше, чем твой отец и Торгерн вместе взятые. Да что мне с того? Здоровой и красивой я бы от этого не стала, ума бы золото мне тоже не прибавило. Так что, хорошо подумай, прежде, чем со мной расплачиваться! А что до ночи Середины Лета – мы пойдем с тобой в полночь на Громовую пустошь, куда никто из людей не ходит. Если ты решишься на это, не бери с собой никакого железа – ни кинжала, ни пряжки, ни пояса, ни заколки для волос. Там я зажгу свой костер, а что будет дальше, пусть судьба покажет.

– Ты сказала! А я сообщу тебе свою волю.

Оставшись одна, Карен продолжала сидеть за столом. Должно было собраться с мыслями. А было ей не по себе. В той картине, которую она себе нарисовала, открылась новая перспектива, и перспектива эта ее отталкивала. Но для лекаря не существует ни чего стыдного и непристойного! Собственно, радоваться надо. То, что Линетта влюблена в Торгерна, мне весьма на руку… но ведь жалко же ее! Если бы она вступала в брак с открытыми глазами. Но она спит. В сущности, Карен испытывала симпатию к Линетте, несмотря на самолюбование, в которое та постоянно была погружена, как в теплую воду, и ее надменность – слишком много оснований для этой надменности, она привыкла подчинять себе, а тут надо, чтобы она мне подчинилась… Но тут мы вступаем в иную область, где явлениям трудно подобрать имя. Карен сказала правду: магия – опасная вещь, только под магией она разумела иное, чем Линетта. Есть сила, которой можно подчинить любого человека с разной степенью приложения усилий. И душу Линетты Карен могла бы закабалить без особого труда. Но она не хотела этого делать. Она дала клятву прибегать к своей силе только в крайней необходимости и при лечении болезней. Сейчас такой необходимости не было. И не только потому, что Линетта здорова. Карен ни за что и никогда не хотела проникать в чужую душу, изменять ее, чтобы ее не повредить. Магия – опасная вещь, а это и есть настоящая магия.

О том же, что считала магией Линетта, у Карен были самые смутные понятия. Никогда это ее не занимало и не волновало. Так, слышала какие-то женские разговоры, точнее, обрывки разговоров, потому что не прислушивалась. И не забыла разве что потому, что ничего не забывала. Поэтому и сказала Линетте про костер. А теперь, значит, придется идти. Хотя еще неизвестно… В сущности, это проверка для них обеих. Если Линетта не решится на это, значит, ее любовь к Торгерну не так уж сильна, и Карен придется строить свои действия из этой предпосылки. Если она решится… А если идти? Ворожить? Ведь она не хотела нарушать естественный ход событий, а в данной ситуации это и будет естественно. Хоть бы знать, как это делается! Однако вряд ли госпожа большой знаток волшебства. Вероятно, слышала такие же разговоры. Следовательно, можно будет изобразить… создать видимость магии…

Но ведь это же будет ложь! Обман. Она никогда никого не обманывала.

Даже в гневе, даже в отчаянии. А сейчас готова решиться на это в холодном разуме?

Да. Ну и что? Я никогда не опускалась до колдовских штучек, когда могла честно лечить людей. Не хотите меня лекаркой, хотите меня ведьмой – будет вам ведьма! – подумала она с такой злобой, что сама ужаснулась своей окрепшей в ненависти душе. И взмолилась:

– О Господи всемилостивый, дай мне быть доброй. Я должна быть доброй. Не допусти меня направить силы свои на зло. Ты и так видишь, сколько я терплю ради добра…

Найденные слова несколько ее успокоили. Да, это будет обман. Но ради добра.

* * *

Ночь Середины Лета, или канун Святого Иоанна, или ночь костров была самым веселым праздником в княжестве из всех праздников года. Готовились к нему загодя, порядок упал, но Карен пребывала в полном спокойствии. Она знала – Линетта не хотела посылать гонца к Торгерну, но Флоллон наверняка это сделал. Следовательно, Торгерн приедет либо накануне праздника, – и тогда ворожба отменяется, либо сразу после праздника, и это будет приписано успеху ворожбы.

Он не приехал. Начало праздника она наблюдала, стоя, как всегда, на стене. На закате солнца добыли огонь для большого костра, сложенного во дворе крепости. Среди связок хвороста и дров был всажен высокий кол, точнее, просушенное бревно, когда-то бывшее стволом молодого дуба, на него насадили огромное тележное колесо, с которого свисали веревки. И толпа жадно следила, как девять сильных мужчин, взявшись за концы веревок, двигались, вращая колесо вокруг оси. В первом ряду, подбоченившись, стоял Флоллон, рядом с ним – высокородный Сигферт. Все сколько-нибудь заметные лица из окружения князя и приезжие из Вильмана красовались неподалеку от костра. Аврелиан уехал в Малхейм накануне, но отец Ромбарт был здесь. Вид он имел еще более пришибленный, чем обычно – но что он мог поделать с этим торжеством языческих нравов? Вероятно, про себя он молился о том, чтобы огонь не загорелся. Тщетно. По соломенному жгуту, обвивавшему столб, пробежало пламя, и, когда солнце коснулось края горизонта, костер разгорелся, и общий радостный вопль отразился от камней двора и крепости. Вскоре все пылало – костер, столб и колесо наверху, и каждый пытался выхватить из огня головню для своего костра или набрать углей. Это считалось счастливой приметой. В Тригондуме не было такого обычая, там огонь для костров приносили из домашних очагов.

Пора было возвращаться к себе и ждать. Когда совсем стемнело, за ней прислали. Не сама пришла. Ну, пусть…

Они встретились у ворот крепости. Линетта была в белом плаще, простом платье и башмаках. У кого-нибудь из прислужниц, верно, взяла. За спиной ее маячили двое дюжих охранников.

Ладно, по долине пусть проводят, а дальше – прости Господь!

Долина пылала бесчисленным множеством огней. С наступлением темноты процессия, неся факелы и угли из большого костра, спустилась из ворот крепости. Шли сюда и люди из окрестных деревень. Чем больше костров, чем больше огня – тем больше удачи, тем обильнее урожай – так верили они все. Мужчины и женщины в венках плясали и пели, прыгали через огонь, взявшись за руки и поодиночке, бегали с горящими головнями от костра к костру. О том же, что творилось в стороне от костров, лучше не говорить.

Карен скорее угадала, чем увидела смятение Линетты. Вряд ли ей когда-либо приходилось спускаться со своих высот вот так, в ночь, в толпу. Для самой же Карен в этой картине не было ничего нового. Каждый год такие же праздники происходили за городской стеной в долине Трига, и Карен там постоянно бывала. Конечно, не ради собственного удовольствия. По обязанности. Где веселье – там обжорство, пьянство, драки, поножовщина. Без лекаря никак не обойтись. И уж, ясное дело, тогда ей и в голову не пришла бы мысль о ворожбе. И сейчас она шла легко, с наслажденнием ощущая землю босыми ногами, в свободном своем платье и широком плаще, а в котомке среди пучков сухой травы лежал острый нож – так, на всякий случай, знать об этом всем необязательно. За ней двигалась, осторожно ступая, Линетта, а еще дальше – охранники.

Долина крутилась вокруг них и пела неразличимыми голосами. С холма катились пылающие колеса. Ничего более напоминающего образ безумия, владеющего этой ночью, нельзя было придумать.

Они шли по залитой огнями долине. Карен уверенно забирала влево. Везло им необыкновенно. Никто их не хватал и не преграждал дорогу. Сыграло тут роль присутствие телохранителей или собственная сила Карен, но только они проходили словно по коридору среди мечущихся теней.

Но огней вокруг них становилось все меньше, и Карен, остановившись, указала туда, где они вовсе пропадали.

– Там – Громовая пустошь.

Это были первые слова, которые она произнесла за ночь. И остановилась в нескольких шагах. Ей не было слышно ни слова, да и не нужно слышать. В княжестве ни один человек в здравом уме не сунется на Громовую пустошь. Тем более ночью. Тем более этой ночью. Когда Карен упомянула Громовую пустошь в разговоре, Линетта наверняка должна была порасспросить, что это такое. И теперь она отсылает прочь свою охрану. Это говорит за себя. А ей, похоже, не привыкли возражать. Это тоже Кое-что… Помялись и отступили.

Линетта увидела, как молчаливая фигура двинулась вперед. Она промедлила мгновение, потом поспешила догнать. Они шли, и странно было, до чего быстро бурлящая, многоголосая ночь превратилась в безмолвную и безлюдную. Сначала они поднимались по пологому склону, потом оказались в месте пустынном и непонятном. Редкий кустарник, высокая трава, которую никогда не выкашивали, с песчаными проплешинами. С реки, сейчас невидимой, тянуло холодом. И никого, никого. Громовая пустошь, по общему убеждению, была прибежищем злых сил, и только святой, либо волшебник, наделенный большой властью, мог противостоять им.

Далеко позади остались праздничные костры, но, к удивлению Линетты, темнее не стало. Даже напротив. Ночь светилась как бы сама собой.

– Какая ночь! – пробормотала Линетта. – Не нужно никаких костров, все видно.

Карен обернулась. Она шла теперь, то и дело нагибаясь – собирала в охапку хворост и сухую траву.

– Даже если бы было совсем темно, – заметила она, – нас все равно бы увидели.

– Кто?

– «Все исполнено душ и демонов», – так говорили древние мудрецы.

Подняв глаза, Линетта увидела черный обугленный ствол дерева, разбитого молнией.

«Вот здесь они и водят хороводы.»

Они были на высоком берегу реки. Темнела вода под обрывом, а над ними – серое плоское небо. Ни звезд, ни луны. Ночь?

– Я запалю костер. А ты расплети косы. Так.

Она выкресала огонь, нагнулась над хворостом. Сквозь опущенные ресницы наблюдала за Линеттой. До сих пор она держала себя хорошо, даже отлично. Но Карен различала в ней скрываемую неуверенность. Это так. Иначе она не заговорила бы. Ведь я – все-таки – для нее не более, чем служанка. Но она знает, что служу я не ей.

Пламя лизало трещавшие ветки. Хорошее, доброе, чистое пламя. В такую ночь травы бы собирать, а не глупостями заниматься. Но это я могла делать, когда была на свободе. И сегодня я могла бы обрести свободу. Мы ушли далеко от крепости… никто не шел за нами… разве она мне помешает?

Нет. Она усмехнулась. Кто победил демонов в своей душе, не испугается их в воздухе. А теперь займемся тем, для чего пришли.

Встав на колени, Карен расстегнула сумку и стала вынимать из нее пучки засушенных трав. Ромашка… болотная мята… рута… тимьян… а главное – полынь. Все это она побросала в огонь. Губы ее шевелились, и Линетте казалось, что ведьма читает свою колдовскую молитву – «Отче наш» навыворот. Над костром попалил, кренясь, густой и горький дым.

– Ветер с востока, – сказала Карен, – это хорошо.

Она вынула из сумки ореховый прут и начертила круг на песке. Костер был в середине круга. Отступила.

– Теперь слушай меня.

Они стояли друг против друга, разделенные костром. За огненной преградой – глаза ведьмы, как темная вода.

– Скажи, ради чего ты пришла сюда.

– Чтобы исполнилось мое желание.

– Назови свое желание.

– Я хочу, чтобы Торгерн вернулся.

– Готова ли ты призвать его?

– Да.

Будничным голосом Карен сообщила: – Разденься донага и, босая, трижды обойди костер, но не выходя за круг, что я начертила. Идти нужно по ходу солнца. Затем встань так, чтобы дым омывал тебя с ног до головы, и мысленно призывай того, о ком думаешь. В этот миг он также будет думать о тебе. Вот все, что нужно.

После чего села на землю и подперла щеку кулаком. Самый тон ее, сухой и педантичный, как бы заранее исключал возможность оскорбления, но кто их знает, этих… Линетта молчала.

«События в сией главе подошли к повороту. Либо она сейчас повернется и уйдет, либо…»

Линетта бросила плащ на землю. Она сделала все, что ей велели. Карен не смотрела на нее. То есть она видела, но словно побоку. За годы знахарства она навидалась голых человеческих тел – мужских, женских, детских, старческих, живых и мертвых. Были среди них на редкость безобразные, были прекрасные. Возможно, тело Линетты было самым прекрасным из них, но смотреть на него Карен было неинтересно. Важно само действие.

Выйдя из дымового столба, Линетта не спешила одеваться, хотя было довольно свежо. Что она – знает, что хороша и хочет покрасоваться? Карен улыбнулась ей ободряюще, но в ответ получила взгляд мрачный, пожалуй, даже яростный.

– А сейчас ты сделаешь то же самое!

Вот как? Ну, конечно, оскорбление было, а паче того – унижение. Благородная кровь, Господи Боже мой!

– Ты этого требуешь?

– Да! Требую!

«Ты хочешь отомстить? Очень хорошо, прекрасно! Я красавица – ты уродина, унизься предо мной! О, бедные, другого языка вы не знаете и не хотите знать… унижать, либо унижаться.»

– Я говорила тебе, что магия опасна. – Линетта продолжала упорно смотреть на нее. – И если ворожбе помешают, могут возникнуть последствия, которых никто не предскажет.

Все тот же яростный взгляд.

– И все-таки ты этого хочешь.

– Да. Исполняй!

– Ну, что ж…

Она легко выступила из упавшего платья. По кругу ходить не стала, а сразу подошла к костру. Ведь ты этого хотела – обозреть меня? Во всей красе… о, бедная. Ты и не знаешь, зачем ты это сделала.

Такого Линетта не ожидала. Плоская грудь, неразвитые бедра, ноги, как палки, длинные руки с отчетливо читаемыми линиями мускулов – об этом она могла догадаться, это она и увидела. Но это тело вдобавок словно когда-то пропустили через мельничные жернова. На ребрах, выступающих над впалым животом – следы переломов. И шрамы, шрамы, шрамы – толстые белые змеи, хвосты которых сплелись клубком на животе. Все, как бы изгоняющее мысль о любви, деторождении, обо всем, что от века предписано женскому естеству. И то, что она стала тягаться с подобным безобразием, каким-то образом унижало ее, Линетту, а не ведьму, унижало страшно. Она подняла глаза, ища торжествующей улыбки в лице колдуньи. Ее не было, но она должна, должна была быть! Может быть, во взгляде…

Не в силах больше выносить этого издевательства, Линетта разрыдалась. Одной рукой она закрывала лицо, другой тщетно пыталась нащупать свое платье. Голый, беззащитный, плачущий комок плоти на голой проклятой земле. Карен перебросила ей одежду, которую ослепшая от слез Линетта никак не могла найти, и оделась сама.

Немного постояла над своим костром, оценивая результаты. Разумеется, Линетта с самого начала рассудком не считала Карен своей соперницей. Но подсознательно, каким-то женским чутьем… Теперь эта догадка убита. Она убедилась, кто я. Все к лучшему. А теперь пора возвращаться, пока нас не принялись искать. Кончается ночь ворожбы.

Костер она забросала песком. Линетта всхлипывала, уткнувшись лицом в колени. Убедившись, что потух последний уголек, Карен обернулась к ней.

– Идем. Нам пора.

И зашагала по направлению к крепости. Линетта покорно последовала за ней. Карен шла, не торопясь, время от времени нагибаясь, чтобы рассмотреть ту или иную травинку, а то и сорвать – теперь она могла себе это позволить. И все же Линетта отставала. Она оставила на берегу свои башмаки, а идти босиком с непривычки ей было больно и колко.

Они спустились в долину, являвшую тягостное зрелище отошедшего праздника. На вытоптанной сотнями ног земле – черные круги выгоревших костров. Многие еще дымились, и дым, дым, дым затенял рассветную долину в это утро. Раздавленные венки, россыпи углей, и кое-где – распластанные на земле тела тех, кого свалила усталость, вино, а, может, и удар ножа. Сейчас все они неотличимы друг от друга. Спят. Храп, стоны, и еще где-то поблизости, за пеленой дыма женский голос выводит монотонно и надрывно:

Как я песню пела – Голос сорвала. Как душа болела – Не заживала.

Как звезда скатилась – Слезой умылась. Что из глаз сокрылось – Не позабылось.

Птица прилетела И улетела. Как душа болела. Душа болела.

Голос захлебнулся, словно задушенный дымом, и смолк.

Этот дым, горький его запах пропитал все – платье, плащ, волосы. Он напоминает о сгоревших домах, о пепелищах посреди города, о разрушенных стенах, обо всем, что осталось позади.

Невыразимая печаль. Слезами неразрешимая. Но она не имеет права печалиться. Пусть женщины печалятся из-за любви, несчастья городов и княжеств требуют действия. А действовать можно только с ясной головой.

И все это оттого, что пахло дымом. А что, собственно, в дыме печального? Только что глаза ест.

Они подходили к крепости. Из-за тумана ли, из-за того, что она никогда не бывала здесь рано утром – знакомые стены казались темными и страшными, какими они, в сущности, и были.

…Вот еще забота – ворота. Как мы в крепость-то попадем, если они заперты? Придется ведь орать, вызывать часовых, пожалуй, что и о Линетте придется сказать. Загуляли где-то телохранители…

Но ворота были открыты. И вовсе не ради них. Несколько всадников выезжали, выплывали впереди – туман глушил топот копыт и скрип ворот. Один из всадников обернулся.

– Карен?

– А, это ты, – безразлично сказала она.

Он остановил коня и возвышался прямо перед ней – огромная серая тень. Капюшон плаща сполз на плечи. И хорошо знакомый взгляд. Только мне-то теперь что…

– Откуда ты? Что здесь делаешь?

– Странный вопрос. Нынче праздник, и мы с госпожой, – она кивнула в сторону, – были на празднике.

Торгерн с недоумением повернул голову, похоже, не сразу понял. И было отчего. Увидеть госпожу Линетту в такой час, босую, растрепанную, простоволосую, в подозрительном обществе ведьмы – кто вообще в такое поверит? Но это была она, и теперь его упорный взгляд переместился на нее. Линетта молчала. Карен, зевая и кутаясь в плащ, прошла в распахнутые ворота. Все, братцы, дальше – сами. Я хочу спать.

* * *

Она следила за руками Боны и Магды, сидя у края стола. Это было нечто вроде экзамена, и управлялись девицы, надо сказать, неплохо. Все последние дни она не давала им передохнуть, а то совсем запустили учебу, будь оно все неладно. Все, все, никаких любвей, никаких страстей, никаких посторонних в доме. Хватит валять дурочку, пора заняться настоящей работой. Снадобья, снадобья, снадобья… и не надо никому врать… ну, не врать – мистифицировать. Травяной дух сменил запах дыма. Бона и Магда схватывали все на лету… и вот так бы я могла прожить всю жизнь… а как же мое предназначение? А Летопись?

Ни слова о Летописи. Она предостерегающе подняла руку, заслышав шаги в коридоре. Девушки удивленно вскинули головы – увлеченные работой, они не слышали ничего. Карен кивнула и спросила довольно громко:

– Скажи-ка мне, Магда, если б ты жила на пустыре, где ничего, кроме полыни, не растет, что бы ты сделала?

Магда рассмеялась, приняв вопрос за шутку.

– Как это? Полынь – трава полезная. Она останавливает кровотечение, лечит горло и легкие. Еще полынь…

Двери распахнулись. Линетта стояла на пороге.

– Правильно, Магда, – сказала Карен, – полынь – трава полезная. Что же ты не входишь? – она обращалась уже к Линетте.

Линетта молчала, глядя на нее.

– Так, девушки, – Карен встала. – Идите пока погуляйте. Сходите хоть в поле. Вернетесь, и мы продолжим наши занятия.

Она взяла Бону и Магду за руки и подвела их к задней двери. Вернувшись, обнаружила, что Линетта уже вошла и сидит за столом. Но Карен не села напротив, как в прошлый раз, а отошла к очагу и стала переставлять кувшины и миски. Она ни за что не хотела первой начинать разговор.

Когда пауза протянулась достаточно долго, Карен, наконец, обернулась к Линетте. Та смотрела на нее так же яростно и неотрывно, как тогда, у костра. Но во взгляде ее уже не было той повелительной силы. Скорее, было в нем нечто молящее. Да. Яростно и умоляюще.

– Ты… ты… – сдавленно начала Линетта, потом замолчала, видимо, не могла подыскать нужное слово, и вдруг закричала, – подлая тварь! Ты обманула меня!

Выкрик не удивил Карен, она ждала истерики с той минуты, когда Линетта вошла, и, казалось, испытывала удовлетворение от того, что не ошиблась.

– Погоди. Разве я не исполнила все, о чем ты меня просила?

Спокойствие ее подействовало на Линетту.

– Да… – прошептала она.

– Я пошла с тобой на Громовую пустошь. Я зажгла костер. Я устроила ворожбу. Разве я плохо исполнила это?

– Да, но…

– Ты сама назвала свое желание. А хотела ты, в конечном счете, одного – чтобы приехал Торгерн. Он приехал.

– Да, но все напрасно… – она говорила все тише и тише, голос ее почти сошел на нет, последние слова можно было лишь прочитать по движению губ. – Он разлюбил меня… – и снова внезапно разрыдалась. Слезы брызнули как-то сразу, неожиданно для нее самой, она закрыла лицо руками, и слезы текли сквозь пальцы.

Карен быстро – заранее подготовилась – налила воды, сунула чашку в руку Линетте, достала из-под подушки платок, и, пока Линетта, давясь, пила воду, вытерла ей глаза. Линетта вытерпела это безропотно, но слезы все текли.

Что ж ты так плакать-то любишь. Нетерпеливость нетерпеливостью, но надо же сдерживать себя, думала Карен, но как-то отстраненно, понимая, Линетта не научилась сдерживаться, потому что до встречи с княжеской ведьмой ей не приходилось плакать.

– Перестань ты, ради Бога, слезы лить. – Теперь она уже могла позволить себе повелительный тон. Вслед за тем, как перестала называть Линетту «госпожой». – Подожди, давай разберемся. Вы видитесь с ним наедине?

– Нет.

– Ну вот!

– Но мы и раньше никогда не встречались наедине.

– Ты ему что-нибудь говорила?

– Нет. Никогда. Никому. Только тебе.

– Так, может, он ни до чего не догадывается? Ты думаешь, он шибко умный? Может, он и вправду думает, что ты приехала на богомолье? Если он вообще что-либо думает… – от последнего замечания следовало бы удержаться, но Линетта не обратила на него внимания.

– Правда? Нет… нет… я чувствую, что не из-за этого.

– Почему?

– Я не знаю, как сказать…

– Попробуй. Это важно, – Карен считала, что всякая мысль может быть выражена словами.

– Не знаю… У него пустые глаза, когда он на меня смотрит.

– Они у него всегда пустые, – быстро возразила Карен.

– Неправда! Раньше не были… а сейчас… как будто я мертвая… или он сам уже умер.

Она прижала руки к вискам. Карен молчала. Не могла она, хоть убей, поверить в глубину любви к одному человеку и страданиям из-за этого. Для нее имели значение лишь общая любовь и общие страдания. Да и вообще любовь в ее понимании не имела самостоятельной ценности. Она входила как составляющая в те мысленные категории, которым Карен обыкновенно пользовалась – власть и подчинение, свобода и зависимость. И так хотелось сказать ей – брось, пренебреги, где твоя гордость, из-за кого ты страдаешь, не привыкать же ей убеждать обиженных женщин. И она сумела бы убедить Линетту, конечно, сумела бы. Но, если она это сделает, пропал весь ее замысел. Все, что достигалось таким трудом. И особенно теперь, когда Линетта дала себя убедить, что Карен не может быть ее соперницей, и доверилась ей совершенно. Погруженная в свои мысли, она не смотрела на Линетту, а та по своему расценила молчание Карен.

– Помоги… ведь ты же все можешь! – Бросилась, схватила руку, рывком поднесла ее к губам. – Я сделаю все, что ты скажешь!

Карен оцепенело взглянула на Линетту. Та, конечно, не могла знать, о чем она думает. А Карен внезапно вспомнила несчастную солдатскую потаскушку, целовавшую ей руки у въезда в Торгерн. Но той, по крайней мере, было за что целовать руки.

– Хорошо, – сказала она, с трудом разлепляя губы. – Что смогу, сделаю. – И, с некоторой большей уверенностью. – И не приходи ко мне больше. Жилище ведьмы – не место для девицы из благородного дома. Я сама к тебе приду. Все.

И снова, оставшись одна, она продолжала сидеть за столом. Силы ушли на то, чтобы подавить волну бешенства.

Ну, братцы, это уже ни на что не похоже. Мошенничество – еще куда ни шло, Но быть сводней… До чего я еще дойду – ради добра?

Спокойно! Не накаляйся понапрасну. Разве ты не достигла, чего хотела – Линетта полностью перешла под твою руку, и без всякого вмешательства высших сил. А ведь она сопротивлялась. Пыталась сопротивляться. Только зубки у нее пока мягкие. А в остальном – сама виновата. Нельзя было устраняться прежде времени. Да, но я не хотела вставать между ними. И потом, кто мог ожидать, что Торгерн так себя поведет? Это он-то! Заболел он, что ли? Надо узнать. Для лекаря нет ничего стыдного и непристойного. Сейчас же она более, чем когда-либо, чувствовала себя лекарем перед сложной операцией, лекарем, готовящим свои инструменты. Инструментами были мысли. Их следовало отточить и разложить по местам.

…Между прочим, не стоило сбрасывать со счетов ту версию, которую она изложила Линетте. Она сказала так, чтобы ее успокоить, но и это следовало принять во внимание. Не знает? Точнее, не хочет знать. Однако пока все сводится к одному. Придется поговорить с самим Торгерном. Ужасно мерзко, но придется.

Она подняла глаза. Перед ней на столе сидел Черныш. Он вспрыгнул давно, и терпеливо ждал, когда хозяйка посмотрит на него. Как будто он ждал, пока она не примет решения.

– Вот так, малыш, – сказала она, усмехнувшись неизвестно чему.

И, словно в ответ – смех, голоса, шаги за дверями. Вошли Бона и Магда с охапками ромашек в руках. И вправду уходили из крепости. Ждут похвалы. Как они красивы! Правда, не так красивы, как Линетта, но… лучше им не быть на месте Линетты.

– Вот и хорошо, что собрали.

– Будем делать настой?

– Будем, будем.

– А потом?

Это Магда. Все торопится. Забыли уже, что ли, о визите Линетты? Или надеются, что она сама проговорится? Напрасно надеются.

– Какая разница, что мы будем делать потом? – И добавила странно: – «Потом» не существует, есть только «сейчас», и все, что есть, существует сейчас…

Магда бросила цветы на стол, и повернулась к Карен.

– Я сейчас скажу одну вещь… только попробуй не смеяться надо мной. И ты тоже, Бона. Когда ты говоришь, как про «потом» и «сейчас», мне становится страшно, будто я смотрю в какой-то колодец, а там – черно, и неизвестно, что в этом колодце есть.

– Что может быть в колодце, кроме воды? Разве что жабы.

– Ну вот, ты все смеешься. Я не то хотела сказать… Вот что: ты обладаешь могуществом. Не возражай. Ты никогда не говоришь об этом, но мы знаем. И все знают. Так – обладаешь. Но ты им не пользуешься. Ты живешь так, будто бы его у тебя не было. Пуще того – все те, у кого его нет, могущества, я разумею, не захотят так жить. Ты живешь, как по обету, когда рядом – только протяни руку – и богатство, и почитание, и преклонение.

– А все это не имеет никакого значения.

– Что же имеет?

– Разум, ради которого никогда не устану постигать новое, к тому же зову и вас обеих. Божественный разум, один лишь разум, всегда и везде.

Огорчение выразилось на лице Магды.

– А душа?

Кажется, она ожидает услышать от меня панегирик чистой добродетели… бескорыстному служению? Но нет, нет, этого я не скажу.

– А что душа? Где она? Может, ее и нет у меня.

На следующий день случай представился сам собой. Был назначен малый совет. И Торгерн велел позвать ее. После Большого совета это означало подъем еще на одну ступень в иерархии.

Присутствовали, кроме Торгерна, еще четверо. Понятное дело, Катерн с Флоллоном, Оффа, уже оправившийся от ранения – все-таки живуч здесь народ, и Кеола, начальствующий над городскими укреплениями.

Было позднее утро, свет лился сквозь распахнутые окна. Сидели в небольшом покое, расположенном прямо над главной трапезной, на скамьях за квадратным дубовым столом, в таком порядке – Торгерн, рядом Флоллон, Карен, Оффа, Катерн и Кеола.

– Ну, что мы имеем? – спросил Флоллон и сам себе ответил: – Горожане…

– Горожане пока притихли, – возразил Кеола. – Примас их успокоил.

– Мне сейчас нет дела до Малхейма, – заявил Торгерн, – Лучше скажи, Оффа, что там с гарнизонами дальше на западе.

– Получен ответ от всех, кроме Сантуды.

Карен вспомнила свои вечерние беседы с Боной и Магдой.

– Сантуда. Так звали короля, покорившего Агелат.

Это были первые слова, которые она произнесла, и не обращенные ни к кому. Отозвался Катерн.

– Он утверждает, что это его предок. Во всяком случае, нос он дерет кверху, будто сам – король.

– Сдается мне, что сейчас этот нос повернут в сторону побережья, – заметил Флоллон.

– Узнаем, – сухо сказал Торгерн. – Когда они будут готовы?

– Большинство говорит, что смогут подойти к сентябрю.

– Дальше медлить нельзя. В начале сентября мы должны выступить.

Так. Выступить. Слово сказано. Он все-таки замыслил войну. Карен взглянула на Торгерна и тут же отвела взгляд. Успеется. Нельзя стрелять по двум целям сразу. Сначала нужно довести до конца дело с Линеттой. Кроме того, у нее была странная, но твердая уверенность в том, что этой войны не будет. А она привыкла доверять своим предчувствиям.

Как бы отозвавшись на ее мысли, Катерн спросил, обращаясь к князю:

– Не поделишься ли, что тебе сказал Сигферт? Беседовать со мной он счел ниже своего достоинства.

– Ничего нового. В общем, подтвердил обещания герцога.

– И то хотя бы. Негоже, если во время похода они ударят нам в спину.

В спину. Значит, Сламбед. Все-таки Сламбед.

– Я тебе говорил, Ситгферт сам по себе значения не имеет. Пустое место.

– Он много времени проводит с капелланом.

– Вот именно.

– А если все они вновь зашевелятся? – спросил Флоллон. – Малхеймские горожане, Вильман, да еще Сантуда впридачу – не много ли?

– Много чести для Сантуды, – отозвался Оффа, но видно было, что он не слишком уверен в своих словах.

Карен проговорила, по-прежнему в пространство:

– Сантуда – старый Сантуда – уничтожил Агелат, но и от королевства Сантуды остался прах. Так было, так будет. Тригондум вряд ли поднимется из руин, но пройдет немного времени, и люди забудут место, где стоял Малхейм.

– Это что, понимать как пророчество? – резко спросил Флоллон.

– Понимай как хочешь, – безразлично ответила она.

– С чего это ты вдруг вспомнила про Тригондум? – поинтересовался Катерн, но Торгерн не дал ему продолжить.

– Я сказал – мне нет дела до Малхейма! Захочу – срою его и землю солью велю засыпать. Захочу – и будет новый город.

В голосе его Карен посляшались знакомые ноты угрозы. Он считает себя свободным. Это хорошо, это очень хорошо сейчас, что он так про себя считает.

– О чем разговор? – проворчал Флоллон.

– Ни о чем, советники мои. Не слышу от вас сегодня ничего дельного. Короче, – вы все слышали, что нам всем предстоит. Кеола, сегодня ты вернешься в Малхейм. Когда понадобишься – пошлю за тобой. Остальные будут нужны здесь. Флоллон, посмотришь новобранцев, чему их там Горм наобучал. Катерн – лошадей. Тебе, Оффа, поручаются оружейники. Все. Разговорами от меня не отделаетесь.

Они встали. Кроме Торгерна. И Карен. И тогда все взгляды обратились на нее.

– Хоть ты и против разговоров, – твердо сказала она, – однако я должна поговорить с тобой о деле, которое касается тебя самого.

– Хорошо.

Остальные ушли, и, хотя она сидела спиной к двери, но чувствовала, что они шеи сворачивают, оглядываясь.

Они остались вдвоем. Она молчала долго, и он не спрашивал, не прерывал тягостного, по крайней мере для него, молчания. Наконец он все же решился.

– О чем ты хотела говорить со мной?

– О тебе, – сказала она мягко, даже вкрадчиво. – Ты что же, болен?

Он резко обернулся. Карен сидела, придвинувшись к столу. Одна рука ее, сжатая в кулак, подпирала подбородок, другая лежала на столе.

– Почему это болен? – спросил он, уставясь на эту руку, как будто увидел в первый раз что-то непонятное. Между прочим, рука была большой красоты, хотя кое-кому она могла бы показаться страшной – сильно удлиненная кисть с узкими сухими пальцами, имеющая в своей цепкости некоторое сходство с птичьей лапой.

– Ну, значит, я плохо тебя лечила.

– С чего ты взяла?

– Потому что только больной будет стоять столбом, когда красивая девушка бросается ему на шею.

– Ты о Линетте?

– Не о себе же. Я, братец, не красивая, не говоря уж о том, что я на тебя не бросаюсь.

– Не лезь не в свое дело!

– А кто говорил: «Мои дела – это твои дела»? И обидно же за девушку, она по нему сохнет, а он делает вид, будто не при чем…

– Она что, сама тебе сказала?

Карен оскалилась.

– Как будто об этом нужно говорить.

– Врешь ты все, с самого начала врешь.

– Я когда-нибудь раньше лгала тебе?

Он отрицательно покачал головой.

– А я все трачу время, доказывая тебе очевидное. Все все понимают, только ты ничего не понимаешь. Неописуемый дурак. Или уж не мужчина вовсе. Иначе хоть что-нибудь расчухал.

– Заткнись!

Это был слишком большой риск, танец на трясине. Но хоть чем-то его зацепило, ради этого стоило пойти на риск и еще на один шаг над топью.

– И перестань, наконец, таращиться на мою руку! Если она тебе так глянулась, отруби ее и возьми себе!

– Подожди. Я верю, что ты хочешь мне добра. Я не могу сказать… Что-то нехорошо у меня на душе. Она красивая. Она мне нравится, правда.

– И, если бы меня здесь не было…

– Да. Но я не хочу, чтобы тебя здесь не было.

– В этом-то все и дело. Я должна оставить вас друг другу. Ты понимаешь? Я не буду торчать поблизости и мешать вам. Ах, да ни черта ты не понимаешь. То, что я сейчас готова орать и махать руками, как уличная торговка, ничего не значит. Дело совсем не в этом. Грядет большая беда, князь, и только Линетта может тебя спасти.

Она встала, от дверей обернулась.

– Только она, слышишь меня, Торгерн? Только она стоит между тобой и твоей судьбой.

* * *

«Напрасно я сказала ему про руку. Возьмет и отрубит, с него станется. А куда годится лекарь без руки? Без ноги и то проще. Да, но не о том речь. Задача – толкнуть их друг к другу, не попадаясь при этом на глаза. А выпускать их из-под опеки нельзя, никак нельзя. Иначе можно ожидать всего, особенно от Торгерна. Давления он не терпит… А ведь у него наверняка не было женщины с тех пор, как он выздоровел. Неужто он решил сохранять мне верность, Господи, спаси и помилуй! Смешно, ей-богу. И, следовательно, все зависит от женщины. От Линетты. А она уже ступила на эту дорогу, и пойдет ли она по ней дальше, зависит от меня. Толкну ли я ее? А почему, собственно, я должна ее жалеть? Я заставляю ее делать только то, что она хочет. Хочет сама.

Игра продолжается, но ставка в ней – главная ставка – будет на то, что я всегда исключала. Ставка на плоть.»

* * *

– Ты поняла, что ты должна сделать?

Линетта ответила не сразу. Карен и не ждала скорого ответа. В какой бы доступной и деликатной форме Карен не выразила свою мысль, смысл ее достаточно груб – Линетта должна соблазнить Торгерна. Лечь с ним в постель. Сделать это не трудно, дело за готовностью. Но Линетта задержалась с ответом, потому что искала глазами Карен. Она смотрела туда, откуда исходил голос, но в тени, где сидела ведьма, ее не было видно, будто говорила сама темнота. И эта темнота неудержимо тянула за собой, как притягивает маленького ребенка провал колодца.

– Я поняла. Я согласна.

Карен кивнула, хотя знала, что Линетта ее не видит. Она себе кивнула.

– Все должно быть так, как ты захочешь. И никакая магия тут не поможет. Все зависит только от тебя. – Объясняя Линетте, одновременно она следила за ходом мысли, которая ее тревожила. Линетта сама сделала первый шаг, замыслила поступок. Но потом она только и делала, что подчинялась. И это было правильно. Но теперь сумеет ли она вновь принять решение – она говорит, что да, сумеет, но сумеет ли довести дело до конца? Карен не ломала ее души, лишь оказывала на нее некоторое влияние, однако бывают души, которые, раз подчинившись, привыкают к этому, как к вину.

Прервав молчание, Линетта сказала:

– У меня дурное предчувствие… Я боюсь…

– Чего?

– Я видела дурной сон.

– Как, и ты тоже стала видеть сны? – спросила Карен с неподдельным удивлением. – Впрочем, в этом нет ничего особенного, все могут видеть сны, независимо от… Ладно, что же в твоем сне было дурного?

– Мне приснилось, будто я стою на улице в городе, не знаю, в каком, и самый полдень, и жара. Да, солнце светит так, что глаза болят. И будто мне нужно перейти улицу, а по улице идет войско, конные и пешие, вперемежку, и я не могу перейти, и все иду вдоль стены, и жду, когда войско пройдет. А оно все тянется и тянется. И глаза слепит солнце, и жарко, жарко!

Из темноты протянулась узкая рука и коснулась лба Линетты. Ладонь была холодна, как лед, но это обжигающее прикосновение принесло облегчение.

– Ты тоже это видела? – спросила Линетта. – Ведь ты можешь…

– С чего ты взяла?

– Он сказал мне.

– Вы говорили с ним обо мне?

– Да…

– С какой стати? И кто завел этот разговор – ты или он?

– Он. Он сказал: «Она может не только читать чужие мысли. Она может увидеть чужие сны. Я знаю.» – И, после краткого молчания: – Ты это сделала?

– Покарай меня Господь, если я когда-нибудь пыталась сделать это с тобой, – твердо сказала Карен и убрала руку.

– Значит, не надо верить снам?

– Почему же? Надо. И делать то, на что решилась, тоже надо.

На лице ее тревога. А когда ладонь была у лба, оно было таким спокойным. И еще я утирала тебе слезы. О, ты не отвернулась тогда. Бедная, бедная. Ты хочешь власти, и в то же время мечтаешь о сильной руке, которая тебя защитит и поддержит. И в минуту слабости можешь схватиться за любую руку, которая покажется тебе таковой.

И надо же было случиться, чтоб рядом с тобой оказалась именно я. Врачевательница недугов телесных и всяких иных. Как мне знакомо это выражение глаз, я видела его, наверное, у тысячи людей. Появилась, может быть, только обещана надежда, и наступает минута, когда в лекаре видят единственного спасителя, служителя Господня, каковым он, в сущности, и является. И я принимала этот груз на свои плечи и несла его без жалоб. Но ни с кем из этой тысячи я не собиралась поступить так, как с тобой.

– Но ведь ты этого хочешь? Скажи!

– Да. Хочу.

– Тогда повторяю – все зависит только от тебя. Меня рядом с тобой больше не будет, – сказала тьма голосом Карен.

И, хотя главное действительно зависело от нее, от Линетты, предстояло еще многое сделать. Потому что она сама это свидание может лишь назначить. Вот первый шаг, а дальше нужно будет поспособствовать.

Сделай шаг, Линетта, а я буду наготове.

* * *

И она сделала этот шаг. Как они встретились, о чем говорили, Карен не интересовало. Главное было сделано. И рассказал об этом сам Торгерн, когда они повстречались на крепостной стене. Он возвращался с учений, Карен – из башни. Никого поблизости не было. Торгерн шел почему-то без Измаила. Остановились, не здороваясь, подошли к бойнице. Торгерн не смотрел на нее, потом сказал:

– А ты правду говорила… насчет Линетты.

– Я всегда говорю правду, – привычно ответила она, но прислушалась со вниманием.

И тогда он с неким вызовом рассказал ей, что виделся с Линеттой. Черт знает, почему. Вероятно, его крепко зацепили обидные слова, которые она ему сказала в прошлый раз. А может, ему просто льстила любовь такой красивой и знатной девушки, и все это было обычное мужское бахвальство.

– Ты пойдешь к ней? – быстро спросила она, не слишком надеясь на ответ.

– Пойду.

Она кивнула – своим ли, его ли словам.

– Ты про это говорил кому-нибудь, кроме меня?

– Нет.

– И не говори, пока что. Ну, прощай.

Что она могла ему сказать? Только повторить, что одна Линетта может спасти ему жизнь? Так это правда. Она не знала еще, каким образом, но правда. Нет, достаточно того, что уже сказано. Что я делаю? Что мне еще предстоит сделать? Лучше уж уйти туда, в ночь Тригондума, раскалывающуюся от криков, туда, где самый снег пылал! И почему выпало так, что ради исполнения задуманного плана она должна спасать от смерти того, кто повинен в этом? Потому что на нем все держится в этом проклятом военном государстве, потому что с его гибелью все рухнет. Бред, бред. Но надо продолжать.

И хотя она продолжала действовать, все это действительно все больше начинало походить на бред, на кошмарный сон, до того все, что она делала, было ей несвойственно. Да, она поступала безотчетно, и в то же время безошибочно, как это бывает во сне, и, по свершению необходимого тут же забывала о нем, как забывают мимолетное сновидение. Везде быть, все разведать, разговорить и подкупить прислугу (Доверенная служанка Линетты – небольшого роста, круглолицая, быстрая в движениях и на язык – вильманская сестрица Боны и Магды, но попроще), выслушать все сплетни, домыслы, жалобы на то, что волосы падают, рассказы о Линетте, ее надменности, гордости, капризах, только мне все это лишнее, уже лишнее, намекнуть на покровительство, пообещать притирание, укрепляющее корни волос, пугающе промолчать и узнать, наконец, когда и куда будут все отосланы, и все, достаточно, можно прекратить это мельтешение, потому что, если я вынуждена буду продолжать…

Ну, хватит, хватит. Любите друг друга, плодитесь и размножайтесь, я так говорю. А я, Карен, возвращаюсь в свое обиталище, содержащееся в порядке стараниями Боны и Магды. Никому не помешаю, никуда не выйду. Разрази меня гром, если мое тело куда-нибудь выйдет. А в остальном… О, как долго я держала себя под спудом… да и сейчас я ничего не позволю себе… так, слегка… Я прихожу и ухожу, когда пожелаю, и нет у меня в этом мире ни господина, ни госпожи! Пальцем не шевельну, ресницей не двину… а потом… как это в песне поется:

Я выйду на свободу, Черпну горстями воду…

Забыла. Неважно.

* * *

Магда кончала разливать зелья по горшкам. Она могла уже делать это самостоятельно, и ей очень хотелось похвалиться и вообще поговорить (Бона ушла в слободу), но хозяйка молчала. Зная незлобный ее нрав, Магда рискнула начать сама, однако не раньше, чем расставила горшки по полкам.

– Зачем ты нас тогда выгнала?

– Когда?

– Когда пришла госпожа.

– Потому что я разрешаю вам любые развлечения, кроме зрелища человеческих страданий.

– Но ты сама однажды говорила, что нам с Боной нужно, неоходимоо видеть страдания.

– Правильно. Чтобы закалить разум. Чтобы стать сильнее других людей. И по этой силе жалеть их. Потому что, если лекарь не жалеет людей, он не лекарь, а убийца. Все это в основном относится к страданиям тела. А соблазн развлечения душевными страданиями силен… особенно в молодости. Ты довольна ответом?

– Да. Но потом я спрошу еще. Когда поразмыслю немного.

– Вот правильно. Поразмысли. И не мельтеши у меня перед глазами. А то я перестаю различать, кто из вас Бона, а кто Магда.

– Как это? Раньше различала, а теперь перестаешь?

– Это потому, что я раньше к вам еще не привыкла. Ладно. Ты все сделала на сегодня?

– Все. Черныша покормила, зелья расставила…

– Хорошо. Теперь разведи огонь в очаге, и можешь делать, что хочешь. Только оставь меня. Я должна думать.

Магда, которую все лето приучали к тому, что думать – это занятие, все еще не могла окончательно в это поверить, и, запалив огонь, не удержалась от замечания:

– Огонь. Тепло же! Может, ты нездорова, раз тебе холодно?

На что Карен ответила непонятно:

– Я мерзну только от своих мыслей.

Напьюсь воды холодной, Пойду тропой свободной…

Магда приоткрыла дверь. Вбежал Черныш, прыгнул на колени хозяйке. Карен погладила его, и он, довольный, свернулся клубком.

.

Магда пожала плечами и вышла. Но любопытство продолжало терзать ее. Несколько раз она тихо заглядывала в соседнюю комнату. Однако ничего интересного она там не увидела. Карен сидела на постели с ногами, прислонившись к стене. Глаза ее были закрыты, ни один мускул лица не двигался, дыхание было ровным, как дыхание крепко спящего человека, и лишь движение руки, иногда поглаживающей спину кота, говорило за то, что она не спит.

Но время проходило, а она продолжала сидеть все так же неподвижно. Магда уже не могла уйти. Она неслышно примостилась в углу, так, чтобы можно было наблюдать за хозяйкой. Поскольку полностью занять себя «думаньем» она не умела, с собой она прихватила шитье.

Стежок – взгляд на бесстрастное лицо на фоне стены – узкая рука провела по черной шерсти – стежок – темные ресницы все так же неподвижны – стежок…

Неожиданно, в очередной раз подняв голову, Магда увидела, что глаза у Карен открыты, и поразилась, какие они огромные и темные – почти сплошные зрачки. Распахнутые глаза. Она быстро вскочила на ноги – свалившийся на пол Черныш с мяуканьем умчался. В ее движении, взгляде, мгновенно исказившемся лице Магда угадала то, чего никогда не видела в ней раньше – злость. В ужасе она сочла, что хозяйка гневается на нее из-за того, что Магда нарушила ее уединение. Но потом она поняла, что Карен ее вовсе не видит. А видит она что-то другое.

Карен шагнула вперед, казалось, ей хочется что-нибудь разбить или разломать. Перепуганная Магда шмыгнула в дверь. Карен ударила кулаком по столу и так и осталась, полусогнувшись. Распустившиеся волосы свисали по острым плечам.

– Проклятье, – прошипела она. – Проклятье.

* * *

Больше она не хотела встречаться с ними. В особенности с Линеттой. Проявить нерешительность в последний момент! Значит, сама не хотела по-настоящему. Ни любви, ни власти. А просьб-то было, просьб… Или она ожидала, что я за нее лягу в постель с Торгерном? Ну уж нет. Я вернусь к своим больным и своим лекарствам. По крайней мере, мы знаем, чего ждать друг от друга.

Да, она пыталась сделать вид, что ее ничего больше, кроме лекарских занятий, не интересует. В суматохе, предшествующей отъезду Линетты, о ней, казалось, совсем забыли, и она снова могла беспрепятственно ходить по всей крепости. Во время одного из таких походов она столкнулась с Торгерном. Отвернулась, пошла, он за ней, оторвавшись от своих спутников. Он, кажется, ждал, что она первой начнет разговор, но она и не думала этого делать. Она по-прежнему молчала. О, Господи. Мало того, что Линетта испугалась. Еще и он решил поиграть в благородство… как будто я не знаю, чего оно стоит.

Он все еще продолжал идти рядом. И не убегать же! И, вдобавок, не отрываясь, смотрел на нее. Не хватало еще, чтоб он сам принялся рассказывать, как все было. Но он сказал:

– Ты же все знаешь. Как тогда, во сне. Ты была там и все видела. Я все время это чувствовал.

Она наконец взглянула на него – с видимым презрением. Но, только оставшись одна, она поняла и ужаснулась. Цепь, о которой она думала и раньше, цепь, выкованная ей самой, звено за звеном, стала слишком прочна. Не означает ли это, что цепь стала связывать и ее? Но, если так… Нет, неправда. Она может ошибаться в любом другом, но не в этом. Я свободна, свободна, я должна быть свободна, несмотря ни на что. Иначе гибель. Хуже гибели. Пропасть, в которой блуждает душа среди неразрушимой тьмы. Я верю в свет. Я свободна.

Накануне отъезда Линетты она пошла в слободу, к гончару, который работал по ее указаниям. Он сам просил взглянуть, хороша ли посуда, и, кроме того, приятно было смотреть, как он работает. Когда она стояла под навесом, следя за движением гончарного круга, ее окликнули. Это был Измаил, появившийся, вероятно, от оружейника, работавшего по соседству. Она вышла, спросила жестко:

– Это он тебя прислал?

– Нет. Я не знал, что ты здесь. Но… – он почесал в затылке, – странные дела творятся у нас…

– Ну?

– Вчера в церкви, все мы там были, кроме тебя, конечно, после службы подошла ко мне служанка госпожи Линетты, такая, в полосатом покрывале…

– Знаю. Дальше.

– И говорит, что ее госпожа меня зовет. Я удивился. Подошел. Она сказала, что еще с нашего приезда меня помнит. И еще сказала, что, если ты, то есть я, увидишь где-нибудь княжескую ведьму, передай ей, чтобы она вышла проводить меня. Просто вышла, и все.

Карен сделала утвердительный знак. Измаил глядел на нее тревожно и вопросительно. Может быть, хотя бы он поймет?

– Что ты сам, собственно, думаешь о Линетте?

Лицо его приняло восторженное выражение.

– Я таких красивых никогда не видел. Как в сказке. «Прекрасны были лицо ее, стан, облик и одежда».

– Согласна. Но – кроме этого? Ладно, поставим вопрос по-другому. Что ты скажешь об ее отъезде?

– Как что? Жаль, конечно…

– О, Господи, почему до людей очевидное доходит с наибольшим трудом? Неужели ты не чуешь, что за отъездом последует разрыв договора, а там и война?

– Но война все равно будет. Со Сламбедом. Ты наверняка уже слышала.

– Я сейчас о Вильмане. Война. А мог быть союз. Накопление сил, а не рассеивание.

– Ты говоришь так, будто чего-то боишься.

– Я не боюсь, Измаил, я тороплюсь. Мне нужно многое успеть. Если меня не убьют, я проживу еще лет семь, ну, может, десять, и я должна успеть…

– Но ты сама не так давно говорила мне, что никуда не спешишь.

– У меня свой счет времени… Ладно, речь не обо мне, о Линетте была речь.

– Но ты придешь, как она просила? Только не отвечай: «А ты как думаешь?»

– Ты делаешь явные успехи. Именно так я и собиралась спросить.

– Я не знаю. Я никогда не угадываю, как ты поступишь. Но я хотел бы, чтоб ты пришла.

Она вышла, но с галереи не спустилась. Понятное дело, что Линетта должна ощущать вину перед ней. Не оправдала. Другое дело, понимает ли она это.

И длились речи капеллана, епископа и Сигферта, и Торгерн стоял внизу, и свита вокруг него, и Линетта перед ним, и она должна знать, что видит его в последний раз. Но она повернула голову. Отвернулась от него? Подняла глаза. Они блестели. Может быть, от слез? Не много ли было слез в последнее время? Но сейчас она сдержалась. Другое. Она хотела видеть Карен, хотела проститься с ней. Когда Карен услышала, что Линетта просит ее прийти, можно было предположить ловушку, однако Карен знала, что этого не будет. Она знала, что сейчас Линетта не питает к ней злых чувств. Несколько позже, когда горе ее утихнет, и она кое-что поймет в произошедшем, вот тогда она возненавидит Карен лютой ненавистью, и будет ненавидеть ее всегда, даже после смерти Карен (особенно после смерти), и еще Карен знала, что из-за этой ненависти Линетта совершит в жизни много ошибок, пытаясь отомстить за свое первое поражение. И с этим уже ничего нельзя поделать. Сама же она не испытывала в эту минуту ничего, кроме жалости.

Уловил ли Торгерн направление взгляда Линетты, или сам заметил присутствие Карен, и сейчас он тоже смотрел на нее. Как странно. Я на галерее. Они внизу. Я вижу их всех, и все они смотрят на меня. Все трое. Но почему трое? Почему Измаил? Она отступила от перил и закрыла глаза, а когда открыла их, ворота уже распахнулись, чтобы выпустить Линетту из крепости.

* * *

Теперь она могла только сдерживать отчаянье. Все, ради чего она терпела плен, опустилась до участия в пошлейшей интриге, оказалось напрасно. Война со Сламбедом начнется, а оскорбленный отец Линетты ударит тебе в спину. Ну и получай же, негодяй! Но что делать с тысячами невинных людей? Им-то эта война – за что? И самое ужасное в том, что никто не понял, что произошло. Никто. Даже те, кто искренне огорчен, что дело не сладилось. Здание, возведенное ей, снова рушилось – и в полной тишине.

Это произошло во второй половине дня, ближе к вечеру. Она возвращалась из слободы, и уже вошла в главный двор, когда увидела пересекавших его Торгерна и советников. Никто в мире не заставил бы ее сейчас поравняться с ним. Она свернула и поднялась по лестнице в Западную башню, где не бывала давно. Там, у окна она стояла и смотрела, как солнце движется к закату. Она не хотела выходить раньше времени.

Размышления ее прервали шаги на лестнице. Она сразу поняла – чьи. Но отступать было некуда.

За спиной раздался голос.

– Я посылал за тобой. Но оказалось, что ты здесь. Поэтому я пришел сам.

– Да, я здесь, – сквозь зубы добавила она, – И занята важным делом. А ты мне мешаешь.

– Ты ничем не занята, а сюда поднялась, чтобы не встречаться со мной.

Смолчала.

– Я должен поговорить с тобой.

– Нам не о чем говорить.

– Я должен поговорить с тобой, – повторил он.

Неожиданно она изменила решение. Резко повернулась.

– Хорошо, поговорим. Только попытайся не орать на меня и попробуй понять то, что я тебе скажу. А говорить я буду не о том, о чем ты думаешь. Я не стану укорять тебя за Линетту. В этом больше виноват не ты, а я. Ты теперь убедился в том, что тебе от меня одни неприятности?

– Нет.

– Так убедись. Ничего хорошего не вышло из моего пребывания здесь. Поэтому в последний раз говорю тебе – отпусти меня. Иначе будет большое несчастье. Я могла бы много раз уйти за это время, но соглашалась терпеть по доброй воле. Добрая воля моя кончилась. Отпусти меня.

Можно было ожидать взрыва, но он спросил довольно спокойно:

– Ну и куда же ты пойдешь, если я тебя отпущу?

– Как будто мало мест, куда я могу пойти. Пойду, скажем, в Вильман, может, еще удастся что-нибудь поправить. Уговорю герцога не нападать на тебя, что он наверняка соберется сделать. Буду Линетте поддержкой и утешением.

– Я не боюсь старика, – сказал он, не обратив внимания на упоминание о Линетте.

– Никто и не говорит, что ты боишься. Ты всегда считал, что я тебе угрожаю. Но это не так. Я говорю тебе правду. Я тебе не нужна. Любить я тебя не буду, тайны своей не открою, помогать больше не хочу. Но правду я тебе говорю всегда. И этого достаточно.

– Ты сказала, теперь я скажу. Я начинаю войну со Сламбедом. Я иду на войну и ты будешь со мной.

– Мне нечего делать на войне. Я не убийца.

– Тебе не будет плохо. Я буду тебя беречь. Я никогда не буду тебя обижать.

– Ты тоже решил, что я испугалась. Но не об этом речь. Я просто не хочу этого больше выносить. Если бы ты знал, чего мне стоит терпение! И если я не причиняю тебе зла, то вовсе не потому, что ты мне мил, а потому, что я никому не делаю зла.

– Я не отпущу тебя. Ты мне нужна.

– Хочешь, чтобы талисман стал камнем на шее?

Верила ли она в свой дар убеждения? Кто знает? Сколько раз ей удавалось то, что казалось невозможным! Но сейчас ей было тяжело. Месяцами сдерживаемая ненависть рвалась к горлу. Лицо Торгерна расплывалось перед ней, и она видела только черную фигуру, закрывающую путь к выходу, к свету.

Но в ответ она услышала:

– До тебя я не жил. До тебя я не знал, что я не жил. Как я могу отпустить тебя? Мы никогда не расстанемся. И после смерти не расстанемся. Если я умру раньше, моя душа будет ждать твою – там.

Что могла она чувствовать, она, обученная всем правилам риторики, слушая это тяжелое и корявое объяснение?

– Мне ничего не нужно, кроме тебя. Мне никто не нужен, кроме тебя. Мне от тебя ничего не нужно. Только чтобы ты была. Здесь. Всегда.

– Это невозможно.

– Можно. Я так хочу, и так будет.

– Нельзя, чтобы так было! Не должно. Я послана в этот мир, чтобы творить добро. А ты – зло! Нам нельзя быть рядом, мы уничтожим друг друга!

Она почти кричала, не думая, что Торгерн не понимает, да и не может понять ее слов. Но то, что произошло, заставило ее замолчать. Этот неукротимый человек бросился перед ней на колени, и так, на коленях, пополз к ней, пытаясь поцеловать ее пыльные башмаки. Все это в страшно перевернутом виде напоминало ночь в Тригондуме, но сейчас она не помнила об этом. Жалость и отвращение выразились на ее лице, отвращение и жалость. Она отпрянула к стене, выкрикнув с отчаянием:

– Да не унижайся ты!

Слова ударили, как обухом. Она не знала, что он понял, но он поднялся с колен и пошел к выходу. От дверей он обернулся, и как-то очень просто сказал:

– Если ты попытаешься меня бросить, я сам тебя убью.

И вышел. Молча, с каменным лицом, она смотрела ему вслед.

IV. Карен (продолжение рукописи)

…потому что я говорю правду, и противоречия ничего не значат. Я могу привести двадцать объяснений, и все они будут правильными.

Осень подошла, и армия готовилась выступить. Стало быть, я снова оказывалась там, где была полгода назад, хотя и выиграла лето, золотое время. Выиграла? А кому от этого стало лучше? Не мне и никому. Там же? Но ведь я была уже не та. Тогда я была преисполнена надежд – теперь увидела их тщету. Однако осознать свою слабость означает также – узнать, где твоя сила.

Но изменилась не только я. Теперь, после нашего последнего разговора, я знала, какие перемены произошли с Торгерном, и были они ужасны. Ужасны, говорю я вам, и в то же время не изменившие его сущности. С виду я снова впадаю в противоречие, но на самом деле это впечатление ложно, и я объясню.

После решающего разговора в Западной башне я могла ожидать для себя самого худшего. Но ничего такого не произошло, в обращении со мной он был мягок, я бы даже сказала – добр, как ни чудовищно это звучит по отношению к подобному человеку, и, размышляя над сим явлением, я поняла – именно отсутствие худшего и было самым худшим! Или, точнее – отпущенное на душу Торгерна количество добра и зла не изменилось. Изменилось их направленность. Если раньше доброе и злое в его душе распределялись в мир беспорядочно, то теперь доброе было устремлено к определенному объекту, то есть, ко мне. Всему прочему миру оставалось злое. И если раньше для него, как и для всех подобных ему, не было разницы между добром и злом, то теперь он это в себе почувствовал. И ему понравилось быть добрым – как он это для себя понимал (а я понимала еще лучше, чем он), – быть мягким, заботливым и все прощать. (Он меня прощает – да от одной этой мысли можно руки на себя наложить!) И это ему легко удавалось, ибо на других людей доброты не тратилось ни грана. Нужды нет, что он грабил, пытал и убивал – он-то ведь про себя знал, что он добрый! Потому что любовь действительно изменила его, только лучше бы она его не меняла, лучше бы он оставался просто негодяем, так, по крайней мере, было бы честнее, чем, вволю налютовавшись и назлобствовавшись, приходить и смотреть на меня собачьими глазами (не страшно, когда волк превращается в собаку, страшно это – «меж волка и собаки»), и тратить на меня то, что накоплено за счет всех людей, тем самым превращая меня в соучастницу. Потому что в этом случае любая содержанка – верх праведности в сравнении со мной. Потому что… Но, скажет взыскательный читатель, что за страсть все объяснять? Потому что я взяла на себя слишком большую ответственность, с самого начала объявив нераскрываемость тайны, и ничего более не должно оставаться недосказанным. И здесь речи быть не может о догадках – ход моих мыслей мучительно подтверждался ходом событий. То, о чем я говорю сейчас, основано на событиях не одного лишь времени подготовки к войне, но и дальнейших. Было отчего прийти в отчаянье, и руки у меня опускались, но глаза-то у меня всегда были открыты, и, наконец, я нашла самое краткое определение относительно сложившегося положения дел. По-настоящему добрым он не стал. И чем больше добра будет тратиться на меня, тем меньше его останется для всех.

Итак, с опущенными руками и открытыми глазами я размышляла, пока не пришел и мой черед собираться в путь.

Но прежде я должна сказать, что привело меня в такое отчаяние.

Выходило так, что разум потерпел поражение, а победило то, что разумному определению не поддается. Это ошибка. Ошибка торжествовать не должна. И необходимость все начинать сначала никогда бы меня не сломила. Другая мысль не оставляла меня с самого отъезда Линетты. Я помогала ей всеми силами, однако усилия оказались напрасны. Линетта ничего не достигла. Но не означало ли это, что я сама этого не хотела? То есть умом я, конечно же, изо всех сил желала, чоб она добилась успеха. Но где-то там, на дне души… втайне от себя – не ждала ли я ее поражения? Ибо оно означало мое торжество – безобразной над красавицей, калеки над здоровой, простолюдинки над благородной! Неужели я была готова потерпеть поражение как политик, чтобы победить как женщина? Чушь непредставимая! Но это я умом понимала, а там, в глубине… Оно-то и страшно, когда это самое «дно души» оказывается сильнее сознания, и вдруг узнаешь, на что ты способна… и я ли это…

Но это была я, Карен-лекарка, со своей волей, со своим умением достигать желанной цели. Может быть, я лишилась своей силы? Нет. Я видела, что мои желания осуществляются – но лишь дурные желания. Я захотела, чтоб Безухий умер – и он умер. Я захотела, чтоб Линетта подчинилась мне – пусть ради благой цели, но я пожелала власти над человеком – и она подчинилась. Но внимательный читатель опять же может сказать – ведь это только помышления! Сама я не причиняла им вреда. Но для того, кто должен быть чист душой и телом, и помышления такого рода уже зло. Напрашивается вывод – следовательно, злом было и мое стремление сохранить чистоту? В том, что я хотела быть чистой и творить добро? Это жизнь, жизнь. Выбор только один – жить или умереть, а уж ежели решишься жить, именно решишься, не испугаешься, то жить приходится только среди несовместимого и невозможного. О, я не буду повторять: «Господи, за что, за что?» Все люди несчастны, все! Мое отличие от них лишь в том, что я это знала, а каждый из них полагает, будто несчастен лишь он один. И еще, пожалуй, в том, что большинство из них не ведает, что творит, для меня же недопустимо неведение.

Выше я говорила, что Торгерн, по крайней мере, до встречи со мной, не знал отличия между добром и злом. Но ято всегда сознавала, где проходит граница между ними, и, если мне случалось ступить за черту, никогда не оставалась там, всегда возвращалась к себе. Теперь же я отдавала себе отчет в том, что может настать минута, когда я уже не смогу вернуться, потому что не только я проникала во владения зла, но и оно начинало завладевать мной. И если бы в меня не была заложена изначально такая страсть к противодействию, я бы уже давно подпала под его власть. Ведь единственной пищей моей души за весь год была ненависть. Я не спрашиваю – кто может вынести такое. Я спрошу по-другому – кто мог вынести такое безнаказанно?

Неверно я как-то сказала Магде, что у меня, вероятно, нет души. Душа у меня, конечно, есть, и на ее долю достается все то, что разум так легко отторгает. Этой ценой он покупает свою неуязвимость. Следовательно, сойти с ума я не могу. Но я могу просто умереть. А умирать я не должна. Смерть меня нисколько не пугает, но умирать я не должна.

Это ложь? – Я так чувствую, но не всегда наши чувства соответствуют правде. Поэтому я предпочитаю им не доверять. Слишком скользок этот путь.

А как легко было бы соскользнуть в безумие, укрыться в нем, ибо нет иного убежища здесь, в липкой тьме, среди вечной лжи, ненависти и страха… А сон? Этот сон – весной? Ему после этого плохо было, и я же его еще успокаивала. Я! Которая должна была мысленно пережить и насилие над собой, и убийство! Самоубийство еще можно уложить в сознании, а насилие? Чего мне это стоило – кто может понять? Я никогда не боялась крови, правда, но грязи… грязи… И если я тогда не сошла с ума… однако тогда у меня была вера в высшую цель, и она удесятеряла мои силы. Этой поддержки я лишилась. Что ж, разум не должен нуждаться в подпорках, могу сказать я ныне, после всего…

Я снова отклоняюсь, не слишком ли часто? Item, вскоре я должна была отправляться в путь, и, хотела я или не хотела, мне предстояло подготовиться к нему.

Разумеется, я отправлялась одна. Ни Магду, ни Бону я не хотела брать с собой, несмотря на их настойчивые просьбы. Ни одна из них не была защищена, как я, тройной броней уродства, колдовской славы и княжеского покровительства, да и нечего было им делать в военном лагере. Я никогда не допускала их к своим сокровенным мыслям, не говоря уже о Летописи, того же, чему они научились от меня за лето, с лихвой хватило бы, чтобы прокормиться. Вот хотя бы единственная польза, принесенная мной княжеству. В Торгерне будут две умелые знахарки. Просто лекарки, не обремененные моим страшным наследством. Так оно и лучше для всех. После того, как проходила их жизнь до встречи со мной – изнуряющая работа, суеверия, сплетни, и никакого просвета впереди, и даже ни мысли, ни догадки о том, что он может быть, этот просвет – вдруг – разговоры о судьбах мира, философия, причастность к власти – ох, как это кружит молодые головы. К такому нужно готовить заранее. И знать, чем оно чревато. Пусть живут спокойно. Я желаю им добра.

Экипировкой моей, как и прежде, и с еще большим воодушевлением занимался Измаил. На этот раз, в отличие от зимы, в одежде и обуви я не нуждалась, поэтому он раздобывал для меня подходящее оружие и упряжь. Мое предупреждение, что я никогда не пользуюсь орудиями убийства, его, кажется, не смущало, а усердие питалось тем, что поход предстоял долгий. Надо еще добавить, что старался он, в основном, добровольно, не по приказу.

Я думаю, вся его прежняя расположенность ко мне строилась на том, что он ничего не знал. Никто ведь не знал! Но в последнее время мне показалось, что Измаил кое о чем догадывается. Он был совсем не глуп, скорее даже умен (похоже, из моих прежних записей это было не слишком ясно), просто он еще не научился видеть, что у палки всегда два конца. И я не сомневалась, что, если придется выбирать между мною и Торгерном, Измаил встанет не на мою сторону. Он был все еще сперва солдат, а потом уже человек, и при такой расстановке сил разговаривать с ним было бесполезно.

Кроме того, я должна заметить, что Измаил не был влюблен в меня, хотя иногда можно было так подумать. Думаю, что он вообще никого не любил. Торгерну он был предан, как пес, Линеттой восхищался, ко мне привязан. Я не знаю, были ли у него женщины в то время, что я жила в Торгерне, скорее всего, были, но пока что это ничего в его душе не меняло. Еще добавлю, что человек он был по натуре не начинающий, а повторяющий. Живущий отражением более сильной души. Все это вне сознания. Чувства. Я уже говорила, как я отношусь к свидетельствам чувств. Но иногда мне кажется, что он хорошо относился ко мне, потому что меня любил Торгерн. Ведь отраженные чувства слабее. Знать, повторяю, он не знал. Чуял, как собака. Впрочем, возможно, с годами он станет способен на свое, суверенное. Если пройдет по дороге испытаний. То же относится и к Линетте. Мне кажется, они оба такие неопределенные, потому что не страдали. Это же общеизвестно – страданиями поверяется душа – слабую ломает, сильную укрепляет. Я, может, и сама была подобна им, несмотря на свое увечье и гибель отца, до самого падения Тригондума.

Измаил. Линетта. На мгновение мое воображение поставило их рядом. Было ли это провидение, не знаю.

Зато я знаю, что Линетту я не увижу больше никогда. А Измаил… Так, возвращаясь к его догадкам, и его отношению ко мне и к Торгерну. Пока что в их свете я становлюсь еще более нужной обожаемому хозяину его и командиру, а в этом случае он мне безусловно доверял и готов был помогать в полную меру своих сил. Что он и делал.

Добрый друг Измаил. Как он мне мешал теперь.

И довольно сейчас об этом! Я снова отступила от главного. Или я сделала это нарочно, чтобы не говорить о себе и Торгерне. Или наоборот, я рассуждаю об этом слишком много. Но я же утверждала – ничто не должно остаться недосказанным!

Короче. Я потерпела поражение, как бы это еще не называлось. Подготовка к войне шла полным ходом. То, что я, возможно, отсрочила ее на несколько месяцев – слабое утешение. Но я-то ведь знала, что войны не будет! Неужели дар провидения обманул меня?

Вот и мне пришла пора собираться в путь, хотя я совсем этого не хотела. Конечно, виной тому была вовсе не угроза Торгерна. Просто я все еще надеялась, что смогу както сдерживать события. Кстати, я нисколько не сомневалась, что он исполнил бы свою угрозу и убил бы меня в случае неповиновения. И это нисколько не противоречило сказанному ранее. Ведь он же сказал, что убьет меня сам. Он не уступил бы меня ни одному из своих подручных, никому не уступил бы моей смерти, так же, как не хотел уступать моей жизни. И это было бы актом любви, а не жестокости. Смерть скрепила бы связь.

Почему я рассуждаю об этом так спокойно? Сама не знаю. Сколько я не рисую в сознании образ меча, вонзающегося под левую грудь, или удавки, стягивающей шею, в моей душе это не рождает никакого отклика. Все это слишком просто, чтобы стать моей смертью.

И, кстати о мече. Измаил-таки принес его мне, как обещался. Выбрал по возможности легкий, и начал вдохновенно обучать меня, как им действовать. Пришлось охладить его пыл, объяснив, что я лучше его знаю, куда надо ударить человека, чтоб убить. Как всякий порядочный лекарь. А я прежде всего – лекарка, не пророчица, не колдунья, не княжеский советник, я продолжаю на этом настаивать, и если иногда бывало по-другому, то не моя в том вина. И собиралась я в дорогу как лекарь, а не как солдат, готовя с собой свои снадобья. Но меч, принесенный Измаилом, я взяла.

Вытащила из ножен, и долго рассматривала его, словно на клинке было что-то написано. И еще удивилась, как удобно поместилась рукоять меча в моей руке – руке, никогда не прикасавшейся к боевому оружию. Удобно, уверенно. Я никогда никого не ударила, это правда, но и то, что я сказала Измаилу, было правдой – я знала, куда нужно ударить. И меч это тоже знал. Теперь мне уже не казалось бредом сатанеющих от крови вояк или поэтическим вымыслом то, что оружию дают имена, наделяют его различными свойствами, почти одушевляют. Однако моему мечу лучше оставаться безымянным.

Перед дорогой я простилась с Боной и Магдой. Опять было целование рук. Что-то часто мне стали целовать руки в этом году, думала я. Всегда надо уходить из тех мест, где тебе целуют руки и преклоняют пред тобою колени. Примета верная, ни разу не подводила.

Наконец… Я все еще продолжала втайне надеяться, что случится какое-нибудь событие, и не будет этого «наконец». Не случилось. Армия выступила в заранее назначенный срок. О, если бы я была тем, чем меня считают! Я бы вызвала ураган, землетрясение, наводнение, разверзла бы хляби небесные и земные, чтобы их остановить. Но ничего этого я не могу. Правда, не могу.

… Или если бы я была слабее, чем есть, я бы не выдержала – умерла или сдалась, и кончились бы мои мучения. Но я могу выдержать все. Не могу я сдаться. Таким уродом родилась.

Итак, выступили. Я ехала в обозе, окруженная охраной – да, теперь меня охранял не один человек. И палатку мою тоже охраняли. И еще одно отличие от зимы – я ездила теперь только в мужской одежде и в сапогах. Так было гораздо удобнее. Понемногу я привыкла к такой одежде, и она перестала меня стеснять. Но плащ мой никуда не делся. Правда, погода стояла не из худших, дождей не было. А ведь всем известно, что с наступлением осени военные действия обычно прекращаю из-за дождей, размывающих дороги. А нынешней осенью ничего такого не было. И это относили на счет обычной удачливости Торгерна либо моего колдовства. Однако похолодало сильно. И ясно было, что дальше будет хуже.

Кажется, я слишком много предаюсь отвлеченным рассуждениям, и почти ничего не пишу о событиях. Между тем события происходили. Ведь этот поход замышлялся не только для того, чтобы напасть на соседнее государство, но и для того, чтобы покарать непокорных – или недостаточно покорных вассалов.

Я могла бы догадаться, слушая на совете о Сантуде. Держал ли он в самом деле руку северян, что возможно, или просто хотел уклониться от войны, мне так и осталось неизвестно. А вот что я видела своими глазами.

Мы стояли лагерем на равнине, по правую руку был редкий лесок, а после нашего ухода он стал еще реже, потому что много деревьев порубили на дрова. Была уже ночь, но я не ложилась, и заметила, что мало кто спит. Какая-то тревога налетела вместе с ветром. Потом за мной прислали. Я вскинула сумку на плечо и пошла.

Подходя к высокому костру, я услышала всхлипывания и глухие голоса. Там были Торгерн, Флоллон и Кеола, а перед ними на земле – незнакомый мне человек. Он плакал и весь трясся при этом, временами даже тихо подвывал.

– Карен, – обратился ко мне Торгерн, – приведи этого малого в божий вид, чтоб мог говорить.

Все это сильно напоминало зиму, но теперь все было несравненно легче. Мои снадобья (где они были, когда я в них так нуждалась?) даже не понадобились. Человек не был ни ранен, ни болен, а просто до смерти испуган. Я успокоила его, как сумела. Вскоре он перестал клацать зубами и с трудом, но смог объясниться. Как явствовало из его слов, человек этот был слугой двоюродного брата Сантуды, за что-то крепко прибит своим господином, и решил удрать в Малхейм, но, не пройдя и суток, был захвачен солдатами Торгерна. Никто в замке Сантуды не подозревал, что княжеское войско успело подойти настолько близко, и поэтому встреча с солдатами повергла его в такой ужас.

Флоллон заявил, что, по его мнению, пленник врет, потому что братец Сантуды, Илан, гнездится много севернее, а, чтоб врать было неповадно, пора малость подпалить ему пятки. Беглец опять захлебнулся слезами и закричал, что он не врет, что Илан три дня только как прибыл в замок, и не один Илан, и другие родичи Сантуды, и еще ждут, а зачем – он не знает, а если его простят, веройправдой будет служить… Кеола велел ему заткнуться и вопросительно посмотрел на Торгерна, а тот сказал «все», и ко мне подошел охранник. Я понимала, что, конечно же «все» – только для меня, но, поскольку пытать пленного вроде не собирались, молча ушла.

На рассвете лагерь снялся с места. Головные части быстро обогнали нас. Пропустив их, мы двинулись мимо леса. Он, как я уже говорила, сильно поредел, но иные деревья уцелели. На одном из них, почти доставая ногами до земли, висел человек. И, хотя его заслоняли мельтешащие фигуры конвойных, я разглядела, что это был вчерашний беглец.

Мы двигались в прежнем направлении, но, часа через два к нам прискакал гонец и объявил, что часть обоза – а именно та, в которой находилась я, должна свернуть к югу, двигаться до Трех Ручьев, а там встать и ждать особых приказаний. Приказ был выполнен в точности, хотя многие были в большом недоумении. Но не я. С того мгновения, когда я увидела повешенного, я поняла, в какую сторону катятся события, хотя всего, что произойдет, еще не представляла.

Мы значительно отклонились от армии, и провели у Трех Ручьев почти полных двое суток. Большинство обозных и конвойных было радо неожиданной передышке, некоторые же опасались нападения, и шеи посворачивали, оглядываясь по сторонам. А я сидела на земле, обхватив голову руками, и ждала. Может быть, это и есть тот перелом, из-за которого не будет войны со Сламбедом? Если Сантуда возьмет верх? Но отчего так тягостно на сердце? Если бы я могла плакать, я б плакала. Я хотела домой, в Тригондум, и не хотела больше полагаться на свой дар. Мой дар, мой горб, мое уродство. Моя единственная надежда.

Наконец приказ был получен, и мы снялись с лагеря. Но еще прежде, чем мы соединились с обозом, нас стали догонять воинские отряды, принесшие известия, которые объясняли все.

Что мне сказать? Он взял замок с первого приступа. Сантуда, хоть и готовился к обороне, не ждал нападения так скоро. А меня убрали с места событий. И выпустили, когда все уже было кончено. Грабеж и насилия прекратились, а мертвые уже мертвы. На этот раз он ограничился тем, что казнил в роду только способных носить оружие. Остальным – и части гарнизона, выказавшей особое сопротивление в бою, выкололи глаза. Прочих обратили в рабство и погнали в Малхейм. Теперь меня можно было пустить в замок, где еще не выветрился запах гари и убийства. И я снова была одна.

О, Господи, есть ли на свете вина тяжелее моей? Сколько еще будет продолжаться этот гибельный путь? Потому что, в конечном счете, я была причиной гибели Тригондума. Не будь меня, не побежал бы Безухий к Торгерну и не выдал бы ему потайных ходов, и неизвестно еще, пошел бы Торгерн на город, если бы в этом городе не жила я. А теперь еще и Сантуда…

Вечером он пришел сам. Как всегда, не поздоровался. Просто сел и уставился, как ни в чем не бывало.

– Зачем ты меня отослал? – сказала я. – Ведь я все равно все узнала.

– Напрасно. Не нужно тебе мучаться.

Он, видите ли, не хотел, чтобы я мучилась. И при том знал, что я буду мучаться.

– А люди? Что ты с ними сделал?

– Но я же их всех помиловал, – возразил он.

Самое страшное было в том, что он действительно так думал. Он верил в нынешнюю свою доброту. Но то, что он сказал потом, было еще хуже.

– Бог с ними, они все равно не живые.

– Что?

– Только ты одна живая. А все кругом как мертвецы. И Линетта тоже была мертвая.

Мне стало нехорошо. Я вспомнила ее слова: «Он говорит со мной как, как будто я уже умерла.» Еще бы, разве мог он прикоснуться к трупу, как к живой женщине?

Он продолжал: – Мы с тобой – одно. Две половины одного. Никто из них не видит тебя, как я. Я и не хочу, чтоб они видели. Да они и не выдержат то, что я могу. Твоего знания. Я знаю. Ты видишь не только то, что перед тобой. Другое. У тебя такие глаза. Всегда. И сейчас тоже.

Я отвернулась. Разве я могла ему объяснить? Конечно же, я видела. Видела Тригондум, и огонь, и трупы на снегу. И слышала крики ослепляемых, хотя они давно смолкли.

Временами я думала – понимал ли он хоть отчасти, как я его ненавижу? Нет, не понимал. Так ведь и я делала все от меня зависящее, чтобы скрыть эту ненависть. И все же, наперекор всему, мне хотелось, чтоб он почувствовал. Но поздно. Теперь он не поверит. Даже если я ему прямо все выскажу. Я молчала. И он молчал. Довольно уже и того, что было сказано. Кстати, это была самая длинная речь, которую я выслушала от него с начала похода.

Он почти все время молчал при наших встречах. Да и что он мог мне сказать? Что он меня любит и что он меня убьет? Я это знала, и он это знал. Говорить предоставлялось мне. Он хотел, чтобы я говорила. Но с таким же успехом я могла бы петь или разговаривать по-арабски. Он меня не слышал, то есть он слышал только голос, а не слова. Сидел и смотрел на меня, Господи помилуй! И это воровское движение, которым он пытался взять меня за руку, прежде, чем я ее отдерну…

Больше ничего. Опасность мне не угрожала. Я могла бы торжествовать, но я не торжествовала. Если бы мне была просто не нужна его любовь, я бы, может, еще и привыкла. Но эта проклятая любовь уничтожила все мои замыслы, снова уничтожила все, что я строила. А что касается до преклонения колен и целования ног, могу сказать одно – не знаю, как я удержалась, чтоб не пнуть его ногой в лицо. Мне тогда очень этого хотелось.

А если бы ударила? Если бы ударила, спрашиваю? И это я, поклявшаяся никому не причинять вреда – ни от рук своих, ни каким-либо иным способом? В самом деле – я не хотела лгать – и обманывала, не хотела идти на войну – и пошла, не хотела прикасаться к боевому оружию – и не расставалась с мечом. Что же будет дальше?

Я не знала. Будущее мое окутано плотной пеленой. И, приобретя власть над душой Торгерна, я была бессильна перед ним. Если он и подчинялся мне, то лишь в том, что касалось меня самой. Он надломился, но не сломался.

Так кончился этот черный день. На следующий же телеги с награбленным добром ушли в крепость Торгерн, часть же его была поделена между солдатами, штурмовавшими замок Сантуды. Кое-что получили и ближние Торгерна. Слава Богу, хоть к этому я была непричастна. К счастью, у него хватило ума ничего мне не дарить. Как-то он чувствовал, что этого не нужно делать. Я была бескорыстна. Но разве это смягчает мою вину? Из всех преступлений самыми страшными мне представляются совершенные без корысти.

Но я не должна была жить, сосредоточившись на собственных переживаниях. И я старалась по мере сил понять все, что происходит вокруг меня, чтобы точно знать, когда вмешаться.

Армия двигалась неостановимо. По левую руку от нас уже видны были горы – западные отроги Большого хребта, и пока главные силы Торгерн направил вдоль гор. К Сламбедскому княжеству вело два пути. Один – так называемый Северный проход, узкий и неудобный, но самый короткий. Поэтому все, кто шел воевать Сдамбед, выбирали этот путь, тем паче, что другой дороги, годной для продвижения войск в этой части гор не было. Понятное дело, Сламбед держал там со своей стороны сильные заставы.

Но Торгерн решил обойти горы и ударить с юга. Такова была его всегдашняя тактика – появляться там, где его никто не ждет. Этот обходной маневр, собственно, уже начал осуществляться, однако Северный проход не следовало упускать из внимания, так как сламбедцы, в свою очередь, тоже могли обойти войско Торгерна и ударить с тыла.

Обо всем этом я знала от Флоллона, Катерна, Измаила и других. Никто не собирался ничего от меня скрывать, я по-прежнему присутствовала на советах и совещаниях Торгерна с командирами. (Я уже говорила, что никто из них не заметил, что произошло). На одном из таких совещаний среди прочих был и Оскар. Я, честно говоря, за лето успела забыть о его существовании, но он-то, понятно, не забыл. Я внимательно смотрела на него все время, пока они совещались. Мне было любопытно, как поведет себя эта жаба в образе человека. Кстати, в те минуты он более, чем когда-либо походил на жабу. Я думала, у него глаза вылезут из орбит. А ничего не сделала эта жаба. Она сидела, грызла губы и не могла произнести ни слова.

Дня через два стало известно, что Оскар, посланный в горы на разведку, свалился со скалы и разбился. По-моему, он уже ничего не соображал от страха. Во всяком случае, я ничего не сделала, чтобы столкнуть его.

Однако после гибели Оскара возникла необходимость в новом начальнике отряда. И узнала я об этом от Торгерна. Что-то на него в тот день против обыкновения напала разговорчивость. Он говорил о Северном проходе, о том, что его необходимо занять и держать там пост, а людям своим он не доверяет, все они в последнее время скурвились, стали предателями и трусами.

– А Измаил? – спросила я. – Он что – трус, предатель?

– Он? С какой стати?

– Ну вот… а ты ищешь. Возле себя посмотри.

Торгерн мог бы отнестись с подозрением к этому совету. В самом деле, с чего бы мне хлопотать за Измаила? Но это ему и в голову не пришло. При захватившей его идее, что на всем свете только я и он – живые, я могла говорить с кем угодно, и кого угодно хвалить, – меня ведь все равно никто не видел. Иногда я думаю – уж не радовало ли его мое уродство? Тогда он мне ничего не ответил, но вскоре я узнала, что на место Оскара назначен Измаил.

Незадолго перед отбытием он разыскал меня в лагере. Он не знал (и, вероятно, так и не узнал), что это я навела Торгерна на мысль об его возвышении. Он пришел попрощаться, однако видно было, что дело не только в прощании, что-то его тревожит. Он долго не решался приступить к делу, мне это надоело, и я потребовала, чтоб он перестал мекать, и выкладывал, что ему нужно.

– Я боюсь, – наконец сказал он.

– Что? – мне показалось, будто я ослышалась.

– Не за себя, – пояснил он. – Боюсь оставлять его.

Речь, разумеется, шла о Торгерне.

– Измаил! Ты не нянька, а он не младенец.

– Вот именно. Что-то нехорошо у меня на душе в последнее время, когда я на него смотрю. А тут вышло это повышение… А он ведь, если так дальше пойдет, запросто шею себе свернет.

– А при тебе не свернет?

– При мне – нет. – Он был необычайно серьезен.

– Знаешь что? Тебе пора уже привыкать быть господином, а ты ведешь себя по-прежнему как слуга.

Он, кажется, не обратил внимания на это замечание и продолжал гнуть свое.

– Поэтому я и прошу тебя… ни с кем другим я бы не завел этот разговор… Присмотри за ним. Ведь ты можешь, – произнес он эту вечную формулу, с которой они все ко мне обращались. – Я прошу.

Какая-то смутная тень коснулась моей души. Передались ли мне его мрачные предчувствия? Или это была тень будущей судьбы самого Измаила?

– Присмотрю.

– И сделай, что сможешь.

– Что смогу, сделаю.

Хорошо бы знать, когда я, наконец, перестану произносить эту фразу? Когда я, наконец, скажу: «Я сделала все, что могла, кто может, пусть сделает больше»?

И вот – я стояла у входа в свою палатку и смотрела, как они уходят. Уже отъехав порядочно, Измаил обернулся в мою сторону. Должно быть, он ожидал, что я помашу рукой ему вслед. Но я не помахала.

Измаил.

* * *

Признаться честно, я была рада, что Торгерн выбрал обходной путь. Если бы мы двинулись напрямик, то вскоре столкнулись бы с заставами противника, и кровопролитие было бы неминуемо. А пока мы будем огибать горы, я что-нибудь придумаю. Я не хотела войны вообще, а уж со Сламбедом тем более. Я никогда не понимала, как можно воевать с людьми, которые не сделали тебе ничего плохого. Но когда я пыталась об этом говорить, в свою очередь никто не понимал меня. Одни говорили: «Как это ничего плохого? А зачем они там живут?», другие: «Значит, не успели сделать», и все в том же духе. Сейчас я пишу об этом довольно спокойно, понимая, что нельзя сразу переубедить людей, которые привыкли всю жизнь слышать обратное, но тогда я была в бешенстве. О, Господи, никогда я так не мучалась, как в ту осень. Даже сейчас. От собственного бессилия, от краха надежд, от ненависти, от лжи. Ложь, ложь, что бы то ни было, весь этот год я жила во лжи, я, не лгавшая никогда. Одного этого было достаточно, чтобы возненавидеть человека, а у меня причин для ненависти было несоизмеримо больше. И не могла я себя утешить тем, что он тоже страдает. Ведь он-то получал наслаждение от своих страданий. Мои же страдания были только страданиями, не облегченными ничем.

По странной аналогии я вдруг вспомнила еще одно речение Исаака Сириянина, всегда казавшееся мне неоспоримым. «Когда сердце живет, чувственность кончается. Оживление чувственности есть смерть сердца».

Но какое отношение это имеет ко мне? Ко мне – никакого.

Когда в очередной раз я спросила его: «Зачем я тебе?», он мне ответил: «Ты мое перед Богом оправдание». И это мне сказал человек, первым словом которого ко мне было: «Ведьма»! Нет, честное слово, жаль. Он был таким образцовым законченным негодяем, а стал какой-то надтреснутый. Право, жаль.

Вероятно, я тоже выгляжу в этом повествовании не лучшим образом. Безжалостной и злоязычной. Относительно жалости я могу повторить лишь то, что уже говорила однажды Измаилу – поберегу ее для тех, кто в ней на деле нуждается. А злые слова… Но жить в вечной подавляемой ненависти, говорить ровным голосом вместо того, чтобы орать – откуда же здесь взяться добрым словам?

Я не оправдываюсь. И не прошу снисхождения. У меня хватает сил бороться со злом этого мира, но моя единственная молитва – чтоб их хватило победить зло в себе.

Я снова уклонилась от повествования. Вскорости пришли известия от Измаила. Ему со своим отрядом удалось беспрепятственно занять выгодную позицию в Северном проходе. Там ему и предстояло оставаться до получения особых распоряжений. Таким образом, получалось, что мы с ним не увидимся. Может, оно и к лучшему. Что-то все же он знал, что-то подсмотрел, любопытный мальчик. Я совсем по нему не скучала, хотя за весь год он был единственным моим другом. Даже не вспоминала. Как будто его и не было. Его, в сущности, и не было. Я уже прошла часть отведенной мне дороги, а он на свою даже не вступил.

А в остальном все оставалось неизменным. Все шло по воле Торгерна. Получалось какое-то ужасное несоответствие: в то время, когда моя жизнь висела на волоске и в глазах людей не стоила ничего, он исполнял то, что я ему говорила, а теперь, когда мое положение упрочилось, и, по крайней мере, внешне мне ничего не угрожало – перестал. Я не могла сделать ничего. Никто не мог сделать ничего. Я убеждалась в этом, беседуя с солдатами. Надо всем была воля Торгерна. Она была движущей силой этой войны. Они говорили об этом – кто с восхищением, а кто – со страхом. Со страхом даже больше, чем с восхищением. «Все на нем держится». «Без него все распадется». И я не могла ненавидеть всех этих людей, хотя среди них были воры, насильники и убийцы. Такими их сделала война. Такими их сделал Торгерн. Я понимала, что теперь, в походе, они уже не видят разницы между своей землей и чужой. Вскоре мне пришлось в этом убедиться.

Я не присутствовала при мятеже. Да и можно ли назвать то, что произошло, мятежом?

Вот как это было. До сих пор армия шла по пустынной местности, а тут встретилась долина, а в ней – пара деревень. Решено было пополнить запасы. Ну, как они их пополняют, это всем известно. Но на сей раз, видно, переусердствовали с грабежами. Короче, в одной деревне крестьяне попытались – попытались только! – отбить свою скотину, а в другой даже убили солдата. Вот и весь мятеж. Но их всех пожгли. Запалили обе деревни. Торгерн ли приказал, или кто поменьше, не важно. Так ведь всегда делается. Сожгли.

Меня там не было. Меня опять там не было! Деревни запалили днем, а наш обоз дотащился к ночи, когда все уже было кончено. Вдобавок, пошел дождь и затушил пожар. Когда я поняла, что происходит, я бросилась туда. Но было уже поздно. Я ничего не видела. Стемнело, и все затянуло дымом. Опять дым… Я только слышала с другого конца долины плач и крики людей, которые лишились сегодня всего, кроме жизни, да и та могла быть отнята. Я их не видела, но глазами ведь видеть не нужно. Они плакали и проклинали тех, кто вверг их в несчастье. Они проклинали меня, хотя они не знали обо мне. Потому что я была виновницей несчастья этих людей, я, не сумевшая предотвратить войну, неплодная смоковница, жалкая ворожея, беззаконная содержанка! И что мне мой дар провидения? Разве хоть один провидец сумел когда-нибудь что-то остановить?

Нет, это не я виновата. За моей виной была другая. Но я буду виновата, если по-прежнему замкнусь на своих размышлениях. Дома горят, дети плачут, а Карен-лекарка философствует. Так не будет этого! Нет! Нет!

Той ночью, стоя среди дымящихся развалин, во тьме, клубящейся искрами, я приняла решение. А, может быть, я уже давно его приняла, и только ждала этой ночи.

Я узнала, что «зачинщики мятежа» схвачены и приведены в лагерь, и живы до сих пор потому, что зачинщикам полагалась казнь помучительнее. Я знала, что это такое. Я помнила все – Виглафа, семью Элмера, Сантуду. Но те хоть в чем-то были виновны. Этих же, безгреховных, ждало самое страшное. Как детей, которых он собирался пытать в Тригондуме. Их будут жечь и вешать, им будут ломать суставы и сдирать с них кожу, а мне ничего не угрожает. Все добро я вытягиваю на себя, подобно вампиру, сосущему кровь.

Не медля ни минуты, я пошла к Торгерну. Он был один, и встретил меня особенно радостно, как всегда после какого-нибудь злодейства.

Я сразу спросила его о пленных.

– Тебе незачем тревожиться. Не надо тебе об этом печалиться. Не стоит себя утруждать. – Он ответил мне не тоном запрещения, а эдак ласково. Из заботы обо мне.

Я не могла больше ждать. То, что я собиралась сказать, было ужасно. Но внешнего ужаса не было. И голос мой был спокоен.

– А что, если я выкуплю этих людей?

– Как это? – удивился он вполне простодушно.

– Ты уже, наверное, забыл, с чего все началось.

Он посмотрел на меня с недоумением.

– С Летописи.

Слово было произнесено. И пропасть не разверзлась у меня под ногами. И ничего вокруг не изменилось. Но тут я увидела, как со дна его глаз медленно, неотвратимо поднимается… Вот тебе и «больше жизни»! Вот – «ничего от тебя не надо»! Наконец я снова узнала его.

– Смеешься? – каким-то пустым голосом спросил он.

– Я уже давно не смеюсь.

Он не верил мне. Хотел поверить, страшно хотел, но все еще не верил.

– Ты хочешь обменять свою тайну на жизни этих мужиков? А за свою жизнь не хотела…

– Не всю тайну. – Я чувствовала страшную усталость, хотя ничего еще не было сделано. – Только часть ее. Ту, которая достижима отсюда.

Он вскочил.

– Да, да. Это в двух днях пути отсюда. Больше я ничего не могу сказать, пока ты не дашь ответа.

– А если я соглашусь?

– В известном мне месте есть вход в пещеру, которая ведет в тайные подземелья древних.

– Дальше!

– Условие одно – ты пойдешь со мной туда один.

– Ну! – О, я видела все так ясно, что ненужно было слов. Его снедала жадность… и недоверие. Но приманка была слишком сильна.

– Ты их отпустишь?

– Хорошо… но как ты докажешь, что говоришь правду?

Я знала, что клятва на оружии – единственная, которой здесь верят. Поэтому я вынула свой меч, и, держа его перед собой, сказала:

– Клянусь, что пойду с тобой, и покажу тебе вход в подземелье, и пещеру, и ходы под горой, которые там есть. И пусть покарает меня меч, если я лгу!

Теперь он поверил. Но я не собиралась на этом останавливаться. Спрятав оружие, я потребовала:

– А теперь ты поклянись, что выполнишь мои условия, и никому не расскажешь, что я тебе открою, и никто не узнает, где мы были с тобой!

И он поклялся мне в этом на своем мече.

И каждый из нас сдержал свою клятву.

Несмотря на страшную усталость, я нашла силы пойти и посмотреть, как выпускают осужденных. Я хотела убедиться, что их не убьют после того, как они покинут лагерь – это ведь тоже повсеместно в обычае. Но на сей раз обычай был нарушен, может быть, именно из-за моего присутствия.

Так эти люди и не узнали ни о том зле, которое я им причинила, ни о добре. И это хорошо.

В это время уже начало светать. Я стояла сразу за преграждавшими дорогу стражниками, кутаясь от сырости в плащ. Сзади послышались шаги. Я знала, кто это. Он не вытерпел. Вероятно, он ожидал, что после ухода пленных я ему сразу все выложу. Но я уже не могла с ним разговаривать.

– Я же тебе обещала. Значит, будет. Остальное – послезавтра.

Когда стемнело, я уже была готова идти, хотя можно было не спешить. Ему я сказала: «За ночь обернемся. Не отдавай никаких распоряжений. Все должно быть, как обычно. Нужны будут факелы. Кроме того, возможно, придется лазать по узким ходам. Соображай. Как мы выберемся из лагеря – это уж моя забота.»

Наконец, настало время идти. Заднюю стенку палатки я закрепила неплотно, потому часовой спокойно мог дремать на своем посту. Я была одета, как всегда, сумку перекинула через плечо, а волосы спрятала под капюшон. Было сыро, и плащ волочился по земле.

Небо было сплошь затянуто тучами, Луна и Меркурий – мои планеты – не видны. Торгерн уже ждал меня возле коновязи. Сеялся мелкий дождь, и сквозь дождь я увидела, что он смеется.

– Ну и погода! Ты, верно, поленилась наколдовать получше.

– Зато так я могу быть уверена, что нас не выследят. Тебя никто не видел?

– Нет. – Не знаю, чего он от меня ждал. Может, думал, что мы улетим на моем плаще. Но нам предстояло другое. – Все равно нас увидят. Часовой у коновязи. Но это не важно, я прикажу ему молчать. Или…

– Не надо. Ничего не надо. Он не увидит, – сказала я и быстро пошла вперед. Торгерн собрался было что-то крикнуть, но я сделала ему знак молчать. Через несколько минут я вернулась. Торгерн смотрел на часового, который все так же стоял, опираясь на копье, только более тяжело.

– Идем.

– Что с ним?

– Идем, говорю я тебе. Он спит.

– Ты что, его заранее опоила?

– Нет. Он ни в чем не виноват, так что не наказывай его завтра.

Он недоверчиво покачал головой, потом тихо, очень тихо приблизился к часовому и так же тихо отступил.

– Спит…

– Ты понял теперь, что я всегда могла убежать?

– Я приставлю к тебе двойную охрану, – с непостижимым упрямством ответил он, а я не стала объяснять, что дело не в охране, а во мне. Кроме того, на это не хватило бы времени.

Мы вывели лошадей. Сменные не нужны были, я его заранее об этом предупредила. У выезда на тропу тоже была охрана, целая застава, пять человек. На то, чтобы отвести им глаза, ушло бы слишком много времени и сил, поэтому я решила не скрываться. Ночные гонцы – дело обычное, а темнота и дождь скрывали наши лица. Хриплым голосом я бросила пароль, который был мне известен, и нас пропустили незамедлительно. Нас не узнали, а назавтра они забудут об этом, ручаюсь.

Лагерь остался позади. Мы свернули налево и направились в горы. Ехали мы медленно, и он попытался обогнать меня. Я преградила ему дорогу.

– Я должен быть впереди.

– Кто кого ведет, ты меня или я тебя? – мне не хотелось перепалки, и я добавила: – Ладно, когда я буду уверена, что мы на верном пути, я пропущу тебя вперед.

Это его удовлетворило. Вообще, в этой выходке сказалось его настроение. Он был доволен. Он заполучил тайну, стоившую много крови и золота, и, если меня он еще не заполучил, то, по крайней мере, расчитывал на это. Он был доволен.

Дорога заняла больше часа. Я должна была увидеть все приметы, о которых говорила Летопись. Потом мы въехали в ущелье. Слева была отвесная скальная стена, справа – щебнистый склон, на вершине которого громоздились черные валуны. Прежде, чем он подъехал, я успела спрыгнуть с коня и осмотреться.

– Вон туда нам нужно подняться. Как думаешь, сможем?

– Должны.

– Тогда бери факелы.

Я сняла плащ, чтоб не путался в ногах, сложила его и убрала в седельную сумку. Торгерн уже карабкался вверх. Я хотела было сказать ему, как Измаил просил проследить, чтоб он не свернул шею, но передумала и тоже стала подниматься.

– Осторожнее… осыпь.

Он повернулся так резко, что я, пошатнувшись, чуть не упала, но устояла, держась за его плечо. Под курткой у него не было кольчуги.

– Ты замерзла? – спросил он.

– Нет. С чего ты взял?

Он потянул меня за руку. Я высвободилась.

– Лучше я пока пойду вперед. Успеешь.

Это было разумно. Без меня бы он не нашел входа в пещеру, а я знала, где он. Раздвинула высохший кустарник, оплетавший камни. Торгерн хотел его вырубить, но я остановила.

– Ничего, пройдем и так… – и двинулась вперед. Пещера была мала и тесна, хотя с высоким сводом. Я встала, выпрямившись. Торгерн, чертыхаясь, с трудом пробирался за мной. Даже без кольчуги он был слишком широк в плечах. Разогнувшись, он глянул кругом.

– Что? И в эту нору…

Я подняла руку.

– Подожди. Прежде, чем мы войдем, я повторю. Эта тайна откроется для тебя одного и больше ни для кого. Ни одной душе…

– Куда мы войдем – перед нами скала!

– Мы войдем… А сейчас запали огонь. Для первого раза мне нужен свет. Я ведь тоже не была здесь. Никогда.

Пока факел разгорался, я ощупывала пальцами стену. Мне было не по себе, в чем, конечно, Торгерну я не могла признаться. Как будто ожили и приняли форму сны, которые ясно помнишь, но не ожидаешь увидеть воочию.

Я узнала, о, я все здесь узнала. Ошибки быть не могло.

Торгерн стоял с факелом у меня за спиной. Ему все это, наверное, казалось ворожбой. Но я-то знала – нужно только нащупать нужное место… нажать…

– В сторону!

Огромная каменная плита начала поддаваться. И это тоже было как во сне, когда нажатием плеча можно сдвинуть гору. Но и это было не колдовством, а лишь умением древних механиков. Скальная плита повернулась на оси не полностью, а на расстояние, годное для того, чтобы мог пройти один человек. Пламя факела заколебалось. Следовательно, там можно дышать – если есть доступ воздуха. Они должны были подумать обо всем.

Я снова отстранила Торгерна.

– Я первая. Там не должно быть ловушки, но не стоит испытывать судьбу. – И прошла внутрь. Там не было ловушки. – Судьба… и могучая участь… – собственный голос показался мне непривычно глухим. Это стены сделали его таким.

Торгерн прошел за мной и стоял рядом, глядя на долгий ход, лежавший перед нами.

– Карен… а что дальше?

– Увидишь.

Если он растерялся, то только на мгновение.

– Теперь я пойду вперед.

Он передал мне факел, хотя разумнее было держать его у себя. Но он, видимо, по привычке, хотел оставить руки свободными. Принимая факел, я снова увидела его глаза, все с тем же выражением жадной радости. Я не препятствовала ему. Мы были в главном коридоре, здесь не было ответвлений, сбиться с дороги он не мог. Ловушек здесь тоже не было, не было…

Так мы шли – он, на расстоянии нескольких шагов от меня, и я, несущая огонь. Он шел смело, ничего не боясь, несмотря на все свои суеверия. А может быть, и благодаря им. Он верил, что мое колдовство сильнее (в этом он недавно убедился) всякого другого. А человек… разве мог он испугаться человека?

Надо было предупредить Торгерна насчет лестницы. Однако он увидел сам.

– Карен! Ступени!

– Да. Теперь мы будем спускаться дальше. Дальше – вход в главную пещеру.

– Если там и дальше такие ходы, здесь можно будет разместить солдат. И, если ход тянется под горами, то мы захватим Сламбед прежде, чем они поймут, в чем дело.

Я ничего не ответила. Он, вероятно, и не ждал, что я отвечу, а сказал это себе, со знакомой мне непреклонностью в голосе.

Мы стали спускаться. Лестница была не крутой, а пологой, идти было нетрудно. Часами можно было идти… Но часов не потребовалось. Лестница кончалась узкой выгнутой площадкой, от которой снова вел прямой ход.

Я укрепила факел (он уже догорал) в расщелине стены.

– Там, – я махнула рукой, – там – большая пещера. Иди.

Он прошел вперед. Я сделала несколько шагов и остановилась, прислонясь к стене. У своих ног я видела тень Торгерна. Он тоже остановился, вглядываясь в то, что лежало перед ним, и стоял, как показалось, долго. Я не смотрела туда. Только на тень.

Очевидно, он ждал, что я пойду туда вместе с ним. А может, просто хотел сказать, что он увидел. Позвал меня:

– Карен!

Потом обернулся. И я ударила его мечом в грудь.

Он даже не вскрикнул. Просто свалился навзничь к моим ногам. В это же мгновение догорел факел. Без сил, задыхаясь от рыданий, я упала рядом с трупом.

Не знаю, сколько прошло времени, прежде, чем я сумела приподняться. Было так темно и тихо, что мне казалось, будто я тоже умерла.

Но я была жива. Я убила, а не умерла. Чего я ждала? Что своды пещеры обрушатся и погребут нас вместе – убийцу и убитого? Или что из тьмы подземелья выйдут неведомые чудовища, чтобы покарать нарушительницу обета? Или всего этого и больше – конца света, и была готова к нему. Но ничего не произошло, ничего! Я приготовилась к гибели, но ничто не изменилось ни во мне, ни в мире.

Я вытащила свой меч из раны и убрала его в ножны. Больше я ничего не взяла и не тронула, оставила его лежать так, как он лежал. Другого факела тоже зажигать не стала, потому что глаза мои привыкли уже к темноте. К большой пещере я не подошла, и даже не взглянула в ту сторону. Не мое это было дело. Последний раз посмотрела на мертвого, встала и побрела к выходу.

И всю долгую дорогу до верхней пещеры я плакала. Плакала, как не плакала никогда в жизни, как не плакала ни по отцу, ни по городу, и уже не заплачу никогда. О, Боже! Я, Карен, заманила в западню человека, который мне доверился, и там недрогнувшей рукой зарезала его. И теперь я плакала так, словно мне предстояло выплакать свои глаза.

И все равно у меня не было другого выхода. Я не могла больше сносить гнета этой ненависти. И это был единственный способ его остановить… чтобы не было другого Тригондума, чтоб разбрелась и рассыпалась его армия… потому, что провидец не может ничего остановить, а человек – может. Я должна, должна, должна была это сделать, и я это сделала. И теперь я плакала так, что меня трясло, и я натыкалась на каменные стены.

Я не раскаиваюсь в совершенном, и готова к ответу. И если его душа действительно будет ждать мою, как он обещал – я не боюсь. Пусть Бог нас рассудит.

И все равно мне не было прощения. То, что убить было необходимо, и то, как я это сделала – разные вещи, они существовали сами по себе, их нельзя оценивать вместе.

Я опять размышляла. А это означало, что мой разум, источник моих несчастий и побед, перенес и это испытание. И я плакала по себе – я убила, и со мной ничего не случилось, я такая же, как все, я могу убивать! И еще от жалости, простой жалости, которая ничего не меняет в жизни, плакала я – потому, что некому было, кроме меня, убийцы, оплакать его. Да, много у меня было причин, чтобы плакать, и я плакала.

Тем временем я поднялась наверх, повернула плиту, чтоб она встала точно на свое место, и укрыла сухими ветками вход, как он был раньше. Все это я сделала, совсем не обращая внимания на свои действия, и, клянусь, не могла бы совершить их лучше, если бы только на них и была сосредоточена. Может быть, человек вообще лучше действует, когда не думает. И только снаружи, когда мокрый ветер ударил мне в лицо, я немного пришла в себя. По крайней мере, меня перестало трясти.

Ничто не изменилось и в ущелье. Лошади стояли там, где мы их оставили. Я спустилась вниз, скользя по осыпи – мне было все равно, упаду ли я, а, может быть, я знала, что не упаду.

Сперва я подошла к своей лошади. Достала свернутый плащ из набитой лекарствами сумки, накинула на плечи. Рукавами куртки вытерла лицо – оно было совсем мокрое – от слез? От дождя?

Конь Торгерна привык ко мне, и не шарахнулся, когда я взяла уздечку. До утра мне нужно будет уйти как можно дальше от расположения армии. Со сменным конем и запасом времени я могу не страшиться погони. Несколько дней – или недель – я буду только уходить. А дальше – прокормлюсь своим знахарством. А дальше… будет видно.

Я тяжело вскарабкалась в седло. Со своей лошадью я могла обойтись стременами. Потянула второго коня за уздечку. Дождь продолжал сеяться.

…Все равно бы он плохо кончил. Все равно бы его убили. Не я, так другие. Но другие заставили бы его мучаться, а я убила его быстро. Как… лекарь. Он умер, прежде, чем понял, в чем дело. Его слова.

Нет! Я выпрямилась в седле. Мне еще думать и думать об этом… но, чтоб думать, нужно жить. Я должна уходить, зачем же я медлю… да… темно…

Немного времени спустя я выбралась из ущелья на тропу и двинулась по ней, уходя все дальше и дальше в ту сторону, где когда-нибудь должно было взойти солнце.

Загрузка...