Харлан Эллисон Князь Мышкин с чуточкой пикантности

Не только потому, что в «Пинксе» лучшие хот-доги, — а это признали мы и весь остальной цивилизованный мир (в том числе «Нейтанс» на Кони-Айленде — в смысле, изначальная точка этой сети закусочных, а не микки-маусные суррогаты, что открываются то и дело по дороге с Бродвея в долину Сан-Фернандо и чьи хот-доги в эпоху меньшей просвещённости были для меня непревзойдёнными), — но и потому, что в «Пинксе» работает Майкл, один из лучших знатоков Достоевского, — а это признали мы и весь остальной цивилизованный мир (в том числе нью-йоркский преподаватель, ушедший в сценаристы, который ещё в 1974 году снял типа как бы «достоевский» фильм о преподавателе, ушедшем в игроки).

Таковы мои две причины поехать к дому номер 711-Н на углу Ла Брея-авеню и Мелроуз, то есть к «Пинкс» — к закусочной той сети, что основал в 1939 году Пол Пинк со своей тележкой, — как раз туда, где божественный хот-дог обходился когда-то в честные десять центов, отчего нынешний доллар с четвертью бьёт мощным ударом под дых, хоть качество не упало ни на йоту, ни на самую мельчайшую... Качество и Майкл Бернштейн, который знает великолепного Фёдора вдоль и поперёк, — таковы мои две причины для того, чтобы выйти в ночь глухую.

Ведь я лежал дома в постели, на самом гребне гор Санта-Моники, среди живописных окрестностей шоссе Малхолланд, с видом на мерцающие огоньки спальных районов долины Сан-Фернандо, каждый из которых, как меня уверили, представляет собой не сумевшее добраться до Бродвея разбитое сердце, — лежал без сна, крутясь и ворочаясь, ворочаясь и крутясь, измученный и несчастный, утомлённый манёврами на подкрахмаленных простынях, причём нежданные видения ввергли мой воспалённый разум не в возню с рождественскими сластями, а в наблюдение за вереницей пляшущих хот-догов, танцующих фанданго сосисок и вальсирующих сарделек. Господи, одиннадцать тридцать, а все мысли — только о том, как бы запустить зубы в хот-дог «Пинкса» и поболтать о карамазовской враждебности с эрудитом-израильтянином, который стоит в ночную смену за тепловой витриной и выдаёт хот-доги с соусом чили. Надо же! Но с фактами не поспоришь.

Так что въезжаю я в полночь на парковку возле «Пинкса», прижимаюсь к магазинчику, что торгует забавной итальянской обувью для дискотек, каблуки которой отлетают, едва начинаешь вертеться активнее, возомнив себя реинкарнацией Валентино или даже последним траволтаноидом, способным привлечь женское внимание, — и подсаживаюсь к прилавку, где Майкл, увидевший меня ещё до того, как я вылез из машины, снарядил хот-дог и готов его вручить, едва я устроюсь у чистого, но покоцанного прилавка из нержавейки.

Простой хот-дог с чуточкой горчицы для пикантности. И без чили — тьфу на чили, я пурист.

Стоит четвёрке нападающих ворваться в поистине кошерное лакомство, Майкл приступает:

— Он не виноват в своём отношении к женщинам. Достоевский — человек во власти страстей. Две из них — несчастная любовь к Полине Сусловой и одержимость азартными играми —ь наложились одна на другую.

Я не одолел и половины первого хот-дога, а Майкл уже сооружает второй — спешу ответить:

— Знаешь, кто ты? Да ты вместе со всеми готов осудить гения только за то, что он лгал, обманывал, был игроманом, который брал деньги в долг у друзей и не отдавал, и за то, что он покинул жену с детьми, и за то, что этот эпилептик-экзистенциалист написал не меньше полудюжины величайших произведений всей мировой литературы. Если он и был груб с женщинами, то это лишь ещё одно проявление его душевных мук, — кстати, давай следующий хот-дог с чуточкой горчицы для пикантности.

Теперь, когда рамки ночной дискуссии очерчены, мы можем отдаться спору о тончайших и самых смутных нюансах, пока у меня не началась изжога, а Майкла не слишком часто отвлекают забредающие к нему подкрепиться путаны и торчки.

— Ха! — нацелил Майкл щипцы на мою голову: — Ха и ещё раз ха! Ты в ловушке общепринятых клише. Ты мифологизируешь русскую душу, тысячелетнюю тоску о прошлом. Но твои суждения опровергает уже тот факт, что в романах Достоевского абсолютно все мужчины обращаются с женщинами чудовищно. Сам текст доказывает, что ты не прав! Назови хоть одно исключение. Не второстепенного персонажа, а главного. Центрального героя, образ, знаковую фигуру... Одно имя!

Я облизал пальцы, кивком согласился на третью за ночь булочку и произнёс с нахальным самодовольством того, кто заманил достойного соперника по пояс в трясину:

— Князь Мышкин.

Майкл растерялся. И не сумел скрыть растерянность: горчицы на сосиску плюхнул с избытком. Он растерянно снял излишки бумажной салфеткой и растерянно вручил хот-дог мне.

— Ну-у... да... конечно, Мышкин... — сконфуженно проговорил Майкл, пытаясь нащупать точку опоры. — Да, конечно, он-то с женщинами учтив... но он же идиот!

К дальнему концу стойки подошли почти двухметровый сутенёр и пять тружениц панели, они начали кричать о плюгавом жиде, о белом ублюдке-торговце, которому мешает расторопно выполнять обязанности его сионистская ненависть к народам третьего мира.

— И... Достоевский отождествлял себя с персонажами, которые жестоки с женщинами... — Майкл направился к другому концу стойки, где нержавейка загрохотала под ударами чёрных кулаков.

— Мышкин — его представление, — бросил я вслед Майклу, — о мужчинах, которые к женщинам добры.

Он поднял испачканный в чили палец, фиксируя место, с которого продолжит дискуссию, и бросился предотвращать призывы к суду Линча.

Оставшись один, я глянул через Ла Брея-авеню. Улица была хорошо освещена, и моё внимание привлёк субчик, маячивший на бровке тротуара у самого входа в «Федерейтед Стерео»: он среди ночи вырядился в костюм цвета ванильного мороженого, столь же мертвенно-бледный, что и щёки героини в бульварной книжонке, физиономия по-крысиному пряталась под полями показушной «борсалино», тень которой падала на его левый глаз. При всей стильности сквозили в нём нервноватость и ненадёжность. И пока я ждал Майкла, чтобы поведать ему, как мужчины бывают добры к женщинам, этот бледный призрак сошёл с бровки, бойко посмотрел влево и вправо, вверх и вниз по Ла Брея, остерегаясь не только машин, но и тайфунов, зюйд-вестов, сирокко, муссонов, хамсинов, санта-ан и падающих на голову тяжёлых предметов. И пока я ждал, он пересёк проезжую часть, выбрался на тротуар перед «Пинксом», подсел ко мне справа, облокотился на прилавок, задев мой рукав, и сместил назад шляпу, дав увидеть оба свои глаза — пару странных тёмных маленьких глаз в верхней части грубого, притягательного, странного тёмного маленького лица, — а затем сказал вот что:

— О, то что надо. Короче, слушай. Моя первая любовь — маленькая черноволосая красавица. Жила в квартале от меня, когда я учился в старших классах и жил в городе Коншохокен, штат Пенсильвания. В общем, ей шестнадцать, мне семнадцать, у её отца яблоневый сад. А это не шутки — совсем, нахрен, не шутки. Яблоневый сад. Не какая-нибудь там Судетская область. При этом он числил себя аристократом-помещиком, а мой отец горбатился в Куцтауне. Так что мы сбежали. Добрались до Юниса, штат Нью-Мексико, ходим, бродим, слоняемся и скитаемся, спим на улице под дождём, она подхватывает пневмонию и помирает на больничной койке. Я потрясён. Я раздавлен. Да что там говорить — я был убит горем.

Потом, помню, записался моряком в торговый флот. Отправили в Коулун. Двадцать минут увольнительной в городе, и налетаю на миниатюрную девчонку с именем типа «Цветок Апельсина». Хотя откуда мне знать — может, её вообще зовут Мань Пей Чай. Она нравится мне, я нравлюсь ей, и вот мы идём под ручку сыграть чуток рисовую музыку — если ты меня понимаешь. Клёво, правда клёво: пара, ещё совсем дети... ну да, конечно, расовое смешение — немножко переплелись западное и восточное, ну и что? Это же клёво, говорю тебе, и ничего дурного тут быть не может. Я к ней со всей душой, она воздаёт наивному юноше почести, всё складывается просто чудесно, но тут мы в поисках расхваленного нам шикарного дим-сам ресторана выходим на проспект Трёх лаковых нефритовых шкатулок, а по улице бежит какой-то псих из портового отребья, который слетел с катушек, убил жену и троих детей, — бежит и размахивает кукри, таким большим ножом непальских гуркхов, что служит как охотничье и боевое оружие, и втыкает этот нож прямо в мою милую, чьё имя похоже на «Цветок Апельсина», и вот уж она в красной луже у моих ног, а маньяк с криками шатается по проспекту Трёх лаковых нефритовых шкатулок. Что тут скажешь? Я оцепенел. В голове помутилось. Упал на колени, реву и вою — а что ещё делать?

Отбыл обратно домой — восстанавливаться, приходить в норму, справляться с горем, — и кладут меня в госпиталь для ветеранов, хоть я и не ветеран: там, видишь ли, считают, что торговый флот — это так же круто, как армейская служба. А в госпитале и трёх дней не проходит, как я встречаю потрясную медсестричку-волонтёрку по имени Генриетта. Голубоглазая блондинка с тонкой изящной фигуркой, добрая и обаятельная. Она теряет от меня голову, видит, что мне нужно основательное прогревание, проникает в палату ночью, когда все затихают, и забирается ко мне под одеяло. Мы безумно влюбляемся, я иду на поправку, вечерами мы отлучаемся на лёгкий ужин с пиццей и беззаботным фильмом. «Переезжай ко мне, — говорит она, когда меня выписывают. — Переезжай ко мне, и будем жить долго и счастливо». «Ладно, — говорю, — ладно, согласен». Переселяюсь к ней со своим барахлом, но и трёх недель не проходит, как при посадке в автобус номер десять ей дверями зажимает левую ногу, и девчонку тащит полквартала, прежде чем водитель понимает, что глухой стук — это удары её головы о дорогу.

Мне досталась съёмная четырёхкомнатная квартира в Сан-Франциско, но если ты думаешь, что во время жилищного кризиса это большая удача, то скажу тебе, дружище: без любви даже Тадж-Махал — всего лишь халупа без горячей воды. Я в ней не нуждался: я был растерзан, обездолен, угрюм и несчастен.

Знаю, знаю, так нельзя, но моим утешением стала пожилая женщина. Ей шестьдесят один, мне двадцать, и она делает всё, что в её силах. Хорошо, согласен, затея так себе, но я же был сломлен — улавливаешь, да? Желторотый птенец со сломанным крылом. Я искал заботы, мне нужно было вернуться к жизни. Она послужила отличным лекарством — может, слегка морщинистым, но, чёрт возьми, кто сказал, что у шестидесятилетней женщины нет права на любовь? Всё шло прекрасно, просто прекрасно: я поселяюсь у неё в Ноб-Хилл, в наши долгие прогулки включены оперы Бизе, венгерский гуляш на площади Жирарделли и откровенные разговоры о стимуляции клитора и Панамском канале. Всё хорошо, всё классно, но однажды ночью мы погружаемся в Камасутру слишком глубоко, моя милая получает запредельный опыт неземного наслаждения и достигает кульминации с обширным инфарктом миокарда, а я опять сиротлив и неприкаян, ищу вторую половинку, с которой мог бы пересечь пустыню одиночества.

Одна за одной мелькают: Розалинда — она заражается полиомиелитом и не хочет меня видеть, ведь теперь она инвалид на всю жизнь; Норма — её убивает отец, так как она чёрная, а я белый, и ему поперёк сердца, что она скорее станет женой-домохозяйкой для белого парня, чем самой первой из всех негритянок мира сделается специалистом по пересадке сердца; Шармэйн — она учится в строительном институте на архитектора и сходит по мне с ума, но во время летней практики на неё со строительных лесов падает шлакоблок; Олив — она стюардесса и прекрасно со мной ладит, несмотря на все наши политические разногласия, пока её перелёт в Тусон не завершается слишком низким заходом на посадку, после чего Федеральное управление аэронавтики присылает мне то, что от неё осталось, в безупречной имитации вазы династии Сун; а затем Фернанда, Эрвина и Коринна — каждую губит роковая связь с женатым мужчиной; и наконец я встречаю Терезу — или просто Терри, как она предпочитает, — встречаю на ипподроме, где нам обоим по душе одна и та же лошадь, годный двухлеток по кличке Львиный Восход: у окошка мы оказываемся одновременно, я слышу, на кого ставит Терри, и спрашиваю, кто она по Зодиаку, она отвечает, что Дева, а я говорю, что я тоже Дева, спрашиваю про её восходящий знак, и она, конечно, говорит, что Лев, а я говорю: у меня тоже, — и вот уж у нас одно свидание за другим, она дарит мне ID-браслет из чистого серебра с моим именем на одной стороне и надписью «С любовью от Терри» на другой, а я дарю ей шикарные длинные бусы из неподдельно-искусственного жемчуга, и мы назначаем дату, объявляем о бредущей свадьбе, что бы это ни значило, и я знакомлюсь с её семьёй, а она с моей не может, ведь я своих не видел уже лет двадцать, и всё идёт просто шикарно, но в поисках столового серебра фирмы «Горэм» с зодиакальным узором — простеньким, но со смыслом, — её тянет в Беверли-Хиллз, где она падает в открытый канализационный люк и ломает в одиннадцати местах позвоночник, обе руки, шею...

Моя милая в коме, девять месяцев под заботой машины, её отец пролезает к ней ночью на четвереньках, зубами выдирает вилку из розетки, и Терри получает давно заслуженный покой.

Это всё. В общих чертах. И вот он я, в полном отчаянии, внутри раздрай, голова идёт кругом, в мыслях одурь и вялость, тоска, упадок сил, не вздохнуть от горя и скорби, опять стою понуро босиком на дороге жизни. Скажи мне что-нибудь.

И смотрит на меня.

Я в ответ смотрю на него.

— Хмммммм, — фыркает он. — Сочувствия от тебя не дождёшься.

Он уходит, на углу улиц пересекает Ла Брея, сворачивает на Мелроуз — и нет его.

Я всё ещё сижу и пялюсь на покинутое им место, когда, обслужив сутенёра и его сотрудниц, возвращается Майкл. Три минуты прошло — три минуты, не больше.

— О чём это вы тут? — спрашивает Майкл.

С трудом переключаюсь на него.

— С другой стороны, — говорю, — есть такие сволочи, которые к женщинам нисколько не добры.

Майкл удовлетворённо кивает и подаёт мне хот-дог. С чуточкой горчицы, приятно лишённой пикантности.

Загрузка...