Иногда я думаю: почему именно я? Почему только для меня припасены все фиаско, обломы, разочарования и поражения, какие только можно измыслить? Ну, вот взять хотя бы имя. Я верю, что родители хотели как лучше, но моих сестер зовут Лиза и Катя, а меня зачем-то обозвали Линдой, и это была огромная ошибка. Тяжеловесное необычное имя торчит поперек моей жизни, как больной зуб, как огромное кресло в маленькой комнате, как камень в траве, и я спотыкаюсь о него всю свою жизнь, с самого детства. А если учесть, что дома меня все называли просто – Лидочка, то я в толк взять не могу, к чему был этот выпендреж. Ну, хотели вы Лидочку – назвали бы меня Лидия, тоже не фонтан, но хотя бы логика прослеживается, так нет, извольте видеть – Линда! А жить с этим именем как?
Но и это еще не все.
Сестры мои оказались низкорослыми смуглыми худышками – и старшая Лизка, и младшая Катька. Они как две капли воды походили на мамину мать, чему та не уставала радоваться, а я оказалась похожа сама на себя, взяв от каждого родственника что-то ненужное, и возвышалась промеж них всех крупным белым пятном, как приемная. И родители вздыхали – надо было покупать мне отдельную одежду, ведь донашивать за старшей сестрой я не могла, а когда Катька дорастала до Лизкиных шмоток, они безнадежно выходили из моды. И в этом как бы я была виновата, потому что вон какая вымахала дылда. Каланча. Жирафа. Такая здоровенная, и такая дура.
Я вводила семью в расходы, вот что.
И когда мои сестры, мои подружки и прочие особи женского пола встречались с парнями, я сидела дома, потому что кому я на хрен была нужна – такая-то. Конечно, мама говорила, что я красотка, но это она мне говорила, а сама так не думала, это я точно знаю. Как-то раз я слышала, как она просила Лизку взять меня с собой на дискотеку, чтобы я не сидела сиднем, но Лизка фыркнула и сказала: мам, ну ты же знаешь, какая она, позору с ней не оберешься.
И они с Катькой уходили, а я сидела над книжками или просто шла бродить по городу, и никогда ни одна собака ко мне не пристала, кроме как-то раз пьяного мужика лет тридцати, который думал, что мне восемнадцать, а мне было четырнадцать, блин, и я испугалась до слез. Но я же не виновата, что в четырнадцать лет выросла окончательно и была уже такого роста, как сейчас? И в двадцать пять иметь рост метр семьдесят семь оказалось очень даже в самый раз, а в четырнадцать, когда все ровесники едва доставали мне макушками до плеча, в таком теле жилось не очень уютно.
И ухаживать пытались за мной парни совсем плевые, а все стоящие ребята выбирали девчонок типа моих сестер. И моих сестер тоже. А ко мне пытались подкатывать лузеры вроде Игоря Алексеева, здоровенного, конопатого и тупого, как сапог. Он едва тянул школьную программу, не мог связать двух слов, смотрелся несуразным и неуклюжим, а его ботинки фасона «прощай, молодость» были огромными, изношенными, словно их уже покупали не новыми, и постоянно грязными. Но я иногда по просьбе училки проверяла его жуткие диктанты, выглядящие месивом из ошибок и помарок, чтобы ему поставили хоть какую-то хилую тройку, дабы он не портил своей тупизной общий показатель. И он как-то принес мне на Восьмое марта букет тюльпанов. Мне никто никогда не дарил цветов – только папа на день рождения, а тут извольте видеть, Алексеев притащил мне эти тюльпаны и что-то мямлил насчет пойти погулять, но одна мысль, что меня могут увидеть рядом с этой жертвой генетических экспериментов, повергала мою душу в сакральный ужас.
Конечно же, я и не подумала никуда с ним идти.
Или когда Витька Василишин вдруг заявился с прямым, как ножка обеденного стола, вопросом: ты будешь со мной встречаться? О господи, встречаться! С Василишиным! Я же из ума-то не выжила, чтобы сделать такое.
Сестры ржали в голос. Эти две змеи отлично спелись… или сшипелись, кто знает, и шипели они всегда против меня. Мы все трое были практически погодки – сказалось отчаянное стремление нашего папы заиметь сына, который с трех попыток не получился, а пробовать дальше мама категорически отказалась. И, по идее, мы должны были дружить, и сестры дружили – против меня. И по сей день так. Я могла, конечно, им и ответить, особенно в детстве, когда они вдвоем набрасывались на меня, но если я пыталась защититься, мама кричала: ты что, ты же больше и сильнее, а они – смотри, какие маленькие, уступи, разве тебе больно?
Они с папой словно не подозревали, что, когда меня бьют, мне так же больно, как всем остальным людям. Ведь я больше и сильнее, а сестры такие хрупкие, как птички.
А потом Лизка вышла замуж за Виталика.
Знаете, Виталик был как «Мерседес» среди «Жигулей», как туфельки «Прадо» на полке с валенками, как… в общем, Виталик Ченцов был тем, о ком я и мечтать не смела, но мечтала. Он играл на гитаре, он занимался бизнесом, он… у него были задумчивые серые глаза в длинных ресницах, и волосы вились крупными кудрями, обрамляя высокий лоб и лицо порочного ангела.
И Виталик какое-то время встречался со мной.
Я не верила своему счастью. Я самой себе не верила, и я любила его так, как никогда и никого не любила. В то лето все мое семейство отправилось путешествовать – мама забрала свои мольберты и кисточки, чтобы по ходу путешествия рисовать, а я осталась: надо было присмотреть за квартирой, где были цветы, рыбки, два маминых мопса, а я все равно сломала руку, какое тут путешествие.
И в день, когда мне сняли гипс, я познакомилась с Виталиком.
Я и раньше видела его, но просто любовалась на расстоянии, не смея даже мечтать о том, чтобы подойти и заговорить. Он всегда был погружен в какие-то свои мысли, а если смеялся, то его лицо озарялось внутренним светом, и он становился похож на ангела. По крайней мере, я была уверена: ангел выглядел бы именно так, если бы вдруг решил сойти с небес.
Ну, это мне тогда так казалось. Со временем восприятие очень сильно меняется. Сейчас я думаю, что ничего более тупого, чем влюбиться в никчемного Виталика Ченцова, я сотворить не могла, а тогда мне казалось, что я, наконец, нашла именно своего человека, в горе и в радости, в богатстве и в бедности, и пока не разлучит нас смерть.
Бойтесь своих желаний, потому что у меня именно так и вышло.
Это мопсы виноваты, потому что я как раз тогда выгуливала мопсов – знаете, они только с виду собаки, а на самом деле отвратительные уродцы – слюнявые, пучеглазые и тупые. Они противно тявкают, а когда спят, то храпят. От них нет вообще никакой пользы, потому что предназначение собаки – сторожить дом и имущество хозяев, а эти уродцы ничего не стерегут и никого не защитят, даже себя. Они бесполезны и без человека не выживут, но хлопот с ними больше, чем с настоящими собаками, от которых есть польза. И я гуляла с этими дурацкими мопсами, а Виталик сидел на скамейке, у него была разбита нога, а рядом суетился мой бывший одноклассник Олег Дорохов.
Конечно же, я пригласила их к нам и постаралась помочь.
И Виталик… я влюбилась сразу. Эти глаза под кудрявой челкой, эти брови вразлет, эти руки с тонкими пальцами… боже ж мой, я никогда в жизни не встречала парня, на которого запала бы вот так, сразу, но я никогда до этого не оказывалась так близко к Виталику.
Мы созванивались, а через пару дней, когда его нога начала заживать, он пригласил меня в парк. Он рассказывал о своем бизнесе и о том, какую музыку он любит, и мы вместе слушали его любимые песни, хотя я вообще в музыке не разбираюсь, но если Виталику что-то нравилось, то мне тоже.
И он оставался со мной, и это было самое счастливое лето в моей жизни.
Потому что тогда все складывалось так, как я хотела. У меня был парень, которого я любила до печенок, и он был моим, и рядом с ним я ощущала себя королевой. Его не смущали мамины странные картины, которые она отчего-то считала зашибись какой живописью, ему не мешали ее кисточки, подрамники и даже мопсы – ему была нужна я. А он был нужен мне так, что я дышать боялась, думая о том, что он мой – Виталик Ченцов, обалденный, невероятный, сказочный принц восьмидесятого лэвела.
А потом вернулась моя семья, и Лизка увела у меня Виталика в первый же вечер. И он восхищенно смотрел на нее – боже, такая маленькая, изящная, такая красотка.
Не то что я, жирафа.
Мама пыталась нас примирить, но дело в том, что она всегда оправдывала сестер, когда те обходились со мной дурно. Она хотела, чтобы я приняла ее точку зрения, которая заключалась в том, что мы родные сестры и вообще семья. Правда, сестрам она этого отчего-то не говорила. И тогда она не сказала Лизке – что же ты делаешь, ведь она твоя сестра! Нет, не сказала. Ей это, скорее всего, и в голову не пришло, у нас в доме только мне полагалось помнить о родстве, а Лизке с Катькой – нет, они же такие миниатюрные милашки.
И вот так взять и увести парня сестры было вполне нормально, а я должна была помнить, что мы семья, как вам такой расклад? Вот и мне – никак. Думаю, Золушке было проще: у нее была мачеха и сводные сестры, от таких гражданок хорошего ждать априори не приходится, а тут…
На свадьбу я, конечно же, не пошла.
Честно говоря, я и по сей день не знаю, за что сестры так меня ненавидели, причем началось это в детстве, и родители старательно этого не замечали и меня уговаривали не замечать. Ну, как они говорили – быть умнее. Пока мы были детьми, мне говорили: ты же такая большая, уступи, будь умнее! То есть мой высокий рост как бы накладывал на меня определенные обязательства: быть умнее – а быть умнее не имело ничего общего с интеллектом, быть умнее в понимании моих родителей означало вести себя примерно, не создавать проблем и всегда во всем уступать сестрам, потому что – ты же дылда здоровенная, а она такая маленькая, отдай, тебе что, для сестры жалко?
Сестрам таких требований никогда не выдвигали, они же маленькие.
Ростом маленькие, тощие, ага. Вроде как неполноценные, а потому их надо жалеть.
А вот меня отчего-то никто не жалел, а чего меня жалеть, вон какая каланча вымахала, а Бог ума не дал.
И когда Лизка вышла за Виталика, я перестала разговаривать с ней. И с мамой, и с Катькой. Папа, бедняга, не знал, как нас помирить, а хуже всего, что поселились молодожены в нашем же доме. Ну а что – места полно, четыре спальни, гостиная, столовая и папин кабинет. И очень странно мне было видеть Виталика по утрам, а он здоровался со мной как ни в чем не бывало, что-то говорил, о чем-то спрашивал. А я не могла взять в толк, как это у него получается – вести себя так, словно не было между нами ночей в этом же доме, не было общих каких-то дел, музыки, споров о книгах, не было ничего, что стало моими воспоминаниями, а его воспоминаниями – не стало.
И я, конечно же, никогда не отвечала ему, просто поворачивалась к нему спиной, нравится ему разговаривать с моей спиной – да флаг в руки, я-то здесь при чем. Продолжала ли я его любить? Нет. Он обесценился для меня в тот самый момент, когда я поняла, что он спит с Лизкой. После этой писклявой дряни я не дотронулась бы до него даже щипцами. Но я не хотела с ним разговаривать, ни с кем из них, просто не хотела, и все.
Я не знала, что им сказать. Не говорить же, что мне больно?
А потом мама сказала: ты ведешь себя глупо, неужели ты не понимаешь? К чему эта оскорбленная поза, сколько можно, неужели ты не видишь, что ты смешна в своей ревности?
Она не понимала, никто из них не понимал, что это не ревность. Это… я даже не знаю, как сказать… Отчуждение какое-то. О чем можно разговаривать с абсолютно чужими тебе людьми, которые к тому же враждебно к тебе настроены, а то и вовсе не воспринимают тебя всерьез?
Им было весело на это смотреть, они даже не поняли, какую боль причинили мне, они не думали, что я могу что-то чувствовать, словно не считали меня человеком, хихикали и потешались, а я делала вид, что меня это не касается, но внутри истекала кровью от одной мысли, что все это произошло и происходит, потому что это было неправильно и ненормально. Правда, только я это понимала, похоже, но видеть торжествующий Лизкин взгляд мне было невыносимо.
И торчащий ее живот.
Когда ее беременность стала очевидна, я стала приходить домой только ночевать. Это было просто, ведь я после института устроилась работать в фирму, которая занимала всю мою жизнь. На меня наваливали все больше работы, и это было весьма кстати, потому что и платили мне отлично, я могла откладывать практически всю зарплату, думая о том, что еще год-полтора такого ударного труда – и я съеду из родительского дома в собственную квартиру, не влезая при этом в ипотеку. На тот момент я была не готова выбросить из жизни своих родителей, я очень их люблю.
Но, несмотря на это, я никого из всего семейства видеть не хотела.
Потом как-то позвонил папа и сообщил, что Лизка родила девочку. Я спросила, зачем он мне это говорит, и он не знал что ответить. Он начал говорить, что мы же все-таки семья, и раз уж так вышло, так что же теперь, враждовать всю жизнь, и я спросила у него, как бы он считал кого-то семьей, если бы этот кто-то отнял у него самое дорогое в жизни.
Он не знал, что мне ответить, он и не думал о проблеме под таким углом, разве я могла что-то чувствовать, это был для него тупик, но он был умный и в тот момент, видимо, все-таки понял, что заезженная пластинка о семье в свете моего вопроса выглядит просто насмешкой, издевательством. Именно тогда он приехал ко мне на работу и привез пирожных, а я смотрела на него и думала: я его очень люблю, а он считает меня какой-то умственно отсталой.
И я спросила у него тогда – почему он решил, что я не могу чувствовать боль? Я что, и правда выгляжу как гомункул, не способный к высшей нервной деятельности? И почему они с мамой никогда не напоминали сестрам о том, что мы все семья, и я тоже их семья?
Ответ был прост: они маленькие, хрупкие, слабенькие.
Это было так тупо, так невероятно по-идиотски, что я ушам своим не поверила, но в тот момент поняла: мой папа понятия не имеет, что я за человек. И что за люди мои сестры. Он никогда не задавался таким вопросом, он любил нас инстинктивно, как когда-то инстинктивно зачал нас. Он понимал, что должен любить плод чресл своих, так сказать. Но они с мамой не знали, что нам говорить, когда мы выбивались из каких-то классических рамок и возникала проблема сложнее, чем выбор наряда.
И мне тогда впервые захотелось уехать, сменить пароли и явки и никогда больше не видеть никого из них.
Бойтесь своих желаний, граждане.
Я не ушла тогда, потому что любила родителей. Смешно, иррационально и тоже чисто инстинктивно, тем не менее я очень любила родителей, по большому счету я всегда и все делала, чтобы заслужить их одобрение. Просто они не замечали этого, считая такое положение вещей чем-то само собой разумеющимся. Со мной ведь не было проблем: я прилежно училась, примерно себя вела и всегда торчала дома, делая уроки или помогая маме по хозяйству.
А сестры тем временем плевали на учебу, бегали по танцулькам и вечеринкам, целовались с парнями. Мама регулярно пила успокоительное, ожидая их домой, но когда они приходили, пропахшие табачным дымом и духом полнейшей свободы, им всегда доставалось все внимание, которое родители могли дать детям. Мама откладывала в сторону свою живопись, свои дела и свою жизнь, внимательно выслушивала их личные драмы, а потом они с отцом обсуждали их, искали выход, ссорились, не соглашаясь – жизнь моих сестер полностью занимала их время и все эмоции.
А я… Ну, я-то всегда была в порядке. Как надоевшая настольная лампа, которую выбросить пока никак, потому что она идеально подходит к обоям. И лампа, конечно, не может ничего чувствовать. Она просто вещь, привычная – но вещь, и когда поменяются обои, от нее, наконец, можно будет избавиться.
Я поняла это в тот день, когда Лизка родила. Смотрела на папу, который пытался осознать факт, что настольная лампа тоже обладает чувствами, и это совершенно не укладывалось в его голове, а я смотрела на него и думала: я тупая. Они правы в этом, я ужасно тупая, потому что лишь полная тупица способна любить людей, даже не считающих ее человеком – не то что равным им человеком, а вообще.
Но я не могла заставить себя оборвать с ними связи. Ну, я тупая, что ж.
Младенец женского пола занял все пространство нашего дома. Не смог вплеснуться только в мою комнату, потому что она была всегда закрыта для посещений. Но остальная часть дома была завалена какими-то младенческими девайсами, в коридоре устроилась коляска, на улице постоянно сушились какие-то вещи. Они было попытались сунуться с этим младенцем и ко мне – ну, типа, твоя очередь нянчить! – но тут уж нет. Впервые в жизни я не повелась на это «будь умнее, уступи сестре!».
Хватит, науступалась.
Чтоб вы понимали, маленькая дрянь орала день и ночь. Я купила себе в аптеке беруши, но чаще надевала наушники и слушала музыку или фильмы. Именно тогда у меня появилась привычка нырять в другой мир, просто надев наушники. Виталик все-таки смог показать мне музыку, и со временем я даже поняла, что мне нравится, а что нет. И я слушала музыку или смотрела фильмы, в то время как остальные домочадцы ходили с опухшими от недосыпа глазами, и это было понятно, они все по очереди нянчили младенца. Виталик уже не пел под гитару и не смотрел на Лизку восторженными глазами, а однажды утром, когда я пила чай на кухне, вдруг вошел туда, а ведь по негласному правилу никто не входил, когда я утром пила чай, но Виталику же правила не писаны, они вообще в нашем доме были писаны исключительно для меня, так что он явился туда, уселся на табурет – уж не знаю, что он нашел в рассматривании моей спины, но ни с того ни с сего сказал: это оказалось совершенно не так, как я думал.
Не знаю, что он хотел услышать в ответ, я промолчала.
А потом, спустя несколько дней, я случайно увидела его с какой-то девкой. В кафе. Они пили коктейли, смеялись, Виталик нежно касался ее руки и был совсем такой же, как раньше. Когда-то, когда мы только познакомились, и кудри обрамляли его лицо совсем так же. И даже тень недосыпа не портила его.
Он снова ощущал себя свободным, и я видела, что он по-настоящему счастлив, впервые за долгое время, потому что ни к каким обязательствам он был не готов, а уж тем более он был не готов к суровым будням, в которых есть издерганная Лизка – а она-то и в обычном состоянии не подарок – и вечно орущий ребенок, трижды ему ненужный, потому что мешает жить и спать. И вообще, какая страсть и романтика, когда жена в халате, на который срыгнул младенец, и она оказалась совсем никакая не фея, не маленький хрупкий эльф, а так, обычная баба – тощая, мелкая, скучная и склочная, с тонким визгливым голоском и злокозненным характером.
И он тогда решил пожаловаться мне – а когда я своим слоновьим равнодушием растоптала все эти его души прекрасные порывы, он не растерялся и нашел себе кого-то вне нашего перенаселенного дома. Кого-то, кто понял его, пожалел, оценил, восхитился его тонкостью и нерастраченностью. Неутратой себя и прочими такими материями.
Плавали, знаем.
И я помню, как стояла и смотрела на него сквозь витрину кафе, и думала, что они с Лизкой вполне стоят друг друга, а вот меня он не стоил. И, конечно же, Лизкиной вины это ни секунды не умаляет, но то, что меня от него боги отвели, так это уж точно. Просто можно было это сделать как-то не так.
Впрочем, я сейчас думаю, что мне тогда преподали главный в жизни урок: никому нельзя доверять. И я думала, что усвоила его.
А оказалось, что нет.
И как вот это все уместить в рамки полицейского протокола, я не знаю, но это не моя проблема.