«…будто молния»

Так мне все это явилось.

Вирджиния Вульф. На маяк

Афины, гостиница Dryades, суббота 3 июня 2011 года, девять утра. На вершине холма позади гостиницы роща. Вдоль рощи пролегли мощеные аллеи. В аллеях вечно сидят наркоманы и одинокие меланхоличные собачницы, то ли вдовы, то ли одинокие, толком не понять. Собственно говоря, толком никогда ничего не понять, а если без конца разъезжаешь, поймешь и того меньше. Человек наблюдает, строит предположения, а жизнь идет своим чередом, как неразрешимая загадка или хуже того — как будто и не нужно загадывать загадки, поскольку в ней нет ничего хоть сколько-нибудь значимого. В парке, на холме, густо засаженном липами, ни одного ребенка. Необъятные тучи мошкары наводят на мысль о какой-то заразе или порче, как в азиатских садах. Этой ночью мне снился кошмар в стиле рейва или чего-то в этом роде. Сон прошел под размеренный забойный ритм электронного транса, довольно мощного. И голосов молодых людей на бульваре точно под окнами моего номера на втором этаже. Пытаясь снова заснуть, уже на рассвете, я подумал, что во мне, как в любом другом человеке, должна быть лучшая часть, некое острие души. Может, это не что иное, как запас волнения, самый ценный из тайников души, умение представить себя паломником, искателем примет, кем-то, кто бродит по миру (даже когда мир видится нам мутным, враждебным, непроницаемым), словно его подстегивает нехватка чего-то, пустота, словно он потерял что-то очень важное и ценное, но никак не вспомнит, что именно.


В этот день третьего июня палящие лучи солнца будут вышибать пот, но не так, как в июле и августе, когда в здешних краях, Афинах и окрестностях, мы с охотой вливаемся в густую светлую дымку цвета слоновой кости, образующую убийственную смесь из влажности и зноя. На задней обложке книги у меня записаны номера двух автобусов, идущих до Элевсина, — А16 и В16. Вроде названия витаминов или ракет, способных сровнять с землей неведомые города, превратив их в горы мусора на краю неохватных воронок. Безымянная и широкая, невероятно тихая, будто обособленная от шумных Афин волшебным заклинанием, площадь, с которой отходят автобусы, имеет, как официальное название, так и общеупотребительное. Она лишена всяких запоминающихся признаков и так похожа на тысячи других больших площадей Южной Европы, что, оказавшись здесь впервые, ты смотришь на нее так, как смотрят в зеркало памяти: предметы в нем кажутся одновременно близкими и далекими.


«Из всех божественных даров, ниспосланных людям, — пишет некий Аристеид во II веке от Р.Х — Элевсин — самый грозный и великолепный. Есть ли еще место на земле, где была бы объявлена столь восхитительная весть, где обряды вызывали бы столь сильные переживания, где ощущался бы такой разительный контраст между зрением и слухом?» Неясно, в чем состоит противоречие между двумя главными органами чувств — зрением и слухом; оно увязает как нож в мягкой и неподвижной материи привычек — неожиданности и откровении.


На деле дорога из Афин до Элевсина выглядит, как одно длинное прямое шоссе. Оно пересекает городские окраины и взрезает равнину до самого пролива между островом Саламин и материком. Разделительная полоса межует оба направления движения, одинаково заполненные потоком транспорта. От него не спастись, как от потусторонней кары или вечной муки. По обочинам сменяют друг друга авто- и мотосалоны, мелкие отделения банков, заколоченные склады, магазины лаков и красок, древесины, электроинструментов и материалов, парикмахерские и сомнительного вида салоны красоты, почтовые отделения, турагентства с символикой крупнейших паромных компаний, дисконтные супермаркеты, агентства недвижимости, зернохранилища, питомники растений с выставкой садового инвентаря и торжеством гипсовых репродукций известных классических статуй. Ничто в мире не передает так идею бесконечности, как вереница низких строений — прямоугольная майя, украшенная флажками, заполоненная вывесками, отталкивающая и неимоверная. Каждую сотню метров бело-голубой указатель заверяет тех, кто вечно чувствует себя потерянными, кто живет в постоянном страхе сбиться с пути, что они сели не на тот автобус: элевсинская дорога написана через «ф». Старая дорога, должно быть, пролегала по другой трассе и наверняка не была такой широкой, возможно, она соединяла маленькие селения, разбросанные на большой равнине.



Процессия выступала из Афин и направлялась в Элевсин еще со времен мистерий. Но самый выход, торжественное начало празднований, задумывалось как возвращение. Докапывайся до сути того, что и впрямь важно, жизненно, неподдельно, — и тогда, рано или поздно, ты обнаружишь в этом его противоположность, разноименный и взаимодополняющий полюс. Женщину, таящуюся в мужчине, ненависть в любви, возвращение, облеченное в отправление. Так, 19 числа месяца боедромиона (вторая половина сентября) иера, священные принадлежности, переместившиеся за несколько дней до этого из Элевсина в Афины, возвращались обратно в сопровождении тысяч мужчин и женщин, возбужденной толпы людей, оглушенных постом и утомительным шествием. Целый день уходил на преодоление пути, который автобус проезжает с учетом пробок минут за сорок. Дойдя до моста через Илиссос, речушки, разделявшей надвое равнину, процессия осыпала оскорблениями самых знатных афинян. При любых других обстоятельствах поносить их так безнаказанно было бы немыслимо. Эти ритуальные ругательства или гефиризмы несут оттенок карнавала, перевернутого мира; это как бы первая стадия обряда посвящения, подразумевающего полную перекройку реальности и ее смыслов.



Почитание Деметры в Элевсине связано с ее дочерью, Персефоной, и дарами, явленными человечеству — хлебопашеством и теми же мистериями. В сущности, Элевсин — это святилище двух богинь: матери и дочери. Первая в отчаянии скитается по миру. Она безутешна в своем горе после утери второй, похищенной Аидом. Тем временем Персефона стала царицей загробного мира, божеством, не менее могущественным, чем ее мать. В Греции Деметру поминают с давних времен. Ее деяния, насколько мы можем о них судить, исполнены хтонического насилия и жестокосердия. В Аркадии она носила имя Эринии — «Неистовой», а также Мелайны — «Черной». Посейдон овладел ею, приняв облик жеребца. От их совокупления родились Арейон, проклятый конь, и дева, чье имя уста назвать не смеют, — árretos kore, неизреченная дева, как называет ее Еврипид, намекая на древнейшие поверья. Деревянная статуя изображала Деметру с лошадиной головой, дельфином в одной руке и голубем в другой. Все усопшие попадали в утробу этой неистовой богини, этой черной кобылицы, взятой силой.


По Еврипиду, Деметра — «гор царица», «мать блаженных», великая матерь, так взывает к ней хор в «Елене». Ее горе по утраченной Персефоне — не просто горе, оно способно накрыть собою Вселенную, приостановить ее жизнедеятельность, предрешить конец, повальную смерть от неурожая и голода.


Чезаре Бранди в «Коррьере делла Сера» от 27 июня 1965: «Элевсин — оскверненное место». Что правда, то правда. Осквернителями выступают в первую очередь дымовые трубы. Они возникают в тот самый момент, когда автобус, доехав до моря, сворачивает на север, в сторону заводов, строек и верфей. В теплое время года промышленные выбросы смешиваются с выхлопными газами, дымкой и пылью. Затем неразличимое это марево рассеивается, подрагивая в собственном отчаянии. И все же, замечает Бранди, достаточно одного мгновения, и пружина срабатывает, «механизм тысячелетних чар еще на ходу». Это видно, к примеру, по двум глубоким бороздкам, проделанным в каменном полу: в них по-прежнему скрыта иллюзия звука, «скрип бронзовых ворот».



В любое время, в любом городе мира, автобусы, подобные А16 или В16, знай себе колесят туда-сюда по пригородным маршрутам. В них трясется всякий бедный люд или народец посолиднее, мелкие расфуфыренные предприниматели вроде двух индусов, сидящих напротив меня. Оба молоды, наверно, родственники или просто вместе вложились в одно дело — автосервис или минимаркет. Тут же сидит пастух. Колоритный тип. Таких изображают в комиксах: шея обмотана выцветшим красным платком, на ногах высокие сапоги, поверх рубахи в клеточку жилет. Поди, мотался в Афины оплатить страховку, зайти в контору или проведать родню. А то еще и перепихнуться с какой-нибудь старой путаной. Теперь вот заскочил в автобус и едет обратно. Афины ему не по нраву. Он издает легкий, но стойкий запах пота, который распространяется по автобусу, когда водитель тормозит, и воздух не поступает в салон через открытые окошки. Проехав мимо территории, на которой громоздятся портовые краны и другое судоремонтное оборудование, мы сворачиваем на дорогу поуже, IERA ODOS — Священную улицу, и едем до первого перекрестка. Кучки людей на остановках ждут автобуса, старики прогуливаются без видимой цели, в киоске продают сигареты и напитки, на другой стороне улицы открыт банк. Священная улица продолжается еще несколько кварталов, затем становится пешеходной и безнадежно претенциозной; по обеим сторонам она обсажена олеандрами и чахлыми деревцами. После пересечения с чудовищной современной статуей Эсхила, местной гордостью, улица выходит на маленькую пустынную площадь с безлюдной и навсегда остановившейся каруселью. Кажется, она предоставлена самой себе со своими лодочками и лошадками, застывшими в вечном покое и забвении. Отсюда мы переходим дорогу и следуем в сторону покатого холма вдоль забора до самых ворот с пристроечкой, где продаются входные билеты на территорию археологического заповедника. В так называемых Пропилеях римской эпохи, через которые мы проходим по пути к пещере у подножия холма и еще выше, большие собаки без ошейника сторожат проход. Недавно ощенившаяся сука, поясняет нам сторож, даже рычит и скалится, потому что спрятала своих малышей где-то в развалинах, перед широкой входной площадкой, возможно, за бюстом императора Антонина Пия.



Если обвинение хотя бы в частичном разглашении элевсинских таинств доказывалось, это влекло за собой смерть или, по меньшей мере, изгнание. За пределами тайнодействия, в котором могли участвовать только жрецы и посвященные, о нем категорически запрещалось говорить, это считалось совершенно недопустимым. На основании дошедших до нас произведений, трудно сказать, каким образом Эсхил запятнал себя столь тяжким проступком. Он выглядит еще более тяжким, если учесть, что Эсхил к тому же родился в Элевсине, а значит, нарушение мистериального таинства означало для него своего рода предательство родины, отречение от корней. Излагая этот сюжет, Аристотель пытается выгородить Эсхила. Он предполагает, что это была непроизвольная ошибка, совершенная без всякого злого умысла. Великий трагический поэт якобы не знал, что сказанное им не подлежало огласке, относилось к неизреченному, apórreta. Может, Аристотель и прав, а может, Эсхил действовал с умыслом — этого мы никогда не узнаем. История с Эсхилом наводит меня на мысль о П. П. П. Ведь и в его адрес можно было бы выдвинуть обвинение в разглашении таинства. Он пишет «Нефть» главным образом для того, чтобы придать огласке тайный обряд, мистерию, развенчать ее, сделать из нее литературное произведение. Независимо от их личных судеб, Эсхила и П. П. П. сближает некая двусмысленность, присущая людям, которые допустили непоправимый промах, разозлив тем самым опасную и могучую касту жрецов, блюстителей порядка, хранителей неизвестно чего. Так воспринимал себя П. П. П. в последние годы жизни. Человеком, укравшим чей-то секрет.



Наряду с историей об Эсхиле, нечаянно совершившем святотатство, имела хождение и другая история. В ней коварство уже не подвергается никакому сомнению, поскольку речь идет о самом настоящем осквернении святыни, пародии на таинства, проводимые в доме некоего Пулициона. Много веков спустя они отзовутся в черных мессах французских вольнодумцев. Мессы проходили на виллах с дурной славой в пригороде Парижа. Но и здесь, как в случае с Эсхилом, впечатляет имя человека, вовлеченного в скандал. Сдается, что среди святотатцев находился и великий Алкивиад («Там были некоторые люди, — пишет осторожный Павсаний, — коих никак не назовешь самыми безвестными в Афинах».).



Оскверненное или не оскверненное, кишащее бездомными собаками или нет, а место это все равно остается одним из главных священных мест на земле. И его священная сила еще действует. Ты ощущаешь ее спустя много веков, словно радиоактивный фон после древнейшей атомной катастрофы. Здесь, вокруг небольшой горы, напоминающей прибрежную скалу с пещерой, совершалось чудесное тайнодействие, называемое посвящением. Плутарх описывает состояние посвященного, сравнивая его не иначе, как с состоянием человека в момент смерти, когда душа, отделившись от тела, может вновь усладиться истинным «познанием». Лучшего сравнения не найти. Посвящение и смерть — почти одно и то же. Это путешествие души, психическое путешествие. Оно начинается в страхе и смятении, но устремлено к свету. Рассказ Плутарха великолепен, под стать провúдениям египетского жреца или тибетского монаха. «Поначалу вы с трудом блуждаете, потерянные, пугливо и бесцельно мечетесь в сумерках; затем, перед самым концом, вас охватывают ужас, испуг, трепет, смятение; вас прошибает пот». Но это лишь переходное состояние. «Наконец перед вами возникает необыкновенный свет, и вы ступаете по нехоженым тропам, ведущим в зеленые луга, откуда доносится торжественное пение жрецов, где звучат голоса, танцуют люди и предстают священные явления». Едва сделавшись «свободными», продолжает Плутарх, вы наблюдаете издалека за толпой «непосвященных», «не очистившихся»: они все еще барахтаются в грязи ошибок и страхов.



Если Плутарх не находил лучшего способа описать посвящение, как сравнить его с выходом души из тела в момент смерти, то для Аристотеля посвящение — модель чего-то столь же возвышенного, конечная цель мысли, полное раскрытие познания. Оно «пронизывает душу, будто молния». Ему нельзя научить, ибо учение воспринимается на слух, оно проходит через слуховой аппарат, меж тем как посвящение воздействует непосредственно на разум, оно не поучает, но оставляет глубокий «след».


«…пронизывает душу будто молния…»



Вместо того чтобы сразу направиться в центр святилища, можно пойти по внешней стороне вдоль стен в южном направлении. Стены и бастионы заросли высокой густой травой; с наступлением лета она желтеет. За полем и металлической сеткой, ограждающей всю территорию заповедника, где-то вдалеке смутно различим поток машин на проселочной дороге. Кажется, что это плод вашего воображения. Так или иначе, машины не производят такого шума, который мог бы посоперничать со стрекотом цикад. В определенной точке мощная крепостная стена, возведенная Ликургом, поворачивает в сторону вершины горы. Отсюда склон довольно пологий. Поднявшись на десяток-другой метров, вы оказываетесь в тени квадратной башни. Через боковую дверь вы попадаете в святилище с юго-восточного крыла. Отсюда можно для начала обозреть телестерион сверху. Это святая святых Элевсина. Телестерион стоит у подножия горы, более крутой с этого бока. На этом уровне чуть поодаль соорудили музей — здание прямоугольной формы с тремя большими залами, выходящими на террасу, где помимо прочего стоит маленькая и очень трогательная статуя. На ней не хватает голов, но это они — те две богини: дочь, сидящая в объятиях матери. Это триумф Деметры, обретшей Персефону. Та вернулась на некоторое время к солнечному свету, в мир живых. Скульптор искусно передает знаменательное событие в форме простой, непринужденной позы. Оба тела выражают почти животную радость от долгожданного соединения. Стоит обратить внимание на то, что поза дочери скорее пристала девочке, тогда как она уже зрелая замужняя женщина, владычица царства мертвых, ростом не ниже матери. Но у тела своя память. Сидя на коленях у матери, взрослая женщина восполняет часть своего детства. Связь между двумя богинями отступает назад во времени к счастливому и потерянному прошлому. Кажется, будто отказ от величественности, появление в таком смертном обличии — девочки и ее мамы, представляет собой хорошо продуманный богинями шаг, подтверждение их власти, а не признак слабости. Это прямой путь к главному волшебству: самоидентификации.



Несмотря на опрометчивость Эсхила и богохульство Алкивиада, несмотря на все ядовитые сплетни христианских писателей, самым невероятным и поразительным фактом элевсинских мистерий является в конечном итоге то, что о содержании высшего откровения и, следовательно, основного смысла посвящения, мы не знаем ровным счетом ничего. Это означает, что в течение многих веков великое множество афинян и иноземцев были посвящены, но тайну посвящения никто ни разу не разгласил. Как такое возможно? Вероятно, сыграл свою роль страх перед наказанием, но и он не кажется нам столь эффективным сдерживающим средством. Единственное объяснение может быть таким: увиденное во сто крат превосходило любую форму отчета о нем. Это лицезрение нельзя было передать словами. Надо было находиться там, когда верховный жрец иерофант взывал к Деве, похищенной в царство мертвых и бил в эхейон, своеобразный гонг, немногим отличающийся от тех, которыми пользовались в театрах для имитации раскатов грома. Надо было совершить все обряды, соблюсти все правила, начиная с паломничества из Афин в Элевсин, а затем жертвоприношения поросенка, исключительно мистериального животного, в честь Эвбулея, погонщика, ставшего невольным свидетелем похищения Персефоны. Эвбулея поглотила разверзшаяся под колесницей Аида земля. Он, можно сказать, провалился в мифологию, сам того не ведая, как проваливаются в яму. В Афинском археологическом музее хранятся три головы этого сказочного зомби, восставшего из ада. У него пышная кудрявая шевелюра и безупречные черты лица. Они скрывают лишь непроглядный мрак, заполнивший все его существо и проступающий сквозь пустые глазницы.



Пещера у подножия элевсинской горы похожа на некий мемориал, воспроизведение бездны, раскрытой Аидом на пути в подземное царство с похищенной Персефоной, которая бьется в его руках. Пещера — единственный памятник во всем святилище, не тронутый временем. Все остальное вокруг разрушено и превратилось в груду обломков. Зато пещера все там же, как самый стойкий из символов. Этим утром кто-то положил у входа в пещеру букетик цветов. Трогательный жест, приношение, оставленное живым на пороге загробного мира. Возможно, на свете нет более чтимого места, чем эта священная пещера, проделанная в скале, словно врата в потусторонний мир.


Павсаний, любознательный Павсаний, тот, кто знает в Греции каждый храм, каждый портик, каждую статую, охотно пускается в подробные рассуждения по любому поводу. Он, так сказать, во все сует нос, собирает сведения по всем мыслимым сусекам, но внимательно следит за тем, чтобы не пикнуть лишнего по поводу Элевсина. Меня удержало видение, признается он в какой-то момент, как раз тогда, когда я чуть было не распустил язык. И еще: «Сон возбранил мне описывать то, что находится на развалинах святилища».



Что же там происходило? Чего не должен был разглашать Павсаний, упрежденный об этом во сне? Достоверно известно, что неподалеку от пещеры, вырытой на склоне горы, располагалась главная часть святилища, место, где обряд посвящения завершался видением. Оно способно было навсегда изменить судьбу каждого посвященного, как при жизни, так и после смерти. От этого здания, телестериона, сохранились только пол и фрагмент боковой стены, примыкающей к горе. На протяжении веков, от эпохи Солона до римлян, телестерион перестраивался и расширялся столько раз, что разглядывая один за другим археологические планы, вы начинаете сравнивать их с развитием организма от самого эмбриона. Под конец, когда здание обрело зрелые очертания, через портик вы попадали в большой зал, опоясанный ступенями вдоль стен. Крышу подпирали десятки колонн. Создавалось впечатление, будто вы оказываетесь в каменном лесу, в глубине которого притаилось небольшое помещение, прямоугольная комната, отгороженная со всех сторон. Попасть в нее можно было через узенькую входную дверцу. Возможно, это помещение и не было обнесено стеной; достаточно было деревянных переборок или полога, чтобы отделить его от основного пространства. Именно в нем находилось средоточие святилища, место видения и прозрения и, со всей очевидностью, самое что ни на есть истинное место, которое только можно себе представить, гнездо и вместе убежище, если хотите, высшего уровня реальности.



Как говорит Аристотель, последнее знание — это вспышка. К нему не ведет ни одна дорога. Это прыжок. Так прыгают в бездну или в смерть. Это происходило в нужный момент, когда к усталости от ходьбы и поста добавлялся хмель от священного пития кикеона, средства причащения богиням. Миртовые венки (мирт — растение, которому подземные боги особенно благоволят), факелы, сосуды со священными дарами, ритуальные формулы — все то, что счастливым образом дошло до нас, выглядит кучкой нелепых осколков, мелких черепков, из которых невозможно вновь составить форму разбитой вазы. Христианские авторы не были посвященными и не знавали видений. Они создавали драматические мистерии, представления на священные сюжеты. Темой этого театра инициации предположительно было похищение Персефоны либо соитие Зевса с Деметрой. Все это недостоверно. На одной из самых вдохновенных страниц «Рождения трагедии» Ницше пишет, что сцена и происходящее на ней действие должны были быть задуманы «в сущности и первоначально как видение». И это видение вызывается хором, «хором преображенных», то есть посвященных. Участники такого хора, пишет Ницше, «стали вневременными, вне всяких сфер общества живущими служителями своего бога».


Другим важным элементом был кернос, глиняный сосуд с мелкими чашечками, скрепленными между собой вокруг венчика. В чашечках содержались листки шалфея, головки мака, зерна пшеницы и ячменя, горошек, зерна вики и лесного гороха, чечевица, бобы, зерна спельты, овса, давленые плоды, мед, масло, вино, молоко, немытая овечья шерсть.


Вероятно, различные сосуды, содержащие священные дары, использовались в каком-нибудь ритуале манипуляции, как следует из возглашения, произносившегося, скорее всего, перед входом в святилище: «Я постился, и я испил кикеона; я взял из лукошка и переложил в корзину; я взял снова и перенес в ларец». Но что именно переносилось из лукошка в корзину, а затем из корзины в ларец? Изображения гениталий? Символы богинь — зерно и гранат? В какой-то момент, обратившись к небу, верующие возглашали: «Пролейся». Затем, опустив глаза к земле, они добавляли: «Понеси».



Кульминация видения. Это мог быть отдельный предмет, символ, способный вместить в себя всю историю обеих богинь, матери и дочери, и, так сказать, переправить посвященного из старой жизни в новую, из сумерек неведения в состояние блаженства, которое совпадает с истинным познанием. Согласно злопыхателю и клеветнику Тертуллиану, явленным предметом был фаллос, символ мужского члена— «simulacrum membri virilis revelatur». Едва ли все было именно так. Более правдоподобным выглядит показ сжатого колоса, о котором говорит другой раннехристианский писатель Ипполит в своем «Опровержении всех ересей».


«…пронизывает душу будто молния…»


Подобно Аристотелю, Платон признает в посвященческом видении абсолютную, недостижимую модель всякого другого познания. Совершеннее элевсинского посвящения, пишет он в «Федре», есть лишь состояние души до катастрофы рождения и падения во время, в материю, в темницу тела, с которым мы «сцеплены, как улитка со своим домиком». Чистота света, в который мы были погружены, говорит Платон, была равна нашей же чистоте. Без помех созерцали мы сияющую красоту, «цельные, и совершенные, и свободные от тех зол, кои ожидали нас» сразу после рождения.


«…пронизывает душу будто молния…»


Будто молния.


Буд-

то

мол-

ния.


[Элевсин — Афины, июнь 2011]

Загрузка...