а зеленой весенней лужайке, обогреваемой горячим солнцем, расположился киевский князь со своей дружиной, закончившей вечернюю трапезу. Среди них выделялся молодой христианский проповедник, речам которого сыто внимали дружинники.
Аскольд же рассеянно смотрел то на резвый прилет стайки воробьев, шумно и по-хозяйски промышляющих остатками пищи с княжеского стола, то на сороку, что неожиданно уселась на ветке вишни и склонила голову вниз, к нему, владыке Киева. Он пригляделся к воробьям и ухмыльнулся: клюют как обычно — схватят кусочек, отлетят в сторонку и, воровато оглядываясь, придерживая одной лапкой пухлый комочек хлеба, быстро доклевывают его, чтоб успеть схватить еще одну крошку. Но не тут-то было!.. На столе вдруг появилась редкая гостья — яркая, зеленовато-голубая птица с темно-коричневой спинкой, величиной чуть мельче голубя — и с криком «Раак-раак!» — распугала воробьев, резко опустилась на княжеский стол и по-хозяйски прошлась по нему. «Это что еще за диво? Новая птица? Из каких краев ты, милая? И почему ты так хозяйничаешь на моем столе?» — удивленно подумал Аскольд, но в это время длинный луч солнца, выйдя из-за листвы орешника и вишняка, жарко коснулся его лица. «Эх, Аскольд, Аскольд! И когда ты будешь выполнять заветы своих жрецов?» — казалось, укоризненно вздохнуло солнце и, спрятав свой указательный лучик, снова зашло за кроны деревьев. А Аскольд весь отдался тому чувству, которое не оставляло его, с раннего утра. Его терзало буйное тщеславие, которое он скрывал от посторонних глаз. Пока надо было закрыть душу на замок, как замыкают забрало на шеломе перед битвой с опасным врагом, и не посвящать в свою тайну даже жреца, который мог бы легко разгадать любое предзнаменование и облегчить ожидание грядущего события. «Ну, Аскольд, соберись с духом, вникни в слова проповедника! Ведь не зря же они здесь речи христомудрые ведут! Зачем-то их сюда послало небо!»
Князь, низко склонив свою черноволосую красивую голову, услышал:
— Все человеческое ничтожнее тени, — говорил проповедник. Это был молодой человек прекрасной наружности: черноволосый, кареглазый, с тонкими чертами лица, ладно сложенный, но с той особой осанкой, которая сразу выдавала в нем священнослужителя. Он давно уже заметил, что тот, кому он так старается донести учение Христа, почти не слушает его, и сделал сознательно паузу, открыто взглянув на правителя.
Аскольд в ответ слегка передернул плечами, усмехнулся, но ничего не сказал и лишь едва кивнул проповеднику. Тот понял, что князь наконец во внимании, и смиренно продолжил:
— У нас нет ничего собственного, кроме добродетели, а все прочее подобно листьям, приставшим к дереву извне, и с приходом осени избывается!
Князь вдруг почувствовал мудрость слов, произнесенных греком, и сосредоточился. Он прищурил глаза и сложил руки на богатырской груди. Да, сейчас он признался себе, что ему нравилось это тихое чтиво о бытии Божием, о котором ему то один, то другой священник ведали настойчиво и терпеливо. Нынешний день по очереди выпал Исидору. То ли из-за красоты, то ли из-за истинной набожности он более всех приглянулся Аскольду. Юноша никогда не сердился, что возле Аскольда всегда сидело множество его дружинников и, слушая Евангелие, они шумели и недоумевали. Недоверию их не было бы конца, если бы Исидор не объяснял спокойно и терпеливо то или иное событие, касающееся либо жизни Христа, либо его заповедей. Ведь главная задача проповедника состояла в том, чтобы его не только слушали, но и, поняв, пошли за ним! Бледное лицо грека во время чтения текста Евангелия начинало пунцоветь, и, предчувствуя борьбу за души своих слушателей, Исидор становился вдохновенным. Вот и сейчас он, окинув тревожным взглядом внимавших ему дружинников и невесть откуда взявшегося Дира, запнулся, но теплым и чистым голосом продолжил:
— А что добродетель есть наша собственность, это видно из следующего: куда бы мы ни пошли, мы несем ее с собою, а все прочее — нет; следовательно, она — единственная наша собственность, а все прочее — чужое!
— Чужо-ое?.. — протянул Дир.
— Да! — убежденно ответил грек и быстро добавил: — Все сказанное дивно просто. Иоанн Златоуст это сказал, и ему верят все христиане вот уже пятое столетие! И еще тысячи лет будут верить! — так же горячо проговорил Исидор, внимательно взглянув на Дира.
— Будут! — почти угрожающе подтвердил Дир, мотнув рыжеволосой головой, и, выдержав взгляд грека, посмотрел на Аскольда.
Аскольд молчал и ждал продолжения спора.
— Так сколь же всего богов, Исидор? — спросил один из знатных дружинников, почесывая затылок.
Исидор улыбнулся ему, как младенцу, и, переведя взгляд на задумчивое лицо Аскольда, тихо, но очень убедительно ответил:
— Бог один! И образ его — как у нас.
— И как же его величать? — с явной досадой в голосе спросил все тот же дружинник.
— «Един Бог — Отец, из него же и мы у него, и един Господь Иисус Христос, им же вся», — медленно и глухо ответил Аскольд и неуверенно добавил: — Иоанн Златоуст сему учит? Так, Исидор?
— Так, княже Киева, — почти смиренно согласился Исидор, но, подняв правую руку вверх, заявил: — Но только сие изрек не Иоанн Златоуст, а апостол Андрей Первозванный, который в этих землях первым свет Христа возвестил.
— Ну, хорошо! — согласился Аскольд и, зазвенев низкой из драгоценных бляшек, красиво обрамлявшей его крепкую загоревшую шею, вдруг озорно потребовал: — Ты мне, Исидор ушка, вот что прочти: «Мы должны радоваться, когда подвергаемся ограблению!»
— A-а! Есть такое апостольское изречение, — улыбнувшись, вспомнил Исидор и подождал, пока Аскольд унял свой смех.
Дир пытливо уставился на грека и с нетерпением ждал.
— «Мы должны радоваться, когда подвергаемся ограблению, подвергаемся клеветам, потому что с такою радостию можем явиться перед лицо Божие: радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесах!» — с удивительным подобострастием и покорностью произнес Исидор, желая понять, чего от него хочет этот неукротимый киевский правитель.
А тот снова захохотал.
— Вот-вот, именно эти слова я и хочу воскликнуть перед твоими… — Аскольд коварно не договорил. Он встал, окинул пронзительным взглядом молодого проповедника и вдруг спросил: — Меня сопровождать будешь?
Исидор вспыхнул. Взволнованно прижал к груди огромную, в переплете, книгу и торжественно ответил:
— На все Божья воля! Ежели Ему надо так испытать меня, то я твой раб, Аскольд.
— Вот и прекрасно! — победоносно заключил Аскольд и, расправив плечи и одернув роскошную, шитую золотистым бисером и речным жемчугом, с пестрым орнаментом рубаху, хмуро подумал: «Все равно не верю твоему учению о Христе! Не верю я, что он мог быть среди нас, простых смертных, а если и был, то зачем? Только ли затем, что одних надо было сделать еще глупее, а других — еще, сильнее? Так пусть со мной произойдет второе!» — решил он и хотел было сойти с ковра, как увидел в лучах уходящего солнца своего жреца, ритуально прощающегося со своим божеством. Бастарн стоял в такой торжественно-трогательной позе, подняв руки в прощальном жесте к солнцу и шепча страстные слова истинной веры в силу и добро животворящего светила, что все, кто увидел друида в таком порыве, глубоко задумались.
На княжеском дворе стало тихо. Все невольно смотрели то на верховного жреца, которого совсем недавно Аскольд привез из своих родных влаховских земель, то на киевского правителя и ждали.
Жрец закончил свое прощание с солнцем и медленно повернулся в сторону князя.
— Ты мне хочешь что-то сказать, Бастарн? — крикнул ему Аскольд и сделал несколько шагов навстречу друиду.
— Да возвидит Святовит гнев мой! — жестко произнес Бастарн, как только подошел к киевскому правителю. — Ты опять слушаешь этих блудников! — искренне возмутился он.
Аскольд широко улыбнулся.
— На тебе новый наряд! — ласково заметил он и внимательно оглядел все языческие символы, которыми было расшито платье верховного жреца. — Как хорошо и быстро изготовили тебе его мои наложницы! Видно, не только спать умеют! — не кичась, но любуясь благородным и в то же время суровым выражением лица Бастарна и всем его видом, проговорил Аскольд.
— Да накажет Святовит сие буйство нрава твоего! — так же возмущенно проговорил Бастарн, колюче глядя в глаза Аскольда, и тот не выдержал: понял всю глубину презрения, которое охватило его жреца, и боль сожаления скользнула по его лицу.
— Мало того, что ты пытаешься затмить душу свою злоязычием врагов своих, ты и в дружину, и в селения допустил этот смрадный дух! Где взять силы Для преодоления его! — Бастарн вскинул руки к небу и убежденно произнес: — Да услышит Святовит мои мольбы! Да прольет свет мое великое божество на смутную голову столь знатного и сильного воина, перед которым сложил голову сам Царьград!..
— Царьград, верховный мой жрец, — прервал Бастарна Аскольд, — еще не сложил голову передо мной. И я… — он хотел было сказать, что еще раз пойдет на этот город и силой заставит покориться себе всех его правителей и духовных наставников, вот тогда и… Но рано, нельзя было загадывать наперед, нельзя никому говорить о своих намерениях, иначе боги подслушают и помешают сравняться с ними в силе и хитрости! Надо молчать! И Аскольд заговорил о другом: — Не кипи своим гневом на меня, Бастарн! Знаешь ты о моем своеволии давно. Знаешь ты и то, что я желаю испытать себя во всех верах! Ну, а что дружинники мои от меня не хотят отставать, так не могу же я им запретить другую думу о богах иметь? — Аскольд проговорил это низким, грудным голосом, ласково глядя в глаза верховного жреца.
Но жрец, выслушав откровение князя, отступил от него на шаг.
— Какая сила питает твой дух, хотел бы я знать?! — глухо воскликнул он и с недоумением оглянулся на греческого проповедника.
Исидор, с напряжением вслушивающийся в их разговор, про себя отметил стойкость Аскольда и тихо, восхищенно проговорил:
— Какая сила духа! Да сохранит ее Христос как можно дольше!
Дир, как самый верный сподвижник киевского правителя, натужно вытянув шею, тоже вслушивался в разговор князя и жреца, но не поверил ни единому слову Аскольда: что-то другое, тайное, руководило им. Дир не верил в искренность Аскольда, у того нет веры ни во что, кроме веры в силу своего волеизъявления! Этот человек способен только попирать чью бы то ни было веру, и он, Дир, в этом убедился, и не раз. Что-то более страшное, чем первый бесшабашный разбойничий поход на греков, затевает его предводитель, и он не знает что. Аскольд стал скрытен. Многого недоговаривает. Постоянно заигрывает с проповедником. Гневит славного Бастарна… «Терпи, Дир! Ты с ним связан навеки! Ты тень и свет во всех его делах! — внушал себе Дир и хмуро завершил: — Он и сейчас на белом коне! А ты… обжигаешь свою душу лучами его славы!»
Дир посмотрел на горестное выражение лица верховного друида и услышал:
— Какой дух вселил в тебя столько буйства, Аскольд? Ты же погубишь не только себя! Ты погубишь невинные души тысяч воинов!
— Я никого не неволю! — зло возразил жрецу Аскольд. — Дружина хочет моего действа! И я, пока в силе…
— Опомнись! — прервал Аскольда Бастарн. — Я же не для того покинул родное племя, чтобы быть свидетелем и соучастником измены своему божеству и быстротечной гибели своих сородичей благодаря твоей…
— Замолчи, Бастарн! — грубо оборвал его Аскольд и глухо потребовал: — Не мешай мне самому все изведать! Я… чую, познание — наисладчайший плод, и редко кому он в руки попадает! Я не отрекусь от возможности его схватить! А пока успокойся! Я из своей гридни еще не выдворил священный котелок и, как прежде, поклоняюсь тем же святыням, что и ты! Все, Бастарн! — тихо, почти шепотом проговорил Аскольд и оглянулся на своих дружинников, с любопытством вслушивающихся в разговор князя со жрецом.
Князь, владеющий небесным даром мгновенно оценивать любую ситуацию, не может принести много лиха своим сподвижникам, подумал Бастарн о киевском владыке, вспомнив, как Аскольд, приехав во Влахию за своими любимыми волошскими[1] орехами и медом, неожиданно предложил знаменитому прикарпатскому кудеснику стать верховным жрецом Киева.
— Но подумай, княже, почему так много разноречивых легенд ходит о Христе! — торопливо проговорил Бастарн, видя, что терпение Аскольда кончается.
— Что ты хочешь этим сказать? — не понял Аскольд, досадуя на проницательность жреца.
— А был ли этот самый Христос таким, каким его описывают? — спросил Бастарн Аскольда, взяв его за руку.
Аскольд осторожно переложил руку жреца в свои ладони, как в гнездо, слегка сжал ее и словно хотел сказать: «А ты прозорлив, кудесник, наперед знаешь все мои мысли, но я не могу сейчас раскрыть тебе свою душу!..» — но, увидев всеобщее движение на поляне и услышав тревожный крик: «Гонец!» — выпустил руку жреца из своих огромных ладоней.
В воротах княжеского двора осадил каурого жеребца гонец с пристани и, указывая на уходящее солнце, быстро выпалил:
— Старался успеть засветло благую весть донести до тебя, владыка и князь Киева!
— Подойди ближе! — потребовал Аскольд. — Что за весть ты нам принес?
— В Новгороде, у ильменских словен, великий князь Рюрик умер! — торжественно объявил гонец и, сняв колпак, ритуально склонил голову. — Целую седмицу справляли тризну русичи, — бесстрастным голосом добавил гонец, выпрямляясь и глядя Аскольду в глаза.
— Яко безвременно! — с сожалением вздохнув, проговорил жрец и глянул на растерянное лицо Аскольда.
Аскольд потрясенно молчал.
— Ты… не рад?! — услышал он взволнованный голос Дира.
«Кто же не будет рад смерти своего врага?!» — хотел было хлестко спросить Аскольд, но сдержался. Он с удивлением взирал то на вестника, то на жреца, то на своего дружинника, словно не хотел поверить своим ушам. Ему не послышалось, нет! Он явно слышал в их кратких фразах сожаление. Но почему?! Ведь русич упорно не хотел признать Аскольда князем! И тогда Аскольд сам нарек себя этим званием и бдил его постоянно! И горе было тому, кто забывал прибавить к имени Аскольда слово «князь». В Киеве все помнили о наказе Аскольда. Но это в Киеве! А в других городах, погостах и крепостях, где сидели варяги-русичи, никто не хотел называть Аскольда князем, и волох знал это. И Аскольд знал и еще зорче следил за обращением к себе своих дружинников. Но что это давало ему, киевскому правителю? Ему мало было поклонов киевлян. Ему нужен был поклон… вселенский? Да-да, вселенский! И он мог, он всей душой хотел заставить русича склонить голову перёд собой! Пусть для этого потребовался бы еще один поход на греков! Да, через признание его Византией, ее царей и патриархов он бы заставил правителя Новгорода кланяться себе!.. «Да! Заставил бы!.. Но боги распорядились по-иному!» — хотел было закричать Аскольд во всю глотку, но вместо этого только сильнее сжал руку Дира.
— Справим тризну по кончине великого князя Новгородского, Рюрика! — хриплым голосом проговорил наконец Аскольд, не выпуская руки Дира. — Зови дружину! — приказал он рыжеволосому сподвижнику и, подняв подбородок, добавил: — Три дня и три ночи кручиниться будем! — И он отпустил, как выбросил вон, руку Дира и неуверенной походкой пошел к идолу, изображающему Святовита, и с жаром зашептал перед ним:
— О Святовит! О твое всевидящее око! Зачем ты так рано отправил в царство северной богини того, с кем я всю жизнь соперничал? Я так хотел, чтобы он увидел и почувствовал, чего стоит моя сила! А теперь? Неужели мне остаются только винолюбивые греки? Ответь мне, Святовит! — Аскольд пытливо всматривался в лицо каменного идола, высеченное на южной стороне глыбы, затем перешел к лику идола, высеченному на восточной стороне, внимательно вгляделся в его очертания и подождал проявления того теплого или сурового выражения на лике, которое он почти всегда замечал, когда ждал особо важного ответа. Вот и сейчас — ему показалось или действительно — южное лико Святовита преобразилось. Аскольд затрепетал. Сколько раз он видел это живое участие Святовита во всех своих действах! Сколько раз, особенно после приезда Бастарна в Киев! Непостижимо! Камень, огромная четырехликая глыба, и — животворящая сила! «Что бы сказал на это Исидор?..» — прошептал Аскольд и понял, что в ближайшее время боги будут благосклонны к его замыслам. Он вдохновенно поднял руки к небу и стал обходить свою святыню, начиная с южной стороны…
Исидор, издали наблюдая за поведением Аскольда, сжался в комок. Он обхватил обеими руками Святое Писание и тихо бормотал:
— О всевидящий Боже Иисусе Христе! Просвети головы этих дивных воев своим учением! Заставь их исповедаться и понять тебя! Да исповедаются имени твоему великому, яко страшно и свято есть! Во веки веков, аминь!..
— Не будем отступать, когда бываем не услышаны! Не станем унывать и ослабевать, но будем продолжать просить с усердием, ибо Бог делает все на пользу! — услышал вдруг греческий проповедник жаркий шепот и оглянулся: за его спиной стоял один из черноволосых дружинников Аскольда, которого он чаще других видел во время своих бесед с киевским правителем.
— Кто ты? Я тебя вижу здесь довольно часто, — оторопев, проговорил Исидор, внимательно разглядывая дружинника.
— Всего лишь сотник, — лукаво ответил тот.
— Это я понял, но как кличут тебя? — все так же растерянно допытывался Исидор.
— Мое имя… Софроний! — многозначительно, но почти беззвучно ответил сотник и благосклонно проговорил; — Ты хороший проповедник, Исидор! Тебя приятно слушать и зрить!
Исидор смутился.
— Не отходи от Аскольда ни на шаг! — прошептал Софроний и, описав в воздухе руками треугольник, резко отвернулся от крайне удивленного проповедника и быстро зашагал прочь с княжеского двора.
— Софроний!.. — прошептал обескураженный грек и вспомнил учение патриарха Иерусалимского, жившего двести пятьдесят лет назад и проповедующего: «Сейте в себе правду! Помните о воле Божьей, которая учит нас только добру! Просветите этот свет ведения всем, кого встретите на пути своем, ибо только в добре смысл всей жизни!»
— Так-так, — бормотал Исидор, пытаясь сосредоточиться на главном. — Какой сегодня день?.. Все верно! В конце второй седмицы первого весеннего месяца я должен получить весть и узнаю… Да! Он так и сказал! — И Исидор вспомнил наставления самого Фотия: «В канун дня святого Софрония тебе поведают, как дальше быть!» — И патриарх Константинопольский очертил тогда в воздухе развернутыми ладонями угольник с тремя вершинами.
«Значит, я давно здесь не один!» — обрадовался Исидор и выпрямил спину. Он ласково и бережно положил рядом с собой Евангелие, прочел про себя молитву ко святому Иоанну Предтече и хотел было тихо удалиться в дом Аскольда, как увидел Дира, решительно направляющегося к нему.
— Что означает этот жест, проповедник? — спросил Дир, очертя в воздухе ладонями треугольник, и пытливо уставился на грека.
Исидор, оттягивая ответ, попытался переключить внимание рыжеволосого волоха на его одежду.
— Какие красивые вышивки сотворили ваши жены на ваших рубахах! — искренне изумился он. — И везде вижу я крест!
— Не лукавь, грек! Боишься отвечать? — зло допытывался Дир.
— Нет! — просто возразил Исидор. — Я отвечу, — и, спокойно глядя в лицо волоха, объяснил: — Это священный знак моих братьев во Христе.
— Знак?! — удивленно переспросил Дир и подставил голову свежему порыву ветра. Но, глотнув весеннего воздуха и упрямо тряхнув головой, он еще более подозрительно продолжил рассуждать вслух, Произнося некоторые слова медленно, почти по складам: — Значит, предвестие? Невысказанная мысль? Ратная тайна?! Вы, монахи, тоже воины? Отвечай!
— Это… — неуверенно протянул грек. — Не в том смысле, как ты понимаешь…
— А как надо понимать? — ехидно спросил Дир и, снова вытянув шею, вдохнул воздух, насыщенный ранним цветением трав и речной влагой.
— А так, что для нашего Бога мы должны быть святым воинством, — пытался объяснить Исидор, ощущая боевой азарт и злость помощника Аскольда. — Но…
— Да-а, — протянул Дир, смягчив свой гнев и видя искреннее недоумение проповедника. — Объясни-ка все же, что означает этот ваш символический жест? — уже теплее спросил Дир и снова очертил в воздухе развернутыми к собеседнику ладонями треугольник.
— Хорошо, — согласился Исидор и словоохотливо объяснил: — Три вершины треугольника — это три ступени познания Бога Отца, Бога Сына, Бога Святаго Духа!
— Три ступени познания? — как эхо повторил Дир и сознался себе, что ничего из этого не понял.
— Бывают видения, сны, в которых людям являются либо сам Бог, либо его архангелы…
— Видения?! Ну и что? Да, в сны мы верим тоже.
— Эта связь объясняет возможность нашей вечной жизни… Через три ступени бытия! — с медлительной важностью, выделяя особой паузой каждое слово, прошептал Исидор и взглянул на небо. — В основе человеческого бытия три силы: сила духа, сила разума и сила любви, которые тоже объясняют три стороны священного треугольника.
Но это объяснение не убедило Дира, и он снова недоверчиво спросил:
— Так просто?! Скрываете, наверное, что-то еще…
— Почему скрываем? — изумился грек. — Напротив, потому и ни семьи, ни дома не имеем, что то одному народу, то другому эти истины Божии доносим.
Дир вгляделся в глаза грека. Они были чистыми, ласковыми, спокойными.
— Странно, — протянул волох. — Либо я напугал тебя и ты мне не все сказал, либо… я не способен жить думами.
Он отпустил измученного разговором грека и зашагал в южный угол двора, где Аскольд, стоя на коленях перед изваянием Святовита, уже творил моление об умершем великом князе Новгорода. Дир замедлил шаг, вгляделся в лицо своего повелителя и понял, какое важное дело вершил сейчас их предводитель. Очень важно было сразу, как только весть о смерти великого князя достигла его бывших сподвижников, поведать своим богам, и прежде всего Святовиту, свою скорбь и свою покорность воле богов. Очень важно было сейчас говорить в молитве о Рюрике добрыми, теплыми словами, слить воедино доброту слов и помыслов о великом князе, благодаря которому в конце концов Аскольд и Дир стали такими сильными и важными правителями Киева. Важно было искренне и горячо попросить богов переселить душу Рюрика в гордую, красивую птицу, что своим полетом будет напоминать всем о незабвенном первом великом князе, русиче в словенской земле!
Дир вдруг поймал себя на мысли, что думает сейчас словами Бэрина, когда-то верховного жреца рарожского селения, а ныне, наверное, Новгорода. Ведь Рюрик везде неотступно возил с собой этого необычного человека, который всегда так ревностно старался оберегать здоровье их былого единого князя-русича и вот не сберег.
«Как же ты там теперь, Бэрин, один, без Рюрика?» — неожиданно подумал Дир и вспомнил, как этот хитрый друид наказал Аскольда за позорное поучение секирой рарожского князя. Дир вспомнил, как неожиданно заточение Аскольда закончилось не смертью, а почетным участием волохов в битве рарогов с германцами, где его предводитель особо отличился, тяжело ранив Лотария и обеспечив победу Рюрику. Дир вспомнил, как долго и упорно противостояли друг другу Рюрик и Аскольд, как хотели доказать друг другу каждый свою правоту… Да, у Рюрика было больше врагов, чем у Аскольда, поэтому, наверное, русич так рано и ушел в царство северной владыки Яги… А Аскольд? Этот неугомонный черноволосый волох, понимает ли он, сколько лет жизни отнял он у новгородского князя?!
Дир всмотрелся в отрешенное выражение лица Аскольда и понял, что не ошибся. Аскольд действительно оказался способен не только на добрые помыслы о варяге-русиче, о чем свидетельствовали его расслабленное лицо и обреченно опущенные плечи, но и на справедливость. Потный лоб и плотно сжатые губы говорили об огромном душевном напряжении киевского правителя, который, закрыв глаза, добросовестно отдавал сейчас часть своей души воле богов, чтобы те приняли его скорбящий зов совести…
Бастарн стоял в той величественно-скорбной позе, в которой издавна стояли верховные языческие жрецы во время тризны, и незаметно руководил действом, вершившимся на большой почайновской поляне вокруг громадного костра, который, вспыхнув, возвестил Киеву о начале печального торжества. Костер освещал сборище дружинников, жителей Киева, священнослужителей, а в середине возвышался деревянный помост, на котором стоял верховный жрец дружины Аскольда в окружении друидов. Руки верховного жреца были ритуально вскинуты к небу, голова слегка запрокинута назад, губы беззвучно шептали молитву, а черные лоскутные одежды, его и друидов печально развевались в такт понурому покачиванию их тел.
Дружинники, плотно прижавшись друг к другу, крепко держа друг друга за плечи, сомкнувшись в несколько рядов вокруг костра, жалобно стеная, раскачивались в разные стороны. Все они сейчас думали о хорошем князе-русиче, что рано ушел из жизни здесь, на земле, и обрел другую жизнь там, на небесах. Всеми их думами руководил верховный жрец Бастарн, тихо произнося одну фразу за другой своему окружению, а те жалобно разносили ее по всей поляне скорбящих.
Но плотность кольца сомкнутых рук дружинников нужна была не только верховному жрецу. Монолитность и единство духа соплеменников нужны были еще и киевскому князю. И если первый находил в этой монолитности опору и вдохновение для творения новых молений богам, то второй проверял на ней свое влияние и ждал удобного момента, чтобы в эту благодатную почву бросить крепкое зерно своего нового призыва. Аскольд ревностно, но терпеливо ждал своего часа, а пока дело вели друиды Бастарна. Они с каждым словом прибавляли силы голосу, и толпа кручинившихся по безвременно умершему великому князю Новгорода подхватывала громкий вопль друидов и мощной волной обрушивала его на противоположный берег Почайны, откуда эхо переносило стон на берег Днепра и далее, в город. Кровь стыла в жилах у того, кто случайно оказывался невольным свидетелем такой кручины. Достигнув наивысшего предела, стенания вдруг прекращались и переходили в молитвенный плач под глухие удары ловких пальцев друидов по кожаным барабанам.
Бастарн действительно испытывал печаль. Весь текст молитвы, тщательно продуманной им накануне, был посвящен не столько смерти Рюрика, сколько Аскольду и его мятежной дружине.
— Яко коротка и сурова была жизнь великого князя Новгородского, русича Рюрика! — с горечью проговорил Бастарн, и толпа, плача, повторила вслед за друидами эту фразу. — Мало лет прожил Рюрик среди словен ильменских, а благих дел сотворил множество, и народ должен будет чтить память по нему незабвенную! — скорбным, но крепким голосом продолжил верховный жрец, и все вторили ему, но уже вразнобой.
Дружинники растерянно оглядывались на Аскольда, Дира, переводили взгляды на Бастарна, но тот, учуяв слабость голосов дружинников, четко продолжил:
— Великое дело начал Рюрик на земле словен! Он строил крепости и защищал землю словенскую от кочевых орд иноплеменников! Он установил ряд на земле словен и примирил вождей родственных племен! Он запретил родственные распри и остался верен тем богам, которые питали силу его духа с младых ногтей! Так воздадим честь тому, кто был добровольно приведен в землю ильменских словен для установления ряда и кто сумел пустить корни среди родственных нам племен не только с помощью семьи своей, но и с помощью верных гридней!
Толпа дружинников, склонив головы, повторила справедливый отклик верховного жреца о Рюрике, но Бастарн почувствовал, как Аскольд вздрогнул всем телом и метнул в его сторону взгляд, горящий злобой. Он оглянулся, их взгляды скрестились, но Бастарн не отступил.
— Да! Русич Рюрик был большим человеком! — упорно повторил верховный жрец. — Владея большой ратью, он не пускал воев на грабеж, но с честью старался оберегать землю словен и ее людей от лютых врагов, помня о завете своих богов!
Толпа дружинников, озираясь на Аскольда, молчала.
Бастарн продолжал:
— А кто осквернит веру в богов своих, того Святовит жестоко покарает и никогда не пошлет удач в делах!
Друиды охотно и громко повторили наказ верховного жреца, а дружинники негромко пробубнили сие предостережение.
— Бог Святовит всевидящ и всемогущ! — грозно напомнил Бастарн, глядя в глаза Аскольду. — Бог Святовит и его слуги свершили добро, забрав Рюрика к себе и к его любимой жене! Так пусть Рюрик обретет покой возле своей любимой жены Эфанды! Да будет тако! — заверил Бастари всех присутствующих, и на этот раз хор голосов был по-доброму мощным.
После этих слов хоровод с причитаниями совершил трехкратное хождение вокруг костра, и в ходе оного дозволялось всякому человеку любого звания и языка говорить свое пожелание покойному великому князю Новгорода и выражать свою боль по утрате именитого русича любым печальным действом; и только Аскольд «не деяху ни битвы, ни кожи кроения не творяху, ни лица драния на соби».
А тем временем на южном откосе поляны велось приготовление пищи, которую друиды умело расставляли на холщовых стелянках, и справлявщие тризну по Рюрику перешли ко второй половине церемонии…
— Ну, Исидор, поведай нам что-нибудь, — лениво попросил Аскольд, возлежа вместе со своими приближенными дружинниками на большом персидском ковре и любуясь игрой тихого пламени угасающего костра.
Тризна по Рюрику закончилась, все накручинились, насытились, теперь и душу можно побередить вольными разговорами. Исидор, давно ждавший княжеского повеления, взглянув, однако, на Бастарна, понял, что верховный жрец тоже настороже и не даст нынче Аскольду внимать ему. Но отступать было нельзя. И грек, запахнув поплотнее свой длиннополый черный плащ, повседневную одежду монаха, заговорил тем мягким, певучим голосом, который не слушать было невозможно.
— Трудное время настало. Зложелателей много вокруг. Искренняя любовь исчезла…
— Как это исчезла? — возмутился сразу Аскольд, представив себе свою пылкую мадьярку Экийю с маленьким черноглазым сыном на руках.
— Я говорю не о той любви мужчины к женщине, которая продолжает род человеческий, — спокойно возразил Исидор, радуясь, что хмель и сонливость развеялись у его вспыльчивых слушателей и он может спокойно творить со своими овнами любую беседу, пусть она даже и будет не по нраву верховному жрецу. Лишь бы слушатели открыли сейчас ему свои души, а он найдет, что в них вложить.
— Мы ходим посреди сетей и шествуем по забралам града, — продолжил Исидор все тем же чарующим голосом и обвел пытливым взором притихших слушателей. — Да, искренняя любовь между людьми исчезла, а на место ее заступила пагубная ненависть…
— Вы ее и разносите по свету вместе с вашей церковью! — гневно прервал грека Бастарн и, шумно выдохнув, зло спросил: — Для чего столько елея в голос свой льешь? Чтобы легче, было их уговорить и обмануть? — И он показал рукой на Аскольда и Дира.
— Бастарн! — обиженно прервал верховного жреца Дир. — У нас что, своей головы, что ли, нет? Ну что ты ему не даешь подурить нас немного? — шутовски спросил рыжеволосый волох, а когда стих смех, уже вдумчиво проговорил: — Я вот чего, Бастарн, не понимаю: как могли люди, верующие в Христа, такие храмы в честь него воздвигнуть?! Какие церкви в Царьграде стоят! Глазам больно от их красоты!
Бастарн засмеялся.
— Так это цари силой заставляли людей воздвигать храмы и церкви в честь того Бога. Все во имя силы зла! Вот после этого и шествуете посреди сетей по забралам града! — очень точно воспроизведя голос проповедника, ехидно передразнил Бастарн Исидора й в сердцах плюнул.
Все смотрели на грека и ждали ответного удара.
— Ты имеешь в виду грамоту кумранитов? — тихо спросил Исидор.
— Да, первых почитателей настоящего Христа, того Христа, который учил небесным законам намного раньше, чем говорит о нем ваша церковь, — с горечью пояснил Бастарн и увидел, как резко сменил позу Аскольд и как внимательно посмотрел киевский владыка на греческого проповедника.
— Я знаю, о чем ты говоришь, — продолжал Исидор, чувствуя на себе напряженные взгляды десятков пар глаз.
— Но ты все равно проповедуешь другую веру! — гневно возразил ему Бастарн, и было видно, что верховный жрец сегодня ни за что не отступится от христианского проповедника.
Аскольд улыбнулся. Дир ревниво следил за Бастарном. Старик от гнева тяжело дышал, и по нему было видно, что он давно не знает крепкого сна и держится лишь за счет многолетней друидовой выучки.
— Ну а чем же ты объяснишь, что пересказываешь нам нелепые истории из множества евангелий? И сколько вообще существует этих евангелий, ты хоть сам-то знаешь? — не унимался Бастарн.
— Да, знаю, четыре, — ответил Исидор.
— Да не четыре, а десять! — победоносно исправил ошибку Бастарн и снисходительно объяснил: — Ты забыл о самых первых евангелистах, которые до Марка, Матфея, Луки и Иоанна пытались передать основы учения того Учителя Праведности, которого вы и называете Христом.
— Я о них… не знал, — искренне сознался Исидор и понял, что это признание не вызовет смеха у присутствующих.
Дружинники Аскольда сочувственно смотрели на горестно опущенные плечи грека.
— Слушай, Бастарн, что ты от него хочешь? — воскликнул один из дружинников и хлопнул Исидора по плечу. — Грек, ты не робей! Наш Бастарн по годам своим должен много знать! А ты ж еще дитя по сравнению с ним! Чего ты голову повесил? А мы вообще живем, воюем, любим жен наших, детей… У вас, у христиан, не так, что ли? — балагурил весельчак.
— Помолчи, Софроний! — быстро приказал говоруну Аскольд и заметил, как вздрогнул при этом Исидор. — Бастарн, ты действительно много ведаешь о Христе, Учителе Праведности?.. Не знаю, как его правильно назвать, расскажи, что знаешь, а ты, Исидор, тоже слушай! Вместе постигать будем! Слушаем тебя, Бастарн! — повелительно распорядился Аскольд и поудобнее устроился на подушках.
Верховный жрец по достоинству оценил жест владыки Киева и, глядя на растерянное лицо христианского проповедника, сухо заговорил:
— Давным-давно, когда дед мой общался с правоверными иудеями, он посетил однажды пещеры близ Мертвого моря. Это было в местности, которую называют Кумран. Ты ведаешь об этой земле? — спросил жрец грека и, когда тот миролюбиво кивнул в ответ, сурово продолжил: — В одной из пещер Кумрана были найдены необычные свитки папируса. Они были писаны финикийскими письменами, а тот, кто читал их вслух, и читал несколько раз, тот становился здоровее, крепче и даже, говорят, умнее.
Дружинники недоверчиво переглянулись.
— Это для жрецов не тайна, — хмуро пояснил Бастарн. — Спросите любого правоверного иудея, который любит читать Тору, почему он ее читает? И иудей чистосердечно вам признается, что, читая Тору, он делается здоровее, добрее и умнее!
— Так давайте лучше сразу и сменим веру языческую на иудейскую, — бодро предложил Софроний, — и мгновенно станем все богатырями! — весело завершил он.
— Софроний, ты опять за свое! — беззлобно остановил своего сотника Аскольд и посоветовал: — Не чеши язык свой о зубы попусту!
Сотник улыбнулся, слегка поклонился Аскольду, а Бастарн ответил неугомонному воину:
— Многие правители рассуждали, как ты, Софроний! И многие охотно склоняли свои головы в пользу иудейской веры… Но только поначалу!
— А почему так? — в один голос спросили Аскольд и Софроний верховного жреца.
— Может, Исидор скажет почему? — немного подумав, предложил Бастарн и пытливо посмотрел на уставшее лицо христианского проповедника.
Тот угрюмо кивнул жрецу и вяло ответил:
— Дело в том, что иудеи сами не раз нарушали все основные заветы своего Бога и были за это не раз наказаны, поэтому правители других стран сразу спрашивали правоверных иудеев: «Чему же вы хотите научить наш народ, ежели сами своего Бога не исповедуете как должно?» Этого вопроса иудеи не любят и рьяно отстаивают веру в своего Бога, — уныло пояснил Исидор, не глядя на Бастарна.
— Так же, как ты отстаиваешь веру в Христа! — жестко проговорил верховный жрец.
— Да! — звонко подтвердил Исидор и зло посмотрел Бастарну в глаза. — У меня в душе образ того Христа, который учит спасению моей души.
— Смолоду ты постигал лжеучение! — резко ответил ему Бастарн. — И ни разу не усомнился в нем!
— Но, — прервал жреца Аскольд, — Бастарн, откуда он мог знать, что это — лжепророчество? Он искренне верил! Как верим мы в своего Святовита, в Перуна, в Сварога, в Радогоста. Разве за это надо порицать священнослужителя христианской церкви?
— Хорошо, — сухо согласился Бастарн. — Я задам ему последний вопрос, а вы решайте сами, как вам дальше быть: слушать его или изгнать меня.
— Я решу это без ответа Исидора на твой вопрос, — повелительно заявил Аскольд и быстро потребовал от жреца: — Спрашивай.
— Сколько заветов оставил твой Христос в назидание людям? — спросил Бастарн грека.
Тот улыбнулся и легко ответил:
— Десять!
— Свыше шестисот! — торжественно объявил Бастарн, повергнув всех в изумление.
— Почему так много? — удивился Дир, и все ему вторили.
— Христос явился к людям тогда, когда человечество погрязло в грехах и своими мыслями и действиями грозило не только разрушить землю, но и затронуть этой грязью голубое небо и золотое солнце, — странным вдруг голосом проговорил Бастарн, и все беспокойно смотрели на него.
— Да, я тоже верю, что Христос был! — спокойно заявил жрец и с иронией посмотрел на Исидора. — Но это был не тот Христос, которым вы сейчас торгуете.
— Как ты смеешь, Бастарн?! — вскричал Исидор и встал с ковра.
— Смею! — зло ответил ему верховный жрец и подождал грозного окрика Аскольда, но его, как ни странно, почему-то не последовало, и Бастарн продолжил: — Вспомни, что сделал твой Христос, когда вошел в Иерусалимский храм? То была Священная суббота…
— Он выгнал из храма торговцев, меновщиков и продавцов голубей, исцелил в храме слепых и хромых и тем самым вызвал ненависть иудейских первосвященников, ибо в Святую субботу он творил чудеса! — угрюмой скороговоркой объяснил грек киевскому князю, повернувшись вполоборота к верховному жрецу.
— И только поэтому его невзлюбили первосвященники? — не понял Аскольд.
— Не только поэтому, — возразил Бастарн. — В Иерусалимском храме Христос позволил себе напомнить иудейским первосвященникам, какими возможностями обладает человек как творение Бога!
— Ты сказал… «возможностями»? — как будто очнувшись, растерянно переспросил Аскольд. — Что ты имеешь в виду, Бастарн? — хриплым голосом проговорил он, и жрец понял, что об этом надо говорить с князем с глазу на глаз.
Дир слегка покачнулся, отодвинулся чуть-чуть от Аскольда и, взглянув исподтишка на Софрония, вдруг жестко спросил у Бастарна:
— А что означает этот жест, верховный жрец? — И он очертил в воздухе развернутыми ладонями треугольник.
Бастарн, немного подумав, ответил:
— Это сложный образ множества дум, которые нельзя высказывать вслух при свидетелях.
Дир вскочил.
— Я так и знал, Аскольд! Эти двое посланы, чтобы следить за тобой! — закричал он, указывая на Софрония и Исидора, но те даже не шевельнулись.
Аскольд засмеялся, откинулся на подушки и ласково проговорил:
— Ну, Дир, успокойся!
Но мгновение спустя князь уже не улыбался, а внимательно разглядывал по очереди то Софрония, то Исидора.
Софроний улыбнулся Аскольду той своей широкой добродушной улыбкой, которая, казалось, могла бы и сейчас все превратить в шутку и даже высмеять Дира. Но это можно было бы сделать с кем угодно, но только не с Аскольдом. Высмеять Дира за его преданность и подозрительность, которые киевский владыка терпит только от рыжеволосого волоха да от Бастарна?! Они никогда ему не врали. Он перевел взгляд на христианского проповедника и сотника и хмуро подумал:
«Эти двое — временщики. Один ловко управляется с секирой и мечом, но носит на груди, под рубахой, крест и потому является не тысячником, а только сотником. Молод, красив, голубоглаз, словоохотлив… Да, он чаще других сотников старается быть возле меня… но я и сам… когда-то вел себя точно так же, ибо старался угодить своему правителю и сделать себе звонкое, славное имя. Потуги Софрония понятны. И его связь с Исидором, конечно, основана на их единой вере в Христа! Ведь мною это не возбранялось! Но… Дир учуял в их связи что-то опасное, а чутье Дира — это дар Перуна! Дир в таких делах еще ни разу не ошибался, он словно длиннорыл, рыба, что видит хвостом, за версту беду чует. Ну, Дир, поклон тебе низкий, если ты и в этот раз учуял, как тогда в море, перед Царьградом… С Исидором давно все понятно. После моего грабежа в Царьграде, ясное дело, ни Фотий, ни Михаил не успокоятся и будут бдить меня денно и нощно… Похоже, что Дир прав в своем предчувствии, но…»
— Дир, что тебе не по нутру в Софронии? — глухо спросил Аскольд, глядя на Дира исподлобья.
— Они были одни вчера, когда ты творил молитву о Рюрике перед Святовитом, а я тайком наблюдал за ними, — угрюмо начал Дир и почувствовал, как покраснел. На мгновение он стал противен себе, язык присох к гортани, но, взглянув на поникшую вдруг голову Софрония, Дир понял, что был прав. Эти двое действительно не зря отираются возле Аскольда. А своим жестом, в котором столько тайн заложено, совсем лишили его покоя.
— Ну и что? — не понял Аскольд.
— Они были одни, им никто не мешал, а изъяснялись они с помощью этого жеста! — со злым упорством объяснил Дир суть своей подозрительности Аскольду и увидел наморщенный лоб своего повелителя.
Да, новость не понравилась киевскому князю. Он отстранился от Исидора, осторожно поднялся и глухо приказал своей охране:
— Взять их и каждого в отдельную клеть замкнуть!
Охранники молча повиновались.
— Князь, может, сначала выслушаешь меня? — робко предложил Исидор, окруженный телохранителями Аскольда.
— Завтра, после окончания тризны, — резко ответил ему Аскольд и грубо потребовал от охранников: — Чтоб я не видел их здесь больше! Уведите немедля!
Охранники выполнили приказ князя и увели пленников в княжий терем, а Аскольд еще долго ходил по поляне вокруг потухшего костра, временами обращаясь с каким-нибудь вопросом к верховному жрецу, потом подходил к Диру и, похлопывая волоха по плечу, бормотал: «Так-так, все выясним, все свершим, как Святовиту угодно!» И лишь когда забрезжил рассвет и посветлело небо, он не стал ждать появления солнца, а грустно приказал Бастарну, чтоб друиды пробарабанили отбой минувшего дня тризны…
— Да, Бастарн, ты прав, сначала ты! — улыбаясь, проговорил Аскольд, когда верховный жрец явился по зову в его гридню и сурово посмотрел князю в глаза. — Как всегда хмур, Бастарн, даже сейчас, когда знаешь, что предатели сидят в клетях и ждут нашего решения!
— Я хмур не поэтому, и ты это ведаешь, — устало проговорил Бастарн и пояснил: — Я нынче утром стоял перед изваянием Святовита и увидел на южном лике его знак благосклонности к делам твоим, хотя чую я, что добрых дел ты творить не собираешься!
Аскольд захохотал.
— Сие надо понимать так, что те, на которых я пойду, должны будут принять мои деяния с радостью, как Божью кару! — проговорил Аскольд и постарался усадить Бастарна на самое хорошее место в своей просторной, роскошной теперь гридне.
Бастарн сея на скамью, покрытую пышным персидским ковром, остро взглянул на Аскольда, отметил его довольство собой и грустно потребовал:
— Ну, терзай меня своими вопросами, чую, не отстанешь, везде найдешь!
— Это ты верно подметил, — искренне сознался Аскольд и нетерпеливо прошелся вдоль гридни. — Не скупись, Бастарн, выкладывай, что ведаешь!
— Ты о Христе? — спросил Бастарн.
— Нет! — быстро ответил Аскольд и охотно пояснил: — Я недавно понял, что евангелисты и апокрифисты сотворили легенды о чудотворцах, которые были выгодны сильным правителям. В честь того, выдуманного Христа воздвигнуты великолепные храмы, которые я пограбил в Царьграде и собираюсь пограбить еще! — Тут Аскольд остановился, осторожно посмотрел на Бастарна и затем резко спросил: — Тебя интересует, в какого Христа буду верить я, если вдруг надумаю сменить языческую веру на христианскую?
— Нет, — ответил Бастарн. — Решил дела черные делать? Твори, но моего благословения на сие не требуй!
— А я и не требую! Прости, Бастарн! — Аскольд проговорил эти слова тем волоховским выговором, который так роднил его с верховным жрецом. — Ты же понимаешь, сейчас я ни одного своего гриденя на покой не уговорю! Они все ждут нового похода и нового грабежа!
— Есть очень древняя легенда Истины, — задумчиво произнес Бастарн. — Она написана была на египетских папирусах и лежала в кумранских пещерах, где собирались первые ученики Христа-небожителя.
— Христос — небожитель? — переспросил Аскольд.
— Да, — спокойно подтвердил Бастарн и продолжил: — Он является одним из тех сынов света, который должен был сказать людям Земли, что они не одни в этом мире. Они имели свои постоянные ашрамы в разных местах Земли, в зависимости от того, где больше всего проявлял свою злую волю человек.
— Ты хочешь сказать, что я сейчас смогу привлечь их внимание и кара их будет неизбежна? — помолчав, недоверчиво спросил Аскольд, хотя чуял, что Бастарн говорит правду. — Но почему они меня не покарали за мой первый поход в Царьград?
— Их осталось очень мало после войны с сынами тьмы, — грустно ответил Бастарн. — Легенда Истины гласит, что около семнадцати тысяч лет назад над Землей была война богов, или война сынов тьмы с сынами света. Силы были равные, и война была длительной и жестокой. В ходе ее погибло множество народов, и земля горела и крошилась, опускалась на дно морское, а горы крушились и превращались в песок. Наша Земля местами получила такие тяжелые раны, что вряд ли ее кто-нибудь вылечит…
— Кто одержал победу? — возбужденно спросил Аскольд, не спуская глаз с верховного жреца, и задумчиво сказал: —Неужели сыны тьмы? Да! Ты же сказал, что сынов света осталось мало? И что сейчас?
— Они стараются латать наше жилище и наши души…
— А без них нас ждет гибель?
— Без них в нас побеждает злая воля на короткое торжество злой силе, — изрек Бастарн.
Аскольд возмутился:
— Откуда ты знаешь, что на короткое торжество будет использована моя воля? — спросил он так зло, что казалось, каждое его слово пронзало воздух в гридне.
Бастарн ответил ему так же яро.
— Сколько я ведал горячих, ловких князей! И чем ловчее они были, тем больше лиха видела от них дружина! А сколько сирот появилось на свете от таких прытких правителей!
— Бастарн! — вскричал Аскольд. — Ты же знаешь, что если не я… Ведь на меня в любой час может напасть враг!
Бастарн принял игру князя, ибо знал, что Аскольд просто так не отпустит его нынче от себя.
«Пусть прощупывает, пусть узнает, сколько может, лишь бы на благо все пошло», — думал верховный жрец и терпеливо ждал.
Аскольд дышал глубоко, шумно прохаживаясь по гридне, поправляя то свечи в подсвечниках, торжественно украшавшие гостиную комнату и радовавшие глаз даже сурового верховного жреца, то свою красивую одежду, напоминавшую яркостью рисунка и богатством ткани скорее одеяние персидского принца, нежели летний наряд варяжского витязя. На нем была рубаха, сшитая из нежного сирийского шелка сиреневого цвета, с пышными длинными рукавами и легкие шелковые, коричневого цвета, собранные в талии глубокими складками шаровары. Костюм арабских купцов, подсмотренный им на одном из византийских островов, поразил когда-то Аскольда своей пленительной легкостью, и он дал себе слово сшить такой же и носить его в жаркие киевские дни. Нынешний день действительно требовал легкой скользящей одежды.
Иногда он ласково проводил жаркими ладонями по рубахе и улыбался счастливой улыбкой от обладания такой чудной вещью, но затем вспоминал про верховного жреца, бросал косые взгляды на Бастарна и соображал, будет ли до конца откровенен с ним жрец или слукавит, скроет самые сокровенные тайны, которые, как он думает, помогли бы ему стать неуязвимым и победить еще раз греков, но теперь уже в открытом бою с их стратиотской[2] тяжеловооруженной конницей!.. «Иначе зачем такую рать иметь? Не на Новгород же за илом с нею ходить! Нет, я должен еще раз сходить на Царьград и побить его знаменитых катафрактариев»[3],— самоуверенно подумал Аскольд, внимательно глядя на Бастарна.
— О каких возможностях человека должен был поведать Христос людям после того, как побывал в Гизехских пирамидах? — спросил он.
Бастарн глубоко вздохнул, опустил голову на грудь и стал внимательно вглядываться в сочетание геометрических фигур, вышитых красными, желтыми и синими нитками на его белом балахоне. Вот они, два треугольника, своими вершинами подпирающие небо, а желтыми и синими сторонами соприкасающиеся с ярко-красным солнцем, которое своими верхними, жаркими лучами вращало беспощадную десницу времени и заигрывало с богом Хроносом, а нижними лучами указывало на блеклый диск Луны и напоминало о ее родительской роли по отношению к Земле-кормилице.
— Что ж, слушай и не глумись! Думаю, что после этого ты решишь, надо ли тебе твое войско вновь пытать разбоем.
Аскольд подвинул свой тяжелый, украшенный резными узорами и яркими красками табурет к стене, поближе к жрецу, и, коснувшись рукой Бастарна, умоляюще попросил:
— Не таись, поведай мне все. Мне это необходимо!
— Если б я таился, ты б меня нынче не увидел, — снисходительно улыбнулся Бастарн и, чуя неизбежность откровения, посоветовал:
— Я считаю тебя, князь Киева, достойным человеком, ибо душа твоя еще знает, что такое честь и доброта, а потому ты и должен знать, что главная сила человека заключается не в его росте, мышцах, ловкости, умении носить воинские доспехи и владеть оружием. Главная сила человека, Аскольд, в его разуме, — тихо и важно проговорил Бастарн и, не давая прервать себя, продолжил: — А поначалу, мой дорогой, ты должен научиться слушать наших богов.
— Опомнись, — прервал жреца Аскольд, сосредоточенно сведя свои красивые пушистые брови в единую грозную линию. — Я привык разговаривать с богами и знаю, что они живут повсюду и слышат меня. Чего ты теперь требуешь от меня? Или появились другие боги, с которыми нам надо научиться ладить?
Бастарн внимательно оглядел разгоряченного и зараженного исключительностью своих дум киевского правителя и тяжело вздохнул.
— Значит, к новым думам не готова твоя душа? — тихо спросил Бастарн, и это подействовало на Аскольда отрезвляюще.
— Когда личинку кормит не одна родная мать, но и чужие кормилицы… — глухо возразил Аскольд.
Бастарн улыбнулся.
— Да, тебя многие кормилицы потчуют. Не отравиться бы от изобилия изысканных блюд! — грустно заметил он.
— А чем твое блюдо целительнее других? — язвительно спросил Аскольд и снова недоверчиво уставился на жреца.
— А тем, что ближе к истине расположено!
— И оно может изменить мою жизнь?
— Да, — глубокомысленно ответил Бастарн.
— Чем?! — недоверчиво вскипел опять Аскольд.
— Если примешь его законы к действию, то впоследствии взойдешь на дорогу богов, — медленно и очень внушительно ответил верховный жрец.
— О, Бастарн, это ответ для моего дитяти, который целыми днями трется возле своей няньки, удивительной сказительницы.
— Ты должен научиться смотреть на своего врага не только глазами победителя, но прежде всего глазами миротворца, — со спокойной убедительностью продолжал увещевать Бастарн князя. — Да-да! Именно миротворца! Не веришь? Не улыбайся! Ведь и у твоего врага тоже есть жена, дети, которым нужен муж и отец. Так почему ты его должен убить? Только потому, что он богат, а ты сильнее его? Я заклинаю тебя, Аскольд! Ты должен передать своему врагу силу доброй воли и любви, и он не поднимет на тебя свою секиру! Если ты поверишь в силу своей доброй воли, то любого врага, напавшего на тебя неожиданно, ты можешь остановить силой своей любви к нему! Без оружия! Такова сила нашего разума, — горячо заверил Бастарн и добрым взглядом окинул поникшего князя.
— Не веришь, — вздохнул Бастарн немного погодя.
— Может быть, ты и прав, — немного помолчав, растерянно проговорил Аскольд, — но мне все это очень трудно сразу понять.
— Твой сын, вырастая, должен видеть своего отца не убийцей других отцов, а их благодетелем!
— Почему же ты желал, чтобы Исидор был заточен в темницу? — засмеялся Аскольд. — Ведь он почти то же самое говорил! И про любовь, и про добро…
— Не тому учит твой Исидор, — сердито возразил Бастарн. — Он учит любить хитрого и жадного, а не отчаявшегося врага, запутавшегося в поисках истины, — горячо ответил жрец, пытливо взглянув на Аскольда и усомнившись в искренности его слов.
Но Аскольд внимательно посмотрел в разгоряченное лицо жреца и очень медленно проговорил:
— Любой народ, если у него появилась возможность содержать войско, прежде всего учит его хитрости! А жадность, как правило, Бастарн, приходит всегда во время созерцания богатства! Я видел, как дичала моя дружина, когда драла и хватала со стен Софийского собора завесы, иконы, кубки, чаши, вазы и стонала от восторга, что все это будет принадлежать ей!
— Но ведь ты и готовил ее к этому! — упрекнул Аскольда Бастарн.
Аскольд усмехнулся и откровенно заявил:
— Да! А иначе она бы от меня снова сбежала к Рюрику!
— А ты только этого и боялся! Ты о соседних племенах должен был душою болеть, а не о греках да соперничестве с Рюриком!
Аскольд вскинул голову. Зло посмотрел на Бастарна:
— Ты думаешь, я забыл, для чего Киеву князь нужен?! Ты же знаешь, что я все соседние племена защитил от мадьяр и хазар! А сколько печенегов бил в Приднепровье, знают не только печенеги! Спроси половцев! Древлян!.. Будет пустословия! Не о том сказ ведем, — неожиданно оборвал себя Аскольд и, вдруг остановившись, в упор спросил жреца:
— А какие опасные думы заложены в этот треугольник? — И он развернутыми ладонями очертил в воздухе угольник с тремя вершинами.
И Бастарн, не скрывая тайн, объяснил суть древнего символа:
— Когда-то наши далекие предки изъяснялись только с помощью знаков. Слова им были не нужны и письменность — тоже. Знак вмещал гораздо больше понятий, чем можно было сказать словами, а слова уводили от главного…
— Ты хочешь сказать, что тогда жизнь была проще? — заинтересованно спросил Аскольд. — Что это был за народ? Откуда? Где обитал?
— Это были потомки третьей расы, одаренной разумом высшими существами, которые жили когда-то на нашей Земле; они породили царей Египта, Индии и других правителей и оставили нам множество совершенных законов, которые сейчас скрыты от людей, ибо когда-то были отвергнуты злыми, жадными народами, завладевшими огромными богатствами и правившими огромной страной, называвшейся Лемурией.
— Откуда ты это знаешь, Бастарн? — одними губами спросил Аскольд, и жрец почувствовал всю глубину потрясения князя. «Как хорошо, — лихорадочно подумал жрец, — что князь принял все это к душе! Как хорошо, что его душа заволновалась и сдвинулась наконец с мертвой точки неверия!..»
— Об этом знают все жрецы всех народов Земли, ибо мы — прямые потомки сынов разума, — тихо молвил Бастарн, и Аскольд не посмел возразить, ибо столько величия исходило от всей фигуры Бастарна даже тогда, когда он просто сидел, едва прислонившись спиной к стене, что язык не поворачивался поглумиться над этим откровением.
— Ты же не смог среди своего воинства выбрать себе жреца! — напомнил Бастарн Аскольду, и тот молча ему кивнул. — И невозможно ни из одного простого человека сделать жреца, ибо это опыт целых поколений, таких, как мы! Если мой сын не пойдет по моим стопам, то в нем все равно будут бурлить мои стремления и знания, и он рано или поздно все равно будет исцелять души и тела людей! — уверенно изрек Бастарн.
Аскольд опять склонил голову перед жрецом, а тот продолжил:
— Вот и ты! Ты знаешь своих прародителей, как дровосека и витию[4], но по твоим глазам, стати и жестам я чувствую, что в тебе течет кровь правителей, возможно, Скилура, скифского царя, у которого было около ста сыновей… — Аскольд широко улыбнулся и горделиво приосанился, но жрец торопливо продолжил: — Но самое главное, Аскольд, ты сейчас выполняешь не завет своего предка, а волю сынов тьмы!
Аскольд отпрянул от жреца.
— Не веришь, что я способен на добро? — жалко спросил он.
— Ты слишком далеко зашел на своем пути зла, а оттуда нет выхода, — с горечью пояснил жрец.
— Значит, я обречен?.. И мне не поможет даже… — спросил Аскольд и руками показал треугольник.
Бастарн вздрогнул:
— Нет, может быть, он тебе и поможет, но если при этом ты не обманешь надежд сынов света.
— Так помоги мне, Бастарн! — вскричал Аскольд. — Просвети мою голову знаниями сынов света!
Бастарн цепким взором оглядел съежившегося, но жадно стремившегося к истинным знаниям Аскольда и твердым голосом проговорил:
— Итак, запоминай: если ты встретишь гордых, просвещенных правителей, то покажи им, что знаешь, какую мудрость содержит этот треугольник. — И Бастарн очертил в воздухе развернутыми ладонями треугольник вершиной вверх. — Один угол — это сила твоего духа, другой угол — это сила твоего разума, третий угол — это сила твоей любви; все эти силы тебе даны Высшим Разумом, и ты, зная это, свято оберегаешь их не только в себе, но и в других! Это — первый закон. Запомнил?
Да! — поспешно ответил Аскольд. — Прошу тебя, Бастарн, продолжай.
— Оберегая силу духа, разума и любви другого, ты увеличиваешь свою! И это — второй закон!
— А еще какая мудрость заложена в этом треугольнике?
— Вера, надежда и любовь к силам сынов света, которые христианская Церковь обозначила как веру, надежду и любовь к Христу. Если ты, проникнув в истинную веру, призовешь в момент опасности сынов света себе на помощь, то никакие силы тьмы не свергнут тебя! Что еще тебя тревожит? — как можно терпеливее спросил он князя, и тот, благодарно улыбнувшись жрецу, пытливо спросил:
— А таким же будет значение этой мудрости, если я покажу треугольник вершиной вниз?
— Для просвещенных людей это будет означать, что ты пришел к ним не с добром, а со злом, и они отринут тебя! — предупредил жрец князя и понял, что Аскольд не вполне удовлетворен этим ответом. — Тебе не все понятно?
— Пользуются ли этим символом вершиной вниз темные правители?
Бастарн внимательно посмотрел в хмурое лицо Аскольда, затем вздохнул, встал со скамьи, обошел вокруг стола и медленно ответил:
— Треугольник вершиной вниз — это символ сынов тьмы, с помощью которого они разрушают светлые думы людей и обращают их в рабов своих чар. Если почувствуешь на себе их влияние и захочешь спастись от них, вспомни, что ты должен сделать?
— Руками отгоню силу их воздействия, показав треугольник вершиной вверх, и призову на помощь сынов света! — быстро ответил Аскольд и, улыбнувшись Бастарну, тепло поблагодарил жреца за мудрое поучение.
Бастарн почувствовал порыв князя и, взяв Аскольда за руку, крепко ее сжал.
— Подожди, верховный жрец! — умоляюще воскликнул Аскольд и высвободил свою руку из теплых ладоней Бастарна. — Ты все-таки упрямо заставляешь меня творить только те дела, которые угодны сынам света! — И Аскольд исподлобья посмотрел в глаза верховного жреца.
— Да, да, да! — тихо, но с жесткой убедительностью ответил Бастарн, не отводя глаз от лица князя.
— Нет! — вскричал Аскольд.
— Но почему?! — сжался от боли в сердце Бастарн.
— Да потому, что я хочу… еще раз на греков сходить и тебя с собою взять! — упрямо заявил Аскольд и отошел от жреца.
— Не проси, к грекам с тобой не пойду, ибо оттуда ты привезешь с собой не только великие дары, но и причину своей ранней гибели, — пророчески проговорил Бастарн, глядя в упрямо согнутую спину Аскольда.
Аскольд резко выпрямился и оглянулся, будто захотел мгновенно увидеть ту стрелу, что пронзила его в самое уязвимое место — княжеское тщеславие. Затем князь запустил шершавые ладони в спутанные черные кудри, опустил голову и долго молчал, не зная, что ответить на откровение верховного жреца. И наверное, князь так и не нашел бы что сказать на столь необычное пророчество Бастарна, если бы не отворилась вдруг дверь гридни и не влетел бы в нее вихрем маленький Аскольдович, а следом за ним в пестром мадьярском наряде — запыхавшаяся, раскрасневшаяся, прелестная Экийя.
— Мы… стосковались по тебе, — объяснила княгиня свое вторжение, слегка поклонившись Бастарну, и улыбнулась чарующей улыбкой мужу, на руках которого уже восседал сын.
Аскольд прижимал к груди ребенка, который маленькими цепкими ручонками крепко обнял отца за шею и что-то шептал ему на ухо, но отец не слышал его лепета. Бледное лицо Аскольда еще хранило на себе отзвук последних слов Бастарна, которые сразу обратить в шутку у князя не хватило ни находчивости, ни мужества. Впервые Аскольд услышал пророчество о своей ранней смерти и не нашел в себе сил с честью встретить эту весть. В голове скопились вопросы: «Где, от кого я приму смерть? Как скоро это случится? Сейчас не время спрашивать», — хмуро подумал Аскольд и наконец очнулся. Он посмотрел на жену тем боевым, задорным взглядом, за которым, кроме готовности уйти в поход, ничего не угадывалось, и бодро спросил:
— Экийя, ежели я в травень-месяц уйду в поход на степняков, что ты на это скажешь?
Экийя вскрикнула, прижала руки к груди, покачала головой, звеня височными монистами, и со стоном проговорила:
— Нет, Аскольд, прошу тебя, не делай этого.
— А ежели… мне это надо? — настаивал Аскольд.
Экийя тяжело вздохнула и, тревожно посмотрев сначала на верховного жреца, а затем на князя, глухо проговорила:
— Ну, ежели тебе надо и богам угодно, то я, как всегда перед дальней дорогой, омою твою ладью ключевою водой, высушу ее на красном солнце, ни одному комару не позволю сесть на нее, а затем, перед погрузкой твоей на ладью, я поцелую стремя твоего коня!
— Вот ответ истинной женщины! — гордо воскликнул Аскольд и, обернувшись к Бастарну, уверенно заявил: — После ее волхвований я всегда чувствую себя неуязвимым! Вот чья сила питает мой богатырский дух, Бастарн!
Бастарн сомкнул на груди руки в треугольник и тихо молвил в ответ:
— Я думаю, мои учения нынче не пройдут для тебя даром.
— Поживем — увидим, — лихо отозвался Аскольд, обнимая одной рукой льнущую к нему жену, а другой держа сына, но беспокойство, сквозившее во всей его осанке, не ускользнуло от зоркого глаза жреца, и тот на прощание решил все же произнести еще один завет:
— Нет хуже советчика у князя, чем его тщеславная жена! Обходи елей слов ее, князь! Не то прилипнешь не к той дороге! — И Бастарн решительно переступил порог княжеской гридни.
Куда бы ни пошла нынче Экийя, везде ей чудился какой-то шорох, обернувшись на шум которого, как ни странно, она почему-то ничего не замечала. А ведь должна бы заметить, ибо с детства была, как говорил дед, самой глазастой в семье. Дед научил любимую внучку многому, даже по своей тени угадывать настроение того, к кому шла она с какой-нибудь просьбой. Если тень была плотная, тяжелая, то лучше не залгаться и не просить, не то хуже будет. Отец, например, был так суров, что мог ударить за некстати высказанную просьбу. Жестокость отца частенько повергала Экийю в ужас. Дикость его нрава довела ее до предательства, к которому она неотвратимо шла год за годом. Она вспомнила, как накануне того боя, который отец затеял против дружины Аскольда, Экийя целую ночь молилась Сварогу, как самому главному божеству, шествующему по небу днем и ночью и оберегающему живой дух ее соплеменников, и просила, чтобы Сварог задержал свою огненную колесницу над степями Днепра и поразил недугом Арпада, ее отца, вождя мадьярского племени. Если бы отец знал, о чем ночью молила богов его красавица дочь, он бы убил ее. Но боги сберегли дочь гневливого Арпада и отдали в жены тому, кто убил ее отца! Какая бы дочь решилась на такое?! А она не только решилась, она даже молила, чтобы красавец предводитель чужеродного племени не только победил и убил ее отца, но и сквозь чадру почувствовал красоту ее лица и горячий зов пламенного сердца. А ей и нужно-то было одно: чтобы этот неугомонный витязь только одним глазком взглянул на нее! И он взглянул! И оцепенел! Все, кто впервые смотрели на нее, не охали и не ахали, а долго и потрясенно молчали. О, как умела она точно определить, что означало такое молчание! Оно сулило ей необыкновенное, яркое счастье! Но как пугало ее это сейчас, когда пестрота и буйная смена шелков, паводок, золотых и серебряных украшений не стала знать удержу! Да, она с детства умела беречь украшения, но как единственные, богами данные ей для особого празднества в честь рождения дочери вождя… Она верила, так внушил ей дед, что все украшения, носимые кем-то однажды, принимают тело и душу своего хозяина раз и навсегда. Нельзя надевать чужие украшения себе на шею, голову и грудь. Они могут задушить новую владелицу! Нельзя нанизывать чужие драгоценные браслеты — руки начнут сохнуть! И Экийя складывала все новые украшения в простой деревянный ящичек и очень редко заглядывала в него. Зато свои, древние, мадьярские, тяжелые, но родные монисты носила с особой любовью и верой, что именно они оберегают ее молодое красивое тело от любого злого глаза. Аскольд хмурился, видя на жене новое, красивое платье, сшитое по-гречески, но без привезенных им украшений. Почему опять монисты на ее висках и шее? Они больше идут к ее колдовским глазам?! Кто это сказал? Бастарн? Ах, Исидор? Ах, это память о ее происхождении?
— Мой дед многому меня научил! — с гордостью отвечала на надоевшие вопросы Экийя и лукаво позвякивала древними серебряными украшениями. Аскольд в таких случаях подходил к Экийе медленными тяжелыми шагами, властно клал свои могучие руки на ее прекрасные плечи, любовно гладил их своими шершавыми ладонями, довольно смотрел в ее черные очи, а затем жадно начинал целовать ее и, ежели никого не было рядом — а приближенные давно знали про страстность Аскольда и оставляли супругов наедине, — то продолжение этой сцены было всегда одним и тем же: смятая одежда, разгоряченные тела и ненасытная жажда обладания друг другом.
Но сегодня Экийю беспокоили другие мысли. Сегодня ей везде и всюду чудился какой-то преследователь. Озабоченная и напряженная, зашла она в детскую комнату к сыну и решила немного забыться в забавах с Аскольдовичем. Играя с малышом, постоянно лаская его и забавляя, Экийя не заметила, как в детской оказался кроме няньки еще один человек. В сером плаще, с бледным лицом, прикрытым большим капюшоном, он решительно подошел к княгине и тихо попросил, увидев, что она испугалась:
— Не шуми, Экийя! Я целый день стремлюсь увидеть тебя без свидетелей, но мне это не удавалось, — устало проговорил незнакомец и представился: — Я христианский проповедник, мое имя Айлан, и мне надо поговорить с тобой.
— Но я ничем не смогу помочь тебе, — округлив глаза от удивления, растерянно проговорила Экийя, угадав, что пришелец явился просить ее повлиять на какое-то решение Аскольда.
— Я знаю, у твоего мужа только два влиятельных советчика, это Бастарн и Дир. Но к ним идти бесполезно, это только ухудшит положение тех, ради которых я пришел к тебе, — откровенно проговорил Айлан и торопливо добавил: —Умоляю тебя, ради всего святого и доброго, помоги мне!
— Я не могу обещать тебе, христианин, — отрицательно качнув головой, хмуро ответила Экийя. — Если ты следил за Аскольдом, то должен был заметить, что мое место возле него бывает только тогда, когда он хочет этого, — спокойно объяснила она.
— Но если ты отважишься замолвить ему словечко об Исидоре, то не убьет же он тебя за это! — проговорился наконец незнакомец.
— Помилуй, Радогост! Спаси, Сварог! Что ты мелешь, христианин?! — возмутилась Экийя.
— Я прошу тебя, Экийя! Ты получишь за это много драгоценностей…
— Награбленных? — перебив пришельца, спросила Экийя и зло добавила; — Если бы я хоть однажды надела на себя все добытые моим мужем драгоценности, то я и дня бы не прожила, столько смертоносных проклятий содержат они в себе! Убирайся прочь, пока я не кликнула стражу! — потребовала Экийя, взяв сына на руки.
— Ты не поняла, княгиня! — умоляюще молвил Айлан. — Мои правители не дарят добрым людям чужих украшений, — горячо шептал проповедник, низко склонив голову и пытаясь взять княгиню за руку.
— Сними свой колпак, — сухо приказала Экийя. — Покажи свое лицо и посмотри в глаза жене Аскольда! — потребовала она таким тоном, что у Айлана, будь он другого склада ума и характера, похолодели бы руки и ноги. Но у христианского проповедника, прошедшего суровую школу жизни в двух тайных монастырях Византии, где монашеские обряды совмещены были с рыцарскими упражнениями, рука не дрогнула, а нашла мягкую, прохладную руку Экийи и ласково пожала ее.
Айлан отбросил на спину капюшон, открыв свое лицо, и посмотрел в глаза прекрасной мадьярке. Они смерили друг друга многозначительными взглядами, в которых постороннему, но прозорливому наблюдателю почудился бы взаимный интерес. Экийя увидела, как красив этот греческий монах, как многоопытен он во всем, и испугалась за себя. Она прочла во взгляде монаха вызов и любопытство.
— Я вижу, ты много странствовал, — глухо проговорила немного спустя Экийя и, оглянувшись на няньку, поняла, что едва не выдала себя.
Она мгновенно отослала няньку, села вместе с сыном на скамью, покрытую пестрым пушистым ковром, и предложила сесть монаху на табурет, что стоял в центре комнаты.
Монах повиновался. Экийя знала, как опасны глаза людей, они, как острые быстрые стрелы, могли заронить в ее тело любую хворь, поэтому она сама долго ни на кого не смотрела и не позволяла этого делать другим! Другим нельзя, а этому монаху, который не сводил с нее своих ярко-голубых глаз, вдруг стало можно?!
— Сюда может в любое время войти Аскольд, — спохватившись, сказала Экийя и с усилием спросила: — Что бы ты ему сказал, если бы он вошел?
— Сказал бы все как есть! — искренне ответил монах. — Он же давно разрешил нам проповедовать у вас учение о Христе! Вот я и сказал бы, что пришел поведать его сыну о детстве Христа… Не смотри на меня больше, Экийя, — жалким голосом вдруг попросил монах и встал.
— Только для того ты и ходил нынче за мной целый день? — тихо засмеялась Экийя, действительно боясь, что в любую минуту в детскую может войти Аскольд.
— Нет, — грустно ответах монах и, потупив взор, признался: — Ты должна помочь мне… Надо освободить Исидора…
— Уговорить Аскольда изменить свое решение невозможно, — холодно заметила Экийя.
— Мы за это щедро заплатим, — быстро и горячо пообещал монах и снова призывно посмотрел на Экийю.
«Какие удивительные глаза! В этом безбрежном море синевы можно утонуть, забыв обо всем», — со страхом подумала Экийя, а вслух растерянно призналась:
— Я не знаю, как и заговорить об этом с Аскольдом…
— А ты попробуй, ты необыкновенная женщина, тебе Бог столько дал! Князь не может не послушать такую красавицу, как ты! — горячо уговаривал Айлан Экийю.
— Ты не знаешь Аскольда, монах!
— Но он любит тебя больше всего на свете! — воскликнул монах и сделал несколько шагов по направлению к Экийе.
— Откуда тебе это известно? — спросила Экийя и остановила его взмахом руки. «Стой там, где стоишь», — говорил ее жест, а руки почему-то крепче обняли сына.
— Об этом известно и в Византии! — воскликнул монах.
— О-о! А если вы все ошибаетесь и Аскольд, кроме своеволия, не признает никого и ничего? — задумчиво спросила Экийя.
— Попробуй, Экийя!.. Мне надо идти, — с болью и тоской в голосе проговорил монах и, подойдя к Экийе ближе, вдруг наклонился и поцеловал край подола ее прекрасного платья.
Экийя вспыхнула. Неловко потянула платье к себе и ничего не смогла ответить монаху на его дерзкий поступок.
А часом раньше Аскольд, Дир и Бастарн в гридне киевского правителя допрашивали Исидора и Софрония. Поначалу Аскольд был немного растерян, вопросы задавал с трудом, и чувствовалось, что он боится быть одураченным этими двумя сообщниками. Наконец Аскольд нащупал слабость в поведении Исидора и возбужденно потребовал ответа на свой вопрос:
— Неужели ты, Исидор, думал, что я забуду свою встречу с Фотием перед тем, как нам надо было убраться из вашей бухты?
Исидор вспомнил далекие события и, чуть помедлив, спросил с горькой усмешкой:
— Разве князь не помнит меня, ведь я тогда был в окружении великого патриарха! — Проповедник сидел в центре гридни на широком расписном табурете рядом с Софронием и всем своим видом пытался убедить князя, что все, что произошло вчера на тризне, — недоразумение. — Ведь ты уже тогда, князь, знал, что монахи прибудут в твой город не только для проповедей о Христе, но и для того, чтобы проверить, как ты будешь выполнять условия договора с Фотием! — напомнил Исидор тем своим чарующим голосом, который почти всегда обезоруживал всех его слушателей.
— Я ни о чем не забыл! — гневно заявил Аскольд и заметил: — Вот только не чую, чтобы так же хорошо все запомнил и твой патриарх!
— Что ты имеешь в виду? — сдержанно спросил Исидор, выдержав гневный взгляд князя.
— Дань! — зло пояснил Аскольд. — Ни по осени, ни по зиме не дождались, да и весна уже на исходе, а дани нет от Царьграда! А я дружине обет дал: большую долю ей выделить! — разошелся Аскольд, грозно посматривая то на Исидора, то на Софрония.
— Но разве такой всемогущий князь, как ты, Аскольд, не может немного подождать! — примиряюще проговорил Исидор и осекся. Он хотел было разжалобить Аскольда и напомнить ему, скольким народам вынуждена нынче платить Византия дань, но сдержался. Вовремя понял, что, говоря о слабости своей страны, он только оживи г и подхлестнет грабительский интерес Аскольда.
— Чего ждать?! Когда у твоих правителей отберут все хазары, мадьяры, булгары, авары, арабы или еще кто-нибудь? — еще сильнее вскипел Аскольд. — Негоже нам долго ждать! — завершил он и встал. Глядя исподлобья то на Софрония, то на Исидора, Аскольд, чеканя каждый слог, грозно произнес:
— Вот что, презренные лазутчики! Более я не позволю морочить мне голову и откровенно предупреждаю вас: поход на вашу Византию свершу еще раз! Тебя, Софроний, за предательство на кол посажу, а тебя, Исидор, с собой возьму и твою мертвую голову отправлю патриарху. Пусть не забывает, как однажды, под ночь Ивана Купалы, стоя в ладье Аскольда, он уговаривал его отойти с дружиной от Царьграда, за что обещал исправно дань платить! Все! Увести их! — приказал Аскольд и перевел дух.
Никто не перечил киевскому влыдыке, и христианских лазутчиков, не смеющих сопротивляться грозному решению Аскольда, вывели из княжеской гридни. Некоторое время обстановка в гридне оставалась раскаленной. Аскольд возбужденно прохаживался вокруг огромного стола, на котором сейчас не было ни кубков, ни рогов, ни больших черно-лощеных глиняных кувшинов, выменянных Диром у хазарских евреев на полянское зерно, ни знаменитых скифских ваз, вывезенных ратниками Аскольда из царьградского собора.
Бастарн, наблюдавший за ним, понял, что князь действительно зол на обман византийских правителей и всерьез намерен сходить еще раз на греков и отговорить его от этой затеи теперь уж точно никому не удастся.
— Ты ведаешь, что Фотий написал особое письмо и разослал его во многие страны под названием «Окружное послание»? — тихо спросил верховный жрец Аскольда.
— Нет, — рассеянно ответил Аскольд, но, вдруг насторожившись, резко спросил: — Ну и что это за послание?
— Что ты с охотой променял злостное язычество на святое христианство, — небрежно ответил верховный жрец и пытливо уставился на князя.
— Вон как! — изумился Аскольд и даже замедлил шаг от неожиданности, но, чтобы не выглядеть окончательно сраженным этой вестью, он проговорил: — Поторопился Фотий! Поторопился… Ну, ничего! Я остужу его пыл! Я приказал еврейскому мастеру из Пасынчей общины изваять из камня небольшой облик Святовита. Понял, для чего? — засмеявшись вдруг, спросил он жреца.
Весть об «Окружном послании» Фотия так сильно резанула Аскольда по сердцу, что, как он ни старался выглядеть неуязвимым и хладнокровным, все почувствовали, что Фотий сейчас «проучил» прыткого киевского вожака точно так же, как когда-то сам Аскольд «проучил» в Рарожье Рюрика. Аскольд слегка нагнул голову:
— Я приказал изваять облик не только Святовита, но и Перуна, и Сварога для того, чтобы прикрепить их на своих ладьях! Вот с таким убором на ладьях мы и пойдем сначала на ромеев, а потом на греков! Пусть не только Фотий, но и те правители, которым разослал он свое «Послание», сами увидят, как променял я язычество на христианство!
— А ты уверен в победе?
— Пора Византии возвращать нам все то, что столетиями отбирала, — пророчески изрек в ответ Аскольд.
Бастарн понял, что Аскольда надо оставить отдохнуть, и попросил князя отпустить его и Дира до Копыревого конца. Аскольд порадовался прозорливости жреца и без лишних вопросов проводил гостей до порога гридни. А когда дверь захлопнулась, Аскольд вдруг ощутил острую потребность охладиться. Он ринулся в северный угол гридни, где возле священного котелка всегда стояла кадь с ключевой водой, и сунул свою разгоряченную голову прямо в кадь. Сполоснув лицо несколько раз холодной водой и медленно омыв руки, Аскольд немного успокоился.
«До чего ж противно, что этот константинопольский патриарх кому-то хвастается, а может быть, уже и по всему белому свету разнес, что уломал меня, Аскольда, как какого-нибудь глупого шерсточеса, и что вся моя дружина от одного его молебна дрогнула и сразу же променяла своих богов на их Христа! Коварный болтун! Стоял, молил, просил мира, чуть не упал замертво в ладье, дрожащими руками совал дары в руки, а стоило мне уплыть, так сразу возгордился…
Мы для них — варвары! Храмовников своих не имеем, а жрецы да волхвы не умеют плести тонкие сети коварных интриг. Мы слишком открыты для врага! И конечно, все поверят ему, будут твердить одно: князь испугался гнева Христова!.. — Аскольд бросил в сердцах ручник и стал ходить по гридне, без конца повторяя одну и ту же фразу: «Не бывать этому…»
А в это время Бастарн и Дир медленно шли по Берестовскому склону холма, вдоль деревянной стены, огораживающей Киевское городище, и любовались окружающей природой. «Вот она, картина Вечной Весны!»— восхищенно думал Бастарн, глядя на ярко позеленевшие и кое-где уже начинавшие цветение деревья и кустарники. Верховный жрец наблюдал за выросшими, окрепшими, царственными деревьями, которые устремились к своим отцам небесным, благодарно приветствуя их прекрасной кроной. Бастарн перевел взор на разросшиеся, но запутавшиеся друг в друге ветви скрюченных подрастающих поддревков. Вот один из этих колючих, тянущихся к солнцу ростков мог бы быть назван Аскольдом, а вон тот, затаившийся и грустный ракитник, да, этот очень похож на Дира, изумился жрец, и, искоса глянув на рыжеволосого сподвижника киевского князя, увидел, что тот тоже с волнением и любовью впитывает в себя чудо растительной красы.
«Не надо тревожить это царство природы никаким посторонним звуком! — думал Бастарн. — Сейчас в природе происходит то великое волшебство, которое приводит в умиление любой жестокий ум! Жаль, Аскольд этого не видит! Неужели бы не подобрел от созерцания красы цветущей вишни, неужели бы не очистил душу свою от созерцания священного колыхания позеленевших шиповника и боярышника! Как велика, мудра и могуча Природа земли нашей! Здесь и целительная мощь, и краса, и необычайная нежность! Как можно не поклоняться ей! Да разве боги простят людям такое отступничество!» — с воодушевлением подумал Бастарн и, посмотрев повлажневшими глазами на Дира, тихо предложил:
— Возьмем у солнца ту силу, которую оно нам нынче даром дает!
Дир засмеялся.
— А когда солнце плату требовало? — весело спросил он.
— Всегда, когда люди напрасно его силу тратили, — быстро ответил жрец.
Дир задумался.
— Ты хочешь сказать, Бастарн, что все наши походы обернутся нам нашествиями кочевников? — тревожно спросил он.
— Да! — убежденно ответил жрец. — Все в мире устроено просто: добро порождает добро, а зло утраивает несчастья и беды. Ты почаще напоминай об этом Аскольду, может, остудишь его пыл! — посоветовал Бастарн и, сурово посмотрев на Дира, быстро приказал: — А теперь молчи! Я должен проститься с солнцем, пока оно царствует в южной полости неба.
Он резко отвернулся от рыжеволосого волоха и протянул руки с растопыренными пальцами вслед уходящему солнцу.
Бастарн стоял на возвышении, величественный, прямой, в обрядовой одежде друида солнца, с вытянутыми к солнцу руками, и словно старался поглотить часть солнечной энергии, необходимой его телу. Одновременно жрец пытался понять, каким будет солнце завтра. Он, казалось, обнимал солнце, гладил его, ласкал, как ласкают любимое дитя. В эти минуты Бастарн общался с солнцем, как с самым любимым родным существом. Он шептал солнцу добрые призывные слова, и, увидев в ответ розовеющие и широко распахнувшиеся теплые лучи Ярилы, жрец заключил, что солнце услышало его.
Дир, наблюдая за священнодействием верховного жреца, вначале просто любовался его статью, величием и мудростью каждого жеста, затем вдруг почувствовал, что солнце в ответ на ритуальное прощание жреца засветило как-то по-особому. Оно заиграло и словно благословило людей на любовь и добро.
«Где ты был раньше, Бастарн? — проникновенно подумал Дир. — Если бы ты был с самого начала в дружине Аскольда, наверное, князь не был бы так жесток». Волох не сводил глаз со жреца.
В это время Дир вдруг ощутил легкий озноб и странное напряжение в воздухе. Что-то нависло над ним, но он не понимал сути происходящего.
Единственное, что он почти осязал в это мгновение, — появление какой-то непонятной прочной и невидимой стены, возникшей между ним и верховным жрецом. Дир хотел было встать, но вдруг ощутил странную скованность в теле. Кто им сейчас повелевает?
Вдруг напряжение растаяло, и Дир почувствовал, что снова может свободно двигаться.
— Ты слышал… глас богов? — срывающимся шепотом спросил волох жреца.
— И… ты его воспринял?! — удивился Бастарн.
— Да! — изумленно ответил Дир.
— Это наше Белое Братство, которое пытается нас спасти от черных бурь.
— А кто же они?! Почему они невидимы? — не унимался Дир. — И ты часто внимаешь им?
— Да, я постоянно слушаю их волю и стараюсь, как могу, довести ее до сознания Аскольда, но мне это не всегда удается, — признался Бастарн, с горечью глядя на Дира.
Дир сел на землю. Все, что прозвучало из уст верховного жреца, было настолько непонятным и чужеродным, что у Дира зашумело в голове. Он схватился за виски и покачал головой.
— Я знал, что тебе это трудно будет понять, Дир, но ты очень хотел узнать правду! А к ней люди будут еще не скоро готовы! — с сожалением проговорил Бастарн и, подняв обе руки с широко растопыренными пальцами над головой волоха, проделал несколько круговых жестов.
Дир отпустил виски, звон в ушах прекратился, и почему-то появилась необыкновенная легкость и чистота.
— Я думал, что не вынесу этой боли! — пробормотал Дир, не веря еще тому, что такая острая боль так быстро прошла.
Бастарн промолчал.
Но Дир всей душой стремился продолжить разговор с верховным жрецом:
— Скажи, Бастарн, если Белые Братья выполняют волю единого могучего Бога, то… не его ли за самого главного бога и принимают иудеи?
— Ты хочешь знать, какой народ ближе всех находится к истине через свою веру?
— Да! — горячо сознался Дир.
Бастарн внимательно оглядел рыжеволосого сподвижника Аскольда:
— Я тебе, Дир, скажу одно: тот народ ближе всех находится к истине, кто меньше всего себе врет! — жестко проговорил Бастарн. — Я доволен тем, что именно ты находишься рядом с Аскольдом, хотя и знаю, что влиять на него очень трудно… Но это меня все же немного обнадеживает.
Дир, однако, выслушав жреца, отрицательно покачал головой и откровенно заметил:
— Напрасно, Бастарн! Как только я вспоминаю о своих мольбах перед Аскольдом в Царьграде, сразу краснею словно маков цвет! Я же ни в чем не смог ему помешать! — горько воскликнул он и низко опустил голову.
— Поведай-ка мне об этом! — живо потребовал Бастарн, радуясь, что наконец-то можно перейти к тому разговору, ради которого он увел Дира на Берестовые холмы Борисфена. Жрец устроился возле волоха, ласково тронул его за плечо и приготовился слушать.
И Дир, не таясь, рассказал жрецу все о том грозном походе Аскольда на греков, который поверг в ужас правителей Византии и весь народ, защищать который, как правильно рассчитал тогда Аскольд, было некому. Действительно, царь Михаил III со своим войском был в Каппадокии, где горели его владения от рук павликиан[5]. А флот во главе с Вардой уплыл сражаться с пиратами, которые грозились отобрать у Византии прекрасные средиземноморские острова, и находился у Сицилии, где с всесильным Вардой, константинопольским временщиком, Василий Македонянин задумал расправу, ибо влияние Варды на Михаила III представлялось всем настолько пагубным, что необходимо было положить этому конец. Да, открытая Византия не случайно казалась Аскольду легкой добычей, а Константинополь незащищенным, и киевский князь, зная это, коварно напал на великую столицу мира.
У Дира и сейчас, спустя годы, все еще дрожали руки и захватывало дух от необычайной дерзости Аскольда. Как он умел добывать нужные вести! Даже Дир не знал, каких людей снаряжал Аскольд в разведывательно-торговые походы и где добывали для киевского правителя необходимые сведения!
— Не доверял он мне?! Может быть! Я не люблю далекие походы, да и наши жены должны были вот-вот родить. Да! Наши сыновья — ровесники тому походу! — Дир улыбнулся, затем задумчиво произнес: — Сын растет почти без отца! Мамки-няньки, бирюльки-свистульки, одни юбки вокруг будущего воина — срам!.. Молоды мы были… Начинали с освобождения Игнатия на Теревинфе, доставления его в Царьград и ограбления храма-казначея, созерцали красоты Царьграда и предавались бесчисленным грабежам столицы, а потом было соглашение между Фотием и Аскольдом.
Дир свесил рыжеволосую голову и прошептал:
— Я стал почти рабом Аскольда, когда он освободил Игнатия, но время шло, и добро исчезало. Помню, я так просил его, когда мы стояли на стене Царьграда и смотрели на его волшебную красоту, чтобы ратники не разрушали ни храмов, ни дворцов, но дружина была одурманена, увидев, сколько прекрасных изделий везде и нет стражи! Мы пять дней, да, Бастарн, и я вместе со всеми, грабили город, пока не поняли, что наши струги могут не выдержать, ведь путь не близок! Аскольд охрип, пытаясь вразумить воевод, а те — дружину. Что творилось с их глазами и душами! То была картина настоящего безумства корысти! Но накануне отплытия домой вдруг к нашей ладье причалила маленькая лодчонка, в которой были люди Фотия. Они спросили, может ли Аскольд встретиться с патриархом. Аскольд долго не мог понять, в чем дело, спрашивал, где Игнатий, с каким патриархом будет встреча, хотел даже убить сотников, но я удержал его. Когда до разумения Аскольда дошло, что с ним хотят заключить ряд, он долго молчал, а затем согласился. А через некоторое время состоялось то, что называется соглашением, но я уверен, что Аскольд заключал его в состоянии помрачения разума. У него как-то странно блестели глаза, голос срывался, было видно, что князя лихорадит. Но осанка и весь вид Аскольда в ту ночь были, пожалуй, как у сказочного витязя. Да, было видно, что он своим финским убором на какое-то время запечатал уста самому патриарху Царьграда. Ну да это надо было видеть! — восхищенно проговорил Дир. — К нашей ладье прикрепили помост, предварительно убрали лишних людей и оставили только стражу. Когда на помосте появился в священном белоснежном одеянии патриарх Константинополя, у нас с Аскольдом захватило дух. Его узкое, измученное лицо, темные круги под глазами говорили о пережитых страданиях, а мановения изнеженных белых рук, державших метелочку и чашу со святой водой, с помощью которых он пытался освятить нашу ладью, как место переговоров, и нас, как соучастников ряда, не скрывали силу его презрения к нам, как к варварам. Следом за патриархом, в одежде простолюдина на помосте появился еще один человек, которого Аскольд грубо схватил, и если бы не защита со стороны патриарха, то неизвестно, чем бы все закончилось. Это был царь Михаил. Надо отметить, что патриарх хорошо знает наш язык. Вот только не знаю, понимал ли нас Михаил, — глухо продолжал исповедоваться Дир. — Царь был тоже бледен, его красивое несчастное лицо невольно вызвало сочувствие в моей душе. Аскольд же, напротив, смотрел на царя враждебно. Вид царя был таким отрешенным и горестным, что, казалось, иногда он смотрел сквозь нас. А Аскольд возмутился: царь здесь, стало быть, и катафрактарии вернулись! Не устроить ли доблестный бой двух конниц!
Михаил лишь опустил голову и обреченно махнул рукой Фотию.
Тогда патриарх выложил на табурет большой лист пергамента и зачитал из него несколько строк. Помню, он просил немедленно оставить бухту, отплыть к себе. В Киеве мы должны были разрешать христианским проповедникам вести беседы со всеми людьми города, а в Константинополе дозволялось нашим людям беспошлинно торговать.
— Это все?! — вскричал возмущенный Аскольд и чуть не разорвал пергамент.
Фотий спохватился и стал читать дальше:
— «Обязуемся со своей стороны ежегодно, по осени, платить киевскому князю Аскольду дань, кою вручать будет особое посольство, снаряженное под строгим надзором царя Михаила Третьего и патриарха Византии Фотия».
— Дождешься от вас дани! — проворчал тогда в ответ Аскольд и как в воду глядел, — проговорил Дир и посмотрел на жреца.
— И после этого вы отплыли домой? — осторожно спросил Бастарн, внимательно слушавший Дира.
— Не сразу, — улыбнулся Дир. — Фотий вручил Аскольду дорогие дары: паволоки, золото, серебро, драгоценные ткани и, заручившись словом Аскольда, что наутро нас не будет, перекрестил нас на прощанье, помог царю преодолеть помост и перебраться на свой корабль.
— А обряд, обряд крещения… вы приняли? — пытливо спросил жрец, глядя Диру в глаза.
— А где его было принимать? — засмеялся Дир. — В нашей ладье? Нет, обряда не было. Если взмах руки патриарха считать обрядом, то… — Дир развел руками. — Как хочешь понимай, верховный жрец, но я себя крещеным не считаю, — искренне признался он.
— А в условиях договора было сказано, что отныне вы оба обязуетесь исповедовать новую веру?
— Нет, — твердо ответил Дир. — Такого не припомню. Да и не должно! Они же пришли уговорить нас уйти от города, и нам же условия ставят! Аскольд бы тогда точно приказал убить их! Ведь не мы к ним с поклоном пришли, — рассуждал Дир, пытаясь вспомнить все подробности встречи с Фотием и Михаилом.
— А у вас остался этот пергамент? — с острым интересом спросил Бастарн.
— Не ведаю. Я ведь по-гречески не понимаю…
— Вот уже год, как Фотий разослал во все христианские государства свое «Окружное послание», в котором говорится о том, что Аскольд не только добровольно променял нечестивое язычество на православное христианство, но и является подданным Византии!
Дир вскочил.
— Этого не может быть! — закричал он, но в следующее мгновение осекся и, мучительно застонав от бессилия и сознания собственной глупости, тихо пробормотал: — Этого не было… этих слов не зачитывал нам Фотий!..
Бастарн успокаивающе похлопал Дира по спине и грустно проговорил:
— Греки всегда умело используют слабость своих врагов себе на благо… Расскажи-ка мне лучше, Дир, как вы отплыли. Ты хорошо все помнишь?
— Отплыли мы не как обещали, утром, а пополудни. Аскольд всю ночь разглядывал дары греков, все искал в них яд или змею, но к утру сморился и до обеда проспал. Потом он вызвал воевод, но не досчитались мы Гельма, куда он пропал, так и не выяснили, ждать не стали, как раз в это время наш ветер подул, ну мы и тронулись. Спокойно отплыли из бухты, немножко непогода разыгралась вслед, но она не досадила нам, — вяло доложил Дир жрецу» вопросительно посмотрел на него.
— Значит, буря вас не задела, — бесстрастным тоном проговорил Бастарн и внимательно посмотрел на Дира.
— А… была буря? — удивился Дир.
— Фотий всем священникам христианских государств сообщил, что ему пришлось молить помощи у Богородицы и во Влахернском соборе был произведен всеобщий молебен, после чего опустили в воды Босфора ризницу Христа, которую якобы узрел Бог и якобы нагнал на врага бурю.
Дир ухмыльнулся.
— Меня интересует, какова доля правды в изложении Фотия, — хмуро проговорил Бастарн и, вставая, добавил: — Чую, что правды в его сочинении очень мало.
— Мало?! — возмущенно переспросил Дир.
— Мало, но есть, — твердо изрек жрец. — И ты нынче убедил меня в этом, правдиво поведав о дикости и разбое, которые учинила дружина Аскольда… Хотя, подожди! — в раздумье остановился жрец. — Там, в «Послании», сказано, что Аскольд в город не вошел!
Дир удивился:
— А где мы столько добра набрали, что третье лето не бедствуем?
— Ясно, что Фотий не мог христианским государствам доложить, что какая-то языческая воинская сила перехитрила его и вошла в город, который охраняется не столько стратиотами да двумя линиями древних стен, сколько божественной силой Христа!
— А дань?! — возмутился Дир.
— Ну, дани вы, друга, не дождетесь, — пророчески заявил Бастарн и, взглянув на небо, весело посоветовал: — Идем скорей, не то ворота замкнут и стражники не впустят нас в город.
За окном уже смеркалось, и вместе с темнотой в гридню киевского князя проникло что-то еще, тяжелое, мрачное, чего не хотел принимать князь и с яростью гнал прочь. Стало неуютно, холодно… Один! Разогнал всех, дозволил всем трапезничать без него, а теперь вот сидит и тревожные думы разгоняет в разные стороны! Аскольд хмуро ткнулся лбом в холодное стекло, пытаясь остудить злобу, еще клокочущую внутри из-за вести о «Послании» Фотия, и неожиданно для себя решил опробовать совет верховного жреца. Вначале он просто мысленно вопрошал Небо: «Кто является причиной моей тревоги: Фотий? «Послание»? Бастарн? Дир?» Некоторое время напряженная тишина странным гулом отдавалась в ушах Аскольда, давила и терзала его беспокойную душу, но, приказав себе проявить терпение, немного погодя он вдруг ощутил ясный ответ: «Нет». Аскольд недоуменно покрутил черноволосой головой, затем вновь спросил: «Исидор? Софроний?..» — но, снова получив ответ «Нет», остолбенел. Боясь глубоко дышать, он решился предположить: «Сын?» — и, когда получил ответ «Нет», только тогда и выдохнул. Но после этого испытания задать простой и легкий вопрос: «Экийя?» — для Аскольда оказалось нестерпимой мукой. Экийя — это основа его жизни! Все, что делает он в своей жизни, освящено ею.
Да с ней ничего и не может случиться! Кругом стража, няньки, столько догляда! Но почему так похолодели руки и в висках стучит так, будто кровь наружу рвется, а ноги словно прикованы к бревнам, которыми аккуратно выложен пол в гридне киевского правителя? Аскольд задержал дыхание, закрыл глаза, еле выдавил: «Экийя?» И через мгновение он всем существом воспринял ответ: «Да!»
Аскольд ошарашенно прошептал несколько раз это не подлежащее сомнению «да» и не мог сдвинуться с места.
Потом он бросился из гридни так, будто кто-то гнался за ним, и метнулся в ту сторону, где располагалась маленькая душная клеть. Там стояла жесткая, деревянная, но широкая, покрытая мехами кровать, предмет особого почитания киевского правителя. Обычно, распахивая дверь в эту выложенную ореховым деревом клеть, где все пахло цветами, Экийей и любовью, Аскольд немного хмелел и волновался.
Сейчас Аскольда привела сюда одна тревога, и князь влетел как стрела, несущая всему смерть.
Густой сумрак обволакивал углы комнаты, и таинственно шуршали маленькие пучки сушеной ароматной травы, от запаха которой всегда по-особому кружилась голова князя.
Маленький столик с незажженной свечой словно нерешительно шагнул навстречу князю и жалобно поведал ему об отсутствии хозяйки.
Аскольд ринулся к одру и провел рукой по меховому покрывалу. Стремительно-жадный и вместе с тем беспокойно-озабоченный жест увенчался успехом: рука наткнулась на довольно большую ветку с длинными, тонкими, почти острыми листьями и маленькими, едва раскрывшими лепестки соцветиями. Аскольд глубоко вздохнул, сел на постель и улыбнулся. «Она здесь! Она была здесь, но не дождалась меня и куда-то ушла!.. Что это за ветка? Какой аромат от нее!.. Аромат моей Экийи!» — с радостью подумал Аскольд и, прижав ветку к груди, расслабленно прилег на одр…
— Княгиня, иди спать, — шепотом позвала нянька Экийю, когда Аскольдович, распластавшись на кроватке, заснул крепким сном.
— Иду, — отозвалась Экийя, видя, что и нянька устала, и сын действительно уснул так, что вряд ли проснется, а если и проснется, то для чего же нянька спит в детской клети? Экийя медленно отошла от одра, на котором широко раскинула ручонки ее ненаглядная отрада, трехлетний сын, и тихо подошла к няньке.
— Ежели что, разбуди, — предупредила она старуху и ласково дотронулась до ее плеча.
— Да будет тебе, княгиня, хмурые думы нагонять, — устало проговорила нянька и вдруг с лукавинкой в голосе добавила: — Иди-ка ты к своему лелюшке, не чает, наверное, бедовый, когда ты с ним ляжешь!
— Наверное! — вздохнула Экийя и не двинулась с места.
— Да ты что, княгиня? — забеспокоилась нянька. — Али что в душе треснуло?
— Не знаю, — прошептала Экийя и, чуть помедлив, вдруг спросила: — А ты одного любила или еще кого-нибудь?
Нянька встала, взяла Экийю за локоток и легонько сжала.
— Любить можно только одного, дочка. Блудничают со многими. А блуд — дело безотрадное, богами запретное! — как можно ласковее проговорила нянька и, немного помолчав, спросила: — А ты мать свою попытай. Ужели от дочери она мудрость вашего народа скроет?
— Не скроет, — грустно ответила Экийя и, пожав плечами, рассеянно поведала: — Моя мать очень мало любила… Отец был жесток… Имел наложниц… а она болела за него…
— Вон что! — участливо протянула полянка, кутаясь в убрус. — Да ведь наложницы-то не всегда зло таят в себе.
Экийя села на табурет.
— То было давно, годов тридцать вспять. Тогда во Киеве был правитель лихой, князь Бравалин. Как и твой, все на греков ходил. Люди баяли, ряд с ними сторговал, но греки, как и твоего, чую, обманули. Так вот однажды он дюже лихо сходил на греков и нас, сирот, после пира доброго забрал к себе.
— Сирот?! — переспросила Экийя.
— Да, отцы наши с ним на греков пошли, а надобе[6] не вернулися: частью были побиты греками, частью во море покой нашли, знать, лихую медовуху не ко времени отпотчевали, — объяснила нянька, вздохнув.
— Понятно! — воскликнула Экийя. — А дальше?
— А дальше что? Собрал нас Бравалин соколиноокий, чернобровый, обнял, дары да одежды раздал и говорит: пока женихов у вас нет, я вас жить к себе заберу. И забрал! Надо же нас было от лихих кочевников защищать!
— И… не трогал? — недоверчиво спросила Экийя.
— Как же не трогал! Трогал! — откровенно сказала нянька и словоохотливо поведала: — Бывало, придет к нам в девичью и начнет рассказывать разные сказы, смеркаться станет, он свечу не дает зажигать, какую-нибудь податливую девку выберет, та, глядишь, и не выдержит, уйдет с ним на ночлег, а то и при нас сотворит, что захочет, не больно считался с нашими душами. Так вот и жили, пока не женился.
— Любил жену-то? — пытала Экийя.
— Кто его знает, умел ли он любить! — задумчиво ответила нянька и съежилась. — Только после ее родов дошла очередь и до меня, — глухо проговорила она.
«Так вон оно как бывает!» — со странным очарованием в душе подумала Экийя и по-новому взглянула в лицо няньке, которое теперь и не выглядело старым, а светилось молодым блеском в глазах и, видимо, добрыми воспоминаниями.
— Нет… Не дал нам Радогост любви, а почему — не знаю. Люди говорят, что любовь по улыбке проверяют… Ой, княгиня свет, заговорила я тебя… Аскольд твой закручинится, коль узнает, что ты на меня красный вечер потратила!
— Не закручинится, — улыбнулась Экийя, пытаясь понять все, что вдруг возникло в ее душе после взгляда голубоглазого проповедника. «Что сказала нянька? По улыбке проверяют любовь? А глаза? Нет… тут самое сокровенное глаза говорят… Что-то в них вспыхивает, словно какой-то бог ненароком высвечивает заповедный уголок души и призывает человека, его разум, сразиться с силой огня этого. А разум любопытен! Он хочет знать, на что способен огонь этого заповедного уголка души, где зарождается новая, мощная сила! Однажды мой разум уже отведал этой силы, и я познала Аскольда…» — Экийя улыбнулась, вспомнив и страх, и силу любопытства, и страсть, которую пробудил в ней Аскольд своим восторгом перед ее красотой… Аскольд и ныне с ней все такой же: нетерпеливый, безудержный, ласковый зверь… Зверь, который будит в ней только страсть, а вот любовь пока неведома Экийе. Мать говорила, ежели спать с ним можешь, значит, любишь… Но сердце Экийи не трепетало от улыбки Аскольда! Она знала силу его рук, мощный торс, блаженство, исходящее от прикосновения их тел, но любовь?! О неблагодарная! Боги послали тебе в мужья одного из самых лучших! Простите меня, Радогост и Святовит! Храни, Перун, Аскольда во всех его походах и делах!.. Ведь он отец моего ребенка! Вот любовь к ребенку — сильна и понятна. Ненаглядный мой сыночек!..
Экийя расцвела в материнской улыбке и вдруг вспомнила, что ветка смоковницы, которую она сорвала для… да-да, выговори смелее, Экийя, для кого ты ее нынче сорвала! Экийя сникла, поняв, что себе врать бесполезно.
Экийя долго и мучительно размышляла, но ничего придумать не смогла. Лишнего ложа в детской клети не было, а выгнать няньку ночью ко дворовым слугам и лечь на ее постель — великий грех, который не простил бы ей даже Радогост. «На чужой постели спать никогда нельзя. Лучше на земле, на сене, в норе дикого зверя, но не на чужой постели, да еще старой няньки! Все болезни старого человека перейдут к тебе!» — мгновенно вспомнила Экийя завет своей бабки и тяжело вздохнула. Уставшая, она придвинула табурет к детской постели и, облокотившись на нее, положила на руки голову и закрыла глаза. Как по мановению крыла волшебной птицы, перед взором Экийи всплыл образ голубоглазого, чернобрового проповедника, который снова страстно поцеловал край подола ее платья. Как он посмел это сделать, дерзкий христианин!
Экийе до сих пор казалось, что ее тело дрожит от невысказанной, недочувствованной истомы. Она не могла сейчас принадлежать Аскольду! Экийя почувствовала, что рукава платья намокли. Она не успела вытереть слезы с лица, как услышала:
— Экийя, княгинюшка, сюда идут! — Нянька обеспокоенно заглянула в лицо своей хозяйки.
Экийя вздрогнула и окаменела.
— Это Аскольд, — прошептала она и не ошиблась.
— Что с моей ласточкой, что с моей лелюшкой случилось? — тихо пропел Аскольд, когда увидел склонившуюся над детской колыбелью жену, и сердце его выдало резкий, но жаркий толчок:
— Сынок, что ль, приболел? — осторожно спросил он, кладя свои горячие руки на прекрасные плечи жены.
Экийя приняла тяжесть его рук и поникла. Томное тепло, распространяясь по коже, мышцам и крови, охватило ее всю огнем, и Экийя затрепетала. «Нет, я, наверное, никогда не откажусь от тебя, Аскольд», — обреченно подумала она и уже наперед знала, какой будет эта ночь.
Аскольд, краем глаза взглянув на разметавшегося и крепко спящего сына, понял, что никакая болезнь его наследнику нынче не угрожает, а ненаглядная Экийя уже отошла от дневной, чистой, звонкой жизни и готова раскрыть крылья для полночных утех с мужем. Вот она, нежная, мягкая, сдерживающая дыхание и желание, прильнула к нему, и он почувствовал себя огромным, огненным витязем, воспарившим к небесам, чтобы поведать Радогосту о своем счастье и поклониться ему за эту божественную радость.
Аскольд взял Экийю на руки и, целуя, понес возлюбленную на их ложе любви…
Все было не как всегда, а отчаяннее и почему-то хуже. Где хуже, в какой момент было хуже, Аскольд не знал, но он учуял в жажде обладания Экийей вдруг свою настороженность.
— Экийя, — окликнул он жену хриплым от затаенного волнения голосом. — Ежели меня убьют в этом походе на Царьград, ты сожжешь себя в честь моей смерти? — спросил он, не сумев совладать с удушающим волнением.
Нет, сейчас он боялся не за себя, а за Экийю и знал, что чем дольше она смолчит в ответ, тем охотнее он оправдает любое ее отступничество.
— Почему ты спрашиваешь меня об этом сейчас?
У Аскольда зазвенело в ушах от ее чарующего голоса. Он вдохнул запах ее тела, смешанный с ароматом измельченных листьев смоковницы, взял упругие груди в свои огромные теплые ладони и быстро раздвинул ее ноги.
— Потому что Бастарн отвернулся от меня, и я не знаю, что меня ждет впереди, — засмеялся Аскольд, пытаясь все обратить в шутку. Экийе достаточно было услышать имя жреца, чтобы мгновенно вспомнить имя голубоглазого христианина. Она слегка отодвинулась от Аскольда, но сразу же передумала.
— Если тебе очень надо, чтобы я была с тобой, то я сделаю все, что ты захочешь, — прошептала она на ухо Аскольду, прильнув к нему всем телом. «Он желанен мне, — неожиданно подумала она, горячо лаская мужа. — И никакого христианина я к себе больше близко не подпущу», — решила она и вновь подчинилась порыву Аскольда.
Дул тот сыроватый, северный весенний ветер, который загоняет людей в дома, заставляет их в очередной раз оживлять огонь в очагах, тесно прижавшись друг к другу сидеть возле него и, глядя на затейливую игру пламени в печи, внимательно слушать какую-нибудь песню о веселом госте купце-удальце или легенды о жизни и подвигах своих предков.
Олаф, высокий, статный, с могучими плечами и красивым норманнским лицом, обрамленным окладистой, местами уже посеребренной бородой, тревожно глядел в лица людей, окружавших его не только здесь, в гридне его нового дома, но везде, где бы ни приходилось бывать молодому преемнику центральной княжеской власти Северного союза словенских племен. Чаще всего, правда, Олафу приходилось бывать только на левом берегу Волхова, который завершал знаменитый Людин мыс, властно возвышавшийся удалой кручей над Ильменем — озером, из которого вытекает мутноводный Волхов. Рюрик когда-то облюбовал этот мыс для заселения варягами-русичами и постройки своего городища. Теперь это место жители Новгорода называют Рюриковым городищем и заходят сюда редко, ежели не сказать, что вообще не заходят. Настораживает это Олафа, как преемника Рюрика, как опекуна наследника малолетнего Ингваря, как зятя безвременно умершего великого князя и как родного брата его жены, красавицы Эфанды, ныне, наверное, снова обретшей своего мужа на небесах. Именно для этой цели и был сожжен дом, в котором раньше здесь жили Рюрик с Эфандой, чтобы теперь, когда оба перешли в мир другой жизни, они смогли снова жить в нем на небесах, ибо верил Олаф, как и все русичи, что жизнь на земле — это только начало длинной жизни людей на небе.
Но если жизнь Рюрика проходит уже там, на небесах, то для Олафа, как нагадали ему кудесники по его лбу да по стопам ног, это в далеком будущем. А думать сейчас надо о том, что следует делать уже завтра утром и даже сейчас. Новый дом вот построили. Дом, в котором будут жить не только Олаф с женою, дочерью Рюрика, но и ее брат, сын Рюрика, Ингварь, со своими няньками, и лучшие дружинники Олафа, что были с ним на Ладоге, после того как из ладожской крепости Рюрик пошел войной на новгородского смутьяна — князя Вадима и, убив его, сделал Новгород своим владением.
Олаф вспомнил первые годы тяжелой жизни варягов-русичей в земле ильменских словен и снова глубоко вздохнул. Сколько дорогих людей унесла распря между Вадимом и Рюриком!.. Убиты Триар и Сигур, которых словене почему-то называют до сих пор по-своему — Трувор и Синеус. Погибли в кровавой бойне их жены и дети. Сгинули в этой сече и драгоценные изделия — метательные машины. Никто теперь ни в одной из больших или малых дружин не знает, как и подступиться к изготовлению хитроумных приспособлений, с помощью которых Рюрик когда-то побил войска трех германских королей, за что и был впоследствии изгнан с земли своих предков. Не хотел он, да и не думал, что его народ и его воинство превратятся на земле родственных племен в изгоев. Ведь не по своей злой воле появились они здесь! Ох, Гостомысл, Гостомысл! «Низкий поклон» тебе за твое деяние в промысле ратных дел среди своих племен! Ну да грех поминать лихим словом покойников, Святовит покарает! Олаф еще раз вздохнул, вспомнив смерть Гостомысла тогда, когда уже, казалось, смирились все родовитые потомки вождей славянских племен, да и сами вожди не роптали на варязей, видя, что «срама на свою голову они имати не хотят, ну, а коли тако, то и должно бысть все тако же, яко было и при Гостомысле». Ну что ж, «бысть» так «бысть», и слава Святовиту! Но не мог не видеть Рюрик, как уехал в сердцах из Новгорода во Псков сын Гостомысла, Власко, и ежели не собрал там войско против варягов, то только потому, что ведал о быстрой смерти любимой жены Рюрика — Эфаиды, после кончины которой и сам Рюрик был не жилец на этой земле.
Олаф еще раз оглядел своих дружинников, тесным кругом сидящих вокруг очага и греющихся у огня, и едва не спросил, не ведает ли кто чего о Власке Гостомысловом. Не затевает ли знатный Словении Вадимову смуту продолжить? Время-то уж больно подходящее для распри: Рюрик умер, дружина в Новгороде не велика, ее и попытать можно, ну а малые дружины сидят далеко и не сразу на помощь придут! Олаф посмотрел на Стемира, Свенельда, своих самых надежных, еще рарожских друзей, затем перевел взгляд на мудрого Дагара, меченосца правой руки еще у Рюрика, затем на Кьята, меченосца левой руки дружины Рюрика, и почувствовал, что сейчас их души заняты поисками новых путей сближения со словенами, понял их правоту. Они больше знали новгородцев и недавно, обходя торговые лавки на Плотницком конце Словенского холма, выглядели там дивного сказителя и привели его в новую гридню.
Сказитель был одет в длиннополую льняную рубаху, подпоясанную узорным поясом, широкие полотняные штаны темно-коричневого цвета, но обут сказитель был, как воин, в хорошие кожаные сапоги, и это насторожило Олафа. «Уж не от Власко ли это лазутчик, который и сказ умеет вести, и ухо с глазом востро держать не откажется. Такие ой-ей как хитры, все сумеют высмотреть! Ну, что ж, славный сказитель, говори, я послушаю, о чем ты легенды ведать нам будешь и какому уму-разуму учить пришел». Олаф еще раз посмотрел на благообразный лик славянского сказителя и не мог больше противиться самому себе. Уж больно душевная речь лилась из уст рассказчика. Уж больно метко она в цель попадала, и Олаф приглушил тоскливое страдание своей души и стал слушать вместе со всеми то, чему не внимать было нельзя…
— Долго жили в тех местах два молодых брата — Словен и Рус, но вот с озера Спящих Островов подула Яга на них злым ветром, наступило лихое для братьев время, и пришлось им вместе со своими приближенными искать себе новое отечество, — вещал между тем сказитель, и Олаф еще раз убедился, что этот пришелец не просто так появился в Рюриковом городище. Князь отыскал в группе сидящих на скамье гостей лицо постаревшего Бэрина, пристально посмотрел на него, указав потом кивком на длиннобородого сказителя, и дал понять, что надо быть с этим словенином особенно бдительным.
— Двигались братья наугад, — продолжал сказитель, — а получалось, что шли на север, неизвестный им доселе. Дошли они до озера и дали имя ему Мойско. А из озера того вытекала река Мутная. Пришельцы сели на бережку и стали гадать. Гадание предсказало им, что следует остановиться на жительство здесь. Водичка сквозь камушки не стекала совсем, так они и поняли, что и им далее хода нетути, — бесхитростно объяснял сказитель и ясными голубыми глазами глядел на своих благих слушателей. — У истока реки братья с людьми своими поставили град и поселились в нем. Озеро они переименовали в честь дочери Словена в Ильмень, а реку по имени сына Словена назвали Волхов.
Варяги-русичи зашевелились, загудели, удивляясь вести, но перебивать рассказчика не стали. Сказитель же не настаивал на тишине, никого не замолчал, всем дал душу излить, а затем спокойно продолжил:
— Ту реку, что впадает в озеро Ильмень, братья назвали Шелонью, ибо так звали жену Словена. А Волховец был назван по имени меньшого сына Словена. Но не долго братья жили вместе, — в полнейшей тишине ведал дальше сказитель и был доволен собой: легенда лилась сама собой. «Видно, варязе душу открытую имеют, коли так чужой легенде внимают», — подумал бравый словенин и продолжал: — Вскоре обзавелся семьей Рус и поместился у соляного колодца, где и основал себе город и дал ему имя свое. Так и нынче город Руса животом богат и яко льняной цветок цветет. Якие словеночки там обитают, да яким мудрым плотницам улыбаются, да сыновей все по осени рожают! — засмеялся сказитель, но быстро улыбку смел с лица и, сделавшись грустным, далее поведал легенду о Словене и Русе.
— Возле города Руса две реки текут. Рус одной дал имя… своей жены — Парусья, а другой — имя своей сестры, Полнеть. Много лет жили братья, распространив свои владения до моря Великого, покрытого льдами, — продолжал сказитель и увидел в ответ настороженные лица своих слушателей. — Но вот снова Яга вспомнила о двух великих братьях, нагнала, хитрая, моровую язву на Приильменский край, и… разбежались жители, опустели города Словенск и Руса, — тяжело выдохнул сказитель, и слушатели угнетенно промолчали в ответ на это предупреждение.
— Но жизнь… она снова пахтает жизнь, — мудро изрек сказитель и завершил свой рассказ: — Прошли долгие годы. Люди забыли про мор и, услышав про землю своих предков, отправились снова к ней. Они взяли новые кустарники и деревья с собой, семена ржи и овощей, прихватили животных, дающих мясо, молоко и шерсть, и даже новых пчел и шмелей с собой привезли и оздоровили забытую землю! Здесь, на правом берегу Волхова, есть холм, который и поныне зовется Словенским, ведаете ли вы, русичи, об этом? — спросил сказитель.
— Ведать-то ведаем, — глухо за всех ответил Бэрин, как самый старший в окружении Олафа и все еще верховный жрец Новгорода, — но… мы думали, что Словенский холм был впервые застроен и заселен только Гостомыслом. Мы его так и зовем про себя — Гостомыслово городище.
— Нет, — протянул сказитель. — Гостомысл сюда пришел тогда, когда уже тут корни пустили Неревский конец и Гончарный край, то бишь Людин край, где ваш мыс и начинается. Гостомысл только расширил Плотницкий край да торговые ряды на берегу Волхова, а тут и вы прибыли, — вздохнул он и исподлобья глянул сначала на верховного жреца варязей, а затем на преемника Рюрика, Олафа.
— Что-то ты, былинник, нынче много вздыхаешь, али от печки жарко, али от того дела, которое задумал? — медленно растягивая слова, проговорил Бэрин, но знал, что своим вопросом не мог сильно испугать лазутчика. Он зорко смотрел за повадками сказителя и не обнаружил пока ничего из того, что напомнило бы ему характер поведения давнишних слебников Вадима. Но ведь и Власко — не Вадим! Вадим был князь Новгорода, храбрый воин, но очень ревностный хранитель своей единоличной власти! А Власко — сын гражданского, всенародно избранного правителя всего Северного объединения словен, хитрейшего посадника Новгорода и мудрейшего человека и отца! Неужели и он не выдержит, ударится в распрю и станет очередным зачинателем родственного кровопролития?! Подумал бы горячий, великолепный богатырь о сестре своей! Ведь красавица Гостомыслица замужем за варягом, живет с Гюрги здесь, в Рюриковом городище! Неужели ты, брат Власко, станешь убивать мужа своей единственной сестры?
— Вы, верно, думу держите, что я посланник Власко? — не выдержал сказитель долгого молчания Олафа и Бэрина.
Варяги молчали. «Ты искал нас, — говорил их вид. — Мы впустили тебя в Рюриково городище. Теперь ты все ведаешь, так дело за твоей душой! Раскройся до конца! Глаголь!»
Сказитель понял суть молчаливого призыва русичей и, снова тяжело вздохнув, проговорил:
— Я же молвил вам, что издавна сии места начали обживать два брата, от которых пошли два родственных народа: словене и русичи. Так чего нам делить нонче, коли в лесах всякой живности и снеди хватит на всех, а рыбы столько, что хоть объедайся! Я баю о том, что сторониться нас не следует, а коли нужда будет в ратниках, так крепких молодцев у нас тоже хватает!..
— И эти песни слыхивали, — прервал бравую речь сказителя Бэрин и резко напомнил: — Но только конец у них был печальный: к более резвому князю сбежали ваши ратники. Дюже пограбить греков захотелось!
— Ну… так и ваши из того же теста спахтаны, — не растерялся сказитель.
— Чего ты хочешь от нас? — не выдержал Олаф и встал со своей скамьи.
— Ого! — восхищенно заметил Словении. — Да ты под стать нашему Власко! Он ведь на посадника решил себя опробовать!..
Олаф сел. Новость была ошеломляющей. Наконец-то Власко учуял себя в новой доле. Но одно дело — быть сыном бывшего мудрого посадника, а другое дело — самому им стать. Да, Гостомысл был крепким орешком, всех зрил насквозь, умел ладить со всеми и примирил наконец кое-как словен с русичами; но не успел Гостомыслов курган покрыться зеленью, как снова в словенском воздухе завеяло строптивостью. Торговые ряды на Словенском холме обычно шумят по пятницам, а стоило на них появиться русичам, как замолкают купцы, прячут свои товары и, сославшись на горячий зов своих жен, покидают прибыльное дело. В любое другое время это послужило бы сигналом к сбору на военном городище, но Олаф, верный наказу Рюрика, приказал только усилить дозор вокруг своего поселения да почаще закрывать ворота своей крепости…
— Ну и… что он хочет от нас, как будущий посадник? — спросил Олаф сказителя, размышляя о том, что же надо будет предпринять, если вдруг Власко потребует возвращения земли. Олаф почувствовал, что у него по спине пробежал струйкой холодный пот. «Это ведь Рюрик оказался тайным сыном Гостомысла, и старик сделал все, чтобы варяг стал великим князем Северного объединения словен. Ну и былинник! Ах ты, проклятый! И зачем ты только эту весть принес? Вот она, та доля великого князя, которая сделала жизнь первого великого князя, Рюрика, короткой и тяжкой».
«Ну как, сынок, сдюжишь?» — услышал Олаф тихий голос отца и вздрогнул.
Он так хотел сейчас увидеть своего отца Верцина, вождя рарогов-русичей, живших в Рарожье. Сзади тихо подошла Рюриковна и прошептала:
— Гюрги хочет поговорить с тобой.
— Возвращайся, сказитель, к Власко, — резко заявил Олаф, встал и, чеканя каждое слово, проговорил: — Иди и скажи: Олаф менять договор Рюрика с Гостомыслом не будет! А ежели потомок Гостомысла начнет диктовать Союзному вече свое волеизъявление, то Олаф обнажит свой меч! Из этих мест нам дороги назад нет! — горячо сказал Олаф и указал сказителю на дверь гридни.
Словении, не веря, что его просто так выпускают на волю, растерянно встал со скамьи и, ничего не говоря, вышел.
Полюда ходил по своей светлице из угла в угол, отмеряя маленькими шажками то расстояние, которое должно было выдать мудрому посадникову советнику правильное решение.
«Вон Домослав, умная голова, сидит возле оконца, то на улицу глядит, то на своего давнего друга посмотрит, вздохнет тайком, но беспокойства своего не кажет, знает, что двойная тревога может толкнуть к неверному шагу, а его делать ноне никак нельзя. Как уберечь Новгород от вспышки новой распри? — думал новгородский посол и старался остудить свой пыл. — Ужели Власко не остынет, раздует в потухших угольках Вадимовой смуты свой огонь кровавой бойни с варязями? Вот они, молодые, горячие головы! Только и смотри за ними, как бы секирами не замахали друг на друга! Ну почему не живется миром молодым?! Ведь Олаф-то не Рюрик! Ну что им нынче делить? Земли — вволю, всем хватит. Леса — глаз не хватит, чтоб весь оглядеть. Рыбы, мяса — еще не одну дружину прокормим. Ну, лиходейские души, так и тянет друг другу носы расквасить! Да ладно бы друг дружке, а то ведь сколько глупых голов втянут в свою дурью кутерьму! — Полюда распоясал свою перегибу, вдохнул полной грудью воздух дубового жилья и решил: —Нет, ноне с Власко говорить без пользы. Только вреда наживешь. Вот он, Гостомыслов сын, сидит у очага и молчит. Здоровый, сильный и красивый, законнорожденный наследник всех богатств знаменитого владыки Новгорода, ныне… покойного. И Рюрик, тайный сын Гостомысла, тоже ноне покойный. Когда нет ни отца, сокрывшего свою горячую любовь к сыну и сумевшему вопреки всем невзгодам дать все же Рюрику «версты судьбы своей» и сделать тайного сына великим князем Северного объединения словен, когда нет самого тайного сына, никто и не ожидает от Власко, что именно теперь в нем забурлит мутная вода запоздалого возмездия»…
— Вовсе не запоздалого, — проворчал Власко, зная, о чем думает бывший друг и советник его покойного отца. — Я думу держу такую: незачем нам более держать чужую воинскую силу! Свою пора иметь! Своих мужиков надо ратному делу обучать! — горячо доказывал свою правоту Власко и тоже распоясал перегибу, подбитую лисьим мехом.
— Полюдушка, мы с тобой сколь клич кликали по мужикам-то нашим, не помнишь? — спросил умный, с узким лицом посол и проследил взглядом за Власко.
— Как не помнить! Все окраины изъездили, все болота обошли, все тропиночки лесные протопали! Не ведаешь ты, Власко, своих словен! Вой из наших мужиков только тогда хорошие получаются, когда враг у ворот стоит! Вот тогда наш мужик бьется со врагом, аки дракон! — горько воскликнул Полюда, обрадовавшись, что наконец-то появилась возможность предупредить будущего посадника от его лихих дел.
Власко съежился. Правда была в словах послов отчаянная, острая, она резанула гордого словенина по сердцу, как опасная секира, но надо было найти немедленно ответное слово старым, мудрым послам и советникам новгородского веча, иначе не видать Власко стола посадника.
— Наших мужиков повсеместно учить надо любви к ратному делу, — тихо и убежденно сказал он и повторил еще раз: — Учить любви к ратному делу надо! Иначе всю жизнь в дураках ходить будем! То одна рать придет нас защищать и обирать заодно, то другая, а там, глядишь, для потомства и земли словенской не останется! — угрюмо проговорил Власко, и Домослав с Полюдой почувствовали, что Гостомыслов отрок уже нынче видит себя на новгородском вече, защищающим свои думы перед всем советом свободных людей края.
— Это хорошо, сынок, что ты душой о нашей земле болеешь, — осторожно похвалил Власко Домослав, но потом беспощадно добавил: — Скажу более, дорогой Власко, что ежели на вече, как только ты выложишь свои думы всему нашему люду и тут же клич бросишь: «Кто на варязей пойдет со мной под моим началом?», то. я уверен, да, за тобой пойдут, как уже шли, и толпа соберется немалая, но успех от твоей потехи будет только на седмицу.
— Почему? — вскипел Власко. — Мы биться умеем!
— Не более трех дней и трех ночей! — отрезвляюще остановил его Полюда.
— Да полноте вам! — с негодованием закричал на послов Власко и стал доказывать свое: — Да коли словене были бы плохие бойцы, то почему все византийские цари испокон веку нанимают наши словенские роды к себе в охрану, на военную службу и даже патриархов охранять!
— Да, отдельными родами, где много мужиков, наших словен выгодно брать. Они кровно заинтересованы в победе, и брат за брата стоят насмерть в бою. Это ведают все! Но, Власко, ты посмотри на остальных словен, — призвал к разуму Домослав сына своего покойного друга. — Одни охотятся и свой промысел ни за что ни на какое дело не променяют. Другие веками сеют, пашут и уже секреты подсечного земледелия так освоили, что в межах сажают огнеупорные породы деревьев! Наши южные словенские пахари гордятся тем, что у дикого леса отняли плодородную землю для хлебушка! А ты их хочешь отторгнуть от дела, с которым они на свет родились, и вместо плуга мечтаешь всучить им в руки меч, который они и во сне-то не видели! Зачем ты хочешь загубить в них то, ради чего они на свет появились? Опомнись, ужели для того ты хочешь быть посадником нашим, чтобы мы снова видели горестные бабьи слезы? Они ведь не ширококрылые кукушки, они своих детей не в чужих гнездах растят, а своими рученьками баюкают и тетешкают. За что же ты хочешь покарать их, верный стражник огненосного Перуна? За что ты хочешь у них детей отобрать и в братский курган закопать? Ты бы, Власко, сперва сам отведал бы доли мужицкой, простой, семейной! Полюбился бы тако, чтобы корни души твоей проросли бы в животе твоей семьяницы, дитя бы своего понянчил, вот тогда бы с болью и рассуждал не только о земле своей, но круче бы всего о людях горевал! Люди-то, они, ведаю, дороже всего на свете! А то, не ровен час, землю-то сбережешь, а жить-то на ней некому будет! — горячо убеждал Домослав Власко, но тот был глух к веским доводам знаменитого новгородского посла.
Полюда, видя, что Гостомыслов сын упорно стоит на своем, решил пустить в ход ту хитрость, которая всегда могла остудить любой разгоряченный пыл.
— Чего мы с тобой стараемся, Домослав, вкладывать в ту голову ума-разума, которая в этом не нуждается! Власко известен всем нашим словенам как зело умный, добрый молодец, храбрый, сильный воин, но еще не самостоятельный хозяин, хотя и полный наследник всего отцовского состояния. Я не знаю, пойдет ли новгородский совет ради твоего желания стать посадником на отступничество от закона своего, — довольно искренне засомневался мудрый посол, смешно оттопырив полные губы, и, слегка высунув язык, досадливо причмокнул им.
Власко выпрямил спину, будто кто-то подхлестнул его к очередной атаке.
— Есть такой закон? — зло спросил он и сузил глаза. — Нельзя претендовать на звание посадника, пока ты не семьянин? — переспросил он и засмеялся.
— Да, — спокойно ответил Полюда. — И Домослав подтвердит тебе это. Правда, я не знаю, как отнесутся советники именно к твоему прошению. Ведь ты дважды спасал нашу землю от врага, ты один из самых богатых людей нашего края… Куда смотрит Радогост, Домослав? — вскричал вдруг Полюда, а его друг весело пожал в ответ плечами. — Ну неужели среди наших девиц нет той, которая бы как глянула на Власко, так бы он и обмер от счастья? Ну, где взять для него такую горлицу? Боги! Помогите нашему славному витязю! Не то страдать будет земля ильменская от холостяцкой тяжести Власкиного сердца! — причитал Полюда, и краем ока поглядывал на Гостомыслова отрока, и ждал на его лице проявления того милого, доброго выражения, которое всегда было его неотъемлемой принадлежностью.
Но Власко хмуро обдумывал весть послов и не обращал внимания на их шутки. Полюда пыхтит, даже притоптывает, пытаясь что-то донести до разума Власко, Домослав то входит, то выходит из светлицы, а Власко все сидит, пригвожденный к скамье неразрешенной проблемой, и не знает, что делать дальше. Вдруг он увидел, как послы торопливо перешептываются о чем-то, и, сдержав порыв гнева, покинул светлицу.
Полюда, давно ожидавший ухода Власко, тут же метнулся к потайной двери светлицы, вывел из-за нее сказителя, что прибыл из Рюрикова городища, и гневно приказал тому:
— Власко ни слова, ни звука о том, что Олаф пригрозил мечом. Не то не удержим мы свой люд от сечи неминуемой. Плети корзины у себя на Гончарном конце и молчи, будто язык у тебя выдрали. Все уразумел?
— Куда уж понятней! — сморщив нос от досады, проговорил в ответ Словении и, почуяв грозное веяние в посольской светлице, с понурой головой удалился.
— Власушко, братец ты мой единственный, посмотри на меня так, как бы отец родной посмотрел! — взмолилась перед могучим красавцем Гостомыслица, ныне по мужу звавшаяся Гюргиной.
Власко, сжав руки, стоял у окна в своем просторном доме, что отовсюду был виден, ибо венчал собой Словенский холм. Наследник Гостомысла хмуро смотрел на бревенчатую улицу за окном и, любя всем сердцем свою красавицу сестрицу, приложил недюжинные усилия, чтобы не обнять ее и не погоревать вместе с ней по умершему отцу-батюшке. Так хотелось побыть с умницей-сестрицей, что славилась добрым словом, веселым глазом да ласковой душой! Так хотелось по-братски спросить ее: «Как ты живешь, милая? Нет ли нужды в моей помощи? Сказывают, ты дитя по весне должна родить! Гюрги, славный варяжский секироносец, знатный Рюриков полководец, отцом станет! Еще крепче сроднятся наши родственные племена!..» Но нет этих слов на устах у Власко… «По родной земле чужая нога ступает. Сейчас пока Мирно ходит и душу народную не присиливает. А время пройдет, и не будет конца-краю погибели словенской воли! Все вырвут с корнем, все вытопчут, все в пепел и стынь превратят. Все светлое в черное вымажут. Все лучшее высмеют. Небо голубое покроют тучи черные. Солнце красное не проклюнется из-за сплошного ненастья. Не могу я, сестрица милая, обнять тебя и любить, яко прежде. Между нами вороги варяги стоят! И хоть не судья я им, но и не друг! И молчать не могу, и любить не могу, могу только злобу копить для защиты земли своей матушки!..»
А Гюргина, накрывшись убрусом, подошла вплотную к Власко, обняла его спину, погладила, заплакала, ткнувшись лбом в жесткую рубаху брата, и, всхлипывая, спросила:
— Ты, видно, давно плача нашего не слышал, Власушко! А нам, женщинам, ждущим своих новорожденных, Святовит плакать запретил! Ибо сердце у таких детей закаменеть может! А дети только на радость должны рождаться! Тебе бы, Власушко, тоже дитя своего иметь надо, а то ты сердце свое в булат превратишь.
Власко развернулся всем корпусом к сестре и смахнул ее нежные руки со своей широкой спины. Гюргина не отступила. Глаза загорелись той, родной, сияющей радостью, когда Власко повернулся все же к ней и посмотрел в ее васильковые очи.
— Драгоценный ты мой братец! — ласково воскликнула Гюргина и бросилась Власко на шею.
Власко дрогнул. Что-то отцовское промелькнуло вдруг в его осанке, жестах и той неуправляемой мимике лица, которую толкают к особому проявлению только узы родства и чувство безысходности. Он осторожно обнял сестру и легонько прижал к себе, но уже в следующее мгновение, почувствовав натянувшийся, неестественно большой живот, отпрянул от нее. Гюргина засмеялась.
— Ну, как я тебе? — лукаво спросила она, гордясь собой и сторожко наблюдая за настроением брата.
Власко отвел взор от фигуры сестры. Он сознательно встретил Гюргину не по обычаям своего племени, хотел раз и навсегда дать ей понять, что никакие родственные связи не остановят его. Он хочет быть посадником и он будет им! Он хочет избавить свою землю от варязей, и он сделает это светлое дело для народа своего! Ну и что же, что родная сестра замужем за варягом? Пусть варяг не думает, что это затянет разум потомка Гостомысла! У Власко своя голова хорошо бытует. И пусть Гостомыслица не стремится вить гнездо для своей варяжской семьи на земле отца их. Пусть Гюрги сам подумает, где должна пустить корни его семья… Сколько буйных дум роилось в горячей голове Власко, пока он не глянул в озорные, зовущие к милому родству глаза любимой сестрицы. «Ох, Гостомыслица-Гюргина, ну зачем ты бередишь мою душу?» — Власко почувствовал, как закололо в глазах, и, чтобы не дать сестре возможность увидеть себя поверженным, снова притянул ее к своей широкой груди и уже крепче прижал к себе.
Гостомыслица затихла. Прижалась к брату, как бывало в детстве, истосковавшись по его защите, по его мужской опеке и родной силе, которая заставляет гордиться братом, а заодно и убедиться в том, что и в его широкой, сильной груди тоже бьется горячее, Гостомыслово, сердце, которое омывается одной с ней кровью и питается одним и тем же духом, духом древнего словенского племени… спора[7]. Вот оно, самое главное! Вот оно, то, что дубовым остовом держит в крепких сучках, как в смоляных ветках трудягу-шмелиху неожиданной сочной каплей смолы настигло, приклеило к стволу, а затем и накрыло обильным стоком исконного сока дерева; так и у нас, у словен, дух спора держит нас в своей узде и не позволяет нам жить разумом лучших словенских колен. «О, дух спора, как ты могуч и грозен! Можно ли избавиться от тебя, или ты наш вечный страж?» Как эта мысль пришла ей в голову?.. «Нет, Святовит, ты ведаешь, как горяч мой брат, и вовремя стремишься напомнить мне о корнях гордого духа наших племен! Земной поклон тебе за это…»
— Власушко, ты когда-нибудь думал о том, почему словенские племена так далеко разбросаны по белу свету и очень маленькими гнездами ведут жизнь свою? — тихо спросила Гостомыслица, не отрывая рук от широкой груди брата.
Власко почувствовал, как его дыхание пресеклось. «Да, сестрица, какое бы ты имя по своему мужу ни носила, думать ты все одно будешь по образу мысли отца своего, — нахмурился он и словно знал наперед, чем закончится их нынешний разговор. — Ладу все равно не будет, не старайся, любимая сестреночка».
Он поцеловал Гостомыслицу в лоб, слегка отстранил ее от себя, пытливо посмотрел ей в глаза и так же тихо ответил:
— Ты права. Мы от своих корней не сможем сами себя отсечь. Потому и дух спора будет вечно питать наши души. Стало быть, я нынче, как никто другой, способен выполнить волю духа нашего древнего предка, и нельзя мне в этом мешать.
Гостомыслица в ужасе отшатнулась от брата.
— Ты хочешь видеть меня горькой вдовой? — крикнула она и попыталась увидеть во взгляде брата хоть чуточку сожаления.
— Нет! — быстро ответил Власко и сжал обе руки в кулаки. — Пусть Гюрги увезет тебя куда-нибудь! — с болью посоветовал он и хотел было взять сестру за руку, но она не позволила ему это сделать.
— Куда «куда-нибудь»? — снова крикнула Гостомыслица. — Я же не шмелиха и не смогу жить в пустой мышиной норе под кочкой! Мне нужен новый дом, у меня дитя вот-вот родится! — горя гневом и обидой, плача от досады и безысходности, прокричала она, но всей душой поняла, что брат не отступится от своего намерения. Кровь Гостомысла и дух спора будут вечно обуревать его душу, и никто не способен помешать ее брату изменить свой путь к его истине. — Ты погубишь нас, — простонала она и напоследок, глядя мутным взором на Власко, глухо проговорила: — Не срамил бы ты свою молву прежнюю да память отца великого!
Стоя на самой верхней площадке сторожевой башни, что была построена по приказу Олафа сразу же, как только глава Рюрикова городища узнал о намерении Власко стать посадником, Гюрги, несущий дозор в этот странный летний день, напряженно всматривался в деревянные, ладно пригнанные друг к другу дома поселенцев Гостомыслова городища и нетерпеливо ждал появления своей жены возле одного из самых знатных домов Новгорода. Время тянулось медленно, и именитый секироносец пытался предугадать, чем закончится встреча сестры и брата по приметам, которые то так, то эдак давали о себе знать. Прежде всего здесь, на высоте, небо было ближе, но не ярче и светлее, а, наоборот, мутнее и холоднее. Здесь резче дул ветер, й это было не ласковое, летнее движение воздуха с реки Волхова и озера Ильмень на Людин мыс, а порывистое, с холодными завихрениями предупреждение и омовение грозным напоминанием. Гюрги поежился, вобрал черноволосую, красивую голову в плечи, обеспокоенно провел руками по светлым деревянным перилам, отчужденно охраняющим знатного варяжского воина от головокружительной высоты. Положение рарогов-русичей в земле северо-восточных словен было зыбкое. Он еще внимательнее вгляделся в зеленые кроны растущих внизу деревьев, которые отсюда, сверху, смотрелись не пышными мохнатыми шапками лесного царя Берендея, а хитросплетенными, с острыми, кое-где оголенными ветвями, взвившимися от удара лохматыми концами кнута бога Велеса. Гюрги вздрогнул от мысли о грозном лесном боге и снова перевел взгляд на деревянные улицы Гостомыслова городища. Скорее бы появилась любимая! Пусть Власко упрямится! Пусть делает все, что ему вздумается, только бы с миром отпустил Гостомыслицу! Гюрги грустно улыбнулся — никак он свою жену не научится называть своим именем. Другие — да, только попробуй назови жену знатного секироносца-рарога именем ее отца — Гюрги язык сквернослову отрубит, а сам… сам любит ее именно как Гостомыслицу. И речь ее, то напевную, тихую и даже мудрую, то звонкую, щебечущую, как песнь соловья в весеннюю пору. А то вдруг речистая Гостомыслица становится молчуньей, и тут, хоть тресни, а слова от нее не дождешься. Гюрги вспомнил, что пережила Гостомыслица, когда умер ее отец, а мать, добровольно определившая свою дальнейшую судьбу, решила, что ей не место на земле без мужа, и наказала Ведуну произвести над собой сожжение. Древний новгородский волхв приготовил для нее специальный настой трав, и вдова Гостомысла не учуяла боли при переходе жизни из тела в дух. Да, вдова ничего не почувствовала. А дочь? Лишиться враз обоих родителей! Жрецы ее уговаривали, что так надо. И сам Бэрин утверждал, что это очень мудрый закон неба, который необходимо выполнять супругам, ибо горе и слезы вдов делают мрачным небо и испепеляющим все живое солнце. Нельзя отягощать дух неба горестями земли. Но Гостомыслица не хотела воспринимать эту жестокую, как ей казалось, мудрость законов неба. Ее дочерний дух буйствовал и требовал удовлетворения сиротского чувства. Она ежедневно бросалась на поиски брата Власко, но тот тайно покинул дом отца и, не предупредив сестру, поселился во Пскове, в доме своих дедов по линии отца. А Гостомыслица все металась то по Рюрикову, то по отцову городищу и искала утешение в ореховой роще, посаженной Гостомыслом и Рюриком в честь наречения варяжского, незаконнорожденного старшего брата Гостомыслицы великим князем Северного объединения словенских племен. Бродя по серой ореховой роще, она ощущала себя хрупким, обездоленным, лишенным корней существом, способным только на дикое, заунывное вытье зверя, у которого убили детенышей и затопили нору. В такие минуты она бросалась наземь возле какого-нибудь пня и рыдала вволю, освобождая душу от тоски по любимым родителям. В такие минуты находил ее Гюрги в роще, тихо подходил к ней, молча гладил ее по голове, брал на руки, целовал в заплаканное лицо и, понимая, что не может заменить ей родителей, носивших такие звучные имена родовитых потомков северных словенских вождей, тихо советовал ей тайно сходить в дубовую рощу Прова и взять от могучих деревьев силы для духа терпения. Ему когда-то в Рарожье это очень помогло пережить тоску по умершим родителям. И Гостомыслица послушалась совета доброго мужа и тайно отправилась к строго охраняемой дубовой роще, что свято хранила следы духа словенских законов, к ее хозяину, богу Прову, и пыталась с ним вести мудрые разговоры. Но всякий раз навстречу ей из глухой храмовой рощи выходил ведун в просторной одежде со множеством складок, с цепями на груди и с ножом в правой руке и, ласково говоря дочери бывшего посадника какие-то особые слова, намеренно уводил ее от бога Прова. Но ведун все же сумел на время усмирить в ней тщеславный дух и тоску по родителям, ушедшим в мир иной. Гюрги пытался выяснить причину столь ретивой охраны ведуном дубовой рощи как места обитания бога Прова, но пока не успел ничего толком узнать: люди, новые поселенцы Людиного мыса, либо пожимали плечами, либо холодно отворачивались в ответ на вопросы знатного варяжского секироносца, либо делали вид, что не понимают, о чем идет речь. И тогда Гюрги решил, что дубовая роща возле Гостомыслова городища — это запретная святыня ильменских словен и знать о ней надобно все, ибо как же жить рядом с теми, кого охраняешь от врага, но не знаешь тайной силы их духа!
Гюрги увидел наконец ярко-синий платок своей жены и вздохнул полной грудью. Два помощника его, незаметно охранявшие Гостомыслицу, метнулись от бревенчатого забора, защищавшего дом Вышаты, и, немного подождав, последовали за женой своего военачальника. Гюрги убедился, что любимая под надежной охраной, и уже хотел было обратить свое внимание на северную часть Гостомыслова городища и на Плотницкий его край, как заметил, что в те же ворота, которые вызывают нынче у всех поселенцев Рюрикова городища особое чувство тревоги, пряча лицо, вошла женщина.
— Ты видел? — беспокойно спросил он появившегося на смотровой вышке Стемира, лучшего друга Олафа.
— Да! — удрученно подтвердил тот и попробовал догадаться, кто бы это мог скрытно входить в дом наследника Гостомысла.
— Лада Власко? — предположил он и неуверенно посмотрел на Гюрги.
— Зачем ей лицо свое скрывать? — хмуро удивился тот и вдруг растерянно проговорил: — Кто-нибудь из наших помнит жену Вадима Храброго? Я был главой охраны Эфанды, когда Рюрик пришел сюда для расправы с бывшим новгородским князем.
Стемир округлил глаза. Он бы никогда не догадался вспомнить о вдове Вадима. Уж больно давно все это было…
— Не так давно, как вам, молодым, кажется, — вздохнул Гюрги и вдруг резко приказал: — Сыну посла Эбона, тебе, Стемир, даю немедленный наказ: послать лазутчиков к дому Гостомысла, выяснить, что за женщина сейчас вошла к нему и какие у нее дела с Власко. Чует душа секироносца, что наследник Гостомысла не только посадником здесь быть хочет. Узнай все, Стемир, а вечером доложим Олафу…
А вечером того же дня в гридне Олафа проводился спешный военный совет, на который были приглашены не только молодые сподвижники продолжателя дел Рюрика в Новгороде, но и опытные послы и все военачальники первого великого князя Северного объединения словенских племен. Здесь сидели на широкой скамье Дагар и Кьят, Гюрги и Вальдс, Фэнт и Руальд, а рядом с ними, сосредоточенный и огорченный назревающими тревогами, Бэрин.
Олаф, одетый в тяжелую вязаную серую рубаху, темные суконные штаны и кожаные сапоги, взволнованно теребил волосы и лихорадочно соображал, кого в первую очередь выслушать: Дагара, знаменитого меченосца правой руки и ныне живущего с Руциной, старшей женой Рюрика и тещей Олафа, или верховного жреца рарогов-русичей, мудрейшего Бэрина, который следил за знамениями природы и мог с успехом разгадать ход дальнейших событий, которые неминуемо последуют за избранием Власко посадником на предстоящем новгородском вече.
— Дагар, как ты думаешь, следует ли нам присутствовать на совете новгородских воевод и купцов? — спросил вдруг Олаф знаменитого, пребывающего в зрелом возрасте меченосца правой руки, и в гридне нового князя Новгорода сразу стало тихо.
— Эту задачу нам должен помочь разрешить посол Эбон, — немного подумав, ответил Дагар и оглянулся на седого, но сохранившего благородную венетскую красоту сподвижника вождя Верцина, отца Олафа.
Олаф покраснел. Как мог он забыть о мудром Эбоне, отце своего друга Стемира?
Но Эбон не обиделся. Он давно избавился от этого чувства, ибо оно было губительно для его дела, а торопливость дум Олафа так понятна, что незачем отрывать драгоценное время на ненужные обиды, да и не под стать это ему. Опытный посол Эбон понимал, что одно только появление непрошеных гостей на совете новгородских воевод может вызвать страшные беды, но, с другой стороны, жена Власко — Гостомыслица только что всем поведала о нежелании Власко понять необходимость присутствия русичей в земле ильменских словен, а это означало поднятие забрал в шеломах противников. Но главное все же заключается в том, кто первый скажет: «Русалкам пора возвращаться в свои могилы»…
— Не горячись, Олаф, — спокойно посоветовал Эбон потомку глубокопочитаемого вождя рарогов и напомнил: — Наша крепость, или, как мы ее теперь называем, Рюриково городище, хорошо укреплена, и подойти к ней мы никому не позволим. А начинать первыми сечу в чужой земле, в которой столько времени стремились свой справедливый ряд установить и уже суд вершили, нельзя, ибо это повредит не только нашему городищу, но и всем нашим наместникам, малым князьям, что сидят во Плескове, Белоозере, Ладоге, Смоленске и Изборске. Мы же не знаем, что успел предпринять Власко!
Олаф встал и, волнуясь, проговорил:
— Память коротка стала у русичей: кто забыл, как были убиты в этой земле братья Рюрика — Сигур и Триар? И главный вопрос я хочу задать осторожным послам: почему были убиты Сигур и Триар?
Молчите? — хмуро заключил Олаф, глядя на послов, и гордо заявил: — Я не хочу повторять ошибок моих предшественников, ибо Власко открыто поднял меч Вадима, и, пока мы будем ждать, когда он обнажит его против нас, мы снова не досчитаемся самых лучших наших голов!
Жгучая правда резанула по сердцу воевод Олафа, но годы, проведенные ими в походах с Рюриком, тоже научили многому.
— Не нравится мне речь твоя, Олаф, — хмуро проговорил Фэнт.
Олаф круто развернулся в сторону первого заместителя Сигура и сузившимися глазами посмотрел в упор на именитого меченосца.
— Ты думаешь, я забыл песни ладожан о нашей битве с норманнами? — спросил Олаф, будто бросившись обнаженным в огонь. — Нет, Фэнт, я помню их любовь к нам, и мудрые советы Мирошко у меня частенько гуляют в голове. Но сейчас посадником будет не Мирошко! А ты являешься предводителем той части дружины, которой владел двоюродный брат Рюрика. Я не хочу, чтобы ты был на месте Сигура, — резко заявил Олаф и зло потребовал: — Объясни, чего хочешь ты?
Фэнт снова выдержал яростный взгляд молодого предводителя новгородской дружины и, чтобы охладить его пыл, тихо и медленно проговорил:
— Мы должны действовать по законам своего племени, раз они не хотят нынче жить по тем законам, которые Гостомысл установил для Рюрика.
Олаф засмеялся.
— По законам своего племени в ограде Рюрикова городища многого не наживешь, — прервал он Фэнта и по наступившей вновь тишине понял, что попал в точку.
— Но и самим являться на вече не надо! — упрямо настаивал Фэнт. — Раз они не хотят признавать нас — это их дело. А наше дело — защищаться здесь!
Кьят, сын изгнанного из Новгорода около двадцати лет назад предводителя варяжской дружины Геторикса и муж второй жены Рюрика Хетты, сидел с низко опущенной головой. Меченосец левой руки, кельт по материнской крови, смуглолицый, могучего телосложения, воин понимал, что над рарогами-русичами снова нависла грозовая туча. Спросить бы сейчас отца, почему Геторикс привел свою дружину назад в Рарог, а не стал упорствовать и биться за свое право жизни здесь, среди ильменских словен! Геторикс ведь живет в соседнем доме, но наотрез отказался идти к Олафу на военный совет. «Пусть молодость сама решает, как ей быть, старость не всегда дает верные советы, ибо страх в душе затмевает дух разума», — сказал семидесятилетний полководец и ничего не пожелал сыну, идущему на решающий совет в его жизни. Кьят сморщил лоб и отвел взгляд от Фэнта.
Вальдс, новый командир дружины Триара, погибшего в Изборске от руки Вадима, тоже пытался ответить на вопрос Олафа. Но как ни пытался знаменитый храбрый секироносец сосредоточиться и забыть лица жены и двух сыновей — ничего не получалось. Вальдс исподлобья посмотрел на Олафа и в ответ на его зовущий взгляд очень тихо спросил:
— Скажи, сын вождя Верцина, Олаф, любишь ли ты свою нареченную?
Олаф побледнел. Вопрос о Рюриковне был таким неожиданным и, как ему показалось, неуместным, что он на какое-то время растерялся. Но растерянность — это первый показатель слабости, а сын вождя и ныне сам предводитель не имеет права проявлять какую бы то ни было слабость, а посему ответ прозвучал решительно:
— Да! — искренне сказал Олаф, глядя прямо в глаза Вальдсу. — Но это вовсе не значит, что я хочу сделать ее кочевницей. Я обязан защитить ее право на ту жизнь, которую добыл для нее здесь ее отец Рюрик.
— Ответ достоин памяти духа великого Верцина и Рюрика, — нарушил тяжелую тишину своим замечанием Бэрин и тем самым неожиданно подтолкнул Олафа для окончательного слова.
— Я помню, венок первого великого князя Северного объединения словен Гостомысл надевал на голову Рюрика при мне, — гордо, но немного торопливо проговорил Олаф, чувствуя свою правоту и обостренную необходимость борьбы за свои права. — И все собрания воевод, купцов и свободных людей Новгорода открывал он, Рюрик, ударив мечом о свой щит! Вспомните соль разума этого символа! Мечом мы будем разить злого врага, а щитом защищать свою жизнь. И звон моего щита на этом новгородском вече будет означать защиту нашего доброго призыва, а взмах меча — разящую силу зла! И я не хочу спрашивать вас, пойдете ли вы со мной на это вече! Я потребую от вас единства действий со мной! Другого нам не дано! Да будет тако! — трижды призывно-решительно выкрикнул Олаф, и воеводы встали и, вняв своему предводителю, троекратно повторили его волеизъявление.
Вечеров да ночей в Новгороде летом почти не бывает. Серая, не то рассветная, не то закатная дымка бодрит людей, и потому ночью, наверное, многие жители Гостомыслова городища не спали. Не спала молодежь, ибо всего седмица осталась до дня Ивана Купалы. За Плотницким рядом, что Косой улицей выходил прямо на Волхов, парни готовили хворост для костров, а девушки обсуждали новые забавы и потехи для праздничной ночи.
Не спали кузнецы, что творили на Кузнечной улице особые изделия по заказу Власко, и не кручинились по поводу гулкого звона, разносимого из кузней по всему Гостомыслову городищу.
Не спали новгородские купцы, совещаясь о возможности крутых перемен на торговых рядах, ежели вдруг Власко духом ослабеет. Не спали и новгородские советники — послы Домослав и Полюда, Вышата и Золотоноша, обсуждавшие детали предстоящего, уже нонешнего Совета, мечтая утихомирить нрав Власко и двух сыновей Вадима, которых втайне от всех вырастила мать Храброго князя. Но как бы ни старались зоркие хранители законов Прова в земле ильменских словен предвидеть все неожиданности завтрашнего Совета, они понимали, что многое на Совете будет зависеть от духа чувств, который всегда непредсказуем, ибо питается слишком многими душами. Озабоченные, обсуждали они новость, услышанную от великого старца ведуна о холодном дубе и молчании бога Прова, и не знали, каково будет содействие священной рощи в самый решительный час. А пока бог Пров не хочет выходить из своего жилища и не отвечает ведуну, как надобно поступить словенам в то время, когда дух спора приближается к их душам. Ранее такого в священной роще не происходило! На любое деяние, несущее задор, Пров давал знать, как надо поступить. А сейчас все происходит не так. Неужели дух спора пробудил дух не только Вадима, но и Рюрика! Дух спора велит на время замолчать богу Прову?. Дух спора будет наблюдать, кто пробудит дух истины? О Новгород, ты хочешь испытать самых могучих духов! В это время надо только молчать и слушать!..
Не спал и Власко. Его красивое славянское лицо выглядело утомленным, хранившим еще тот слепок напряжения, который остается на челе после дурных вестей. Ведун только что и ему поведал о своих попытках выведать настроение бога-праведника, живущего в священной дубовой роще, но огромный, пышноветвистый дуб с большим дуплом в центре ствола безмолвствовал.
— Сие означает только одно; Святовит решил призвать к нам дух нашего первого предка, дух спора. А это — начало великих испытаний духов и наших народов, — знаменитый волхв поправил тяжелую веригу на груди, вздохнул и грустно спросил: — Ты ведал, когда решил взяться за Вадимово дело, какую ношу взвалишь на душу свою?
Власко пожал плечами. Он с усилием слушал мудрого старца и с трудом понимал его.
— Ты решил спорить с богами! Ведь по их воле Рюрик оказался в нашей земле, а ты угрожаешь тому праву, которого он добился здесь и с их помощью! — напомнил кудесник.
Власко усмехнулся.
— Ведун, я привык уважать старость. Но не с помощью богов варяг прибыл сюда, а по воле сердца моего блудного отца! — с горечью и злостью проговорил Власко и отвернулся к окну.
— Ты не серчай, Гостомыслов отрок, на свою судьбу, — тихо молвил в ответ ведун и спокойно попросил: — Подбрось-ка несколько поленышков в очаг-то, а то потухнет тепло не только во светлице твоей, но и в сердце твоем, Власушко.
Власко недоброжелательно оглянулся на седовласого старца, немного поупрямничал, а затем все же подошел к печке и бросил в нее несколько коротких поленцев. Языки пламени догорающих головней лениво облизали поступившее древесное пополнение и, казалось, совсем не хотели приниматься за них. Власко понаблюдал за огнем в своем очаге и вдруг понял мудрость ведуна. Даже поленья не хотят загораться сразу в угасающей печи. Все против огня его души! «Неужели не разгореться вновь пламени?» — хмуро подумал он и вздрогнул.
— Ты бы, Власко, лучше бы ее женою своею нарек возле дуба Прова, а не меч кровавый подбирал из ее рук! — снова тихо вздохнул ведун и понял, что задел Власко за сердце.
Власко встал. Закрыл дверцу истопки и снова прошел мимо старика к окну.
— Теплом сердца своего ты помог бы горю ее да отогрел бы ее от женской стыни, — снова осторожно посоветовал ведун, чуя, что Власко поутих, а коль так, то, может, и прислушается к совету. — Снял бы ты с груди-то ее тяжесть, ведь чую, только и надо ей, чтоб…
— Прекрати, старик! — возмутился Власко, оборвав кудесника. — Заканчивай трапезу и дай моей голове остыть от твоих советов. — И будущий посадник нетерпеливо прошелся вдоль светлицы.
— Ну, будь завтра осторожней, — проговорил ведун, хлебая овсяный кисель, и напомнил: — Знай, духи будут на стороне тех, у кого будет больше тепла в добрых сердцах и в кого надо вдохнуть силу и мощь! Гляди завтра, Власко, в оба! — настоятельно потребовал ведун и оставил светлицу Гостомыслова наследника.
Ведун ушел, оставив Власко одного. Почему-то жарко вдруг запылал огонь в печи, обогревая простывшую светлицу, стало теплее и светлее, показался небесный свод над Гостомысловым городищем, когда Власко подошел к окну и глянул на Боярскую улицу. Что-то доброе, ласковое и мягкое шевельнулось в душе словенина, и Власко вдруг почувствовал, как по его щекам потекли слезы. Не хотелось Власко сечи смертной, а хотелось победы! Но как победить врага сильного и умелого, да с которым еще и дух Прова в ладу? Что я делаю не так? Послушал женщину? Но как я мог отказать ей в справедливом и грозном чувстве? Месть жены за убийство мужа! Этого боятся те, у кого род богат сыновьями. А она не испугалась. Два сына готовы жизнь отдать, чтоб отомстить за смерть своего отца! Она все эти долгие годы кормила и поила их с одним чувством. Она жаждала отомстить сначала только Рюрику, но не успела. Смерть варяга ее не успокоила, а заставила лишь изменить план действий. Не стало главного виновника ее горя, но остались все они, те, которые… И Власко в сотый раз перебирал в уме слова Вадимовой вдовы, бьющие его по самолюбию и толкающие на отчаянный поступок. И вот оно почти свершалось. Весь Новгород битком набит гостями из разных северных, западных и восточных окраин Северного объединения словен, которые завтра утвердят его решение стать посадником, чем и позволят выполнить сыну «заветы» отца своего. Власко вытер пот со лба и нахмурился. Никогда он не врал себе. Что же так терзает его сейчас?.. Мстить надо было Рюрику или… отцу за великий блуд! Но словене отцов не ругают и мертвым не мстят. Во всем повинна мера прав, изменившаяся у словен с приходом варяг. «Слишком вольготно живут эти варязе в нашей земле, они почти полные правители, да еще и судьи над нами! Мы что, сами без разума? Яко дети малые, ни памяти, ни сердца не имеем? Ну, отец, отец, как ты мог так осрамить всех словен? Прости мне грех мой, но я попытаюсь исправить твою ошибку, великий Гостомысл!..» — подумал Власко, усмехнулся и вспомнил, как однажды, во время торга в венетском городе Юлине или Волине, к нему подошел дан-купец и долго тряс его за руку, приговаривая: «Твой отец — великий человек! Сроднить такие народы! Чем роднее дальние народы, тем богаче торговля и богаче народы!» — восторженно приговаривал благообразный купец, звал Власко в гости, угощал сладким вином и все четче и четче выговаривал имя Гостомысла, и покачивал головой из стороны в сторону. Власко улыбался тогда, слушая воркующую речь иноплеменника, но очень слабо верил он в легенду о возникновении своего рода, которую почему-то знали даже на берегах Варяжского моря. Пираты, что ли, так богаты памятью и глаголют везде о мудрости не только отца его, но и дедов, один из которых, говорят, был лихим предводителем викингов и похоронен в ладье морехода где-то тут, в море, возле града Волина, в казну которого он когда-то внес свой богатый взнос. Купец, словно угадав, о чем думает Власко, спросил:
— Хочешь посмотреть, где похоронен твой знаменитый предок?
Власко пожал плечами, недовольно посмотрел на волнующееся море и едва слышно проговорил:
— Я не верю в эту легенду.
Купец возмутился:
— Какая легенда, если в древних списках казновкладчиков есть имя твоего прадеда! А на каком же тогда основании ты и твой отец всегда торгуют здесь беспошлинно?
Власко смутился. Действительно, надо было бы отцу чаще говорить о подвигах предков, чтобы память об их делах вошла и в кровь, и в разум потомков, которые с гордостью увеличивали бы их славу!..
Власко поблагодарил тогда купца за ласковый прием и пообещал дану посетить его места, чтобы увидеть след пути своего предка, но в суровую и каменистую землю данов так и не отважился сходить: то товар был не тот, то варязе привлекали своим ловким ратным делом. Но почему сейчас, этой светлой ночью, Власко вспомнилось так много? «Уж не тот ли рубеж наступил в жизни моей, перед которым, как говорили знатные потомки словенских вождей, необходимо ответ держать за основные вехи судьбы своей, прожитые так, а не иначе по воле богов своих? И коли не было в этих вехах суровых отметин и цела голова на плечах, то не следует ли возблагодарить богов за их благостный дозор жизни моей?! — подумал Власко и хмуро предположил: — Если прадеды мои были пиратами, а море было их родным домом, то почему я нынче присваиваю себе право быть защитником тех словен, которые осели возле Ильменя на постоянную жизнь вместе с моим отцом и под его предводительством искали защиты от кочевников у тех же пиратов-варязей, которых нынче я хочу изгнать вон из своей земли?.. Отец! Ты наделил меня правом, которое острой секирой вонзилось в мою душу и не дает покоя ни дня! Прости меня, но я должен, отблагодарив богов за длительный покой в судьбе своей, пройти и свой бранный путь…»
Ну, Гостомыслово городище, просыпайся! Глянь на солнце и небо и скажи, что ждет тебя нынче? Не жури ведуна, своего мудрого прорицателя и благостного кудесника, за истинное предсказание, ибо не он судьбу тебе кует, он лишь толкует вести богов, идущие с неба. И ведун, окруженный толпой новгородцев, вещал, глядя на солнце, яркий диск которого излучал желтые пучки света и тепла, что означало очередной всплеск солнечного дара. Но вот с запада небосклон покрылся вдруг серыми тучами, и ведун замолчал. Затихли и новгородцы, только бог времени мог утешить новгородцев в это судьбоносное утро, ибо оно таило пока от них свою главную весть. Но вот терпеливые восторжествовали: на небе снова засияло солнце и на этот раз ровными сильными лучами беспрепятственно обогревало от холодного, сырого утра землю Гостомыслова городища, а затем коснулось острогорбого Людина мыса, зависло над ним, и новгородцы настороженно затихли. Как не хотелось им сейчас признавать, что солнце дарит силу, тепло, свет и поселенцам Рюрикова городища, которые зубастым забором отгородились от них и тоже по солнцу судьбу свою гадают! Но обманывать себя словене не умеют. «Значит, что? Ведун, не вздыхай…» — «Что-что? А… терпеливые поймут!» — «Ишь как исхитрился: «терпеливые»! А непоседы?..» — «Непоседы нынче зады крапивою ожгут! Смотрите лучше на чело Ярилы, и думы добрые войдут в ваши души», — без конца призывал ведун и более всего желал, чтобы этот призыв достиг сердца и ума Власко.
— Бэрин, готов ли твой белогривый конь? — к всеобщему удивлению, спокойно спросил Олаф своего верховного жреца.
— Как ты хочешь испытывать его? — добрым тихим голосом спросил Бэрин князя. — При всем народе нашем или только с самыми преданными тебе людьми?
Олаф понял, сколько заботы о нем таил в себе этот вопрос, глянул в лицо жреца, овеянное многовековой мудростью всего друидова колена, и, не дрогнув, проговорил:
— Пусть все знают, что меня нынче ждет.
Бэрин как бы вновь увидел Олафа, любовно оглядел его статную фигуру, освещенную солнцем.
— Хорошо, сынок, — согласился он, — прямо перед сбором Совета словен я позову тебя, а сейчас поспи немного: чую, ночью ты так и не сомкнул своих тревожных очей?
Олаф улыбнулся.
— Да нет, Рюриковна колыбельную спела, и я… вздремнул немного, — охотно отвлекся он от беспокойных дум. — Она так проворно переворошила мне волосы, что все лишние думы ушли гулять в Гостомыслов лес.
Бэрин задумался. Как менялось лицо Олафа, когда он говорил о жене! Столько света и доброты излучало оно, что, казалось, помыслы князя далеки от ратного дела! Но жизнь князя не может проходить только в постели с любимой, а одр княжеских жен часто бывает холодным и обездоленным любовными усладами. А поэтому не упускай, князь, возможности побыть с любимой наедине. Но Олаф, сын жрицы любви, помнил другой завет матери. Накануне решающих вех в судьбе мужчина не должен источать свою энергию ни через плоть, ни через негу. «Собери дары земли и неба, живущие в тебе, в кулак и не выпускай их. В нужный момент они спасут тебя от позора и придадут столько сил, сколько потребует от тебя борьба с данью злу…» — вспомнил Олаф совет матери и пожалел, что ее нет рядом…
И вот солнце встало над священной дубовой рощей и осветило жилище бога Прова, бога правосудия ильменских словен. И заволновались новгородцы. Влекомые мощным зовом и подталкиваемые тревожным беспокойством духа спора, они устремились из своих жилищ к покатистому склону волховского берега.
А в это время обостренное внимание поселенцев Рюрикова городища было привлечено к движению ног белогривого коня, который должен был предсказать новгородскому князю его нынешнюю долю на Совете словен. Конь с завязанными глазами вытянул морду к первой перекладине, преграждающей его путь, обнюхал ее и, не переминаясь, приподнял… переднюю правую ногу. Вздох облегчения прокатился по поляне, расположенной возле деревянного храма Святовита в Рюриковом городище, но никто не проронил ни слова до тех пор, пока святой конь не переступил все три перекладины и с правой ноги! И когда благородное, крупное, с холеной белоснежной гривой животное аккуратно выполнило свою трудную задачу и всем своим поведением предсказало молодому князю, казалось бы, уверенное будущее в земле ильменских словен, варяги-русичи на этот раз не грянули свое грозное «ура», ибо чувствовали, что нельзя нынче предвосхищать удачу. Молча смотрели русичи, как верховный жрец развязал повязку на морде коня и низко поклонился Олафу, передавая тем самым силу своей души князю. Олаф, знавший значение поклона верховного жреца, в ответ с глубокой признательностью приложил правую руку к груди, коснулся кольчуги, мелкими сплетенными металлическими кольцами защищавшую его могучую грудь, и, подавив трепетное волнение, оглянулся на своих воев. Четверо знатных, Рюриковых еще, полководцев в полном боевом снаряжении и двое молодых ратных друзей варяжского князя в торжественном молчании ожидали своего предводителя. Олаф возглавил шествие, и все жители Рюрикова городища направились к восточным воротам крепости, чтобы проводить к стругам своих предводителей и послов на грозный Совет северо-восточных словен…
Сама природа подсказала поселенцам Гостомыслова городища необходимость превратить поляну, расположенную вдоль речного спуска, в священное место, где удобнее всего принимать важнейшие решения. Поляна начиналась почти сразу за городьбой Гостомыслова городища, с холма Славно спокойно спускалась к реке, а затем полого, ступенями приближалась к большому деревянному помосту со столом и широкими скамьями. По четырем углам поляны были специально нарыты небольшие возвышения для особых постовых, охранявших собравшихся от неожиданного нападения врага. Обычно поляна заполнялась людьми медленно, ибо неторопливость была все же главной чертой характера словен. Но нынче наблюдатель мог бы отметить необычность сбора Совета: дружность, быстроту и настороженность. С полным заходом солнца и наступлением сумерек на помосте появились двое молодых людей и, держа в руках щит Гостомыслова городища, отлитый, как говорил кузнец Умилич, с помощью духов-карлов, силачей волшебников, которые делают словенских воинов непобедимыми, ибо таят в себе секреты изготовления самого орихалка[8], показали прекрасное изделие Умилича всем участникам Совета, после чего к двум молодцам подошел третий и ударил мечом о великолепный щит. Затем юноши, так же держа в руках щиты и мечи, с торжественной медлительностью отошли в дальний, южный угол помоста и уступили место именитому послу и советнику бывшего посадника Новгорода, Домославу.
Старейшина, одетый в традиционную одежду своего племени: длиннополую льняную рубаху, украшенную крестообразной вышивкой зелеными бисерными бусами и речным жемчугом, темные штаны, заправленные в короткие кожаные сапоги, и накинутую на плечи безрукавицу, отороченную соболиным мехом, — выглядел молодцевато, ибо сохранил еще прямую спину, высокую словенскую стать и умение овладевать толпой. Для начала он вывел на помост кузнеца Умилича и, показав на изготовленные им доспехи, проговорил:
— На века прославил мастерство словенских кузнецов наш Умилич. Вместе с кузнецами Неревского края он изготовил щит и меч нашего Гостомыслова городища, и теперь наше поселение будет охраняться еще и духами… — Домослав взял за руку Умилича, могучего кузнеца, наделенного запоминающимся чернобровым волевым лицом, и весело попросил: — Назови, преданный слуга бога Сварога, чьи духи помогали тебе в работе?
И Умилич, переминаясь с ноги на ногу, басовито ответил:
— Мне всегда помогают духи-карлы, духи-силачи. Ежели вы будете их почитать, то ваше поселение никогда не будет разорено. Ни один враг не подступится к нему. Так говорил мой прадед, проживший одну треть десятой доли тьмы[9] и знавший секрет изготовления самого крепкого металла атлантов, орихалка.
— Домослав, — оживленно закричали с разных сторон советной поляны, — из каких мест он родом, этот славный кузнец?
И Домослав, обождав, пока не затихнут выкрики состоятельных хозяев Новгорода, позволил зрелому мастеру самому ответить на их вопросы.
— Я — сын сирийского мелькита[10], жившего в Таврии всего два десятка лет, а к вам перебрался по зову купца Вышаты, который прошлым летом был с торгом в наших краях, — поведал Умилич.
Возникшую тишину вдруг нарушил настороженный вопрос:
— А кто такие мелькиты?
— Это такие же люди, как вы, только верят в бога Христа, но не забывают и духов других богов, помогавших им раньше в жизни, — охотно пояснил Умилич.
Поляна промолчала на искренний ответ кузнеца-мелькита, а Домослав, воспользовавшись тишиной, спросил советников:
— Принимаем ли мы в свою общину кузнеца Умилича с его умелой работой?
Поляна ответила согласием. И в ответ прозвучало: «Да будет тако!»
Умилич поклонился советникам и удалился с помоста, на котором остался Домослав рядом с огромным щитом, украшенным резьбой и особым бронзовым окладом по краям. В сердцевине щита была изображена фантастическая птица Феникс, сидящая на вершине могучего дуба.
Домослав поднял щит Умилича и проговорил:
— Постараемся, дорогие сородичи, нынче на Совете быть такими же стойкими и мудрыми, какими завещает нам быть этот замечательный щит.
Поляна ответила на этот призыв нарастающим гулом. «Не так-то легко склонить словен к единодушию», — подумал Домослав.
— Все вы ведаете, что наш край обезглавился, — сказал он, окинув поляну беспокойным взором, — Гостомысл умер, а Полюда, заменяющий его, согласился быть посадником до тех пор, пока не найдется преемник более молодой и здоровый. — Домослав нашел взглядом Власко, сидевшего в первом ряду возле помоста и внимательно наблюдавшего за ним. — Варязе, что прибыли к нам для охраны наших земель, тоже предали огню мертвое тело князя своего, Рюрика. А стало быть, нам ныне необходимо решить и другой главный вопрос — будет ли преемник Рюрика, Олаф, носить такое же высокое имя великого князя, коим был наречен Рюрик с нашего дозволения еще при Гостомысле.
Поляна зашумела, зашевелилась, а сторожевые северного угла оповестили о приходе на Совет варязей.
Поляна вдруг выросла, поднялась во весь рост, еще больше зашумела, но, услышав звон меча о щит, недоуменно затихла.
Домослав увидел, как по берегу, направляясь прямо к помосту, шли варяги во главе с Олафом, и вид их не предвещал ничего хорошего. «Неужели рать рядом? Они что, начнут сечь прямо тут?» — лихорадочно соображал Домослав и всей силой воли приказывал себе держаться. Вот он увидел, как семеро богатырей, одетых в шлемы и кольчуги, поравнялись с помостом, и Олаф, первым ловко вскочив на него, сразу подошел к молодцам, что держали огромные щит и меч Гостомыслова городища, и, прижав правую руку к груди, низко склонил голову перед уважаемым символом духа защиты славян. Затем Олаф развернулся к Совету и низко поклонился. Власко, во все глаза наблюдавший за поведением варяга, рванулся было к Домославу, но был остановлен строем варягов, охранявших помост. Он сел на свое место и, не глядя на Домослава, приготовился к самой худшей доле. Каково же было его удивление, когда он услышал молодой, но твердый голос варяга, уверенного не только в своей правоте, но и в силе своего духа.
— Мы пришли сюда не по воле своей, а по необходимости! — сказал Олаф грозно, с напряжением в голосе. Он исподлобья оглядел поляну, на которой сидели настороженные воины и чутко внимали ему. — Нам все равно, кого нынче вы изберете посадником, — заявил далее Олаф, даже не взглянув на Власко, который со злым недоверием окинул фигуру варяга и отвернулся к своему другу. Олаф, поняв, что никто ему не помешает высказаться, выпрямил спину и спокойнее продолжал: — Но решать нашу дальнейшую судьбу без нас не дозволим! Мы не дети рабов, чтобы терпеть презрение со стороны тех, кто привлек для своей защиты нашу силу и род русичей семнадцать лет назад, а ныне считает нас лиходеями, татями.
Поляна молчала, вняв грозному слову варяга, а Домослав, стоя поодаль от Олафа, решился взять бразды правления Совета в свои руки. Почуяв заминку в поведении сурового витязя, он дал знать юношам, держащим щит Гостомыслова городища, и через мгновение раздался решительный удар меча по щиту. Олаф оглянулся.
— Не серчай, Домослав, что я нарушил твой порядок. Продолжай вести Совет, а мы будем слушать ваши речи и исправлять те решения, которые придутся не по нраву нам, — сказал Олаф все тем же твердым голосом, и словенский посол понял, что варяг нынче не уступит ни в чем.
Поляна зашевелилась. Но Домослав поднял правую руку и проговорил:
— Только что вы слушали речь преемника Рюрика. Варязи-русичи прибыли в нашу землю по нашему зову, и я первый был среди тех, кто клялся Рюрику в Рароге. Горяч ныне новый глава русичей Олаф, — вздохнув, сказал Домослав. — Но у него на то есть причина. Подожди, Олаф, мы вернемся к вашему городищу и обсудим все ваши дела. А пока нам надо посадника избрать, ибо наши дела — устроительные, хозяйственные — вы решать не будете.
И Олаф понял, что если сейчас заявит о своем несогласии, то тогда уж точно будет сеча, и прямо здесь. Он слегка склонил голову и медленно покинул помост, на котором остался Домослав, довольный, что варяга удалось уломать. Посол проследил острым взглядом, как спускался Олаф с помоста, не споткнулся ли он, что было бы знаком судьбы, и, к сожалению, отметил, что варяг был прям, спокоен и ловок. Он присоединился к сподвижникам и приготовился внимать Совету. Домослав, приложив руку к груди и слегка поклонившись советникам, бодро проговорил:
— Люди, нам надо избрать посадника, ибо дел накопилось много, казна плохо пополняется доходами от торговли, да и, не ровен час, лихие кочевники могут нагрянуть, а мы тайные тропы давно не проверяли.
Поляна очнулась. Зашептала, заговорила, загудела и, казалось, наконец пробудилась. Гул над поляной становился все громче. Домослав увидел в центре поляны стоящую фигуру Золотоноши и понял, что полочанин сейчас собьет с Власко спесь.
Домослав поднял руку, установилась зыбкая тишина, и знатный, богатый наследник вождя племени полочан, ныне оборотистый купец, важно проговорил:
— Люб мне Власко, с детства он радовал наш глаз, заставлял гордиться собой, когда увлекался ратным делом и норманнов за лихое дело в нашей земле избывал, но… — Золотоноша запнулся, отыскивая взглядом Власко, но так и не нашел. Вздохнул и с сожалением договорил: — Но мы, купцы нашего края, думу имеем, может, незрелую, но пока вот какую: рано Власко быть посадником, ибо семью он никак не решится завести, а коли нет у человека семьи, то он и нас не пожалеет и в любую беду не по злу души своей, а по ее горячности ввести может, а сие нас не обрадует. Так что, по нашему разумению, пусть Полюда еще немного попосадничает, а Власко пусть сердце свое разомкнет, заведет себе семьянину и, глядишь, успокоит буйную головушку, — благодушно, казалось, пожелал самый богатый человек Северного словенского края.
Власко закусил губу. Не ожидал он от купцов подножки, ну да их меньше в Совете, чем простых самостоятельных хозяев. Посмотрим, что молвят те.
Домослав, увидев, что кривич Лешко ждет своей очереди и учуяв настроение Совета, предоставил ему право говорить.
— Все помнят, как семнадцать лет назад мы, заседая еще в избе Вышаты, решали, как разместить и где расселить варязей-русичей, которых к нам позвал Гостомысл после войны словенских родов, — хриплым голосом заговорил ловкий, с плотной кряжистой фигурой прямой потомок вождя кривичей и, угрюмо усмехнувшись, добавил: — Я был против, вы все ведаете это. Но шло время, а лихие норманны становились дерзкими и перестали бояться наших непроходимых мест. Они нагрянули и к нам. Кто нас защищал? Нет, не посадник, нет. Нас защищал Рюрик! Слава ему, кривичи вышли на торговый путь! Но не все кривичи помнят это. А потому и хворою головою ныне думу имают не цельную. Примкнули к кривичам и другие потомки словенских вождей и хотят напомнить всем боярам, что была у нас жизнь без варязей лучше, и пусть, мол, Власко будет посадником и продолжит незаконченное дело Вадима Храброго! Но я говорю: «Нет!» Хоть и звонкое это дело, и словами красными его обрисовать можно, но я своего сына не пущу на сечу под главою Власко! Пусть своего сына сначала родит да вынянчит, пусть посмотрит в глаза тем нашим женам, которые во имя спасения сыновей, чтобы пищу оставить им, иногда топят в болотах своих новорожденных дочерей! Пусть семью сначала заимеет! — грозно посоветовал Лешко, и во вновь вспыхнувшей, горестной теперь тишине, которая появляется в ответ только на горькую правду, некоторое время никто не решался подлить масла в огонь. Но и оттягивать, отступать словенские бояре не умели, а поэтому, немного выждав, поднялся Мстислав, знатнейший из словенских землевладельцев.
— Помнится, я тоже был не против, чтоб нас охраняли варязе-русичи, когда они прибыли к нам по зову Гостомысла, — казалось, задумчиво проговорил воевода, но острый взгляд, брошенный им на Домослава, блеснул первой грозовой молнией, и дух спора мгновенно завис над всеми. Мстислав отвел тяжелый взгляд от Домослава и с вызовом продолжил: — Но наш народ должен знать правду, какой бы горькой она ни была! — Мстислав, овеваемый потоками воздуха, насыщенного колючими пластами раздора, звенящим голосом выкрикнул: — Все шепчутся по закоулкам, но вслух не решаются сказать, что Гостомысл с умыслом ссорил наши племена, чтобы мы в клочья раздирали друг друга и думали, что не можем жить в согласии без управы пришельцев! — Он перевел дух и оглядел поляну: — Гостомысл делал это ради того, чтобы всеми силами заставить нас подчиниться своему сыну, рожденному и выросшему в чужой нам земле, Рюрику! — продолжил Мстислав, набирая в легкие воздух для следующего рывка.
Поляна взревела, но не вскочила с мест и не бросилась на варязей.
— Мстислав, побойся духа Гостомысла! Зачем ты это изрек? — возмутился Домослав.
— Я думу такую имею, — взревел Мстислав, перекрывая шум поляны, и мигом навел тишину. — Пусть Власко будет посадником и подумает, как исправить ошибку своих отцов!
— Верно! Вся улица ремесленников и Людина мыса требуют, чтоб Власко был посадником, — раздался звонкий голос рядом.
Домослав ударил еще раз мечом о щит и навел тишину.
— Пришла пора закончить споры и избрать посадника. А посему силою голосов своих докажите мне, на чьей стороне будет выбор, — предложил Домослав и, немного переждав вспыхнувший было переполох, вызванный переходом сторонников Власко и Полюды на свою часть поляны, выкрикнул имя своего давнего друга.
Поляна, разделившаяся на две неравные части, малочисленной стороной своей прокричала трижды: «Полюда!» — и поняла, что проиграла.
Другая часть поляны так грянула имя своего избранника, что вздрогнула дубовая священная роща за городищем и с возмущением растворила свои волхвовательные врата. С тех пор, говорят, и ушли гулять права словен по всей земле и долго их найти не могли.
Домослав выслушал мощное изъявление воли народа и изрек первое решение Совета:
— Волею народной Власко избран посадником в нашем краю, но в течение одного года Власко надлежит показать не только свой ласковый и добрый нрав, но и хозяйственную сметливость. Таково будет его испытание.
Власко поднялся на помост и, верный выучке своего древнего рода, поклонился в знак благодарности за доверие и почет всему Совету. Он немного дольше обычного держал голову склоненной, ибо старался скрыть от всех слезы волнения, появившиеся на щеках. Он никак не ожидал от Мстислава горячей речи в свою защиту, хотя и знал, что ремесленный, плотницкий да и кое-какой боярский люд будут стоять за него.
Поляна затихла, и Власко, призвав на помощь все свое мужество, поднял голову и, встретившись взглядом с предводителем варяжской дружины, почувствовал, как сердце его окаменело. Ненависть мгновенно вонзилась в поры его кожи и исказила лицо. Закусив губы, он понял, что не время пока проявить ее и лучше бы сдержаться, но еще несколько мгновений он не мог управлять собой.
«Молодой еще для управы-то, — испуганно вдруг подумали бояре, избравшие Власко в посадники. — Не оплошал бы! Да не опозорил бы нас!.. Чтой-то долго молчит да на варяга смотрит».
Но Власко вовремя опомнился. Он оторвал руку от груди, выпрямился и, глядя в дальние, верхние ряды, занятые старейшинами и вождями племен, громко сказал:
— Благодарю за доверие всех, кто не побоялся высказать благое слово в мою пользу. А что касаемо испытания, то, я думаю, оно нам всем предстоит!
Поляна зашумела.
— И как я могу ручаться один? — удивился Власко. — Тут надо всех именитых людей края ручательством овить! — предложил он и вдруг увидел поднятые руки словенских вождей. Он понял их знак, запрещающий начинать смуту, и смирился. Будет еще время разойтись норову Гостомыслова городища, а сейчас надо стерпеть.
Власко снова приложил правую руку к груди и низко поклонился, давая знать старейшинам и вождям, что он признал их волю над собой. Затем он медленно выпрямился и с той решимостью, которая была накалена жгучей ненавистью к пришельцам-варязям, сказал:
— А теперь, коли избран я, оповещу всех, чего желаю добиться от словен, моих братьев и сестер. — Он быстро повернулся к Домославу, взял его за плечо и, не отпуская от себя мудрого посла, провозгласил: — Я хочу, чтобы словене сами создали себе крепкую рать и содержали ее, не жалея на нее ни живота, ни земли.
Толпа одобрительно грянула: «Да будет тако!», но были и такие, кто пожал плечами и покачал в сомнении головой. Власко увидел это и сразу же решил спросить о несогласии с собой первого же попавшегося на глаза молчуна.
— Ну, брат, скажи, что не по нраву тебе в моей воле?
Тот, не раздумывая, отважно ответил:
— Земля не отпустит наших сыновей от себя. Уж больно хлебушек трудно дается, Власко. Они у нас с младых ногтей знают цену каждому зернышку, а ты их хочешь к бранному делу забрать.
Я тебе вот что глаголить буду: многие земледельцы не согласны с твоей горячей думой, хоть и всей душой любят тебя. Чего баять лишнее, коли враг нагрянет, мы с тобой будем. Но воевать, как умелые варязе, не сможем — это я всем сердцем тебе молвлю. Прости меня. Что думал, то и сказал. Не вернуть уж, я думаю, тебе тех ветхих наших обычаев. Уж веков пять минуло, как братаемся по рекам с русичами, так чего уж ноне-то сечу с ними начинать! Уж лучше мы детей своих нашему земельному да Велесову делу обучать будем, как дух дедов повелевает, а варязе пусть свое дело, нами же нареченное, тут исполняют. Думаю, не велик был грех отца твоего, а вот благо большое он для земли своей сделал! Ты бы видел, сколь мы хлеба-то вырастили!
— А ежели варязе для своей дружины ваш хлеб отбирать начнут! — не выдержал Власко.
— Чаю, весь не отберут, руки отсохнут, — хмуро ответил пахарь.
— Да варязе-русичи сами хлеб умеют растити, чего напраслину-то городить! — искренне возмутился его сосед и словоохотливо добавил: — Земли им только дали мы маловато, а леса наши вырубать они не решаются без нашего дозволения. Вот и подумай об этом еще, Власко! — посоветовал земледелец, раскрыв свою широкую кряжистую ладонь к новому посаднику.
— Вот об этом и думаю! — хитровато подхватил Власко и пояснил: — Ежели мы им дозволим леса рубить, сколь им вздумается, да землю осваивать, они такие корни здесь пустят, что и нам потом негде жить будет!
— Ты, Власко, пойми: наши дети, ну, с десяток, придут к тебе в дружину, ну, еще десятка два-три наберешь из ремесленников, а остальные корнями вросли в свои дедовы дела, и земля-кормилица их не отпустит. Ты ведь не вырастил ни деревца, ни колоска, душу ты ни во что еще не вкладывал, а хочешь своим норовом наш дух сломить! Не с того правление начинаешь, Власко! — строго проговорил земледелец, не спуская глаз с возбужденного взора Гостомыслова отрока.
— Да, не с того! — полоснул воздух поляны Власко. — Я не понимаю, куда исчез дух того народа, который владел ратной хитростью и не поддавался ни одному чужеземцу? Я не понимаю, почему мы и дальше должны унижаться и искать защиты у чужого племени? У самих, что ли, нет ни силы, ни храбрости? — звонко вскричал Власко.
— Да не сей ты дух раздора между нами, Власко! Не запалишь ты сердца наши огнем мести! Не источай свою желчь на нас, побереги ее для жирного ужина! — И, не давая Власко возразить, пахарь продолжил резким голосом, перекрывая шум поляны: — Нам дороже дух родства с варязями, ибо, как мы знаем, Рюрик-то был кровным братом тебе и сыном дорогого нашей памяти Гостомысла, как и ты! Да и сестра твоя тоже замужем за варязем! Так неужто они сродственников своих, то бишь нас, обижать намерены? Чтой-то ты, Власко, все за них стараешься глаголить, а они, ведаем, здесь сидят и смирнехонько ждут, когда ты наговоришься вдоволь!
Поляна зашумела, задвигалась и тут же захотела увидеть и услышать варязей. Власко понял, что открытым призывом к битве с пришельцами соплеменников не увлечь, и беспомощно оглянулся на Домослава, который тут же выручил вновь избранного посадника. Коротким взмахом руки опытный посол дал знак юношам, держащим щит Гостомыслова городища, и грянул звон металла. Поляна затихла, увидев на помосте рядом с Власко Домослава, поднявшего обе руки вверх.
— Я приглашаю на помост Олафа, главу варяжской дружины, — оповестил всех Домослав и по мгновенно наступившей звонкой тишине на поляне понял, что сделал правильно.
Олаф не заставил себя ждать, ибо решил смело высказать все, что было у него на душе.
— Низкий поклон, — необычно начал он свою речь и действительно поклонился, — мудрым земледельцам и всем хозяевам земли словенской, кои думают о ней и с сердцем, и со спокойной душой, ибо только таким людям и дарит земля в ответ богатый урожай! — с искренней теплотой в голосе проговорил Олаф и еще раз поклонился.
Средние ряды поляны, как по команде, тоже поклонились именитому варягу, а Олаф продолжил дальше:
— Да, Власко болеет за землю гордыней своей, и забыл смелый витязь наш, что когда-то вместе с нами и викингов бил, и медовуху пил. Ладно! Не время вспоминать былое, но хочу враз сказать одно тебе, новый посадник Новгорода: мы землю и пахаря никогда не обижали, ибо знаем, что первое без второго не существует, а поросшая быльем трава даже кабана пугает Кроме того, ты правильно заметил, что коли мы уходить не собираемся отсюда, то, стало быть, и корни здесь пустили, и не слабые. Да, разрастаться будем! Будем сестер и дочерей ваших в жены брать! Будем сыновей своих вашим дочерям в мужья отдавать, ибо жить хотим здесь в том же духе родства, на котором и замешана вся жизнь наших племен. Ну, а коли ты захочешь разорвать эти узы родства, то Святовит тебе судья! Вон там, на самом верхнем ряду, я вижу тех вождей и старейшин ваших, которые зорким оком видят все и мудрой душой определят, хочу я зла их народу или добра. А хочу я того, чтобы была земля для посева, чтобы у нас было достаточно своего зерна и платы для содержания дружины, ибо тот болотистый железняк, из которого мы попробовали изготовить себе доспехи, оказался хрупким металлом. А нам нужен такой металл, из которого кузнец Умилич вот такие диковинки кует! — хитро заметил Олаф и показал на щит Гостомыслова городища.
Поляна торжествующе заулыбалась, и Олаф, почуяв это благодушное настроение, ощутил твердую почву под ногами:
— Я прошу от мудрого Совета словен на содержание своей дружины триста гривен серебра ежегодной выплаты. Иначе поступлю, как Рюрик, сам пойду за данью, — завершил он, но оружие в знак вражды не поднял.
Люди с надеждой глядели на Домослава, затем стали оглядываться и громко обсуждать слова варяга.
Олаф ждал решения Совета стоя, показывая уважение и к Совету, и к самому себе. Но вот голоса затихли, и Домослав объявил решение Совета:
— Все земли, которые варяги-русичи ныне занимают под свои поселения и крепости, надлежит увеличить вдвое для занятий земледелием и скотоводством. Ибо кто живет и работает на земле нашей, тот зорче и беречь ее будет. Далее, — с напряжением привлек внимание поляны Домослав и в наступившей тишине молвил: — Ежегодно из казны чуди, мери, веси, ильмени, словен, полочан, дреговичей и дулебов надлежит выплачивать главе новгородской дружины варягов-русичей… триста гривен серебром, ибо предводитель их, испросив указанную сумму, душою не кривил, а исчисления привел правдивые. Да будет тако! — призвал Домослав, и Советная поляна троекратно подтвердила волю своих вождей.
Варяги как по команде встали, услышав решение Совета, и, поклонившись заседателям, под предводительством Олафа неспешно покинули поляну.
Власко, как и следовало ожидать, попытался сразу уйти с Совета, но понял, что это неосуществимо, смирился с необходимостью выслушать еще несколько разумных и острословных напутственных пожеланий, шуток-прибауток вроде той, что любил говаривать отец: «Не тот друже, кто медом уста мажет, а тот друже, кто правду-матку в глаза скажет», ибо когда люди успокоятся, тогда речи их бывают любомудрыми и озорными. Но Власко, почуявшему враждебное отношение Совета к себе, было не до шуток. Он и слушал, и улыбался говорившим ему что-то людям, а в душе кипела обида оскорбленного тщеславия, и ноги устремлялись в сторону дома. Какое спасение, что с Ильменя ветер принес первые клубы вечернего тумана, и люди стали расходиться по своим углам.
Затворив за собой дверь, уставший Власко выпустил из себя ту неприязнь и злость, которой горела его душа, и жадно вдохнул воздух родного дома. Как бы он хотел все забыть! В душе его вдруг возникло то чувство покоя и тихой радости, которые вселяются в нас, едва мы ступаем на порог родного дома. Что за сила таится в стенах его, сила, мгновенно оздоровляющая душу того, кто нуждается в ней? Что за чудо этот родной дом, или чудо живет только в том доме, в котором жили добрые люди? Власко усмехнулся своим мыслям и подошел к столу выпить теплого брусничного киселя.
Возле очага стояла Повада и следила за огнем. Красивая, все еще стройная славянка была ровесницей Власко и только из-за его робости не стала его семьяницей в те годы, когда Власко начал заглядываться на девушек. Вадим оказался решительнее. Он сразу выделил любечскую красавицу и, не раздумывая, сделал ее своей женой, хотя и видел-то всего два раза. Повада нахмурилась, вспомнив давний торг в Новгороде, куда отец ее, Радомир, знаменитый любечский купец и внук вождя племени радимичей, привез на показ свою старшую дочь, которой едва минуло шестнадцать лет. Радомировна была статной, пышнотелой красавицей, и отец очень боялся, как бы не умыкнули его дочь недостойные поселяне. А тут как раз Вадим удостоился чести стать князем Гостомыслова поселения. Радомировна помнит, сколько прытких светлоголовых парней по разным пустякам останавливались возле лавки ее отца и всякий раз бросали долгие взгляды на любечскую красавицу. Но вот вошел Вадим, и Радомировна вспыхнула. Это был тот самый витязь, который прошлым летом набирал у них в городе парней в дружину и зашел в лавку к отцу купить какие-то крепления для коней и воинских доспехов. Радомировна подала тогда Вадиму всего несколько вериг, каких-то закорючин и еще чего-то, чего уже не помнила, но он вдруг смело положил свою большую грубую ладонь на ее тонкую смуглую руку и слегка сжал ее. Девушка вспыхнула, подняла серые глаза, прикрытые густыми черными ресницами, на ильменского словенина и вдруг затрепетала. В лавку вошел отец, сурово посмотрел на них и напомнил Вадиму, что его дочери едва шестнадцать исполнилось. Вадим не снял свою ладонь с теплой, слегка дрожащей руки Радомировны и твердо ответил знатному любечу:
— Год я подожду. Но не больше! Договорились?
Отец пожал плечами, не совсем веря ильменцу. Мало ли что может случиться за этот год с буйным князем! Радомир знал, сколько врагов у северных словен. Но Вадим пытливо посмотрел на девушку, затем на ее отца и настойчиво потребовал:
— На будущее лето приезжай в городище Гостомысла, что на Волхове. У нас там торг идет не меньше вашего. Я найду тебя. Но не забудь ее! — властно приказал Вадим и еще раз взглянул на юную красавицу. Крепко сжал на прощание ее руку и вышел из лавки.
А через год Радомировна сказала отцу, что хочет увидеть Гостомыслово городище, о котором болтают все заезжие купцы, и… отец не смог отказать своей любимице. Так Радомировна стала Повадой. Она любила Вадима. За то, что он был первым, смелым и надежным мужчиной в ее жизни, мужем, которому она родила двух сыновей. Но вот отцом он был не долго. Вадима убил на ее глазах этот свирепый варяг Рюрик. Повада сначала никак не могла понять, жива она или нет после той кровавой сечи, очевидицей которой стала по воле этого жестокосердого пришельца. Сколько болела потом — она не помнила, как вернулась к жизни — не заметила. Отец призвал всех кудесников племени, чтобы только увидеть блеск духа жизни в глазах ненаглядной дочери. И жизнь вернулась к Радомировне. Двадцатидвухлетняя вдова поклялась, вырастив сыновей, отомстить за смерть своего любимого мужа. Дух смерти должен коснуться чела тех, кто посмел сделать ее вдовой, а ее сыновей — сиротами, решила Повада и каждый день придумывала слова молитвы, наполненной колючей злобой, прося дух мести перенести это зло в стан варяга. Она решила любыми путями извести Рюрика и его любимую жену, а весь его род осыпала проклятьями до тех пор, пока не заболела снова. Тогда отец нашел в Прикарпатье знаменитого ведуна, привез его к дочери и со слезами отчаяния просил жреца изгнать из его любимицы дух злобы. Бастарн долго смотрел на лицо Радомировны, искаженное страданием и тоской по мужской ласке, и посоветовал отцу необычное средство. Пусть дворовые поищут в лесах редкостные цветы и пересадят их под окно красавицы. Каждый день Радомировна будет видеть красоту и незаметно пропитается ее целительной силой. Кроме того, он заставил Радомировну разговаривать с солнцем, со звездами и месяцем и брать от их света целительную силу. Радомировна слушала жреца древнего прикарпатского племени сначала с сомнением в душе, а затем проникаясь глубоким уважением к его знаниям природы. Как, удивлялась она, все вокруг нас живое? И солнце? И звезды? И месяц? И мы всем этим можем питаться, яко гречишным киселем? И камни? Они говорят с нами? А. мы ничего не хотим слушать, кроме собственной гордыни? Жизнь прекрасна и бесконечна! Как бесконечна? Без конца? Нет, в это она… «Нет, почему, верю, теперь верю», — беспомощно прошелестела тогда Радомировна, а жрец настойчиво продолжил:
— И если эту бесконечность насыщать только местью и злобой, то жизнь всех людей превратится в чудовищный разрушительный мрак.
Радомировна вздрогнула. Жрец видел ее насквозь. Но разве она виновата в том, что ее жизнь разрушил жестокий варяг! Как ненавидела она его!
— Небо каждому дарует свою судьбу, — терпеливо проговорил тогда Бастарн и напомнил: — Разве ты всегда и ко всем была добра? Ты была любимой дочерью знатного человека, но даже не замечала порой свою младшую сестру, а она ведь тоже Радомировна! Ты была жестока к птицам и зверям, а они тоже посланники Неба! Нельзя, дочь человека, жить только духом своей неугомонной плоти! Это твоя вина! Твой муж увлекся духом воина, духом разрушителя людских жизней и не внял наказам духа терпения и созидания. А Небо не примет душу того, кто противится его законам… — Жрец еще раз безжалостно посмотрел на Радомировну и горько сказал: — И потому Вадим до сих пор живет с тобой!
Радомировна покраснела. Опустила голову. Да, каждый день, в середине дня, она от непонятной усталости или слабости, но непременно стремилась прилечь, мгновенно засыпала тяжелым сном, а через некоторое время просыпалась с ощущением совокупления и сладострастного наслаждения с Вадимом. Кому скажешь об этом? Никому на свете! Что это было? Явь или сон?
— Это не сон, — поведал жрец, будто читал ее мысли. — Он живет рядом с тобой… Я же тебе сказал, что жизнь бесконечна… Но если это тебя пугает, то скажи ему, что мертвые к живым не ходят, и он будет ждать тебя в другом месте.
Радомировна вздрогнула. Она часто ощущала Вадима рядом с собой: то он гладил ее по длинным распущенным густым темным волосам, то нечаянно обронял ее гребенки, но, видя, как она пугается этих звуков, отходил от нее и пропадал где-нибудь в укромном уголочке. А иногда она разговаривала с ним о своей мести, о ненависти к Рюрику, но он молчал в ответ, не принуждая ни к какому действию.
Жрец продолжал:
— Если хочешь избавиться от Вадимова духа, выходи замуж. Но запомни: детей ты должна растить в добре, иначе Небо снова тебя накажет.
На прощание он сделал жест, изобразив при помощи развернутых ладоней треугольник, и пожелал ей доброго здравия на многие лета.
И вот грянула одна весть, затем другая. Умерла любимая жена варяга, за ней и он испустил дух. И Радомировна заплакала. Не осуществилась ее мечта, не сыновья Вадима отомстили за отца, но мощный дух ее мести извел пришельца из Рарога. Надо было вздохнуть полной грудью, отвезти венок из цветов, что растут под окном, на поминальный камень и поклониться памяти отца детей своих да показать те места, где жили они когда-то. И с первым торговым караваном ладей отправилась Повада с сыновьями в Новгород.
Поминальный камень, поставленный еще по указу Гостомысла, возвышался на Словенском холме и содержал на лицевой стороне краткую надпись: «Хороброму Водиме, конязю Новгорода, от его поселенцев».
Радомировна подвела двух Вадимовичей к могиле отца и тихонько запричитала, вспоминая свою горячую любовь к мужу и короткую жизнь с ним. Затем она достала из аккуратно сложенного убруса цветы, сплела их в небольшой венок и возложила его к подножию камня. В это время она почувствовала, что на них кто-то пристально смотрит, и медленно повернулась на взгляд.
На нее смотрел высокий красивый Словении могучего телосложения, который пытался понять, кто это мог осмелиться возложить цветы Вадиму, когда варязе еще не ушли с окровавленной ими земли.
— Я захотела показать своим сыновьям город, где их отец был князем и стал жертвой, — сурово проговорила Радомировна, еще не зная, с кем разговаривает.
Власко ахнул. Перед ним стояла та, о которой он забыл и мечтать. Некогда пленительная, юная, нежная красота лица Радомировны уступила место жесткому, аскетическому выражению, скрывающему противоречивые чувства, молниеносно сменяющие друг друга. Вот только что фанатичной местью горели глаза, но окинула Радомировна беглым взглядом старшего сына и словно умылась волшебной водой. Серые глаза ее излучали такое море любви и счастья, что Власко готов был схватиться за сердце, так оно заныло от печали.
— Кто ты? — резко спросила Радомировна и вгляделась в лицо Власко.
— Сын Гостомысла, — ответил Власко, чувствуя, какую бурю вызовет в ней одно упоминание о бывшем владыке Новгорода.
Радомировна сузила глаза, и они обдали Власко холодным блеском металла.
— Полюбуйтесь, сыновья, на этого богатыря, — злобно засмеялась она. — Ежели бы у него вовремя голова созрела для княжьего шелома, то ваш отец был бы жив и никакие варязе не топтали бы нашу землю своими сапогами! — крикнула она.
Власко вспыхнул, как от плевка. Он шагнул ей навстречу, схватил за руку, но в следующее мгновение был вынужден отступить. Два Вадимовича так цепко держали его за плечи, что Власко разозлился.
— Мало того, что знать ничего не желаешь, так еще и сыновей своих жгучей злобой пропитала! — И он рванул локти вперед с такой силой, что оба Вадимовича едва не стукнулись лбами.
— Кто заменит отца моим сыновьям? Кто заменит мне мужа? — Грозно спрашивала Радомировна, смело и насмешливо глядя в голубые глаза «трусливого, ленивого, заевшегося Гостомыслова отрока».
Власко выслушал ее горькую, пропитанную едкой гордыней речь, внимательно посмотрел в ее серые глаза, в которых то вспыхивала злость, то мелькала необузданная страсть, зовущая к жарким объятиям, и спокойно ответил:
— Я!
Радомировна посмотрела на сыновей, их лица, похожие на лицо Вадима, выражали сначала возмущение, затем любопытство, а под конец естественную тоску по отцу, его заботе.
— А не струсишь? — быстро спросила Радомировна, расхохотавшись во весь голос, и над Советной поляной зазвенел радостный смех…
Вот уже месяц, как Радомировна с сыновьями жила в доме Гостомысла и не могла заставить себя смело выходить на улицу, боясь вызвать лишние разговоры, ненароком принудившие бы Власко изменить свое первоначальное решение. Она прятала свое счастливое лицо не только от Власко, но больше от своих сыновей. Как и что она теперь будет им говорить, когда все так быстро изменилось! Ведь сейчас она видит над собой только чистое голубое небо, нежится в лучах жаркого золотого солнца, а под ногами у нее не земля, обагренная кровью ее первого мужа и отца ее любимых сыновей, и не бревна, которыми так любили новгородцы мостить свои улицы, а цветущий луг, над которым она то парит, как ласточка, то порхает, как красивая бабочка! Радомировна делала вид, что у нее очень много хлопот по такому большому дому, и всегда уходила от пронзительных взглядов сыновей, заставляя их помогать ей по хозяйству. Но если от сыновей Радомировна могла спрятать свое счастливое лицо, то от Власко она ничего не хотела больше скрывать. Совет прошел не совсем так, как ей хотелось, но Власко стал посадником Новгорода, и весь край северных и западных словен должен будет считаться с ним. Теперь он готов обнажить меч Вадима против варязей, а кое-кто из именитых словен поможет ему в этом деле. Только как начать? Какой призыв нужен, ибо на не именитое дело словене не пойдут. Одних не отпустит земля, а других — ремесло. Думай, Радомировна, ибо ты запалила душу Власко огнем ненависти к пришельцам, тебе и раздувать этот зловещий огонь. Радомировна остановилась, чтобы отдышаться. Крутой здесь шел подъем на Словенский холм, куда зачастила она ходить, будто прощенья просить у Вадима перед его поминальным камнем… «Что же делать дальше?» — в растерянности думала она и ничего не могла придумать. В голове мелькала то одна мысль, то другая, но ни одна не ложилась на сердце, а это был дурной признак. «Не хочет Святовит меня поддержать, — решила Радомировна, но потом обнадежила себя: — Пойду постою у могилы, может, дух Вадима что подскажет».
У камня возлежало несколько цветочных венков, а поверх них кто-то возложил даже можжевеловый. Радомировна ахнула. Кто бы это мог быть? Значит, кто-то считает, что первым великим князем Северного объединения словен был не варяг Рюрик, а Вадим! Ее Вадим! Вадим Храбрый!.. Радомировна вспомнила, как много худого говорил при ней Вадим о Новгороде, обижался на варягов, на их скрытность. Она вздохнула, затем нагнулась, положила рядом с можжевеловым венком свой, свежий венок, сплетенный из васильков и незабудок, поклонилась еще раз подножию, а затем разогнулась и внимательно посмотрела на небо. Она долго пытала зовущим взглядом каждое облако, отображающее, как ей казалось, душу Вадима, его дела и характер всей его короткой жизни, и терпеливо ждала ответа.
Вдруг перед глазами возник лик Вадима и затем медленно растворился, став облаком. Радомировна призадумалась. Почему лик Вадима так печален и безмолвен? Неужели муж не одобряет дела ее и его сыновей?.. Задумчивая, стояла она на холме и не заметила, как рядом оказался седовласый старец, одетый в длиннополую серую льняную рубаху, теплые домотканые штаны и кожанки.
— Ну что, горлица, услышала ты от мужа своего? — с любопытством спросил он и, казалось, ненароком загородил тропу от Радомировны.
Та вздрогнула, удивилась, что кто-то подглядывал за ней, а затем спохватилась и холодно спросила:
— Кто ты?
Старец вздохнул, погладил свою длинную бороду и тихо молвил:
— Ты бы, горлица, коль свила второе гнездо, не губила бы его. Власко-то ведь гордость наша. Да и запомни: меч мужа твоего слишком тяжел для нонешних времен. Трех витязей для него маловато. Ну да дочери Радомира я слишком много сказал, прости меня, старого, — изрек старец на прощание и первым ступил на тропу, ведущую к Гостомыслову городищу.
Власко хмуро смотрел, как Вадимовичи огромным топором рубили дрова во дворе, и по тому, как разрубались крупные еловые чурбаны, пытался угадать, что ждет его нынче. Вот старший сын Радомировны размахнулся и, всадив топор в чурбан, не смог расколоть его одним ударом на две равные половины. Младший Вадимович не улыбнулся в ответ на неудачу старшего брата, а с усилием всадил топор в ту же расщелину и тоже не добился успеха: чурбан горделиво красовался перед ними. Тогда Власко молча подошел к старшему Вадимовичу и, взяв его топор, размахнулся и со всей силой всадил топор в чурбан. Тот хрустнул и, едва впустив топор в себя, замкнулся. Власко попробовал вытащить топор, но не тут-то было. Тогда он, цепко ухватившись за топор, попробовал его раскачать в разные стороны. Топор торчал в чурбане как влитой.
— Какой нынче день? — догадался вспомнить Власко.
— Влесов! — ахнул старший Вадимович. — Нынче ничего разрушать нельзя, а то Велес Берендею пожалуется и лес родить перестанет!
— А я-то думаю, что дрова не колются? — удивился младший Вадимович и задумчиво произнес: — Ну как сказителям не верить, что во всем свой дух живет и требует повиновения законам жизни!
— Да, — согласился Власко, — наши сказители мудрость народа из века в век передают. От них плохого не услышишь… Куда мать-то пропала? — неожиданно грозно спросил он и тут же смягчился: — Без нее и кусок в горле застревает!
Братья улыбнулись. С тех пор как поселились они в самом большом доме Новгорода, они со всех сторон только и слышали: «Какая пара красная! Давно бы Радомировне надо было к нам приехать, нечего было печаль копить… Только чего свадьбу-то не играют?.. Власко-то ведь всей душой любит ее!..» — «Да какая им свадьба нужна, — баяли другие. — Чай, поди, не молодые, пускай живут, как живется, лишь бы раздора не было». Но как сказать богатырю отчиму, что мать по утрам тайком одну тропу топчет — к поминальному калению отца! Не заревновал бы! Братья переглянулись, сузили голубые, Вадимовы, глаза, чуть улыбнулись и промолчали. Власко заметил их хитроватый прищур и почесал у себя за ухом.
— Ну, Вадимовичи, не для того я вас в свой дом привел, чтобы на наши ухмылки глядеть! — заявил он и не заметил, как сзади подошла Радомировна и положила теплую руку на его спину.
— Ежели в тягость, то нынче же уйдем, — ответила она и не побоялась выдержать долгий взгляд Власко, резко повернувшегося в ее сторону.
Братья как по команде удалились со двора.
— Где ты каждое утро пропадаешь? — спросил ее Власко.
— Я искала ответа у Вадима, — с трудом выговорила Радомировна. — Не дает мне покоя моя клятва отомстить варягу.
Власко обнял Радомировну, крепко прижал ее к себе и поцеловал в голову. Ему тоже не давала покоя горячая клятва.
— Я, как серпоклюв, хочу осесть и свить гнездо в то время, когда пора менять место гнездовий, — широко раскрытыми глазами глядя в одну точку, обреченно проговорила Радомировна и, поцеловав Власко в плечо, тихо призналась: — Я так истосковалась по любви, Власушко, и так долго жила горем и печалью, что боюсь своего жестокосердного нрава, пустившего в моей душе глубокие корни.
— Полно, ненаглядная моя! — не поверил ей Власко, взял голову Радомировны в свои огромные ладони и стал целовать лоб, глаза, щеки, нос, губы, перечисляя каждый раз названия тех цветов, которые вызывали у него чувство любви и радости. Радомировна улыбнулась, слушая, как чудесную музыку, его напевную речь, стараясь представить то распустившуюся вишню, то цветущий паслен, а то вдруг редкостный лакриничник-солодку, корни которой, говорят, слаще меда пчелиного.
— Мы оба истосковались по любви, — хриплым взволнованным голосом проговорил Власко, опьяненный близостью с любимой и запахом ее тела. Тень набежала на лицо Радомировны, в голове промелькнуло: «Вадим был смелее. Он не тянул томление…»
Власко, почувствовавший ее отчужденность, недоуменно отстранился, но затем передумал, крепко обнял любимую и унес в свои покои…
А вечером, сидя у очага и задумчиво глядя на неспокойную игру языков пламени, облизывающих короткие хвойные поленца, Власко, Радомировна и Вадимовичи ощутили присутствие духа мести, вызванного ими.
Власко вздохнул и, будто подхватив ту обреченность, которую днем обронила Радомировна, глядя немигающим взором на огонь, тихо проговорил:
— Мы все дали клятву отомстить варягам за обман, за смерть и поругание родной земли.
Радомировна сжала руку Власко.
Вадимовичи пытливо смотрели на отчима и с нетерпением ждали продолжения его речи.
— Ежели я, любя вашу мать, вдруг… отрекусь от своей клятвы? Как вы поступите, славные братья Вадимовичи? — с трудом спросил Власко, не решаясь посмотреть в глаза сыновьям Радомировны.
Братья тяжело задышали. Дух мести обнял их за плечи и слегка подтолкнул к именитому новгородцу.
— Стало быть, любовь сильнее мести! На чем же тогда держится нрав словен? — жестко проговорил старший Вадимович и гордо поднял свою темноволосую голову.
— Любовь и должна быть сильнее мести, ибо как же иначе продолжится жизнь? — смело ответил ему Власко.
— Любовь к женщине и к отцу не может осилить долг, — хмуро молвил младший брат и исподлобья оглядел Власко.
— Я понимаю ваше горе, — с болью воскликнул Власко и горячо проговорил: — И всей душой хотел отомстить за смерть Вадима так же отважно, как когда-то он ходил на норманнов! Но я познал и что такое любовь к женщине! И я не стыжусь сказать вам, ее сыновьям, что я боюсь потерять счастье, дарованное мне волею богов так поздно! И вы не вправе осуждать меня за это!
Братья хмуро переглянулись.
— Но! — горько продолжил Власко. — Ежели вы скажете, что я должен быть верен слову своему, то я буду просить благословения у Святовита и вашей матери на свершение мести.
Братья молчали, сраженные мужественным решением Власко. Некоторое время они чувствовали удовлетворение от почти одержанной победы и считали, что никакие слова больше не нужны. Мать с напряжением взирала то на сыновей, то на нового мужа. Любовь к кому возьмет верх в ее неугомонной душе, известно было только Святовиту. Но вот она заговорила:
— Я не могу, прости меня, Власко, но у меня не получается быть хозяйкой в твоем доме, и я думаю, что не получится до тех пор, пока мы — я или мои сыновья — не отомстим варягам за смерть Вадима!
— Но эта месть может повлечь за собой много смертей! Как ты этого не понимаешь! — хриплым голосом возразил сын Гостомысла.
— Я все понимаю, Власко! И чувствую, как ты боишься потерять мою любовь! Но мы все сейчас рабы нашей клятвы, и она витает над нами и не дает нам спокойно любить друг друга! — Почти прокричала она. — Надо было поверить мудрым жрецам и не вызывать злобных духов горячим порывом мятежной души! — тяжело дыша, говорила Радомировна, ни на кого не глядя. — Но коль брошен клич…
— Пусть снова льется кровь… — хмуро завершил за нее Власко и, обратившись к Вадимовичам, решительно спросил: — Без многословья, готовы вы к бою за честь отца?
— Не позорил бы ты нас, Власко, этим вопросом! — нетерпеливо посоветовал старший Вадимович и горделиво добавил: — Дело, Словении, давай творить!
Вечер в Рюриковом городище в этот день был таким же, как и предыдущий: вроде бы спокойный, но настороженность — настойчивая спутница варяжского поселения— никак не хотела отступать с насиженного места, и всюду ощущалось ее присутствие. Вот вроде бы настала пора повеселиться молодежи. Вон на правом берегу Волхова костры горят, лихое гулянье идет. Словене Русалин день поминают, сезон купальный открывают. Хороводы водят, напевные песни распевают, будто варязей лукавых поддразнивают, ведь варязе, яко викинги, особо почитают воду.
Бэрин, как верховный жрец, давно посовещался со своими помощниками-друидами и решил, что День Реки и Ночь Воды рароги-русичи обязательно отпразднуют. Накануне из медовушки[11] был вытащен освобожденный от меда небольшой деревянный бочонок, тщательно вымыт с речным песком и с особым обрядовым напевом, посвященным созидательной и очистительной силе воды, заполнен ключевой водой, бьющей прямо с Людиного холма, той самой водицей, по которой в Русалин день можно узнать всю правду о жизни людей на целое лето.
Молодые друиды, одетые в длиннополые хламиды синего цвета, сцепив замком руки, осторожно, попарно сменяясь, несли бочонок с ключевой водой к деревянному храму Святовита, что построили варязе еще при Рюрике. Все поселенцы Рюрикова городища столпились в южной его части, где возвышался деревянный, построенный, как городьба, храм Святовита, и напряженно ждали появления процессии друидов.
Вот из-за княжеского дома показались юноши в синих хламидах, и Бэрин взмахом руки восстановил тишину на обрядовой поляне. Указывая на стоящую рядом с ним скамью, обвитую травянистым плющом, верховный жрец подал знак юношам, которые не знали еще, что такое плотская любовь, поставить бочонок на скамью и придерживать его руками до тех пор, пока не улягутся в нем волны, напоминающие знакомый ковыльный рисунок. Юноши стояли рядом, а Бэрин, наблюдая за волнами ключевой отточины, с грустью подумал: «Близкая беда крадется к русичам — уж больно долго вергинцы усмиряли водяную зыбь». Бэрин подавил вздох и, улыбнувшись дорогим соплеменникам, изрек веселым, громким и одновременно важным голосом:
— Нынче нас ждет озорное лето! Чистая вода несет нам силу нашей земли. Небо, отражаясь в плоти воды, вещает нам защиту от духа Прова.
Олаф, стоящий в первых рядах толпы соплеменников, выслушал откровение своего жреца и уныло покачал головой. Да, Олаф понял суть пророчества жреца, а остальные как?
Бэрин не хотел огорчать людей своего племени, но, предчувствуя многие беды, все же был уверен, что словене нынче ночью не совершат коварного шага.
— Дух Воды не дремлет! — напомнил верховный жрец рарогам-русичам. — Ибо все, о чем вы сейчас думаете, войдет в дух ключевой отточины, а мы ее по ложечке должны будем всю испить! Так что, храбрые, умные мои соплеменники-русичи, — приговаривал Бэрин, обходя скамью с бочонком с запада на восток и пытаясь вернуть своим соплеменникам бодрость и веселье, — я вижу вас в это лето стойкими и достойными памяти своих вождей и князей! Вы постигнете великую крепость тел и душ своих, взявшись за меч Рюрика с силой духа разума Верцина! Вы отторгнете брошенную вам злым недругом чашу ненависти и выпьете чашу мудрости! Победа ваша неминуема, ибо правда на вашей стороне, а кто с правдой дружит, тот и веселью служит! А у кого веселье на лице, у того и счастье на крыльце! А кто в счастье рожден, тот к порокам не сужден! А кто не ведает пороков, тот уйдет в страну пророков! Та страна не далека, в эту ночь будет видна!
Русичи заторопили жреца:
— Дай, Бэрин, скорее испить ключевой водицы, пока дух бодрости взыграл в нашей душе!
И Бэрин дал команду друидам, которые, подчинившись воле верховного жреца, вывели из храма Святовита маленьких, одетых в чистые льняные длиннополые рубахи мальчиков, держащих в правой руке по чистой деревянной ложке, выточенной из трехлетнего дуба.
Мальчики, трепетно вставшие с южной стороны бочонка, благоговейно исполняли наказ верховного жреца племени. Правой рукой они черпали дубовыми ложками ключевую воду и подносили ее испить своим старшим соплеменникам, чтобы те с благостью в душе постигли свою судьбу, предначертанную великими богами.
По окончании ритуала посвящения в истину ключевой воды Бэрин попросил друидов пригласить на священную поляну знаменитого на все поселение пчеловода Имкера, который к нынешнему празднеству по-новому приготовил хмельной напиток.
Пожилой пасечник, одетый по обычаям своего племени в красную длиннополую рубаху, корзно и широкие полотняные штаны, осторожно нес в глиняном сосуде драгоценный напиток.
— Ну, Имкер, порадуй нас своим умением, — добродушно предложил Бэрин, восседая на холме в окружении Олафа и его гридней.
Имкер поклонился верховному жрецу, Олафу и его знаменитым полководцам.
— Дарю напиток героев и духов доброй силы! — волнуясь, сказал он и вручил большой глиняный сосуд Бэрину.
Тот осторожно дубовой ложкой размешал Напиток.
— Действительно, напиток богов! — восторженно отозвался жрец, отхлебнув настойки. — Поведай, как ты его изготовлял!
Имкер загадочно улыбнулся.
— Такие напитки получаются только один раз в жизни! — смущенно ответил он. — Наверное, солнце было в то лето накалено доброй силой Святовита, да звезды дали вместе с духами веселья ту искру задора, которая проникла в цветочный нектар, а мои карпатские пчелки не поленились его собрать, — добросовестно высказал свои догадки знаменитый чернобровый и ясноокий пчеловод, но о том, сколько было добавлено долей ключевой воды, и сколько разных видов меда смешано, и в какой день какого месяца затворен был напиток — об этом мудрый пчеловод не завел разговора, ибо это было только его делом.
Бэрин дал чистые ложки Олафу и его сподвижникам, и те приложились к глиняному сосуду Имкера.
— Чудесно! Сказочно! — было единое мнение.
— Пусть все отведают! Только так мы сохраним единство и силу духа рарогов-русичей! — посоветовал Олаф Бэрину, и тот с радостью оповестил об этом своих соплеменников.
А когда русичи вслед за своими предводителями опробовали новую медовуху и перешли к созерцанию и восхвалению духов Ночи и Воды, Имкер наклонился к Бэрину и тихо сказал:
— Мои плечи беспокойные стали. Это к скорой беде, чую я.
Бэрин кивнул.
— А Олаф знает? — напряженно спросил пасечник и поинтересовался: — А нам к чему готовиться?
Подошедший с северной стороны к обрядовой поляне дозорный русич пытался прорваться через хоровод, чтобы донести важную весть варяжскому князю. Когда дозорный достиг Олафа и его окружения, береста грозила превратиться в лохмотья, ибо симпатичного парня то тут, то там пытались завлечь в хоровод и постоянно тянули за кушак, которым была подпоясана его длинно-полая рубаха.
Олаф нахмурился, поняв, в чем дело.
— Случайно удалось во время русального праздника словен раздобыть эту бересту у одного из посланников Власко, — пояснил дозорный и подал бересту князю.
Олаф соединил обрывки бересты и вгляделся в знаки, начертанные на ее гладкой стороне. Знаков было несколько, и начертаны они были группами, каждая из которых представляла самостоятельную весть.
— Целое послание! Тайнопись, как во времена Цезаря! — усмехнулся Олаф, пытаясь вникнуть в содержание бересты.
Вглядевшись в первую группу знаков, изображающих круг, затем лук с вонзенной в дерево стрелой, Олаф начал расшифровывать тайнопись главы Гостомыслова городища…
— Ведаю, вести от Власко с требованием дать бой пришельцам варягам-русичам обошли все северные окраинные города словен, — сказал Олаф без задора, которого вправе были ожидать его гридни, собравшиеся на военный совет по зову своего предводителя. — На дворе вресень[12], но мы ждали горячих дел от Гостомыслова городища все лето. Каждый день мы принимаем вести от своих дозорных и дозорных наших соплеменников, сидящих в окружных крепостях словенских земель, — продолжал Олаф. — А печется Власко только о создании своего войска. То, что есть у него, того мало, чтобы достойно сразиться с нами, а сразиться он хочет на равных.
— Надо напасть первыми на Власко и отбить у него охоту испытывать на крепость нашу секиру, — вспылил молодой друг Олафа, Стемир.
Опытные гридни усмехнулись в ответ на задор юности и приготовились услышать ответ князя.
— Новгородцы заплатили затребованные нами триста гривен вперед. Не должно обнажать меч против среброимцев. — И, помолчав, Олаф продолжил: — Есть весть, что на днях прибывает большой торговый караван из Плескова, или, как его покороче кличут, Пскова.
— Ты хочешь сказать, что товара в нем будет на бисерный вес, а все остальное — ратная сила? — предположил Гюрги.
— Да! — живо отозвался Олаф. — Мы должны быть готовы к бою в любое время! — воскликнул он и каждому напомнил о его месте в минуту опасности.
Гридни умели подчиняться воле своего предводителя: ежели хочешь выжить в чужой земле, то никогда не сей семена раздора среди своих соплеменников. А Олаф, когда дело требовало собранности духа, надо отдать ему должное, всегда умел подчинить себя единому помыслу.
— Ты ничего не хочешь сказать мне на прощание? — глухо спросила Радомировна, недобрая, как наступившее хмурое утро.
— Вот выгоню варязей — поговорим, — так же глухо и жестко ответил ей Власко, расправляя на могучих плечах тяжелый плащ, сотканный любимой женщиной, и гордясь ее искусной работой. Ему осталось надеть только кольчугу.
Радомировна вздохнула, понимая, что все слова излишни. И сколько бы она ни ругала себя за живущий в ней чужой, скрипучий стон гордыни, требующий от нее неимоверного напряжения сил и постоянного напряжения дум, она каждый раз вновь и вновь выполняла его волю, хотя через мгновение готова была раз и навсегда отречься от мести.
Вот сейчас дворовый возьмет мешок, спрячет в него кольчугу, шлем, которые должны будут в опасный момент защитить тело Власко, но ведь она знает, что кроме доспехов тело воина защищают своей силой Перун со Сварогом и вера в добродетельную цель затеянной им войны. А ежели за воина молит его нареченная, то тело его защищает еще и Радогост, который чует своих питомцев, откликаясь на их молитвы, и первым приходит им на помощь. Радомировна вздрогнула, вспомнив, что, когда Вадим уходил на свой последний бой, она не успела умолить богов. И поэтому так вероломно отнял его у нее этот проклятый варяг. А теперь Власко медлит, собираясь в свой решающий бой, который, как ему кажется, должен принести в дом настоящее, звонкое счастье. Вот он один раз мельком взглянул на Радомировну, и она поймала тревожный, вопрошающий взгляд, но не готова была ответить на него. Ее взор все время рассеянно скользил по одеянию Власко, и, казалось, вот-вот прорвется ее нестерпимая боль словами: «Ну, скоро ль ты отомстишь им за него? Сколь можно еще медлить?»
Власко притянул ее к себе, внимательно вгляделся в тревожные очи и, осторожно поцеловав в глаза и губы, тихо проговорил:
— Да поможет нам в этом деле Радогост! Пусть Лель отогреет твою душу: будь уверена, я отомщу им за него!
Радомировна задрожала. Да, он нашел те слова, от которых она покачнулась, как молоденький каштан у нее под окном в Любече. Ну, отрешись же от злобы, Радомировна, подари на дорогу любимому незабудку! Не то будет поздно!
Власко подождал еще немного, улыбнулся своим думам, попробовал задорно кивнуть ненаглядной, а получилось не очень, и он решительно кликнул Вадимовичей: пора на торговые ряды, псковичей встренуть надо бы!
Эту по весне заболоченную равнину, примыкавшую к совиному лесу, разросшемуся сразу за Неревским концом Новгорода, Власко выбрал для боя с варягами не сразу. Поначалу, опьяненный злобной надеждой немедленно расправиться с варягами или выгнать их вон, Власко решил, что биться будет с проклятыми пришельцами прямо в их городище. Но неделю назад пришла сестра с младенцем на руках и, показав племянника, ненароком обмолвилась, что первая, с сыном на руках, выйдет навстречу войску Власко и встанет прямо перед конем родного брата. Гостомыслица-Гюргина снова пыталась отговорить брата от кровавой сечи с варягами, но поняла, что сила зова Радомировны крепче, чем ее мольба. Сестра ушла ни с чем, но Власко все же передумал нападать на Рюриково городище, ибо под меч могут попасть женщины и дети, а такую славу он не хотел иметь. Объехав земли, примыкавшие к городу, он решил, что совиная равнинка, или болонья сов и речных крачек, к осени совсем высохнет и будет самым подходящим местом для битвы с русичами. «Расшугаем тут всех лягушек, камышниц и сов», — пробормотал тогда Власко и искоса оглядел своего молчаливого спутника.
Сын Мстислава, Пределавин, златокудрый высокий силач, молча кивнул Власко, но говорить ни о чем не стал. Он ходил по полю крупными шагами, словно отмеряя и выбирая себе место битвы с силачом варягом, как вдруг услышал свиристель сверчка. «Ты кого предупреждаешь о смерти, сверчишка?» — недовольно подумал Предславин и, качнув головой, прошептал:
— Не может быть, чтоб я! Он здесь сдохнет! — заверил себя силач и спросил у Власко: — А с кем из варяжских силачей я биться буду?
— Это Олаф держит пока в тайне! — ответил Власко и оглядел массивную фигуру знаменитого словенского богатыря. Предславин, сказывают, уже так натренировал свои руки и пальцы, что одним рывком сдирал шкуру с бегущего быка. А у варязей кто такой хваткой похвастаться может?
— Предславин, а хватка твоих ног равна силе хватки твоих рук? — спросил Власко богатыря и еще раз оглядел его взглядом знатока.
— Боишься, что не удержусь в седле? — в упор спросил Предславин и, приподняв свою массивную ногу, резко топнул ею по валявшемуся рядом бревну. Бревно треснуло, расщепилось в том месте, где раздавила его нога богатыря, и обнажило твердую древесину, Власко ахнул. Он не ожидал такой силы от Предславина и осторожно посоветовал ему:
— Побереги свою прыть для варяга.
— Ты спросил, я ответил, — улыбнулся силач и топнул по бревну другой ногой.
— Хватит, Предславин! Надо убрать это бревно, а то во время боя мешать будет! — Власко не успел еще договорить, как увидел силача, подбиравшего бревна и несущего их в сторону совиного леса.
Власко расхохотался. Ну ежели такие мужи взялись за дело против варязей, то в Новгородской земле русичам осталось жить не долго!
Да, Власко обхаживал, будто обживал это совиное поле, но не как будущий поселенец, а как воин, который был обязан впитать в себя все соки и дух той земли, на которой будет сражаться с врагом. «Нет такой силы, которая бы покорила словенина! — яростно думал он, ступая по засохшему травянистому покрову болоньи. — Земля моя родимица! Дай мне силушки для борьбы с коварными злодеями, что хитростью хотят укрепиться на тебе и изгнать нас, твоих исконных хозяев! Не хотят они вернуть нам наше право судить самих себя! Они считают нас народом, лишенным крепкого разума! Они позорят нас своим присутствием, ибо считают, что словене не способны защитить самих себя от кочевников! Они убили нашего князя, Храброго Вадима, и теперь стремятся погасить в нас дух свободы!»
Говоря эти горькие слова, Власко пытался зажечь свою душу воинским духом — духом непреклонной воли к сопротивлению той жилке добродушия, которая еще нет-нет да и давала знать о себе. Власко постоянно ловил себя на мысли, что почти готов к мировому сговору с варязями, вспоминая, что пришли они все же по зову отца его и не с помощью коварства и хитрости утвердились в земле его. Но в следующее мгновение перед его взором всплывало лицо Радомировны, скованное скорбью, и он вспыхивал, ощущая новый прилив ненависти к русичам.
— Ну, земля словенская, солнце словенское, вода словенская, воздух словенский, дайте мне ваши силы для свершения справедливого боя с варязями! — горячо воскликнул Власко и подхлестнул себя напоминанием: — Завтра псковичи с изборянами прибывают!
На Неревской набережной тесно стало от прибывших торговых людей из Плескова, Изборска и Ладоги. Власко стоял на берегу, не заглядывая в ладьи и не интересуясь товаром, но тщательно осматривал «купцов», крепко пожимал руки прибывшим словенам и широко улыбался каждому. Сразу по прибытии дозорные дружины Власко провожали «купцов» не на торговые ряды, что возвышались прямо за набережной, а на Неревский конец, откуда вела уже хорошо проторенная дорожка к совиной болонье… Не оглядываясь на Рюриково городище, которое бросалось в глаза своей новой смотровой вышкой, что красовалась на левом, Людином мысу Волхова, вновь прибывшие ратники-словене деловито направлялись к указанному месту.
Словении от данного слова не отрекается, ибо словенские реки вспять не текут! «И полно баять о смятении! Коли душа в человеке есть, то она обязательно силою наполнится в нужный момент! Святовит с нами! Вон ведун идет и серую мглу ведет, нам силу несет… — стараясь вызвать дух бодрости и отваги, говорили друг другу словенские ратники. — A-а! Костры уже горят! Землю и душу ратников обогревают!.. К победе, словене, день грядущий приведет! Да будет тако!..»
А в Рюриковом городище факелы освещали поляну возле Святовитова храма, где друиды приготовили священный синий настой, которым спешили покрасить длинные волосы своих соплеменников, ибо только по цвету волос дерущихся завтра воинов боги смогут определить, кому они будут оказывать помощь. Русичи с обнаженной головой спокойно подходили к огромным кадям с синей краской, послушно подставляли их поливавшим друидам, затем отходили в центр поляны и, расчесывая волосы и глядя на луну, шептали ей свои мольбы о спасении своих жизней в земле словен, свято веря, что Святовит внемлет их мольбам.
Верховный жрец русичей наблюдал за соблюдением ритуала и с беспокойством ожидал его конца, ибо на очереди был еще и силач Бегнор, имя которого означало «достойный».
Бегнор разминал ноги, руки, демонстрируя ловкость и игру туго натянутых мышц, а Олаф, изучая его движения, пытался определить, устоит ли его молодой силач перед опытной хваткой знаменитого словенина. Князь долго думал, прежде чем остановил свой выбор на друге Стемира. Дело в том, что Бегнор еще ребенком удивил всех, когда во время ссоры родителей, вместо того чтобы прикрикнуть на них, он одним ударом руки разломил дубовую скамью на две половинки. С тех пор Бегнор прятался от сверстников, ибо боялся во время потех ненароком кому-нибудь ребра переломать или лицо помять. Он чаще всех брался за тяжелые работы и, поражая взрослых соплеменников, заменял троих зрелых мужей. Долго пытались убедить юнца не надрываться, а сначала подрасти — все было бесполезно, и Бегнор-старший перестал мешать своему сыну помогать в строительстве то храма Святовита, то крепежей для ладей, то смотровой вышки. Все привыкли видеть на работах двух Бегноров, и Олаф полюбил их еще в Ладоге, а когда умер Рюрик, то уговорил перебраться к нему поближе. Но одно дело — приязнь князя к силачу, а другое дело, когда вся дружина любит силача. Олаф чуял, что и силач, и дружина будут до смерти верны ему. Князь очень хотел, чтобы завтра, во время схватки силачей, победил Бегнор-младший, и в этом ему поможет Бэрин, ибо кто же, как не верховный жрец, подберет силачу русичу нужный бальзам, предохраняющий богатыря от цепких рук Предславина. А Бэрин, перехватив взгляд Олафа, устремленный на Бегнора-младшего, понял, что силу духа надо вкладывать в обоих. Молодой варяжский князь непременно хотел победить и завоевать себе полное право на жизнь среди словен, да помогут ему силы телесные и духи предков. Бэрин вскинул обе руки вверх и обратился с молитвой к Святовиту, владеющему душами героев-русичей.
Все силы небесные, обитающие над поселением ильменских словен, были призваны в свидетели грозной битвы, разыгравшейся между варязями-русичами и хозяевами-словенами, которой, так сулили боги, избежать было нельзя ни той, ни другой стороне. Казалось, небо разверзлось и выпустило из своих дальних просторов всех, кого призывали на помощь поселенцы Гостомыслова и Рюрикова городищ, и позволило нынче, в день двадцать первого вресеня, свершить небесный суд над борющимися сторонами. Именно поэтому, как только солнце поднялось над совиным лесом, в центр болоньей пустоши вышла первая пара богатырей опробовать силы духа враждующих сторон. Победителем оказался словенин. Во второй паре богатырей сильнейшим оказался варяг Дружины молча наблюдали за схваткой.
Третья пара силачей выехала в центр поляны на конях, и совиный лес застыл. Солнце, казалось, застыло на одном месте и решило не двигаться до тех пор, пока не будет нанесен последний удар. Все затаили дыхание.
Предславин, обнаженный по пояс, грузно восседал на коне, цепко обхватив его круп мощными ногами. Бегнор, так же как и словенин, не имеющий ни одного воинского доспеха, одетый только в короткие кельтские красные штаны, с развевающимися синими волосами и настороженным лицом, не сводил глаз с могучих рук словенского богатыря и, следя за каждым его жестом, приблизился к сопернику.
Власко зорко оглядел новичка-варяга и сразу оценил его ловкий выезд на Предславина. «И где ты его прятал так долго, русич?» — подумал Власко и стал с тревогой наблюдать за подступом силачей друг к другу.
Богатыри не торопились. Кони под ними были тяжелые, обученные съезжаться в единоборстве и умеющие улавливать любое желание наездников. Вот конь Предславина взял бурный разбег и устремился на соперника. Бегнор вовремя отвел своего коня, и словенин промахнулся. Предславин перегнулся через круп коня и грузно повис, увлеченный силой тяжести своего тела. Но сильные ноги спасли его от падения. Мощным рывком и усилием рук он удержался на коне. Бегнор, подхлестнув своего коня, в мгновение ока оказался возле Пределавина и быстрым, ловким рывком обеих рук пригнул к холке коня словенского богатыря, и тот не смог разогнуть спину.
Дружина словен вздрогнула и застонала.
Предславин, тяжело дыша, пытался ухватить варяга за руки, но статный силач русич еще раз пригнул словенина к холке коня, и Олафу показалось, что он услышал хруст костей новгородского богатыря.
Власко понял, что начало проиграно, и поднял левую руку вверх.
Бегнор отпустил словенского богатыря, но Предславин, едва дыша, так и не смог разогнуть спину.
Едва силачи освободили поле, как Олаф дал команду своим воеводам конницы секироносцев взять круговой разбег и ударить по центру ополчения словен.
Гюрги с Кьятом, Стемир и Дагар мгновенно отъехали от своего предводителя исполнять его наказ.
Власко, прижимая основную силу своего войска к совиному лесу, дал команду конникам с честью отразить натиск варязей.
И загорелся бой, подхлестанный злобой и враждой с обеих сторон. Скрежетали щиты и шлемы, принимающие на себя первую ярость бьющихся врагов, защищая тела и головы своих хозяев.
Солнце двинулось к западу, а соперники еще не чувствовали усталости, но уже стали терять своих самых молодых, неопытных бойцов…
Власко старался бодриться, ибо знал, что вид предводителя всегда является причиной либо удачи, либо поражения. «Я должен победить!» — обращался он всей силой своего внушения ко всей Новгородской земле и знал, что она не подведет, не позволит сбросить словен с седел их коней под ноги пришельцев.
Словене дрались с упорством, отчаянно, воодушевленные горячими призывами своего предводителя, искренне стремясь защитить свои исконные права на родную землю.
Варязе, чуя, что перед ними не столь хорошо подготовленные ратники, поняли, что надо беречь силы на последний бросок, а сейчас разумнее чуть-чуть отступить к центру пустоши, чтобы было где развернуться под прикрытием меченосцев и лучников, ибо засада еще не вступила в сечу.
Кьят из-за укрытия наблюдал, как ведут бой Стемир и Гюрги, и отправил гонца к Олафу.
— Еще не время, — решительно отказал князь, чувствуя отчаянное сопротивление словен, ощущая их злобу, но не теряя веры в свою дружину. Он почти осязал ту силу своей правоты, которая, казалось, была отпущена ему самим Святовитом. Да, он князь варяжский, но он не со злом сюда шел и зла здесь не творил! «Никому не уступлю ни прав своих, ни той земли, что пришлось защищать от норманнов!» — Олаф горячо дышал, борясь с нахлынувшими чувствами: он знал, что сейчас необходимо только следить за сражением, правильно рассчитать силы своих соплеменников и сделать все возможное и невозможное для необходимой, как воздух, победы.
Князь еще раз вгляделся в ход битвы, увидел, как Гюрги, атакуя секирой какого-то словенина, заставил его отступить, и радостно воскликнул:
— Молодец, Гюрги! Что творит! Так их, пусть не думают, что злобой и хитростью смогут одолеть опытного соперника!
— Князь, может, пора нам вступить в схватку? — снова напомнил о себе Кьят. — Мы с Дагаром устали смотреть издали, как бьются наши соплеменники.
— Вот когда Власко выведет на поле своих меченосцев, тогда и ваш час наступит! — мудро ответил Олаф, и опытные меченосцы приняли его решение к душе.
Но вот солнце незаметно зашло за верхушки высоких елей совиного леса, и Власко дал команду лучникам и меченосцам. Первые с флангов, вторые мощным ударом по центру обрушились на варязей и потеснили их к реке.
— Кьят! Дагар! К бою! — скомандовал Олаф и быстро добавил: — Я с вами!
— Прикрой нас, Олаф! — крикнул Дагар.
Олаф оглянулся. Рядом с ним только два охранника, и все. А там, за рекой, крепость Рюрикова городища… Олаф почувствовал, как заныла его душа. Нет, его сильные, хорошо обученные дружинники умеют вести длительный бой. Ведь они все лето, зная, готовились к сече.
«Нет! Я покажу этому пустоголовому красавцу словенину, как выгонять нас с обжитого места!» — И Олаф, ничего не сказав охранникам, рванулся в бой.
Вот лучники мгновенно расступились, завидев коня своего князя, и едва успели предупредить секироносцев.
Гюрги, увидев пополнение рядов грозными меченосцами, облегченно вздохнул, но не успел порадоваться решению молодого князя, как увидел самого Олафа, стремительно увлекающего варязей-русичей в новую мощную атаку против словен.
Олаф в битве, а он, Власко, — в засаде. Словене отступают к лесу, где уже нет никакого резерва. В бою все, кто мог еще сражаться. Убитых — сотни, раненых — не считали.
Власко тронул коня и ринулся в бой. Он, и только он, должен достать этого варяга-русича своим мечом! Миновав левофланговых лучников, Власко стрелой пролетел строй своих секироносцев, мужественно отражавших атаки варязей, и врезался в ряды меченосцев. «Вот где, варяг, мы и поговорим с тобой!» — решил Власко, отбиваясь от какого-то варяга и ища взглядом Олафа.
— Гюрги, он — мой! — услышал вдруг Власко знакомый голос и развернулся в сторону ненавистного врага.
Мгновение они смотрели друг на друга испепеляющими взглядами, затем в один голос рявкнули:
— Освободить поляну! Наш поединок должен решить все!
Накал вражды в обоих предводителях был настолько велик, что, казалось, само небо решило в этот момент испытать их дух и волю.
Удары булатных мечей и скрежет щитов слышны были, наверно, даже женам, заждавшимся своих мужей и сыновей. Уже весь Гостомыслов посад побывал на болоньей пустоши и перетаскал туда еду, питье, травяное снадобье для раненых, и вдруг разнеслась весть о поединке Власко и Олафа.
— Пошто не ратью, а вожаками судьбу решили пытать? — передавалось из уст в уста, а душа и ноги сказителей рвались туда, где два самых лучших представителя родственных народов пытались доказать друг другу свою правоту…
Власко заметал, как пот скатывается с лица варяга и мешает ему видеть соперника, но ответная сила удара Олафа была все той же, богатырской. Рука Власко так же крепко сжимала рукоять меча, мышцы были напряжены.
«Ну, за что ты его хочешь лишить жизни?» — вдруг отчетливо прозвучал голос Гостомысла в голове Власко.
Власко пошатнулся в седле, и словене ахнули. Занесенная над ним рука варяга должна была опуститься с разящим мечом на именитого словенина и срубить ему голову. Но Олаф стегнул коня и с поднятым мечом отъехал от Власко на безопасное расстояние.
На болоньей пустоши установилась мертвая тишина.
«Что это он? — не понял Власко. — Он же должен был меня убить! Варяг, ты хочешь сразить меня благородством своего поступка?»
Власко, едва отдышавшись, резко стукнул коленом коня и атаковал Олафа.
Олаф отражал все удары словенина с честью, понимая, что Власко не хочет идти на мировую. Но и убивать Власко Олаф не хотел. В его голове вдруг мелькнула сцена из ладожской битвы с норманнами, где и Олаф, и Власко были в одной дружине! А это было всего несколько лет назад. «Ну почему они такие беспамятные, эти словене? Ну почему они такие недальнозоркие?! Почему все решают силой грозного окрика и дракой?» — разозлился Олаф и, издав древнекельтский низкий гортанный крик, с двойным оружием — секирой и мечом — напал на Власко.
Власко стал отступать, едва успевая отвечать на град молниеносных ударов, сыпавшихся со всех сторон, и вот ослабела левая рука, не выдержав удара секиры, и если бы не крепкая кольчуга, то… Снова мощный удар варяга, и правая рука с булатным мечом сдала. Олаф быстро и широко размахнулся, и его меч снова завис над головой словенина, и не пожалел бы он сейчас своего упрямого соперника, ежели бы не увидел вдруг обреченно сложенные руки его на холке коня.
— Что? — воскликнул Олаф, приподнявшись в седле и держа меч на вытянутой руке. — Понял, что не имеешь права лишать меня жизни только за то, что я выполняю завет отца твоего вместе со своим народом и защищаю вас, словен?!
Власко молчал.
— Небо знает больше тебя! Оно решает, кому и где жить, неугомонный словенин! Живи и люби! Вот тебе мой завет!
Власко все молчал.
— Нет! — вдруг раздался вопль Вадимовича-старшего. — Я должен отомстить тебе, варяг проклятый, за смерть моего отца!
Власко встрепенулся.
— Назад! — рявкнул он так, что словене вздрогнули.
— Трус! А еще матери клялся! — И Вадимович поднял меч.
Но тут вмешался Вальдс.
— Эй, словенин, ты, видно, любишь слушать только ложь! — крикнул малый князь или наместник, живущий у кривичей в Изборске.
— Вальдс, не мешай, я проучу его! — разозлился Олаф.
— Но они убьют тебя! — возмутился тот.
— Пусть научатся меч в руках держать! — крикнул разъяренный Олаф и, стремительно налетев на Вадимовича, вышиб из его рук меч. Разворачиваясь для следующей атаки, Олаф увидел блеснувшую зловещим светом летящую в его сторону секиру и вовремя подставил щит.
— Ну, что тебе подать, ослепленный и оглушенный коварным враньем старший сын Вадима Храброго? — язвительно спросил Олаф, подъезжая к Вадимовичу и держа в руках его оружие.
— О каком вранье вы речь ведете? — злобно спросил тот, поглядывая исподлобья то на Вальдса, то на Олафа, то на Власко, то на своего младшего брата.
— Может, ты скажешь, словенин, любящий честь и высокое имя? — так же язвительно обратился Олаф к Власко, видя, как синеголовая дружина русичей окружила их плотным кольцом, оттеснив редкие ряды словен к лесу.
Вадимович-старший впился глазами в бледное от напряжения лицо Власко…
— Они правы, сын, — глухо признался именитый словенин и переждал его дикий крик: «Нет! Мать не могла нам солгать! Они убили нашего отца! Да! Скажи: да!..»
— Нет! — упрямо ответил Власко и увидел слезы обиды и бессилия на молодом лице Вадимовича.
— Как ты мог?! — взревел Вадимович-старший.
— Я поведаю тебе обо всем дома, — хмуро проговорил Власко и, обернувшись к Олафу, объявил свою волю: — Ты отстоял свое право жить меж нами. Да будет тако!
Прошло два лета с тех пор, как на болоньей пустоши, возле совиного леса, варязе отстояли свое право на жизнь среди словен, и те должны были, следуя установленной традиции, исправно платить русичам дань. Но время шло, а дань платили только новгородцы. Лишь Олаф и его дружина, жившая в Рюриковом городище, в срок получала от поселенцев Гостомыслова городища свои триста гривен серебром. Олаф был уверен, что и й Ладоге, Белоозере, Изборске и Пскове дружины русичей так же благополучно ведут свою жизнь.
Сначала весть пришла из Белоозера от Фэнта, который сообщал, что вместо гривен словене-белоозеряне прислали русичам в качестве платы кожаные лоскутки.
Олаф не поверил своим ушам. Опять коварство со стороны словен! Ведь знают же досужие ильменские хваты, что на кожаные лоскутки, отмеченные красной краской, можно купить товар, только изготовленный словенами. А ежели русичи соберутся в дальний торговый путь, к заморским купцам, то ни о каких кожанках и речи быть не может! «Фэнт! Как же ты так опростоволосился! Надо было смотреть не на то, как словене дань привезли, в какие расписные ладьи своих посланцев усадили и с какими песнями преподносили они тебе дары свои… Ох как умело обвели они тебя вокруг пальца! Ежели белоозеряне расскажут об этом во всех своих городах и весях, словенской потехе над нами не будет конца!» — горестно рассуждал Олаф и с беспокойством послал гонцов во Плесков и Ладогу.
Каково же было его удивление, когда от посланника из Ладоги он узнал, что Свенельд получил дань от словен кунами. «Ну, это еще куда ни шло, все-таки ценные шкурки», — подумал Олаф.
А Псков что умудрил? То же, что и Белоозеро! Сговорились кривичи! Ну и Изборск туда же! Не дают скучать словене варязям, что и говорить! Ну, коль потеха на уме, так давайте потешаться, хозяева словенской земли!
Олаф собрал военный совет и оповестил своих военачальников о словенских шутках над окраинными дружинами.
— Эти шутки словене любят разыгрывать. И с Рюриком они такое не раз вытворяли, — напомнил Дагар, и все согласно закивали.
— Но, — в раздумье покачал Олаф головой, — я уверен, что Совет ведает об этой потехе и выжидает.
— Ответим же, братья! — гордо воскликнул молодой Стемир и предложил Олафу: — Самим — в путь и взять у словен то, что они нам недодали! Пусть ведают, с кем имеют дело! Оружие дешево нигде не достается!
Военачальники зашумели. Снова раздор! Только раны залечили, только камения поминальные расставили над местами сожжения погибших в болоньей пустоши — и вот снова готовься к мраку!
Олаф прислушивался к гомону военачальников и пытался уловить в нем общее мнение.
— Ну так что, будем терпеть потехи удалых словен гад собой? — Олаф оглядел умолкнувших гридней.
— Назначай срок отправки, Олаф, чего ждать! Мне по нутру твоя решительность! — искренне ответил Дагар, чуя, что он угадал помыслы Олафа. Все как один сначала глянули на Дагара, затем на Олафа и, выждав ответного благодарственного слова от князя, троекратно изъявили свое решение: «Да будет тако!»
Серые сумерки окутали одрину Олафа, и он в который раз с затаенным чувством желания ждал прихода Рюриковны. Пятый год, как они женаты! Четыре разноликие вёсны пролетело с тех пор, как он нарек дочь Рюрика и Руцины своей семьяницей, но Рюриковна нисколько не изменилась! Она по-прежнему была робка с ним в постели, и только когда он возбуждал в ней желание, только тогда он чувствовал, как в Рюриковне начинает оживать женщина… Но никогда не начинала она новый день их любви с приобретенного опыта. Как расшевелить Рюриковну, чтобы увидеть ее такой, какой бывает после пира наложница, страстно желавшая его всего и не скрывающая этого? Наложницы были обучены жрицами любви, а ведь мать Олафа, Унжа, была когда-то жрицей и обучала таинствам любви всех девушек и женщин, попавших на поселение к варягам-русичам. И Рюриковна не могла не знать все тонкости этих уроков!
— Пожалуй, это хорошо, что Рюриковна в начале каждой нашей ночи любви бывает как в первый раз — робка и взволнованна, — решил Олаф и задумчиво пробормотал: — Если бы она была опытной, как наложницы, она бы очень быстро наскучила мне, ибо целование моих ног — это удел моих наложниц.
Дверь отворилась, как всегда, со скрипом, ибо тяжелая дубовая дверь по-другому открываться не научилась, и на пороге появилась Рюриковна в длинной льняной рубахе, с нежным венком цветов, испускающим волнующий аромат любви. Все такая же хрупкая и стремительная, ласковая и любящая, она, улыбаясь, взглянула на могучую обнаженную грудь мужа, его богатырские плечи, длинноволосую светлую голову, зовущие голубые глаза. Она каждую минуту насыщала его жизнь духом любви и духом счастья, а они приходят не даром. Олаф был чрезмерно благодарен ей за этот бесценный дар! Он встал с одра и, обнаженный, медленно и торжественно пошел навстречу своей радости.
Она, счастливо улыбаясь, ждала его и прошептала:
— У нас будет ребенок. Я благодарна тебе и небу, что все так случилось.
Олаф осторожно поднял ее на руки и, как ребенка, отнес на одр.
— Через месяц жрицы запретят мне заходить в эту клеть, — обреченно проговорила Рюриковна и потянулась к Олафу, чтобы поцеловать его. А он осторожно снял с нее рубаху и прижал прекрасное тело любимой к себе…
И только утром, когда Рюриковна собирала лепестки цветов вчерашнего венка любви, Олаф осмелился ей сказать о необходимости предстоящего похода на Плесков.
— Но ты успеешь вернуться до морозов? — испуганно спросила она, сразу став печальной.
— Думаю, да, — улыбнулся Олаф и поинтересовался: — А разве ребенок родится к первым морозам?
Рюриковна в ответ засмеялась звонко и заразительно.
— Он родится в самом начале липеца[13]. А пока у меня забота только об одном дитя, Рюриковиче.
Олаф вздохнул. Поцеловал ее в лоб, а затем грустно спросил:
— Ну, как он? Помнит Рюрика?
— Да, — покачала головой Рюриковна и почти сурово заявила: — Я не позволю забыть!
Олаф сел. Глянул на жену долгим, проницательным взглядом, немного помолчал, затем задумчиво проговорил:
— Может быть, лучше не напоминать ему всякий раз о нем!
— Кто тебе сказал, что он не видит и не чувствует рядом с собой отца? — удивленно спросила Рюриковна и, посмотрев в пытливые глаза Олафа, тихо, но убежденно проговорила: — Ведь ты слышишь голос своего отца в особо опасные мгновения!
Олаф, не отводя взора, согласно кивнул ей.
— И я слышу голос своего отца, голос Рюрика. А если я, как дочь, слышу его голос, то почему Ингварь, как сын и наследник дел его, не может слышать и чувствовать зов отца? — немного отчужденно спросила Рюриковна. — Бедный Ингварь, у него нет ни отца, ни матери! Каким он вырастет? Он же тебе племянник! А ты так редко занимаешься с ним… — укоризненно проговорила Рюриковна, она была обижена за своего младшего брата.
— Ты же знаешь, опасность везде подстерегает таких малолеток, как Ингварь. Пусть пока побудет с няньками…
— Но ему нужна мужская опека, чтобы он чувствовал необходимость стать таким же сильным и умным, как ты! — возмутилась Рюриковна. — А ты чуждаешься его!
— Неправда! — как ужаленный, воскликнул Олаф и вскочил с постели. — Я просто боюсь покалечить его, он может упасть с коня или наткнуться на секиру. Тогда в чем ты будешь упрекать меня?
— Олаф! — со стоном проговорила Рюриковна. — У меня еще нет собственного сына, но я чувствую, что Ингварю нужен мужчина — друг рядом, а не няньки и сестры. Он не станет настоящим мужчиной, если будет сидеть на женской половине! Как ты этого не понимаешь? Он вберет в свою душу не тот дух! Вспомни свое детство! Твой отец, наш вождь Верцин, посадил тебя на коня трехлетним ребенком! В шестнадцать лет ты сам стал вождем!..
— Вождем племени, которое было вынуждено уйти с насиженных мест! — горько прервал ее речь, опаленную тяжелыми воспоминаниями, Олаф. — Твой отец согласился на уговоры этих коварных словен, и вот теперь я должен постоянно подтверждать наше право на жизнь в их земле! У меня столько забот, а ты печешься только о своем маленьком братце!
— Олаф! — снова горько воскликнула Рюриковна. — У него же, кроме нас с тобой, никого нет!
— И если я не буду осторожен, то и нас у него не будет! — сердито заявил Олаф и глухо спросил: — Ты что, забыла о Власко?
— Ни о чем я не забыла, — устало возразила Рюриковна. — Я была уверена, что воспитание Ингваря — одно из важнейших твоих дел.
Олаф долго молчал, потрясенный ее откровением, сейчас она очень глубоко задела его душу.
Олаф подошел к жене, ткнулся лбом в ее прекрасный чистый лоб и тихо проговорил:
— Прости, родная! Радогост свидетель: я так хочу взять тебя с собою, но боюсь повредить будущему наследнику дел своих!
Рюриковна обняла его и, ласково поцеловав в щеку, упрямо проговорила:
— Меня брать в сырой Плесков не надо, а вот Ингваря — возьми. Это ему не повредит.
Олаф поцеловал ее и вздохнул.
— Не вздыхай! Это требование моего отца. Неужели ты не ощущаешь его дух возле нас? — изумленно спросила Рюриковна.
— Пока нет, — рассеянно ответил Олаф и уныло покачал головой.
— Так вот знай, князь Рюрикова городища! Он защищает тебя везде и всюду, пока ты творишь справедливые дела!
— Дух Рюрика? — недоверчиво переспросил Олаф. — А разве не дух моего отца помогает мне? Я много раз слышал голос своего отца, Верцина!
— Дух твоего отца оберегает твою плоть, — пояснила Рюриковна. — А дух моего отца оберегает всю землю и всех поселенцев Рюрикова городища! — уверенно заявила она и ласково посмотрела Олафу в глаза.
— Возможно, ты и права.
— Так ты возьмешь Ингваря с собой? — настойчиво спросила Рюриковна.
Олаф задумчиво посмотрел в ее красивое лицо, так похожее на Рюрика, и тепло проговорил:
— Я подумаю… А ты — истинная дочь князя!
А через два дня, в погожее осеннее утро, треть дружины Олафа под его предводительством погрузилась на ладьи и готова уже была вот-вот отчалить от новой пристани, которую русичи построили исключительно для себя и тем самым снова напомнили поселенцам Гостомыслова городища, что они еще один корешок пустили в словенскую землю. Корешок этот уютно расположился прямо у подножия Людина мыса и разносил по бухточке Ильменя аромат свежесрезанного дерева.
Ладья Олафа, напоминающая простой струг, утиным носом упиралась в берег бухты, но заставляла любоваться собой, ибо только что, на счастье, была омыта ключевой водой собственными руками Рюриковны. В огромной деревянной бадье, что стояла на помосте возле причала ладьи князя, еще оставалось немного холодной воды, и Рюриковна большим ковшом зачерпнула ее.
— На, полей ладью своего дяди ключевой водичкой, чтобы ни одна стрела, ни одна секира и ни один клинок не вонзились в нее и не ранили твоего защитника, князя Северного объединения словен, Олафа! — ласково, но в то же время торжественно повелела она и подала ковш Ингварю.
Шестилетний мальчик, одетый в длиннополую шерстяную, красного цвета рубаху, отороченную собольим мехом по краям подола, рукавам и шее, в пышные шерстяные, коричневого цвета штаны и сафьяновые сапожки, одной рукой прикоснулся к тяжелой, висевшей на груди серебряной цепочке с овальной бляшкой в центре, изображающей сокола, как символ княжеской власти, а другой — осторожно взял ковш с ключевой водой. Размеренными, аккуратными шагами он подошел к ладье Олафа и неумело выплеснул воду на нее, замочив рукава рубахи.
Толпа русичей, провожающих Олафа во Плесков, одобрительно загомонила, улыбнулась князьям, а затем торжественно запела напутственную песнь варягов, прославляющую силы неба и земли, воды и воздуха, несущие удачу соплеменникам во время их трудного путешествия.
Верховный жрец русичей привел на пристань белогривого священного коня, и тот величественно кивал отъезжающим длинноволосой головой, прощаясь и одновременно уже зазывая их домой. В священном коне русичи видели воплощение крепких связей мира животного не только с миром человеческим, но и с миром богов, который определяет жизнь людей.
Олаф потрепал по загривку белогривого красавца, поцеловал его в умную морду, затем с трудом оторвался от коня и подошел к жене. Обнял Рюриковну, поцеловал ее в глаза и лоб, затем нагнулся к Ингварю и протянул ему правую руку.
— Ну, княжич, пойдешь с нами права плесковичей защищать? — громко спросил он, чтоб слышали все, кому любопытны были отношения дяди и племянника.
Пристань затихла. И даже волны Ильменя перестали плескаться о берег.
Ингварь сделал шаг назад от дяди и, покачав светловолосой головой, тихо сказал:
— Не пойду.
— Почему не пойдешь? — опять громким голосом спросил Олаф.
— Боюсь, — ответил тихо, но упрямо Ингварь. А Олаф требовал свое:
— Кого боишься? — еще громче спросил он.
— Словен, — мрачно выговорил княжич.
— Я буду защищать тебя от словен! — гордо заявил Олаф.
— Все равно, не пойду с тобой! — упрямо заявил Ингварь, отвернулся от Олафа и побежал к сестре.
Рюриковна прижала его к себе и, нагнувшись, шепнула на ухо:
— Негоже, княжич, себя ведешь. Стыдно проявлять лень и трусость! Ты — великий князь!
— Я не князь! Он — князь! — по-детски откровенно изрек Ингварь и снова прижался к сестре.
— Ну что мне с тобой делать? — взмолилась Рюриковна. — Может, передумаешь, пойдешь с дядей? Надо же когда-то начинать привыкать к княжеским делам и сживаться с княжьим духом!
— Потом, когда дядя умрет, — буркнул Ингварь и пророчески добавил: — К той поре и обрету я княжий дух, как ты говоришь.
— Да к той поре надобно укрепить в себе княжий дух, а ты его только обретать собираешься! Что бы отец о тебе сказал, как ты думаешь?
— Не ведаю… Я его уже забыл.
Рюриковна побледнела.
— Ну что мне с тобой делать?! — в отчаянии спросила она саму себя и беспомощно посмотрела на мать и Дагара.
Руцина промолчала: она все еще не могла простить Рюрику его третьей, самой любимой, но раньше всех умершей жены, той, что подарила первому великому князю Северного объединения словенских племен наследника великокняжеской власти. Она неприязненно смотрела на княжича, видя в нем черты лица той, которая навечно отняла у нее любимого мужа, и, несмотря на присутствие Дагара, скрасившего ее одинокую старость, резко сказала:
— Не хнычь, княжич! А ты бы, дочка, поменьше баловала его!
— Мама! Он же сирота на этом свете!
— Давно пора своего ребенка иметь! Уж сколько лет с мужем спишь! — резко прошипела Рудина.
Рюриковна вспыхнула, хотела сказать этой статной рыжеволосой, самой красивой женщине Рюрикова городища, стоящей рядом с Дагаром, что скоро она, эта гордая красавица свейка, станет бабушкой, но, окинув взглядом пышный наряд матери, смолчала. Хоть Руцине и было под пятьдесят, никто бы во всем Северном, да и в Южном объединении словенских племен не посмел бы сказать, что это женщина может быть бабушкой. Не было в ее глазах и в улыбке доброты. Одно только торжество женской плоти сквозило в манере одеваться и вести разговоры с кем бы то ни было. Вот за что любит ее Дагар! Этот великолепный меченосец правой руки, служивший верой и правдой еще деду Рюриковны, князю Сакровиру!..
Рюриковна грустно посмотрела на брата.
— Пошли к очагу, сказки сказывать, — протянул Ингварь и взял сестру за обе руки.
— В нем слишком много от Эфанды, — вздохнул Дагар и посоветовал Рюриковне: — Отпускай Олафа скорее, ибо подул попутный ветер.
Рюриковна увидела, что все готовы к отплытию, и взмахнула белым платком. И триста ладей русичей тронулись на юг!
Плесковская пристань была закрыта, и это, после некоторых раздумий, все же больше понравилось Олафу, ибо требовало от него деятельной решительности, ради которой он, наверное, и появился на этот свет. Снова судьба бросала ему вызов, будто испытывая на крепость его голову и душу, и предлагала решить непростую задачу, как взять два непокорных города — Изборск и Плесков, города-побратимы, построенные одним словенским народом — кривичами: сразу, с ходу, пока душа горит, или дать отдохнуть дружине, ибо путь ко Плесковской пристани Олаф выбрал не традиционный, северный — через реку Волхов, Ладожское озеро, реку Неву, Варяжское море и цепь озер от Нарвы до Плесковского причала. Этот традиционный путь грозил разрушить все планы Олафа, ибо был слишком длинным и открытым. Олаф убедил дружину идти напрямик, то есть прямо из озера Ильмень в устье реки Шелонь, затем — волок через цепь мелких озер и почти несудоходных речек, кроме одной, достойной уважения реки Великой — и вот вам, друже, Плесков со своей взыгравшей словенской гордыней. Соль в глаза вашей гордыне — государыне приготовились подсыпать приехавшие русичи, ибо шли через ваши солонцы. Ну, плесковичи, держитесь!
— Единственное, что хорошо умеют делать словенские старейшины, — это разозлить! — сказал Олаф, а Стемир в ответ на раздражение своего друга, смеясь, возразил:
— Не только! Посмотри на красавицу пристань! Какая любовь к дереву! Ты посмотри, как мудрено она закрыта для нас! Нет, такой народ надо брать не солью в глаза, а медом в рот!
— Нужен им наш мед! — буркнул Олаф. — Они давным-давно познали ценность кобыльего молока.
— Вот это народ! — восхищенно присвистнул Стемир и добродушно посоветовал Олафу: — Не горячись, дай отдохнуть дружине, не то ропота не оберешься — такой путь проломили за три дня! Где это видано, чтоб сами и волоком тащили суда, и гребли сами!
— Зато ни одна рать так крепко мечом не владеет, как моя! — гордо отозвался Олаф.
— Знаю! Эту новую разминку для наших плеч и спин ты ввел еще в Ладоге! Мы там научились всему, — не то с задором, не то с норовом проговорил Стемир и глянул на друга исподлобья.
— Так это мне отец еще в детстве внушал, как стать сильным и ловким!.. А посла Эбона никогда не возмущали наши правила! Так отчего же его сынок вдруг стал брыкаться?
Ежели у меня родится сын, то я непременно отдам его в твою дружину. Боюсь, что ты — единственный, кто способен из неразумных отроков делать настоящих воинов.
Что, не веришь? Это дума не только моя! Я об Ингваре, — хмуро напомнил Олаф. — Рюриковна считает, что я…
— Здесь кровь Эфанды взяла свое, — прервал Олафа Стемир, — Может быть, вон та вспыхнувшая только что звездочка и есть ее душа? Может быть, она хочет посветить нам и пожелать удачи?
Олаф смотрел на Стемира широко раскрытыми глазами и не верил своим ушам. Подумать только, этот избалованный сынок посла Эбона, которому в жизни все давалось легко и просто, на самом деле был глубоко несчастен! Знать, что умен, ловок, остер на язык и обожаем всеми, но не любим той, которая была ему нужна больше всего на свете! Олаф подумал, что боги, наверное, специально что-нибудь недодают человеку, и подался к другу.
— Я так и не смог смириться! Нашел ту ель, под которой она промокла тогда под дождем, и молил богов, чтобы меня постигла та же участь…
— Стемир!.. — Олаф, потрясенный, сжал плечи друга и хотел было попросить, чтобы он замолчал и не терзал свое сердце воспоминаниями, но в самый последний миг вдруг понял, что Стемира просто прорвало, как бывает со всеми, кто пытается быть скрытным и все держит в себе. — Прости меня, — едва слышно прошептал Олаф, чувствуя, как слезы застилают ему глаза.
— А чем бы ты помог мне! Нам же с тобой по шестнадцать лет было… Я думал, с посвящением в мужчины все пройдет, наложницы, мол, отвлекут меня своим умением стирать с нашего чела дух памяти, и постепенно забуду я Эфанду!.. Но нам никогда не избавиться от нашего прошлого! — обреченно вздохнул Стемир и грустно добавил: — Хоть бы скорее какое-нибудь живое дело началось! Драться хочется!
Олаф улыбнулся: жизнь возвращалась к его другу.
— Я рад, что наконец узнал всю глубину твоей души, Стемир! Теперь ты мне не просто друг! Теперь ты мне брат! — искренне, очень тихо проговорил Олаф, ощущая, как только что вспыхнувшая новая, яркая искра их дружбы проникла ему в кровь. Теперь он Стемира ни на шаг не отпустит от себя.
На следующее утро великореченская уютная бухточка, что пригрела своим ласковым лукоморьем триста ладей русичей, оживилась.
Олаф послал лазутчиков на пристань еще раз и возбужденно ждал их возвращения. Дружинники возились в ладьях, как жуки-щитоносцы, и требовали от князя причалить к суше. «Ноги от воды устали, размяться надо бы», — слышалось то тут, то там, но Олаф медлил. На берегу могла быть засада. Пока они в ладьях, они неуязвимы, а рисковать без нужды — дело глупцов. Видя нетерпеливые, жаждущие горячего действа лица, Олаф вынужден был поднять правую руку вверх с крепко сжатым кулаком. Это означало: «Нет! Берег опасен!» Когда со всех ладей русичи разглядели символический приказ своего предводителя, рокот быстро стих, и каждая ладья превратилась в спокойно дремлющую на воде после сытного обеда утицу.
Но вот зарябила водная гладь, и Олаф увидел заветную разведывательную ладейку. «Ну, Рем, скорей! Что ты так плохо орудуешь веслами!» — подгонял мысленно Олаф своего лазутчика и нетерпеливо поглядывал на согнутую спину русича. Русич с распущенными до плеч светлыми волосами был одет в словенскую одежду и производил впечатление словенина рубахи-парня, только что проводившего свою ладушку домой, всю силушку оставившего на гулянье и не спеша, что-то напевая, возвращавшегося к своим родителям. Что ему там, в укромной бухте, какие-то ладьи! Мало ли их с торгом тут причаливает! Вот красавица девица, что была со мной всю ночь, это дело, а все остальные — прочь!.. Парень держал свою лодчонку на независимом курсе и ни разу не взглянул в сторону ладьи Олафа и вообще в сторону этих странных, чужих струг, как на не вовремя вылупившийся утиный выводок, не знавший еще как следует ни запаха своего берега, ни речных насекомых, которыми их будут пичкать непоседливые утиные мамаши. «Цыц!» — со звонкой бесшабашностью кричал он чайкам, что кружили над его лодкой, и добился главного: словене перестали его сопровождать. Проплыв мимо ладей Олафа на пятьсот — шестьсот локтей, парень причалил лодку в укромном месте, а затем вдоль берега, прячась за кустами и деревьями, осторожно поплыл назад. Потом, войдя в воду, он нырнул и, проплыв под водой несколько десятков метров, вынырнул прямо возле ладьи своего князя.
Олаф со Стемиром помогли ему подняться в ладью, быстро переодели парня в сухую теплую меховую одежду и, дав ему горячего, только что вскипевшего на походном очаге цветочного настоя, забросали парня нетерпеливыми вопросами.
— Во всем виноват Спирка, — выпалил Рем, как только влез на ладью, и пока он пил и обогревал свою душу целительным напитком, отвечал как мог князю и его другу. — Его зовут здесь боярин-молчун. Ты, князь, его должен был видеть на Совете в Новгороде.
Олаф покачал головой. Спирку он ни разу не видел. И даже не слышал о нем.
— Говорят, он коключ, — отхлебнув напиток, снова проговорил разведчик, с любопытством поглядывая на именитых соплеменников.
— Рем, ты в своем уме? — возмутился Олаф. — Коключ — это морж-одиночка ительменов и поморов.
— Спроси Дитмара, — вздохнул Рем. — Я видел его в торговых рядах. Он тебе скажет то же самое!
Олаф не скрывал от лазутчиков, что послал на разведку несколько человек, чтобы они общими усилиями собрали все сведения в Плескове о заговоре против русичей.
— Дитмар еще не вернулся, — беспокойно отозвался Олаф и попросил: — Продолжай.
— Плесковичи бают, что Спирка недавно овдовел, а так как детей не имел, то решил все свое богатство отдать плесковскому ополчению для того, чтобы те довели дело Власко до конца. Имя Власко звенит во Плескове на каждом шагу, словно копыт перестук, — заметил Рем и, посмотрев исподлобья на Олафа, хмуро проговорил: — Зря ты, князь, не опустил тогда свой меч на его голову!
— Бедолага! — беззлобно оборвал его Олаф. — Никто не ведает, что было бы С нами, ежели бы я тогда отрубил ему голову! Меня сам бог остановил, словно предупредил! «Не дело творишь, князь!» На плечи Власко не смог опуститься мой меч!.. Такие дела, Рем, вершат Перун и Сварог под предводительством Святовита. Учись и ты слушать голоса богов! И ты получишь сокровища! Помнишь наставления Барина? — жестко спросил Олаф.
Рем пожал плечами:
— Я иногда сомневаюсь в силе наших богов.
— А это свидетельство распада силы твоего духа! Не смей подпускать к душе сомнения в том, что очевидно!
Чаще слушай природу: землю, воду, деревья, травы, небо, солнце, луну и звезды — и ты поймешь, как сильны наши боги и как внимательны они к нам! — с горячей убежденностью проговорил Олаф.
Рем сник.
— Ну, ладно! Давай выкладывай о Спирке все, что ведаешь, — потребовал Олаф.
— Позови Алдана, меченосца левой руки, — сказал вдруг Рем, и Олаф разозлился еще больше.
— При чем здесь Алдан? Он у меня один из лучших дружинников.
— Он тебе много расскажет о Спирке… Гораздо больше, чем любой из плесковитян, — пробурчал Рем и спрятал взгляд от князя.
— Говори, что ведаешь об Алдане! — грозно потребовал Олаф, схватив Рема за плечи.
— Стемир, скажи князю, что…
— Олаф, успокойся! Алдан ведь из дружины Рюрика, — напомнил Стемир.
— Ну и что?!
— А то, что он давно бытует в Новгороде.
— Ну и что?! — снова вскипел Олаф, грозно повернувшись к Стемиру.
— А то, что женщин у нас своих было мало, вот и бегают наши меченосцы к чужим женам, которых не умеют любить словенские мужья.
— Говорят, Спирка за это и убил свою жену… — проворчал Рем. — Но… ты лучше об этом спроси у самого Алдана.
— А почему Спирка, живя в Новгородской земле, не бросил клич о своей мести против нас там же, в Новгороде, когда Власко рядышком был? — спросил Олаф, делясь своими сомнениями с ратниками.
Стемир пожал плечами. Рем недоуменно взглянул на своего князя:
— Ну, князь, ты как дитя! — добродушно улыбнулся он. — Ты что, не ведаешь, как тебя глубоко почитают новгородцы за то, что ты тогда, в болоньей пустоши, отстоял наше право на жизнь среди ильменских словен? Да и Власко, наверное, не хочет быть клятвопреступником… — предположил лазутчик и осекся, виновато взглянул на Олафа.
— Только что ты говорил, что весь Плесков глаголет о Власко; стало быть, они объединили свои усилия здесь, ибо основное ополчение Гостомыслова городища отказалось выступать против меня там, в Новгороде, и «оне переброшеся сюды, во Плесковское градо-озеро», — в раздумье произнес Олаф и посмотрел на Стемира.
— Алдана позвать? — спросил тот.
— Нет, лучше его друга, Фаста, — так же, глубоко задумавшись, попросил Олаф и, пока выполнялась его просьба, сосредоточенно обдумывал, как лучше поступить.
Фаст, тридцатипятилетний меченосец с внешностью типичного норманна — высокий, статный, светловолосый, сероглазый, с открытым лицом прямодушного человека и сноровкой воина — спокойно предстал перед своим князем и, как у равного, спросил:
— Чем помочь, Олаф, говори!
Олаф усадил Фаста возле себя и тепло сказал:
— Ты верно понял, Фаст, именно помощь нужна. Я о твоем друге хотел поговорить с тобой… Ты знал, что Алдан любился с чужой женой? — без обиняков спросил он.
— Он перед самым отъездом, хотя нет, наверное, за неделю до отъезда, был у Умилы, жены новгородского землевладельца Спирки.
Олаф в растерянности посмотрел на Фаста, затем на Стемира и в раздумье проговорил:
— Рем, скажи Фасту, о чем во Плескове слышал.
И Рем поведал о неожиданном вдовстве Спирки и о его ярости против русичей, лелеемой здесь, во Плескове.
— Ложь! — быстро ответил Фаст. — Ты что, не чуешь, что это искусно брошенная ложь! Ну, словене…
Слушай, Олаф, если бы действительно Умила была убита, то в Новгороде был бы великий плач, и мы бы услыхали об этом, — вмешался Стемир.
— А что ты знаешь о Спирке? Почему вдруг его прозвали здесь, во Плескове, коключем?
Фаст подумал, что словене очень точна дают прозвища людям. Спирка действительно похож на моржа-одиночку…
И Фаст поведал князю то, что знал:
— Спирка сверстник Гостомыслу…
Олаф, присвистнув, кивнул.
— Да, зрелый муж, а жен имеет только молодых.
— Никто не считал, сколько у него жен. В каждом селении есть у него жены, но ни одна из них не имеет от него детей. Наверное, был застужен в детстве и недуг не смогли вылечить даже волхвы… И это злит Спирку, ибо богатство растет, а наследников нет, — рассудил Фаст.
— Ясно, — задумался Олаф. — А Умила, откуда она? Кто ее родичи?
— В том-то все и дело, что хитрец Спирка берет в жены осиротевших девушек. Говорят, ее отец был в дружине у Вадима и погиб в тот день, когда Рюрик расправлялся со своими хулителями в Вадимовом городище.
— Жива ли она? — обеспокоенно спросил Олаф. — Я не знаю, что ответить старейшинам Плескова, ежели вдруг они потребуют выдать им Алдана для расправы.
— Почему Спирка поднимает дух спора во Плескове, а не в Новгороде, где живет? — удивился Фаст.
— Здесь он, наверное, нашел сообщников больше, чем в Гостомысловом краю, — ответил Фасту Стемир.
— Ума не приложу, что делать. — Олаф тяжело вздохнул.
— Что-то по Алдану не видно было, чтобы его постигла беда. Поговори с Алданом: чую, тебе этого не избежать.
— Почему я должен допрашивать Алдана? Я что, сам без греха? — возмутился Олаф. — Святовит имеет право на такие допросы, а не я! Что словене, что мы — одинаковы: как только увидим красивую женщину, сразу думаем, подпустит она к себе или нет. Кто из нас по-другому поступал? И что, у словен многоженство в запрете? Не слышал! И старейшины, и вожди, и их детки — все, сколько могут прокормить, «столько женовей и имахать, да и наложницами не брезгохать», — по-словенски проговорил разгорячившийся Олаф и почувствовал, что созрел для решения. — Алдана допрашивать не стану! Чую, что силой он жену Спиркову не брал! А полюбовное дело — дело добровольное, тут судом не обойдешься; тут все решают глаза да сердца! Трубите сбор! Открыто иду на Плесков! Я смету его пристань с пути, коли он открывать ее мне не захочет, и к окончанию осеннего солнцеворота кривичи прекратят свой рокот против меня! В путь! — скомандовал он.
К полудню русичи вышли из своего укрытия и, заняв всю ширину русла реки Великой, медленно, но с какой-то напористой решительностью двинулись к псковской пристани. И забурлила псковская вода под тяжелыми веслами варяжских гребцов…
А в Плескове в это время шел горячий спор. Бревенчатая, длинная, с узкими прорезями для окон изба посадника Плескова Синько грозила перегреться от большого количества в ней гостей, горевших желанием немедленно пойти драться с варязями. Больше всех стремился найти разумное начало в случившемся известный нам старейшина кривичей, боярин Лешко, который, помня о своем слове — исправно платить дань варязям за их опасную службу в суровом, болотистом краю, издревле заселенном кривичами, — недоумевал, видя, что совет старейшин Плескова и Изборска изменил свое решение.
— Да ведь прослышат норманны, что мы с варязями не в ладах, опять дикий набег свершат. Кто защищать-то нас будет? — кричал он, попеременно окидывая гневным взором то Синько, то Власко, то Спирку, то Крисанфа, посаднике соседнего Изборска.
Синько был двоюродным братом покойного Гостомысла, а посему Власко в его доме был не просто гость, но и родственник. Спирка тоже был не чужим здесь человеком, а дядей матери Власко и потому надеялся от своего внучатого племянника получить действенную помощь. Крисанф тоже был из могучего рода Гостомыслов, только с женской стороны, и приходился Власко троюродным братом.
— Вы что, Гостомысличи, совсем спятили? — снова закричал Лешко. — Спирка! Посмотри на свои седые кудри! У тебя ведь сколь на голове волосьев, столь и жен! Два края, Плесковский и Новгородский, всех своих сиротских дев тебе в жены поотдавали, а ты из-за Умилы в бой хочешь идти на варязей! Ишь варязе, прыткие якие, прелюбодеи ненасытные! Умилу Спиркову соблазнили! А ты кто? Не соблазнитель? У меня во Лужских краях, ни один соплеменник не хочет идти на вашу бойню. Говорят, ну вот, яко южные кривичи урожай убраху, так ильменцы опять войну затеваху. Пущай, говорят, сами Гостомысличи и воюют с варязями, коль им боле всего надоть. Так что, как хотите, так и поступайте, но я ни одного воина с собой не привез. Сами ступайте в мои кирбы[14] и поиграйте в заманиху с моим народом, а я погляжу, как вам в этом деле Сварог подсобит! У них ведь не только хлеба по осени заботой; оне круглый год железняк из болот таскают, а это вам не с бабами игратися, — прокричал Лешко последний довод, из-за которого он прибыл на спешный зов псковичей, и уставился на Власко.
Власко, распоясав, как и Лешко, перегибу, подбитую куницыным мехом, сидел на широкой беседе сгорбившись и устало слушал кривичского старейшину. Как хотел бы он отстать от этой кутерьмы, затеянной Спиркой, но отказать бездетному двоюродному деду не смог, да и душа все еще страдала от событий в болоньей пустоши, хотя в этот раз Радомировна и не горячилась, особых слов, толкающих к мечу против варязей, тоже не глаголила. Молча проводила сыновей и мужа на ратное дело, и все. А ты вот тут снова сиди и гадай, поможет битва с варязями любви Радомировны или нет..
— Поздно идти к твоим мужикам-кривичам, — грозно отозвался Крисанф, лицом и манерами напоминавший старого ястреба. — Лазутчики сказывают, что варязе уже идут к пристани. Пять сотен людей с лошадьми и секирами, луками и стрелами… Короче, яко всегда, конны и людны и ждать твоих кривичей не собираются. Олаф — не Рюрик. Тот мог долго ждать. А этот, видно, рожден для решительных дел, и, я чую, горе нам будет в эту ночь, ежели мы не одумаемся и не выплатим им все, что положено по уговору. Спирав, что речешь в ответ? — спросил он сидевшего напротив него крупного, седокудрого воина, одетого в синее корзно[15] под перегибой и красные шерстяные штаны, заправленные в крепкие кожаные сапоги.
Спирка глянул хитрым прищуром своих карих лукавых глаз сначала на Лешко, затем на Власко, а потом на Крисанфа и гнусаво протянул:
— Коль станем поощрять их блуд, то никто не поймет, кто в нашей земле есть хозяин!
— Ишь, какую отчаянную правду решил ты против них использовать! Даже голос изменил, или душа измоталась от собственной лжи? — ехидно бросил ему Лешко и сплюнул в сторону. — Хоть бы раз глаза по-людски открыл! Сколько знаю тебя, Спирка, всю жизнь ты на всех с прищуром поглядываешь, темная твоя душа! Власко! Да неужто и у тебя душа потемнела?! Святый Святовит! Или ты, Власушко, до сих пор не можешь простить любовный грех своему отцу? — ехидно спросил он хмуро молчавшего новгородского посадника, а так как Власко снова ничего не ответил старейшине кривичей, то Лешко продолжил: — Грех на душу берешь, Власушко! Да и ежели бы ты был на месте отца тогда, сорок с лишним летовей вспять, и ежели бы ты видел ее, княгиню рарожскую, ты бы тоже захотел увести ее с собой.
Власко отвернулся от Лешко и ничего не сказал.
— Эх, Власушко, Власушко, не ту зазнобу ты полюбил! — горько выдохнул Лешко и горячо добавил: — Весь свет погасила она в тебе! Неужто вы только и живете ее плачем! Горем жизнь отравляете!..
— Хватит обо мне печься! — разозлился Власко, встал со скамьи и прошел мимо Лешко, задев его расстегнутой сустугой[16]. Он встал в центре светлицы и решительно изрек: — Прав Спирка! Русичи хотят всю власть над нами забрать, а мы лень свою впереди разума выпячиваем, да еще и оправдываем ее! Что толку, что урожай собрали, все равно большую долю им придется отдавать!
— Власко! — прервал горячую речь новгородского посадника хозяин избы, посадник Плескова, Синько. — Прости, что не даю тебе излить свою горькую речь до конца. Мы здесь готовы помочь тебе всем, что имеем. Но этого мало! Нужна дружина! А словене за эти годы почуяли, что варязе так же любят землю и боготворят небо и воду! Их вера и наша вера — одинаковы! Они скорее нам… старшие братья. И наш народ не лентяй! Он просто нутром мудрость Гостомысла принял, и ведь никто не клянет отца твоего, поверь! А в твою дружину не хотят идти и мои плесковичи, так что не неволь, племянник!
— A-а! Как хотите, дубовые ваши головы! — отмахнулся Власко, но в это время распахнулась дверь светлицы, и вбежавший дворовый прокричал:
— Варязе пристань открывают!
— Ну вот и дождалися! — в сердцах крикнули Лешко и Власко, а Синько резко спросил слугу: — Плоты с кольями еще целы?
— Первого ряда уже не было, когда я был на пристани, сколь осталось — не знаю! — едва отдышавшись, ответил слуга, молодой светловолосый парень.
— Чем они громят наш затор? — зло спросил Синько.
— Баграми да веригами, — растерянно ответил парень и удрученно добавил: — Эх, и махали, только щепки к берегу летели!.. Слушай, боярин, им с такой силой любой край по плечу!
— Значит, не успеет солнце заглянуть в мое оконце, как они будут тут! — со злым ехидством проговорил Синько и сердито спросил: — Ну, кто в открытую готов их встретить в моем дворе?
Власко ухмыльнулся:
— Только я!
— Они убьют тебя! Уж в этот раз Олаф не станет слушать голос Святовита! Слишком яр, говорят! Тогда нам остается одно: наши погреба! Крисанф, Спирка, Лешко! Полезайте первыми, а мы с Власко — за вами. Микифор, ты тоже с нами полезешь, — быстро распорядился Синько и торопливо указал гостям на потайную дверь за печью, которая умело была скрыта висящим на ней богатым ковром. — Ну, что сидите?! Скорей, нам надо добраться до изборского причала!
— Не успеем, — безнадежно отмахнулся Крисанф, изборский посадник. — Там наши варяжичи тоже не дремали. Как только я выложил им скороньеву плату, Вальдса аж передернуло. Как размахнулся он, как маханул рукой, как рассыпал по полу все наши кожаные денежки! Схватился за секиру и закричал, как резаный! Опять мы вздумали пытать их терпение! Да!
Вздумали, да не все обдумали. Не полезу я в погреб, Синько! И прятаться от них не стану! А ты, Спирка, как хочешь!
— Перед сопливым соплеменником решил осрамить меня, седовласого хранителя словенского обычая и духа! Много хочешь, Крисанф! Я остаюсь здесь и встречу поганых по их достоинству! — гордо молвил Спирка.
Власко засмеялся:
— Ну вот и рать готова! А я горевал — не с кем на варязей идти! А ты, Лешко, иди, хлеб-соль готовь, синеголовых пора встречать! Мы, словене, всю жизнь хлебосольны к недругам! Как же! Гости пожаловали! Сначала гости, а потом — хозяева!.. Они серебро с нас драть, а мы для них в болоте железняк добывать, меха из лесу таскать! Глядишь, так все добровольно и отдадим! — расходясь, кричал Власко. — Ладно! Что заслужили, то и получаем! Ежели хочешь скрываться, Синько, то иди один! Я никуда не пойду! Я еще раз хочу заглянуть в варяжьи души!..
Олаф, видя, что пристань, плот за плотом, освобождается, решил, посовещавшись с Гюрги и своими меченосцами и разделив дружину на две части, вступить на плесковскую землю. Часть дружины останется охранять ладьи и пристань, а другая войдет в Плесков.
Он стоял на верхнем помосте своей ладьи, поглядывая то на глинистый, омытый холодной мутной волной берег, то на передний ряд ладей, в которых дружинники баграми подцепляли плоты с частыми ершистыми кольями и, подгоняя их к борту суден, удерживали на воде до тех пор, пока другие ратники мощными цепями не сбивали колья с плотов. Затем плоты поддевали на крюки и осторожно ставили на ладьи, освобождая путь к берегу Плескова.
Фаст, Стемир и Гюрги смотрели на своего предводителя и понимали причину его обеспокоенности.
— Не волнуйся, князь, — проговорил Гюрги. — Я уверен, что Вальдс готов и к нашему появлению во Плескове сумеет занять Изборск. Раз Дитмар не вернулся, значит, он уплыл сообщить Вальдсу, что надо делать!
— А что, если Власко все же соберет дружину? — вздохнул Олаф.
— И это сын нашего Верцина! — огорченно воскликнул Фаст, прерывая Олафа, и твердо сказал: — Прочь все сомнения, Олаф! Не отравляй свою силу духа смутными думами! Закрепи плотнее шлем, проверь, в порядке ли кольчуга, и не протягивай далеко руки без секиры и меча! Мы с тобой!
Олаф выслушал совет мудрого меченосца и молча сжал плечо могучего русича. Кивнув на прощание, он еще раз напомнил Гюрги о его долге охранять пристань и почувствовал легкий толчок: ладья ткнулась утиным носом в холодный, скользкий глинистый берег Плескова и подтолкнула варяжского князя к действию…
— Ну, все готовы? — спросил Олаф, взглянув на всадников. — Идем к дому посадника Плескова, и пусть он держит ответ за обиду, нанесенную им русичам, охранявшим сей край! — напомнил он и тронулся в путь, призывая Перуна, Сварога и Святовита стать свидетелями и соучастниками его справедливого дела в кривичской земле.
Ветер разметал по ясному голубому небу легкие кучевые облака, солнце ярко светило, касаясь земли золотыми осенними лучами. Теплая сухая осень в кривичских землях была испокон веку.
Дорога к дому плесковского посадника оказалась короче, чем предполагал Олаф. Стражу, охранявшую деревянную крепость Плескова, русичи одолели быстро: несколько проломов в воротах, несколько выстрелов лучников по стражникам — и город открыт.
Лошадиные копыта процокали по бревенчатому настилу Плескова, и вот перед русичами предстал дом знаменитого словенского Синько.
— Дом окружить, снести ворота! — приказал Олаф, и через некоторое время последнее препятствие было преодолено.
Молчанием ночи встретило вторжение варяг жилище плесковского боярина, и ничто не насторожило отчаянных завоевателей.
— Зачем дышать вонью трусов в их жилье? — сказал Олаф, недолго раздумывая, и приказал вывести из дома всех его поселенцев. — Власко! — крикнул он затем что было сил. — Выходи, коль есть еще в тебе дух словенина! Русич ждет тебя с открытым лицом!
Варяги расположились полукругом возле высокого, украшенного резными узорами и витыми столбами крыльца деревянного терема Синько и с нетерпением ожидали появления именитых словен… Настал долгожданный миг, и на крыльце появились те, ради кого русичи отправились в свой тяжелый поход. Первым блеснул в свете лучей уходящего солнца шлем Власко, его лицо поразило русичей злой решимостью.
— Как ты ненавидишь меня! — не удержавшись, воскликнул Олаф, и конь под ним беспокойно перебрал ногами.
— Да! — яростно крикнул Власко и метнул в сторону варяга секиру.
Олаф подставил меч, и секира, гулко ударившись о него, отлетела в сторону и вонзилась в землю.
— Есть еще что метнуть в меня? — язвительно спросил Олаф и увидел, как на руках у Власко повисли его воины, вырывая у знатного словенина меч.
— Хочешь со мной сразиться? Один на один?
Власко молчал.
— Ну? — зло потребовал ответа Олаф. — Я верну тебе все твои доспехи! Исход нашей битвы решит жизнь наших народов на этой земле!
Власко недоверчиво, исподлобья, посмотрел в глаза Олафу и почувствовал, что тот искренен.
— Там, у коновязи, стоит мой конь. Прикажи подать его для меня и верни мою секиру, — глухо потребовал Власко и попробовал высвободить свои руки.
— Выполнить условия новгородского посадника и главы новгородского ополчения! — звучно приказал Олаф и услышал рокот своей дружины. — Всем молчать и не мешать нам в разрешении важного спора! — грозно потребовал он от своего окружения. — Один на один мы должны защищать честь своего народа! Святовит — свидетель сему! — крикнул Олаф, приложив меч ко лбу, затем вскинул руку к небу и дал команду:
— Освободить двор!
Дружинники отъехали к частоколу, окружавшему двор дома Синько, и, затаив дыхание, приготовились следить за честным поединком двух необыкновенных людей северного края словенской земли.
Власко взобрался на коня и увидел, что варяг в это время брал троекратный, круговой разбег.
Олаф первым налетел с мечом на словенина.
Власко выдержал первую атаку варяга и попробовал отразить его натиск. С помощью ног он управлял конем, в правой руке держа на коротком взмахе меч, а в левой блестела острая секира.
Олаф, заметив опасность, подскочил к Власко с другой стороны. Неожиданно резким ударом вышиб из его руки секиру и длинным мощным взмахом меча атаковал его. Власко пошатнулся в седле. Следующий мощный удар Олафа выбил меч из рук словенина, и обезоруженный Власко закричал:
— Ну, руби! Чего медлишь?
Олаф отъехал от Власко на безопасное расстояние и, вытерев рукавом пот с лица, хриплым голосом проговорил:
— Я не секач! Я воин! И хочу, чтоб ты это понял наконец! Но тебе это, видно, трудно понять, коль такие советники залезли к тебе в душу и мутят ее который год подряд!
Власко, окруженный варяжскими секироносцами, хмуро обдумывал свое положение.
Дружина русичей, смеясь, поглядывала на верхний помост крыльца дома боярина Синько, где кроме хозяина, кривичского посадника и кривичского старейшины, то появляясь, то исчезая, маячила фигура знаменитого на весь край новгородского землевладельца.
— Где твоя жена, Спирка? — снова звонко спросил Олаф. — Отвечай, не то выведу силой на битву, в которой ты вряд ли победишь!
Спирка спрятался за спины товарищей.
— Фаст! Прикажи своим ребятам обыскать все погреба, все закоулки дома Синько. Она наверняка там! — громко приказал Олаф. — Спирка! А на кулачный бой пойдешь, коль меч держать тебе не под силу? — ехидно спросил Олаф и задорно посмотрел на притихших словен.
В ответ и на это предложение варяги услышали только покрякивание и сопение, и смех их грянул с новой силой.
— Ладно, Спирка, пока мои ратники ищут твою Умилу, решим так. Ежели они ее найдут, то пусть выбирает сама себе мужа. Лешко! Я справедливо говорю?
— Нет, — покачал головой Лешко.
— Почему? — смеясь, спросил его Олаф.
— Потому что она все еще его жена! — хмуро ответил Лешко.
— Та-ак, — угрожающе протянул Олаф. — Я дважды в честном бою, один на один, доказал, кто есть кто в этой земле. Теперь я буду определять, какие дела будем вершить мы, а какие вы! — крикнул Олаф, и не только во дворе Синько все стихло и замерло, затаил дыхание весь Плесков, знавший о каждом событии, происходящем в его центре, из уст мальчишек, сидевших на толстоствольных ясенях и тополях. И казалось, на мгновение ахнуло и замерло само небо перед мощным волеизъявлением русичского князя.
Но в следующее мгновение стоящие на крыльце люди вдруг оживились. Фаст вывел под руку испуганную красавицу словенку, и восхищенный гул пронесся по рядам варягов.
— Ты кто? — удивленно спросил ее Олаф, как только красавица предстала перед ним.
— Умила, — испуганно прошептала она и еле слышно добавила: — Спиркова жена.
— Вот это Фаст! — засмеялся Олаф. — А я-то голову ломал из-за этой истории! Отвечай-ка, красавица Умила, чьей женой ты хочешь быть: своего прежнего хозяина или моего меченосца Алдана?
Умила смущенно опустила пушистые черные ресницы и, немного подумав, тихо ответила:
— Ежели бы твой меченосец любил меня, а то ведь…
— Алдан! — выкликнул своего воина Олаф. — Реши сам!
— Она по нраву мне, князь, — спокойно заявил отважный меченосец и трижды всех оповестил: — Отныне Умила Изборская является моей семьяницей!
— Спирка! Запомни этот день, второй день гибнущего месяца вресеня, и не клевещи боле на нас! — грозно заключил Олаф. — А теперь слушайте все!
Как по команде, к перилам крыльца выступили Крисанф и Синько.
— Немедленно вот в эти мешки сложите всю плату серебряными гривнами за несение службы Изборску русичами и далее со своими скорнявыми кожанками к нам не жалуйте! Заштопайте этими кожаными лоскутами голые задницы своим мальчишкам, а то они нынче все штаны изодрали, любопытствуя за нами! — гневно молвил Олаф, разбросав по двору кожаные маленькие лоскутики-прямоугольнички.
А вечером, разведя большой костер на прибрежной поляне, Олаф тихо беседовал со своими лучшими ратниками. Плотным полукругом сидели они около него. Слева Вальдс, давний глава изборской дружины, поселившийся в краю кривичей вскоре после занятия Гостомыслова городища Рюриком, рядом сидели Фаст и Алдан, а справа от князя, как всегда, Стемир, а затем Глен, Каницар, Рулав и Руальд — все надежные, дружные соратники, могущие самостоятельно принять то или иное решение, благодаря чему и пользовались они особым уважением у Олафа.
Да, серебряные гривны кривичи уплатили полностью, все сто пятьдесят, как и было указано в первоначальном договоре, и Олафу не надо было идти на Изборск. Вальдс вместе с Дитмаром сами вернулись к вечеру. Болела голова о другой заботушке.
— Как так получилось, что Плесков стал сильнее, чем Новгород? — с недоумением спросил Олаф, обращаясь к Вальдсу, главе изборской дружины, что охраняла оба важных кривичских города — Плесков и Изборск.
— Из-за богатой торговли, — спокойно ответил Вальдс.
— Но Новгород тоже ой-ей-ей каких купцов принимает, — не понял Олаф, — однако жизнь в нем так не бурлит, как здесь, — растерянно заметил он. — Таких раков клешнями вверх понастроить и закрыть от нас пристань — это что-то значит!
— Это значит только одно, — опять спокойно проговорил Вальдс, — что ни одно торговое судно без пошлины они не впустят и не выпустят! Таково решение совета старейшин кривичей!
— Но ведь тогда заморские купцы могут спокойно обойти Плесков и идти к нам, в Новгород! — возразил Олаф, пояснив: — Ежели им не понравятся размеры пошлин.
— Да! Но это лишняя неделя пути и трудный волок, а это те же затраты, что на уплату пошлины плесковичам. Не забывай, что путь к ним намного короче, а стало быть, быстрей! — терпеливо растолковывал ему Вальдс. — Именно через Плесков заморские купцы везут товары не столько для торговли с кривичами, сколько для торговли с киевлянами и греками. Через Плесков они идут и к ромеям, — гордо сказал Вальдс и как бы невзначай заметил: — Надо бы мою дружину пополнить все же.
— А ты пробовал кривичей звать? — быстро спросил Олаф.
— Да, — недовольно ответил Вальдс. — Но они больше привязаны к хозяйству, чем к ратному делу. Странные люди! На уме только одно: вот нагрянет большой враг, «тогда и подсобим вам, варязе, а пока его нету, то не кори, мы лучше рубищем в лесу поробим[17] да что-нибудь выточим из древесинушки», — беззлобно передразнил Вальдс кривичей и с улыбкой продолжил: — Только бы и сидели на топоре! Избы, струги, что угодно собирают с помощью топора!
— Умельцы твои кривичи! — осторожно заметил Стемир. — Как же они без крюков и железных креплений крыши для изб собирают? Не рассыпаются их дома-то, когда подует сильный ветер? Ведь с севера озерные ветры дуют, а с запада — морские доходят!
— Как видишь, стоят новехоньки! — с гордостью ответил Вальдс. — Но не хотят они заниматься ратным делом, а без него жизнь все равно не может быть спокойной нигде!
— Попробуй еще клич бросить. Нам нужно словен затянуть в дружины! Тогда легче будет жить среди них! — задумчиво сказал Олаф.
— Тогда задержись немного здесь и ты со своей дружиной. Ты для кривичей пока заморский, чужой витязь, но через Власко они узрели в тебе доброе начало. Не обрывай его так быстро… Заставь их полюбить себя! — жарко посоветовал Вальдс.
— Ладно, — затаенно ответил Олаф. — Тем более что я должен здесь дождаться еще кое-кого. Но нам не следует забывать о смерти Триара, — напомнил он. — А что, друже, ежели мы наши варяжские песенки попоем! А? Фаст, запевай!
И Фаст запел удалую песнь пиратов о лихих набегах на незнакомые селения и острова, где живут не то русалки, не то девушки, по которым тоскуют эти буйные головы, горюшко-пираты.
— Князь, там Рем встретил того, кого ты посылал в Киев, — шепнул Олафу на ухо Стемир.
— Добро! Где он? — оживился Олаф.
— У самой реки, возле твоей ладьи. Ты же не хотел, чтоб его еще кто-нибудь видел! — объяснил Стемир и настороженно ждал, возьмет его князь с собой на допрос лазутчика или нет.
— Хорошо! Пусть Фаст останется с дружиной, а ты пойдешь со мной к долгожданному гостю! — быстро распорядился Олаф и поднялся с мехового настила.
Фаст кивнул, выслушав Олафа, и запел песню кельтов о соколе, которую можно было петь до следующего утра, а дружинники с новой силой подхватили любимый напев и дорогие их сердцам слова песни-баллады…
Сначала Стемир, а за ним Олаф спустились к реке, где возле ладьи Олафа стояли два разведчика в ожидании своего князя.
— Я уже думал, что не дождусь, — радостно проговорил Олаф, как только увидел своего самого ловкого лазутчика. — Позволь, Гаст, обнять тебя! Слава Святовиту, ты цел и невредим! Такой путь! Как долго тебя не было! — говорил Олаф, крепко обнимая лазутчика и зорко всматриваясь в него.
Перед ним стоял человек невысокого роста, среднего телосложения, скорее жилистый, чем кряжистый, совсем не яркого облика, производящий на первый взгляд впечатление скорее молчуна или недоумка, но стоило внимательно вглядеться в его серые глаза с жестким, металлическим блеском, как сразу впечатление менялось, и чувствовалось, что человек способен не спать по нескольку дней, выполнять любую работу и, главное, никому не бросаясь в глаза, быть там, где вершатся значительные дела. Гаст был великим лазутчиком Олафа, и тот знал его по Рарогу, ибо еще Рюрику Гаст добывал такие вести, которые предопределяли исход важнейших битв рарогов-русичей с германцами. Теперь Гаст должен был жить среди киевлян-волохов и иногда наведываться в Новгород или Плесков, как удастся, чтобы оповещать о жизни Аскольда и его дружины в Киеве.
— Славлю князя своего, сына мудрого вождя рарогов-русичей Верцина могучего Олафа! — тихо, но торжественно поздоровался Гаст с князем.
Русичи поинтересовались, не голоден ли их долгожданный гость. Гаст ответил, что отведал сытную уху в последнем селении, Листвянке, что всего в полпоприще от стана Олафа.
— Тогда сказывай, что нового в Киеве, — нетерпеливо потребовал Олаф и увлек единомышленников в свою ладью…
Гаст, устроившись на уютной, обитой медвежьим мехом скамье, поведал о Киеве и его правителях все, что узнал за два года жизни в столице южных словен.
— Вначале, князь, узнай о том, что случилось с Аскольдом после его похода на греков. — И Гаст рассказал о попытке Фотия, греческого патриарха, через свое «Послание ко всем христианским правителям» объявить Аскольда христианским правителем Киева.
Весть поразила Олафа:
«Значит, Аскольд все еще предан нашим языческим богам? Это и хорошо, и плохо!»
Нет, Олаф не должен допустить, чтобы и с его дружиной произошло то же, что когда-то с дружиной Рюрика! Он не позволит истлеть своей дружине из-за алчных походов киевских князей! Здесь, у словен, он видит другое предназначение своей дружине! Земли словен со всех сторон открыты кочевникам! Топи, болота да непроходимые северные хвойные чащобы — единственная природная защита северного края. Но там, где начинаются степи, там враги могут гулять как угодно по просторам словенской земли! Нет, не алчность надо в дружине порождать, а стремление к строительству крепостных укреплений! Построить огромные, длиной в несколько тысяч поприщ, стены из дерева и глины, создать препятствия, непреодолимые для коварного врага, ежели тот возжелает захватить наши богатства, а народ обратить в рабов!.. Зачем Аскольд пошел на греков? Чтобы показать свою силу? И тем самым вызвать злобу всего христианского мира против себя? Разве он справится со всеми армиями христианских стран? Киев с юга защищают только жалкие пороги Днепра! Неужели алчный рокот карпатских волохов — той самой прыткой части дружины Рюрика, отважных и умелых секироносцев и меченосцев, которые так лихо избивали германцев еще в Рарожье, — неужели их жадный зов сумел затмить разум Аскольда? О, княжеская доля! Неужели?
— Неужели Аскольд не смог увлечь дружину каким-нибудь другим делом на благо той земле, которая кормит его? — с горечью спросил Олаф и зорко вгляделся в лицо Гаста.
— Похоже, он зажжен огнем мести, хочет, чтобы греки выплатили ему ту дань, которую обещали, чтоб он не разорял их столицу.
— Я помню, как Рюрик недоволен был алчностью и лихим обогащением дружины Аскольда, — горько промолвил Олаф и с возмущением высказал свою догадку: — Ежели князь Аскольд не сможет дать своей дружине благодатного дела, то боги долго это терпеть не будут!
— А он, похоже, всерьез задумывается о новой вере, — поведал далее Гаст. — Великого мудреца, карпатского жреца Бастарна, совсем извёл своим двуличием, хотя когда узнал о смерти Рюрика, то весь вечер молился Святовиту перед его каменным изваянием.
— А тризну творил по нашим обычаям? — спросил Олаф.
— Да!.. Но лица на себе не резал и кожу на руках не драл в знак глубокой печали по безвременно угасшему великому князю Новгорода и Северного объединения словен. — Гаст немного помолчал. — Но чую я, Аскольд хочет довести свое соперничество с Рюриком до победного конца.
— Что ты имеешь в виду? — настороженно спросил Олаф.
— Его подготовку к новому походу на Царьград, в успехе которого он уверен, ибо знает, как слабы нынче греки, — ответил Гаст.
— А нельзя ли ему в этом помешать? — азартно спросил Олаф. — Подумай, Гаст! Ведь ежели повторится история с удачным походом Аскольда, то алчность сметет и всех нас.
— Он ни о чем и слышать не хочет! Даже Бастарн отчаялся вразумить его! Видно… Святовит бережет Аскольда! Может быть, потому, что, когда Аскольд шел на греков, по пути освободил из заточения бывшего константинопольского патриарха Игнатия? — задумчиво проговорил Гаст.
— Я много хорошего слышал об этом богослове. Говорят, он честен и смел, за что и пострадал от своего безвольного царя Михаила… Но, придя снова в Царьград и увидев его великолепные храмы, Аскольд снова повергнет свою душу в смуту.
— Прости, мой князь, но я не понимаю, почему мы должны опасаться своего любопытства к христианству? Если это учение распространяют такие люди, как Игнатий, то что в нем плохого? — спросил Гаст, нахмурив брови и пытливым сосредоточенным взглядом изучая лицо своего князя.
— Вероотступничество, Гаст, всегда влечет за собой разрушение силы духа того, кто начинает лелеять в себе сомнения. Я не хочу испытать это ни в себе, ни в своей семье, ни в своей дружине! Я видел Рюрика, погрязшего в сомнениях, так и не нашедшего пути к богам! Душой он не был ни с Христом, ни со Святовитом! И это погубило его! Так просто перейти из одной веры в другую, имея честное сердце и добрую душу, невозможно! Я понял это. И не хочу повторить жизнь Рюрика. Я — Олаф! И у меня своя жизнь впереди. Но это будет жизнь созидания, а не разрушения. И прочь все сомнения! Святовит, Перун, Сварог, Велес, Радогост и Лель — мои боги, и так будет всегда! Я не позволю никому разрушить мою веру в них, — заявил Олаф, и его собеседники с уважением склонили голову перед своим предводителем.
Успокоившись, Олаф с грустью посмотрел на Гаста и тяжело проговорил:
— Мне очень жаль с тобой расставаться, Гаст, но тебя никто не должен видеть здесь. Возьми серебро, купи себе новую богатую одежду и купцом снова поезжай в Киев. И не забывай посылать мне вести…
Гаст принял увесистый мешок с серебром от князя и тепло простился со всеми. Маленькая лодчонка плескалась на воде возле ладьи Олафа и ждала лазутчика, а у Рема, что сидел на веслах в этой лодчонке, уже затекли спина и ноги от долгой неподвижной позы.
— Ну, а теперь возвращаемся в Новгород! — жестко приказал Олаф и дал знак Стемиру поднять дружину на ладьи…
Весна выдалась ласковая и теплая, какая всегда бывает в земле полян. «Наверное, это словене своей доброй душой обогревают землю и воздух этого дивного края, где течет Днепр», — думал Аскольд, прохаживаясь с Диром по бревенчатой набережной и наслаждаясь тем теплым и ароматным воздухом, напоенным цветущей зеленью, который можно было пить вместо медовухи. Аскольд, делая глубокие шумные вдохи, каждый раз приговаривал: «Ах как гоже! Нет, моей груди не хватает, чтоб весь этот живительный аромат вдохнуть в себя и напиться им».
Нет, казалось, ничто не волновало киевского правителя. Все у него есть! Всякого добра полная чаша. Его вид источает богатство и спокойствие, что он выставляет напоказ и полянам, и северянам, и древлянам, и своей дружине, и всем поселенцам своего городища, и заезжим купцам, которых нет-нет да и окинет зорким взглядом. Который день князь появляется на берегу! Который день он шумно и, пожалуй, озорно прохаживается по торговым рядам, с интересом ведя беседы то с одним купцом, то с другим, выспрашивая то об одном дивном приспособлении, то о другом, каждый раз дивясь на мудрость и ловкость ума и рук мастеров.
Но, переговорив с торговцами-земляками, он подходил к заморским купцам. Этим Аскольд задавал только один вопрос: «Ты кто?» И, услышав ответ: «Ромей», «Булгарин», «Иудей», «Козарин», «Половец», «Хунгарин», «Туранец», «Иранец», — хмуро кивал головой, затем, спохватившись, улыбался и, отходя, прятал свою улыбку. Нет, того, кого он ждал уже целую седмицу, здесь не было. Трех гонцов Аскольд отправил разными дорогами и разными судьбами в Византию, чтоб иметь самые надежные вести об этой коварной стране, — и ни гонцов, ни вестей нет. Что случилось с его преданными людьми? Ведь они знают, что ладьи его стоят в Барвихинской бухте, закрытой от посторонних глаз, и уже маленькие идолы Перуна, Сварога и Святовита, отлитые иудейским мастером Хаймом из Пасынчей общины, приклеплены к носовой части струг и ждут, когда смогут своим могущественным духом поддержать ратный дух Аскольдовой дружины… «Ну где же вы, мои долгожданные лазутчики? Где же вы, глаза и уши киевского князя?»
Дир знал, что заменить князю гонцов не может, но чтобы хоть как-то отвлечь своего предводителя от печальных дум, предложил Аскольду еще раз спуститься к причалу…
— Пошли! — угрюмо согласился Аскольд и неожиданно торопливо зашагал к первому травяному спуску. Этот спуск был знаменит своей узкой тропинкой, извивающейся внутри неглубокого, поросшего высокой шелковистой травой-муравой овражка, и был самой короткой дорогой, соединяющей торговые ряды и пристань Киева.
Дир едва успевал шагать за разозленным князем, но, чуя его правоту, не мешал ему расходовать черную энергию, которая накапливается в человеке, если он долго пребывает в состоянии озлобленного бездействия.
На набережной дружинники Аскольда зорко наблюдали за купцами, торговцами мелким товаром и ремесленным людом, ищущим выгодных покупателей или же промысловиков, согласных на выгодный обмен своих товаров на ремесленнические изделия.
Шум, гам, то звонкая, бойкая, то неторопливая, напевная речь словенских полян и северян, плеск теплых, ласковых волн Днепра о песчаный берег, покрытый крупной, редкой галькой и опокой, создавали то спокойное, благостное настроение, которое внушает устойчивая незыблемость существующего положения.
Аскольд прошел весь причал, как вдруг понял, что пора бы зорче вглядеться вон в тот, новый ряд ладей, которых некоторое время назад не было. Он, сбавив шаг, глубоко вздохнул и зашагал, внимательно вглядываясь в бортовые узоры на стругах. Нет, ему не показалось, и вдруг разом все изменилось! Небо стало синее, солнце — теплее и ярче, воздух — свежее, птицы звонче запели, а на глазах Аскольда появились слезы радости. Наконец-то! Он увидел на борту последней ладьи тот заветный знак, который, откровенно говоря, уже не ожидал больше увидеть. «Бастарн! Ты оказался прав! Этот знак уджаты, что по твоему совету был начертан на борту струга моего лазутчика, действительно сохранил и судно, и того, кто в нем так долго плавал!» — с благодарностью подумал Аскольд, постучал кулаком в борт ладьи и хриплым голосом потребовал:
— Фалько[19], выходи! Я заждался тебя!..
— Дир! Зови всех купцов на пир! Не забудь смехотников да фестутников[20]! Надо отпраздновать начало месяца цветеня да выход русалок на вольный свет! — весело бросил клич Аскольд, выйдя из отсека ладьи своего лазутчика на помост, соединяющий борт судна о деревянным причалом, и с удовольствием подставил свои ладони солнцу и небу. — Слава тебе, Святовит! — горячо прошептал он, глядя сощурившись на солнце, и склонил голову перед своим божеством.
Дир смотрел снизу вверх на своего предводителя и не узнавал его. Ведь почти год никто не видел Аскольда благодушным! Улыбка иногда мелькала на его лице, когда он разговаривал о чем-нибудь со своими преданными сподвижниками или верховным жрецом, но стоило кому-нибудь из них или Бастарну отвлечься, как Аскольд сразу мрачнел. Та мечта, которую он пытался осуществить два лета вспять, была на время забыта Аскольдом по той простой причине, что его дружина оказалась не готова к такому предприятию. Бастарн убедил Аскольда, что идти на греков надо во всеоружии, коль это будет поход мести за всех обиженных словен[21], что каждый воин должен быть хорошо вооружен. Луком и стрелами биться с греками, которые владеют и секирой, и длинным копьем, и мечом, — смешно. «А у тебя секироносцев и меченосцев — как семян на отаве: раз, два и… боле нету! Один натиск и отчаянная кулачная битва против хитрых греков никуда не годятся ныне», — говорил Бастарн, и Аскольд, смирив свое буйное тщеславие, понял правоту верховного жреца. Потихоньку-полегоньку начал он собирать в свое городище людей, обученных кузнечному делу, и заставил их изготовить для его дружины длинные копья, а затем и секиры, и мечи. Одновременно вел обучение дружинников правилам ведения боя с копьем и секирой. И вот дружина, которая раньше только количеством людей и мощным боевым духом ее предводителя наводила страх и ужас на близлежащие страны кочевников и некоторые оседлые народы, теперь превратилась в хорошо обученную, неплохо вооруженную армию с сильным, знающим толк в военном деле полководцем и могла идти в любой далекий поход, и имела бы бесспорный успех в этом деле, но… не владела ни одной достоверной вестью о том враге, ради победы над которым были приложены такие огромные усилия.
Два года прошло, как Аскольд отправил на трудную долю своего лазутчика Фалько, который знал греческий и ромейский языки и мог проникнуть в любые слои византийского общества. И Фалько очутился там, где не только бурлила жизнь самых знатных сановников византийского царя, но и была тихая заводь христианских сакристий, где вызревали те или иные новшества политической жизни страны.
Ты помнишь, Дир, как наш молчаливый и угрюмый, но очень быстрый секироносец вдруг однажды упал с коня и повредил себе ногу! Кто-то из знахарей вылечил его, но наш сокол стал бояться своего горячего скакуна и загрустил. Что делать, ежели вдруг ощутишь себя непригодным для ратных подвигов? И Фалько стал нашими глазами и ушами, он попробовал первый раз сгодиться в византийском походе. Он переоделся под греческого монаха и стал торговать возле собора Богоматери. Так он добыл для меня вести о поджоге имения Михаила Третьего в Каппадокии и о походе византийского флота в Средиземном море. Я хорошо отблагодарил его, и он преобразился в богатого купца. Он научился оказывать молча и бескорыстно всякого рода услуги то одному, то другому важному лицу из окружения Михаила Третьего и Константинопольского патриарха и постепенно стал очень нужным человеком при византийском дворе. Он изучил богословие, познал учение Христа и поражал своими успехами не только низшие чины священнослужителей, но и самого Фотия. Он побывал во многих христианских монастырях. Так Фалько узнал о недовольстве христианского монашества и священнослужителей политикой Фотия, который, пребывая на посту патриарха Константинополя около десяти лет, так и не добился от царя Михаила для священников права пользования и владения землей. Только храмы и соборы были полноправными хозяевами той земли, на которой они стояли и которая примыкала к их территории по указанию царя. Со времен вердикта Льва III Исаврия 739 года, начиная с борьбы с иконопочитателями и кончая их победой в 843 году, ни один высокопоставленный священнослужитель Византии не имел права землевладения, и даже патриарх Фотий. Царь Михаил не желал ничего слушать. «И так достаточно этим богословам и молитвочтецам! У меня есть более достойные люди, которые без права землевладения охотно рискуют своей жизнью, охраняя или спасая мою! Ваш Христос нисколько не помог сберечь ни мое владение в Каппадокии, когда оно запылало от рук павликиан, ни мою страну от нашествия этих диких варваров — язычников», — гордо отверг все попытки к переговорам царь Михаил, и Фотий больше не роптал.
Правда, был еще момент, когда под нажимом патриаршего Синода Фотий снова попробовал склонить царя к беседе о праве на землевладение лиц, совершающих богослужение в храмах, соборах и монастырях. Но царь раздраженно ответил:
— Повторяю ещё раз! Твой бог не сохранил мое владение в Каппадокии!..
— Но… — прервал царя Фотий. — На стенах ваших владений высечены охранные знаки другого бога, как же ваше величество может пенять на нашего Христа?
— Но я сменил веру своих родителей на христианское православие, и эта вера является государственной религией моей- страны! И ты мне говорил, что Христос с радостью встречает своих вновь оглашенных и бдительным оком охраняет их имущество! Кто говорил, что Богу Богово, а царю царево? — гневно спросил Михаил, искоса глядя на поникшую голову знаменитого богослова. — Ну! Это Христос говорил или это новозаветные выдумки ваших евангелистов? — ехидно спросил Михаил, возмущенно развернувшись в сторону патриарха, и драгоценные каменья на его одеянии сверкнули.
Фотий выдержал гневный взгляд царя, насыщенный презрением и недоверием, и, когда Михаил Третий отвернулся, чтобы омыть руки в благовониях, тихо, но жестко проговорил:
— Бог помогает только истинно верующим, а вы, ваше величество, из нужды поминаете Христа!
— Как ты смеешь, лжец, охаивать своего царя! Тебе ли не помнить мой подвиг во славу твоего Христа! Ты забыл, как я босым, в одежде простолюдина, целые сутки молился, чтобы Он покарал этого… злодея-язычника, который до сих пор не считает себя христианином, хоть ты и окрестил его! И который до сих пор ждет обещанной нами дани! — снисходительно улыбнувшись под конец своей горячей речи, проговорил Михаил Третий и с любопытством оглядел лицо постаревшего патриарха. — Чего ты ждешь еще? — брезгливо спросил он.
— Подписания прошения Святейшего Синода о землевладении священнослужителей Византии, — упрямо ответил Фотий и подал царю лист пергамента.
— И не надейтесь на мою доброту! — вскипел снова царь. — Я из-за того, что ты во время своих молитв всегда умудряешься stare in disparte[22], потерял свое имение! Вы не молились о спасении имущества вашего царя, а я должен одаривать вас правом собственников, с тем чтобы вы вообще забыли о Боге и только и думали о своем богатстве! Нет, нет и нет! Вон отсюда! — раскричался не на шутку Михаил Третий и указал на дверь рукой, пальцы на которой, кроме большого, все были унизаны перстнями с драгоценными каменьями.
— Бог не помилует вас за это, ждите быстрой кары! — разозлившись на жадность царя, храбро изрек Фотий и медленными шагами покинул царские покои.
— Ты еще угрожаешь мне?! Уж не соглядатай ли ты павликианский! — заорал вслед ему царь что было сил и почувствовал, как в голове что-то загудело и стукнуло в висок.
Царь схватился за голову и повалился на пол. Когда подбежала стража и глянула на своего правителя, он лежал с открытыми глазами, в безжизненной позе…
Хоронили царя торжественно и по всем правилам двух вер. Первая вера, государственная, требовала отпеваний царя в храме Божием, а другая, отчая, требовала отпевания при захоронении… Набальзамированное тело обернули в саван, положили сначала в дубовый гроб, а тот поставили в мраморный саркофаг и предали земле, которая болезненно вздрогнула, приняв в свое лоно такую тяжесть.
А через неделю на престол вступила новая царская династия. Василий Первый из Македонского рода вступил на престол, и из императорского дворца вынуждены были уйти те, кто окружал Михаила Третьего и его патриарха.
На смену Фотию должен был прийти новый человек, и двор с затаенным дыханием следил за бесконечной вереницей священнослужителей, которые часами просиживали возле нового царя, но выходили из царских покоев с непроницаемыми лицами, и Фалько совсем измаялся, заходя в дома старых знакомых, исподволь пытаясь узнать новости из царского двора и ожидая окончательного решения Василия Македонянина. Но вот решение созрело, и Василий Македонянин объявил его при всем собрании как высокопоставленных сановников, так и военачальников и богословов из Священного Синода. Как гром среди ясного неба прогремело это известие и до сих пор не может успокоить умы политиков в Константинополе! Возглавлять Святейший Синод Византии будет константинопольский патриарх… Игнатий!..
Аскольд от этой вести откинулся на стенку борта ладьи так резко, что если бы не меховая обивка отсека, где все предназначалось не только для жизни, но и для отдыха, то голова киевского правителя была бы украшена на затылке шишкой размером с грецкий орех. Аскольд почесал черноволосую головушку и проворчал:
— Вот это жизнь! Наконец-то я слышу весть, от которой распирает всю мою грудь!.. Ну, Дирушка, принесем жертвоприношения моим богам и засядем за пир. А потом в путь! — сказал он, очнувшись от глубоких раздумий, а затем, спохватившись, медленно и по складам потребовал: — И этих болтунов-проповедников предупреди, что они понадобятся мне.
Веселье было в самом разгаре, когда Аскольд вдруг почувствовал тревогу. Как она возникла, почему? Он попробовал восстановить в памяти то обрывки фраз, то шутки смехотников и балагуров, которых фестутники выводили на поляну в разных одеяниях, и те, изображая то девушек-русалок, то леших, рассказывали о своем бытье-житье в реках, в лесу, в болотах с лягушками-квакушками. Вот сказ лесного лешего о встрече с озорной русалкой «подслушал» болотный леший и, переодевшись в юную русалку, предстал перед лесным лешим, но забыл спрятать хвост и рога, которые все время появлялись, как только она наклонялась к «своему возлюбленному» и пыталась его поцеловать. «Рога» так быстро вырастали на голове, а «хвост» вздергивался вверх с таким азартом, что зрители, глядя на немудреное представление, покатывались со смеху и хватались за животы. Но вот «русалочка» увидела удалого дружинника, который тренировался в военной ловкости. Ах, как метко стреляет он из лука! А что это он взял в руки, такое длинное, с острым наконечником? Палку? И она так может! И «русалочка» берет длинную-предлинную корягу и идет соперничать в ловкости с дружинником! Ах, как легко она перепрыгивает через препятствия! Ах, как она красиво встала в боевую позу! Взмах! И снова выскакивают на голове «рога» и взметается вверх неугомонный «хвост».
Все покатываются со смеху, и Аскольд вместе со всеми, но в тот самый момент, когда смех вырывался с неудержимой силой из недр души его преданных дружинников, он поймал два-три настороженных взгляда…
Череда бесхитростных сцен снова на время отвлекла его, и Аскольд успевал только вытирать слезы от смеха. Но тревога вдруг стала нарастать, и с такой стремительной силой, что Аскольду стало не по себе. Он оглянулся на Дира раз, затем другой…
— Куда зовет тебя твой дух? — обеспокоенно спросил Дир, глядя на своего встревоженного предводителя.
— Знать бы! — с досадой ответил Аскольд и взглядом поискал Бастарна в толпе приближенных.
— Верховного жреца здесь нет, — помог ему Дир, видя его ищущий взгляд.
— Он что, против русального праздника? — удивился Аскольд. — Я же видел его во время жертвоприношений! Куда он ушел?
Дир подумал, говорить или нет, и решился:
— Он сказал, что не хочет видеть, как Аскольд смеется в последний раз!
— На что он намекает? — вскипел Аскольд.
— На неудачу во втором походе на греков.
— Опять он за свое! Я же знаю все его заклинания! Ни разу они не подвели меня! Чего он боится? — возмутился Аскольд.
— Он сказал, что из похода ты привезешь причину своей ранней смерти, — тяжело выговорил Дир и внимательно посмотрел в лицо Аскольда.
— Я это уже слышал от него! И не верю в это пророчество! И тебе не советую мутить свою душу его предсказаниями, — гневно посоветовал Аскольд и перевел взгляд на буйно отплясывающих дружинников, переодетых в русалочьи наряды. — Ха-ха-ха! — от души хохотал Аскольд, глядя на игры русалок и леших.
Экийя долго в этот вечер не могла уложить сына, а казалось бы, что проще, если рядом находится ласковая, добрая нянька и можно переложить эту заботу на нее. Но Экийя верила: если ребенок уснет на ее руках, то благополучие в ее доме завтра не иссякнет. Почему-то в последнее время ей в голову постоянно приходила одна и та же тревожная мысль: ее счастье зыбко, оно не вечно и может в любой миг оборваться. В такие минуты она бросалась к сыну, пылко прижимала его к себе, жадно целовала в щеки, лоб, черные кудри и внимательно всматривалась в черные глаза, подернутые печальной дымкой. Что он чувствует, этот маленький человечек? Почему вдруг смех его обрывается на полузвуке, не дозвенев радостью? Что прервало его? Какое видение мелькнуло только что перед его взором, омрачило душу и сомкнуло уста?
— Ты что-то увидел сейчас, сынок? — тревожно спросила Экийя, почувствовав, как вспотел лоб от предчувствия.
Ребенок испуганно прильнул к матери и крепко обнял ее за шею.
— Не уходи от меня! — прошептал он ей на ухо, и она, задохнувшись от счастья, ласково погладила его по спинке. — Мне страшно! — пояснил вдруг он так же таинственно, на ухо, и снова крепко обнял ее за шею.
Экийя вздрогнула. Который день он шепчет ей эти слова и боится сказать что-то еще.
— Ну, мой маленький, мой ненаглядный сыночек, что тревожит тебя? Стража в доме утроена, на каждом повороте стоят с секирами удалые охранники семейного счастья киевского князя, а сын его который день не засыпает и не дает покоя чуткой матери.
— Нас всех… убьют, — наконец шепотом сказал он и пояснил: — Я это вижу каждый день, когда берусь за поясной набор. — И он указал на угол за большим столом с игрушками, изготовленными на досуге умелыми руками отцовских дружинников и ремесленников Киева.
— Что ты, радость моя! У нас столько защитников!
— Мама, я это вижу каждый день! Это не сон! Я боюсь спать! — захлебываясь слезами, горько говорил он и, подведя мать к пустому углу, сказал: — Вот, я протягиваю руку за своим поясным набором и поворачиваюсь лицом к этому проклятому углу!
— Не говори о проклятиях, сыночек, так нельзя, — пытаясь отвлечь сына от болезненного состояния, улыбнулась Экийя и провела рукой по стене. — Светлый дух, мой Святовит, скажи, о чем ты хочешь предупредить мою семью? — Она присела на корточки рядом с сыном и пристально вгляделась в ту часть стены, которая была на уровне лица Аскольдовича. Сын закрыл свое лицо ладонями.
Экийя не отводила от стены взора. Немного погодя на стене забрезжило светлое облачко, и внутри его она увидела фигуры близких ей людей, спускающихся к какой-то реке, где началась кровавая сеча.
— Нет! — закричала Экийя что. было сил, и на ее вопль сбежалась вся стража дома.
Бледная Экийя безумно раскачивала головой в разные стороны, крепко прижимая к себе сына, и повторяла только одно слово: «Нет! Нет! Нет!»
Стражники недоуменно обшарили всю комнату, привели для гневного спроса няньку, дрожащую от страха и ничего не понимающую, но Экийя не могла от ужаса, охватившего все ее существо, что-либо произнести и молча смотрела на суету и переполох охраны.
— Мама! Ты же говорила, что Святовит нам поможет! — вдруг пролепетал напуганный Аскольдович и вернул Экийю к действительности.
Она поцеловала сына в лоб, крепко обняла его за плечики и резко приказала стражникам:
— Найдите Аскольда, позовите его домой и без него не возвращайтесь!
Стражники побледнели: найти Аскольда в русальную ночь!
— Идите! — гневно потребовала Экийя, видя на лицах стражников нежелание выполнить ее приказ, и сурово добавила: — Не то я сама вам голову снесу! — топнула она ногой, и те наконец-то двинулись к двери.
Экийя задумалась. Ежели Святовит который день подряд извещает семью Аскольда о ее дальнейшей судьбе, значит, боги ничего уже изменить не могут. Такова воля свыше! А как же изменить волю богов? Да, семейных молитв к Святовиту она знала множество! Это были молитвы о сохранении здоровья отца, сына и матери. Это были молитвы о сохранении благополучия ее дома. И она задабривала своих богов жертвами, чтобы они ее ничего этого не лишили. Значит, нужна другая молитва! Но где? Неужели прямо у изваяния Святовиту, там, где молится сам Аскольд, Бастарн и Дир, а другим — не место? Тем более женщинам!..
Экийя погладила сына по голове и твердо сказала:
— Мы попробуем это сделать вместе с тобой, сынок, и прямо у Святовита попросим его избавить нашу семью от бед и несчастий!
— Но к Святовиту имеют право подходить только мужчины! — шепотом напомнил Аскольдович. — Отец говорил, что детям и женщинам Святовит не внемлет!
— Я знаю, сын, — устало возразила Экийя, — но мы будем очень усердно просить Святовита снизойти до нашей мольбы, может, он и сжалится над нами.
— А может, лучше дождаться отца, поведать все ему, и пусть он вымолит у Святовита защиту нашей жизни! — с явным страхом перед всесильным божеством проговорил Аскольдович, глядя на мать умоляющим взором.
— Почему ты боишься Святовита? Ты же защитник мой и своей будущей семьи, — грозно проговорила Экийя, стараясь не выдать сыну своего страха перед Святовитом. Сказано ведь жрецами: от рождения женщина поклоняется богине Мокошь и богу Радогосту. Мокошь дает ей здоровье, семью и детей, а Радогост — мужа и радость в любви! Чего ты еще хочешь, женщина? Посягнуть на удел мужчины? Не гневи богов! Тебе уготована твоя судьба, ей и повинуйся!.. Но тот мужчина, который должен в одно мгновение отвести роковой удар злой судьбы от своего семейного очага, не слышит зова своей семьяницы! Он слеп и глух к зову своего сына. Он потерял чутье своего сердца. И я не могу больше ждать, ибо боги, которые известили меня о предстоящей беде, смотрят на меня своим испытывающим взором. Я не могу бездействовать. Радогост мне этого не простит.
Экийя взяла сына за руку и убежденно изрекла:
— Я знаю, что надо сказать Святовиту! Пошли!
Она вывела княжича из дома и повела его в южный угол двора, где в тени вишен, ясеня и каштанов на особом постаменте возвышался Святовит. Четырехликое изваяние встретило своих необычных просителей с каменным равнодушием и заставило правую руку княгини, державшую горящий факел, взмокнуть от напряжения и нервной дрожи. Сын, чувствуя волнение матери, вцепился в ее левую руку дрожащими ручонками и не сводил глаз с ее бледного как полотно лица. На огромный каменный лик сурового бога Аскольдович никак не мог заставить себя взглянуть хотя бы одним глазом. Все его существо, казалось, просило прощения у всемогущего бога за то, что он нарушил древний запрет и вместе с матерью свершает преступное святотатство.
А мать, пересилив свой страх, подняла повыше факел и всмотрелась в лико Святовита с южной стороны.
— Прости, всемогущий боже, что женщина предстала перед тобой со своим сыном. Муж мой, Аскольд, киевский князь, веселится на Почайновской Поляне в честь русального празднества и не чует, какая беда нависла над его неугомонной головой! — Экийя говорила горячим, горестным голосом и, казалось, верила в то, что каждое ее слово, как раскаленная стрела, вонзается в душу стоявшего перед ней божества и заставляет его склониться к лицу скорбно просящей женщины. Она пристально вглядывалась в южное лико божества и не увидела того холодного равнодушия камня, которое так напугало ее сначала. Она перевела дух и с новым приливом сил обратилась за помощью к Святовиту: — О величайший и мудрейший из богов! Молю тебя, спаси и сохрани жизнь того, кто дал жизнь сыну моему и кто хочет завтра уйти в поход на греков, чтоб покарать их за коварство и обман! Сделай так, молю тебя, чтобы он вернулся домой, а греки не причинили бы ему вреда. Пошли им мир и понимание друг друга! Пусть осветится душа Аскольда светом доброты и любви к другому народу, который в ответ на это сохранит жизнь и ему! Сделай так, Святовит! Прошу тебя! Прошу за себя и своего сына, которому будет трудно жить без отца! — горячо, не вытирая слез, просила Экийя и слегка повела левой рукой, которую никак не хотел отпускать Аскольдович.
Сын робко взглянул на грозное лико Святовита, увидел снисходительное понимание во взгляде огромного божества и чуть слышно проговорил:
— Сделай милость, Святовит, убереги моего отца, киевского князя Аскольда, от лиходейства и убийств! Пусть он никого не тронет в пути своем, и его — никто! Прошу тебя, добрый Святовит! — уже увереннее произнес под конец Аскольдович и, достав свой драгоценный поясной набор, бережно положил его к подножию изваяния.
Мать поцеловала сына в голову, затем крепко обняла его левой рукой и низко поклонилась Святовиту:
— Благодарю тебя, о великий боже, что не отпугнул, а выслушал плачущую женщину! Слава тебе, великий Святовит! — трижды проговорила она и осветила себе тропу, ведущую к дому.
Аскольд все не появлялся, и Экийя, немного подождав его на крыльце, увела сына в детскую, надеясь на быстрый сон младенца. Но время шло, а возбужденный ребенок никак не мог сомкнуть глаз и не отпускал от себя мать ни на минуту.
Обеспокоенная нянька металась до детской в поисках утешения для княжича и, вдруг спохватившись, вспомнила о чудодейственном отваре колючего пустырника и мяты и приказала слугам Аскольдова очага немедленно приготовить целительный отвар. Когда отвар был готов, первым его опробовала нянька, затем глоток отхлебнула Экийя и только после этого испил его и Аскольдович. Через некоторое время отвар подействовал, и ребенок уснул. Но Экийя, все еще обеспокоенная его состоянием, боялась потревожить сына, объятого подступившей к нему дремотой, ждала, когда ее ненаглядное создание заснет настоящим, крепким сном, и не позволяла няньке забрать его от себя и переложить на меховую детскую постель. Напряжение, страх немного отступили, но все еще держали в своих цепких руках душу княгини, которая, любуясь спящим сыном, нет-нет да и вспоминала об Аскольде, который так и не пришел на ее зов. Мысль эта неприятным скрежетом острой секиры отзывалась в ее сердце, и порой ей казалось, будто она ощущала эту, примеряющуюся к ее груди секиру, а он, Аскольд, ее любовь, ее жизнь и мука, он не ведает, что может ожидать его в пути.
«Ну где он? — терзалась она, не замечая боли в неудобно согнутой спине и затекших от однообразной позы руках. — Неужели все то, что в сей час творится на Почайновской поляне, для него важнее, чем скрытый, но поглощающий всю энергию ее души зов ее крови и сердца? Пусть он не поверил слугам, но не поверить зову моего сердца он не мог!.. Что с тобой случилось, повелитель мой?» — стонала Экийя, а Аскольд все не появлялся…
Она очнулась, когда поняла, что на ее руках сына нет. Аскольдович, широко разметавшись на меховом ложе, спал глубоким сном. Нянька, отвернувшись к стене, тоже спала. Экийя осторожно встала, потушила свечу и тихонько пошла к своему одру, зная, что он пуст и холоден, ибо тот, кто согревает его, заливается ныне удалым смехом на весь Днепр и не поддается ее зову. «О боги! Что же вы с нами делаете?» — стенала Экийя и вдруг почувствовала возле себя дыхание какого-то человека. Факелы, скудно освещавшие длинный узкий коридор, ведущий закоулками к разным отсекам большого деревянного дома, не смогли четко высветить того, кто умело скрывался в одном из ответвлений коридора и терпеливо поджидал свою жертву.
Экийя затрепетала от страха. «Где стражники?» — мелькнула запоздалая мысль, а ноги словно приросли к полу, и княгиня поняла, что не может сдвинуться с места.
— Кто здесь? — еле выдавила она из себя и вгляделась во тьму левого крыла коридора.
В отсеке стоял человек в темном плаще с большим капюшоном.
— Это я, княгиня, — взволнованным шепотом отозвался он, и Экийя вздрогнула: опять этот странный монах!
— Зачем ты сюда пришел? Хочешь потерять голову? — устало спросила она, тщательно скрывая промелькнувшую радость. — Я же предупреждала тебя, что нам не следует видеть друг друга! Почему ты рискуешь своей и моей жизнью? — как можно суше спросила Экийя, но в следующее мгновение вдруг ощутила прилив горячей страсти.
— Я ночью уплываю в свою столицу сообщить о грозном походе твоего мужа на мою страну, — с такой болью и тоской проговорил монах, что Экийя не выдержала.
— Но, Айлан, я не смогла и не смогу ничем тебе помочь!
— Задержи Аскольда хоть на один день, — властно прошептал он.
— Это невозможно! — простонала она.
— Попытайся! — еще настойчивее потребовал он.
— Мне кажется, если бы ты убил меня и моего сына, то и это не остановило бы Аскольда, — горько призналась Экийя и пытливо посмотрела в глаза монаха.
— У меня есть такой приказ, — хмуро проговорил Айлан, выдержав ее взгляд.
— Что же ты медлишь? Стражники на ритуальной поляне, русалочьи песни поют, никто не мешает, а я не способна защитить себя, — хладнокровно сказала Экийя, чувствуя какую-то пустоту в душе.
— Я… полюбил тебя, киевская княгиня, и не могу поднять на тебя руку, — медленно и тяжело проговорил Айлан и, отбросив капюшон, склонил перед Экийей свою голову. — Моя жизнь мне не принадлежит. Я дал обет… Но я желаю тебя! Это стало моей болезнью. Два года, с тех пор как я увидел тебя, я истязаю свое тело, чтобы не думать о тебе, но это не помогло избавиться от наваждения. — Он говорил глухим, срывающимся голосом, стараясь не смотреть в ее прекрасные, горящие тоской по другому мужчине глаза. — Я видел, как ты с сыном молилась Святовиту. Ты думаешь, что над Аскольдом нависла гроза? Да он сам виновен в том! А я не могу без тебя, Экийя! И ты должна познать во мне мужчину! — неожиданно твердо заявил он, взяв ее за обе руки.
И она быстро прошептала:
— Иди в свою келью, монах, и жди меня хам!
— Это слово княгини? — с надеждой спросил он.
— Это слово Экийи, — гордо ответила она.
Затем она молниеносно отстранилась от монаха и метнулась в свой покой посмотреть, не вернулся ли Аскольд домой через маленькую потайную дверь.
Айлан отступил в глубину коридорного ответвления и растворился в темноте, будто его и не было.
Экийя влетела к себе, оглушенная собственной опрометчивостью, в надежде остыть и изменить свое решение. Она провела рукой по одру: ложе было пустым и холодным, как забытое гнездо изоки.
Экийя прижала прохладные руки к разгоряченным щекам. «Аскольда нет!» — вот главная мысль, вокруг которой завихрился клубок черной злости Экийи. «Аскольда нет!» — вот тот растерянный зов души, который и подталкивал ее к отчаянному решению. Руки ее потянулись к большому коробу, и она достала новую ночную рубаху.
«Боги! Как далеко эта келья голубоглазого монаха! Пусть никогда не кончается этот длинный коридор! — лихорадочно думала Экийя и шла торопливым, но изумительно легким и вместе с тем решительным шагом, будто поступь ее была ведома каким-то могучим божеством и заведомо была обручена с удачей. И ни одного стражника, ни одного свидетеля… — Пусть будет так, как угодно богам! Пусть и я познаю другого мужчину!» — решила она и с этой мыслью достигла двери кельи голубоглазого монаха и дрожащей рукой открыла ее.
Он стоял возле своего аскетически жесткого ложа, облаченный в белый плащ, и ждал ту, ради которой стал клятвопреступником христианской веры. Полюбить язычницу! Жену самого грозного врага Константинополя! Знать, что завтра утром ее муж пойдет походом на твой родной город и будет нещадно грабить его, и ничего не сделать для того, чтобы предотвратить беду! Как это назвать? Айлан закрыл глаза и покачнулся. «Да будь я владыкой всего мира, я бросил бы все к ее ногам, лишь бы пережить минуту восторга и упоения предстоящим блаженством!»
Он услышал ее шаги, и, как только отворилась дверь, снял с себя белоснежный плащ и величественным жестом постелил его под ноги той, которую боялся назвать по имени.
Экийя завороженным взором посмотрела на его обнаженную коленопреклоненную фигуру и несмело шагнула в келью.
Экийя задыхалась от восторга и наслаждения, которые Айлан готов был доставлять ей бесконечно долго, и не могла понять, почему такого блаженства она не испытывала с Аскольдом. «Почему мы, женщины, не узнаем этого до создания семьи? Почему мы устаем от тяжелого тела наших мужчин, которые не желают потрудиться для того, чтобы доставить нам такое блаженство, как этот загадочный христианин?..» Она гладила его широкую плотную грудь, целовала его соски и, улыбаясь, удивлялась той легкости, с которой он, целуя, лишь едва касался ее, перенося всю тяжесть своего тела на могучие, необыкновенно сильные руки.
Утром она поцеловала его ноги и, шепнув на ухо: «Спасибо, христианин, за чудную ночь изоки», вдруг почувствовала, как его твердая рука схватила ее за талию. Ошеломленная, она услышала:
— Я не залетная летняя птаха, которая только в липец месяц залетает в днепровские края! Я твой муж на все следующие годы! И жди меня назад вместо Аскольда!
А в это время в тетеревиной роще, что примыкала к Почайновской поляне, все птицы, что сидели на раскидистых ветвях дубов, ясеней, осин, тополей и берез, распевали на все лады и пытались пробудить ратников Аскольда. Скворцы и ласточки предупреждали бедовые головы о необходимости хранить свой очаг. Иволги и щуры напоминали о том, что на Днепре, в уютной Барвихинской бухте, ладьи и струги, украшенные охранными символами и изваяниями грозных языческих богов, давно заждались своих хозяев. Желны и соловьи устали от ночных песен и умолкли, побежденные затянувшимся храпом тех, с кем веселились всю ночь и чье место должно было быть на других ложах.
И только маленькая, но важная изока с любопытством облетала знакомые ветки и молча искала свое гнездо, покинутое ею еще осенью. Соя взлетела с хрупкой ветки орешника, присвистнув, словно указав беспокойной гостье, где ее старый дом, и удовлетворенно уселась веткой выше. Изока заглянула в гнездо, покрытое паутиной, и принялась наводить в нем порядок. Она осторожно вынула из гнезда орех и сбросила его вниз. Орех упал на лоб какого-то витязя и пробудил его от тяжелого сна.
Аскольд повел головой вправо-влево, оглядел мутными глазами сонное царство и ткнул кулаком в плечо храпевшего на всю рощу главу стражников.
Стражник вскочил, уставился ничего не понимающими глазами на своего князя, затем ахнул и хотел поддержать Аскольда.
— Я и без тебя найду опору для ног, — отмахнулся Аскольд от услужливых рук стражника и грозно спросил: — Ты почему здесь?
— Нас отправила к тебе княгиня, мы обыскали Почайновскую поляну и Барвихинскую дубраву. Потом нас напоили жрецы медовухой и сказали: русалок князь ловит, с ними хороводы водит…
— Что с княгиней? — снова грозно спросил Аскольд, прервав путаную речь незадачливого ратника.
— Твой сын Аскольдович был чем-то напуган и никак не мог уснуть. Он измаял няньку и княгиню…
Аскольд вскочил на ноги как ужаленный.
— Дом кто охранял? — взревел он.
— Святовит, — шепнул охранник и пошатнулся от мощной оплеухи.
— Если с моими домочадцами что-нибудь произошло, я отрублю тебе голову! — прохрипел Аскольд и устремился напролом через лес к дому.
— Но я молился Святовиту, чтобы он никого не допускал к дому, — жалобно оправдывался стражник, едва поспевая за ним.
— Я посмотрю, как тебе помог совет Бастарна, — в ярости прошипел Аскольд, оттягивая на себя встречающиеся ветки и с силой отпуская их, так что они исхлестывали лицо стражника.
— Сзывай всех! — спохватившись, приказал Аскольд, пересекая рощу, ведая, что тропа в город должна быть где-то совсем рядом.
Стражник выполнил приказ князя, и со всех сторон стали выползать, вылезать и выходить сонные дружинники, отряхивая с себя лесной мусор, и, то виновато, то лукаво поглядывая на князя, вспоминали вчерашние забавы. Но тут же они прикусили свои бойкие языки, видя князя озлобленным и быстро шагающим к городу.
Ну вот и тропа! Какая она теплая, манящая, ласково зовущая пройтись по своим торинкам и выкинуть из головы все тревоги. Аскольд остановился и немного успокоился. Какое таинство природы заставило остудить его злой пыл и внять душой ее неназойливому призыву? Он зашагал по тропе, вбирая в себя ее теплоту и свет, и пожалел, что она так быстро кончилась. Подняв голову, он взглянул прямо перед собой. Деревянная острозубая городьба укрывала такие же деревянные строения разной высоты, и Аскольд вспомнил белоснежные, златоглавые, островерхие церкви в сказочном городе, имя которому Царьград. «Нынче же отплыву к нему!» — хмуро решил Аскольд и, склонив голову, вошел в открытые врата своего Киева.
Перед его домом суетились слуги, озабоченно переговариваясь о вчерашнем беспокойстве юного княжича, но притихли, завидев в воротах князя, устремившегося к крыльцу, где в мадьярском платье, позвякивая монистами, Экийя играла с сыном.
— Сын! — окликнул Аскольд княжича голосом, в котором прозвучали и радость, и гордость, и вина за позднее появление дома. — Бегом ко мне!
Пятилетний ребенок услышал голос отца и рванулся на зов, Аскольд ускорил шаг навстречу бегущему сыну и, протянув руки, поймал его. Мальчик сжал шею отца ручонками и прижался к его колючей щеке. Аскольд задохнулся от волнения. «Дорогой мой сынок», — с грустью подумал он и поцеловал ребенка в голову, взлохматив черные кудри.
— Ты здоров, моя радость? — спросил Аскольд, чувствуя странное волнение в своем голосе.
— Да! — звонко крикнул сын и снова цепко обнял отца за шею.
— А что с тобой ввечеру было? — улыбаясь, но с беспокойством в душе спросил Аскольд, стараясь почему-то не смотреть на крыльцо, откуда упорно не сходила встретить мужа Экийя.
Сын внимательно взглянул на отца, медленно провел руками по его серому лицу, затем остановил движение ладошек прямо под глазами Аскольда и тихо сказал:
— Не уходи от нас с мамой никуда.
— Почему? — удивленно спросил Аскольд.
— Я видел, как тебя убивали секирой, — шепотом проговорил Аскольдович и снова крепко обнял отца.
Аскольд оторопел.
— Что ты сказал, сынок? — догадался спросить он, выйдя из оцепенения.
Княжич повторил свои слова и заплакал.
— Но я жив! Сынок, ты видел неверный сон!
— Это был не сон! — крикнул ребенок.
— Не расспрашивай его ни о чем! — закричала Экийя, метнувшись к сыну, но было поздно: ребенок бился в истерике, держа отца за шею.
Аскольд пошатнулся. Никогда он не’ видел своего сына в таком состоянии. Беспомощно озирался он по сторонам, пока не увидел няньку, несущую серебряный кубок с теплым отваром. Не сразу удалось напоить им сына, который вскоре заснул на руках доброй няни.
— Что означает твой наряд? — жестко спросил Аскольд, окинув недовольным взором жену. Что-то новое, вызывающее опасение за себя и сына увидел вдруг Аскольд в ее стати.
— Иссяк дух нашей любви, Аскольд, — тяжело проговорила Экийя, выдержав взгляд мужа. — Вчера ты не услышал ни зова моей души, ни зова сына. Боги увели тебя на русальную ночь, будто дороже буйного веселья у воды для тебя нет ничего на целом свете! Пусть будет так, как велят твои боги! Но я обратилась за помощью к силе духа своего народа и надела свой девичий наряд.
— Почему девичий? — хмуро переспросил Аскольд, глядя на ее пылающие щеки.
— Дух народа передается только через юное зерцало! — с болью пояснила она и отвернулась от мужа.
— Экийя! Ты же никогда не придавала значения нашим забавам! Ты никогда не заходила к моим наложницам и никогда не вела бесед со мной после ночных пиршеств! Что стряслось сейчас? — не понял Аскольд.
— Ты потерял чутье на мой зов! Ты не хочешь знать, что вещают для тебя бога! Ты снова бросаешь вызов судьбе и испытываешь волю богов! Берегись, Аскольд! Сын целую неделю видит одно и то же: видение, предвещающее тебе смерть. Я звала тебя, но ты не шел, я молилась за тебя. Я нарушила запрет жрецов и вчера молилась возле Святовита!
Аскольд молчал. «Утро нового похода не веселое», — горько подумал он.
— А мою ладью перед дальней дорогой ты разве не омоешь ключевою водой?
— Пусть это сделают твои ночные русалки! — гневно воскликнула Экийя и подошла к няньке посмотреть на спящего сына.
— Что ж! — зловеще проговорил Аскольд и добавил: — Пусть это сделают мои ночные русалки!
— Гуфо[23]! — окликнул он своего стражника и повторил ему слова жены.
И только когда солнце передало людям и Киевской земле жар своего духа и ушло в далекие небеса на отдых, из Барвихинской бухты прибыли Аскольдовы ладьи и на Почайновском причале началась погрузка дружины киевского князя.
Аскольд стоял на крепких дубовых опорах, выступающих далеко в глубь Днепра, и отдавал последние распоряжения.
— Коней — туда, в левую стаю ладей, к Диру поближе. Провизию — по равным долям ратникам; оружие — чтоб у каждого воина! Сам смотреть буду! Не забудьте колья, цепи, крюки, щиты. Щиты для ладей с охранными символами. По одному — на каждую ладью. Что-о-о? Какую еще бадью? А-а-а! С ключевой водой? Экийя! Все-таки пришла! Потом, будет время и для ее ритуала. Быстрее, друже! Солнце торопит! Нас ныне Перун сам провожать будет! Слава Святовиту, погоду мирную послал нам для отплытия… Ну-ну… Дайте ковш моей семьянице! Пусть она смоет с моей ладьи тяжелый дух предыдущих походов! Пусть исчезнет черный дух из щелей моей ладьи! Пусть только свет и любовь живут в моей ладье! И пусть каждую ладью освежат ключевой водой! — С этими словами взволнованный Аскольд сам передал большой серебряный ковш Экийе, которая, едва взглянув на мужа, зачерпнула воды и, поливая себе на руки, медленно и осторожно лила на ладью ключевую водицу и втирала ее в доски.
Аскольд ревниво следил за каждым ее жестом, за звоном монист на висках, за притягательным шорохом яркого мадьярского платья, красиво облегающего ее стройную фигуру, и сердце его сжималось от предстоящей разлуки с ней. Зная, что всегда и во всем побеждает его воля, он не сомневался в том, что и нынче Экийя найдет случай, чтоб проститься с ним. Но день шел, а она не приходила, и, кого бы из слуг он ни посылал за ней, ответ был один: «Сына нельзя оставить ни с кем…» Аскольд злился. Неужели ее так глубоко обидело его пренебрежение к зову ее души? Или что-то другое… Конечно, боги, только они могут изменить жизнь человека. Но почему именно сейчас?..
Экийя закончила свой ритуал, и к ней подвели черного коня Аскольда, золотое стремя которого, наклонясь, она поцеловала с одним желанием: чтоб никогда отец ее сына не забывал о своем потомке!
— Чтоб ни одна лихая сила не свалила ни тебя, ни твоего ездока! — проговорила она на прощание по привычке и горячим взором окинула могучую фигуру мужа. — Светлого пути ночью и днем! Скорейшего возвращения домой, муж мой, — сказала она громким, твердым голосом и припала на мгновение к его груди.
— Пусть уйдет мрак из души твоей и из души моего сына! Всем тьмам назло я вернусь домой, к тебе и сыну! — взволнованным голосом проговорил Аскольд и крепко поцеловал Экийю. Затем резко оторвал ее от себя и повелительно изрек: — Ну, где мои христианские проводники? В мою ладью пожалуйте!
И последними на борт ладьи Аскольда взошли с понурыми головами два проповедника византийской христианской Православной Церкви, Исидор и Софроний. Третий уплыл рано утром, едва рассвело, когда глава киевской рати еще пребывал в забытьи под ясенем в Тетеревиной роще…
Аскольд поглядывал то на запад, то на восток, желая сравнить силу ветра, постоянно меняющего свое направление, будто призывая посостязаться с собой. «Ну, куда отнести твои суда?» — казалось, спрашивал грозный владыка неба и надувал паруса ладей восточным порывом с такой шумной отвагой, от которой у Аскольда пробуждалось чувство задора. А что, может, и впрямь заплыть к булгарам и показать им свой «христианский» зуб? Аскольд провел рукой по обветренной шее, на которой поверх тяжелой серебряной гривны висел астрагал бобра, глухо ударяющийся о мелкую кольчугу князя, и ухмыльнулся. «Да, пусть царь Борис посмотрит сам, как был правдив константинопольский патриарх Фотий в своем «Послании к христианским правителям» о быстром отречении киевского князя от «грязного» язычества! Ишь, вообразили, что словене легко предают своих богов! Вон Перун что вытворяет! Пять дней дремал в носовой части моей ладьи, а теперь, гляди, готов подбрасывать наши ладьи, как перышки, да не бросает, а зорко охраняёт. Значит, знает, куда и зачем я иду. Ну, Перун, веди нас к булгарам! А там и к ромеям заглянем, пусть знают, кому больше верить можно!..»
— Перун! — крикнул Аскольд что было сил. — Веди нас к булгарам!
Ветер затих сперва, будто не веря Аскольдову зову, затем слегка потрепал паруса его ладей и, наконец решившись, подул точно в западном направлении.
Аскольд засмеялся радостным, почти ребяческим смехом, а затем так же звонко крикнул в небо:
— Благодарю, всемогущий Перун! — И, широко размахнувшись, кинул в синие воды Понта специально приготовленный для жертвенных подношений богам прекрасной работы поясной набор с аквамариновой фибулой.
Дир выслушал волю своего предводителя и улыбнулся его удали. Очнулся Аскольд! Четыре дня был молчалив и угрюм. Будто бы и не знал, куда и зачем идет. Иногда вслух вспоминал Экийю и какое-то видение сына, в быль которого верить не хотел. Уходил в носовую часть ладьи, подолгу говорил с богами, затем возвращался в центральную часть ладьи, перешагивая через вытянутые ноги христианских проповедников-лазутчиков, совсем не думая ни об их учении, ни об их боге; снова тревожился о своем, и даже когда походная еда готовилась в особом, костровом отсеке и возбуждала аппетит и бурную радость у ратников, даже тогда Аскольд оставался безучастным ко всему, что когда-то так волновало его горячую волоховскую кровь. Неужели и впрямь что-то случилось с духом его семьи, с беспокойством думал он, с болью вспоминая отчужденную стынь походки Экийи, освежающую из огромной кади с ключевой водой его ладью накануне решающего отплытия…
Время сделало свое дело и на пятый день пути из Киева рассеяло тревожные думы их предводителя о доме. В Аскольде проснулось прежнее желание отомстить Фотию, который хоть и низложен и вряд ли по достоинству оценит мятежную месть киевского правителя, но удостоверится, как и все христианские страны, что Аскольд не принял их веру! А коль так, то извольте снова помериться силой с языческой ордой! Да, бойцовский дух Аскольда заразителен! Вон и во всех ладьях стало заметно оживление.
«Ну, Аскольд, ты все такой же удалой воин, как и в первом походе!.. Или сам воздух Понта так пьянит тебя, что ты не ощущаешь никаких преград перед собой? Или и впрямь тебе помогает во всем сам Перун?..» — думал рыжеволосый сподвижник о своем предводителе.
— Послушай, Аскольд, а ежели ты снова встретишься с Игнатием? — спросил Дир и увидел, как насторожились христианские проповедники-лазутчики.
— Не мечтаю о такой доле, — хмуро ответил Аскольд, развернувшись к христианам. — Не думаю, что он озабочен памятью давно минувших дней и вряд ли захочет увидеть того, кто однажды спас ему жизнь… Обещанная дань, где она? Я долго терпел и ждал. Потребую сдержать царское слово, хоть и не тем царем данное. Ну, а ежели откажут, я превращу ладьи в парусные телеги и со всех сторон буду осаждать их столицу, и ничто не остановит меня: ни взгляд Игнатия, ни их таинственный греческий огонь!
Исидор пристально посмотрел на Аскольда и глубоко вздохнул.
— И не вздыхай горестно, — сердито потребовал Аскольд от грека, — а поклонись в пояс мне за то, что жизнь тебе сохранил! — посоветовал он.
— Пошли, Господи, мир и покой душе моего спасителя! — грустно проговорил Исидор, выпрямляя спину, но, услышав снова грозный оклик Аскольда, вздрогнул.
— Покой и мир душе?! Я еще не умер! Вот когда там буду, — заявил Аскольд, взглянув на небо, — тогда и будешь молить своего Господа о ниспослании благодати моей душе! А пока… пока, я думаю, небесам хорошо и без моей души! Ясно, христодулы?
Исидор снова вздрогнул. Да, они рабы Христа, они самые усердные ученики его и потому пока живы. Каждая молитва, обращенная к их Богу, не потерялась в небесах, а была услышана и вознаграждена. Аскольд! Ну, почему ты так усердствуешь в своем упорстве?..
— Скажи, князь, — тихо обратился Исидор к Аскольду, переждав его шумные речи. — Победив Византию, разве ты сможешь обратить ее в языческую веру?
Аскольд повел плечами. «Ну и грек! Шальная какая-то дума взбрела тебе в голову», — нахмурился князь и с любопытством оглядел похудевшего, измученного не столько от сурового заточения, сколько от неусыпного надзора проповедника.
— Я думаю, веру насильно никому нельзя внедрить. Душа роптать по старым духовным корням все равно будет… — заметил он и хлопнул Дира по плечу. — А ты что скажешь хорошего?
И Дир тихо ответил:
— А я думаю, пора внять Христову учению только потому, что оно несет покой любой душе.
— Это все вранье! Усыпить всех бездействием — это поселить мрак в душе каждого! — вскипел Аскольд.
— Но и буйство растить в душе — тоже не меньший мрак! — гневно ответил ему Дир, и они обменялись такими взглядами, что на некоторое время воцарилось всеобщее молчание.
— Но ведь не всегда же ты воевать с народами будешь! Настанет время, и захочешь, как все, торговать с ними! — произнес наконец Исидор.
— Ну и что? — не понял Аскольд.
— А то, что у христианских народов больше товаров и они искусные мастера, а что язычники могут предложить им на обмен?
— Вон ты о чем! Обмен не получится, захват получится! — засмеялся Аскольд.
— Да не об этом, князь, речь!
— А о чем же? Ты думаешь, язычники только воевать да грабить могут и с ними никто торговый ряд заключать не захочет! Все равно, мол, своего товара не дадут, а чужой отберут! Так?
Исидор кивнул, чуя, что князь снова вот-вот вспылит.
— Нет, ты не опускай бедовую головушку, грек! Ты слушай, коль спросил. Так вот посмотри на эту фибулу! — с вызовом предложил Аскольд и протянул Исидору драгоценное украшение, выполненное с филигранной ювелирной тонкостью. — Этой застежке две сотни лет! — гордо сказал Аскольд, видя, с каким удивлением рассматривает грек украшение, предназначенное для крепления мужских накидок или плащей. — Изготовлена она и литьем металла, и ковкой его, и другой обработкой, известной не только вашим мастерам, но и нашим. С одной разницей: наши молчат о своих работах, а ваши кричат, что только они — единственные умельцы во всем свете! Терпеть не могу вранья! — проговорил зло Аскольд и гневно добавил: — Да, мы многого еще не умеем, но, думаю, и без христианских народов до всего додумаемся сами!
— Если б додумался, не ходил бы к ним с грабежом! — выпалил так же зло Исидор и, не дав опомниться Аскольду, выкрикнул: — С такими руками! С такими умными очами — и на грабеж идти!
Аскольд раскрыл рот.
— Созидай и торгуй на равных! — снова выкрикнул Исидор, видя, что киевский князь ошарашен.
— Замолкни! — гаркнул на него Аскольд, но Исидора словно прорвало.
— Устанешь, скоро устанешь от содеянного злодейства! Душа злодейством не питается! Она иссякает от злодейства! А если душа иссякает, то и… — грек не договорил: сильный удар бросил его на борт ладьи и заставил замолчать.
Аскольд собрался с мыслями и, повернувшись баком, но не удостоив взглядом поверженного проповедника, шагнул в узкий длинный проход в центре ладьи.
Молчание длилось недолго. Аскольд чувствовал, что должен ответить разгневанному греку.
— Опомнился, праведник? — зло спросил он, небрежно глянув через плечо, как проповедник вытирал кровь с губы.
Исидор молчал.
— Ну, так вот что я тебе скажу: когда Византия была сильна, она две сотни лет грабила всех кого не лень, и в первую очередь — словенские народы. Да, ты прав в одном: иссякает дух твоей страны из-за ее злодейства! Ибо она заразила словенский народ злодейством и тем обрушила его на себя! Ежели я дойду до вашего града целым и невредимым, значит, того же хочет и твой Христос! Ибо именно Византия исказила его учение! Запомни, мой нынешний поход на твой народ — это возмездие! — Князь, берег! — крикнул смотровой с высокой лестницы, прибитой изнутри к носовой части ладьи.
— Близко? — живо спросил Аскольд.
— Да!
— Слава Святовиту! — весело воскликнул Аскольд и приказал Диру передать всем быть готовыми к бою.
Месяц Аскольд и его ратники знакомились с богатством западного и львиной доли южного берега Понта. Булгарский царь Борис задыхался от гнева, видя, как язычники, те самые, которые несколько лет назад якобы охотно приняли христианство и, по свидетельству константинопольского патриарха Фотия, с презрением отвергли грязное язычество, нацепили на лодии своих кумиров и идолов и с наглостью пиратов, питаемых силой духа своих варварских богов, опустошили весь благодатный морской берег его страны. Словно ураган пронесся над селениями и городищами.
Стон и плач раздавались со всех сторон, проклятия грабителям. За что Бог послал такую беду на его страну и бедный, трудолюбивый народ? Аскольд безудержно смел и подает пример своим ратникам в безрассудной храбрости! «Я не понимаю одного, — писал Борис правителям христианских держав, — как этот самый пират мог освободить от других грабителей христолюбивого римского папу Николая Первого, напугав его доблестных катафрактариев, и даже перстня не взял за победу над лесными грабителями и за спасение жизни его высокопреосвященства! Что за странный человек, если таковым названием можно назвать то создание, которое привело на мою страну несметное полчище дикарей и грабителей! Не пожалеть ни стариков, ни детей! Насиловать женщин! Ограбить все прибрежные храмы! Забрать все виноспособные ягоды и напитки из них! Выкрасть из храмовых подвалов все тайные станки и приспособления, которые необходимы для постройки защитных сооружений и нападения на врага! Поистине ему нет равных в наглости и силе! Да покарает его Господь Бог за причиненное горе моему народу! Аминь!..»
Аскольд прошел по юго-западному берегу Понта, как буря, как ураган страшной силы, сметая на своем пути все, что оказывало хоть какое-нибудь сопротивление, и никакие намеки на жалость или тем паче «любовь ко врагу своему» не могли сдержать его грабительский пыл. Все грабили! И он будет! Все жили только для славы! И он набрал себе огромное войско смелых грабителей и будет обогащать себя с его помощью. Разве кто жил по-другому? Когда-а-а?!
Но чем ближе подходил он к Царьграду, тем мрачнее становился, и беспокойство с новой силой начинало терзать его душу.
«…Что в тебе такого, Константинополь, что одна мысль о тебе переворачивает сердце, и ноги прирастают к днищу судна? А ведь ты, царь-город, начинал с того же, что и любой другой: с городьбы и грабежа! Так почему ныне ты мне червоточишь душу и хочешь, чтоб я затаив дыхание только созерцал издали красоту твоих храмов, дворцов и улиц, а обобрать тебя не посмел!
А я оберу тебя, как и прежде! И о милости моей не мечтай! Я столько лет ждал от тебя обещанной дани, да так и не дождался. Теперь ты в моей власти! Теперь конец!.. Звони во все колокола: «Аскольд пришел за данью! И милости лишен его злодейский взор!..» Ну, выводи своих катафрактариев, турмархов, клайзнархов, выводи свой флот на мои лодьи, лей свой огонь на моих ратников — попробуй одолей меня с ходу!»
— Берег, князь!.. Царьград!..
— Вижу!.. Окружить город со всех сторон! Не страшны нам их цепи! Вывести ладьи на сушу, поставить на колеса и поднять паруса! Всем быть готовыми к штурму! Штурмовать без устали! Пока не пробьем стены и не возьмем город! Передай всем моим военачальникам, чтоб разбили свои отряды на три части и каждую часть бросали в штурм на треть дня!.. Не выпущу я тебя из своих рук, Царьград!..
Первая ночь штурма Константинополя повергла в ужас не только мирных жителей столицы Византии, но и всех защитников города. Кто ожидал, что какая-то несметная дикая орда подойдет к городу не столько с моря, сколько с суши? Правители этого города всегда считали, что любой враг подступает к нему с моря, с северной стороны, где бухта Золотой Рог заманчиво открывала вид на могучие стены, купола роскошных храмов, церквей и монастырей и величавые портики крыш императорских дворцов и где вход в гавань был закрыт огромными цепями. Взять город с суши — невозможно, думали они, ибо метательные машины, установленные на судах, не смогут с разрушительной силой достать врата и стены кремля и сделать свое черное дело, а подойти какой-то армии вплотную к стенам тоже невозможно, ибо перед стенами всего лишь узкая полоска земли. И вдруг как гром среди ясного неба: враг штурмует город по всему кольцу его стен! Как?! Как он мог подойти к стенам?! По суше?! На судах?! Суда поставлены на колеса?! Паруса и колеса?! Все пущено в ход против города?.. До такого мог додуматься только дьявол!
Василий Македонянин сурово поглядывал на своих военачальников и ждал правдивого ответа.
— Царь, мы побеждены, — хмуро ответил адмирал флота патрикий Орифа и стойко выдержал недоуменный взгляд правителя.
Если бы Никита Орифа не был старше царя на целых двадцать лет, то Василий бы разговаривал с ним иначе. Слава знаменитого флотоводца была настолько велика, а опыт его битв с арабами и пиратами был так ценен, что царь не мог не доверять словам самого уважаемого им человека в его армии. Василий еще раз посмотрел на изборожденный морщинами лоб флотоводца и тихо переспросил:
— Наше положение безнадежно?
— Ваше величество, мы же не можем мгновенно поставить всю армию на стены, а флот, как они, на колеса!.. Своими цепями мы закрыли свой флот! И попали в собственную ловушку! Кроме того, их суда стоят вплотную к цепям со стороны Босфора и не дадут выйти нам в море. Использовать огонь — бесполезно, ибо мы скорее сожжем свои суда, чем они позволят спалить свои… Зовите патриарха, ваше величество, ибо Игнатий — это единственный человек, который может спасти столицу.
Василий недоверчиво выслушал этот совет и мрачно проговорил:
— В какое страшное время для страны напали эти изверги! Арабы с павликианами объединились в Малой Азии, морские владения в Средиземноморье вываливаются из рук, булгары недавно прислали письмо, что какой-то язычник смел с их побережья все храмы и селения… Почему я должен расплачиваться за былые грехи?
— Говорят, дух поверженных народов рано или поздно, но оживает и с утроенной силой мстит своим угнетателям за свои обиды, — так же тихо и мрачно ответил Орифа и добавил: — Если это скифы или слове-не, то нам не на что надеяться, царь. Зовите Игнатия! Если царь Борис написал о нападении на него какого-то язычника, то… сдается мне, что это тот самый, который лет пять назад был здесь, заключил договор с Михаилом и Фотием, кажется, был крещен и согласился получать с нас дань, но… так и не дождался ее!.. Это месть Аскольда, царь! Язычники не прощают обмана!
Царь посмотрел на свои скрещенные руки, унизанные браслетами, немного подумал, затем приказал вошедшему слуге позвать Игнатия.
— Наши стены выдержат два дня штурма этого язычника? — спросил царь Орифу.
— Надеетесь на подкрепление с моря, если флотоводец Симеон разобьет арабов и вернется в столицу? — предположил эпарх. — Да, он должен успеть, если не станет усердствовать с арабами, — устало проговорил он, моргая покрасневшими веками и желая одного: немного помолчать.
— Его преосвященство, патриарх Константинопольский! — доложил дворецкий и, поклонившись, уступил место Игнатию.
Игнатий поприветствовал царя и эпарха и обеспокоенно проговорил:
— Похоже, мой освободитель все же явился за данью.
— Похоже! — глухо согласился царь. — Что будем делать? Он все так же дерзостно дик и неугомонен и снова выбрал удобный момент для осады. Готов штурмовать без конца, занял самые выгодные позиции на суше и на море! Этот ваш грозный язычник дьявол во плоти!
— Я думал, он не дойдет до нас… Айлан ведь предупредил о начале его похода два месяца назад, — в раздумье проговорил Игнатий и хмуро спросил: — А ополчение нельзя снарядить и вывести за стены города для разведывательного сражения?
— Если бы вы были помудрее, то вовремя бы создали из крестьян военное подкрепление, — тяжело вздохнул Василий. — А сейчас кого звать и просить? — И вдруг решил: — Отдать город на разграбление язычнику и пусть жители сами от него отбиваются!
— Соберите срочно большой совет динатов, потребуйте от них сбора ценностей для подношения язычнику, а я попробую послать Аскольду свое посольство, начну вести с ним переговоры о торговом и мирном соглашении. Если понадобится, я сам пойду к нему, — заявил патриарх.
— Переговоры с язычником?
— Хоть с дьяволом, во имя спасения города и страны! — со вздохом ответил патриарх. — Этот тщеславный язычник полагается на помощь своих богов: Перуна, Сварога и Святовита. Он не прост, довольно упрям и очень обидчив, он ищет справедливости и может представлять грозную силу для страны. Запал его души заразителен. Воспламеняет дружину, как пламя свечи в засуху стог сена. Думаю, он тот, кто особо нуждается в том, чтобы стать воистину оглашенным в веру Христа!
Василий Македонянин слушал Игнатия с настороженной вдумчивостью.
— Но ведь Фотий пытался уже обратить его и даже в своем «Послании к христианским правителям» поторопился сообщить о том, что варвары с удовольствием променяли язычество на истинную веру, — грустно заметил он. — Это же не остановило Аскольда!
— Раз никто и ничто не может его остановить, то исход один — собирать дань и, не пуская Аскольда в город, откупиться от него. Созывайте динатов, ваше величество! Время не терпит!
Аскольд смотрел на своих ратников и горделиво улыбался их новым дерзким выдумкам, вызывающим страх и ужас у осажденных константинопольцев.
— Еще немного, и жены из Царьграда будут рожать раньше срока, — подражая женским голосам, кричали дружинники Аскольда, стоявшие на плечах у своих товарищей, и, мотая головами, корчили рожи размалеванными лицами и грозили взять на копье любого, кто к ним приблизится. — Ну, что, защитники Царьграда? Сия услада вам не по нраву? — дурачились дружинники, а сами поглядывали на группу силачей, которые под предводительством богатыря Мути пытались с помощью черепах выбить кованные железом дубовые Иеронские ворота.
Четвертый день шла осада города, защитники которого не вступали в открытое сражение с противником, превосходящим их в силе в несколько раз. Да и кому нужна эта отвага! Все равно все блага достанутся опять динатам и останутся только у них. Мы, парики, как были тягловыми лошадьми, такими и останемся! Как были нищими, так ими и будем впредь! Ни царям, ни патриархам нет дела до нас. Правда, царь только вступил на престол, и грех валить на него все беды, но… динаты, вызванные на совещание, что-то прикусили языки. Похоже, что-то скрывают от нас. Ну, а коль скрывают, то в честь чего мы будем лезть в адово пекло и на копья к варягам?
А тут еще непонятное волнение у ворот крепости. Да это сам патриарх идет к завоевателю… Открыть ворота, катафрактарии! Убрать мечи! Освободить дорогу патриарху Константинополя!..
Аскольд, предупрежденный криками греков со стены, чтоб не рубили, не стреляли и на копье никого не брали, сквозь ломаную словенскую речь понял, что к нему направляется какое-то важное посольство. Он дал знак Мути, и полунемой силач отвел своих богатырей от Иеронских ворот.
Аскольд пытался всеми силами своей неугомонной души потушить пожар смятения, вспыхнувший в нем в самый неподходящий момент, ибо именно в это время он разглядел в медленно шествующих к нему послах Игнатия, одетого в патриаршее платье, сверкающее на солнце драгоценными каменьями.
Игнатий улыбнулся, почуяв смятение язычника, и, когда сподвижники Аскольда убедились, что жизни их предводителя ничего не угрожает и отступили, он протянул свои полные, мягкие, теплые руки к киевскому правителю и на славянском языке ласково проговорил:
— Я всегда верил, что еще раз увижу тебя, мой доблестный освободитель, но в более благоприятное для меня время.
Аскольд, низко склонив голову, подошел к Игнатию. Какая сила заставила его так поступить — не ведал никто, но он стоял как завороженный возле Константинопольского патриарха и улыбался бывшему теревинфскому узнику. Так же, как улыбался только своему сыну и жене.
Окружавшие их люди, приближенные патриарха и дружинники Аскольда, с удивлением отметили, что встретившиеся гораздо больше похожи на старых друзей, волей случая разлученных на долгие годы, но разлука не наложила отпечатка на их дружбу, а только закалила ее, и теперь нет конца обоюдной радости от их встречи, которая являла собой прекрасное зрелище. Патриарх во всем великолепии своего патриаршего священнослужительского одеяния, в митре, расшитой драгоценными каменьями, с большим омофором на плечах, с тем широким лентообразным платом, украшенным крестами, который имеют право носить поверх саккоса только лица высокого сана в Православной Церкви, в длинной, расшитой каменьями и крестами белой ризе, обнимал высокого, могучего воина, облаченного в кожаную сустугу и мелкую кольчугу, с высоким шлемом на голове. Аскольд пригласил патриарха в свою походную палатку.
Никто, и даже Дир, не желали мешать той теплой беседе, которая возникла с первых же минут встречи и, казалось, не скоро должна была прекратиться. Само собой разумеющееся мирное завершение похода Аскольда на Константинополь уже ни у кого не вызывало сомнений, и стражники патриарха стали смело рассматривать ратников киевского правителя. Дир, тоже поочередно оглядывая лица монахов-катафрактариев, вдруг узнал Айлана. Айлан склонил голову в знак приветствия перед первым сподвижником киевского владыки.
А в походной Аскольдовой палатке шел мирный разговор. Аскольд слушал патриарха, не все понимая в его тихой, спокойной речи, но чувствовал, что осада Константинополя ничего не даст.
— Василий готов заключить с тобой любое торговое соглашение, которое принесет больше пользы нашим народам, нежели кровавая сеча. У тебя ведь найдутся товары, которые сгодятся моему народу, а у нас возьмешь то, что твоей душе будет угодно.
Аскольд был польщен. Впервые с ним вели речь о торговом договоре, как с почти равным правителем.
— Но я и мой народ другой веры…
— Это дело времени. По словам Айлана, ты не хочешь принимать христианство и сердит на «Послание» Фотия, в котором тот поторопился причислить тебя к оглашенным в веру Христа. Если это так, то… оставайся язычником, это дело твоей души, неволить — великий грех. Нам сейчас нужны торговля с тобой и мирные сношения. Мы выделим тебе и твоим людям торговые ряды, жилища, места в храмах…
— А взамен?
— Взамен мы у тебя в Киеве будем иметь свои торговые ряды, пришлем своих проповедников, да-да, не для одного тебя они будут вести христолюбивые беседы, а для всех желающих, и возведем в Киеве храм Ильи Пророка.
— Ильи Пророка?
— Храм этого святого будет своеобразной предтечей Христовой церкви на Киевской земле!
— Христиане уверены, что многоженство — это грех… Я не понимаю почему! Мы ведь в жены стараемся брать обиженных сирот, пленниц и даем им взамен иногда такую жизнь, которой они и в родительском-то доме не всегда ведали…
— Не все, Аскольд, и ты это знаешь… Но ты не обязан никого насильно загонять в Христову веру. Пусть ваш народ сам решает, что близко к душе: идолы и кумиры или наши златоглавые храмы. Но это вовсе не значит, что мы должны позволить народам забыть о явлении Христа! Нам нужны нравственные законы Неба, о которых напомнил нам Христос! Небо карает, и сурово, каждого, кто не считается с его законами, а люди слабы в своем стремлении сравняться с Богом, считают богатство основным достоинством жизни. Вот и старается наша Церковь показать народам, что истинно ценно, а что — преходяще, что грешно и не должно пускать корней в душах людей.
— Но как я объясню моей дружине, что жить надо праведным трудом, и как ты, которого почти вся моя дружина знает и почитает, можешь оправдать свою великолепную одежду, украшенную столь богато драгоценными каменьями?
— Во время богослужений к нам в храм приходит огромное множество людей и услышать молитву, и на церковную службу посмотреть. А сколько может по лучить разных болезней от взглядов своих прихожан священник, если он не будет одет в защитные одежды! Наши драгоценные каменья — это защита от сглазу, как говорят новгородские волхвы, — изрек Константинопольский патриарх. — Но скажи, что тебя тревожит?
— Моя дальнейшая жизнь, — тяжело вздохнул Аскольд. — Я привык только к одному — к походам и странствиям, именно поэтому и владею самой большой дружиной, — горько признался он. — Как перейти к смиренному образу дум и действий? Орарь[24], что ли, повесить на шею?
— Дьяконовская лента вряд ли смирит тебя, лихой варяжский правитель, — грустно улыбаясь, сказал Игнатий и тепло проговорил: — Не все сразу, Аскольд! Тебе много еще предстоит свершить со своей дружиной…
А на следующий день ладьи Аскольда тихо отошли от бухты Золотой Рог и очутились в водах Босфорского пролива. Суд[25] остался позади…
Да, дары императора Василия и патриарха Игнатия были приняты, а грудь Аскольда украшала массивная золотая цепь, на которой красовался такой же массивный серебряный крест. Новый владелец его подтвердил свое согласие на оглашение своего имени в Христовой вере. Примеру своего предводителя последовали Дир, Мути и несколько секироносцев и меченосцев — те, кто с особым вниманием относились к беседам христианских проповедников в Киеве.
Исидор, Айлан и Софроний плыли в одной ладье с киевским правителем и вели задушевную беседу о благих делах в граде Киеве.
— Первым будет, конечно, построен храм Ильи Пророка, а вторым…
— Храм Святой Софии, — убежденно заявил Аскольд и гордо добавил: — Чтоб ничуть не хуже был, чем в вашем Царьграде! И тогда посмотрим, какой город краше будет — Киев или Константинополь!
Весь правый, пологий берег Днепра и крутой берег Почайны, впадавшей в своенравное русло знаменитой путеводной южнославянской реки, были заняты поселенцами Киева, встречавшими своих отцов, братьев и мужей, возвращавшихся из длительного похода. Был конец месяца серпеня, и, хоть главная забота этой поры — сбор урожая — была еще не избыта, люди все же решили весь нынешний благодатный день посвятить встрече дорогих им домочадцев. Вдоль деревянного помоста, что врезался своими дубовыми опорами глубоко в воды Днепра, с обеих сторон курсировали маленькие юркие лодчонки, управляемые загорелыми бойкими мальчишками, которые ненадолго отплывали со своими суденышками в южном направлении на разведку и быстро возвращались к причалу с криком: «Не видать пока!» Женщины, заслышав их клич, беспокойно поглядывали на кади с ключевой водой, что стояли возле ног почти каждой встречающей киевлянки, и с тревогой думали, как бы не нагрелась вода под лучами палящего солнца, ибо жрецы испокон веку завещали обмывать лицо и руки ратников ледяною ключевою водицей, ибо будто бы только она способна смыть с их лика темные, удушливые силы, прицепившиеся к ним во время длительного похода к чужим народам. Что же касаемо ног дорогих воинов, то их непременно надо обмыть в горячей водице, ну, а все тело попарить в угольной воде. Женщины тихо беседовали о том, как и какими вениками надо обвешивать стены бань, перечисляли свойства кустарников и деревьев, растущих в ополье Киева, восторгались целительными свойствами разнотравья и оберегали друг друга добрыми советами типа: «Смотри, веники осины нигде не вешай! Тело слабнет от нее!» — «А от дуба?» — «Дуб крепость придает всему телу! И береза! Ах, как хороша береза вместе с душицей да мятой! А дышится как легко!..»
Но вот мальчишки с лодок крикнули: «Идут!» — и женщины замерли, а затем, встрепенувшись, с беспокойством оглядели и оправили свои наряды. На каждой красовался костюм древнего завета, ибо, по поверью отцов и дедов, именно одежда оберегала женщину как хранительницу семейного очага от влияния темных сил и защищала в ней присутствие светлых начал. Вытканные узоры на длиннополых платьях и пышнорукавных блузах гласили о проникновении в тайный смысл той силы духа, которая передавалась из рода в род и способствовала охране тела тех, кто носил эту одежду. И каждая женщина гордилась своим семейным узором, ибо верила, что именно он оберегает ее от постоянно витающего темного духа. Но помимо этого каждая семьянина обязана была на поясе или на рукаве носить еще и охранный знак рода своего супруга. И каждая женщина узнавала по этому знаку свою родственницу или иноязычницу и определяла свое отношение к ней. Нынче же все женщины с особой радостью приветствовали друг друга и только, глядя на Экийю, умолкали в растерянности. В который раз они видят жену киевского правителя в одежде ее, мадьярского народа, принесшего когда-то столько бед поселенцам Киева, и охранные знаки кочевого народа красуются на ее платье! А где охранные знаки романских волохов, откуда родом их правитель Аскольд? Экийя, держа голову выше обычного, глядя отчужденным, непроницаемым взглядом вдаль, за днепровские воды, делала вид, что не слышит возмущенного шепота киевлянок, и, держа за руку сына, одетого по-славянски, в светлую льняную длиннополую рубаху, украшенную яркой вышивкой крестом, темные штаны и сафьяновые сапожки, иногда только, как и все, поглядывала на нагревающуюся воду в кади. Более трети дня простояла она, как и все, на ногах, ожидая на берегу возвращения дружины своего мужа, и не смела (как и все!) присесть ни на минуту, ибо это означало бы желание задержки в пути долгожданных домочадцев.
Этого она не желала. Вчера прибывший вестник-гонец сообщил о возвращении Аскольда в Киев и таинственно добавил, что город ждут решительные перемены.
— Что еще нового везет Аскольд? — не стерпела Экийя.
— Веру! — изрек гонец и задумчиво оглядел красавицу жену предводителя киевской дружины.
Экийя вздернула подбородок и вонзила свой взгляд в очи вестника.
— Что ты хочешь этим сказать, гонец? — тихо спросила она. Гонец молча смотрел на жену Аскольда, зная, что более того, что он сказал, он не имеет права говорить. Тогда нетерпеливая Экийя зашла с другой стороны.
— Он срубил со струг идолов Перуна? — осторожно спросила она и снова пытливо уставилась в глаза гонца.
— Еще нет! — хмуро ответил вестник и почувствовал облегчение: семьяница Аскольда все поняла. — Киев все должен узнать только от своего правителя! — предостерегающе напомнил он.
И вот на берегу Днепра все оживилось, заволновалось и задвигалось. Еще крепче женщины прижали к себе своих детей и со слезами на глазах, проступившими от волнения и радости, наблюдали, как в бухту заходят родные ладьи, трепеща на ветру парусами, украшенными языческими узорами: то тут, то там появлялись на парусах солнце, бело-синие полосы, чередующиеся бело-черные квадраты, увенчанные драконовидными знаменами, или ярко-красные полотнища, символизирующие веру в силу и жизненную основу огня. Да, вера в пять основных стихий природы, зачавших жизнь на земле, была сильна у дружины киевских правителей. И все казалось на Киевской земле крепким и незыблемым до той поры, пока не причалила к пристани ладья Аскольда и ее хозяин не ступил на нее своей нетвердой ногой.
В свете лучей яркого солнца на груди киевского правителя мерцал крупный серебряный крест, и Экийя вздрогнула.
Аскольд увидел жену и улыбнулся ей счастливей улыбкой. Да, он помнит, как они простились, как разлучила их души русальная ночь накануне необычного похода на греков, как долго звенело в его ушах ее горькое: «Ты потерял чутье на мой зов, Аскольд!» И смутное, тревожное предчувствие беды, вызванное видением сына. Да, он был почти безумно лих во время своего последнего похода на греков, ибо со всей яростью обиженного сердца решил идти прямо навстречу своей смерти. Но время шло, и боги, видимо, смилостивились над ним и отступили. Каждый раз, когда надо было преодолевать какой-нибудь спуск к причалу, где стояли его ладьи и ждали, когда он погрузит на них очередное лихоимское богатство, Аскольд ждал нападения на него какого-нибудь скрытого врага. Но все спуски остались позади, и Царьград встретил Аскольда скорее унынием и печалью, нежели злой боевитостью, а он не смог расправиться с поверженным врагом. Да, поникшую голову его меч не сек. Рука не поднялась на губительный разбой Царьграда, и Аскольд горько задумался. Нет, он не любил врага той любовью, которой требовали от него христианские проповедники. Он просто яростно завидовал своему давнему хитрому врагу, владевшему огромными богатствами.
И это воля Христова духа продиктовала его врагам необходимость украсить Царьград красивыми храмами и обогатить их, ибо на случай беды именно храмы превращаются в недоступные крепости, где можно сохранить и людей, и пищу, и драгоценности. Вот и он, Аскольд, наконец-то решил украсить свой Киев такими же великолепными каменными строениями, коим имя либо храм, либо собор, либо монастырь, и обратил свое лицо к Христовой вере.
«Что ты молчишь, Экийя? Не тебе так долго удивляться на мой новый охранный знак, что в виде серебряного креста украшает мою грудь!» — хмуро думал Аскольд, глядя на Экийю, крепко прижимавшую к себе обеими руками голову сына.
— Ты не ждала меня увидеть живым? — громко спросил Аскольд, уверенно шагнув к жене.
Экийя приготовилась улыбнуться мужу, но в следующее мгновение ее глаза вдруг споткнулись на его лице, выражение которого было сосредоточенным и жестковопросительным: «Неужели ты обнимешь его и прильнешь к его груди после того, что было?»
Экийя сомкнула губы в узкую жесткую полоску, прижала сына к себе еще крепче и не сдвинулась с места.
Аскольд по-своему понял причину резкой перемены на ее лице и, оглянувшись на своих слуг, приказал приступить к выгрузке даров от константинопольских правителей. И пока шла выгрузка тюков и ящиков с драгоценными подношениями от византийских владык, Экийя отметила про себя, как изменился Аскольд.
«Что с тобой случилось, Аскольд? — подумала вдруг Экийя, наблюдая за мужем. — Уж не изменила ли тебе сила духа, которая питалась нашими богами?.. Зачем сменил ты веру? Неужели смог поверить в то, что сила духа одного Христа крепче, чем сила наших языческих богов?» Но когда он подошел к ней и положил свои горячие руки ей на плечи и, заглянув в глаза, тихо спросил:
— Ты все же пришла меня встретить, жизнь моя? — она встрепенулась, слегка качнулась в его сторону и позволила ему обнять себя.
Затем Экийя, отпрянув от Аскольда, робко попросила:
— Омой лицо и руки ключевой водой и смой с души темные силы.
— Мне Айлан сказывал, что крест, который висит на моей груди, защищает и дух мой, и мое тело от любой темной силы, — чистосердечно признался Аскольд, но, заглянув в кадь с ключевой водой, по привычке встал около нее и протянул руки для омовения.
Экийя взяла в руки серебряный ковш и, зачерпнув им воду из кади, помогла Аскольду совершить обряд очищения души от темных и злых сил, обряд, называемый язычниками «возвращение домой».
Проходившие мимо них Дир, Мути, Глен и другие сподвижники киевского правителя также устремились к своим семьяницам и, не думая о том, хорошо это или плохо, вытягивали руки свои возле кадей с ключевой водой.
А христианские проповедники, глядя на то, как ревностно еще блюдут языческие обряды оглашенные во Христовой вере, подумали, что так просто оторвать от родительской веры словен вряд ли удастся.
Айлан же видел только одно: Экийю и ее руки, одна из которых крепко обнимала сына, а другая так же крепко сжимала рукоять серебряного ковша, из которого струилась прекрасная родниковая водица.
— Аскольд, позволь и нам свершить обряд «возвращения домой», — обратился он вдруг к киевскому князю. Исидор и Софроний раскрыли рты и удивленно ждали ответа от князя. Экийя опустила руки и едва не выронила ковш.
Аскольд широко улыбнулся и гордо заметил:
— Все же вода родниковая для всех является святой, и это гоже, Айлан, что ты не отвергаешь наш обряд, а принимаешь его к душе. Экийя, полей ты ему водички на руки и лицо, коль нет у главы нашей Христианской Церкви ни жены, ни детей.
Экийя широко раскрыла глаза и удивленно посмотрела на Аскольда.
«Как же ты можешь просить меня об этом, когда и стар, и млад знают, что кто польет родниковой водицы гостю на руки, тот и станет его семьяницей!..» — вихрем пронеслось в голове Экийи, и она не посмела протянуть руку с ковшом к кади.
Айлан еще раз вопросительно посмотрел на Аскольда, а тот с раздражением глянул сначала на Экийю, затем на Айлана, низко склонившегося с вытянутыми руками возле кади, и потребовал:
— Экийя! Полей ключевой водицы на руки будущему патриарху Киева!
— Воля твоя! — отрешенно ответила Экийя и молча погрузила ковш в кадь с водой.
Все смотрели с немым укором на своего предводителя, который своей волей приказал жене совершить омовение рук чужеземца. Аскольд всей грудью вдохнул порицание поселенцев своего городища и, взяв сына за руку, тяжелой поступью пошел к дому…
Олаф слушал рассказ Гаста о втором походе Аскольда на греков и задумчиво кивал.
— Стало быть, свершилось! — заключил Олаф и взъерошил обеими руками волосы. — Святовит ведает, что творит! Теперь настал мой час! Медлить нельзя, ибо повторять чужие ошибки — только гнев богов навлекать на свою голову! Благодарю, Гаст, за верную службу! Вот твое серебро! — С этими словами Олаф отвернулся от маленького окна, взял со стола увесистый мешочек и протянул его верному лазутчику.
Гаст, запахнув меховую перегибу, взял положенную плату за риск и отвагу и стал ждать приказа.
— Останешься здесь, в Рюриковом городище, вместе с Руальдом, который заменит меня, и частью моей дружины. Будете дозор вести за Власко. Вдруг, бедовый, с Вадимовичами вновь взбунтуется!
— А ты в Киев надолго?
Олаф вгляделся в обеспокоенное лицо Гаста и тепло спросил:
— У тебя там что, зазноба?
— Да. Наложница Боваш…
— Она не догадывается, кто ты? — тревожно спросил Олаф и пояснил: — Ты же знаешь, как мне важно, чтоб даже куры твоего двора не подозревали о твоих истинных делах!
— Она ни о чем не догадывается! — спокойно заверил Гаст, глядя прямо в глаза Олафу.
— Мне необходимо полное неведение Аскольда! — с жаром проговорил Олаф, не отрывая горячего взора от взволнованного лица своего лазутчика.
— Если ты сомневаешься во мне, то возьми с собой! — предложил Гаст князю и добился своего.
— Ты прав, — немного подумав, проговорил Олаф. — Руальд с Эбоном справятся здесь и без тебя. А ты действительно там мне понадобишься больше…
Гаст боялся перевести дух: не спугнуть бы решение князя. Да, что-то огромное всколыхнулось в его душе и двигало им, и это — веление богов — так значимо и так важно, что не заметить его, или пренебречь им, или, что еще страшнее, оттянуть и помешать — нельзя, и Гаст всей душой чувствовал, что и Олаф сейчас полностью находится в подчинении у этого могучего зова. Ничто не свершится иначе чем по велению их всесильных богов.
Который день Аскольд ловил себя на мысли, что везде и всюду ему попадаются то под руку, то под ногу приметы чьей-то сломанной жизни. Все началось с того, что на следующий день после возвращения из Царьграда он увидел, как огромный пушистый серый кот, которого Аскольдович всегда кормил рыбой или мясными объедками с княжеского стола, в этот раз пренебрег подачками княжича и ловко схватил зазевавшуюся на дворовой поляне сизокрылку. Аскольд сначала полюбовался на охотничью сноровку кота, а затем решил освободить добычу из его цепких, алчных лап. Кот, рассвирепев, набросился на Аскольда и, прокусив ему палец, снова вцепился в свою жертву. Князь поразился быстроте его расправы с бедной птахой. Кот доедал свою жертву, разбросав по двору красивые перья редкой птицы Приднепровья. Аскольд нахмурился и пошел прочь со двора. А еще через день сцена свертывания птичьей шеи повторилась, но на этот раз кот схватил голубя, и Аскольд увидел лужицу крови, от которой у него почему-то на мгновение похолодело сердце. Он помрачнел и задумался: боги упорно предупреждают его о каком-то кровопролитии. Но о каком? Дозорные каждую треть дня оповещают его о спокойствии на речных, лесных и степных границах его княжества. Бастарн заверил его, что волхвы не будут точить ножи и не станут оспаривать свою первенствующую роль в духовной жизни киевлян, ежели Аскольд не станет применять силу для обращения поселенцев столицы южных словен в Христову веру. И Аскольд не только поклялся, что обращение в новую веру его дружинников будет происходить только по их доброй воле, но и оставался верен своей клятве. Что же касается христианских проповедников, то ни Исидор, ни Софроний и ни тем более Айлан не торопили событий и не требовали от Аскольда невозможного. Они каждый вечер среди дружинников терпеливо вели беседы о заповедях нового учения. Казалось, никто никому не угрожал, и в киевском воздухе совсем не пахло сечей.
Но прошло еще два дня, и Аскольд снова стал свидетелем кровавой расправы, но на этот раз полосатого хорька с курицей. Он осторожно открыл калитку, ведущую во двор отсека дома, принадлежащего Диру.
Тот стоял, сокрушенно покачивая рыжеволосой головой над убитой птицей, и, завидев Аскольда, смутился. Они хмуро уставились друг на друга и не знали, о чем заговорить. Дети здоровы, жены улыбаются, а души правителей Киевской земли переполнены тревогой и ждут чего-то неминуемого, гибельного. Аскольд сжал плечо друга и молча ушел к себе.
Но в следующие два-три дня последовало затишье, кровавых знамений не было, и Аскольд увлекся христолюбивыми беседами с византийскими проповедниками.
— Только от нас самих зависит, услышит ли нас Бог.
В ответ раздался недоверчивый гул слушателей.
Но Исидор выждал тишину и спокойно продолжил:
— Бог приближается к человеку по делам его, ибо только тогда он внемлет мольбам человека.
Аскольд выслушал откровение Иоанна Златоуста в изложении грека и угрюмо задумался: на его счету благих дел нет, и Христос никогда не помилует киевского князя, если им когда-нибудь суждено встретиться. Зачем он слушает все это?! Или, может, все-таки есть какая-нибудь особая молитва, которая обладает чудодейственной силой и продлит жизнь Аскольда на земле? Аскольд посмотрел на Исидора и хмуро спросил:
— Если у меня своя правда, то зачем нужна молитва?
Исидор вгляделся в лицо Аскольда и внутренне содрогнулся: «Что-то, князь, тебя ждет нехорошее, коль ты думами своими далеко от нас…» — и постарался спокойно ответить:
— Бог знает тебя, Аскольд, ибо именно тебя послал Он на спасение патриарха нашего, всеми почитаемого Игнатия, и ежели ты попросишь Христа, то Он даст тебе просимое.
— У меня есть все, — буркнул Аскольд и отвел глаза от проницательного взора проповедника.
«Потерпи немного, князь, придет время, и ты поймешь, что не прогадал, сняв с шеи астрагал бобра и заменив его Христовым знамением. Только не оглядывайся назад, князь, и все будет хорошо!» — молил Исидор Аскольда взглядом и не смог сразу влиться в беседу дружинников со своими сподвижниками по вере. Как сквозь сон, услышал он твердые слова Айлана: «Нужны молитвы, в которых испрашивается то, что даровать прилично Богу, и в которых не испрашивается от Него ничего, противного законам Его… Тем, кто просит Его против врагов своих, потому что это не согласно с постановленным от Него законом. Он говорит: «Прощайте должникам вашим», а ты Его пытаешься призвать против врагов своих… Что может быть хуже такого безумия? Молящемуся должно иметь вид, мысли и чувствование униженного просителя: зачем же ты принимаешь на себя другой вид, вид обвинителя? Как ты можешь получить прощение собственных грехов, когда просишь Бога, чтобы Он наказал за грехи других? Пусть молитва будет смиренною, мирною, имеющею позывы добрые и приятные!.. Только такая молитва не изгоняется со зрелища и бывает увенчанною; она имеет золотые гусли и золотую одежду!.. Когда мы приступаем к Богу, то не будем думать, что это — обыкновенное зрелище; здесь собрание целой вселенной или — лучше — горних сонмов небесных, и среди них сидит и сам Царь, готовый слушать нашу молитву. Будем же стараться, как говорит Иоанн Златоуст, чтобы наша молитва соответствовала достойному зрелищу!..»[26]
Исидор, слушавший наставления Иоанна Златоуста о молитве в изложении Айлана, поразился, насколько хорошо владеет этот тайный христианский катафрактарий учением знаменитого константинопольского архиепископа, жившего в четвертом веке и проповедовавшего сначала в Антиохии, а затем в Константинополе. А ведь Исидор всегда думал об Айлане как о своем негласном регенте, не позволявшем себе снизойти до черновой, проповеднической работы. У него и лицо, и голос совсем не годятся для этого. Его место скорее на коне, защищенном рыцарской одеждой, нежели в монашеской келье.
— Аскольд! Ты своим горьким молчанием разъедаешь не только свою душу, но и мою! Думаешь, мы все только и думаем о своей победе над твоим язычеством? — с болью проговорил Айлан, быстро окинув гневным взором поникшую голову Аскольда.
Над поляной зависла тяжелая тишина, и все уставились на Аскольда, ожидая от него ответа на горячий призыв Айлана.
Аскольд поднял черные брови, глянул исподлобья на Айлана и, усмехнувшись, проговорил:
— С женщинами-то я никогда не был кроток, а ты требуешь…
— Ас женщинами и не надо быть кротким, — засмеялся Айлан, — иначе они возненавидят нас за нашу дурь. Им надо объяснять только, когда по законам неба не допускается совокупление, чтобы не появлялись на свет люди-уроды! И все!
Дружинники на поляне зашумели, вопросительно поглядывая то на Аскольда, то на Айлана.
— А разве Бастарн говорит не о том же? — хмуро спросил Аскольд, почуяв общий интерес своих дружинников.
— Да! Я думаю, Бастарн тоже принадлежит к небожителям и в будущем получит от Бога крылья архангела, ибо он всеми средствами удерживал тебя от зла! И он не просто верит, что наш Бог Христос был на земле! Он это знает! И я хочу вам здесь нести свет учения того Христа, которого знает Бастарн!
— Скажи, Айлан, ты от павликиан? — еще сильнее наморщив лоб, спросил Аскольд.
Айлан задумался: одно дело — сказать правду одному князю, с глазу на глаз, а другое — при всех дружинниках. Но… правда о Христе не нуждается ни в каких хитросплетениях, ни в какой лжи.
— Да… и нет!
Аскольд вздрогнул.
— Да — потому, что я признаю учение павликиан как единственно правильное христианское учение, — поторопился объяснить Айлан. — А нет — потому, что я прислан к вам правителями не павликианского государства, а византийского, которое борется против павликиан…
Они немного помолчали, чувствуя, как внимательно вслушиваются дружинники в слова миссионера.
— Ты как-то говорил, что гордишься рыцарскими успехами, — сказал Аскольд, пытаясь определить на глаз, каковы же мускулы под его длиннополым плащом.
— Хочешь убедиться в этом прямо сейчас? Давай, князь, померяемся силушкой? — спросил Айлан, легко поднявшись с поляны, и, сняв с себя плащ, широким жестом бросил его к ногам Аскольда.
— Ты катафрактарий? — догадался спросить Аскольд, мгновенно оценив боевую стойку монаха.
— Но ты же встречался с такими и на Балканах, и на Теревинфе… К бою, князь, к бою! — задорно смеялся Айлан, зная, что Аскольд медлит не из трусости. — Не бойся, мы не злобу души своей будем казать друг другу, а только ловкость рук и ног да хитрость бойцовского ума!
— Князь! На торговой пристани купцы новгородские ждут тебя и Дира, чтоб показать свой редкий товар! — звонко выкрикнул молодой дозорный, вбежавший на княжеский двор и остановившийся в растерянности, увидев князя с монахом в боевой стойке.
— Подождут! — отмахнулся Аскольд и осторожными шагами стал наступать на монаха.
— Князь! Они торопятся с торгом в Царьград! — снова звонко прокричал дозорный с пристани.
— Вот отберу у них весь товар, тогда торопиться не с чем и некуда будет! — огрызнулся Аскольд, видя, как ловко уходит монах в самый последний момент от его атакующего прыжка.
— Князь! Они с поклоном пришли и очень просили, чтоб порасторопнее расплатиться с тобой и засветло добраться до порогов…
— Аскольд! — раздался вдруг грозный зов Бастарна, и Аскольд разогнул спину.
— Вы мне дадите нынче монаху хребет сломать али нет? — шутливо возмутился он, оборачиваясь в сторону верховного жреца и вопросительно вглядываясь в тревожное лицо Бастарна. — Что стряслось?
— Пчелы вырвались из ульев и покусали друида! — с ужасом в глазах оповестил Бастарн князя.
— Что я могу сделать? — удивился Аскольд.
— Я не о помощи тебя прошу, а предупреждаю о грозящей опасности!
— От пчел? — засмеялся Аскольд.
— Пчелы своим поведением несут злую весть! Кто-то идет разить твою рать! — гневно проговорил жрец, сочувственно глядя на князя.
— Уж не желторотые ли новгородцы пришли разить мою рать? — снова попробовал засмеяться Аскольд и браво заявил: — Вон, на торговой пристани стоят, согнув спинушку, ждут Аскольда, чтоб дорогую пошлину с них содрал за редкостный товар! Так, что ли, дозорный? Сколь ладей из Новгорода причалило к пристани-то? — весело допрашивал он прыткого парня, пытаясь своей веселостью сбить тревогу Бастарна.
— Четыре! — звонко ответил дозорный, но грянувший хохот дружинников не смутил жреца.
— И ты пойдешь смотреть их товар один? — негодующе спросил он.
— Почему один? Они еще Дира хотят увидеть…
— Где Экийя? — прервав князя, спросил жрец.
— Пошла в лес за орехами…
— Если пойдешь смотреть товар новгородцев, то не забудь взять с собой доспехи! — посоветовал жрец, чуя упрямство Аскольда.
— Бастарн, там всего четыре ладьи! Зря тревогу бьешь; у меня на пристани хорошая охрана! Да и смешно: четыре ладьи, набитые товаром!
— Кто возглавляет новгородский караван?! — гневно обратился Бастарн к Аскольду, не доверяя неопытному дозорному.
Аскольд пожал плечами и хмуро взглянул на дозорного.
— Якой-то Олаф, — певуче ответил дозорный, сморщив свой курносый, обгорелый на солнце нос.
— Ты его знаешь? — хмуро спросил Бастарн Аскольда.
— Да…
— А почему он не вышел на сушу сам? — продолжал допрашивать жрец.
— Что я должен сделать, по-твоему? — упрямо мотнув головой, спросил Аскольд, стараясь заглушить неясное предчувствие в душе и надеясь весь разговор со жрецом обратить в шутку и новым взрывом смеха дружинников снять остроту спора с Бастарном.
— Не глумись, князь! — с болью в сердце попросил Бастарн и резко повелел: — Не ходи на пристань!
— Ты хочешь, чтобы всю осень и зиму Новгород со смеху покатывался над рассказом о том, как киевский князь Аскольд побоялся самолично взять пошлину с купцов Рюрикова городища? Да?! — голос Аскольда звенел горечью, недоумением.
— Неужели ты не чуешь хитрости Олафа? — безнадежно спросил Бастарн.
— А ты думаешь, он научился хитрить? Ботя, чем Олаф хочет торговать в Царьграде? — улыбаясь, спросил Аскольд дозорного, и тот, сосредоточившись, вспомнил:
— Сказывал, что у него множество мехов, льна, воска, меда и бисера драгоценного, который на Востоке называют жемчугом, и что он имеет важный разговор к тебе и Диру…
— Но почему он сам не вышел на сушу и не поднялся в Аскольдово дворище?! — снова, кипя негодованием, спросил верховный жрец.
— Ботя, ответь Бастарну, почему купцы из Рюрикова городища не вышли из своих ладей, — хмуро потребовал Аскольд от дозорного.
Дозорный вытер вспотевший лоб и почти по складам произнес:
— Купец сказывал, что Олаф простыл, совершая волок под дождем, и очень просил на него обиду не таить, а пошлину взять прямо из его ладьи, дабы Аскольд сам смог увидеть весь товар и определить пошлину за него.
— И ты всему этому веришь? — устало разведя руки в стороны, спросил Бастарн.
— Но почему ты считаешь, что Олаф что-то замышляет! — вскричал в бешенстве Аскольд. — Уж кто и мог бы меня убить, так это Рюрик! Но его нет давным-давно, а Олафу я не навредил еще ничем! — прокричал Аскольд и почувствовал звон в голове от собственного отчаяния.
— А что, ежели Олаф решил не повторять ошибок Рюрика? — снова набравшись терпения, спокойно спросил Бастарн.
— Ты о чем? — не понял Аскольд.
— О том, как выросла твоя дружина, услышав о походе в Царьград! Откуда к тебе сбегались ратники? Забыл?
Аскольд улыбнулся.
— Но Рюриково городище еще не пропиталось вестью о моем успехе во втором походе на греков! Да и все знают, что я христианских проповедников привез, а не богатство. Успокойся, Бастарн! Я схожу на пристань, возьму пошлину с купцов Олафа, чтоб впредь он был умнее и не болтал много о своем богатстве. Затем я вернусь сюда, вот на эту поляну, чтоб сразиться в честном рукопашном бою вот с этим катафрактарием! — лихо заявил Аскольд, скрепил скромной фибулой верхние полы монашеского плаща на Айлане и, положив ему руки на плечи, почувствовал напряжение и силу его мышц.
— Позволь, князь, я пойду с тобой на пристань, — твердо и почти повелительно попросил Айлан, чем вызвал лихой смех у Аскольда.
— Не хватало только, чтоб меня монахи защищали от варязей-русичей! Да знаю я их, Бастарн! Они никогда не были способны на коварство! Только открытый бой — вот их девиз, и они подчиняются ему все, от вождя й жреца и до мамки-няньки! Это не словене! Те лукавые, бедовые, за любую хитрость хватаются, лишь бы проскользнуть и спастись! А русичи — младенцы в деле хитрости, уверяю тебя! — казалось, бодро говорил Аскольд, и вместе с тем чувствовалось, что он выверяет все «за» и «против» для своей встречи с Рюриковичами.
— Дир! Ну хоть ты помоги остановить Аскольда от его опрометчивой затеи! — взмолился Бастарн, метнувшись к рыжеволосому волоху, стоявшему поодаль и хмуро вслушивающемуся в их спор.
— Для нас, Бастарн, зов орлана всегда был самой сильной приманкой, — грустно проговорил Дир и сокрушенно покачал головой, уклоняясь от просящего взора жреца.
— Ты не слышишь ничего дурного в зове скопы[27], Дир?
— Я слышу так же, как и ты, ее настойчивый зов, Аскольд!
— «…Скопа с веточкой летела, гнездо вить уж собралась, на ветку дуба вдруг уселась, Днепра стремниной увлеклась…» — глядя в землю перед собой ничего не видящим взором, рассеянно и мрачно низким голосом пропел Аскольд. — Дир, ты готов? — тихо спросил он.
— Да! — отозвался тот.
— Бастарн, ты думаешь, род Соколов-сапсанов[28] начинает расправлять крылья? — не глядя на жреца, снова глухим голосом спросил Аскольд.
— Боги! Призываю вас в свидетели! Аскольд, опомнись! Неужели тебе не передаются скорбный стон моей души и терзающая боль сердца моего?!
— Я верю, Бастарн, но зов соколов сильнее меня! Ты же знаешь, однажды я уже пошел на этот зов и остался живым! Даже от жреческих испытаний спас меня Рюрик, а Олаф тогда был вихрастым мальчишкой, сыном вождя Верцина, которого так высоко чтили все рароги-русичи, потому что он никогда никому не лгал! Я не верю, Бастарн, что Олаф способен на коварство, тем более что мы с ним нигде и никогда своими клювами еще не сталкивались. Я думаю, ему хватает Новгорода и Пскова с их северо-западным клином словенской земли, а мне хватает моего южного клина словенской земли. Нам не о чем спорить с сыном Верцина!
Для дороги на пристань он выбрал Воловий спуск. Широкий, утоптанный копытами мощных волов, на которых поляне пахали земли Киевского ополья, он пролегал в овражьей ложбине и манил к себе путников любого ранга своей прохладой и долом, вплотную подступающим к Днепру, где и совершали волы водопой. Да, спуск был чаще всего загаженным, но тех, кто стремился быстро достичь пристани, сие не пугало, ибо это был самый короткий путь к Днепру.
Аскольд шел первым. Он шел торопливым шагом, который подгонялся крутизной спуска и тайным желанием скорее увидеть того, кто уже избыт в памяти, но кто не должен ни в коем случае уязвить его, киевского князя Аскольда! Да где-то подспудно было еще одно желание: ежели и суждено чему-то страшному сбыться, пусть это произойдет поскорее! «Я готов к этому!. Пусть! Экийя не кладет мне больше голову на плечо… Плечо мужа-христианина ей кажется ненадежным, а переметнуться снова в стан язычников… Нет, этим болел Рюрик! А повторять его хворь негоже. Болезнь духа опасна для тела… Скоро ль Днепр?» — хмуро терзался Аскольд и не мог найти в себе сил, чтоб заговорить с Диром, или с Гленом, или с богатырем Мути…
Они вошли в Воловий Дол стремительной походкой и круто повернули влево, к пристани. Стражники, охранявшие подход к Воловьему спуску, всегда с особой медлительностью прохаживались вдоль его подножия, ибо вид на спуск был одним из прекраснейших.
Пышная зелень дубов, каштанов, ясеней, вишен и кленов покрывала киевские горы и овраги и вызывала восхищение в душе каждого, кто обращал свой взор на эту красоту. Казалось, само небо расписало здесь землю в разнообразные оттенки зелени и ту буйную пестроту красок начального увядания природы, которая бывает только во времена серпеня и вресеня месяцев.
— И впрямь, ну кто не захочет владеть такою прекрасною землею! — пророчески воскликнул Аскольд, и вдруг, как молния, промелькнула догадка: «А сеча будет здесь!»
Дир, Глен, Мути, как по команде, посмотрели на ярчайшую красоту земли, которую защищали столько лет от половцев и печенегов, от хазар и древлян, и не могли произнести ни слова. Слезы стояли в их глазах, а неповоротливые мысли комом торчали в глотках. Что должна была сказать им сейчас эта земля? Земля полян, древлян и северян, земля, по которой вихрем пробегали угорские конники и хазарские всадники; земля, которая рыдала от воя чужеземцев вместе со своими поселенцами и укрывала их как могла и чем могла кормила. Ты стала ли им матерью-землею, Киевская земля? Если да, то должна спасти их! А ежели — нет? Ты позволишь создать на память об этих удалых ратниках Киева курган поминальный?
И зашумела в ответ дубрава, со стоном опуская до земли раскидистые ветви с плодами. И запели иволги с сойками в кленовой роще, воспевая и оплакивая подвиги Аскольда с Диром и его неугомонных ратников. И слушали могучие богатыри Киева песню желней, щур, ласточек и скворцов, что подхватили начальный запев иволг и соек и разнесли повсюду печальный плач легкокрылых пернатых по ранней смерти правителей Киева.
Аскольд отвернулся от раскидистого, пышнолиственного берега, наполненного звенящим, горьким, заливистым плачем птиц и ароматом прощального дыхания земли, и нетерпеливо спросил у одного из дозорных:
— Где ладьи новгородских купцов?
— Отсюда не видать, князь, — оторопело ответил дозорный, опираясь на копье, и хриплым голосом пояснил: — Надо немного пройтить вдоль реки…
— Уйди с дороги, — зло приказал ему Аскольд, и, когда дозорный неуклюже посторонился, князь первым ступил на тропу своей смерти.
Олаф в ожидании Аскольда и Дира снова и снова всеми силами стремился заглушить в себе зов совести. «Пусть боги знают, что я намерен убрать со своего пути волохов, осевших в Киеве и самолично называющих себя князьями! — окрепнув духом, подумал он и подхлестнул себя самым решительным доводом: — Я не позволю распасться моей дружине из-за их алчных походов, превращающих войско киевских князей в разбойников.
Рюрик с таким трудом начал создавать цепь нужных крепостей, защищающих словенские земли от норманнов и степняков, но стоило кому-нибудь из русичей узнать об успешном грабеже, как ни один из наших наместников не мог сохранить свою дружину! Не научились еще русичи выдерживать испытание алчностью! И именно поэтому я отрублю голову этому дракону в его логове!» — злобно прошептал Олаф и уставился на древесную обшивку ладьи.
— А ежели они не придут? — настороженно спросил Стемир и с недоумением заметил: — Зачем ты назвался дозорному? Они могут учуять причину твоего истинного зова!
— Я решил проверить пророчество Бэрина и вещий завет Гостомыслова волхва, — улыбнулся Олаф.
— Бесполезно спрашивать, что они тебе вещали, — вздохнул Стемир.
— Да! Пока не скажу! Но и ты не превращайся в ворона! Не забудь, что служишь соколу! Иди, проверь посты, а я прилягу, коль «болен»…
— Князь, идут! — раздался тихий голос дозорного.
— С какой стороны? — встрепенулся Олаф.
— Со стороны Воловьева спуска…
— Я так и знал! Они простились с красотою края! О зов соколов! Ты кого угодно затащишь в свои сети! Стемир! Пошли в Барвихинскую бухту гонца: пусть идут в Киев!..