По утрам, просыпаясь в одно и то же время от солнца, бившего в глаза, Ирина первым делом подбегала к окну и смотрела на противоположную мансарду. Если там, в проеме открытого окна, она видела Кирилла, приветствовавшего ее поднятой рукой и белозубой улыбкой, то у девушки весь день было приподнятое настроение.
В дневнике она писала:
«Высказать не могу, до чего мне хорошо! Этого состояния я не в силах описать. Оно такое, что исчезает всякий страх перед будущим, и все во мне ликует от счастья.
Я одеваюсь, словно под воздушным водопадом, солнце пронизывает меня. Спускаюсь на улицу и не иду, а бегу, готовая танцевать и прыгать на одной ноге.
Если меня спросят: «За что ты его любишь?», ответить не сумею. Разве дневной свет что-нибудь для меня сделал? А я ему радуюсь. Без Кирилла солнечный день становится пасмурным. Мне нужен его голос, его улыбка, его сильные, добрые руки. Каким-то совсем новым, родным существом он стал для меня. Я готова пожертвовать собой, лишь бы ему было хорошо..
Мне теперь безразлично, что скажут и подумают обо мне другие. Я бросилась в неизведанное не задумываясь. И не жалею об этом. У меня не было умудренных опытом советчиков, ни отца, ни матери. За все буду отвечать сама. Я счастлива и не побоюсь взглянуть в глаза кому угодно. Пусть меня осудят. В глазах рассудительных и осторожных людей я, наверное, поступила неправильно. Ну что ж, оправдываться не стану. Я поступила так, как подсказывало мне сердце, и не жалею об этом, наоборот — в последние дни я словно вся наполнена солнцем, и глаза меня выдают. Знакомые при встречах спрашивают: «Что случилось?», а я не могу и не хочу им объяснять. Это только моя и его тайна».
В эти дни и Кирилл Кочеванов жил словно в каком-то дурмане. Распрощавшись с Ириной поздно вечером, он грезил ею почти всю ночь, а рано утром, едва солнце показывалось из-за крыш, вскакивал с постели, чтобы не пропустить мгновения, когда девушка, еще растрепанная со сна, в одной сорочке подбежит к окну и, застыдясь, прижмет обнаженные руки к груди.
Этим движением она как бы сообщала: «Ты здесь, у меня, я не расставалась с тобой со вчерашнего вечера».
«И я ни на минуту не забывал тебя», — взмахнув рукой, сигналил он.
После короткого приветствия она хватала полотенце и убегала в ванную мыться. А он, не завтракая, спешил в порт, где в артели студентов грузил на иностранные пароходы баланс, сахар, зерно. Надо было заработать как можно больше денег, чтобы зимой не нуждаться.
Ирина настаивала:
— Ты должен учиться. О деньгах не беспокойся. Мы съедемся в одну комнату, и нам хватит моего заработка.
Съехаться и жить вместе лучше. Но разве годится мужчине рассчитывать на заработок жены? Нет, так дело не пойдет! Кирилл никогда не был иждивенцем. Видно, придется перейти в вечерники. Но где достать такую дневную работу, которая не мешала бы учиться? Надо посоветоваться с Глебом Балаевым, он самый дельный из друзей.
Как-то прямо из порта Кирилл зашел в райком комсомола.
У Глеба только что кончилось заседание. Из кабинета первого секретаря гурьбой выходили комсомольцы. Многие активисты еще не забыли Кочеванова. Они крепко пожимали ему руку, а один из остряков даже обратился ко всем с короткой речью:
— Ребята! Смотрите — не зазнался боксер: с простыми смертными за ручку здоровается!
Кирилл нарочно с такой силой сжал кисть руки оратора, что тот присел и взмолился:
— Довольно, хватит скромность демонстрировать!!
Кочеванова обступили секретари комсомольских организаций и принялись расспрашивать:
— Ну, как съездил в Норвегию? Здорово там буржуазия свирепствует?
— Говорят, что ты какого-то Берлунда — грозу чемпионов — начисто разбил. Не врут репортеры?
— Чего же им врать? Не только Берлунда, но и всех его секундантов уложил, — отшучиваясь, уверял Кирилл. — На судей хотел кинуться, да наш посол не позволил. Испугался дипломатических осложнений…
Балаев увидел осажденного парнями Кочеванова и окликнул его:
— Кирилл, бросай сказки рассказывать. Ты мне по одному делу нужен. Заходи в кабинет.
В кабинете было сильно накурено. Кочеванов, год назад бросивший курить, теперь не переносил папиросного дыма. Не спрашивая разрешения, он стал раскрывать настежь окна. Глеб Балаев без одобрения следил за ним. Секретарю не понравился внешний вид бывшего заворга.
— Ты что таким измазанным и потрепанным в райком являешься? — с укором спросил он. — Личность известная, а одеваешься черт знает как!
— Я ведь с работы. А в порту в светлом костюмчике делать нечего. Сегодня мы бочки со смолой грузили.
— А почему в порт пошел? С деньгой прижало?
— Не так чтобы очень, но… заработать необходимо. Жениться собрался.
— Врешь! — не поверил Балаев. — На ком же? Я ее знаю?
— Если помнишь Большинцову из аэроклуба, то…
— Ирка окрутила? Вот молодчина! — словно обрадовавшись, воскликнул Балаев. — Так я и думал, что этим кончится. Не зря же она в орготдел ходила и скороговоркой тебя обстреливала. Поздравляю, хорошая девчонка! Завидую тебе.
— Завидовать, наверное, еще рановато. Осложнения поджидают. Осенью мне в армию призываться, отсрочка кончилась. Вот и не знаю как быть: в институт податься или на производство? Что ты посоветуешь?
— Ни то и ни другое, — сказал Глеб. — В мире сейчас положение неважнецкое, войной запахло. Думаю, что в этом году всякие льготы по призыву будут отменены. Таким здоровякам, как ты, армии не миновать. Так что прямой расчет — подавать заявление в военную школу. Какую выбрать? Не зря же ты осваивал парашютное дело. Пусть Ирина еще немного поднатаскает, и подавайся в авиационную школу. Со справкой аэроклуба — дело верное. В два года летчиком, станешь. Может быть, и с женитьбой следует подождать.
— Ты это серьезно?
— Серьезней, чем ты полагаешь.
Помолчав, Балаев изменил тему разговора:
— Нам тут придется Яном Ширвисом заняться. Что он у вас за границей натворил?
— Вызывающе глупо вел себя, — ответил Кирилл.
— А вообще, как человек, что он такое?
— Парень без узды. Не знает, куда силу девать и дурь свою. Отец его — бывший командир знаменитых латышских стрелков, а в последнее время — директор судоверфи. Ян единственный ребенок. Дома, видно, ни в чем отказа не имел. Избаловался. Ну и вообразил, что все должны его обхаживать и оберегать, а он лишь будет требовать да капризничать.
— Он как будто избил какого-то спортивного деятеля?
— Не деятеля, а своего тренера — Евгения Рудольфовича Гарибана. Того самого комбинатора, который во всем ему потворствовал. Но тут я полностью на стороне Яна Ширвиса. Гарибану следовало закатить оплеуху.
— Бокс, я вижу, дурно влияет на некоторых, — с неодобрением заметил Балаев. — Хорошие комсомольцы вдруг поборниками мордобоя становятся.
— Не мордобоя, а справедливого возмездия, — поправил его Кочеванов. — Гарибан подло поступил с отцом Яна. Старый Ширвис узнал, что сын безобразничает за границей, и пошел объясняться к тренеру. На квартире Гарибана у него начался сердечный приступ, Евгений Рудольфович имеет диплом врача, но не оказал помощи старику, а вывел его на улицу и оставил в скверике без всякого присмотра. За такой поступок я бы его тоже не пощадил.
— Так ты считаешь, что Яна Ширвиса за все его художества не надо исключать из комсомола?
— Нет. Ширвис и так крепко пострадал. Сознает, что и сам повинен в смерти отца. Яна дисквалифицировали, а тут еще мы поддадим. Так можно и затюкать человека. Он ведь будет жить с нами. А как мы на него станем влиять? Я бы не исключал, записал бы самое строгое наказание и оставил.
— Ну что ж, спасибо за совет, — поднимаясь, сказал Балаев. — Подумаем, может ты и прав. Исключение не самый лучший выход.
Прощаясь, Глеб напомнил:
— А насчет авиационной школы — не тяни, подавай заявление и, пока есть время, готовься. Если где затрет, звони мне, помогу.
На разбор дела Яна Ширвиса Глеб Балаев вызвал Гарибана и Кочеванова. Евгений Рудольфович на бюро райкома комсомола, конечно, не явился. Он прислал лишь небольшое письмецо, сообщая, что по болезни не может прийти на заседание, и просил по-комсомольски справедливо отнестись к дикому и ничем не оправданному поступку Ширвиса.
Вот это письмо и откровенное товарищеское выступление Кочеванова повлияли на решение членов бюро. Они ограничились строгим выговором с предупреждением.
Ян не ожидал такого решения. Выйдя на улицу вместе с Кириллом, он радостно пожал ему руку и сказал:
— Я, как идиот, еще недавно всячески тебя поносил, а ты в беде оказался самым верным другом. Прощения за старое не прошу, дело не в словах. Но можешь верить — я тебе благодарен на всю жизнь.
— Ладно, чего там, — смущенно отмахнулся Кочеванов. — Всякий поступил бы так. Ты вот лучше скажи, чем заняться собираешься?
— Честно говоря, не раз об этом размышлял, но ничего путного не придумал. Да и времени немного осталось: в октябре в армию призовут.
— Глеб мне посоветовал подать заявление в военную авиационную школу. Давай вместе готовиться, — предложил Кирилл. — Если у нас будут справки из аэроклуба — наверняка пройдем.
— Тебя примут, — хмурясь, ответил Ян. — Меня же могут и до отборочной комиссии не допустить. Кому нужен комсомолец со «строгачом» и предупреждением?
— Чего наперед загадывать. Ведь важно, какой ты сейчас, а не каким был. От попытки ничего с тобой не случится.
У Ирины об этих днях в дневнике появились записи:
«14 августа. Мне удалось зачислить в младшую подготовительную группу аэроклуба Яна Ширвиса. С Кириллом дело проще: он уже сдавал теорию, ему нужны только практические занятия.
По договоренности с начальством я специально остаюсь после работы. Мы с Кириллом садимся на учебную машину с двойным управлением. Я люблю эти полеты. Кроме нас двоих, в воздухе никого нет. Мы парим над всеми. Слегка держась за ручку управления, Кирилл повторяет мои движения, чтобы приобрести навыки и почувствовать самолет в пространстве.
Для кого-нибудь другого это были бы минуты волнения, а я становлюсь на удивление спокойной. Когда мы вместе, — ничто не страшит. Я готова разделить с ним любую участь.
Какое волшебное слово «мы». Будто все изменилось. Я не одна, со мной самый близкий и родной мне человек. Он для меня лучше всех. Единственный!
18 сентября. Вчера, после рулежки, ему разрешили управлять самолетом под моим наблюдением.
Кирилл дал полный газ. Я внимательно слежу за его движениями. Ручка управления неторопливо пошла вперед… Самолет приподнял хвост и побежал, все увеличивая скорость. Вот ручка, заняв, нейтральное положение, плавно идет на меня… легкий толчок. И свершилось для начинающего летчика чудо — самолет оторвался от земли! Он словно повис на невидимых нитях в воздухе.
Кирилл делает разворот, набирает высоту. И я вдруг слышу сквозь шум мотора песню.
Кто не испытывал упоения полетом, не поймет нас. Нигде не чувствуешь себя так свободно, как в воздухе. Тебя вдруг охватывает необъяснимый восторг, восхитительное чувство опасности и радости. Перед тобой огромное небо, беспредельный простор!»
Ян Ширвис неохотно, лишь бы не обидеть Кирилла с Ириной, ходил на теоретические занятия подготовительной группы аэроклуба. Но после первых практических полетов, ощутив радость человека, управляющего в воздухе машиной, сказал себе: «Вот появилась и цель в жизни. Добивайся, становись летчиком, и о другом забудь».
В один день с Кириллом он подал заявление в военно-воздушную школу и, когда они вместе пошли в мандатную комиссию, спросил:
— Ты можешь не говорить о моей дисквалификации и других боксерских делах? Я бы хотел начать жизнь заново.
Кирилл, полагая, что вызовы на соревнования в тренировочные лагеря помешают ему по-настоящему овладеть летным делом, ответил:
— Хорошо. Я и о себе ничего не скажу. Бокса не было. И Сомова попрошу хотя бы на время забыть о нас.
Курсантов требовалось много. Их обоих примяли в авиационную школу. Но в Ленинграде, как рассчитывал Кочеванов, не оставили, а сразу же отправили на юг, на берег Азовского моря.
Прощание было нелегким. Об этом Ирина в дневнике написала:
«Разлуку с ним я ощущаю физически, как рану на сердце. Меж нами, оказывается, существовала глубокая связь. По каким-то едва уловимым признакам мы понимали, когда и от чего страдает другой, если он даже не жаловался. Кирилл, видимо, почувствовал, что сердце мое от тревоги ноет и сжимается.
— Ты ведь, сильная, — сказал он, — я знаю, вытерпишь все и дождешься меня.
— Вовсе я не такая, какой тебе кажусь, — возразила я.
— Чего же ты плачешь?
— А я и не плачу, слезы сами текут.
Они действительно текли сами, их невозможно было удержать.
8 октября. Никогда я еще не нуждалась так в поддержке, как сейчас, а от него нет писем. Одиночество для меня невыносимо. Впрочем, одиночество ли? Кажется, произошло то, чего я страшилась и ждала. Произошло самое простое и самое таинственное на свете: от близости двух людей, почти терявших сознание от остроты чувства, появилось новое существо, которое дает уже о себе знать. Оно живет, заставляет думать о себе, заботиться.
Как же мне быть с ним? Под сердцем уже бьется тревога. Близится война, имею ли я право оставлять его? Но и прервать жизнь этого комочка, жаждущего тепла моей крови, я не смогу».
Кочеванов и Ширвис попали в одну учебную роту. На занятиях сидели рядом и в общежитии школы поселились койка в койку.
Теорию оба одолевали с трудом, зато на практических занятиях были отличниками, потому что летали с воодушевлением. Поднявшись в воздух, Кирилл и Ян чувствовали небывалую легкость и такое блаженство, какого никогда не испытывали на земле.
Наслаждаясь каждой минутой практических занятий, они готовы были летать в любое время дня и ночи. Кирилл и Ян научились так владеть учебными машинами, что могли делать «бочки» и «мертвые петли» лучше своего инструктора. Особенно им нравилась стрельба по конусу и наземным целям. В такие дни их охватывал спортивный азарт, желание быть первыми.
По мере того как росло мастерство и появлялась уверенность в себе, Яну думалось, что он преувеличил значение бокса в своей жизни. Вот авиация — это да! Ей можно посвятить жизнь, он рожден для полетов.
А Кирилл не мог забыть бокса. Как-то, вытащив из чемодана старые перчатки, он предложил Яну:
— Пойдем разомнемся. Не бойся, не выдам. Договор остается в силе.
В летной школе была секция бокса. Если бы Кирилл с Яном на тренировках даже не полностью показали свое мастерство, то их бы непременно послали на соревнования военного округа. А там, конечно, дотошные журналисты либо приезжие судьи докопались бы: откуда взялись такие боксеры? Поэтому на занятиях секции приходилось хитрить, работать вполсилы, а в вольном бою выступать только друг против друга, благо вес был одинаков.
Иногда инструктор бокса ставил их для проверки в пару с другими противниками. Кириллу и Яну приходилось прикидываться неуклюжими новичками, теряющимися на ринге, не умеющими применять заученные приемы. Они только старались не пропускать ударов в лицо, а если противник очень наглел, то, как бы случайно, осаживали его увесистым «крюком». Инструктор, глядя на их бестолковую толкотню на ринге, в досаде покачивал головой.
— Друг против друга вы еще ничего, — говорил он, — а как с напористыми боксерами встретитесь — тошно смотреть. Никакого чутья! И тренировки не впрок. Лучше борьбой или гирями займитесь, не теряйте зря времени. На ринге толку не будет, поверьте, я вашего брата видел-перевидел.
— Товарищ инструктор, что же вы обижаете, нам ведь бокс нравится. Позвольте еще попробовать. Мы освоим, — потешаясь, упрашивал Ян.
— Не верю, — стоял тот на своем. — Боксера с первого взгляда вижу.
— Я только с неумелыми теряюсь, — пробовал убеждать Ян. — Если не буду думать о приемах — смогу против любого мастера выстоять. Вы попробуйте, испытайте меня в полную свою силу. Честное слово, не поддамся.
— Чудак, я же чемпионом Таврии был, — напомнил однажды инструктор. — Лепешку из тебя сделаю. Мне нельзя в полную силу.
— Попробуйте, не бойтесь… я выстою. Вот увидите.
— Ну, смотри, потом не жаловаться, — снисходительно согласился инструктор. — На всякий случай зубы шиной защити. В спарринге буду применять только те приемы, которые мы здесь разучивали. Оборона тебе известна. Старайся не пропускать ударов и, конечно, отвечать на них.
Курсанты, полагая, что бойкий на язык Ширвис попал в трудное положение, загоготали. Они заранее представляли себе, как этот гордец и насмешник будет посрамлен опытным боксером.
А Ян не унывал. Сперва он лишь неуклюже оборонялся, но так, что инструктор, несмотря на все уловки и хитрости, не смог провести ни одного чистого удара. Ширвис подставлял то плечо, то раскрытую перчатку и при этом ухмылялся. Это возмутило чемпиона Таврии.
— Перестань мельтешить! Не маши руками, словно мельница! — прикрикнул он. — С тобой любой мастер дураком будет выглядеть.
— Это факт не моей биографии, — с невинным видом возразил Ян.
— Я тебе сейчас покажу факт биографии! — не на шутку рассердился инструктор. — А ну, соберись! Один раунд всерьез пройдем.
И чемпион Таврии, чтобы не опозориться перед курсантами, резко пошел в атаку, намереваясь смять тяжелыми ударами насмешливого курсанта и заставить при всех просить пощады.
Первые секунды Ян только пятился и, как бы в испуге, мотал головой — увертывался, потом вдруг сделал какое-то молниеносное движение в сторону и неожиданно нанес такой крюк справа, что инструктор закачался.
— Ну тебя к бесу! — прерывая бой, в сердцах сказал он. — Никаких правил не признает. Битюг какой-то! Чуть челюсть не свернул. Бокс это искусство, а не драка. Понял?
— Как не понять! Я думаю, что и вы это почувствовали, — не без насмешки ответил Ян.
— Ну знаешь… — вскипел инструктор. — Видел я хвастунов, а такого впервые. Ты же меня оглушил, как копытом. Не зря же говорится: бойся корову спереди, коня — сзади, а несообразительного — со всех сторон. Я ждал приемов, которым обучал, а не лошадиного лягания.
— Может, переиграем? — спросил Ян.
Кирилл, видя, что, потешаясь, Ширвис заходит слишком далеко, прервал перепалку:
— Тебе только со мной драться. Я все сношу — и бодание и лягание.
— Что верно, то верно, — поддержал инструктор. — Машите кулаками как хотите, а я отказываюсь делать из вас боксеров.
— Смотрите пожалеете, — не унимался Ян.
— А вы, товарищ курсант, прекратите пререкаться! — вконец выйдя из себя, прикрикнул на него инструктор. — Я вам не друг-приятель.
С тех пор он словно не замечал их. Это устраивало и Ширвиса и Кочеванова: не надо было заниматься разучиванием давно известных приемов и нудными повторениями. Они приходили в спортивный зал только поразмяться на снарядах и в полное удовольствие побоксировать друг с другом.
Постепенно у них выработался свой стиль поведения и разговоров. Им нравилось вводить людей в заблуждение, показывать себя не такими, какими они были на самом деле. Это веселило, делало жизнь забавней.
По выражению их физиономий трудно было понять: когда говорят в шутку и когда всерьез. В какую бы передрягу они ни попали, всегда отзывались о ней пренебрежительно, словно о пустяковом деле, не стоящем внимания.
Однажды с Яном произошла история, ставшая легендой.
Выполняя очередное упражнение на учебном тренировочном истребителе, он так резко вышел из пике, что от небывалой перегрузки потерял сознание.
Курсанты, наблюдавшие с земли за его полетом, всполошились: самолет Ширвиса выделывал такие дикие акробатические фигуры, словно им никто не управлял.
— Что он вытворяет? С ума сошел? Сейчас разобьется.
Самолет метался из стороны в сторону, нелепо кренился, переворачивался и кружился, будто гонимый шквалистым ветром осенний лист…
До земли уже оставалось немного. Даже самых бесстрашных взяла оторопь, и они зажмурили глаза, чтобы не видеть, как самолет врежется в землю…
Но аварии не произошло. На высоте четырехсот метров Ян очнулся. Не понимая, почему в таком странном кружении мелькают земля, небо, облака и строения аэродрома, он невольно потянул на себя ручку управления и выровнял самолет почти у земли. И тут только он сообразил, что могло случиться с ним, и покрылся холодным потом. С трудом набрав высоту, Ян сделал круг над аэродромом и, несколько успокоившись, пошел на посадку.
Ширвис приземлился точно, как полагалось по инструкции, и, сняв шлем, поспешил вытереть платком пот.
У подбежавшего инструктора лицо было без кровинки. Видя ухмыляющуюся физиономию Ширвиса, он с минуту не мог выговорить слова, а потом сорвался на крик:
— Вы что мне цирк устраиваете! Докладывайте, почему чертом вертелись?
Ян молча выбрался из кабины, поправил лямки парашюта и, щелкнув каблуками, как ни в чем не бывало доложил:
— Заклинило управление, товарищ капитан. Пришлось встряхнуть старушку «УТИ». Неполадки устранил в воздухе. Разрешите повторить упражнение?
— Я те повторю! — взбеленился инструктор. — Сейчас же поставить машину на техосмотр. Не допущу до полетов, пока заново теорию не сдашь.
— Есть поставить на техосмотр и заново теорию сдать!
А позже, когда товарищи стали допытываться у Ширвиса, что же в действительности произошло с ним в воздухе. Ян по секрету сообщил:
— Не выспался после танцев. Нечаянно в воздухе вздремнул, а когда проснулся — вижу: из «штопора» пора выходить. Ну, я, конечно, ручку управления на себя, ножкой на педаль… в общем, кое-как выровнялся… но вверх колесами лечу. Но никак не могу вспомнить: какое надо упражнение выполнять? Пришлось для выяснения пойти на посадку.
С тех пор молодые летчики рассказывали небылицы об уснувшем в воздухе курсанте. Но для сохранения тайны имени его не называли.
В летной школе повелось о всякой минувшей опасности говорить как о забавном происшествии. Как бы курсант ни перетрусил, как бы ни наглупил, потеряв самообладание в воздухе, он старался сделать вид, что не дрогнул в опасный момент и не испытал ни страха, ни растерянности.
Опасности новой профессии вызвали у Яна и Кирилла повышенную жажду к жизни. Их больше прежнего тянуло в кино, в театр, в шумные компании.
— Ни одной минуты на скуку и безделье! — говорил Ян и тянул Кирилла в дни увольнений подальше от училища.
Ширвис пристрастился к танцам. Они помогали ему заводить знакомства с местными девицами и попадать на домашние вечеринки, но одному на них ходить оказалось рискованно: местные парни-рыбаки, ревниво оберегая своих девчат от ухаживаний курсантов, нередко устраивали засады и били провожатых.
Кириллу по просьбе Яна приходилось бывать на вечеринках, занимать приятельниц Ширвиса и на пару с ним провожать бойких южанок по тихим окраинным улицам.
Прощаясь у калитки в тени разлапистых деревьев, одна из девиц певучим голосом как-то спросила Кирилла:
— Ну, шо мне з вами робить?
— Поцелуйте, — предложил он.
— Ни-ни… вот знайшовся! — как бы испуганно воскликнула она, выставляя перед собой руки. — Мы з вами тильки познакомились… нельзя сразу.
Кочеванов, конечно, из озорства сказал о поцелуе. Он был верен Ирине и ни с кем не собирался заводить романов. В своих письмах Кирилл не лукавя сообщал Ирине, что ждет не дождется дней, когда они смогут жить вместе.
Похождения в дни увольнений, тяга к спорту и ко всему ленинградскому связывали его с Яном все крепче и крепче. Иногда они ссорились и, зная, как легче уязвить другого, бывали близки к разрыву, но никогда не переступали эту грань.
Ян по-прежнему был неуживчив с товарищами. Он не переносил мнений, не совпадавших с его мнением, и нередко колкой шуткой прерывал инакомыслящих. За это курсанты его недолюбливали, за глаза звали фанфароном и старались не вступать в словесные перепалки.
Правда, теперь Ян был сдержанней, чем прежде. Он старался подавлять в себе неожиданно вскипавшую злобу и держаться в рамках воинского устава, а если чувствовал, что сорвется, уходил в коридор или на улицу и шагал до тех пор, пока в ходьбе не успокаивался.
«16 июня. Я только что вернулась из больницы. Ой, как нелегко рождается человек! Все тянулось очень долго — почти сутки. В конце было трудней всего. Хорошо, что я умею терпеть.
— Мальчик, — сказала пухлолицая фельдшерица.
И тут же раздался его громкий, требовательный плач.
— Ого, горластый, богатырем будет!
Мне показали его уже вымытым и запеленутым. Он был розовым и сморщенным от крика, но я все же разглядела в нем черты Кирилла и запомнила голос.
Никогда не забуду это ощущение неимоверной усталости и… блаженства. Но длилось оно недолго. Вместе с чувством радости и неизведанного покоя зародилось новое чувство — тревоги и беспокойства за крохотную, такую дорогую для меня жизнь.
Это чувство, наверное, не покинет меня никогда.
Я спала долго. Меня разбудили и сказали, что пора кормить ребенка. Он требовательно кричал, хотя еще не понимал, что ему нужно.
Я сунула в его открытый плачущий ротик сосок набухшей груди… и мальчик вдруг умолк. Он инстинктивно задвигал губами, крошечными десенками и принялся сосать.
Пей, мой птенчик, пей, моя радость!
19 июня. Кирилл ответил на мое письмо телеграммой. Он рад сыну, советует назвать его Димой. Ну что ж, имя неплохое — Димка, Дмитрий Кириллович Кочеванов. Я уже вижу его большим, рослым, плечистым.
28 июля. Думала ли я, что обладаю такой чуткостью? У Димки только опускаются уголки рта, а я уже догадываюсь, чем вызван плач. Я чувствую каждое его желание и разбираюсь почти во всем, что творится в его тельце, точно оно мое. Впрочем, так оно, конечно, и есть.
Он теперь сосет с жадностью и, оберегая грудь, чтобы ее у него не отняли, кладет крошечную ладошку и шевелит пальчиками. На них малюсенькие прозрачные ноготочки, которые едва ощутимо царапают.
Он еще ничего не понимает, окружающий мир исследует ртом, ручонками, ножками, спиной. В глазах не светятся мысли — одна синь.
Радость, гнев, каприз Димка выражает криком. Вопит громко, во всю силу легких.
Кричи, пусть они у тебя будут объемистыми и сильными!
Вот он насытился, я вижу, как набухают отяжелевшие веки. Сейчас он уплывет в безмятежный сон и отвалится от груди. Я прижимаю к себе родное тельце, и… к сердцу подкатывается такая нежность, что хочется разреветься. Неужели все матери такие сумасшедшие?
Никогда прежде я так не радовалась здоровью, как теперь. Оно необходимо ему.
17 августа. Каждое утро я умываю Димку чуть теплой водой. Мою ручки, личико, протираю глаза ваткой., Маленький человечек должен быть опрятным. Гуляю с ним в садике не менее шести часов. Кормлю пять раз в сутки. Мне кажется, что молока ему мало. Хочется угостить чем-нибудь вкусненьким. В консультации разрешили давать фруктовый сок, прибавляя каждый день по две капельки, как птичке.
Сок мы добываем из черной смородины. Скоро Димка будет съедать целую ложечку. Богатырь!
Я делаю с ним гимнастику. Развожу, сгибаю и разгибаю ручки. Налаживаю дыхание, массирую. Он должен быть сильней папы.
Как приятно распрямлять малыша, слегка потягивая и поглаживая его!
15 сентября. Димка заметно подрос, прибавил больше двух килограммов. Он уже показывает характерно любит лежать запеленутым. Умеет самостоятельно переворачиваться со спины на животик.
Теперь, когда он сосет грудь, то часто отрывается, к чему-то прислушивается и поглядывает по сторонам. С ним надо разговаривать тихим и ласковым голосом, резких звуков он не любит.
Димка уже тянется к игрушкам, но сжать в руках их не умеет. Когда он здоров и сыт, то барахтается в постельке, пускает слюнки-пузырьки, гукает и издает еще какие-то смешные звуки. Это и журчание ручейка и пыхтение зверюшки.
У него уже есть какие-то свои огорчения. Мальчишка может неожиданно заплакать. Я беру его из кроватки и прижимаю к груди: Димку надо утешить и согреть. Материнская ласка ему нужна не менее пищи, солнышка и свежего воздуха. Без нее ему трудно расти.
13 октября. Димка учится держать в руках игрушки. Это нелегкая работа для малыша. Надо проявить большую настойчивость, чтобы удержать скользкую погремушку. Но когда он захватит ее пальчиками, то победно трясет. Попалась наконец!
Уже пора учить глупышку всему тому, что должен знать маленький человечек. Он немного понимает меня. Если я грущу, он кривится и готов заплакать, но стоит мне щелкнуть языком и заговорить с ним, — начинает широко улыбаться.
Выразить невозможно, до чего прелестны при улыбке его глазенки, губы, ямочки на щеках.
С работы был звонок. Мой декретный отпуск слишком затянулся, требуют выходить на работу. С кем же я оставлю Димку?
16 октября. Ура! Бабка Маша сама напросилась в няни. Ей не житье у Калерии. Я понимаю старушку и поэтому сказала: «Живите у меня хозяйкой. Вы мне — мама». За Димку я рада, у него будет заботливая бабушка.
Оказывается, и Зося родила мальчика. Я ее видела в садике с няней и младенцем. Она очень злится на Бориса за то, что он не позволил сделать аборта. Ей не хотелось возиться с ребенком.
— Время не такое, — сказала Зося. — В Польше уже война. Скоро бомбы посыплются и на Ленинград. Мы не имеем права рожать детей.
Как можно корить себя за то, что на свете есть родное существо, маленькое доброе сердечко?
22 ноября. Я подкармливаю Димку, не даю сосать грудь. Он ошеломлен — плачет, сердится, выплевывает кашу. Потом все же покорно, как птенец, раскрывает рот и глотает. А на щечках дрожат горькие слезки.
Мне очень жаль его, но я не могу ездить домой каждые четыре часа. В аэроклубе у всех двойная нагрузка. Летают и зимой. Меня, как кормящую мать, привозят и отвозят на легковушке.
Утром вместе с бабкой Машей и тепло укутанным младенцем, я спускаюсь на улицу, укладываю Димку в саночки и оставляю их гулять в садике до обеда. Бабушке трудно подниматься с ним в мансарду.
В обеденный перерыв мчусь на машине, разыскиваю их, спешу с Димкой наверх, усаживаю его в креслице и целую свежие, раскрасневшиеся щечки. А он уже показывает свой мальчишеский характер — отворачивается, недовольно смотрит в сторону: «Вот еще надумала целоваться!»
Димка теперь охотно глотает подогретую кашу и даже ложечку рыбьего жира.
Сегодня, когда я кормила его, вдруг почувствовала, что ложечка прикоснулась к чему-то твердому. Оказывается, прорезался первый зубик.
19 февраля. Я сильно запустила записи, нет свободной минуты.
Димка окреп, весит девять килограммов. Не сын, а сынище!
Мы уже давно носим штанишки, а сегодня сменили вязаные башмачки на кожаные. Правда, без каблуков. Каблуки нам еще не полагаются.
Я теперь с ним разговариваю при одевании, умывании, игре и во время еды. Отвечать он еще не может, но очень хочет. Иногда явственно произносит «Да-дай», Понимает слова «нельзя», «спи», «мама», «бабушка», «киса».
Димка умеет складывать кубики и за едой пытается проявить самостоятельность: зачерпнет ложкой супу или кашки, но сует ее в ротик неправильно — опрокидывает по пути. Он злится, что ложка попала в рот пустой, но упорно продолжает ею орудовать, пока не добивается своего. За едой он так измажется, что без смеха невозможно на него глядеть. Но смеяться громко нельзя, — Димка обидчив.
30 марта. На улице страшные вьюги, малыша не вынесешь. Он играет дома.
Димка уже знает название многих предметов. Научился самостоятельно стоять, держась за край кроватки. Игрушки поднимает не приседая, как прежде, а нагибаясь.
Меня он зовет «Ия», бабу Машу — «буба», а себя «Дюдей».
2 мая. Сегодня я писала письмо Кириллу. Дюдя ползал на коврике. Вдруг он поднялся и, растопырив ручки, пошел ко мне, покачиваясь. Я затаила дыхание, боясь, что он шлепнется и ударится обо что-нибудь, а потом от радости обезумела: схватила его и стиснула в объятиях. А он нисколечко не испугался, наоборот, стал вырываться. Ему понравилось ходить самостоятельно.
Жажда движения захватила Димку. Он толкается упругими ножками, пока я надеваю ему чулки. У него даже пальчики ног шевелятся от нетерпения скорей ступить на пол. Скоро малыш будет бегать».
Диме шел второй год, когда Ирина, забросившая было дневник, вновь взялась за него.
«Как быстро пролетело время! Кирилл уже закончил училище, — записала она. — Вместе с Яном он будет служить в Заполярье. В Ленинграде они пробыли три дня.
Курсантская жизнь заметно повлияла на обоих. Ян выглядел подтянутым и более выдержанным, а Кирилл словно перенял у него частицу бесшабашности. Без шутки и усмешки — ни шагу.
В синих галифе и габардиновых гимнастерках цвета хаки, которые носятся с шиком бывалых летчиков, рослые и плечистые, они привлекали внимание девиц и женщин. Еще бы — летчики!
О трудностях предстоящей жизни на севере Кирилл говорил как о пустяках, не заслуживающих внимания. И не понять было, в шутку ли он так рассуждает или всерьез.
Мне показалось, что опасность новой профессии пробудила в нем повышенную жажду ко всем радостям жизни: его тянуло в Эрмитаж, на балет, к Петергофским фонтанам и просто на взморье.
Я взяла отпуск и все эти дни жила в каком-то круговороте, чтобы дать возможность Кириллу наслаждаться всем, к чему его влечет.
Дюдя первое время не желал признавать отца. Он даже обиделся на него: какой-то незнакомец вдруг схватил на руки да еще подбросил вверх. Как тут не расплакаться! Ни за какие посулы он больше не хотел идти к Кириллу. И лишь позже, когда пригляделся и почувствовал в нем благожелательного друга, стал припрыгивать, сидя на коленях, показывая, что ему опять хочется взлететь к потолку. Такого доверия у него еще никто не вызывал.
— Видно, в родителей пойдет, летчиком будет, — определил Кирилл.
Калерия уехала в Железноводск лечиться. Чтобы оставить нас одних, бабка Маша с Дюдей перебрались жить на Крестовский остров. Мы к ним ездили только в гости. Все остальное время бродили по городу: посещали выставки, музеи, заходили в парки, сидели в кино. Обедали где придется: на поплавке, у бабки Маши, в павильоне, а ужинали в буфетах театров. Иногда встречали Яна. Он проводил вечера с какими-то незнакомыми девицами.
Уже начались белые ночи. Мы, как все влюбленные, простаивали на Неве у призрачных мостов и у парапетов недвижимых каналов. Спать ложились поздно.
Затихавший город словно уплывал куда-то… и цепь времени для нас обрывалась. Приближение новой разлуки вызывало грусть, похожую на жажду. Думается, ну что может дать человек человеку, кроме своего тепла? И тут же хочется ответить: а что может быть восхитительней этого! Видимо, надо меньше страдать и грустить, пока есть возможность радоваться.
Сегодня для меня жить — значит существовать для моих дорогих. Мне хочется быть для них очень доброй. Доброта — вот стимул жизни!
Европу все больше и больше захватывает круговорот войны. Радио чуть ли не каждые два-три часа передает тревожные вести о победном продвижении фашистской армии во Франции. Все дороги там забиты беженцами.
— Всякая война для нас, матерей, безумие, — сказала я Кириллу. — Но когда наступит время, я сделаю все, что потребуется от меня, и даже немного больше.
Увидишь!
— Вот уж ни к чему! — возразил он. — Воевать должны мужчины.
Расставаясь, мы условились: если он в будущем году получит жилье, то я обязательно переберусь в Заполярье и найду себе дело по душе».
Прошла еще одна зима. Ирина внимательно следила за газетами, с тревогой слушала радиопередачи, и все же война для нее началась неожиданно.
Безмятежным казалось то воскресное утро, когда она поехала с Димкой на Карельский перешеек. Там, на даче невдалеке от Финского залива, жили Валины.
Борис обрадовался им.
— Наконец-то собралась! — с укором сказал он. — Третью неделю ждем. У меня шампанское прокисло.
А Зося, целуя, пожаловалась:
— Не привыкла я к дачной жизни, скучища ужасная. Идем хоть прогуляемся, а то надоело здесь за забором.
День выдался солнечный, но прохладный. Ветер порывами дул с моря, вздымая на пляже песчинки. Позагорать с ребятами не удалось, решили пойти к горе, поросшей кудрявыми соснами.
В низине под горой ветер не ощущался. Здесь под березками, ольхой и елями росли фиалки и кое-где уже распустились ландыши.
Ирина с Зосей начали собирать эти нежные и пахучие цветы. Среди болотистого мха и сгнивших прошлогодних листьев жемчужно-белые пупышки ландышей выглядели весенним чудом. А запоздалый синий подснежник походил на диковинного мохнатого зверька. Даже его толстая ножка была густо покрыта мягкой шерсткой.
Молодые матери, увлеченные цветами, не заметили, как их малыши, охотившиеся на крошечных лягушат, добрались до канавы и там, стремясь поймать в лейку водяного жука, влезли в воду.
Зося рассердилась на своего мальчишку. Поймав его за ворот, она потребовала:
— Сейчас же выброси эту гадость!
Мальчишкам нужно было сменить промокшие чулки и ботинки, пришлось возвращаться на дачу.
В поселке играли патефоны. В садиках и на полянах веселились подвыпившие компании. Какой-то белобрысый мужчина, надев на голову венок из желтых одуванчиков, так отплясывал под гармошку «Синий платочек», что звенела земля, из-под каблуков летели камушки. Женщины хлопали в ладоши и подпевали.
В этом небольшом поселке на Карельском перешейке еще никто не знал, что прошедшей ночью на пограничные города Советского Союза напали фашистские танки и авиация. Бомбы и снаряды обрушились на спящих мирных людей.
Валины узнали обо всем лишь после обеда, когда Борис включил радиоприемник. Разрумянившееся после еды благодушное лицо его сразу как-то поблекло и словно осунулось. Ссутулясь, он нервно начал протирать платком очки и сказал:
— Грянуло! Эта война будет нелегкой… и не скоро кончится. На немцев вся Европа работает. Давайте потихоньку собираться в город.
Зося заупрямилась:
— Я никуда не поеду. Может, Ленинград уже бомбят, а здесь никто не тронет. Кому нужен этот паршивый поселок?
— Хорошо, я не настаиваю, — согласился Борис, — Если тебе здесь лучше, оставайся. Но мне обязательно надо позвонить в институт. Уверен, что уже началась мобилизация.
Нахлобучив на лоб шляпу, Валин отправился на почту звонить по телефону, а Зося стала укладывать чемоданы.
В этот день их жизнь как бы переломилась: окончилась ее безмятежная полоса и началась тревожная.
Ночью приехал институтский «пикап». Зося, забыв о своих недавних словах, потребовала разбудить ребят и немедля двинуться в путь.
К Ленинграду они подъехали на рассвете. Город уже принял военный вид: в розовом небе застыли серебристые аэростаты воздушного заграждения, похожие на головы огромных слонов, на пустырях под маскировочными сетями скрывались зенитки.
В Новой Деревне на перекрестке стоял милиционер в каске, с противогазом и винтовкой. Он проверял документы у всех едущих в город. Под грибом висели колокол и сирена воздушной тревоги.
Ленинград мгновенно изменился. На улицах появилось много военных. Несмотря на летнюю жару, всюду виднелись тяжелые русские сапоги, шинели, затянутые ремнями, суконные кителя, гимнастерки с наглухо застегнутыми воротниками. Почти на всех были надеты зеленые парусиновые сумки с противогазами.
У радиорупоров, установленных почти на всех перекрестках, в часы передачи последних известий стояли нередеющие толпы слушателей. Ленинградцы ждали добрых вестей с фронтов, а сводки Совинформбюро сообщали лишь о потерях.
По всему огромному фронту от Одессы до Мурманска лилась кровь, и во многих местах советские войска отступали с большими потерями.
Аэродром аэроклуба стал военным. На ого окраинах появились свежевырытые щели и зенитные батареи, укрытые маскировочными, сетями. Все классы и кабинеты заняли бойцы команд наблюдения За воздухом, зенитчики и связисты.
Занятия аэроклубных групп прекратились сами собой, так как всех парней призвали в армию. Оставшись без дела, Ирина решила отправиться в Заполярье к Кириллу, но от него вдруг пришла телеграмма: «Повремени отъездом зпт все весьма осложнилось тчк Не смогу встретить найти жилье тчк Целую моих дорогих Кирилл».
«Что с ним стряслось? — не могла понять Ирина. — Неужели гитлеровцы и там теснят наших? Куда же мы денемся?»
В Ленинграде тоже начались частые воздушные тревоги. Особенно длительными они были по ночам. Ирина измучилась от волнений и недосыпания. В начале июля она написала в дневнике:
«Четыре часа утра. Опять воют сирены, предупреждая о воздушной опасности.
Я торопливо одеваю мальчика, хватаю сумку с игрушками, молоком, печеньем, и мы сбегаем с малышом в подвал, приспособленный под бомбоубежище. Туда со всех сторон стекаются дети с бабушками, нянями и матерями. В подвальной духоте слышатся вздохи, молитвы, шепот. Дети не плачут, они настороженно прислушиваются к выматывающему душу гудению бомбардировщиков и вздрагивают от грохота зениток.
Голые лампочки, висящие под низким потолком, от сотрясения качаются и мигают. Думаешь: вот-вот погаснет свет и весь дом рухнет на тебя.
Подвал ненадежное убежище. Это, скорей, ловушка. Если тяжелая бомба попадет в дом, она пройдет через все этажи и взорвется в подвале. Поэтому сегодня я не бужу Димку. От прямого попадания нас ничто не спасет. К счастью, бомбы еще не падали на Ленинград.
Прошло шестнадцать дней, а нашего наступления не видно. Только отходим. Неужели фашисты дойдут до Ленинграда?
Где-то в вышине барражируют «МИГи». Я узнаю их по трудному реву моторов. Острое ощущение несчастья не покидает меня.
Вчера звонил Валин. Их институт собирается эвакуировать ребят на Урал. На всякий случай Борис внес в список меня с Димкой. Удивительно заботливый человек.
13 июля. Получила письмо от Кирилла. Он уже не ждет нас в Заполярье и советует: «Не терзайся, при первой возможности эвакуируйся. Тебя никто не сочтет дезертиром, в любом краю поступишь в аэроклуб. Молодых нужно обучать всюду. А на войну не рвись., Неужели тебе не жалко мальчишку? Пусть подрастет».
Валин записался в ополчение. Я его видела в солдатской форме: тесная гимнастерка (другой не нашлось по его комплекции), штаны в обтяжку и неумело накрученные обмотки на толстых ногах. Вид комичный, у всякого вызовет улыбку. А Борис был серьезен, он нас поучал, как надо держаться во время войны, и поминутно вытирал пот со сверкающей, наголо обритой головы. Он, конечно, расстроен, но держится мужественно. Прямо Марс — бог войны.
22 июля. От Кирилла приходят какие-то куцые письма. Он шутит, но грустно.
«Отдыхаю и ем сидя у штурвала, — сообщает он. — Тревога за тревогой. Бодрствуем двадцать четыре часа, у нас же солнце светит круглосуточно».
Я потребовала, чтобы каждый день он посылал хоть открытку. И теперь живу в тревоге от письма к письму.
Валину не удалось повоевать. Его разыскали где-то по пути к Луге и приказали вернуться в Ленинград. О нем, оказывается, есть запрос из Москвы. Теперь Борис большой начальник, он отвечает за эвакуацию научно-исследовательского института и конструкторского бюро.
Беспокойная солдатская жизнь и заботы по эвакуации поубавили Валину жиру. Борис становится стройным мужчиной. И в характере у него появилась твердость. Наших возражений он не принимает:
— Поедете со мной, и баста! Я вас утвердил в штатах. Одна будет переводчицей, другая — летчиком на связном самолете.
Зосе планы Бориса не нравятся, она задумала что-то другое.
30 июля. Мы в дороге. Только что проехали станцию, которая еще дымится после бомбежки. У всех ребятишек испуганные мордашки. Нас в пути бомбили, но не попали: бомбы разорвались по обе стороны пути. Воздушной волной выбило стекла, осколки посекли стены.
К счастью, серьезных ранений нет, лишь девочке стеклом поцарапало щеку.
На всякий случай мы каждому малышу зашили в карманчик листок с его именем, фамилией и ленинградским адресом. Со мной едет не только бабка Маша, по и Бетти Ояровна — мать Яна.
Зоей с нами нет, она в армии. Перед отъездом она мне призналась, что тайком от Бориса сходила в горвоенкомат и попросилась в переводчицы.
Зося ни с чем не посчиталась. Неужели я слабей ее — буду жить с детьми и старушками в глубоком тылу? Впрочем, загадывать не следует. Время подскажет, что делать. Только бы с Кириллом ничего не стряслось!
Валин весь, в хлопотах, но он страдает. Зося беспощадна, когда добивается своего».
Рослый и тучный генерал-майор Труфелев сидел в машине рядом с шофером. Дорога к аэродрому была скверной: машину на выбоинах подбрасывало, раскачивало. Генерал болезненно морщился: от тряски и запаха бензина у него начиналась головная боль.
Генерала сопровождали два человека: начальник политотдела дивизии полковой комиссар Сучков и не-, знакомый майор Чубанов, одетый в потертый кожаный реглан. Майора послал командующий, коротко сказав ему:
— Поедете в полк с комдивом. Присмотритесь и свои впечатления доложите мне.
«Странный приказ, — думал Труфелев. — Кто он такой, этот майор Чубанов? Особист? Прокурор? Навряд ли. Скорее, будущий командир смешанного полка. Значит, со мной уже не советуются. Дурной признак».
Комдив обернулся. Оба его спутника, надвинув фуражки на носы и привалясь к стенкам, сладко посапывали.
— И тряска нипочем, крепки спать! — не без досады буркнул Труфелев.
Сам он бодрствовал уже более тридцати часов, не имея возможности прилечь, и ко сну его не тянуло. Да и как уснешь после таких передряг? А тут еще нелепое полярное солнце, которое круглыми сутками не заходит и светит почти одинаково. Поди разбери — день сейчас или ночь?
Солнце, нависшее над кромкой горизонта, холодно сияло в блеклом небе, освещая землю косыми лучами. От коричневых каменистых сопок тянулись длинные тени.
Генерал взглянул на часы: «Если им верить, сейчас глубокая ночь… без четверти три. Чего нас понесло в такую пору? Не поднимать же полк по боевой тревоге? Впрочем, и в полку, видно, не спят, не до сна им теперь.
Вот тебе и аккуратист Филаретов! В мирное время — образцово-показательный командир. Лучшего не придумаешь. Дисциплина, подтянутость, наименьший процент поломок и никаких чепе! А тут месяца не провоевал и… половину техники угробил. Хоть бы в бою, а то на земле. Как мокрых куриц расчехвостили! Теперь хлопай глазами перед командующим. И в оправдание ничего не скажешь. Так опростоволоситься! Хоть бы успехи какие были, а то ведь слезы — несколько бомбежек за линией фронта и одному паршивому разведчику чуть ли не всей эскадрильей хвост отгрызли. Не завидую я тебе, Иван Демьянович, ох, не завидую!..»
Комдив распалял себя перед встречей с подполковником Филаретовым, командовавшим смешанным авиационным полком. Прежде он разговаривал с ним либо шутливо-дружески, либо сдержанно-официально, стараясь не повышать голоса, не задевать самолюбия. Какой же взять тон сегодня? Криком делу не поможешь. Лучше быть вежливо-въедливым. Пусть почувствует, подлец, как он подвел всех.
Генерал обернулся. Разглядев под расстегнутым регланом на груди у спавшего майора орден Ленина и боевого Красного Знамени, он еще больше расстроился: «Ну, конечно, замену везу». Не зря же Труфелеву показалось, что где-то он читал или слышал о летчике Чубанове. Видно, на Балтике прославился. Там многие героев получили в войне против белофиннов.
Но почему тогда бравый майор так безмятежно спит? Другой бы волновался, расспрашивал, постарался бы воспользоваться в пути свободными минутами комдива, а этот посапывает себе. И начподив хорош! Тоже спит, будто все это его не касается.
С трудом сдерживая раздражение, генерал-майор отвернулся и, хмурясь, стал смотреть на неровную, иссеченную гусеницами тягачей дорогу, бежавшую им навстречу.
За поворотом с косогора стали видны оба аэродрома, расположенные среди коричневатых сопок, рвов, мелколесья и желто-зеленых болот, затянутых дымом. Ветер донес горьковатый запах, от которого запершило в горле.
«Торф горит, — понял Труфелев. — До сих пор загасить не могли. Вот безрукие!»
— Давай к малому, — сказал он шоферу.
Машина подкатила к задымленному аэродрому. Генерал, ничего не сказав спутникам, вышел из машины и зашагал в сторону полуразрушенного закопченною ангара.
В полку никто не спал в эту светлую, солнечную ночь. Бойцы аэродромной команды на окраинах поля засыпали землей воронки и выравнивали катками взлетную площадку. У капониров стрелки и вооруженны копали укрытия — глубокие и узкие щели, а механики с летчиками копошились у изувеченных самолетов. От дыма и бессонницы у них были воспалены глаза, а потемневшие лица казались измученными.
Навстречу генералу выбежал чуть располневший, с выпяченным брюшком подполковник Филаретов. Командир смешанного полка был гладко выбрит и казался свежим. Молодцевато щелкнув каблуками, он собрался было отдать рапорт, но Труфелев, неприязненно подумав: «Выспался, подлец, жиры нагуливает», движением руки остановил его:
— Ладно… Потом.
Генерал сухо поздоровался с начальником штаба — длиннолицым сутулым майором Быковым, и лишь затем подал руку подполковнику. Тот сразу сник, почувствовав недоброе: «Разжалуют… понизят в звании». Он знал характер Труфелева, неспроста тот вначале пожал руку Быкову.
В это время подошли спутники генерала. Их лица были опухшими и помятыми. Труфелев недовольно покосился в их сторону и, не желая вести разговоры на виду у механиков и пилотов, зашагал к командному пункту, находившемуся под скалой. Все молча последовали за ним.
Едкий дым низко стлался над аэродромом, поднимаясь вверх лишь за рвом. Дежурные истребители, стоявшие в боевой готовности на поле, казалось застряли в колышущейся паутине.
Откуда-то из-под бревен выкатился лохматый песик и, видимо почуяв в Труфелеве собачника, вихляя задом, весело повизгивая, бросился ему под ноги. Подполковник Филаретов, сердито притопнув, отогнал его от начальства. Песик отбежал в сторону, присел и оторопело поднял ухо: он не понимал — почему сегодня никто с ним не играет?
Комдив прошел в помещение начштаба и, сев за стол, снял фуражку, расстегнул реглан.
— Садитесь, — пригласил он остальных, затем кивнул подполковнику: — Докладывайте.
Филаретов вытянулся, но прежней молодцеватости в нем уже не чувствовалось. Заговорил он каким-то сдавленным, деревянным голосом:
— Я уже сообщал: мы ждали пополнения. Был звонок от вас о том, что прилетают девять скоростных бомбардировщиков. Истребители капитана Лобысевича барражировали над линией фронта. В дежурном звене стояли «И-153». В шестнадцать ноль пять на высоте трех тысяч метров показались семь бомбардировщиков. Мы думали — свои. Могли же две машины где-нибудь застрять? К тому же ведущий дал зеленую ракету. Когда разобрались, было поздно: посыпались бомбы. Дежурные истребители не успели взлететь. По радио я приказал Лобысевичу немедля идти наперехват. Но он почему-то не встретил ни одного «юнкерса». При первом налете мы потеряли: три «И-153», два «И-15-бис» и столько же «СБ». Потери в людях: пять убитых, семь раненых.
— Почему у вас не готовы укрытия? — спросил комдив усталым голосом.
— Хотели соорудить фундаментальней…
— Надеялись, что противник начнет бомбить лишь после вашего рапорта о готовности?
— К сожалению, у нас были разговоры, что строиться бессмысленно, так как погоним гитлеровцев и нам придется перебазироваться на новые аэродромы. Народ, нужно сказать, излишне бравировал: во время налета никто не укрывался.
— Не сваливайте вину на других. Что вы сами предпринимали?
— Аэродромы привели в порядок в кратчайшие сроки. Капитаны Лобысевич и Шворобей, вернувшиеся с барражирования, смогли приземлиться на малом аэродроме, а остальные совершили посадку на большом. Я все же должен доложить, что служба наблюдения за воздухом ведется из рук вон плохо. Второй налет был таким же неожиданным, нас никто не оповестил. Сумели взлететь только «И-16», и то в нарушение дисциплины…
— Как это — в нарушение?
— Лейтенантов Ширвиса и Кочеванова мы отстранили от полетов еще в мае. Помните, вы сами звонили… приказали выяснить, кто на «И-16» летал над озерами, и строго наказать за лихачество? За этими пилотами еще кое-какие грехи числились… Но они уверяют, что сбили два бомбардировщика «Ю-88»…
Комдив вспомнил, как весной главный инженер строительного отдела пригласил его поохотиться на самого осторожного из всех пернатых — на лебедя. Инженер давно обдумывал и советовался с местными охотниками, как лучше подобраться к лебедям. Узнав, что они прилетают рано и в ожидании тепла садятся в разводья, он сколотил на озере плот, устроил на нем шалаш, все залил водой, подморозил и присыпал снегом.
В субботу с помощью вестового и шофера, они по льду подтянули все сооружение к разводью и столкнули его. Плот на воде держался хорошо. Отослав машину, Труфелев с инженером поужинали, забрались на плот, выбеленными жердями вывели его на середину разводья, выкурили по последней папиросе, заползли в шалаш и, притаясь, стали ждать.
На рассвете над ними пролетел небольшой косяк гусей. Затем послышались удивительные звуки: словно в вышине нежно и тонко заиграли трубы. Это была жемчужная цепочка лебедей, позолоченная первыми лучами еще невидимого, поднимающегося солнца. От этой красоты захватило дух.
Лебеди, словно приглядываясь, сделали круг над озером, но не опустились на него, а полетели дальше.
Комдив с инженером сидели еще не менее часа, боясь закурить и размяться. Внезапно из-за сопки вылетела шумная стая лебедей. Перекликаясь резкими голосами, похожими на лязг металла, они пронеслись так низко над шалашом, что видны были их черные лапищи, прижатые к бокам. Хотелось вскочить и ударить из двух стволов влет. Охотники все же сдержались: нет, лучше выждать!
Полетав над озером, лебеди стали грузно садиться, но на изрядном расстоянии от плота. Отряхиваясь, они вытягивали шеи и к чему-то все прислушивались. Потом успокоились: начали плескаться, играя, взлетать и так плюхаться в разводье, что брызги летели вверх.
«Эх, хоть бы парочка подплыла!» — ощущая зуд в руках, думали охотники.
Лебеди, чуя недоброе, первое время не решались приблизиться к плоту. Однако мало-помалу они начали привыкать к этой спокойно покачивавшейся льдине с вычурным сугробом-шалашом и стали выплывать на середину. Их гордо выгнутые шеи казались белей снега.
Труфелев уже начал приглядываться, какого же лебедя выбрать для безошибочного выстрела, как заметил, что некоторые птицы опять обеспокоенно заворочали головами, словно прислушиваясь к чему-то. Послышался резкий гик вожака. Настороженная стая мгновенно взорвала тишину мощными взмахами крыльев. Бурно взлетев, лебеди шарахнулись в сторону.
Над озером с ревом и свистом пронеслись два лобастых истребителя. Сделав крутой разворот, пилоты, любопытствуя, один за другим пронеслись над шалашом так низко, что от горячего вихря плот закачался, рождая волны.
— Эт-то… это же хулиганство! — заикаясь от возмущения, выкрикнул инженер.
Взбешенный Труфелев, потрясая кулаками, тоже принялся честить пилотов, угрожая им самыми страшными карами. А те, — конечно, не слыша его, — продолжали забавляться: то мчались навстречу друг дружке, — вот-вот столкнутся, — и мгновенно взмывали вверх, то гонялись, словно играя в прятки, делая каскаду фигур, прячась за сопки и вновь взлетали свечой…
— Что выделывают, подлецы! Что делают, мерзавцы! — невольно ругался генерал. — Ведь разобьются, угробят машины. Ну, погоди, они узнают меня!
Вернувшись домой с пустым ягдташем, Труфелев в тот же вечер разыскал по телефону подполковника Филаретова и потребовал выяснить, кто безобразничал утром над озерами. Командир полка, видимо стремясь угодить разъяренному начальству, отправил резвившихся летчиков на гауптвахту и приказал отстранить их от полетов. Ох уж эти услужливые аккуратисты!
— Удивительное дело! Нарушители противника колотят, а примерные не умеют вовремя взлететь и врага ищут не там, где он ходит, — язвительно заметил Труфелев. — Все шиворот-навыворот!
— Посты наблюдения подтверждают только одного «юнкерса», второго оспаривают зенитчики.
— Где сейчас эти лейтенанты? — поинтересовался генерал.
— Под домашним арестом. Видно, суда им теперь не избежать.
— А вы не торопитесь, еще не известно, кого надо под суд отдавать. Вызовите их обоих.
Подполковник распорядился привести проштрафившихся пилотов и продолжал докладывать. Тут выяснилось, что потери могли быть более тяжелыми, если бы все «юнкерсы» бомбили прицельно. Многие из них без пикирования беспорядочно сбросили груз.
— Кто же, по-вашему, навел на них панику?
Подполковник вдруг понял, что дело может обернуться в пользу недисциплинированных лейтенантов, поэтому он ответил:
— Если быть объективным, то нужно сказать… несмотря на численное превосходство противника в воздухе, лейтенанты Ширвис и Кочеванов ворвались в строй бомбардировщиков и подожгли ведущего. Он упал в болото…
Это еще больше повысило интерес к молодым истребителям. Когда они появились, рослые, загорелые, и четко доложили о себе, комдив, как бы удивляясь, сказал:
— С виду летчики как летчики, а, говорят, бесчинствуете: никого и ничего не признаёте?
— Разрешите доложить, — в один голос обратились лейтенанты.
— Докладывайте. Вот вы, — кивнул генерал в сторону Ширвиса, показавшегося ему более отчаянным. — Почему нарушаете дисциплину?
— Мы понимаем: обстоятельства складываются не в нашу пользу, — смело заговорил лейтенант. — Преднамеренно дисциплины не нарушали. Все вышло само собой. Когда мы еще учились в летной школе, нам твердили: «Больше тренируйтесь, летчик-истребитель обязан чувствовать машину». Мы прибыли на север, налетав по двести часов. А здесь опять начались ученические полеты по кругу. По-настоящему мы тренировались только когда уходили в зону. Но в мае кто-то на нас донес…
— Не кто-то, а я лично видел ваши художества, — сердито вставил генерал. — Теперь вы докладывайте, — повернулся он к Кочеванову. — Только без фокусов.
— Есть без фокусов! — механически повторил Кирилл. — Когда нас отстранили от полетов и обкатанные машины передали другим, мы, конечно, сильно переживали и внутренне были убеждены, что с нами поступили несправедливо. В то же время понимали — без дисциплины нельзя. А тут война, люди дерутся, а мы на земле загораем. Просимся хоть на «чайки», хоть на «ПО-2» — не дают. Только заместитель командира эскадрильи капитан Шворобей позволял посидеть в кабине, чтобы не забыли, где что находится.
— Ближе к делу, — прервал его Труфелев.
— Есть к делу. В общем, после первого налета на наш аэродром приземлились командир эскадрильи и его заместитель. Их обоих сразу вызвали на КП. Капитан Шворобей приказал нам заправить и поставить машины на место. Мы в точности все выполнили и только запустили моторы, чтобы отвести «ишачков» к капонирам, как Пушок поджал хвост и кинулся под бревна. Видим: зенитки бьют, с запада «юнкерсы» идут. Что делать? Не оставлять же самолеты посреди поля? Решили подняться в воздух.
— А вам известно, что во время бомбежки взлетать нельзя, может воздушной волной опрокинуть?
— Известно. Но риск был оправдан. Самолеты больше бы пострадали на земле. А мы быстро набрали высоту и даже смогли напасть. Надо же было кому-нибудь защищать аэродром?
— В этом вы правы. Но своевольничать вам никто не позволит.
— Мы действовали, сообразуясь с обстоятельствами. Теперь война.
— Что же прикажете с вами делать? — уставясь на лейтенанта, спросил генерал.
Кочеванов видел: старый летчик сочувствует ему. И он, осмелев, попросил:
— Прикажите назначить нас в дежурное звено. Обе машины целы.
Смелый, рассудительный лейтенант понравился и майору Чубанову.
— Разрешите мне в их деле разобраться? — обратился он к генералу.
— Прошу… действуйте. Буду очень признателен, если к вам присоединится начальник политотдела полковой комиссар Сучков. Воспитание летчиков — сфера его деятельности.
Генералу хотелось избавиться от лишних свидетелей и поговорить с командиром смешанного полка с глазу на глаз.
Полковой комиссар Сучков и майор Чубанов понимали, что молодых лейтенантов за нарушение приказа не трудно отдать под суд. Но стоит ли так поступать? Разумным ли будет это решение? Среди летчиков полка ходили слухи, что якобы у немецких самолетов так хороши моторы, что ни «мессершмиттов», ни «юнкерсов» невозможно догнать, а если догонишь — не собьешь: очень прочная броня. И вдруг пилотов, которые на глазах у всех делом опровергли вздорные разговоры, наказывают. Да и так ли виноваты Кочеванов с Ширвисом, что их непременно надо судить?
— Хорошо бы поговорить с их товарищами по эскадрилье, — предложил майор Чубанов.
Полковой комиссар не возражал. Решили первым вызвать командира — капитана Лобысевича.
— Он человек в летах, — сказал Сучков. — Скучноватый, правда, но серьезный. Настроения летчиков знает.
Капитан Лобысевич явился с толстой папкой под мышкой. Неловко щелкнув каблуками, он вытянулся и, широко раскрыв узкий, словно прорезанный стамеской рот, доложил, что прибыл с личными делами эскадрильи.
На вид ему было около сорока лет. Невысокий, тощий, с удивительно унылым и постным лицом, он походил не на летчика, а, скорее, на канцеляриста. Вся его угловатая фигура, мешковатая форма, свежий подворотничок, яркой полоской выделявшийся на жилистой и сильно загоревшей шее, прилизанные височки как бы говорили, что он человек аккуратный, деловой, уважающий порядок.
Передав принесенную папку полковому комиссару, Лобысевич вытянулся, плотно сомкнув тонкие губы, и сделался каким-то настороженным, словно ждал подвоха.
Полковой комиссар развернул папку и, увидев в ней множество бумаг, исписанных мелким почерком, сделал болезненную гримасу, точно у него заныли зубы.
— Читать всё это нам некогда, — сказал он. — Меня и майора интересуют лейтенанты Кочеванов и Ширвис. Докладывайте, что вам известно о них… плохое и хорошее.
— Есть! — с готовностью отозвался капитан! Только должен предупредить: плохого будет больше.
При этом Лобысевич вопросительно уставился на полкового комиссара: «Стоит ли при незнакомом майоре откровенничать?» Он ждал сигнала — малейшего намека.
— Выкладывайте все как есть, — предложил Сучков. — Сейчас не до дипломатии.
— Так точно, — подхватил Лобысевич, — понимаю. Эти нарушители воинской дисциплины мною с первого дня примечены. Около них всегда компании собираются. Как же, остряки! Всё хихоньки да хахоньки, а серьезного ни на грош. Зимой бокс затеяли. Не летчики — забулдыги. Лица в синяках, носы опухшие. В клуб придут — все оборачиваются. Я им говорю — прекратить, а они хорохорятся: воинским уставом бокс-де не запрещен. И начальник физподготовки их поддерживает… Вижу: заводилами становятся, личный состав с пути сбивают. Решил пресечь. Зову к себе замполита и говорю: «Что же это вы, товарищ политрук, инициативу из своих рук выпускаете? Займитесь новичками, распускаться стали…»
Лобысевич в волнении облизал губы и с жаром продолжал:
— И на теоретических занятиях изощряются, жди от них всяких каверз. Никакой сознательности! За технику не болеют, по передовикам не равняются, я им в голову вбиваю: летать надо аккуратно, без аварийности, а они и ухом не ведут — лихачи! Улетят подальше за сопки и озоруют, словно сорванцы несмышленые. Так вот и комдиву на глаза попались. А мы за них отвечай…
— Скажите, — перебил его майор, — а сами вы с ними летали?
— Никак нет, редко приходится. Текучка заедает, с ними больше мой заместитель капитан Шворобей. Он из инструкторов. Воспитательную работу знает «Только мягковат, шуточкой хочет пронять, а им это — что дробина слону.
— А вы как же действуете?
— По уставу: строгостью и приказом. Военная служба не терпит поблажек, а особенно в летном деле. Тут чуть не то — будьте любезны, отвечайте головой. Я первым делом требую службы, примерного поведения, подчинения старшим, аккуратности. Ежели ты пилот военно-воздушных сил…
И он подробно, штампованными фразами начал излагать свои взгляды. Как жалок, бесплотен и уныл в его представлении был молодой летчик-истребитель! Он походил на робота, мыслящего инструкциями, поступающего только так, как ему предписано.
«Плохо, когда во главе эскадрильи стоит такой казенный и скучный человек, — думал майор Чубанов. — Он не способен в нужный момент ободрить своих людей сердечным, дружеским словом. У такого вечно дело не клеится, люди постоянно чем-то недовольны, а это, конечно, скажется в бою».
Слушать Лобысевича было необыкновенно скучно. Чубанов, видя, как у Сучкова задрожала от подавленной зевоты челюсть, поспешил сказать:
— Больше у меня вопросов нет.
Но полковой комиссар не отпустил капитана, а стал допытываться: как бы тот поступил с Кочевановым и Ширвисом, если бы ему одному предложили решить их судьбу?
Лобысевич нахмурился: «Вот привязались! Чего они от меня хотят? Пусть сами придумывают». Но начальник политотдела ждал, надо было что-то отвечать, и он, утерев выступивший на лбу от напряжения пот, заявил:
— Я бы их под суд не отдавал! Это же чепе! Слава всюду пойдет: в смешанном полку, мол, двух летчиков судили. Какая, скажут, у них дисциплина? Как допустили? О чем думали? Я бы дал этим разгильдяям суток по двадцать гауптвахты, а потом — в батальон аэродромного обслуживания списал. Зачем держать таких в эскадрилье?
Видно было, что Лобысевича больше занимал престиж части, нежели судьба пилотов. Полковой комиссар укоризненно покачал головой.
— Как-то нехорошо получается, — сказал он. — Этих другим сплавим, а сами хороших наберем. Да ведь не все же у вас такие? Вызовите из эскадрильи вашего лучшего… как его?
— Шубник, — подсказал Лобысевич.
— Во-во… Шубника. Пошлите сюда.
Вызванный пилот был среднего роста, подтянут и подчеркнуто аккуратен.
— Лейтенант Шубник прибыл по вашему приказанию? — отрапортовал он громким, хорошо поставленным голосом, затем рывком опустил руку, сделал шаг в сторону и застыл в почтительном ожидании вопросов. Заметно было, что этот смазливый и черноглазый пилот отлично отработал «подход» к начальству.
— Каким, по вашему мнению, должен быть летчик-истребитель? — спросил полковой комиссар, ласково глядя на ловкого лейтенанта.
Майор не мог определить: добрый ли человек Сучков или прикидывается таким? Лицо полкового комиссара почти не покидала приветливая улыбка. Он со всеми говорил покровительственно, словно с малыми ребятами, полагая, видимо, что так должен держать себя политработник — отец части.
— Боевой устав от нас требует быть смелым, решительным, инициативным, — заученно отчеканил Шубник. — Всюду искать боя, с хладнокровной уверенностью в своем превосходстве.
— Верно, — сказал Сучков. — А как вы относитесь к поведению ваших товарищей — Кочеванова и Ширвиса?
— Отрицательно.
— Конкретней. В чем вы видите их недисциплинированность?
— В неподчинении приказу, в нарушении инструкций, в разболтанности и лихачестве…
У Чубанова такие быстрые на ответ летчики вызывали недоверие. Поэтому он в упор спросил:
— В эту неделю сколько раз вы были в воздухе?
— Шесть. Четыре раза ходил звеном на барражирование и два на перехват противника.
— Сколько самолетов сбили?
Шубник смутился. Его густые черные брови изогнулись, в глазах появилось недоумение: не шутят ли с ним? Нет ли в этом вопросе издевки?
— Майор интересуется: участвовали вы в воздушных боях? — пришел ему на выручку Сучков..
— Н-нет, противник уклонялся.
— А почему вы не настигали?
— Мы пытались, но «мессершмитты» обладают большей скоростью.
— Что-то у вас теория с практикой расходятся. Отличники не могут перехватить противника, а те, кто в отсталых ходит, врываются в строй бомбардировщиков и, не считая их, поджигают в воздухе. Вы и к этому отрицательно относитесь?
— Да. Взлетать при бомбежке — преступление. Сбитые бомбардировщики их не оправдывают. Это случайность.
— Что же вы сделали бы на месте Ширвиса и Кочеванова?
— Я бы отвел самолет в безопасное место и ушел бы в укрытие.
— Значит, дали бы возможность спокойно бомбить аэродром и ваш укрытый самолет? Так?
— Я не решаю подобных вопросов… и у меня нет прав изменять инструкции.
— Что же вы называете инициативой?
Шубник недоумевал: чего от него добивается этот въедливый майор? Прежде, когда его вызывали к начальству в дни инспекторских смотров, он хорошо знал, как надо себя держать: щегольни выправкой, знаниями, бойкостью ответов — все будут довольны. Сейчас же разговор шел какой-то неясный, извилистый. И он обиженно сказал:
— Я не понимаю вас.
— Напрасно расстраиваетесь, лейтенант Шубник, — поспешил подбодрить его Сучков. — Ответили вы как положено. — Затем он обратился к Чубанову: — Вы желаете еще с кем-нибудь поговорить?
— Да, — сухо ответил майор, — с рядовыми летчиками эскадрильи.
— Товарищ лейтенант, вызовите… Кто там в их компании?..
— Хрусталев… Голявкин… Жамкочьян, — стал перечислять Шубник.
— Хрусталева.
— Есть вызвать Хрусталева!
Лейтенант, словно автомат, повернулся, щелкнул каблуками и четким шагом вышел.
— Ну, как вам нравится наш Шубник? — с улыбкой спросил полковой комиссар у майора, ожидая похвалы.
— Видите ли, иногда к людям, которых выставляют как примерных, я отношусь с предубеждением, — ответил Чубанов. — Во время войны нередко меняешь суждения. Разочаровываешься в тех, кто казался смелым, волевым, рассудительным, а в неприметных либо строптивых открываешь вдруг подлинных героев и верных товарищей.
— Бывает, конечно, — неохотно согласился Сучков. — Но лучше не менять мнений.
Младший лейтенант Хрусталев был на удивление белобрыс: ресницы его синеватых глаз казались припудренными, а брови наведенными мелом. Всем своим видом — открытым лицом, смелым взглядом и размахом плеч — он располагал к себе.
— Товарищ младший лейтенант, вот так, положа руку на сердце, скажите: как у вас в эскадрилье рядовые летчики относятся к поступку Кочеванова и Ширвиса? — спросил Чубанов.
— Мы болеем за них. Каждый из нас поступил бы так же, — ответил Хрусталев.
— Нарушили бы приказание? — поинтересовался Сучков.
— Зачем? Они не нарушали. Им было приказано отвести самолеты в безопасное место. Я сам слышал. Безопасным местом оказался воздух. Мы обсуждали их поступок между собой. Это был лучший выход из тяжелого положения. Кочеванов и Ширвис ушли в воздух не себя спасать, они напали на «юнкерсов» и заставили фрицев сбросить бомбы бесприцельно. Наши товарищи действовали смело.
— Они ведь нарушили приказание командира полка?
— Приказание вышестоящего начальника мы не обсуждаем, но, если по правде сказать, Кочеванова и Ширвиса несправедливо отстранили от полетов. Они уже вышли из пеленок, летают чутьем, почти не глядя на приборы. Каждый из нас хотел бы управлять машиной, как они, а нам говорят: «Равняйтесь по Шубнику».
— Вы считаете Шубника плохим летчиком? — спросил Чубанов.
— Нет, на инспекторских смотрах он — как часы. Пятерки ему правильно ставили. Шубник по двадцать-тридцать раз повторял одни и те же упражнения и добивался своего. Но по-кочевановски летать он не может, а лишь заученно вычерчивает в воздухе фигуры высшего пилотажа. Шубник хорош для показухи, а не для войны.
— Это еще что за «показуха»? — недовольным тоном перебил его полковой комиссар. — Какой-то блатной жаргон у вас, товарищ младший лейтенант.
Хрусталев смутился и покраснел.
— Прошу прощения, — сказал он. — Так в своей среде мы называем всё показное, годное для втирания очков, но не для дела. Показуху у нас не уважают.
— А что же у вас уважают?
— Настоящее, без подделки. Наш закон — быть, а не казаться. Вот, например, в полярную ночь мы с непривычки захандрили. Кругом снег, ориентиров нет, холодно. После занятий деться некуда. В Мурманск редко, отпускали. Заскучали многие. Кочеванов боксу начал учить — хандры как не бывало! Потом Ширвис потешный оркестр «Брызни, лапоть» организовал. Не все же серьезное, нам посмеяться, повеселиться хочется! Замполит, правда, вскоре прикрыл наш оркестр. «Растленная буржуазная музыка, — говорит. — И смех не наш». А мы ничуть не разложились. И другим смешно было. Вот из-за этого Кочеванов и Ширвис на подозрение и попали. Их стали прорабатывать. А зря. Побольше бы таких товарищей, не подведут.
И другие вызванные летчики стремились выручить провинившихся. Чувствовалось, что они недовольны порядками, заведенными «аккуратистом», мешавшими молодежи воевать по-настоящему. На перехваты посылались почему-то лишь опытные летчики, бывшие инструкторы. Они летали по всем правилам и, возвращаясь, неизменно докладывали: «Противник не обнаружен». Видимо, чрезмерная осторожность стала недугом полка.
Заместитель командира первой истребительной эскадрильи капитан Шворобей сознался, что часть вины за поступок молодых летчиков он должен взять на себя.
— Я был у них инструктором. Знаю каждого как облупленного, — сказал он. — Ширвис отнюдь не ангел, Кочеванов сдержанней, но оба они воздушные черти. Это летчики-истребители! Другого не скажешь. Они чувствуют машину, быстро соображают и всегда имеют в запасе несколько вариантов выхода из трудного положения. Люди они с головой: глупости не сделают. А со стороны кажутся лихачами-аварийщиками. Несправедливо их отстранили от полетов. Для летчика-истребителя вынужденная праздность — беда. Он теряет квалификацию. Я втайне сочувствовал Кочеванову и Ширвису, поэтому позволял «подскоки» на пробежке. В последний раз я приказал им отвести «ишачков» в безопасное место. Находясь в самолетах, они попали в сложное положение, из которого нашли верный выход. Тут, конечно, сыграло роль непреодолимое желание летать и схватиться в воздухе с противником. За это пилота не осудишь, истребитель таким и должен быть. Они — не злостные нарушители. У меня бы рука не поднялась наказать их за неподчинение. Этого не было. А за своенравие Ширвис и Кочеванов достаточно наказаны: посидели под арестом. Если допустим к полетам — будут воевать как звери, я в этом убежден.
Чубанов был согласен с ним, и про себя подумал:-«Вот кто должен стать командиром эскадрильи». Когда Шворобей ушел, майор убедил полкового комиссара разговоры о трибунале прекратить, а молодых летчиков после строгого внушения допустить к полетам. Пусть в боях загладят свою вину.
Комдива их выводы устраивали. Он был зол на Филаретова. «Аккуратист» подвел его. Желание воевать осторожно, с солидными укрытиями и наименьшими потерями привело к разгрому. По уточненным данным стало ясно, что к полудню можно будет собрать и привести в порядок лишь половину боевой техники.
Через два дня подполковник Филаретов был отозван в резерв фронта, а майор Чубанов принял на себя командование смешанным авиационным полком. Надо было ломать заведенные Филаретовым порядки.
Чубанов обладал необходимой волей и решительностью. Война была для него делом не новым: он добровольцем сражался против франкистов в Испаний, а в дни войны с белофиннами командовал истребительной эскадрильей. Его знали как резкого, не очень покладистого, но храброго и целеустремленного летчика.
Горбоносый, сухощавый, с острым кадыком, припухшими веками и бедовыми карими глазами, Чубанов походил на испанца. Прямота его суждений, смелость, привычка смотреть опасности в лицо нравились молодежи.
В первом же приказе по полку Чубанов обязал всех штабистов, способных водить машины, летать по боевым тревогам, и расписал их по дежурным звеньям. Под свое наблюдение он взял проштрафившихся лейтенантов и предупредил:
— Только, друзья-приятели, без дури, не перевариваю показного молодечества. Мне нужны надежные, хладнокровные и хорошо соображающие партнеры. Панибратства не будет, я старший, и этого не забывайте. Миндальничать не стану, за всякое своеволие, нарушение дисциплины — взыщу строго. Так что давайте на первых же порах договоримся: не стройте из себя трудновоспитуемых. Надо воевать. Ясно?.. А теперь перейдем к делу. Старых самолетов вам не отдадут. Собирайте вместе с техниками новые, прибывшие в пополнение. Изучайте «ишачков» на ходу и сами обкатывайте. Чтоб потом никаких жалоб на технику! На всё даю три дня. Салуд!
Пока Ширвис и Кочеванов занимались в кустарнике на окраине малого аэродрома сборкой новых «И-16», Чубанов, освоившись с местными ориентирами, дважды сопровождал свои скоростные бомбардировщики за линию фронта.
В его распоряжении осталось полторы дюжины стареньких истребителей, прозванных «чайками» и «бисенятами». У этих истребителей была недостаточная скорость, чтобы настигать «юнкерсов» и уходить от «мессершмиттов», но они годились для штурмовки наземных целей и боев над линией фронта. В оборонительных «каруселях» «чайки» и «бисенята» обладали большей маневренностью, нежели машины противника, и могли постоять за себя.
Для перехватов неплохи были «И-16», — их не зря ласково называли «ишачками». Короткие и лобастые машины были увертливы в бою и настигали «юнкерсов». Мощный мотор «И-16» ревел не хуже самого горластого осла.
Первым был собран кочевановский «ишачок». Вместе с техниками и оружейниками Кирилл выкатил его из кустов на стартовую площадку. Сегодня ему предстояло объездить и покорить дикаря. Неужели он окажется своенравным — заупрямится?
Забравшись в кабину, Кочеванов взглянул на доску приборов. Светящиеся циферблаты, уставившись на него круглыми глазами, звездно мерцали. Они не подведут. Звонко тикавшие часы показывали восьмой час. «Фрицы еще завтракают», — подумал Кирилл и крикнул мотористам:
— От винта!
Крылатый «ишачок» дрогнул, когда заработал мотор, и, словно горячась, задрожал мелкой дрожью.
Стартер махнул флажком.
Держа самолет на тормозах, Кочеванов плавно нажал на сектор газа. Мотор взвыл. Теперь можно было дать ход. «Ишачок» рванулся с места, набирая скорость, но взлететь пилот ему не позволил: сделав только подскок, Кирилл опять опустился на землю. Горячий скакун оказался послушным, можно было рискнуть — подняться на нем в воздух.
Кочеванов вернулся на старт и, получив разрешение на вылет, вновь погнал «ишачка» по гладкой, чуть желтоватой взлетной полосе.
За ними клубилась пыль. Скорость нарастала, а самолет почему-то не поднимал хвоста.
— Сейчас мы тебя заставим! — вслух сказал Кирилл, слегка посылая ручку вперед.
Хвост наконец оторвался от земли. «Ишачок» словно вытянулся, понесся еще быстрей. Теперь можно было взять ручку на себя…
Отрыв от земли Кочеванов всегда чувствовал, так как прекращалась тряска и начинали слегка покачиваться крылья.
Машина летит!
Набрав высоту, Кирилл пошел в зону. Мотор весело пел свою песню. Все узлы и сцепления действовали безотказно. Управление не требовало усилий. Молодого летчика, как всегда, охватило чувство радости. Оно заполнило все его существо.
С высоты было видно, как далеко внизу спокойно колыхалось море и накатывались на скалы узкие полоски прибоя. Вот что-то сверкнуло. Белые полосы стали шириться. Там бухта. У стенки стоит миноносец и кому-то сигналит ратьером. С двухкилометровой высоты Кочеванов чувствовал себя необыкновенно зорким.
Теперь следовало испытать «ишачка» на боевых разворотах, поднять на дыбы, сделать «свечку». А ну, давай вверх, на полупетлю!
Кирилл принялся выделывать фигуры высшего пилотажа. Вот его самолет сорвался в штопор… один… два…, три витка… Перед глазами замелькали в кружении лес, море, облака, скалы… Кочеванов крепче держит штурвал, нажимает на педаль… вращение прекращается. Самолет переходит в пике, из которого довольно легко выходит, и вновь взмывает вверх. Удивительная машина «ишачок»!
Кирилл впритирку, точно садится на аэродром, соскакивает на землю и, несмотря на усталость, бежит докладывать командиру, что машина опробована и может хоть сейчас стать в строй.
— Видел… все видел, — прерывает его Чубанов. — Иди помогай обкатать Ширвису. Завтра заступаем на дежурство.
Самолеты были выведены на старт. Чубанов, взглянув на лейтенантов, спросил:
— Ну как, волнуетесь?
— Есть малость, — ответил Кочеванов. — Но нам предстартовая лихорадка знакома… не первый раз трясет.
— Наша задача, — уже серьезней сказал майор, — как можно незаметней подойти к аэродрому противника и выяснить: фанерные на нем самолеты или настоящие? Следуйте за мной не отрываясь. Смотрите в оба… проделывайте все, что делаю я. В случае вынужденной атаки — прикрывайте. Самим ничего не пред-? принимать.
Договорившись о сигнализации, они разошлись по самолетам и взлетели все одновременно.
Линию фронта «ишачки» пересекли за облаками. Внизу было заработали зенитные батареи, но вскоре умолкли.
На территории противника Чубанов полетел над скалами чуть ли не бреющим полетом. Когда тускло заблестела извилистая река, он опять набрал высоту и, найдя аэродром, пошел в пике. Кочеванову и Ширвису видно было, как заработали чубановские пулеметы. Выбрав себе цели, они также обстреляли аэродром с пикирования.
На аэродроме вспыхнули пожары, но людей не было видно, только в нескольких местах засверкали вспышки.
«Бутафорская стрельба!» — поняли летчики, так как разрывов зенитных снарядов в воздухе не видели.
Обойдя излучину реки, Чубанов наткнулся на действующий аэродром противника. Кочеванов и Ширвис, неотступно следовавшие за ним, с высоты заметили, как внизу на земле вдруг стали появляться струйки пыли. Это взлетели один за другим немецкие истребители.
«Пока не набрали высоты, надо уходить, — решил майор. — Ночь светлая, быстро настигнут».
Он повел молодых летчиков домой не просто, а испытывая. Ни одного километра Чубанов не сделал по прямой: то шел на форсированной скорости, лавируя меж сопок, то делал резкие отвороты, то неожиданно менял высоту. Чтобы не оторваться от него, надо было безошибочно повторять каждый маневр.
После такой разведки Кочеванов и Ширвис вернулись на аэродром мокрыми. Майор, видя, как они с трудом переводят дыхание, озорно ухмыльнулся и спросил:
— Ну как, понравился первый полет без лихачества?
— Ничего, освоим, — отозвался Кочеванов.
— Берем на вооружение, — добавил Ширвис. — В случае чего — вам фитиля дадут. Но думаю, что отныне так называемое лихачество станет нормой поведения в воздухе.
— Весьма возможно, — согласился Чубанов.
В Заполярье разгоралась борьба за воздух. У гитлеровцев самолетов было в несколько раз больше. «Юнкерсы», сопровождаемые «мессершмиттами», делали по пять-шесть налетов в сутки. Чтобы встретить их еще на подступах к аэродромам, летчики-истребители беспрестанно находились в боевой готовности, они почти не покидали кабин своих самолетов. Спать приходилось прямо на земле под крылом, а завтракать и обедать — за штурвалом.
Стоило взвиться сигнальной ракете, как самолеты, вздымая желтую пыль, звеньями уходили в воздух и устремлялись навстречу противнику.
Июль выдался жарким. Солнце не пряталось за горизонт, оно ходило в блекло-голубом выцветшем небе по малому кругу и светило все двадцать четыре часа.
— Хуже, чем в Крыму, — жаловались летчики. — Там хоть знаешь, когда тебе спать, когда вставать, а тут словно в аду на сковородке.
Пыль висела над аэродромом не оседая. Знойные дни, без живительной прохладной ночи, походили один на другой. Каждому казалось, что он ест и пьет не досыта и не может выспаться. Сон в светлую пору, сколько бы он ни продолжался, казался очень коротким. От многочасового сидения в тесной кабине и лежания под крылом на пересохшей земле ныло все тело, голова тяжелела, а окружающая жизнь казалась нереальной, бредовой.
Чубанов теперь редко летал с истребителями, его отвлекали дела полка. Но оттого, что он уверовал в молодых пилотов, Кочеванова и Ширвиса чаще других посылали в воздух. Это устраивало обоих лейтенантов: наконец-то они дорвались до настоящего дела и могут помериться силами с гитлеровцами! Слишком уж много они учились и долго сдерживали себя.
Неожиданно в звено был зачислен Шубник, и не просто пилотом, а командиром. Это, конечно, не вызвало воодушевления у Ширвиса.
— Неужели это назначение — инициатива командира полка? — спросил он у комэска. — Тогда я совсем отказываюсь понимать людей.
— А в чем дело? — строго оборвал его капитан Лобысевич. — Шубник отличник. Все согласовано с комиссаром. Чубанова надо прикрывать надежней. А кто это сделает, вы, что ли? Шубник у меня ведомый, а когда полетит командир полка, он будет сопровождать его. Ясно? А вашу пару мы решили не разбивать.
Ширвис в знак благодарности склонил голову, щелкнул каблуками и сказал:
— Теперь я спокоен за вашу жизнь! И Шубник доволен. Такое положение его устраивает, он ведь не рвется в воздух. А мы с Кочевановым, конечно, в телохранители не годимся.
— Товарищ лейтенант, прекратите! — прикрикнул Лобысевич. — А то ведь я могу и взыскать… гауптвахта недалеко.
— Гауптвахта сейчас не наказание, — заметил Кочеванов. — И разбивать нас не резон.
Действительно, командиру эскадрильи не имело смысла разъединять слетавшуюся пару. Да и как еще на это посмотрит Чубанов? Он благоволит к отчаянным лейтенантам. Зачем же вызывать лишнее недовольство? Командир эскадрильи сам сумеет обуздать строптивых. Он станет посылать их на такие дела, что молодцы взвоют.
— Советую не пререкаться, — предупредил Лобысевич. — Худо будет, если я всерьез рассержусь.
С этого дня Ширвис и Кочеванов не имели отдыха. Не успевали они сесть на аэродром, как получали новое задание. И дело было вовсе не в Лобысевиче — разгоралась боевая страда. Молодым летчикам приходилось заниматься самой черной для истребителей работой: штурмовать артиллерийские батареи, окопы противника, мосты и аэродромы. Иногда они возвращались на таких издырявленных самолетах, что механики Сережа Маленький и Сережа Большой диву давались: как сами пилоты остались живы?
Показывая рваные дыры в крыльях и фюзеляжах «ишачков» своим приятелям — электрикам и старшинам аэродромной команды, Сережа Большой сокрушенно вздыхал и жаловался:
— Дуршлаги из самолетов делают. Хоть море процеживай, любая сельдь пройдет!
Механики старались затянуть ремонт, чтобы пилоты могли отоспаться и отдохнуть. А те, полежав где-нибудь в тени, хватали газеты, прочитывали невеселые сводки Совинформбюро об отступлении и потерях, начинали нетерпеливо расхаживать перед капониром и торопить:
— Не копайтесь вы там! Другие уже по два раза слетали, а мы тут прохлаждаемся.
Они доверяли «технарям», как себе: после ремонта никогда не осматривали самолетов. Поэтому Сережа Большой и Сережа Маленький, прежде чем доложить о готовности машины, сами тщательно прощупывали все сцепления и выверяли механизмы. А когда пилоты улетали, они заболевали «мандражем технарей» и не находили себе покоя до возвращения летчиков.
Понимая своих «технарей», Кирилл и Ян еще с воздуха сигнализировали о своих удачах: делали «бочки» и весело покачивали крыльями.
Механики, видя это, облегченно вздыхали или подбрасывали вверх пилотки и, подпрыгивая козлами, со всех ног мчались к приземлившимся летчикам. Они хотели знать всё, что произошло в воздухе.
Иногда же летчики возвращались такими возбужденными, что, сбросив парашюты, ходили по краю поля и не могли вымолвить слова. В такие минуты механики не приставали к ним. Они понимали: бой был тяжелым и неудачным.
События развертывались стремительно. Не было часа без тревоги. И чуть ли не каждый день гибли товарищи. Не стало белозубого Жамкочьяна, упал в море вместе с пылающей машиной Голявкин, столкнулся в воздухе с «мессершмиттом» напарник Хрусталева.
Вести о смерти, казалось, стали привычными, но всякий раз, когда летчику говорили о гибели товарища, с которым он недавно шутил и смеялся, пилот в замешательстве смотрел по сторонам: не обманывают ли? Потом, словно обессилев, прислонялся к крылу самолета и молча снимал шлем с головы.
Погоревать и вспомнить, какой это был чудесный товарищ, редко удавалось. Взлетала ракета, призывавшая в воздух, и пилоту уже нужно было думать о бое. Он забирался в кабину и устремлялся по пересохшему полю вперед, оставляя за собой пушистый хвост пыли.
Шубник летал редко. Он еще не сбил ни одного «юнкерса» и при начальстве жаловался на фатальное невезение, втайне же был рад тому, что не часто приходится испытывать судьбу. Обычно он сидел у телефона под березой и в ожидании звонка с унылым видом играл в шахматы с кем-нибудь из механиков. Сопровождать на боевые операции капитана и майора ему почти не приходилось. Чубанов в эти дни был очень занят: то принимал «МИГи», поступавшие в полк, то формировал третью истребительную эскадрилью из старых опытных летчиков, то уезжал что-то согласовывать в дивизию. А капитан Лобысевич, как человек, избегавший риска, старался меньше бывать в воздухе. Так что Шубнику приходилось только бодрствовать. Опер дежурные его не трогали.
В начале августа выдался ненастный день. Над сопками нависли низкие тучи, источавшие мелкие, как пыль, капли дождя.
Истребителям разрешили сходить в баню и привести себя в порядок.
Кочеванов и Ширвис, сменив белье и просолившиеся от пота гимнастерки, первым делом решили отоспаться. Они забрались во вновь отстроенную для эскадрильи на глубине шести метров огромную землянку, куда толща земли не пропускала ни гула фронтовой артиллерии, ни аэродромного шума.
Подземное общежитие разделял узкий и длинный, словно на пароходе, коридор, по обе стороны которого находились четырехместные каютки, пахнувшие свежим тесом. Заняв в самой дальней каютке верхние койки, летчики разделись и с удовольствием вытянулись во весь рост на свежих простынях.
— Говорят, что ни к чему не следует привыкать, привычка ведет к равнодушию, — сказал Ян. — А я с детства любил прохладные, только что застеленные простыни и никогда не бывал к ним равнодушен.
— Это, кажется, единственная прочная привязанность, которой ты можешь похвастаться? — заметил Кирилл.
— Видишь ли, люди должны иметь возможность выразить себя, — начал шутливо философствовать Ян. — Постоянство ведет к застою. Пока меня не укокошили, я хочу вкусить больше радостей. Ведь никто не знает, когда и где настигнет костлявая старуха. У нас, летчиков, нет времени на ожидание. Мы должны жить густо и не клясться, что будем любить вечно. На вечность у нас мало шансов. Мы даже не можем пообещать «увидимся через месяц», у нас существует только «сейчас». И загадывать вперед мы можем не больше чем на два-три часа. Но меня это не огорчает, я не сторонник длинной жизни. Чем она лучше короткой? Ведь воспоминания скорей огорчают, чем приносят радости.
— Это смотря какие, — не согласился с ним Кирилл.
Он зажмурился. И сразу перед ним возникли любящие, сияющие глаза Ирины, ее золотистые щеки, чуть потрескавшиеся, обветренные губы…
— Видишь ли, надо условиться что мы назовем радостью, — продолжал свое Ян. — К каждому она приходит по-разному: к одному — доброй волшебницей, к другому — в виде поощрения и наград начальства, к третьему — скатертью-самобранкой. Всякий человек ждет чего-то еще лучшего от жизни, а она, обманщица, может подвести. И вот когда под старость человек утратит надежду встретиться с умопомрачительной радостью, разуверится в ней, то это хуже смерти. Я бы такого не хотел хлебнуть. Всякое разочарование — мерзость. Лучше мгновенная смерть.
— Смерти я не боюсь, но и умирать не хочу. Все мое существо протестует, — сказал Кирилл. — Я бы желал долгой жизни, чтобы хоть краешком глаза увидеть, как люди будут жить после нашей победы. Мне еще обязательно надо встретиться с Ириной, увидеть шкетика Дюдю… В общем, хотел бы иметь впереди уйму времени для тех дел, которых я еще не сделал. Я не боюсь ни разочарований, ни ударов жизни, готов жить до глубокой старости.
— Спасибо за согласие, — шутливо поблагодарил Ян и тут же вздохнул. — Тебе повезло, а у меня за спиной, кроме матери, — никого. Очень хорошо, что она эвакуировалась и живет с Ириной и Борисом. Лучших друзей, чем они, у меня никогда не было. Простить себе не могу, что не завоевал сердце Ирины. А ты, заполучив ее без страданий и борьбы, видно, не ощутил счастья? Ждал еще чего-то невообразимого. Так ведь?
— Не совсем, но было, — сознался Кирилл. — Прежде я не замечал ее. Относился несерьезно. И очень злился, когда Ирка вмешивалась в мои дела. А потом вдруг сразу словно молнией поразило… дышать без нее не мог. Теперь ругаю себя, что не успел высказать ей всего, что пережил. У меня какое-то чувство вины перед ней.
— Зря. Ты для нее эталон справедливости. Правда, мне следовало бы не успокаивать, а соли подсыпать в раны, но я привык многое тебе прощать. Хотел бы, если со мной что-нибудь случится, чтобы ты с Ириной, а не кто иной, позаботились о моей матери.
— Согласен, — серьезно сказал Кирилл. — Но жду того же и от тебя. Если со мной беда, — вы с матерью поможете моим.
— Идет, дай лапу.
Они протянули друг другу руки и крепко пожали их.
— А теперь — гуд найт, — сказал Ян. — Приятных снов.
Уснули они быстро. И сон у них был как обморок, без сновидений.
Первым на другой день проснулся Кирилл. Взглянув на часы, он принялся тормошить Яна:
— Вставай, уже девять часов не то утра, не то вечера.
Ян потянулся так, что хрустнули суставы и, высунув голову в коридор, крикнул:
— Дневальный! Что сейчас — утро или вечер?
В ответ послышалось дурашливое «гы-гы-гы!». Дневальный — боец аэродромной команды, — решив, что пилоты, как всегда, шутят, к своему «гы-гы» добавил:
— От дают!
— Не очень вразумительный ответ, — заметил Ян.
Подзывать к себе бойца и уточнять — утро сейчас или вечер — им обоим не хотелось. «А то еще начнем торопиться. Ну ее к черту, эту спешку! Хоть несколько минут поживем вне времени, благо никто не требует, не тормошит».
Пилоты не спеша поднялись, сходили в туалетную, побрились, пришили к гимнастеркам новые подворотнички, начистили до блеска сапоги и выбрались наверх.
Над аэродромом клубились грозовые облака, было пасмурно.
— Чудесно! — сказал Ян. — Сегодня мы не увидим «мессершмиттов».
Они прошли в аэродромную столовую, и здесь Ян расшаркался перед официанткой с белой наколкой на голове. Он прижал руку к сердцу и, склонив голову, попросил:
— Дорогая Людочка, два воздушных волка, зверски голодных, ждут вашей благосклонности и надеются получить удвоенный ужин.
— А у нас только что отзавтракали, — бойко ответила девушка, качнув накрахмаленным передничком. — Не хотите ли пообедать?
— Кирилл, похоже что мы с тобой часиков двадцать оторвали? Людочка, вы должны посочувствовать. Подавайте все: и завтрак, и обед, и ужин, — потребовал Ян.
— Смотрите не лопните.
Официантка принесла им завтрак и обед. Кирилл с Яном так проголодались, что очень быстро опустошили тарелки и вазочку с хлебом.
— Горазды поесть! — заметила девушка. — Приходите ужинать, я вам добавочку устрою.
— Обязательно придем.
Уходя из столовой, Ян еще немного пошептался с официанткой и нагнал Кочеванова на аэродроме.
— Ловко у тебя получается, — заметил Кирилл.
Небо не прояснилось, тучи по-прежнему хмурились, нависнув над аэродромом.
— Пойдем узнаем, что нам синоптики на ближайшие сутки заготовили, — предложил Ян.
На КП эскадрильи их встретили веселыми возгласами:
— Ну и припухали же вы, братцы! Три нормы выполнили.
— Такого храповицкого задавали, что у третьего капонира земля дрожала и моторы не заводились.
— Богатыри — не вы! — ответил Ян.
В ожидании летной погоды почти все пилоты эскадрильи собрались в обширной дежурке. Одни листали журналы и читали газеты, другие с пристуком играли в «козла», третьи, устроившись у стола, писали письма домой.
— За перо мы с тобой давно не брались, — вспомнил Кирилл. — Давай, Ян, усаживайся писать. Мне надоело перед Бетти Ояровной оправдывать твою лень.
— Есть, уговорил.
Они уселись друг против друга за столик дежурного, вытащили из планшетов бумагу, вечные перья и, сразу как-то посерьезнев, принялись писать — один жене, другой матери. Писали с остановками, стараясь вспомнить, что они пережили за эти трудные дни, но в голову лезли какие-то пустяки, забавные происшествия, а о действительных переживаниях неловко было писать. Да и к чему тревожить женщин?
Когда они закончили письма, раздался резкий телефонный звонок. Из штаба звонил капитан Лобысевич. Он передал дежурному, чтобы тот объявил готовность. Где-то над линией фронта небо прояснилось, и уже появился немецкий корректировщик «фокке-вульф-189».
— Поднять три «И-16», пусть погоняют его, — приказал дежурному комэск.
— В каком составе?
— Звеном. Шубник здесь?.. Передайте ему трубку.
Лейтенант Шубник, выслушивая приказание, стоял почти навытяжку и, выкрикнув «есть!», щелкнул каблуками, словно Лобысевич мог его увидеть.
— Лейтенант Ширвис! Лейтенант Кочеванов! — тут же громко окликнул Шубник. — По самолетам.
Подхватив планшет, он бегом кинулся из помещения. Кирилл и Ян, опустив в почтовый ящик письма, последовали за ним.
Небо прояснилось, но было еще каким-то беспокойным. Среди рваных, мчавшихся на восток облаков то появлялись синеватые просветы, то исчезали. С моря порывами налетал шквалистый ветер.
Самолеты были уже выведены на стартовую площадку. Механики, поджидая пилотов, держали наготове парашютные ранцы.
Шубник, показав по карте, в каком квадрате надо искать неприятельского корректировщика, коротко распорядился:
— Вы, лейтенант Ширвис, пойдете на перехват, а мы с Кочевановым на поиск. Вопросы будут?
Ширвис, не удостоив его ответом, пошел надевать парашютный ранец. Кириллу тоже не понравилось то, что командир посылает Яна одного, но возражать не полагалось. Да и к чему лишняя болтовня? Ян ловок, он справится с корректировщиком.
Они одновременно запустили моторы и почти крыло в крыло поднялись в воздух.
Некоторое время летели вместе, а когда показалась излучина реки, Ширвис качнул крыльями, круто набрал высоту и ушел за линию фронта. Там он должен был поджидать «раму», так называли «фокке-вульф-189» за его странный силуэт.
Местность за рекой была холмистой, изрытой окопами, поросшей мелколесьем. Временами внизу то тут, то там возникали рыжеватые дымки выстрелов и рябые вспышки разрывов. На фронте шла артиллерийская перестрелка. Корректировщик помогал гитлеровцам, но как его найти? Он, конечно, закамуфлирован под цвет местности.
Ведя поиск, Шубник старался не входить в облака, но почти прижимался к ним, чтобы в случае опасности иметь возможность скрыться. Кирилл следовал за ним на небольшом расстоянии и злился. Там, левей, за линией фронта на Яна могли напасть «мессершмитты» и растерзать, а тут ходи за этим примерно-показательным Шубником и прикрывай ему хвост.
Кирилл вглядывался в просветы меж облаков и через некоторое время заметил, как что-то сверкнуло за озерцом. Он всмотрелся внимательней и обрадовался: «рама»! Сомнений не могло быть: там, вдали, у края леса скользил корректировщик.
Шубник по-прежнему шел под вторым ярусом облаков, как бы вычерчивая полукруг.
Чтобы привлечь его внимание, Кочеванов вышел вперед, покачал крыльями и устремился вдогонку за «фокке-вульфом».
Шубник тоже приметил уходившую «раму», но одновременно его взгляд уловил и другое: правей и много выше по белому облаку скользнули четыре крестообразные тени. Самих истребителей ему не удалось разглядеть: их скрывало другое облако, вытянутое, как торпеда. Благоразумней было уйти в это облако и переждать, — пусть «мессершмитты» проскочат мимо. Потом будет ясней, что предпринять. А этот отпетый идиот Кочеванов ринулся в атаку. Сейчас они все набросятся на него.
Кирилл, мчавшийся за корректировщиком, был уверен, что Шубник идет вслед за ним. Ему и в голову не могло прийти, что тот скроется в облако, покинет в такой момент товарища.
Скорость у «фокке-вульфа» была небольшой. Настигая его, Кочеванов всё внимание сосредоточил на прицеле. Вот уже «рама» поймана в нити. Силуэт увеличивается.
Надо зайти чуть ниже, чтобы стрелок-радист не мог достать из пулемета. Легким нажимом на педаль и ручку управления Кирилл переместил «ишачка». Теперь пора ударить. Только бы немного точности и удачи.
В прицеле уже хорошо были видны черные кресты на крыльях. Кочеванов слегка нажал на кнопку спуска… Огневые стежки устремились за корректировщиком, прошили кабину пилота… и в это мгновение Кирилл почувствовал, как содрогнулся его собственный самолет, словно по нему ударили тяжелым молотом. Оглядевшись, он заметил справа двухмоторный самолет. «Мессершмитт-110» стрелял по «ишачку».
Кирилл дал газ и вышел вперед так, чтобы «фокке-вульф» прикрыл его. Но тут Кочеванов увидел, что другой «стодесятый» настигает его слева и навстречу несется еще пара истребителей.
«Попался!» — мелькнуло в его мозгу. Куда же делся Шубник? Почему он не прикрывает? Стреляя, Кирилл устремился в лобовую атаку на «мессершмиттов». Те дали залп по нему. Но разве попадешь в маленького «ишачка», несущегося на предельной скорости?
«Стодесятые» развернулись и пошли на него с двух сторон, чтобы взять в «клещи».
«Главное — не дать зайти в хвост», — быстро осматриваясь, думал Кирилл. Он понял маневр «стодесятых» и резким переворотом, глубокой спиралью вышел из-под удара. Черные силуэты «мессершмиттов» пронеслись так близко от него, что показалось, будто его обдало волной горячего воздуха.
Секунда передышки — и снова «стодесятые», настигая его, открыли огонь. Кочеванов видел проносящиеся желтые и красные трассы и старался лавировать в этих потоках огня. Не давая в себя целиться, он действовал с такой быстротой, с какой мысль вспыхивала в его сознании.
«Ишачок» изматывал противников сериями непостижимых фигур. Кириллу некогда было задумываться, какие движения в данную секунду ему следует делать, руки и ноги действовали непроизвольно, повинуясь инстинкту самосохранения. Он только бормотал: «Не возьмете! Легко не дамся…»
Бой длился уже несколько минут. Юркий истребитель был неуязвим. Гитлеровцы, поняв, что разрозненными действиями они лишь мешают друг другу, изменили тактику: одна пара куда-то исчезла, а вторая преследовала Кирилла. Скорость у «стодесятых» была большей, чем у «ишачка».
«Сейчас они откроют огонь», — подумал Кирилл. Он круто взмыл вверх, бросил самолет в пике и снова стал набирать высоту.
Один из «стодесятых» по инерции проскочил вперед, но другой, более ловкий, неотвязчиво шел сзади.
«Вот прилип, — в отчаянии думал Кирилл. — А что, если я из преследуемого сам стану преследователем? Ничего такого они не ждут и, возможно, растеряются».
Молниеносным маневром он и этого «стодесятого» пропустил вперед, пристроился ему в хвост и дал короткую очередь. Патроны надо было беречь. Теперь уже не Кочеванов, а летчик «стодесятого» маневрировал, стараясь оторваться от «ишачка». Он то падал вниз, то круто лез вверх, то несся к своим машинам, чтобы подставить русского истребителя под огонь «мессершмиттов».
Кирилл повторял все движения противника. «Нет, теперь не уйдешь!» Его тупоносый истребитель неотступно следовал за «стодесятым» и короткими очередями бил из пулеметов по длинному бронированному телу.
«Мессершмитт-110» задымился, сделал отчаянный рывок в сторону, перевернулся, показав желтоватое брюхо, и заскользил к земле.
Кириллу не удалось проследить, упал ли подбитый самолет, важно было, что он уже не будет гоняться за ним. С обеих сторон появились два исчезнувших на время «мессершмитта», а третий настигал сзади.
Ян Ширвис, поджидавший в облаках корректировщика, неожиданно заметил трех «стодесятых» и мечущегося среди них «ишачка».
Не раздумывая, он бросился на выручку. Поймав в прицел «стодесятого», Ян ударил по нему из пулеметов и пушки. Он стрелял до тех пор, пока из кабины, помеченной крестом, не вырвались языки пламени…
Не глядя больше на загоревшегося «мессершмитта», Ян, прибавив газу, подтянулся к «ишачку» и стал прикрывать Кирилла.
Вскоре откуда-то слева вынырнул самолет Шубника и обстрелял издалека «стодесятого». «Мессершмитты», видя, что соотношение сил изменилось не в их пользу, поспешили выйти из боя и скрыться в облаках.
Преследовать их не было смысла. Кирилл зажмурил утомленные глаза, затем открыл их и засмеялся. Небо, которое еще недавно было таким тесным, вмиг стало бескрайне огромным. Оно как бы посветлело.
Подождав, когда товарищи пристроятся, Кирилл повернул к аэродрому. Только в пути он разглядел рваную дыру над мотором. «Еще бы немного, и…» Ему не хотелось думать, что было бы потом. Он все-таки не поддался малодушию и один дрался против четырех! Но где же был эта скотина Шубник?
У аэродрома Ян вырвался вперед и, лихо сделав «бочку», пошел на посадку. Кириллу полагалось сделать две «бочки», но у него на это не было сил. Он с трудом приземлился и, затормозив, бессильно опустил руки.
Теперь, когда все было кончено, Кочеванова охватила блаженная слабость. Привалясь к сумке парашюта, он закрыл глаза. Хорошо было ни о чем не думать, не шевелиться. Подольше бы так!
Первым к самолету подбежал Сережа Большой.
— Кирилл Андреевич… товарищ лейтенант, что с вами? Ранены? — испуганно допытывался он.
— Вроде бы жив, — отозвался Кирилл. — Смотри, как самолет разделали, хоть на свалку тащи.
— Ничего, залатаем, лишь бы сами целы. А сбить никого не удалось?
— Думаю, что двух машин фрицы сегодня недосчитаются.
— Ну тогда нам нипочем эти дыры! За ночь «ишачок» станет как новенький.
На аэродроме их встречали командир полка, комиссар и капитан Лобысевич. Шубник, поддерживая планшет, бегом устремился к ним и, остановись на почтительном расстоянии, звонким голосом принялся докладывать. Кирилл с Яном уловили лишь конец его рапорта:
— …выполнено: корректировщик уничтожен. Всего в бою сбито три самолета противника.
— Благодарю за отличное выполнение задания, — сочно пробасил Чубанов, протягивая ему руку.
— Служим трудовому народу! — дружно отозвались лейтенанты.
Командир полка сам подошел к Ширвису и Кочеванову. Крепко пожимая им руки, он сказал:
— Очень жалею, что не был с вами.
— Мы тоже, — ответил Кирилл. — Вдвоем трудно было.
— А третий?
— Он умеет хорошо рапортовать, а в бою мы его не видели.
Чубанов повернулся к Шубнику:
— Где же вы находились?
Шубник смутился:
— Я хотел доложить… Лейтенант Кочеванов покинул меня. Вышел вперед… с желанием опередить и сбить корректировщика…
— Я думал, вы кавалеры орденов, — перебил его Чубанов, — а оказались мелкими кляузниками. Не стыдно?
Он брезгливо махнул рукой, круто повернулся и, сутулясь, широко зашагал на КП.
К лейтенантам подскочил капитан Лобысевич и зашипел:
— Вы кого хочешь из терпения выведите. И что взбрело? Нашли, когда счеты сводить! Сам командующий наблюдал ваш бой над окопами… по телефону звонил… приказал всех к награде представить. А вы тут склоку затеяли! Из-за вас опять начнут на совещаниях мое имя трепать. Вот где вы у меня сидите!
В сердцах он хлопнул себя рукой по затылку и трусцой побежал догонять Чубанова.
Оставшись с Яном вдвоем, Кирилл, сожалея, сказал:
— И дернуло же меня за язык! Записали бы всем по самолету — и ладно. Черт с ним, пусть пользуется. Он же отличник, ему неудобно без ордена.
— Зачем же трусов прикрывать! — не согласился Ян. — Если Шубнику спускать, он раньше тебя орден получит. Видишь, как за него Лобысевич болеет?
— Ну и пусть! Я не для орденов дерусь. Хорошо, что жив остался. Спасибо, Ян, вовремя ты срубил того неотвязчивого гада.
После ужина комэск вызвал пилотов первого звена к себе.
— Посты наблюдения подтвердили: вами сбиты три самолета противника, — сказал он. — Один упал на нашу территорию, два сгорели на ничьей земле. Кто сбивал, — посты определить не могут. Советую поступить благородно: не спорить, а согласиться, чтобы каждому было записано по самолету.
Ширвис покачал головой и ухмыльнулся:
— Слышишь, Кирилл, я же тебе говорил. И наградные, наверное, уже составлены.
— А как же вы думали, товарищ лейтенант? — возмутился Лобысевич. — Здесь военная служба… приказы командующего выполняются без дискуссий.
— Кому же вы приписали «фокке-вульфа»? — спросил Кочеванов. — Шубнику?
— Зачем? — возразил Шубник. — Я его не сбивал.
— Значит, «мессершмитт-110»?
— Да, — невозмутимо подтвердил Шубник. — Я в него стрелял.
— Ну, знаешь, — возмутился Ян, — это называется наглостью!
— Товарищ Ширвис, прекратите! — строго оборвал его Лобысевич и добавил — Документы уже сданы и пошли на подпись.
— Зачем же вы тогда нас вызывали?
— А затем, что этого требует порядок. Понятно?
— Не очень до меня доходят такие порядки…
Но Лобысевич его не слушал и продолжал:
— И еще должен сообщить… в эскадрилье будут изменения: часть опытных летчиков уйдет на «МИГи», другие получают повышения. Вы, лейтенант Кочеванов, и вы, лейтенант Ширвис, назначаетесь командирами звеньев. Это значит, что теперь вы люди ответственные. Сообразно со служебным положением и ведите себя.
Кирилл с Яном онемели. Они не ждали такого решения начальства.
Для быстроходных «МИГов», способных обгонять «юнкерсов» и «мессершмиттов», Чубанов подобрал опытных летчиков, обездолив, конечно, другие эскадрильи. «Чаек» и «бисенят» у него осталось немного. Эти старенькие истребители явно не годились для современной войны. Пусть их доламывают те, кто привык летать на этих гробах. Молодежь незачем сажать на устаревшую технику. А вот на дюжину вновь полученных «И-16» хорошо бы подобрать летчиков, по своим данным похожих на Ширвиса и Кочеванова. Чубанов шел на риск. Но прежде чем отдать приказ о назначении, он все же решил серьезно поговорить с будущими командирами групп. Вызвав к себе лейтенантов, он усадил их в кресла и коротко изложил суть дела:
— Прибыло молодое пополнение: четырнадцать пилотов-сержантов. Все они недавно окончили летные школы. Боевого опыта, конечно, не имеют. Многие из них, правда, летали на «И-16». Это несколько обнадеживает. Вот этих сержантов надо научить ориентироваться в зоне боев и как можно быстрей ввести в строй. У вас будут не звенья, а, скорее, группы из четырех-пяти молодых пилотов и одного помощника. Ну как — справитесь с такой задачей? — вдруг спросил он в упор.
— Честно говоря, не знаю, — ответил Кочеванов.
— Есть же профессионалы-инструкторы, какие из нас учителя? — поддержал его Ширвис.
Они явно не хотели быть начальниками.
Чубанов передразнил:
— Мы-ста недавно щи лаптем хлебали и портянкой утирались? Нам самим мамка требуется? Давайте не прибедняться. Не люблю примитивных хитростей. Я понимаю вас. Спокойней, конечно, в вольных асах ходить и в своей, компании начальство неладным словом поминать: бюрократы-де и притеснители, развернуться не дают. Так вот вам дело. Пожалуйста, разворачивайтесь! Но это нелегкая жизнь. Тут не только за себя, но и за других отвечать придется и пример показывать. Хотите вы или не хотите, а приказ уже отдан.
— Мы не этого опасаемся, а излишнего дерганья и угроз, — признался Кочеванов. — Наш Лобысевич знает только одно: «Под суд отдам! На бюро вызовем!» Не позволит он нам свои методы применять.
— У вас «свои методы» есть? — не без иронии поинтересовался Чубанов.
— «Свои методы», конечно, громко сказано, — ответил Кочеванов, — но мне думается, что сержантов надо учить так, как мы друг друга натаскивали.
— Вот именно такие инструкторы мне и нужны. Разрешаю вам по своему вкусу подбирать пилотов. Сходите в общежитие резерва, приглядитесь, поговорите с ними. Только не тяните — списки групп завтра должны быть в штабе. На все про все — две недели даю. Со всеми текущими вопросами обращаться не к Лобысевичу, а к капитану Шворобею. Общее руководство за мной. Вопросы будут, кавалерос?.. Нет? Идите действуйте.
Ширвис задумался: как же отбирать людей? По внешнему виду и Шубник — парень хоть куда. Ян привык оценивать людей на ринге. Когда нависнет угроза нокаута, за несколько секунд определишь — мужественный ли перед тобой человек или малодушный. Вот если бы на ринг можно было новичков вызвать! Поэтому Ян предложил:
— Слушай, а почему бы нам не пустить в ход перчатки? Не отбирать же ребят по анкетам?
— За такой отбор не только шею намылят, но и по шапке дадут, — заверил Кирилл. — Нам не помешает с документами ознакомиться.
— Хорошо, — согласился Ян. — Ты отправляйся в штаб, а я в общежитие поеду.
Зимние квартиры полка находились у залива в семи километрах от аэродрома. Захватив с собой чемоданчик с двумя парами боксерских перчаток, Ян поехал на попутной машине к сержантам.
Молодежь размещалась в общежитии, в котором год назад жили и Кирилл с Яном. Пилоты-сержанты имели мальчишеский вид. «По девятнадцать-двадцать лет, — определил Ширвис. — Наплачешься с такими».
Поздоровавшись с сержантами, он громко спросил:
— Кто из вас боксом занимался? Прошу поднять руки.
Курсанты обступили его:
— Вы инструктор физкультуры, да?
— На соревнование отбираете?
— А тяжелоатлеты не требуются?
— Ни первое, ни второе, ни третье, — ответил Ширвис. — Отбираю боевых и сообразительных парней в эскадрилью… условно назовем ее «Грозная перчатка». Но я что-то не вижу поднятых рук.
Сержанты, опасаясь подвоха, переглянулись, как бы спрашивая друг друга: «Рискнем, а?» И не очень уверенно стали поднимать руки.
— Восемь, — сосчитал Ян. — Чудесно! Кто из вас готов надеть перчатки и продержаться два-три раунда?
— Против кого?
— Ну, хотя бы против меня. Желающих прошу в спортивный зал.
В спортивный зал пришли все сержанты. Их разбирало любопытство: всерьез лейтенант устроил «открытый ринг» или для розыгрыша, чтобы повеселиться в час досуга? Уж слишком у него был какой-то неофициальный вид. Нашлись смельчаки, которые не прочь были размяться и помериться силами.
На импровизированный ринг выходили не очень умелые юноши, но задиристые, стремившиеся победить. Они смело, порой очертя голову, бросались в атаку и, лишь получив два-три крепких удара, начинали тщательней прикрываться, но не прекращали нападений.
Ширвис был доволен партнерами: среди них не оказалось трусов. Когда проверку прошли все сержанты, обучавшиеся боксу, на ринг попросились борец и кряжистый мастер тяжелой атлетики. Неуклюжие движения атлетов, промахи и неумелая защита вызывали смех, но мужеством и упорством парни бесспорно обладали.
Ян не знал, кому отдать предпочтение. Отобрав в группы самых отчаянных, он сдал список для штаба.
Сержанты, не прошедшие проверки, встревожились. Им хотелось без задержек попасть в боевые подразделения, а тут из-за незнания бокса они вдруг остались в стороне. Бокс же не входил в программу обучения, — значит, происходит какая-то несправедливость. «Пусть нас проверяют в воздухе», — стали требовать они у старшины группы.
Когда к сержантам на собеседование пришел политрук политотдела Батайкин, они забросали его вопросами и, конечно, рассказали все, что произошло днем.
Политрук немедля «просигнализировал» об этом недавно прибывшему в полк к Чубанову батальонному комиссару Виткалову. Тот сперва вызвал к себе Лобысевича и сказал, что в эскадрилье из рук вон плохо поставлено воспитание летчиков, лейтенанты самоуправствуют, особенно Ширвис.
После выговора Лобысевич появился в подземном убежище эскадрильи разъяренным.
— Вы опять за свое? — накинулся он на Ширвиса, уже собиравшегося ложиться спать. — Откуда у вас взялась эскадрилья «Грозная перчатка»? Кто вам позволил производить отбор с мордобоем?
— Нам командир полка разрешил выбрать новичков по своему вкусу, — спокойно ответил Ян. — Так что полный порядок!
— У него порядок! — От возмущения Лобысевич не мог подобрать слов. — Меня из-за вас уже к батальонному комиссару вызывали. А завтра в политотделе краснеть!
— Теперь дела не поправишь, — посочувствовал Ширвис. — Придется страдать.
— Сейчас же одеться! — вдруг рявкнул Лобысевич. — И марш к батальонному комиссару Виткалову. Я вам покажу страдать! Пусть он сам убедится, какие фрукты в эскадрилье водятся. Довольно миндальничать! А вы, лейтенант Кочеванов, чего ухмыляетесь? Ступайте с Ширвисом.
— А ему-то зачем? — удивился Ян.
— Оба хороши! Выполняйте приказание.
Батальонный комиссар Виткалов — крупнолицый, седеющий человек — принял их, конечно, не с распростертыми объятиями. Поглядев чуть припухшими, усталыми глазами на Ширвиса, сказал:
— Ну, что ж, будем знакомы. Сожалею, что наша встреча происходит при столь огорчительных обстоятельствах. Могло быть иначе, но… — он сокрушенно развел руками, — сегодня приходится разговаривать на «вы». Я уже немало наслышался о ваших похождениях. Нужно признаться: впечатление не из лучших, точнее сказать — прескверное. Да, да…
До службы в армии Виткалов был директором средней школы. Ему казалось, что он постиг все тонкости педагогического воздействия на тамошних сорванцов, поэтому и здесь, встречаясь с молодыми авиаторами, батальонный комиссар часто разговаривал с ними, как со школярами.
— А вы зачем явились? — строго обратился он к Кочеванову. — Свидетелем? Адвокатом?
— Обвиняемым, — ответил Кирилл. — Меня командир эскадрильи послал. Он, видимо, придерживается принципа: с кем поведешься, от того и наберешься.
— Скажи мне имя друга твоего, и я скажу, кто ты сам, — проговорил Виткалов. — Принцип неплохой.
— Да, если им правильно пользоваться, — вставил Ян. — Я ведь тоже могу сказать: Кочеванов самый близкий друг мне. И после этого буду выглядеть ничуть не хуже его, — именно потому, что, по словам комэска, он запятнал себя дружбой со мной?
— А вы, оказывается, каверзный, но неглупый человек, — смягчился Виткалов. — Тогда почему вам взбрело пойти к курсантам и устроить этот идиотский матч бокса? Скандал на всю дивизию!
— Командир полка посоветовал отобрать истребителей по своему вкусу. Мы с Кочевановым бывшие боксеры. Представляете, какой у нас вкус? Получился, конечно, скандал, но ребята отобраны надежные.
— Не прикидывайтесь, пожалуйста, простаком, — поморщившись, сказал батальонный комиссар. — Предупреждаю: если еще раз позволите себе подобное — разговор будет крутым. Ступайте и пишите рапорт на имя командира полка… об этом кулачном отборе. А вы, лейтенант Кочеванов, останьтесь.
Когда Ширвис ушел, Виткалов пригласил Кочеванова сесть и спросил:
— Скажите, откуда у вас обоих столько мальчишества? Вот вы — женатый человек, отец семейства! Почему не осуждаете циркачество, а поддерживаете его? Так понимаете долг дружбы? Вас всюду поминают рядом, а ведь вы человек иной закваски.
— Меня не порочит дружба с Ширвисом. Он настоящий летчик и патриот. Выходки его не зловредны — от избытка энергии, хоть он и старается обуздать себя.
— Я хочу, чтобы в этом вы ему помогли как друг и настоящий товарищ. Вы ведь теперь ответственные люди — воспитатели молодежи. Договорились?
— Постараюсь.
В группу Кочеванова помощником пришел Николай Хрусталев. Кириллу нравился белобрысый младший лейтенант. Он обладал добрым и смелым сердцем сильного человека, покладистым и незлобивым характером.
Ширвис почему-то выбрал в помощники медлительного на вид, с крошечными медвежьими глазами и косолапой походкой комсорга эскадрильи украинца Данилу Коваля, который ни одного слова не произносил не обдумав.
— Не знал, что тебя устроит помощник с этаким темпераментом, — удивился Кирилл.
— Ничего, — отозвался Ян, — горячности у меня на двоих хватит. Нужно, чтобы у кого-нибудь покрепче сдерживающие центры были. Видишь, какой я дальновидный. Вдумчивым деятелем становлюсь.
— Все же нам с тобой не следует разделяться, — заметил Кирилл. — На первых порах придется помогать друг другу, иначе всех птенцов у нас перебьют прежде, чем они оперятся.
— Соображения правильные, — одобрил Ян. — Давай так: один на вывозной действует, другой — ходит патрулем.
Договорившись о совместных действиях, они собрали своих подопечных и предупредили:
— С этого часа ваша нормальная жизнь с хождением в столовую и восьмичасовым сном кончилась. Будем ловить каждую минуту, удобную для полетов. В таких условиях составить расписание невозможно. Летать придется в любой час дня и ночи, благо светлого времени больше чем достаточно. Остальную часть суток используем для закалки, изучения материальной части самолета и теории.
Сержанты погрустнели:
— Значит, опять учиться и сдавать зачеты?
— А как же вы думали? В воздухе малейший промах грозит летчику не двойкой, а куда более серьезным — можно костей не собрать, — сказал Ширвис. — Поэтому зачеты заставим сдавать на пять с плюсом. Шпаргалок и подсказок не будет.
Рабочий день у новичков-сержантов начинался с пробежки и физзарядки. Размявшись, они принимались за дела: одни шли на сборку новых самолетов, другие — к вывозному учебно-тренировочному истребителю «УТИ-4». Этот самолет походил на «И-16», но в отличие от него имел две кабины. В переднюю садился инструктор, а в заднюю — ученик. Каждый из них мог самостоятельно управлять самолетом.
Одновременно с вывозной машиной в воздух поднимались два конвойных «И-16». Они ходили кругами на большой высоте и охраняли учебную машину, чтобы она не подверглась нападению «мессершмиттов».
Лобысевич в эти дни походил на наседку, высидевшую утят и всполошенную тем, что они ринулись без нее плавать.
Однажды, видя, как «УТИ-4» с недостаточно прогретым мотором пробежала почти без ускорения половину пути, он закричал:
— Что делают, мерзавцы! Отставить!
Капитан знал, что впереди скалы и ров. Он двигал рукой и ногами, жестами подсказывал, что следует предпринимать Ширвису. А лейтенант, видимо надеясь на свою сноровку, ничего такого не делал…
«УТИ-4» подпрыгнула, опустилась… и только у самой границы взлетной полосы оторвалась от земли.
Лицо у Лобысевича побелело, губы тряслись.
— Эт-то же самоубийцы! — возмутился он. — Лихачи, шаромыжники! Преступление так вводить молодежь в строй.
Увидев улыбку на лице капитана Шворобея, он накинулся и на него:
— А вы чего щеритесь? Не наулыбались еще? Как бы потом, не заплакали. Предупреждаю: ответственность на вас возложу. Довольно с меня одного спрашивать.
И Лобысевич, перестраховываясь, написал рапорт, в котором сообщал, что в целях ускорения подготовки молодежи, прибывшей из летных школ, он берет на себя повседневное наблюдение за группой лейтенанта Шубника, а ответственность за обучение остальных пилотов возлагает на капитана Шворобея. Фамилий Кочеванова и Ширвиса он умышленно не упоминал. Пусть заместитель отвечает и за них. Тогда будет знать, как посмеиваться!
Во время вызовов по тревоге то Ширвис, то Кочеванов брали с собой по одному новичку, чтобы приучить их свободней держаться в боевой обстановке.
Сержанты, впервые участвовавшие в воздушных боях, ничем, конечно, похвастаться не могли, — во время атак они бессмысленно носились в клубке самолетов. Их ошеломляли резкие виражи и бешеные скорости быстротечного боя, продолжавшегося всего две-три минуты. Новички не успевали не только прицеливаться, но и определить, что за самолеты мелькали перед глазами. Боясь потерять ведущего, они лишь следили за маневрами командира и повторяли их.
На аэродром после воздушной потасовки сержанты возвращались такими измотанными, что едва держались на ногах. Стоило им закрыть глаза, как в багровой мгле с ревом начинали сновать вверх и вниз длинноносые самолеты. Но постепенно, накапливая опыт, они стали улавливать ритм вихревых каруселей и понимать, что творится в воздухе.
В запале некоторые сержанты очертя голову бросались на противника, не думая о прикрытии ведущего. Таким нетерпеливым при разборе боя крепко доставалось от Кочеванова.
— Вы в кого стреляли? — спрашивал он.
— В гитлеровца… в «стодесятого».
— Значит, из-за паршивого фрица готовы были пожертвовать своим командиром, боевым товарищем?
— Это вышло невольно, — оправдывался провинившийся. — Вы же лучше меня маневрируете… Я увидел его в прицел… очень хотелось сбить.
— У нас так не поступают. Раз товарищ доверил вам свою жизнь, — оберегайте ее. Иначе ваше поведение ничем не лучше предательства, — не щадя пилота, выговаривал Кочеванов. — Врага мы остерегаемся, а в товарища верим. Запомните это.
Ян в таких случаях обычно помалкивал, потому что сам еще недавно, забывая обо всем, кидался на гитлеровцев. Но все знали, что Ширвис — за дисциплину в бою.
— Двойка за поведение в бою, — сообщал вдруг на земле Ширвис сержанту, которому казалось, что за ним в воздухе никто не наблюдал. — Осмотрительности никакой. Совершаете маневр, не учитывая возможностей противника. Забываете, что с нами воюют не олухи, а опытные воздушные волки, зубастые и хитрые. Они только и ждут промаха. Сожрут в мгновение.
Если бы Лобысевич послушал Ширвиса на разборе полетов молодежи, он бы не поверил своим ушам и решил бы, что тот его разыгрывает, изображая придирчивого службиста, ратующего за строгую дисциплину.
В начале сентября, стремясь отрезать Кольский полуостров и Мурманский порт от страны, гитлеровцы предприняли новое мощное наступление. Они двинули в бой всю свою тяжелую артиллерию, бронетанковые части, авиацию, горно-егерский корпус, отборные полки «СС». Ценой больших потерь им удалось прорвать линию обороны и подойти к железной дороге, ведущей в Мурманск.
Фронт приблизился. С аэродромов по ночам видны были пожары и отчетливо слышалась артиллерийская пальба. Опять наступили дни, когда летчики летали по многу часов. Они спускались на аэродром только для заправки баков горючим, пополнения боезапаса и тут же по тревоге вновь поднимались в воздух.
В ход были пущены машины всех типов: одни улетали на патрулирование, другие на штурмовку переправ и наземных войск, третьи на перехват бомбардировщиков, четвертые для сопровождения. Даже учебные самолеты нагружались, бомбами и уходили к фронту. Любыми силами надо было ослабить натиск противника.
В первой эскадрилье больше всего приходилось работать группам Ширвиса и Кочеванова, так как Лобысевич выдумал, что там отобраны самые способные пилоты, а ему и Шубнику достались недоучки, которых еще рано посылать на ответственные задания.
Десятого сентября обстановка на фронте до того обострилась, что, несмотря на низкую облачность, дождь и шквалистый ветер, полеты не отменялись.
Группа Кочеванова получила задание лететь на штурмовку вновь наведенного моста, по которому переправлялись войска.
Разбивая в брызги мутные лужи, покрывавшие аэродром, Кирилл, взлетел и, дождавшись Хрусталева с сержантами, повел их на небольшой высоте к переправе.
Через несколько минут он заметил двигавшуюся навстречу мутно-серую завесу, опускавшуюся до земли. Подниматься выше было бессмысленно, — ничего не увидишь, сплошные облака покрывали небо.
Кирилл решил обойти стороной полосу дождя, но не удалось: крупные капли запрыгали на плоскостях, рассыпаясь бисеринками, похожими на ртуть.
Дождь усиливался. За его пеленой трудно было разглядеть хоть какие-нибудь ориентиры на земле. Козырек заливало. Кирилл перешел на слепой полет, забирая все больше влево, надеясь таким способом скорей выйти из обрушившегося на них водопада.
Ведомые, чтобы не потерять его в звенящей хляби, шли вслед плотным строем.
Вскоре дождь поредел, уже можно было разглядеть впереди синеватые просветы в облаках.
Взглянув на землю, Кирилл понял, что сейчас надо круто забрать вправо. Он сделал поворот, хотел подняться выше и… наткнулся на четверку «мессершмиттов», словно выкатившихся из облаков. Уклоняться было поздно: ведущий шел наперерез курса так близко, что Кирилл невольно припал к прицелу и, нажав на гашетку, прошил трассирующими пулями длинное, хищное тело «мессершмитта».
Гитлеровец, не ожидавший внезапного нападения, на какую-то долю секунды растерялся. «Мессершмитт-109», клюнув носом, накренился и заскользил вниз. Но он не утерял управления, так как вскоре выровнялся и круто стал набирать высоту. Кирилл настиг его и ударил из пушек по мотору…
Видя, как «стодевятый» задымился, лейтенант осмотрелся. Ведомых не было вблизи. Вот и сам проштрафился: потерял молодых, куда же они делись? Надо разыскать. Кирилл бросил подожженного «мессера» и пошел на поиск, вглядываясь в мутную пелену.
Заметив вдали мелькавшие самолеты, он пошел на сближение.
Товарищи, оказывается, дрались на малой высоте, стремясь прикрыть друг друга. Самолеты, носившиеся под струями дождя, казалось, оставляли за собой клочки голубого пламени.
Разобравшись, где противники, где свои, Кочеванов пошел наперерез двум «мессершмиттам», пытавшимся оттеснить «ишачка», которым управлял неопытный сержант. Он вновь приник к прицелу, а пальцы машинально застыли над кнопками электроспусков.
Вот уже «мессершмитт», устремившийся под углом в атаку, пойман в прицел. Кирилл едва ощутимо нажал на педаль управления, слегка потянул на себя ручку… и разом нажал на обе гашетки… Его самолет дрогнул и затрясся. В глазах запрыгали огоньки, черные кресты, дым, молнии…
Кочеванову показалось, что не только пули, но и сама машина сейчас врежется в хищного противника. Прекратив стрельбу, он чуть отдал ручку вперед, ушел вниз и развернулся для новой атаки. Но «мессершмитт» куда-то исчез, и других не было видно.
Кирилл стал вглядываться в пространство меж облаками и землей: где же свои? Сквозь завесу усилившегося дождя невозможно было что-либо разглядеть.
Набрав высоту, он зигзагами пошел на поиск. И тут приметил на земле два костра: один, догорая, дымил, другой, несмотря на проливной дождь, ярко светился.
«Сбитые самолеты, — сообразил лейтенант. — Но чьи? Неужели там под обломками кто-нибудь из наших сержантов?» У него невольно защемило в груди, Кирилл принялся казнить себя: «Ну для чего ты кинулся на паршивого фрица? Ведь задание другое? Молодые не поняли маневра и проскочили вперед. Им же далеко до Ширвиса, который понимал тебя с полунамека».
Внезапно кругом посветлело, дождь кончился. Кочеванов до боли в шее заворочал головой, оглядывая дали.
Сперва мелькнули какие-то темные точки. Кажется, свои. «Ну конечно, «ишачки»!» — обрадовался он и полетел им навстречу.
Когда товарищи пристроились к нему, лейтенант показал им сперва два пальца — указательный и средний, затем большой, повернутый книзу. Пилоты поняли его и энергично закивали в ответ. Они тоже видели костры на земле и подтверждали победу.
Горючего изведено было много, а основное задание оставалось невыполненным. Лейтенант не мешкая повел группу дальше.
Голубоватую ленту неширокой реки и темную колонну машин, пересекавших ее, они увидели издали.
«Надо ударить по тем, что застряли на том берегу, — решил Кочеванов. — Они преградят путь задним».
Он качнул крыльями, требуя внимания, и без захода заскользил вниз, целясь в машины, осторожно входившие на недавно наведенный понтонный мост. Товарищи цепочкой устремились за ним.
Пикируя на выбранные цели, они открыли огонь из пушек, пулеметов и вихрем пронеслись над колонной. Зенитчики, не ждавшие в ненастную погоду налета с воздуха, подняли пальбу с опозданием.
«Теперь надо по шерсти пройтись», — подумал Кочеванов. Но у него уже были на исходе боезапасы. Делая заход для новой атаки, он просигналил, чтобы вперед вышли ведомые.
На бреющем полете они обдали огнем задние машины, крытые брезентом, и, видя, как по обе стороны дороги врассыпную разбегаются солдаты в мундирах крысиного цвета, остатки патронов истратили — на них.
Вернувшись на аэродром, Кочеванов доложил командиру полка, что если без промедления послать к переправе дежурные самолеты, то удастся истребить всю автоколонну.
На штурмовку с промежутками в две-три минуты отправились звено «чаек», звено «бисенят» и вся группа Ширвиса.
Вернулись они без потерь и довольные.
— Зажгли костер длиною в два километра, — доложил Ширвис. — По пути приметили над нашими позициями «раму». Видно, на корректировку вышла. Я стрелка-радиста успокоил, а мои орлы, практикуясь, «раму» буквально в щепки разбили. Серьезных повреждений не имеем.
Настроение поднялось еще больше, когда истребителям была объявлена благодарность фронта, полученная по телефону.
Обедали весело, выдумывая невероятные истории, якобы происшедшие во время утренней операции. Сержант Стебаков так расхвастался, что стал уверять, будто сам видел, как подскочила вверх подбитая им зенитка. Он даже обратился за подтверждением к Ширвису.
— Точно, — поддержал тот. — Видно, прямо в жерло угодил.
— Ну, конечно! — обрадовался Стебаков, обводя маловеров победным взглядом. — Иначе чего бы ей подскакивать? Весь ствол разворотило!
И тут, якобы для уточнения, Ян добавил:
— Только мне показалось, что она умышленно подскочила, чтобы ухватить снаряд зубами.
И это вызвало такой взрыв хохота, что из кухни повыскакивали повара и судомойки…
Днем ветер разогнал низкие тучи, в вышине остались лишь размазанные белые облака.
Нужно было ждать ответного нападения на аэродром. На барражирование вышли «МИГи». Но вскоре по тревоге были подняты все истребители.
Гитлеровская авиация подходила с разных сторон тремя эшелонами. Первыми появились на большой высоте «мессершмитты» и завязался бой с «МИГами». Потом показались бомбардировщики с неубирающимися шасси «Ю-87», прозванные «лапотниками». Заходя на цель, они обычно делали «горку» и затем устремлялись в пике. В такой момент они были хорошей мишенью. Видимо решив, что «лапотники» — самая легкая добыча, за ними устремились «ишачки» капитана Лобысевича и «чайки».
Своих молодых истребителей капитан Шворобей удерживал для третьего эшелона. Так приказал ему по радио майор Чубанов, оставшийся на земле.
Двухмоторные бомбардировщики «Ю-88», сопровождаемые «мессершмиттами», показались со стороны моря. Они шли словно крадучись, прижимаясь к лощинам между сопок.
«Наглецы, — подумал капитан Шворобей. — Надеются на внезапность и нашу несообразительность. Маневрировать-то им трудновато будет». Пересчитав противников, он по радио сообщил Чубанову:
— С мокроты проклюнулись восемнадцать курочек и шесть петушков.
— Курочек потрясите, авось прежде времени снесутся, — посоветовал командир полка. — С петушками не связывайтесь, пусть летают.
— Есть! — раздалось в ответ.
Капитан Шворобей, покачав крыльями, ринулся в гущу бомбардировщиков. За ним с двух сторон устремились одиннадцать «ишачков». Нападая сверху, они первым делом обрушились на стрелков-радистов, чтобы те не смогли создать огневого заслона. Потом, выйдя снизу, «ишачки» смешались с бомбардировщиками и стали пристраиваться к «Ю-88», выискивая мертвую зону и подходя под таким углом, чтобы удобней было бить по моторам, не опасаясь хвостовых пулеметов противника.
Аккуратные ряды бомбардировщиков, шедших волнами, смешались. Началась опасная толчея, в которой «мессершмитты», летевшие выше, не могли стрелять в юрких «ишачков», боясь попасть в своих.
Майору Чубанову, наблюдавшему за боем в бинокль с вышки КП, самолеты, взвившиеся над далекими сопками, напомнили стаю всполошившихся галок, мечущихся в вечернем небе. Он улавливал в наушники рычание моторов, стрекот пулеметов, визг и треск разрядов приемника.
Вот в самой гуще стаи словно сверкнула молния, озарив сопки багрово-зловещим светом.
««Юнкере» взорвался в воздухе», — понял Чубанов.
Самолеты, как по сигналу, шарахнулись в стороны и заметались. Послышались частые удары по земле, от которых заколыхалась вышка.
«Бомбы сбрасывают, не донесли», — обрадовался майор и, не выдержав, своим сочным басом принялся кричать в микрофон:
— Бейте… вытряхивайте душу! Не давайте прорываться с грузом…
Он так увлекся воздушной схваткой с третьим эшелоном, что не сразу уловил встревоженный, прерывистый голос Лобысевича.
— «Скала»… «Скала»! Я «Береза»! — взывал капитан. — Учтите — «восемьдесят седьмые» уходят к Тук-озеру. Здесь поджидают «стодесятые». Мы нарвались на засаду… Жду подмогу…
— Зачем их понесло к Тук-озеру, когда приказано оборонять аэродромы! — возмутился Чубанов. — Легкой добычи захотели. Кого я теперь им подкину?
Он связался с «МИГами», отбившими атаки «мессершмиттов», и направил два звена к Тук-озеру.
— «Береза», «Береза»! Я «Скала». К вам пошли быстрые. Отходите, прикрывайте новеньких… Как поняли? Перехожу на прием.
Но Лобысевич больше не откликался.
Двухмоторные «юнкерсы», побросав бомбы куда попало, стали отходить. Преследовать их Чубанов запретил. Его истребителям необходимо было как можно быстрей пополнить боезапас и горючее, чтобы во всеоружии встретить новые налеты.
Выслушав донесения о засыпанных воронках и погашенных пожарах, командир полка разрешил принимать истребителей на малый аэродром.
Летчики группы капитана Шворобея, сбившие шесть «юнкерсов» и одного «мессершмитта», к аэродрому возвращались выделывая такие дикие фигуры, что Чубанов, встревожась за целость самолетов, невольно закричал в микрофон:
— Что за ребячество! Столкнуться хотите? Прекратить индийские танцы! На посадку заходить по одному.
Видя с вышки догоравшие на земле машины противника, он не радовался, так как предчувствовал, что сегодня недосчитается многих своих.
И майор не ошибся. На аэродром не вернулись две «чайки», один «МИГ» и четыре «И-16». Из всей группы капитана Лобысевича уцелели только рыжеватый сержант Марголин и лейтенант Шубник.
Марголин был ошеломлен прошедшим боем, он долго не мог справиться с дыханием, ходил по краю аэродрома и, как рыба, широко открывал рот.
У сержанта стали допытываться: что же случилось? Как он потерял Лобысевича и товарищей? Марголин ничего толком не мог рассказать, так как не был еще натренирован к действиям в бою и, кроме мелькания машин, приметил лишь Тук-озеро.
— Не успевал вертеть головой, — признался он. — Мы пошли вдогон за «восемьдесят седьмым», а у Тук-озера начали крутиться. Я только об одном думал: как бы не столкнуться и не выпустить из виду Гераськина. Он был ведущим. Вдруг, чувствую, по фюзеляжу, ударило… совсем рядом желтый нос «мессера». Я — в правый вираж. Потом сорвался в штопор и ушел. Гераськина потерял и ориентиры все перепутал. Даже бухту свою проскочил. Аэродром нашел, когда бензину не больше литра оставалось…
Шубник, конечно, мог рассказать обо всем подробней, но почему-то уверял, что видел не больше Марголина, так как сам попал в «клещи» и не мог следить за другими. По его словам, в начале боя он прикрывал Лобысевича, но когда тот заметил у Тук-озера поджидавших «стодесятых», то якобы дал сигнал разъединиться и взять под защиту молодых, на которых первым делом и напали немецкие асы. Единственный самолет, сбитый у Тук-озера, он приписывал себе.
— В горячке боя не разобрал, — как бы винясь, говорил Шубник. — Думал, что бью по «мессершмитту», а, оказывается, подвернулся «лапотник».
Он мог выдумывать что хотел, так как знал: других свидетелей нет и не будет.
Командир полка, выслушав его с нахмуренным лицом, спросил у летчиков:
— Кто слетает к Тук-озеру? Надо поискать — не осталось ли живых.
На поиски товарищей готовы были лететь все. Чубанов выбрал Коваля, Шубника и Кочеванова.
— Хватит троих, — сказал он. — Получше приглядывайтесь к болотам. Может, кто сделал вынужденную посадку или на парашюте выбросился.
Условясь о порядке поиска и сигналах, летчики поднялись втроем в воздух.
Шубник на небольшой высоте полетел впереди, чтобы показать, над какими местами дралась группа Лобысевича, Кочеванов шел за ним метрах в ста слева, а Коваль справа.
Минут десять они летели, ничего не замечая ни на болотах, ни в лощинах.
Над голыми сопками Шубник вдруг почему-то метнулся в сторону и стал круто забирать влево.
Кочеванов огляделся: вокруг никакой опасности не было. В чем же дело? И в эту минуту он заметил у подножия сопки обломки самолета. Кирилл снизился и, делая полукруг, разглядел на одном из обломков черный крест. По всем признакам, внизу валялся пикирующий бомбардировщик «Ю-87».
«Почему от него шарахнулся Шубник? Ах, вот оно что — обломки оказались не там, где он сбил бомбардировщика, — догадался Кирилл. — Да, это не очень приятный факт».
Кочеванов просигналил Ковалю, чтобы тот приблизился.
Младший лейтенант сделал круг над сопкой, качнул головой и показал опущенный вниз большой палец. Это означало: «вижу сбитого».
Запомнив место, они полетели догонять далеко ушедшего Шубника.
У Тук-озера летчики с трудом, лишь по темным пятнам выгоревшей травы и кустарников, разыскали два покореженных и обугленных остова истребителей. Где же остальные?
Они покружили над камышами, над чахлыми ивами и кривыми березками, над сосновым подлеском у каменистых россыпей и не нашли никаких следов. И только позже, когда они повернули к дому, то километрах в двадцати от озера обнаружили на ржавом болоте почти целый самолет «И-16», ткнувшийся носом в желтовато-зеленую жижу. Одно крыло у него было обломано, в другом зияла дыра. Видимо, подбитый самолет сделал вынужденную посадку на «брюхо» и скапотировал.
Куда же делся летчик? Не ранен ли? Не лежит ли без сознания в кабине?
Кирилл снизился и прошел над изувеченным самолетом так низко, что чуть не задел его крылом. Кабина пилота оказалась пустой. На хвостовом оперении белела цифра «9».
«Девятка» — машина Лобысевича. Где же сам капитан?
Кирилл сделал малый круг. Никто не показывался, «В болоте не утонешь, — размышлял он. — Здесь нет топей». Лобысевич мог выпрыгнуть с парашютом. Ведь бывало так, что машина, планируя, садилась без летчика. Надо поискать, — не белеет ли где парашют?
Товарищи, словно поняв его, сделали по два больших круга над болотом и сопками, поросшими кустарниками по южному склону. Но ни одного живого существа не приметили. Дольше они не могли кружить — кончалось горючее. Надо было возвращаться.
На аэродроме Шубник первым соскочил с самолета, подбежал к Кочеванову и, глядя на него с тревогой, спросил:
— Кто из нас будет докладывать?
— Мне безразлично, — устало ответил Кирилл.
— Тогда я пойду, — услужливо предложил Шубник. — У тебя не возникло каких-нибудь мыслей… замечаний?
Ему очень хотелось узнать, о чем думает Кочеванов после поиска.
— Видишь ли, все мои замечания не в твою пользу. Для меня бесспорно, что «юнкерс» сбит до того, как вы добрались к Тук-озеру. И Лобысевича ты так же прикрывал, как меня во время охоты на «раму».
— Ты… ты прямо… фантазер! Все ищешь, в чем бы обвинить меня. Мстишь за мою принципиальность, за то, что я отвергаю лихачество. Я пожалуюсь комиссару.
— Слушай, ты, образцово-показательный! — остановил его Кирилл. — Будь хоть минуту человеком. Сегодня твои ученики погибли. Я бы на твоем месте не стал жаловаться, а пулю бы себе в лоб пустил.
— Ах, вот как! На самоубийство толкаешь? Ну, хорошо. Я об этом сегодня же в политотдел сообщу!
Угроза была детской. Кирилл презрительно покачал головой и сказал:
— Сообщай, но прежде подумай, как будешь выкручиваться, когда Лобысевич вернется. Он неприятный для тебя свидетель.
К самолетам приближались техники. Увидев их, Шубник вдруг оттолкнул Кирилла и стал выкрикивать:
— Подлец!.. Я не позволю!.. Не имеешь права!..
При этом он пытался выхватить из кобуры пистолет.
Подбежавшие техники отняли у Шубника пистолет и стали урезонивать.
— Ну что вы… опомнитесь… Свои ведь! Комиссар узнает — обоим хвосты накрутит. Кончайте.
А Шубник словно взбесился: он отталкивал техников и рвался в драку. Ему необходимо было создать впечатление, что они с Кочевановым крупно поссорились, тогда все доводы Кирилла станут сомнительными. Можно будет брезгливо сказать: «Мы с ним повздорили, вот он по злобе и выдумывает. Мелкий, мстительный человек».
Выходка Шубника действительно поставила Кочеванова в ложное положение. Теперь кто поверит в его объективность? Многие видели, как они чуть не подрались у самолетов.
Об этом происшествии батальонный комиссар узнал перед ужином. Он немедля вызвал к себе Кочеванова и, когда тот появился, не без осуждения спросил:
— Что же ты, герой, натворил? Я ведь на тебя рассчитывал.
Кочеванов молчал.
По его лицу было видно, как он утомился за день. От усталости покраснели веки, погасли живые искорки в глазах. Перед комиссаром стоял немало переживший человек, который ежедневно встречался со смертью лицом к лицу. Такого действительно неловко было «воспитывать», как школьника.
Пригласив сесть, Виткалов изменил тон, заговорил с Кочевановым по-дружески:
— Ты ведь бывший работник райкома комсомола, я вправе ждать от тебя помощи. А ты черт-те что позволяешь себе! Полез в драку. И где?.. На действующем военном аэродроме… после гибели командира! Ни в какие ворота не лезет!
— Вас неточно информировали: драки не было, — возразил Кочеванов. — Ее пытался разыграть образцово-показательный Шубник, но его вовремя удержали. Мы не ссорились. Дело гораздо серьезней. Хотите знать правду?
— Для этого я тебя и вызвал.
Кирилл стал рассказывать о своих догадках, связанных с гибелью сержантов и капитана Лобысевича. Виткалов был убежден, что лейтенант не кривя душой делится с ним своими невеселыми мыслями, но ему не хотелось подозревать отличника в преднамеренной подлости. «Видно, неприязнь толкает Кочеванова искать в Шубнике только плохое, — думал он. — Ей нельзя довериться. Неприязнь — плохой судья».
— Скажи честно, — перебил он Кирилла, — если бы тебе в лицо сказали этакое, ты не кинулся бы с кулаками?
— Кинулся бы.
— То-то, друг! Прежде чем обвинять, подумай: «А есть ли у меня веские доказательства?» Интуиция и догадки приводят к ошибкам. О вашей схватке на аэродроме уже известно и командиру полка. Взыскания не избежать.
— Видите ли, меня ежедневно поджидает такое взыскание, против которого все остальные — ничто. Я не боюсь их. Это была не драка, уверяю вас.
— Верю и постараюсь уладить, — пообещал Виткалов. — Ступай ужинай, а я еще поговорю с Шубником. Думаю, он не из тех людей, которых следует презирать.
Но с Шубником откровенного разговора не получилось. Он держался настороженно, словно сидел перед следователем.
— Кочеванов озлоблен. Он мне завидует, — коротко отвечал лейтенант.
— Чему? Вы больше, чем он, сбили самолетов?
— Нет, завидует моей репутации.
— Репутация истребителя — сбитые самолеты противника. Не так ли?
— Этого недостаточно. Есть еще политико-моральные факторы. Кочеванов с Ширвисом ведут себя возмутительно, а тех, кто им не подражает, зовут трусами. У меня никогда не было взысканий — одни благодарности…
«Кого он мне напоминает? — слушая Шубника, напрягал мозг батальонный комиссар. — Видимо, Шурика Смирновского… гладенького, смазливого, всегда причесанного мальчика из седьмого «В», испорченного чрезмерным воспитанием. Да, да, как ни странно».
Виткалов с недоверием относился к идеалу некоторых воспитателей — приятным мальчикам и девочкам, казалось не требующим педагогических забот. Его больше привлекали задиры, непоседы и даже лентяи. Из этих неуравновешенных ребят после больших усилий можно было вылепить порядочных людей, а из прилизанных шуриков, привыкших ходить в отличниках, чаще всего получались черствые негодяи. Они заботили директора больше, чем сорванцы.
Выделенные из массы шурики смирновские, которым говорили: «умница… исключительный ребенок», — и от которых требовали учиться только на «отлично», сами начинали воображать, что они исключительные личности, что звание «отличник» присвоено им пожизненно, И если вдруг преподаватель выставлял им плохую отметку или посредственную — одни шурики проливали слезы, а другие, обнаглев, бежали жаловаться, добиваясь отмены справедливой оценки. И часто взрослые папы, мамы, воспитатели и даже представители районо пасовали перед ними, начинали уговаривать преподавателя: «Нельзя такому ученику портить средний балл! Кто же тогда будет отличником? Надо подумать и о репутации класса, школы». А маленький наглец, добившись своего, с чувством превосходства поглядывал на справедливого преподавателя и был уверен, что все, кто не заботится о его хороших отметках, будут посрамлены.
Шубник тоже твердит о незапятнанной репутации: «Кочеванов и Ширвис ведь на дурном счету, как можно им верить?» Этот смазливый лейтенант, видимо, привык ходить в отличниках и хотел бы на войне получать ордена и повышения только потому, что нельзя же без них обходиться образцово-показательному летчику. Но способен ли такой на подлость в бою? Не заблуждаются ли его товарищи?
У храброго Кочеванова и отчаянного Ширвиса еще не выветрилось мальчишество, а этот умеет себя держать. Он приятен. Так кто из них Лучше? Кого бы ты, батальонный комиссар, показал, если бы вдруг нагрянула инспекция, проверяющая политико-моральное состояние? Шубника, конечно! С его внешностью, опрятным видом, умением отвечать бойко и правильно создалось бы впечатление об отличной выучке, и все прошло бы гладко. А с кем бы ты, Виткалов, отправился в тыл к противнику на разведку? Не раздумывая, конечно, взял бы Кочеванова или Ширвиса, потому что знаешь: в беде они не покинут товарища и будут драться за него с остервенением, не щадя себя.
Что же на войне делать с шубниками? Надо искать подход к ним.
— …Кочеванов по злобе наговаривал, — продолжал твердить Шубник. — Все знают: я больше их уважал и любил Лобысевича. Тот не зря меня выделял и сделал командиром первого звена. Если бы я видел, что он в трудном положении, — обязательно прикрыл бы.
— Я вам верю, — успокоил его Виткалов. — Только не считайте себя самым порядочным и непогрешимым. Покажите на деле, как умеют драться отличники. Это лучший ответ сплетникам, они все будут посрамлены.
— Есть, товарищ батальонный комиссар!
Капитана Лобысевича нашли на четвертый день. Даже тяжело раненный, он остался верен себе: беспокоясь за целость машины, сумел произвести нелегкую вынужденную посадку на болото. Вывалясь из кабины, Лобысевич, волоча за собой парашютный ранец, дополз до сухого места, и там, уткнувшись лицом в сухой мох, умер.
Его похоронили со всеми почестями: говорили речи, дали три залпа из винтовок в воздух. Особенно горевали его старые сослуживцы — инженеры и интенданты.
— Жалко Никанора Васильевича, — говорили они. — Настоящим хозяином был. При нем наш брат мог не беспокоиться.
Командиром эскадрильи стал капитан Шворобей. Это воодушевило молодежь. Война испытывала людей на духовную прочность. Новый комэск выдержал экзамен: со всеми он был ровен, никогда не срывался на крик, был справедливым, а главное — никто его не видел унывающим. Капитан даже в трудные дни сохранял чувство юмора. Веселая шутка стала его верной спутницей.
Капитан Шворобей был невысоким, сухощавым крепышом с легкой походкой и удивительной точностью движений: садился в самолет в два приема и управлял машиной твердой, уверенной рукой. Ведомые всегда понимали его.
В заместители себе новый комэск взял лейтенанта Кочеванова. Это вызвало недовольство Шубника и шутливое огорчение Ширвиса:
— Теперь тебя понесло в большое начальство. Оторвешься и зазнаешься.
— Боюсь, что в этом ты больше преуспеешь: за последнее время я стал замечать в тебе зачатки мудрости больших военачальников. Выдержки, жаль, не хватает.
— Ну вот, стоило чуть выдвинуться, и он уже о выдержке заговорил. Все ясно, товарищ Кочеванов, вопросов больше нет.
Шубник, как бы идя на примирение, при всех подошел поздравить Кирилла и с вызовом сказал:
— Надеюсь, новое выдвижение сделает, тебя справедливым. Наша ссора не отразится на служебных отношениях?
— С тем условием, что так называемая «ссора» не будет для тебя прикрытием, — ответил Кочеванов.
— Во-во, я предвижу: мне придется подавать рапорт о переводе в другую эскадрилью.
Кирилл не стал разубеждать его и лишь заметил:
— Вряд ли это будет выходом. Не проще ли изменить свое поведение в бою и не думать, что у других шкура дешевле.
Поредевшую группу Шубника требовалось пополнить, но никто добровольно не хотел идти к нему. Молодые летчики не желали летать с лейтенантом, который непонятным образом выходил из боев без царапины. Все, кого намечали перевести к Шубнику, были встревожены. С таким настроением молодых пилотов нельзя было пускать в воздух. Новому комэску пришлось на время взять Шубника на штабную работу, а Хрусталева и Коваля назначить командирами звеньев.
Эскадрилья была разделена на три части. В горячие дни воздушную вахту над фронтовой полосой несли по очереди пятью-шестью машинами. Патрулирующими группами командовали Шворобей, Кочеванов и Ширвис.
«Юнкерсы» прилетали бомбить эшелонами. К фронту вражеские самолеты приближались плотным строем, наползая как туча. Их видно было издалека.
Зная, как важно заставить противников сбросить бомбы преждевременно или бесприцельно, истребители избрали отчаянную тактику: сколько бы бомбардировщиков ни появлялось, они нападали на них, стараясь делать это сверху, вывалившись неожиданно из облаков. Такая тактика обычно приводила гитлеровцев в смятение. Пилоты бомбардировщиков, не имея возможности установить, сколько истребителей на них нападает, спешили избавиться от взрывчатого груза и уйти из опасной зоны.
Однажды утром, когда капитан Шворобей патрулировал на своем участке фронта, под березой зазвонил телефон: требовалась срочная помощь истребителей на левом фланге.
Кочеванов, выстрелив ракетой из сигнального пистолета, побежал к своему «ишачку». Там его уже дожидался с расправленными лямками парашютного ранца Сережа Большой. На ходу накинув парашют, он помог застегнуть лямки, а оружейник тем временем запустил мотор.
Кирилл, как всегда, взлетел, первым, набрал высоту и, выждав, когда ведомые плотней пристроятся к нему, — растянутого строя он не любил, — повел их на запад.
Подходя к фронту, он в просветах меж облаками заметил, что над окопами кружится не менее полусотни гитлеровских самолетов. Пикирующие бомбардировщики, прикрываемые «мессершмиттами», выходили из «карусели» и строились звеньями. Они не спеша развертывались, чтобы начать бомбежку и штурмовку пехотных частей, зарывшихся в землю.
«Соотношение сил препаршивое: один к девяти, — прикинул Кочеванов. — В открытую драться нельзя. Надо хоть не дать прицельно бомбить».
Чтобы гитлеровцы не заметили, сколько появилось советских истребителей, он повел товарищей со стороны слепящего солнца.
Наметив себе цели, кочевановцы на предельной скорости обстреляли «юнкерсов» и скрылись. Затем они появились с запада и, напав на развертывавшиеся звенья бомбардировщиков, вновь исчезли, чтобы неожиданно вывалиться из облаков в другом месте.
После третьей атаки кто-то из гитлеровских стрелков-радистов открытым текстом сообщил, что бомбардировщики окружены русскими истребителями, и попросил помощи.
«Мессершмитты», ринувшиеся на поиски то появлявшихся, то исчезавших «И-16», метались в вышине, а летчики «юнкерсов», полагая, что остались без защиты, стали перестраиваться. В этой толчее Кочеванову удалось близко подойти к «Ю-87» и снизу обстрелять его из пушки.
Гитлеровский пилот, стремясь оторваться от «ишачка», начал бросать машину из стороны в сторону. Он то и дело оглядывался. Кирилл видел его бледное лицо и не отставал. Держась под таким углом, чтобы пули стрелка не доставали его, а проносились выше, он стрелял из пулеметов до тех пор, пока преследуемый самолет не окутался дымом и не перевернулся вверх колесами.
Оглянувшись, Кочеванов увидел, как, оставляя черную полосу дыма, падал еще один кем-то сбитый бомбардировщик.
Увлечение «юнкерсом» привело Кирилла к двойной ошибке: он слишком оторвался от товарищей и не заметил атаковавших «мессершмиттов». «Стодесятые» сильным огнем отсекли от него ведомых и в шесть машин принялись охотиться за ним.
Не давая зайти себе в хвост, Кочеванов лавировал среди вражеских машин, выискивая, куда бы ему юркнуть на прорыв и соединиться со своими. Но никакой лазейки не было; вскоре он попал в такое плотное кольцо, что потерял всякую надежду вырваться.
Вражеские машины мелькали со всех сторон. Трудно стало лавировать. Кочеванов ринулся вверх, надеясь укрыться в облаках.
На какое-то мгновение ему удалось оторваться от преследователей. Он стал ворочать головой, приглядываться, где же дерутся его подопечные. И вновь заметил вытянутые тела «стодесятых». Они, словно конвоиры, с трех сторон ползли вверх, обгоняя его. Круг суживался…
Кочеванов изменил направление: ринулся вниз, в сторону. А здесь к нему привязались два других «мессершмитта». Перед глазами пронеслись цепочки трассирующих пуль. Кирилл рванул ручку на себя. «Ишачок» задрожал и чуть не сорвался в штопор. И в этот миг Кирилл почувствовал, как по бронированной спинке сиденья застучали пули. Он обернулся: его нагонял «сто-десятый». Рой светляков ушел в правую плоскость. Из нее у самого фюзеляжа, словно из паяльной лампы, вдруг вырвался клок острого пламени.
«Подожгли! Немедля сбить огонь!»
Кирилл стал бросать самолет влево, вправо, но пламя не гасло. Оно вытянулось и уже развевалось, как флаг.
«Ишачок» дрогнул. В него, видно, угодил теперь снаряд, потому что он перестал слушаться.
«Прыгай, а то будет поздно!» — пронеслось в голове.
Прежде чем прыгнуть, Кочеванов по радио связался с КП:
— «Скала»… «Скала»… я «Второй». Подожгли правую плоскость. Управление не действует. Покидаю семерку. Наших меньше… помогите молодым выйти из боя.
Выбросившись из кабины, Кочеванов не раскрыл парашюта. «Не смей, расстреляют в воздухе. Не смей!» — приказывал он руке, готовой выдернуть кольцо.
Сжав кулаки, лейтенант заставил себя раскинуть руки в стороны. Летя вниз лицом в свистящем упругом воздухе, он попытался разглядеть мчавшуюся на него землю с коричневыми сопками, с голубыми лужицами озер, с мелколесьем, окутанным дымом…
Места были незнакомые. Кирилл раскрыл парашют, когда до земли осталось не более двухсот метров. Вырвавшийся из ранца шелк с треском распахнулся и так встряхнул летчика, что с обеих ног слетели унты.
Стало необыкновенно тихо. Ветер гнал шелковый купол к озеру, тусклому от ряби, как запотевшее зеркало.
«До суши не дотянуть», — понял Кирилл и торопливо начал освобождаться от парашютных лямок.
Справа послышался нараставший рев моторов. Из-за сопки появился «стодесятый». Он мчался прямо на него. Кирилл отпустил лямки и «солдатиком» полетел в воду. Он не видел, как пронесшийся над озером самолет огнем обдал шелковый купол парашюта.
Холодная вода обожгла разгоряченное тело летчика. Уши наполнились звоном, грудь сдавило… Наконец ноги коснулись мягкого грунта., Кирилл бурно заработал руками, чтобы скорей всплыть на поверхность и хоть немного глотнуть воздуху…
Ширвис со своей пятеркой летел на смену капитану Шворобею. Уже в воздухе он получил приказание: немедля повернуть и идти на выручку к Кочеванову. Ян забеспокоился: «Что там с ним? Кирилл попусту взывать о помощи не будет. Значит, беда».
Ширвис круто забрал влево и, прибавив газу, повел группу на предельной скорости к месту боя.
Советские истребители издали увидели беспорядочно падавший горящий, самолет. Но никому из них в голову не пришло, что это «ишачок» Кочеванова.
Заметив над озером раскрывшийся парашют, Ширвис стал вглядываться: кто под куполом — немец или русский? Но разве на таком расстоянии толком рассмотришь черную маленькую фигурку? Только когда появился «стодесятый» и поджег парашют, стало ясно, что там был русский.
«Ах ты гадина! — обозлился Ян. — За подлость — шкурой расплачивайся!»
Он кинулся на «мессершмитт», пытавшийся «свечой» набрать высоту, и с ходу дал залп в его ядовито-желтое брюхо…
«Стодесятый» словно замер в воздухе, затем хвостом заскользил вниз. Несколько раз перевернувшись, подбитый самолет рухнул на скалистую сопку и разлетелся на куски.
Нагнав товарищей, Ширвис устремился к кружившимся истребителям.
Бой шел на небольшой высоте. Четыре «ишачка» носились по малому кругу и, прикрывая хвосты друг другу, старались подальше уйти на свою территорию, а одиннадцать «мессершмиттов» не пропускали их, пытались прижать к земле. Немцы, видимо, выжидали, когда у советских истребителей иссякнет горючее и они волей-неволей вынуждены будут поодиночке вырываться из круга. Тогда их не трудно будет настигнуть и уничтожить.
Не видя в малом круге знакомой машины Кочеванова, Ян вдруг почувствовал, как губы у него пересохли, горло стянуло, будто от ожога, и откуда-то изнутри поднялось удушье. Он как бы вновь увидел белую вспышку раскрывшегося над озером парашюта и понял: такой затяжной прыжок мог совершить только Кирилл. Это его самолет сгорел в воздухе. А эти гады еще кружат. Их никто не наказал!
Злоба охватила Яна. В глазах потемнело. И в этой тревожной мгле он вдруг увидел бледное, но спокойное лицо друга. Оно словно вопрошало: «Что ты намерен предпринять? Соберись. Не теряй головы». Да, Кирилл прав, злость плохой помощник. Спокойней, Ян!
Группа Ширвиса находилась гораздо выше гитлеровцев. Выгодным положением следовало воспользоваться. Ян просигналил своим ведомым, чтобы они, как при атаке на бомбардировщиков, выбрали себе противников и напали сверху.
Поймав в прицел одного из «мессершмиттов», Ян ринулся в стремительное пике и, нажав на обе гашетки, обрушил на двухмоторный истребитель всю мощь огня.
Сбив одного, Ширвис снизу обстрелял другого и погнался за третьим. Он неистовствовал, бросаясь в самые опасные места.
Думая только о мести, Ян утерял власть над собой, он готов был винтом собственного самолета рубить и крушить вражеские машины.
Кто-то из немцев по радио оповестил:
— Осторожней! Один из русских взбесился, он ищет столкновений.
И вдруг гитлеровские самолеты исчезли, словно растаяли в воздухе. Ширвис хотел кинуться в преследование, но одумался: «Перестань. Ты же командир, черт подери! Думай о других. Кирилла уже не вернешь».
Сердце у него колотилось, дышать было трудно. Пот заливал глаза. Ян сделал два круга над озерами, надеясь увидеть живого, машущего руками Кирилла, но глаза натыкались на обломки сбитых либо догоравших на земле самолетов. В буро-коричневом мелколесье, тронутом осенью, тягучей кисеей стлался чад войны.
Вернувшись на аэродром, Ян ничего не сказал подлежавшему к самолету Сереже Большому. Хмурый, он выбрался из кабины, прошел к дальней кромке летного поля и там стал ходить вперед и назад. Ходил он долго. Батальонный комиссар забеспокоился.
— Может, подослать к нему кого? — спросил он у Чубанова. — Сколько можно так ходить?
Майор тоже был сумрачен. Он любил лейтенанта Кочеванова и понимал Ширвиса.
— Не надо его трогать, — сказал Чубанов. — Иногда все сочувствующие и уговаривающие только раздражают. Ему лучше побыть одному.
Вынырнув, Кочеванов отдышался и поплыл к близкому берегу, поросшему камышами и кустарниками.
Намокшая одежда мешала, тянула вниз… Выбиваясь из сил, погружая лицо в воду, Кирилл медленно продвигался вперед.
Когда до камышей осталось не более десяти метров, Кочеванов вдруг увидел в кустах гитлеровца. Тот, размахивая пистолетом, что-то кричал ему. Поворачивать назад было поздно, да и не хватило бы сил переплыть на другой берег. Кирилл сделал вид, что не слышит и не замечает стоявшего на берегу, несколько изменил направление и достиг камышей. Там, коснувшись грунта руками, он поднялся, тяжело волоча ноги, выбрался на пологий берег и свалился у большого валуна.
Наступило какое-то странное забытье: Кирилл слышал, как, грохоча и завывая, носились вверху самолеты, и в то же время не мог распоряжаться собой. У него не было сил поднять голову, пошевелить рукой.
Сознание, кроме шума воздушного боя, воспринимало еще какой-то ноющий звук, вызывавший щемящее чувство наступившей беды.
«В плен живым не дамся, — думал Кирилл. — Но как дотянусь до пистолета? Пальцы совсем не слушаются».
Немец, словно проникнув в его мысли, грузно сел на ноги Кириллу, двумя рывками загнул его отяжелевшие руки за спину и начал связывать чем-то жестким.
«Надо сбросить фрица!» Кирилл попробовал подняться на колени, но от удара по голове ткнулся лицом в песок… земля под ним заколыхалась и поплыла во мглу…
Кочеванова пробудил горячий вихрь, дохнувший в лицо. Первые секунды Кирилл не понимал: что случилось? Почему он лежит здесь? Но, увидев рядом настороженное и вытянутое лицо немца, прижимавшегося к валуну, мгновенно все вспомнил.
«Наверное, наш самолет пролетел, — догадался он. — Как же дать знать о себе? Сверху нас обоих не видно, мы скрыты тенью валуна».
Он попытался выкатиться на открытое место, но немец задержал его и погрозил пальцем.
Некоторое время они оба вслушивались в гудение удалявшихся самолетов. Когда шум моторов стих, гитлеровец вытащил из кармана немецко-русский разговорник, хмуря лоб, принялся листать его. Глаза у него были водянисто-голубые, ресницы светлые, а кожа на лице и шее — розово-белая, какая бывает у рыжих. Найдя нужные фразы, он сказал:
— Сдавайтесь… плен… прекращайт сопротивление.
Кирилл почувствовал холод мокрой одежды. Его трясло, болела голова.
— Развяжи руки, — сказал он. — Мне нужно высушить одежду.
Немец его не понимал. Он листал книжицу и не находил похожих по звучанию фраз.
— Хенде либерте, — соединив немецкое слово с французским, пытался объяснить Кирилл. — Фрост, — добавил он, вспомнив, что так на уроках немецкого языка звучало слово «стужа». — Я промок. — При этом он показал, как у него дрожит от холода челюсть.
Немец, видимо, понял его, потому что вытащил плоскую флягу, обшитую шинельным сукном, и дал из нее глотнуть.
Это был почти неразведенный спирт. От него перехватило дыхание, и тут же приятная теплота разлилась по всему телу, унимая дрожь.
Кирилл повернулся к гитлеровцу спиной, чтобы тот до конца выполнил его просьбу. Но гитлеровец замотал головой, — нейн, только глупец это сделает. Зачем ему рисковать головой? Они же враги. Он готов еще дать глоток спирту. И пора уходить отсюда.
Немец вытащил из планшета карту и карандашом показал, что ему нужно попасть в расположение своих войск. Он был уверен, что русский летчик хорошо знает местность и будет у него проводником.
Кирилл еще раз повернулся спиной и повторил:
— Хенде либерте!
Немец вытащил пистолет и, ткнув им в спину Кочеванова, сердито скомандовал:
— Лос… Лос![4]
Кирилл не подчинялся. Он уселся на землю и показал свои ноги, с которых сползли мокрые носки. Это гитлеровца озадачило. Без обуви русский, конечно, не выведет его из дикой тундры. Как же быть?
— О! — воскликнул немец после некоторого раздумья и жестами показал, что сейчас все будет устроено.
Связав поясным ремнем ноги Кирилла, он что-то буркнул и ушел вдоль озера.
Кирилл мучительно думал: «Если не поведу его — пристрелит. Зачем немцу обуза? Лучше сделать вид, что подчиняюсь, и уловить момент, когда можно будет пристукнуть или разоружить. У него, видно, и мой «ТТ». Что у меня с головой: рана, ушиб? Если рана — плохо дело. Надо обязательно обсохнуть. Куда он пошел? Нет ли там другого фрица? С двумя трудней будет справиться…»
Вдали послышался выстрел, за ним — другой. Минут через пятнадцать гитлеровец вернулся. В одной руке у него был ранец с аварийным пайком, в другой — пара поношенных сапог, похожих на бурки: головка кожаная, голенища войлочные.
Сев перед Кириллом на корточки, он развязал ремень на его ногах, брезгливо сдернул со ступней мокрые, выпачканные в тине носки и начал натягивать на правую ногу пленного сапог. Сапог не лез, нога застревала в голенище.
— Ноги сырые, разбухли, — сказал Кирилл. — Нужно портянки.
Немец не понимал его. Приложив подошву сапога к ступне Кирилла, он убедился, что обувь подходит, она даже больше нужного размера, но все его попытки натянуть сапоги на разбухшие ноги пленного ни к чему не привели.
Вспотев от усилий, гитлеровец в досаде уселся рядом и закурил. Он раздумывал, как быть дальше. Кирилл подсказал ему:
— Хенде либерте.
Гитлеровец вскинул настороженно глаза: «Не хитришь ли ты, русский?»
Все же иного выхода у него не было, — руки следовало развязать, иначе проводник свалится на полпути. Как тогда выберешься из этой глуши? Решившись, гитлеровец вновь вытащил пистолет и жестами дал понять: если пленник позволит себе хоть одно лишнее движение — получит в лоб пулю.
— Тотен… убиваль, — пояснил он.
— Не грозись, — ответил Кирилл, — знаю, чего от тебя ждать. Будь спокоен. Битте.
Видя, что пленник выражает покорность, немец повернул его к себе спиной и долго возился с путами, уже впившимися в распухшие руки. Наконец, он отскочил в сторону и предупреждающе поднял пистолет.
Кирилл почувствовал, как свалились путы, но руки у него оставались согнутыми, сами они не разгибались. Нужно было сильно встряхнуться, только после этого кисти опустились и пальцы коснулись земли. Они так онемели, что почти ничего не ощущали.
Кирилл с трудом уложил левую руку на колено и ладонью правой начал растирать синеватые скрюченные пальцы. Немец, продолжая стоять в стороне, настороженно наблюдал за ним.
Пальцы постепенно выпрямлялись, и вскоре Кирилл ощутил покалывание. Он потрогал голову, нащупал шишку. «Видно, рукояткой пистолета ударил, — подумал он. — А фриц не из храбрых, и лицо безвольное. Попробую выжать воду. Что он мне сделает? Ему нужен спутник».
Немец, видя, что русский начал раздеваться, замахал руками, но тот не слушал его и упрямо продолжал свое дело: сбросив с себя все, начал выжимать воду из майки, йотом из трусов, гимнастерки, брюк, меховой безрукавки…
Развесив одежду на кустах, Кирилл собрал засохшие стебли камыша, валявшиеся сучки, обломки полусгнивших коряг и жестом показал немцу, что ему нужны спички. Это вдруг взбесило гитлеровца. Решив, что русский дымом костра хочет привлечь внимание своей авиации, он ногами посбрасывал с кустов одежду и, злобно оскалясь, велел одеваться.
«Больше испытывать терпение фрица нельзя, еще сдуру выстрелит», — рассудил Кирилл.
Он надел влажную, похолодевшую на ветру одежду, с трудом натянул на ноги сапоги и сказал:
— Марш… пошли.
Немец, приказав надеть ранец, пропустил пленного вперед и зашагал сзади, держа пистолет в руке.
Они прошли вдоль озера и вскоре остановились у ручья, впадавшего в него. Здесь от намытого песка образовалась ровная площадка, поросшая мелким кустарником. Метрах в тридцати виднелся поломанный немецкий самолет. Он лежал с задранным хвостом, уткнувшись винтом в грязь.
«Скапотировал… вынужденная посадка, — определил Кирилл. — Это, конечно, один из тех, что мы подбили».
Когда они подошли к месту аварии, Кирилл заметил лежавшего на земле летчика с разбитым лицом. Он был без реглана и разут.
«Вот чьи сапоги на мне, — понял Кирилл. — Летчик, наверное, был тяжело ранен, его двумя выстрелами прикончил этот рыжий. Значит, я попал в руки довольно подлой скотины. Он и меня пристукнул бы, но ему, видно, хочется прослыть героем: привести на свой аэродром пленного офицера».
Гитлеровец, усадив Кирилла на замшелый камень, велел поднять руки на голову и, пригрозив пистолетом, пошел к самолету. Он почти ежесекундно оглядывался, проверяя, не изменил ли пленник положение. Кирилл не шевелился. С равнодушным видом следил он за гитлеровцем и обдумывал, как ему обезвредить этого осторожного ефрейтора.
Гитлеровец вытащил из самолета ранцы с парашютами и два спальных мешка. Вытряхнув из ранцев шелковые полотнища, он стал обрезать стропы.
«На ночь будет укладывать меня в спальный мешок и связывать стропами, — догадался Кирилл. — Хитрый фриц, все предусмотрел».
Запихав спальные мешки в освободившиеся ранцы, гитлеровец подтащил их к Кочеванову и, засунув пистолет за поясной ремень, стал прилаживать ношу так, чтобы один тюк был спереди, а другой на спине пленного.
«Вот подходящий момент для нападения, — решил Кирилл. — Но хватит ли силы уложить с первого удара? Малейшая неточность — смерть. Надо собраться и вложить в удар всю силу».
Как бы желая помочь, Кочеванов поднялся и повернулся так, что гитлеровец очутился за спиной Кирилла. Надумав снять ранец, мешавший тюку, немец переместился влево и начал возиться с лямкой.
Напружинив мышцы и вкладывая в поворот всю тяжесть тела, Кирилл ударил кулаком в подбородок гитлеровца. У рыжего подкосились ноги. Но, упав на колени, он схватился за пистолет…
Вторым ударом снизу вверх Кирилл опрокинул гитлеровца на спину, ногой вышиб из его руки пистолет и, освободившись от тюков, навалился на рыжего…
Противник оказался жилистым и сильным. Он вертелся, вырывался, норовил вцепиться зубами… Кирилл измучился с ним. Наконец ему удалось заломить руки гитлеровца за спину и связать стропами.
Глотнув из фляги спирту, Кочеванов оглядел саднившие руки. На правой кисти была содрана кожа, посинел и распух большой палец.
Кирилл разодрал на куски шелковое полотнище парашюта. Узкой полоской забинтовал себе руки, а из двух широких сделал портянки.
Переобувшись, он нагрузил на гитлеровца спальные мешки, взял себе ранец с консервами и скомандовал:
— Вперед… Лос!
Гитлеровец, видимо, не оправился от шока: он шагал покачиваясь и спотыкаясь о кочки. А Кирилл не радовался победе. На душе было скверно. «Неужели придется пристрелить фрица? — думал он. — До аэродрома не менее сотни километров, неделю плестись будем. Ночью глаз не сомкнешь — придушит этот рыжий. Да и кормиться двоим надо».
Идти было тяжело, под ногами чавкало. Кочеванову очень хотелось пить. Увидев рдеющее поле брусничника с раскидистыми кустиками голубики, он свернул на него.
Голубика уже перезрела. Стоило дотронуться до кустика, как крупные синие ягоды сыпались дождем. Их кислый сок приятно холодил рот.
Гитлеровца тоже мучила жажда. Стряхнув с себя ношу, он опустился на колени и, ползая по земле, губами стал жадно срывать бруснику.
Заметив оставленную на обсосанном гитлеровцем брусничнике пузырчатую слюну, Кирилл с негодованием подумал: «Такие свиньи все изгадят. Пристрелю! — Но тут же возразил самому себе — А он бы довел тебя до своих. У него больше выдержки, упорства и… нет, только не смелости, скорей — нахальства. Да, да, наглого, фашистского!»
Кирилл пинком ноги поднял гитлеровца, взвалил на него ношу и тут же принял решение:
«Ладно, черт с ним, доведу. Буду загонять в спальный мешок и связывать. А еду нетрудно раздобыть. В тундре сейчас прорва леммингов. Песцы и лисы. Есть грибы, ягоды… Не помрем».
Толкнув рыжего в спину, он погнал его дальше.
На тундру наползала синева ночи. Под ноги то и дело попадались, пестрые, крошечные, как мыши, лемминги и с писком убегали. Где-то невдалеке тявкнула лиса, вышедшая на охоту, а справа вдруг шумно поднялась белая полярная сова и с противным криком низко полетела над землей.
Пленник остановился, — его пугали голоса тундры. Обернувшись, он о чем-то начал просить, но Кочеванов не стал его слушать и, в сердцах толкнув в плечо, прикрикнул:
— Иди, гитлеровское отродье! Не бойся, не сожрут. Они вонючих не трогают.
А про себя с тоской подумал: «Ох, и намучаешься же ты, Кирюшка, с этой сволочью. Зря ты его не прикончил».
Ширвис не ужинал. Он ушел за сопку и бродил там всю ночь.
Утром Ян явился к комэску в сапогах, измазанных грязью, потемневший, обросший рыжеватой щетиной, и потребовал, чтобы ему разрешили лететь на поиски Кочеванова.
— Сначала приведите себя в человеческий вид, — сказал капитан Шворобей.
В воспаленных глазах Ширвиса загорелись недобрые огни, кулаки сжались. Ему хотелось ответить грубо и зло, но он сдержался, сквозь стиснутые зубы произнес одно лишь слово «есть», повернулся и вышел.
Через полчаса Ширвис снова появился на КП эскадрильи — в начищенных до блеска сапогах, побритым, со свежим подворотничком. Навытяжку остановясь у порога, он ждал ответа.
Капитан Шворобей за это время успел переговорить по телефону с командиром полка. Тот готов был поддержать любую инициативу, только бы найти Кочеванова.
— Говорят, Ширвис очень тоскует. Не натворил бы глупостей, — сказал Чубанов. — Дайте ему хорошего сопровождающего.
— Будет исполнено, — ответил Шворобей.
Одобрительно оглядев подтянутого Ширвиса, капитан приказал:
— Полетите с Хрусталевым. И только на поиск, Ясно?
— Ясно, — ответил Ширвис.
Два «ишачка» одновременно поднялись в воздух и скрылись за сопками.
Вернулись они через час. Сережа Большой и Сережа Маленький, еще издали увидев «ишачков», поняли, что поиск ничего не дал. Но на всякий случай они бегом устремились к приземлившимся пилотам.
Когда много возишься с машинами, то привыкаешь к ним, как к живым существам. Вернувшиеся «ишачки» были похожи на загнанных животных. Перегретые моторы, потрескивая, казалось, стонали. Горячее масло, словно кровь, брызгало на траву.
Хрусталев устало сбросил на землю шлем и реглан. Волосы его слиплись на лбу, гимнастерка была мокрой на спине. Вытерев рукавом лицо и ни слова не сказав, он пошел на КП, а Ширвис, уткнувшись в траву, остался лежать у самолета.
«Плачет», — решил Сережа Большой. Он тоже не спал всю ночь и сейчас едва держался на ногах. Присев на корточки, механик слегка тронул Ширвиса за плечо и спросил:
— Нашли?.. Ян Эдуардович!
Ян поднял голову и, как бы ничего не понимая, некоторое время смотрел на технаря с недоумением, потом вдруг лицо его исказилось и он закричал:
— Вы что ко мне пристаете? Воевать надо, а не болтать. Сейчас же осмотреть и заправить машину! Даю пятнадцать минут.
— А вы на меня не кричите, я вам не подчиненный, — обиделся Сережа Большой. — Тоже товарищи, прикрыть не могли.
— Кто не прикрыл? Ты соображаешь, о чем говоришь?
Сережа Маленький поспешил их примирить.
— Умолкни, — сказал он другу. — Видишь, человек не в себе.
— Я, может быть, тоже не в себе. Что я такого сказал? Только поинтересовался…
Ян, оставив заспоривших механиков, подошел к березе и, зачерпнув из бочки полный ковш воды, стал жадно пить.
Хрусталев тем временем доложил начальству, что Ширвиса больше нельзя выпускать в воздух:
— На рожон лезет. Готов каждого фрица бить. Кочеванова мы искали вокруг озера. Потом Ширвис кинулся за линию фронта. Я, конечно, следом. Не бросишь же его! Он спикировал сперва на зенитную батарею и солдат разогнал, а потом панику на аэродроме-подскоке устроил: по самолетам из пушки и пулеметов чесанул. Пришлось и мне ударить по взлетающим, иначе нам бы ног не унести. Как черти вертелись. Каким-то чудом от погони ушли. Больше с Яном не полечу, он зашелся…
В это время пришел батальонный комиссар. Узнав, что заботит товарищей Ширвиса, он предложил:
— Надо дать увольнительную в Полярное. Пусть развеется.
— Не поедет, — уверил капитан Шворобей. — Одержим местью.
— А вы его все-таки вызовите, — настаивал на своем Виткалов. — Поговорим и выясним.
Ширвис явился на КП хмурым. Он ждал неприятного разговора и был удивлен, когда ему предложили дня на три съездить в Полярное. Ян с недоверием взглянул на комэска и, с трудом сдерживая раздражение, спросил:
—‘ Почему вы решили, что я хочу в отпуск? Сейчас не время прохлаждаться. Я никуда не собираюсь.
— Вы зря обижаетесь. В предложении капитана нет ничего оскорбительного для вас, — заметил Виткалов. — Это я предложил дать отпуск. И не без причины. Сегодня из политуправления флота к нам позвонила какая-то женщина. Она, кажется, привезла вам от матери посылку. Я думал, вы захотите повидаться с ней.
— Какая такая женщина? — недоумевал Ширвис, У меня в Полярном нет знакомых.
— Она как будто из Ленинграда. Фамилия ее… — Батальонный комиссар полистал блокнот: — Зося Антоновна Валина. Знаете такую?
Яну не верилось: Зося в Заполярье? Зачем? С ней, конечно, надо увидеться. Она придумает, как сообщить Ирине о гибели Кирилла.
Да, знаю… Она действительно знакома с матерью, — как бы оправдываясь, смущенно ответил Ширвис. — Мне бы хватило двух дней.
— Ну, это вы без меня определите, — сказал Виткалов, сделав вид, что не заметил перемены в настроении Яна.
Получив сухой паек на три дня, Ян на попутной машине поехал к пристани и в тот же день добрался на пассажирском пароходе до Полярного.
У дежурного по отделу кадров штаба флота он узнал, что лейтенант Валина зачислена на службу переводчицей. Живет она в кэчевском «стандартнике».
Ширвис быстро разыскал улочку, застроенную камуфлированными стандартными домиками. Но в общежитии переводчиц никого не застал. Дверь была заперта на ключ, у номера квартиры белела крошечная записка, приколотая булавкой: «Уезжаю в Мурманск. Вернусь не раньше понедельника. Лида».
Яну никуда больше не хотелось идти. Решив дождаться Зоей, он присел на ступеньку крылечка. И здесь летчик вдруг почувствовал, как безмерно он устал за прошедшие сутки…
Ян проснулся от острого луча электрического фонарика, ударившего в глаза.
— Янчик, дорогой! Как ты здесь очутился? — смеясь спрашивала Зося. — Я думала, пьянчуга какой-то прилег. Оказывается, ты! Почему не разыскал меня? Я бы устроила гораздо удобней. У нас пустуют койки.
Ширвис, одурманенный сном, не мог понять, где он находится и почему так беседа Зося. Он поднялся и, намереваясь поведать о своем горе, порывисто сжал ее руку у локтя. А Зосе показалось, что Ян хочет поцеловать ее. Она отстранилась и сказала:
— Ни-ни! На виду у всех нельзя, здесь строгие порядки. Ты и так, наверное, скомпрометировал наше общежитие. Проходи в дом.
Отперев дверь, она подтолкнула Яна в небольшие сени и, войдя за ним, дважды повернула ключ в замке.
— Теперь мы одни! — весело сообщила Зося. — На наше счастье, никого сегодня в общежитии не будет.
Схватив Яна за руку, она провела его через небольшую прихожую в комнату. Когда щелкнул выключатель и под потолком вспыхнула электрическая лампочка, Ян увидел три койки, заправленные по-солдатски, две тумбочки, покрытые белыми салфетками, зеркало без рамы и окно, завешенное черной глянцевитой бумагой.
Зося была в синем берете, в черной морской шинели с серебряными пуговицами и такими же нашивками на рукавах. Она почти не изменилась, только, может быть, чуть похудела.
— Сними реглан, — предложила она. — И будь хоть раз добрым гостем.
Сняв шинель, Зося протянула ее Яну так, что их руки столкнулись. Он сжал на секунду ее прохладные, холеные пальцы, и в это мгновение ему показалось, что в глубине ее потемневших глаз пронеслись бессвязные и нежные слова, которых никто из них до сих пор не осмеливался произнести вслух.
«О Кирилле пока ничего не скажу», — решил он, вешая Зосину шинель на крюк вешалки. Ему не хотелось печальной вестью нарушать радость встречи.
— Мы сейчас с тобой поужинаем, — сказала Зося. — У меня есть немного спирту, зеленый лук, консервы… с хлебом только плохо. Но у Лиды, кажется, припасены сухари.
— Не беспокойся, у меня с собой сухой и весь доппаек. Выгружай! — Ян передал знакомый ей спортивный чемоданчик.
Выкладывая на стол печенье, масло, копченую грудинку, булку и шоколад, Зося заметила, что Ян невесел.
— Что с тобой стряслось?
— Ничего.
— Неправда, тебя что-то гнетет. Меня не обманешь, говори.
— Беда не со мной. С полета вчера не вернулся Кирюшка. Я его искал и… теперь не знаю, как об этом сообщить Ирине.
Зосе показалось, что его глаза странно блеснули. Вот новость, Ян плачет! Ей захотелось утешить парня. Подойдя к нему, Зося нежно пробела рукой по его лицу и, как бы жалуясь, сказала:
— А я уже утеряла способность приходить в отчаяние от недобрых вестей. В Ленинграде погибли и бабушка и мама…
Она вдруг уткнулась лицом ему в грудь и, так постояв некоторое время, сказала:
— Извини… я… я сейчас перестану.
Вскоре она подняла голову и виновато улыбнулась:
— Видишь, уже не плачу.
Нос ее покраснел, но слезы не уродовали Зосю, наоборот — смягчили черты ее лица. Она как бы стала добрей и проще.
«Мне никогда ее не понять, никогда!» — подумал Ян и вслух предложил:
— Выпьем за твоих… за Кирилла. И о гибели — больше ни слова!
— Идет, — согласилась она.
Чокнувшись, они выпили по большому глотку разбавленного спирта.
Закусив сыром, Зося опять подняла кружку и сказала:
— А сейчас — все до конца… за то, чтобы сегодня мы были откровенны и не ссорились.
Ей действительно хотелось вспомнить все приятное, что было у них в такое далекое теперь довоенное время, и забыть нелепые ссоры.
— Давай говорить правду, которая в огне не горит и в море, не тонет, — предложила она.
— Бывает, и ложь обладает такими же свойствами, — заметил Ян. — Но я не против.
Вновь чокнулись. Зося, заметно охмелев, вдруг спросила:
— Ты злишься на меня, да?
— Нет, — качнул он головой. — Я, Зосенька, не злопамятный. К чему это? Да и неизвестно, кто из нас больше виноват.
— Известно. Я виновата. Была дурой, думала, что счастье — в безмятежном и обеспеченном существовании. А оно тошнотворно, это существование! Нельзя жить с нелюбимым человеком, каким бы он ни был хорошим. Одно раздражение и скука… страшная, пресная скука! Почему ты не сказал мне в день свадьбы: «Не смей, уходи от Бориса». Я бы послушалась. И там, в лесу… помнишь, когда вечером пришла я в охотничий домик? Будь ты чуть ласковей, я бы осталась у тебя. Но мы не понимали друг друга.
— Что у тебя было с Гарибаном?
— Не требуй объяснений. Хорошо?
Да, да, все, что было прежде, теперь не имеет никакого значения.
— Ты полагаешь, со мной было бы лучше? — спросил Ян. — Дело в том, что я не всегда знаю, как надо жить. И всякий раз почему-то думается: это еще не то! А где же «то»?
— Люди чаще всего живут не умом, а интуицией, сердцем. Для чувств безразлично, кто прав, — продолжала Зося свое. — Я люблю тебя без всяких умных обоснований… и давно.
— Твои поступки и симпатии невозможно предусмотреть. Но я не раз корил себя за то, что был груб и неуступчив с тобой.
— Янчик, милый, наконец-то сознался! — обрадовалась она. — Не надо стыдиться своих чувств. Давай развяжем скудные запасы нашей доброты. Ну, хоть на сегодня… для нас самих! Нам предстоит многое пережить. Лучше это делать не в одиночку.
Зося лежала с открытыми глазами. Внутри у нее разрасталось ощущение огромного счастья.
— Сегодня сделано открытие, — вдруг заговорила она как бы сама с собой. — Теперь с уверенностью могу сказать: да, я всегда ждала тебя. Подобного со мной еще не было…
Ян молчал. С ним тоже ничего похожего прежде не происходило, но он не радовался. Было такое ощущение, что его победили недозволенным приемом. Без Зоси теперь ему жизнь не в жизнь. Как же с Борисом? Толстяк честно выполняет товарищеский долг: он заботится о матери Ширвиса. Но ведь не Ян у него, а он у Яна отбил Зосю и женился! Впрочем, не преждевременная ли это тревога? Она еще увидит, что Ян не золото, и вернется к Борису.
— Все-таки странное существо человек, — словно разгадав его мысли, продолжала Зося. — Оказывается, самые лучшие, покладистые и заботливые поклонники не могут заменить одного насмешливого и, в сущности, не очень доброго человека.
— Это ты обо мне? — спросил Ян.
— Но я ведь такая же. У нас сходные характеры. К тому же любовь, говорят, творит чудеса; мы можем стать добрей.
— Помолчи.
Она умолкла.
Ширвис вернулся в полк через сутки. Интендант, увидев его, шутливо запротестовал:
— Это никуда не годится. Сухой паек выдан на три дня? Три дня и пропадай где хочешь. К нашей столовой не пристраивайся.
— Ничего, прокормите. Я ведь воевать буду, а не продовольственные аттестаты подписывать.
«По-старому остер, значит хандра прошла, одна лишь злость осталась», — определил капитан Шворобей.
— Когда прикажете заступить на дежурство? — спросил у него Ширвис.
— Завтра. Будете вместо Кочеванова моим заместителем. Только прошу учесть: люди не любят, когда на них кричат и злятся.
— Есть! Хорошим советам внемлю. А Шубник у нас почему не воюет? Не пора ли ему проветриться? А то хорошие люди гибнут, а такие, как он, безопасной жизни ищут.
— А вы возьмите его в свою группу на боевое воспитание, — предложил комэск.
— Не откажусь, — сказал Ян. — Мне образцово-показательные летчики нужны.
Капитан Шворобей в тот же день вызвал к себе Шубника и, сообщив ему, что тот зачислен во вторую группу, добавил:
— Покажете себя в бою, — получите самостоятельную группу. А сейчас временно будете летать под командованием лейтенанта Ширвиса.
— Я бы хотел с вами, — попросил Шубник.
— Ничего не могу сделать, — сухо ответил комэск. — У нас пары слетались, их нельзя разбивать.
— Но у меня неважные отношения с Ширвисом.
— С этим мы не можем считаться. Постарайтесь наладить.
— Я критиковал его…
— Прекрасно. Товарищеская критика полезна, если она в рамках устава. Ширвис человек не мелочный, он перешагнет через пустяковые недоразумения.
Видно было, что капитан не отменит своего решения, оставалось одно — выполнить приказ. «Худо мне будет, — подумал Шубник. — Ширвис злее всех».
Ирина кляла себя за то, что согласилась уехать из Ленинграда. Живя в уральской глуши, она, тоскуя, писала в дневнике:
«Кругом сосны, обомшелые камни, родниковые ручьи и прозрачно-чистый воздух, а мне плохо.
Здесь, у подножья небольшой горы, будет выстроен завод и здания для исследовательских институтов. Пока существуют только небольшое селение у речки и барачный город в лесу.
Валин весь день занят. Он превратился в строителя и приемщика грузов, поступающих из Ленинграда и других городов.
— Если удастся всю технику эвакуировать, — говорит Борис, — мы выиграем войну.
Я все еще без дела, потому что сейчас нужны только грузчики, монтажники, плотники, каменщики и бетонщики.
Живем тесно. Борису, как начальнику, дали отдельную комнату, но мы — Бетти Ояровна, бабка Маша, я и ребятишки — вытеснили из нее хозяина. Борис сюда забегает лишь за тем, чтобы отдать дополнительный паек и захватить смену чистого белья. Спит он на столе в конторе.
Каждое утро мы просыпаемся, когда на улице еще темень, и с надеждой ждем первых известий по радио. Неужели прошедшая ночь не принесла нашим войскам успехов? Но в сводках Совинформбюро пока одни огорчения. Сегодня наши войска покинули Киев.
Ленинград окружен. Гитлеровцы рвутся к Москве. А прошло всего лишь три месяца. Что будет дальше?
От Кирилла уже который день нет писем. Я послала телеграмму Яну, он на нее не ответил. Что могло случиться?
28 сентября. Получила странное письмо от Зоси. Она в Заполярье. Пишет, что виделась с Яном. Видимо, опасаясь вымарок военной цензуры, Зося так зашифровала сообщение о Кирилле, что я изнываю от тревоги.
«Ян готов летать день и ночь, — писала она. — Он одержим одной мыслью: убивать, мстить за Кирилла. Гибель отца, мне кажется, Ян меньше переживал.
С Кириллом не все еще ясно. Полагают, что он идет пешком по тундре. Это километров сто, не меньше. Местность дикая».
Неужели вынужденная посадка в тундре? Хоть бы узнать какие-нибудь подробности от понимающих людей.
По штемпелю видно, что письмо шло шесть дней. За этот срок многое могло измениться. Буду просить Валина послать Зосе срочную телеграмму с запросом. От меня «молнии» не примут.
1 октября. Утром по радио опять неприятная весть — наши войска оставили Полтаву. Немцы все движутся и движутся. Они захватили почти всю Украину. Когда это кончится?
Пришел ответ от Зоси: «Разыскивают сверху зпт пока безрезультатно тчк Есть надежда тчк Привет Яна».
Кого же они послали на розыски? Мне надо быть там. Оставлю Дюдю старушкам и попытаюсь пробиться в Заполярье. Попрошу «ПО-2» и сама его найду.
10 октября. Была в Свердловском горвоенкомате. Военком был вежлив, но тверд.
— Многие жены стремятся к мужьям, — сказал он. — Но мы на это не можем пойти. Дороги и так забиты.
В обкоме комсомола отнеслись ко мне душевней. Даже по секрету сообщили, что Герой Советского Союза Марина Раскова создает женский авиационный полк. Набирает добровольцев. Если я потороплюсь в Москву, то попаду в него.
Что делать? В Заполярье меня не пустят. Да и чем я смогу помочь Кириллу? Время не ждет, сейчас все мы должны взяться за оружие. На самолете я лучше защищу Игорька и Дюдю. А дома и без меня за ними присмотрят. Решено — еду к Марине Расковой. Она меня поймет. Только бы Борис не заартачился.
Не мешкая, прямо из обкома я связалась по телефону с Валиным. Узнав о моем решении, Борис, конечно, огорчился, это я почувствовала по голосу, но он не стал попрекать и отговаривать, а, наоборот, попробовал подбодрить.
— Хорошо, не волнуйся. Можешь рассчитывать — присмотрю за малышом. И старух не покину, не беспокойся. Будет одна семья. Надеюсь прокормить всех. Только уж и вы, черти, не забывайте. Помните — не бегемотья у Валина шкура. И сердце у него есть, будет страдать и болеть за вас. Старайся писать чаще.
Может быть, когда-нибудь я покажу дневник Кириллу. Пусть знает, как все началось, и не укоряет меня.
Пишу на вокзале. Поезд пойдет в первом часу, а сейчас только одиннадцать. Как бы хотелось повидать Дюдю и еще раз прижать к груди. Я даже не попрощалась с ним как следует. Впрочем, так лучше. Он бы своим сердечком почувствовал, что я покидаю его надолго, и плакал бы, не отпускал.
13 октября. Была в Центральном Комитете комсомола, зашла к секретарям, все рассказала. Высокая блондинка в белом свитере покачала головой и спросила:
— На кого же вы ребенка бросаете?
В ее вопросе было осуждение, а в глазах сочувствие: «Еще не поздно, передумай, вернись, тебя никто не принуждает».
— Я не бросаю… оставила в надежных и добрых руках. Прошу: не спрашивайте о ребенке. Я сама измучилась, но иначе нельзя, я обязана быть на фронте. Я умею летать и могу-защищать малышей лучше, чем другие.
Больше они ни о чем меня не спрашивали. Секретарь ЦК сама позвонила Расковой. Марина Михайловна согласилась принять вне очереди и велела прибыть к четырем часам в Военно-воздушную академию.
В старом Петровском парке нетрудно было найти огромное здание. Капитан с красной повязкой дежурного показал мне, где формируется женский авиационный полк.
В комнате ожидания перед дверями мандатной и медицинской комиссий толпились девушки. Тут были школьницы, студентки, работницы. Многие из них не имели никакого отношения к авиации и очень боялись, что их не примут. Всех, кто выходил, они окружали и наперебой спрашивали:
— Строго осматривают? К зрению придираются?
— А если голова кружится, пропускают?
— Справки о стрелковой подготовке и прыжках с парашютом требуют?
— Ничего не требуют. Посмотрели, постукали и говорят: «Годна. Отправляйся домой за вещами и в ноль восемь быть на месте. Лишнего не брать. Главное — ложка и кружка».
Я прошла в комнату мандатной комиссии. За длинным столом сидели пожилой полковник и две женщины в военной форме. Раскову я сразу узнала по гладкой прическе с пробором посредине и белозубой улыбке. Я помнила ее портреты, они всюду печатались после знаменитого беспосадочного перелета из Москвы на Дальний Восток.
Марина Михайловна поднялась мне навстречу.
— Ирина Большинцова?.. — спросила она мягким грудным голосом. — Будем знакомы. Очень хорошо, что вы молоды.
Она отвела меня к небольшому столику, усадила на стул и начала просматривать документы.
— Обучили более ста человек? Замечательно! Нам такие нужны позарез. Правда, вам достанется. Полеты днем и ночью по уплотненной программе. Вы, конечно, военной подготовки не проходили. Ничего, наверстаете, почитаете уставы, пройдете строевую. На первых порах получите звено, аттестуем на лейтенанта, а там видно будет. Поздравляю с зачислением в первый женский авиационный полк!
Видимо, у других добровольцев во время крепкого пожатия руки вид был бодрый и глаза загорались радостью, а я выглядела по-иному. Марина Михайловна удивленно заметила:
— Почему такая печаль? Да вы никак плакали?..
— У меня на Урале малыш… Ему третий годик пошел.
Говоря это, я не сумела подавить дрожи губ. И вдруг вижу, что и у Героя Советского Союза Марины Расковой в глазах засветились слезы. Она еще раз пожала мне руку.
16 октября. Живу в общежитии. Большая светлая комната со столом в центре. Вдоль стен семь узких железных коек с жесткими матрацами и серыми солдатскими одеялами. Со мной здесь находятся четыре студентки, обучавшиеся в Центральном аэроклубе, и две летчицы гражданской авиации. Одна из них оставила в Сибири у матери двух маленьких девочек. Ее муж тоже на фронте, он танкист. Сейчас целыми семьями уходят на войну.
Положение тяжелое. Наши войска покинули Орел, Брянск, Вязьму. Гитлеровцы упрямо рвутся к Москве.
«Правда» печатает передовицы, призывающие напрячь все силы. Стране угрожает смертельная опасность.
Мы просыпаемся в темноте от громких голосов:
— Подъем… Подъем! — бегая от двери к двери, кричат дежурные из коридора.
Зажигаем свет, включаем радио. Первые известия с фронтов выслушиваем полусонные, со слипающимися глазами, потом одеваемся и бежим умываться.
Все наше время расписано по часам: после завтрака спешим в парк на построение. Здесь все дорожки и трава покрыты опавшими листьями. Лишь на дубах и некоторых тополях они еще держатся.
Командование решило всех нас одеть в одинаковую военную форму. Но такой одежды для женщин еще не пошили. Нам выдали только то, что было на складе: гимнастерки, брюки, мужское белье, кирзовые сапоги с портянками.
Портянки всех привели в умиление. Они были из теплой пушистой байки — «мировые пеленки!» А всё остальное для женщин не подходило. Одну шинель можно было надеть на двух таких, как я, и застегнуть на все крючки и пуговицы.
Сапоги для нас старались подобрать, как уверял складской старшина, «самые миниатюрные», но и они были не менее сорокового размера. А наши девушки до армии щеголяли в туфельках от тридцать четвертого до тридцать седьмого размера. Чтобы сапоги не хлябали, пришлось в них напихать бумаги и ваты.
В мужской одежде девушки утопали. Из всех комнат, где шла примерка, то и дело раздавались взрывы хохота. Некоторые рубахи годились для усмирения буйных, а штаны со штрипками оказывались на полметра длиннее ног.
Низкорослые девчата, вырядившиеся в солдатскую форму, имели комичный вид. Сперва от смеха у них только влажнели глаза, а потом кой у кого закапали настоящие слезы:
— Неужели так и будем ходить? Засмеют.
Мы замучили кладовщиков, заставляя их отыскивать для нас одежду самых малых размеров. Но и это не всех устроило. Пришлось добывать ножницы, иголки, нитки и самим подрезать, ушивать, переставлять пуговицы, подгонять форму по фигуре».
В напарники к Шубнику попал сержант Стебаков. Молодому пилоту, любившему прихвастнуть, льстило то, что он вызвался прикрывать летчика, с которым другие не решались летать. После каждого полета Стебаков с подробностями рассказывал, как ему приходится изощряться, чтобы не потерять Шубника. При этом он снимал реглан и показывал гимнастерку. Она была мокрой — хоть выжимай.
Во время боевых вылетов Ширвис больше чем за другими следил за этой парой. Шубник летал виртуозно. В минуты опасности он умел неожиданным маневром обмануть противников, уйти от лобовой встречи. Но в его действиях не чувствовалось стремления уничтожить врага, он лишь спасал себя, при этом забывал о Стебакове. Шубник уже дважды терял напарника.
В августе гитлеровцы стали выпускать на вольную охоту «волков» — своих лучших асов. «Волки» не принимали участия в общих боях. Они обычно ходили много выше и высматривали: не выскочит ли из оборонительного круга новичок, не вздумается ли подбитому спасаться в одиночку.
В последний раз Шубник потерял Стебакова, когда у того не осталось боезапасов. За Стебаковым увязались два «волка». Положение создалось тяжелое. Ему пришлось хитрить, маневрируя, бросать самолет из стороны в сторону и делать неожиданные виражи, чтобы гитлеровцы проскакивали мимо. Стебаков даже нашел в этом маневрировании какой-то ритм. Его самолет, делая крутые повороты, прячась в лощинах между сопок, наконец оторвался от преследователей и сел на аэродром чуть ли не с сухими баками.
Придя в себя и подсчитав дырки в фюзеляже, молодой пилот не стал жаловаться, а принялся хвастать:
— Ну и обштопал же я сегодня «мессеров». Вальс Штрауса перед ними начал выплясывать: то одну ножку дам, то другую, а затем — крутанусь… да так, что они рты разинули и упустили меня.
Ширвис на разборе боя сделал Шубнику замечание:
— Вы сегодня вели себя не по-товарищески: заботясь о себе, бросили напарника без боеприпасов на произвол судьбы. Стебаков спасся чудом, а вы вернулись с полным комплектом снарядов.
— Я не виноват, что Стебаков нерасчетлив, — стал оправдываться Шубник. — В бою нельзя терять секунды. Бывают положения, когда удобней стрелять ведомому. Сегодня я пропустил его вперед. Стебаков быстро растратил патроны и снаряды и превратил свой самолет в летающую карету. Он и меня не мог прикрывать. Такого напарника нетрудно потерять в бою. Так что ваше справедливое замечание больше относится к нему, нежели ко мне.
— Я вас предупредил, — пригрозил Ян. — В другой раз поступлю по законам войны.
На следующий день, когда над линией фронта завязался воздушный бой, Ширвис вдруг заметил, что один из его самолетов, выйдя из «карусели», стал беспорядочно падать.
«Подбили! — решил он. — Кого? Это же «ишачок» Шубника. Как он нарвался… Сейчас грохнется на сопки… Нет, выровнялся…»
Самолет, оказывается, не был подбит, летчик искусно имитировал падение, чтобы выйти из боя.
— Вот подлец! — изумился Ян. — Ну, ловок!
Стебаков, оставшись без ведомого, заметался. Но едва он выскочил из круга, как сверху на него насел откуда-то взявшийся «волк». Сержант стал бросать самолет то влево, то вправо…
Ширвис ринулся на помощь, стремясь пристроиться в хвост «волку», но сразу же почувствовал, что перед ним опытнейший ас. «Волк» маневрировал с такой быстротой и ловкостью, что его трудно было поймать в прицел.
Ширвис вынужден был прекратить преследование, так как бензомер уже показывал, что настало время уходить на свою территорию.
Вернувшись на аэродром, разъяренный Ширвис подозвал к себе Шубника:
— Почему вы оторвались от своих?
— У меня горючее кончалось.
— Не выдумывайте. Мы в один час заправлялись, у всех осталось столько же.
— У меня, видно, протечка.
Шубник смотрел на него ясным и безмятежным взглядом. Это взорвало Ширвиса, но, вспомнив, что он заместитель командира, Ян сдержался и сказал:
— Хрусталев, поручаю вам провести воспитательный разговор. Только не забудьте сказать этому… храбрецу, что закон непрерывности жизни останется в силе, даже если такой красавчик погибнет. И предупредите его: еще хоть раз увижу, как он труса в небе выплясывает — пусть пеняет на себя.
Не взглянув больше на Шубника, Ширвис ушел в землянку дежурных.
Воспитательного разговора, конечно, и у Хрусталева не получилось.
— Всякий трус — презренная личность, — сказал он Шубнику, — а ты вдвойне, так как показательного из себя строишь. Глаза бы не смотрели на тебя.
Хрусталев с презрением отвернулся и зашагал по краю аэродрома. Остальные летчики двинулись за ним.
— Стебаков! — окликнул Шубник своего напарника.
Но тот, сделав вид, что не слышит, поспешил уйти.
Неизвестно, чем бы кончилась эта история, если бы комэск, вернувшийся из патрулирования, не сообщил, что за вторыми сопками видел двух бредущих мужчин. Один, как ему показалось, похож на Кочеванова.
Шубник, конечно, сразу же был забыт. Ширвис и Хрусталев попросились слетать, чтобы удостовериться, не ошибся ли комэск. Командир полка не возражал. Он сам был неимоверно обрадован.
— Захватите шоколаду и печенья, — предложил Чубанов.
Увязав в пакет печенье, шоколад, банку консервов и полбуханки хлеба, летчики без промедления вылетели.
Летали они минут двадцать и, вернувшись, сделали в воздухе по две «бочки» и пошли на посадку.
— Радуются! Лейтенант Кочеванов жив! — определил Сережа Большой.
Он первым устремился к самолетам, за ним побежали другие товарищи по эскадрилье, ждавшие добрых вестей.
— Он, Кирюшка, идет! — не вылезая из кабины, стал рассказывать Ширвис. — Километрах в пятнадцати от нас. Я его сразу узнал. Кажется, пленного ведет. Вот это парень!.. — Ян оглядел подбежавших технарей и летчиков и, не обнаружив среди них Шубника, добавил: — Не то что некоторые показательные!
Тут же начали выявлять: кто желает пешком пойти на помощь Кочеванову?
Желающих нашлось много, но начальник штаба отобрал только четверых и посоветовал им захватить с собой врача и носилки.
Небольшая экспедиция, которой руководил Ширвис, собралась быстро и, не задерживаясь, отправилась в путь.
Кирилл брел по тундре, едва волоча ноги. Его изнурило недомогание, начавшееся после первой ночевки у ручья. Тело все время было влажным, но стоило забраться в спальный мешок — начинался озноб. Потом становилось жарко, дышать было трудно. Он высовывался из мешка, хватал раскрытым ртом прохладный воздух и остывал.
По утрам Кирилл с трудом поднимал отяжелевшую голову. «Грипп, наверное, — думал он и приказывал себе: — Не раскисать!»
Стиснув зубы, он выползал из спального мешка и, преодолевая головокружение, начинал обуваться: с трудом надевал левый сапог, отдыхал несколько минут, принимался за правый. Простейшее дело утомляло его.
Гитлеровец видел, что русский изо дня в день слабеет и скоро не сможет связывать его. Скорей бы пришел этот час! Тогда он овладеет пистолетом, заставит русского повернуть назад и тащить поклажу до линии фронта. А там можно будет пристрелить его.
По утрам, вскипятив на костре воду с брусничником, Кирилл отламывал по равной дольке шоколада себе и пленному и пил с ним горячий настой. Потом, нагрузив на немца поклажу, он по компасу, снятому с самолета, определял направление и отправлялся в путь.
Шли не спеша по перелескам, по каменистым осыпям и пустошам, покрытым мхами, белоусом и «кошачьей лапкой». На болотах подкреплялись ягодами, а если где встречали семьи леммингов, то Кирилл начинал охотиться на них. Крошечного грызуна, размером чуть больше мыши, нетрудно было прихлопнуть сумкой или убить палкой.
Привалы делали у речек или у прозрачных ручьев, в которых водилась форель. Но осторожную рыбу руками не поймаешь. Приходилось свежевать тушки леммингов и варить с грибами в консервных банках.
Грибов в эту осень уродилось много. Края болот и поляны были усеяны ими.
Кирилл понимал: с голоду здесь не умрешь. А вот сможет ли он завтра подняться?.. В этом не было уверенности. Ныли мышцы и кости, покалывало в боку. Беспрестанный жар, от которого пересыхало в глотке, сжигал последние силы.
Следовало бы отлежаться, отдохнуть, но разве позволишь себе это? Верная гибель! Вновь станешь пленником. Гитлеровец настороже, он лишь прикидывается послушным, а сам выжидает удобного момента для нападения. Держись, Кирилл, нельзя ослаблять бдительность!
Даже опутав на ночь немца поверх спального мешка крепкими стропами, Кочеванов не чувствовал себя в безопасности. Стоило сомкнуть веки, как ему чудилось, что гитлеровец, разодрав меховой мешок и сбросив путы, наваливается грузным телом и душит.
Кирилл вскакивал и хватался за пистолет. Но, разглядев во мгле, что пленный лежит тюком, он успокаивался, утирал пот и, забравшись в мешок, опять впадал в полусон-полубред.
На восьмые сутки, когда над ними покружил самолет комэска, а потом появились другие «ишачки» и сбросили пакет с едой, Кирилл едва тащился. Прочитав обнадеживающую записку товарищей, он вдруг почувствовал, что окончательно выдохся и не сумеет добраться до какой-нибудь речки или озера. Да и нужно ли уходить с того места, где они обнаружены? Здесь их скорей найдут.
— Финиш. Сбрасывай мешки! — сказал он пленному.
Немец, казалось, обрадовался. Он охотно стал собирать для костра сухой мох, вереск, подгнившие корни и ветки березок. Натаскав кучу топлива, гитлеровец взял флягу, большую консервную банку и, показав, что он пойдет в сторону зеленевших впереди полярных ив, объяснил:
— Вассер.
Лоб и заросшее лицо рыжего покрывали пятна, — чувствовалось, что он задумал неладное и поэтому волнуется.
«Удрать, подлец, собрался», — решил Кирилл. Он показал пистолет пленному и строго сказал:
— Нейн вассер.
Гитлеровец послушно сел на кочку и, ожидая ужина, следил за каждым движением русского.
Кочеванов, положив рядом пистолет, не спеша вскрыл ножом банку тушенки и поставил ее на рдевшие угли с края костра. Затем вылил из фляги остатки воды в пустую банку и поставил с другого края. Немца он не подпускал к огню, держал, как обычно, на расстоянии.
Вскоре тушенка разогрелась, но Кочеванов не смог ее есть: к горлу подкатывала тошнота. Выпив немного чаю с шоколадом, Кирилл весь ужин отдал немцу.
Тот ложкой съел тушенку и с жадностью выпил остатки подслащенного чая.
Дурнота одолевала Кочеванова. Тело покрылось липким потом. Боясь, что ему станет совсем худо, Кирилл решил пораньше уложить пленника спать. Об еде теперь нечего было беспокоиться.
— Битте, — сказал он, показывая на спальные мешки. Это слово в его произношении больше походило на приказ, нежели на приглашение.
После такой команды немец обычно уходил за ближайшие кусты и, возвратившись, поворачивался спиной к Кочеванову и вытягивал руки назад. Так он поступил и в этот вечер, но Кирилл почувствовал, что гитлеровец выпячивает грудь и напрягает мускулы.
«Надеется путы сбросить. Не выйдет!»
Все предыдущие вечера Кочеванов поступал с пленником гуманно: он связывал его так, чтобы руки не затекали, но и не поднимались выше пояса. Иначе гитлеровец зубами бы перекусил стропы. Сегодня он решил сделать петли и узлы прочней. Пусть рыжий топорщится, это ему не поможет!
Загнав пленника в спальный мешок, Кирилл обмотал его крепкими стропами, как тюк, и привязал к чахлой березе, чтобы гитлеровец не мог ночью подкатиться к нему.
Проделав все это, он так обессилел, что уже не смог вползти в свой мешок и свалился поверх него.
Всю ночь он метался в жару, бредил, а утром не мог даже поднять головы…
Товарищи нашли Кочеванова в бредовом состоянии. После осмотра врач определил:
— Двусторонняя пневмония. Не понимаю, как он с такой высокой температурой тащился больше ста километров.
Гитлеровец оказался здоровым. Он только охрип от крика, так как решил, что русский летчик мертв, а его съедят дикие звери.
В госпитале Кириллу мерещилось, что он все еще бредет по тундре и не может остановиться. За ним по пятам тащилось тонконогое чудовище, похожее на рыжеволосого немца и на паука. Стоило Кириллу присесть или прилечь, как чудовище прыжком наваливалось ему на грудь, прижимало голову к горячей подушке и начинало душить…
Только когда миновал кризис, Кочеванов спокойно заснул и проспал двадцать шесть часов. С этого дня Дело пошло на поправку: стала снижаться температура, появился аппетит.
Первым в госпиталь проник Сережа Большой. Он принес Кириллу румяное яблоко, плитку английского шоколада и пузырек спирта.
— Спирт хорошо кровь разгоняет, — сказал механик. — Самое верное лечение.
— Спасибо, Сережа. Виноват я перед тобой: оба безлошадными остались. У кого ты теперь?
— Хотели к Шубнику перекинуть, да я на дыбы. «Куда угодно, — говорю, — хоть на сборку новых самолетов, только не позорьте». А инженер полка ухватился: «Верно, — говорит, — прекрасная мысль, нам скоро «хаукер-харрикейны» принимать. Пойдешь к англичанам новую технику осваивать?» Я, конечно, щелкаю каблуками. «Есть, — говорю. Англичане, нужно сказать, нас приняли уважительно. Вот четвертый день «спикать» пробую и по самолетам лазаю.
— Ну и как — подходящие машины?
— Честно говоря — не шибко. Отделочка, конечно, заграничная, но нет нашей прочности, ломаться будут. Ростом «харрикейны» побольше «ишачка», носастые. Мотор «Мерлин XX», тянет неважно, барахлить будет. Вооружение — двенадцать пулеметишек, но пульки такие, что «мессера» не скоро сшибешь. Да и не будем же мы у них патроны выпрашивать? Придется перевооружить — наши пушки поставить. А механики — ребята ничего, нашу водку пьют и дело знают. Только чудаки. Спрашивают: «Сколько надо заплатить за орден и за то, чтобы вступить в партию?» У них монета главное, с ней всюду пробьешься! Простые летчики народ веселый: в футбол играют, стрелы и ножи в пробковый диск издали втыкают, с нашими официантками зубоскалят. А офицеры — не подступись. Багажа по пять чемоданов. В землянках мягкая мебель, электрические камины. Черной работы не любят: стоят у самолетов и пилкой ногти подравнивают. В общем, из лордов, видно, или буржуев, потому что солдаты даже отдельную уборную им выстроили.
— Ну, а скорость у «харрикейнов» какая? — заинтересовался Кирилл.
— Неважнецкая. Одному из морских летчиков приказано было показать англичанам с воздуха, где проходит линия фронта. Поднялись они двумя эскадрильями. А наш летчик лихачом оказался: как газанет на своем «МИГе», англичане только его и видели, их «харрикейнам» за ним не угнаться. Томми, конечно, вернулись разобиженными. А летчик, летавший с ними на «МИГе», за ухарство пять суток ареста огреб. Потом английский инженер через переводчицу спросил меня: «Какая иностранная фирма продала вам эти быстроходные самолеты?» Я говорю: «Сами построили». А он не верит, усмехается, думает, мы лаптем щи хлебаем. Ходит слух, что у нас две эскадрильи на «харитошах» летать будут. Выздоравливайте быстрей. Я вам лошадку покрепче подберу…
После Сережи Большого в госпиталь прорвались Ширвис и Хрусталев. Они были переполнены новостями. Первым делом похвастались: у Яна на гимнастерке поблескивал новенький орден боевого Красного Знамени, а у Хрусталева — Красной Звезды.
— Твой орден в наградном отделе остался. Видно, тоже скоро вручат, — сказал Ян. — Обидно, что и Шубнику «Звездочка» досталась. Мы его уже было на «чайки» выжили, а он вывернулся: когда командующий орден вручал, взял и попросился английские «харрикейны» осваивать. Тот спрашивает: «Не подведете, не придется перед британцами краснеть?» А тут еще начальник политотдела по старой памяти его отличником назвал. Теперь к образцово-показательному не подступись: по приказу генерала заграничную технику осваивает. Английский словарь раздобыл и за день по сорок слов вызубривает. Кстати, знаешь с кем я виделся? Зося в Заполярье появилась. Переводчицей при морском штабе. Тебе от нее привет.
«28 октября. Нас разбудили раньше обычного, приказали собрать вещи, строем повели на товарную станцию, погрузили в теплушки. Нары были сколочены из толстых досок, пахли смолой.
Маневровые паровозы весь день таскали наш состав по каким-то железнодорожным закоулкам. Мы двигались то вперед, то назад и лишь вечером очутились на Рязанской железной дороге. Здесь попали в расписание.
Я успела сходить на переговорный пункт и связаться по телефону с Валиным. Дюдя, оказывается, искал меня и плакал почти два дня, а теперь, когда ему подарили самолет с «мамой», успокоился.
Разговаривая с Борисом, я, конечно, проливала слезы, и он это почувствовал на расстоянии, потому что потребовал:
— Ну, не страдай. Не хлюпай, пожалуйста, носом. Хватит. Тоже мне — солдат. Все улаживается. Есть телеграмма от Кирилла. Слушай полный текст со всей его невразумительностью: «Приземлился зонтике тчк Бродил тундре зпт теперь отлеживаюсь зпт скоро буду летать тчк Целую моих любимых».
Я вдруг почувствовала себя виноватой перед Кириллом. Он, конечно, рассердится, узнав о моем отъезде. Надо ему объяснить, что толкнуло меня надеть шинель и покинуть Дюдю. Я тут же уселась за стол и написала длинное письмо. Думаю, он поймет меня.
До места назначения мы тащились долго, так как стояли чуть ли не на каждой узловой станции и пропускали в Москву эшелоны с войсками, пушками, самолетами, танками..
На девятый день мы прибыли на станцию Н. (учусь сохранять военную тайну). Выстроились на перроне и строем, грохая сапогами по булыжной мостовой, прошли по приволжскому городку. Любопытные жители высыпали на улицу поглядеть на невиданных солдат, из-под шапок у которых торчали косы и локоны.
Нашей казармой стал огромный, спортивный зал. Здесь, среди шведских стенок, баскетбольных щитов, свисавших с потолка колец, турника, шеста и канатов, тесными рядами стояли двухъярусные койки.
Нас разбили на три неравные части. В группу пилотов попали все, кто хоть немного умел летать. Группа штурманов стала самой многочисленной: в нее включили студенток и десятиклассниц. Девчата, имевшие специальное техническое образование, попали в авиамеханики и вооруженцы.
Нам предстоит за три месяца усвоить все то, что в нормальных условиях курсанты военных школ постигают за два-три года.
Вчера был зачитан приказ: всем коротко постричься. И мы не могли ни возразить, ни отказаться. Началась жизнь по уставу, гражданские привычки надо забывать. Наша группа стала военным соединением, частицей воюющих армий, и мы больше не принадлежим себе. Нас могут послать куда угодно и потребовать исполнения любых приказов.
В парикмахерскую многие, конечно, пошли с трагическим видом и, усевшись в кресла, скорбными глазами наблюдали в зеркале, как беспощадно ножницы срезают локон за локоном.
Некоторые девушки, без замысловатых, свойственных только им причесок, стали походить на пухлых младенцев, другие — на растрепанных сорванцов, третьи — на бледнолицых евнухов. Но это не вызывало обычного веселья и смеха. Всем было не по себе. Уборщицы вымели груды светлых, золотистых, каштановых и черных волос, и никто из нас не взял на память ни косы, ни локона. Солдату они ни к чему.
В этот вечер в общежитии было тихо. В назначенный час мы разделись, аккуратно сложили на табуреты свою форму, вскарабкались на койки и улеглись спать. Многие натянули на головы одеяла. Если бы начальство спросило, почему мы так поступили, то был бы один ответ: «Без волос холодно». Но холод тут был ни при чем, просто каждой хотелось уединиться и хоть на минуту побыть прежней Ирой, Наташей, Юленькой. А когда женщина начнет размышлять о суровости жизни, то ей захочется пожалеть себя и хоть чуточку всплакнуть. Услышав справа и внизу сдерживаемые, приглушенные всхлипывания, я тоже укрылась с головой и дала волю слезам.
7 декабря. Получила письмо от Кирилла. Он десять дней пробирался по тундре к своим. Сейчас весел. Еще бы! Получил орден боевого Красного Знамени и представлен к другому. Послала ему поздравительную телеграмму.
13 декабря. Радость! Наши войска под Москвой пошли в наступление. Это я услышала в шесть часов утра в дежурке аэродрома. Взяли города Рогачев, Яхрому, Солнечногорск, Истру. Окружен Клин. Уничтожено много вражеских пушек, танков, минометов. Неужели началось? Мороз стал нашим союзником. Надо привыкать к нему и работать, работать! Тогда скорей попадем на фронт.
Я иду на стужу. Всю ночь буду на ветру, колючем, резком — не продохнуть.
5 января. Почти месяц я не имела возможности сделать запись в дневнике. И сейчас, несмотря на жестокие морозы и вьюги, мы беспрестанно летаем.
Официально считается, что в день мы занимаемся по десять часов, но я торчу на аэродроме или сопровождаю учениц в воздухе не менее полусуток. Сплю в два приема: утром, после завтрака, и вечером, перед ночными полетами.
В Заволжье зима свирепствует, здесь сильные холода и жестокие метели. Тонкий снег порой кипит, взбухает белыми сугробами. В теплых комбинезонах мы неуклюжи, как медвежата. На взлетной площадке я взбираюсь в инструкторскую кабину, а ученица в свою. От холода и ветра набегают слезы, слипаются ресницы, трудно дышать.
— К запуску! — даю команду.
— Есть к запуску!
— Контакт!
Девушка-моторист, дернув за лопасть винта, отбегает в сторону.
Самолет, словно проснувшаяся птица, вздрагивает, встряхивается. Винт, сделав несколько оборотов, вдруг превращается в прозрачный диск.
Стартер взмахивает флажком. Ученица дает газ. Машина послушна. Взревев, она набирает скорость и… мы в воздухе, наполненном колючками, которые режут щеки.
После полетов лица у нас красные, точно их натерли наждаком.
19 января. Мои девушки уже научились самостоятельно делать боевые развороты, змейки, спирали, восьмерки, скольжение на крыло… но все это днем. Ночью без меня они еще боятся летать.
В темноте летчицу всюду подстерегает опасность. Первые звезды как бы дрожат, они словно плавают в густо подсиненной воде. От этого ориентиры смещаются, они не там, где были днем. Очень трудно выйти на посадку, рассчитать во мгле расстояние до земли.
У меня в часы ночных полетов нервы напряжены. Всем своим существом я стараюсь уловить малейшие изменения в положении самолета, в вибрации его корпуса, в шуме мотора. Надо быть наготове, чтобы вовремя устранить надвигающуюся опасность.
Скоро нам придется наблюдать за молодыми пилотами с земли. Они полетят по кругу с начинающими штурманами. Вот где будет волнений!
8 марта. В нашем соединении нет ни одного мужчины. Все должности — в командира полка, начальника штаба, политработников, инженеров, вооруженцев — занимают женщины. Я получила звание лейтенанта и командую звеном — экипажами трех самолетов.
По ночам мы летаем бомбить «вражеские объекты»— костры, разведенные на полигоне. Вначале бомбы были учебные, из цемента, сейчас вооруженцы подвешивают под крылья настоящие. За ночь мы гасим все костры, хотя мажем порой безбожно.
Здесь бывают такие бураны, что нас поднимают по боевой тревоге. Мы цепочкой бежим на аэродром, увязая в сугробах, пробиваясь сквозь снежную муть. По нескольку часов боремся за целость самолетов. Снег слепит глаза, забивается в волосы, в ноздри, тает на щеках, покрывает ледяными корками брови. И ничего нам не делается. Мы так закалились, что двадцатиградусный мороз считаем теплой погодой.
Валин молодчина. Он прислал мне к восьмому марта маленькую посылку, в которой я нашла флакон духов, отпечаток Дюдиной руки и старенький сапожок с сильно ободранным носком. Сапожок сохранил запах моего сыночка.
В шутливой записке Борис посоветовал: «Повесь сапожок в кабине самолета. Он будет служить амулетом, ограждающим тебя от грозного взгляда начальства, всяких зол, волнений и неприятностей».
Но я не вняла совету, мне жаль вывешивать сапожок в промерзшей холодной кабине, я боюсь, что из него выветрится Дюдин дух.
Кирилл поздравил меня телеграммой. Он опять воюет.
10 марта. Мы все подавлены свалившимся на нас несчастьем. Погибли четыре подружки. Сегодня мы их хоронили в промерзшей, окаменелой земле.
Метеорологи предсказывали хорошую погоду. Последняя тренировочная ночь действительно выдалась теплой и безветренной. Только из проталин поднимался легкий туман и повисал кисеей над полями.
Мы летали в зону эскадрильями, чтобы отработать групповые упражнения. После них нас должны были отправить на фронт.
Все шло хорошо. Начинающие штурманы показали, что их не страшит ночная мгла, что они безошибочно умеют пользоваться приборами. И вот когда оставалось только строем вернуться на аэродром и совершить посадку, погода внезапно испортилась: поднялся ветер и закрутилась поземка.
Видимость стала такой плохой, что трудно было определить, где земля, а где вихрящийся снег. Некоторые штурманы, потеряв ориентиры, не нашли аэродрома.
Я приземлилась благополучно, то же самое сделали и мои ученицы, а во втором звене девушки заблудились: они сели не на аэродроме, а в сугробы на поле, и оттого, что не рассчитали расстояния до земли, разбились.
Еще не добравшись до фронта, мы начинаем терять подруг. Смерть всегда потрясает. Вернись мы на несколько минут раньше, они были бы живы».
Шубник одним из первых освоил «харрикейны». Осеннее происшествие, когда товарищи с презрением отвернулись от него, заставило лейтенанта изменить свое поведение. Теперь он старался не выделяться в среде пилотов: с неприметных меньше спросу.
Летая в новой эскадрилье, которой стал командовать Кочеванов, Шубник больше не покидал ведомых в бою, так как знал, что одиночки гибнут, каким бы мастерством они ни обладали.
Теперь с ним в паре летал не Стебаков, а худощавый сержант с тонким девичьим станом. Звали его Федей Чмутиным. Этот юноша, недавно прибывший из военной школы, восторгался выправкой своего ведомого и его умением щегольски носить летную форму. Он подражал Шубнику, даже перенял у него манеру щелкать каблуками.
Пилоты, посмеиваясь над Федей, спрашивали:
— И от фрицев так же будешь бегать, как он?
Чмутин сердился и говорил, что все это выдумки завистников. Шубник лучше других владеет «харрикейном» и умеет драться без потерь. Не зря же ему орден дали.
— Потерей станешь ты, — уверял его Стебаков. — Слушай старослужащих. Даю хороший совет: как заметишь, что Шубник высшим пилотажем стрекача задает, не увязывайся за ним. Ищи своих, прицепляйся к ним и не отставай. В группе не погибнешь. Это уже проверено.
— Сплетни! — горячась, возражал сержант. — Шубник умнее многих, он сам остается целым и других выручает.
— Ну-ну, жди от него выручки, поплатишься.
Весной, как только засветило солнце, гитлеровцы стали совершать массированные налеты на Мурманск. Они посылали к порту одновременно десятки самолетов. Советские истребители старались перехватить их на подступах. Завязывались невиданные в Заполярье воздушные сражения.
В одном из таких боев под Мурманском Шубник почувствовал резкий удар по машине. В то же мгновение сильным ветром чуть не сорвало с него шлемофон. Поняв, что сбит фонарь кабины, Шубник укрылся за лобовым стеклом и огляделся.
Несколько пуль угодили в приборную доску, на полу поблескивали мелкие осколки стекла. Боли пилот не ощутил, но его трясло. Какая-то жилка билась под глазом. Смерть пронеслась от него в нескольких сантиметрах. Он не мог унять дрожи.
Самолет свалился на правое крыло. Усилием воли Шубник выровнял его и решил сообщить о происшедшем комэску. Но от испуга у него пропал голос.
— Шубник, что с вами? — окликнул его Кочеванов. — Почему оторвались от группы?
Это вывело Шубника из оцепенения. Набрав полную грудь воздуха, он хрипло доложил:
— Снарядом сорвало фонарь… разбиты приборы. Прошу разрешения выйти из боя.
— Если драться не можете, выходите, — ответил комэск и приказал сержанту: — Чмутин, прикройте ведущего!
Сержант видел, как «харрикейн» Шубника свалился в крутое пикирование, но не сумел быстро повторить маневр и пошел ему вслед с запозданием. Когда он вышел из пике, то потерял из виду подбитый самолет.
Чмутин вновь набрал высоту, чтобы разыскать напарника. И тут случилось невероятное: на взлете к нему вдруг пристроился желтоносый «мессершмитт». Он шел крыло в крыло — так близко, что сержант заметил, как носатый гитлеровец ухмыльнулся и показал ему язык.
«Чего это он? — недоумевал Чмутин. — Псих какой-то!»
Сержанту было невдомек, что гитлеровец хитрит, отвлекая его внимание от немца, подкрадывавшегося снизу. Чмутину хотелось поскорей отделаться от этого нахального типа. Он стал соображать: какой же применить маневр, чтобы зайти противнику в тыл?.. И в этот момент сержант почувствовал, как самолет его затрясся, словно его снизу принялись долбить пневматическими молотками…
Шубник сразу заметил, как за чмутинским «харрикейном» увязались рыскавшие над заливом «волки». Он мог бы огнем отсечь того, который устремился в атаку снизу, но, боясь привлечь к себе внимание беспощадных противников, прижался ближе к земле и, дав форсированный ход, стал уходить к сопкам.
«Сегодня не обвинят, — успокаивал он себя. — Я ведь подбит в бою. Чмутин — разиня, он должен был не отрываться от меня».
«Волки», расправясь с неопытным, растерявшимся сержантом, ринулись догонять чадивший «харрикейн». Они поняли, что он не может развить полную скорость.
Шубник, беспрестанно ворочавший головой, вскоре увидел погоню. «Ах, гады, за мной идут!» Не зная, что предпринять, он толкнул сектор газа за защелку, надеясь выжать из «харрикейна» все, что тот может дать, но скорость повысилась не намного. «Волки» настигали, они уже были близко.
У каждого летчика в запасе всегда есть несколько вариантов выхода из опасных положений. Шубник выбрал наиболее простой: «Если сделать неожиданный вираж, немцы на такой скорости проскочат. Зенитная батарея близко, я успею уйти под ее защиту».
Он так и поступил. «Волки», не ожидая подобного маневра, по инерции проскочили вперед, а когда развернулись, чтобы преследовать «харрикейна», их вдруг встретила стена разрывов.
Гитлеровцы не хотели рисковать. Сделав противозенитный маневр, они отвалили в сторону и улетели на запад.
«Сегодня ты ушел, но в следующий раз собьют, — стал уверять себя Шубник. — Разумным людям нельзя воевать на тихоходах, когда в небе рыщут асы! На «МИГи» и «ЯКи» тебе в ближайшие месяцы не попасть. Почему бы не воспользоваться положением подбитого? Ведь еще не известно, что скажут о гибели Чмутина. У Кочеванова зоркие глаза, он мог приметить, что ты опять не сделал попытки прикрыть ведомого. Очутишься в штрафниках. Лучше вывихнуть руку или ногу. Поврежденный самолет всегда может скапотировать. Ты убьешь двух зайцев: останешься «безлошадным» и попадешь в госпиталь. А если самолет загорится от удара о землю? Тоже есть выход: можно в воздухе истратить все горючее до последней капли».
Он скосил глаза на уцелевший бензомер. Горючего оставалось немного, бензин, видимо, вытекал.
Лучше, конечно, садиться с сухими баками. Так будет естественней: не дотянул и сел как мог.
Задумав разыграть неудачную посадку на плохо управляемом самолете, Шубник миновал знакомые сопки, набрал высоту и летал до тех пор, пока не израсходовал весь бензин. Мотор стал давать перебои и вскоре остановился. Наступила тишина, лишь воздух тонко свистел, обтекая самолет.
«Ну, теперь пора. Планируя, дотянусь до аэродрома и плюхнусь на заснеженное поле». Шубник попытался выпустить шасси, но колеса не выходили из пазов: гидросистема оказалась разбитой. Это обрадовало его: «Тем лучше, посажу на фюзеляж!»
Казалось, что он всё учел и рассчитал, даже представил себе то место, куда сядет, — край аэродрома, покрытый волнистыми сугробами. Снег мягкий, сильно не покалечишься. Все же руки дрожали, и он ощущал в себе холодный сосущий страх, гнавший пот. Пот струился у него по лицу, по рукам, по всему телу.
Прицелившись к краю аэродрома, Шубник, планируя, пошел на снижение. И тут вдруг чутьем много летавшего летчика почувствовал, что у «харрикейна» появились какие-то тормоза, что он не дотянет до намеченных сугробов. Надо выбирать другое место, но какое? Рядом ров, за ним выглядывающие из-под снега, скалы… сосны… мелколесье на болоте. Мотор уже не потянет. Его не запустишь, — баки пустые. Что делать?..
«Харрикейн», скользнув по макушкам сосен, влетел в мелколесье и, сбивая сухие деревца, понесся вперед. Его размашистые крылья, зацепившись за крепкие сосенки, с тягучим треском надломились, машина развернулась, подняла тучу снежной пыли…
Шубник, напрягший мускулы в ожидании удара, не удержался на сиденье… Вылетев по инерции из кабины, он несколько раз перевернулся в воздухе, упал на торчавший из-под снега валун и покатился по твердому насту.
Его нашли в бессознательном состоянии — с переломом рук и ног. Из разбитого носа вытекала тоненькими струйками кровь, а сомкнутые веки дрожали.
«3 июня. Наши самолеты укрыты под деревьями. Их крылья и фюзеляжи осыпаны белыми и розовыми лепестками отцветающих вишен, яблонь, слив, груш. Мы живем не в блиндажах и землянках, как думали в Заволжье, а в небольших, очень опрятных, выбеленных мелом домиках.
Спим на пуховых подушках и на хрустящих, чуть ли не накрахмаленных простынях. Местные жительницы очень сердечно относятся к нам.
Где-то невдалеке протекает Дон, но мы его пока видели только на карте.
Марина Раскова получила какое-то новое назначение, о котором нам ничего не говорят. Прощаясь с нами, она загрустила. Мы ведь ее детище.
Командовать остаются две Евдоши: одна — рослая, властная — командир полка. Другая — полная, по-матерински заботливая, с добрым сердцем — комиссар. Девушки меж собой зовут ее «мамкой».
Наш полк называется Ночным бомбардировочным. Он уже фронтовой, но боевых самолетов нам не дают. Будем воевать на учебных. На их фюзеляжах белеет пометка «У-2», поэтому нас всюду зовут «удвашницами».
Штаб дивизии прислал к нам мужчин-офицеров, воевавших в этих местах. Они должны показать, как действовать в создавшейся обстановке. Мы, оказывается, многому еще не обучены: не умеем летать в слепящем свете прожекторов, ориентироваться на местности, занятой противником, садиться на замаскированную площадку.
Со мной летает штурманом юная и миниатюрная студентка, наш левофланговый — Юленька Леукова. Когда ей страшно, она молчит и лишь глазами просит простить за слабость. Мне нравятся эти чистые, честные глаза, не умеющие ничего скрывать. Если Юленька надевает летный комбинезон и казенные сапоги, то как бы становится еще меньше ростом. Про нее наши шутницы говорят: «Под крыло пешком ходит». На вид не девушка, а подросток с большими глазами. Приметив ее, высоченный усач капитан, которому я была по плечо, сокрушенно надвинул фуражку на глаза и сказал товарищу:
— В детские ясли попали. Слез не оберешься и валерьянку бутылями запасай. Куклы, а не летчики! Кто вас выдумал таких?
— Видно, тот, кто пожалел хвастунов мужчин, — ответила я ему.
Он сделал удивленное лицо: как это понять?
— Полезней было бы на таких самолетах воевать не нам, слабым существам, а храбрым и самоуверенным усачам. Не так ли? — спросила я.
Он перемигнулся с товарищем и смеясь сказал:
— У вас несколько гиперболизированы представления о храбрости усачей. Нам вместо валерьянки пришлось бы выдавать в тройной порции спиртное. Трезвым на такой этажерке с расчалками не полетишь. Вы действительно отчаянный народ. Разрешите пожать руку.
Больше разговоров о женской слабости не возникало. Мужчины, не отдыхая, учили нас находить переправы и укрепленные позиции противника, а мы старались быть, прилежными ученицами, постигали, как надо вырываться из зенитного огня и из цепких лучей прожекторов.
Когда девочки несколько освоились с фронтовой обстановкой, присланных офицеров отозвали. Теперь мы обходимся без мужчин, все делаем сами и ждем боевого приказа.
19 июня. Вот, наконец, получен приказ. Первой летала на ночную бомбежку Евдоша Большая. После нее — командиры эскадрилий. Лишь на третью ночь задание получили и мы с Юленькой. Нам надо было слетать на территорию, занятую противником, найти разрушенную шахту и поджечь немецкую автобазу, расположенную по соседству.
Еще засветло мы изучили район по карте, затем вместе с техниками проверили мотор, бензобаки, расчалки, рули, приборы.
Действие замков мы испытали до подвески бомб, но на этом не успокоились, а остались наблюдать, как вооруженны будут закреплять под крыльями «фугаски» и «зажигалки».
В назначенный час я вывела самолет на старт и, получив разрешение на вылет, со всеми предосторожностями покатила вперед, оторвалась от земли и, развернувшись, легла на заданный курс.
Тьма еще не опустилась на землю, — на западе, захватив край неба, боролся с надвигавшейся мглой пурпурный свет заката. Мало-помалу, меняя оттенки, полоса угасающего света сузилась, стала походить на щель и внезапно погасла.
Я рассталась с видимыми ориентирами и, погруженная в ночную тьму, повела самолет вслепую.
Воздух, как вода в море, неспокоен. С бомбовой нагрузкой ты острей ощущаешь его колебания, течения и провалы.
Минут через десять внизу замелькали огни. Сверху показалось, что там, в извилистой линии окопов, тайно курит не менее роты солдат. Цигарки то разгорались, то гасли.
«Фронт, — поняла я. — Стреляют из пушек».
Надо подняться выше, сейчас вспыхнут прожекторы. Каждая пуля опасна, у нас на «ПО-2» нет даже тонкой брони.
Мы предельно насторожены. Но вокруг не видно разрывов, и прожекторы не загораются. Нас либо не видят, либо не хотят обстреливать. Чудеса!
Минут через пятнадцать в тихом тылу противника мы начинаем кое-что различать на земле: тускло блеснувшее озеро, печные трубы выгоревшего поселка, полуразрушенную вышку шахты…
Где-то здесь, правей, у длинного каменного склада, должна быть автобаза с замаскированными бензобаками.
Сбавив газ, я делаю полукруг, а Юленька, перегнувшись через борт, вглядывается во мглу.
Внизу что-то вспыхнуло — не то фара, не то фонарь. Огонь светился не более десяти секунд, но Юленька успела разглядеть всё, что ей было нужно.
— Здесь, — тронув меня за плечо, сказала она. — Заходи на цель со стороны вышки. За складом штук тридцать машин. Стоят рядами.
Я завершаю круг и, выйдя на цель, устремляюсь вниз, как на салазках. Ветер свистит в расчалках. Юленька наготове. Вот самолет дрогнул, освободясь от груза, и потерял равновесие. Я даю газ и, выровняв машину, набираю высоту.
Снизу донесся гул разрывов. Степь озарилась отсветом. Длинные тени заметались по ней и пропали.
— Есть! — радостно сообщила Юля. — Попали!
Я оглянулась и увидела растекающееся бурное пламя. Видимо, горел бензин. «Так вам и надо! — подумала я. — Теперь будете получать и мои гостинцы».
22 июня. Оказывается, испытывая и щадя нас, начальство из дивизии выбирало для женского полка не очень значительные объекты противника, почти не оберегаемые зенитным огнем. Не чувствуя опасности во время бомбежек, мы стали дерзко, а порой лихачески нападать на противника. Планируя над ним, бомбы сбрасывали с малой высоты. И вот за это вчера поплатились: с боевого задания не вернулись Люба и Вера.
Мы напрасно ждали их до утра. Они уже никогда не вернутся: сгорели в воздухе. Сегодня настроение ужасное. Но мы не испугались, нет. На опасный объект, над которым были сбиты наши подруги, полетят четыре самолета. Мы смешаем с землей зенитки и прожекторы противника.
28 июня. Я так устала, что могу уснуть стоя, лишь бы прислониться к чему-нибудь.
Нам очень трудно. Противник всей своей махиной пошел в наступление. Он не щадит ни своих солдат, ни техники, ни мирного населения. За Доном горят города, деревни, сады и посевы. Дым и пыль застилают солнце и клубятся так высоко над степью, что не дают нам снизиться для бреющих полетов.
Гитлеровцы во многих местах наводят переправы через Дон. Мы должны помешать им, но это самые опасные ночные полеты. У Дона много прожекторов. Мы словно попадаем в толстостволый огненный лес, наполненный грохотом разрывов зенитных снарядов. Здесь надо метаться, лавировать, беспорядочно падать, притворяясь сбитой. Иначе не обманешь противника, не пробьешься к дели.
Гитлеровцы уже узнали, что против них действует женский авиационный полк. Они нас называют «ночными ведьмами, летающими на кофейных мельницах», в листовках грозятся жестокой расправой. Видно, наши «мельницы» им изрядно портят нервы.
Впрочем, чего хвастаться. Мы не в силах сдерживать натиска гитлеровцев. Советские войска с боями откатываются на восток. Мы тоже покидаем свой обжитой аэродром. Техника же переброшена почти за сотню километров. Когда это кончится?
От бабки Маши и Бетти Ояровны давно нет писем. Как там Дюдя?
17 июля. Ой, как нехорошо на душе, когда с воздуха видишь дороги, забитые беженцами, отступающими войсками, плетущимися в степи измученными быками, коровами, ягнятами. Все это вместе с клубами пыли движется на восток. Мы не имеем даже часа покоя. Днем надо доставлять приказы войскам, потерявшим связь, помогать артиллеристам корректировать стрельбу, а ночью — бомбить переправы, эшелоны на железных дорогах, подбрасывать окруженным боеприпасы, продукты и медикаменты. И при всем этом у нас беспрестанно меняется место базирования. Летишь, надеясь отдохнуть, а тебе говорят, что надо перебросить на новый аэродром техников, вооруженцев, грузы.
Я уже научилась спать где придется: в кабине, в сарае, на голой земле. И все же не высыпаюсь. В голове все время шумит. Приходится глотать пирамидон и лепешки с колой и еще каким-то снадобьем.
Моему штурману Юленьке немного легче, она иногда хоть в воздухе может вздремнуть. Впрочем, и ей сейчас не до сна. Днем за нами стали гоняться истребители — разведчики противника. Они норовят захватить врасплох и сбить. Приводится глядеть в оба.
Сегодня была тяжелая ночь. Мы летали бомбить переправу, потом большак, по которому двигались гитлеровские автоколонны с войсками и снарядами, а утром меня послали в тыловой склад за взрывателями для минеров.
Когда я вернулась на свой аэродром, там уже заканчивалась переброска на новое место базирования. В заднюю кабину самолета столько напихали полкового имущества, что Юленька с трудом протиснулась в узкую щель.
Приглядываясь к карте и незнакомым ориентирам, мы летели на юго-восток. Вдруг из-под облака ринулся на нас желтобрюхий «мессершмитт». Обстреляв нас, он метеором пронесся мимо.
Зная, что зеленоватый камуфляж «ПО:2» поможет мне затеряться над зеленью садов, я круто пошла на снижение.
«Мессершмитт» еще раз кинулся на нас, и я почувствовала сотрясающий удар. Попал, но куда?
Изменив направление, я пошла над садами почти бреющим полетом. «Мессершмитт» потерял нас: он кружил над другим местом.
— Вытекает бензин! — закричала у моего уха Юленька. — Бак пробит.
Мотор давал сильные выхлопы. Каждую секунду бензин мог вспыхнуть. Я решила идти на посадку и приказала штурману:
— Как приземлимся — выскакивай, не задерживайся!
Впереди меж фруктовых деревьев виднелась прогалина, поросшая травой, пестревшая цветами. На ней кое-где торчали шесты-подпорки. Крыльями я их могла задеть. Но другого выбора не было. Убрав газ, я почти плюхнулась на прогалину. Машина, сшибая с ветвей сливы и яблоки, по инерции прокатила еще метров пятнадцать и, зацепившись за подпорку, остановилась под высокой грушей.
Соскочив на землю, мы с Юленькой подкатили самолет в тень широких ветвей дерева и стали озираться: где же вражеский истребитель?.
Немецкий истребитель, видимо, не заметил нашей посадки — он кружил восточней. К нам едва доносились звуки подвывающего мотора. Но вскоре и они стихли.
Я оглядела сад с его отяжелевшими деревьями, усыпанными плодами, белые, желтые, красные и синие головки цветов, обрызганные горячим маслом и бензином, вытекавшим из нашего самолета, и почувствовала, как у меня закружилась голова.
Мы отчаянно устали. Не говоря ни слова друг другу, я и Юленька повалились на землю и, уткнувшись носами в траву, наслаждались запахами полевой свежести, мирным покоем и жужжанием пчел, копошившихся в цветах.
Мотор нашего самолета, охлаждаясь, потрескивал. Слабый ветерок едва шевелил листья, и ажурные блики солнца колыхались, словно золотистые тонкие сети.
От внезапной тишины, ласкающего тепла и воздуха, напоенного медовыми ароматами сада, я словно потеряла сознание: провалилась в блаженный сон, в котором теряешь ощущение своего тела.
Нас разбудила высокая старуха, с надвинутым на глаза платком.
— Ой, лишенько мое! Шо з вами зробилось?.. Живы ли? — тормоша то меня, то Юленьку, с тревогой спрашивала она. А когда мы подняли отяжелевшие от сна головы и, сняв шлемы, тряхнули волосами, принялась причитать: — Ой, милые! Да такого никогда не було… Я думала, хлопчики. Захожу съесть грушку. Вижу: яки ж то самолет? Оба льотчика лежат, и мотыльки над ними вьются… якись немец, злыдень, подбил чи сами сомлели?
От жары у нас пересохло в глотках. Юленька с трудом объяснила, как мы очутились в саду, и стала расспрашивать: нет ли поблизости воинской части?
— Тю, до нас солдаты редко ходят, — ответила старуха. — Всё по степу пылят. Людям не до фрукты теперь. Я зараз… тильки до Гали дойду. Зъешьте трошки грушек. Такой фрукты, как наша, в Москве ни за какие деньги не купишь.
На наше счастье, в совхозе действовал телефон. Мы связались со штабом дивизии, и к нам выехала ремонтная летучка технарей.
В ожидании помощи мы вымылись у колодца и уселись в тени под деревом. Женщины принесли нам два арбуза, меду и белых лепешек. Они окружили нас и жалостливыми глазами смотрели, как мы жадно едим.
— И сколько вас таких курносеньких воюет?
— Много, целый полк.
— И все на стрекочах?
— Нет, у нас есть и другие, они бомбы подвешивают.
— И шо — з бомбами вам не страшно?
— Как не страшно, мы такие же люди, как все.
— А хлопцы где?
— Мужчин в наш полк не берут, без них обходимся.
— Вроде як у нас, — заметила высокая старуха, — на все село дед Митрий да Васька Колченогий. Ни тпру ни ну! И с начальством погуторить некому.
— Тут брешут, шо немец, як скаженный, и скачет, и едет, и летит. Врут или правда? Вам ведь сверху видно?
Наши ответы не успокаивали их. Женщины прослезились, — им не хотелось оставаться у немцев и страшно было трогаться с места.
Вскоре на «летучке» примчались техники соседнего истребительного полка. Осмотрев наш «ПО-2», они пообещали:
— Через два-три часа полетите. С бензобаком только возня, а остальное — пустяки. Не такие дыры латаем.
Техники не хвастались, — они оказались умелыми лекарями. Через два с половиной часа наш самолет был выведен в поле и заправлен. Мы попрощались с погрустневшими женщинами, благодарно пожали руки технарям и полетели дальше».
В июле, когда солнце в Заполярье совершенно не заходило, подули сильные ветры, иссушившие травы, мхи, розоватый вереск и стелющиеся по земле кустики.
Еще недавно зеленевшие поймы рек, покрытые осокой, дернистой щучкой и лютиками, пожухли, стали коричнево-серыми. Лишь на болотах кое-где виднелись желтоватые «купальщицы» да мясистые «раковые шейки».
От малейшей искры на сопках загорались мхи, лишайники, кустики вереска и пересохшие карликовые березки. А в болотах дымился и порой пламенем вспыхивал торф.
Гитлеровцы, видя, что испепеляющая жара и ветры способствуют пожарам, стали сбрасывать на кварталы деревянных домов Мурманска мелкие зажигательные бомбы. На окраинах запылали целые улицы. Горели заборы, сараи, склады. Ветер разносил искры и забрасывал в леса.
Черный дым и сизый чад нависли над Кольским полуостровом.
На аэродроме от запаха гари першило в горле, слезились глаза. Легко дышалось только в воздухе.
Тревоги были частыми. Большинство вылетов истребителей кончалось ожесточенными боями. Люди всё же выдерживали непомерную нагрузку, а машины начали сдавать: старые «чайки» с «ишачками» вышли из строя еще весной, «МИГов» осталось немного, а «харрикейны» все были в заплатах, нуждались в ремонте и замене моторов. Летать на них стало опасно: моторы, не имевшие воздушных фильтров, засорялись песком, пылью и не заводились.
Чубанову с трудом удалось раздобыть полторы дюжины американских истребителей «китти-хаук». Они были поменьше «харрикейнов», летали чуть быстрей, но и у них моторы были без воздушных фильтров и часто портились. Союзники вели себя нечестно: сплавляли по ленд-лизу машины устаревшие, которые самим не годились.
— Ладно, — говорили летчики, — повоюем на «хауках», зато потом легче будет на «ЯКах» фашистов бить.
В Мурманский порт продолжали прибывать караваны кораблей союзников с военными грузами. Они шли под конвоем миноносцев и охотников за подводными лодками, но прикрытия с воздуха не имели. Немецкие пикирующие бомбардировщики встречали их далеко в океане, почти безнаказанно бомбили.
Кочеванов слышал, что морские летчики для далеких полетов приспосабливают на своих истребителях дополнительные баки с горючим. То же самое решил сделать и он. Рассчитав, сколько лишнего горючего сможет поднять «китти-хаук», молодой комэск приказал механикам подвесить на самолеты Ширвиса, Хрусталева и свой по дополнительному пятисоткилограммовому баку.
«Китти-хауки», конечно, сильно отяжелели, стали менее маневренными, зато могли появляться там, где их не ждали бомбардировщики.
Первый же вылет принес успех. Немецкие летчики, заметив в недосягаемой для истребителей зоне вывалившихся из облаков «китти-хауков», решили, что в конвое идет авианосец. Беспорядочно сбросив бомбы, они поспешили уйти. Советские истребители не стали их преследовать. Покружив над конвоем, они через час вернулись на аэродром.
Позже с подвесными баками стали летать и другие летчики эскадрильи. Полеты над морем проходили благополучно, потери бывали только на подходах к аэродромам: на истребителей нападали прятавшиеся за облаками «волки». Они знали, что летчики, возвращающиеся после боя домой, всегда утомлены, меньше поглядывают по сторонам, надеясь на защиту своих зенитных батарей. Кроме того, горючее и боеприпасы у истребителей были на исходе. На них можно было набрасываться без всяких опасений: истребители не могли долго маневрировать и обороняться.
В один из вылетов «волки» сбили двух молодых летчиков и, сильно потрепав, подожгли «китти-хаук» Хрусталева. Старший лейтенант еле спасся, посадив горящий самолет на край аэродрома.
Надо было уничтожить «волков», рыскавших вдоль побережья. Кочеванов и Ширвис, получив разрешение на «свободную охоту», несколько раз вылетали к морю, но с хищниками не встретились. «Волки», видимо, отправлялись на добычу лишь после сигналов своих бомбардировщиков. Гитлеровцев следовало подстеречь.
Кириллу и Яну пришлось охотиться порознь. Когда один водил самолеты на прикрытие кораблей, другой, минут за десять до их возвращения, вылетал с напарником навстречу. Над морем встречающие набирали высоту и умышленно вели самолеты заниженной скоростью и неверной, будто усталой рукой.
Однажды взгляд Кирилла, скользнувший мимо солнца, приметил три неясные точки. Полуденное солнце светило ярко, он не мог определить, что это за самолеты, но на всякий случай предупредил напарника.
Неясные точки вскоре приобрели контуры. Сомнений не было — приближались «мессершмитты»: два из-под солнца шли в атаку, а третий остался за легким, почти прозрачным облаком.
«Пойду в лоб, этого они не ждут. И свяжу боем», — решил Кочеванов.
Он немедля сообщил по радио на аэродром, чтобы поднялось дежурное звено и отрезало «мессершмиттам» путь отступления. Затем просигналил напарнику атаку на встречных курсах.
В рамки прицелов хорошо было видно, как увеличиваются силуэты самолетов. Гитлеровцы недоумевали: почему русские не уходят, они ведь могут избежать лобовой встречи? Впрочем, что в их положении сделаешь? Так и так — конец!
Для запугивания гитлеровцы открыли огонь с дальнего расстояния, а затем все же уклонились от встречного боя.
«Волки» были уверены, что русских нетрудно будет настигнуть на посадке и прикончить. Но в этот раз «китти-хауки» почему-то не спешили скрыться. Они сами устремились в погоню. На сколько же минут хватит у русских горючего? Надо увести их подальше от аэродрома. А вдруг это не те самолеты, которые барражировали над морским конвоем? Всё равно силы неравные: два против трех. Это от страха они растерялись и действуют так безрассудно.
— Вперед! Не отрываться, — приказал Кочеванов своему напарнику.
Прильнув к прицелу, Кирилл повторял все эволюции самолетов противника и шел за ними как привязанный. Только бы ему немного удачи и точности, — «волки» больше не будут рыскать вдоль побережья.
Гитлеровцы уклонились в сторону скалистых сопок, — уходили туда, где русские уже не смогут совершить вынужденную посадку. «Волки» подготовляли себе легкую победу.
Закусив губу, прищурив глаза, Кирилл не раз затаивал дыхание, готовый нажать на кнопки электроспуска. Но сдерживал себя: «Рано, не спеши. Надо бить наверняка, иначе они поймут, что мы охотники, и удерут».
Чутье истребителя подсказывало ему: «Не выпускай из прицела ближайшего «мессера». Его ведет какой-то лихач. Такие чаще всего ошибаются».
В это время гитлеровцы заметили звено приближавшихся «харрикейнов». Силы становились неравными.
В таких случаях «волки» обычно боя не принимали, — они уходили… Стремясь оторваться от привязавшихся к хвостам «китти-хауков», «мессершмитты» заметались. И это их погубило. В одно из мгновений Кочеванов уловил в прицел желто-зеленое брюхо «стодесятого» и ударил по нему из обеих пушек…
От «стодесятого» полетели ошметки. Он медленно перевернулся на спину и, кренясь на правое крыло, полетел вниз. Вдоль вытянутого фюзеляжа заскользил синеватый дымок… Затем у моторов вырвалось пламя и охватило самолет…
Из горящего «мессершмитта» выскочил пилот и раскрыл парашют: Кочеванов не стал по нему стрелять. Зачем? Фашистский летчик спускается на советскую территорию. Невдалеке береговой наблюдательный пункт. Его поймают.
Товарищи Кочеванова тем временем расправились со вторым «волком». Третий успел удрать. В погоню мчаться было бессмысленно.
Спасшегося на парашюте гитлеровца бойцы берегового поста наблюдения по просьбе летчиков привезли на аэродром.
Это был светловолосый детина с надменным, холеным лицом. На груди у него тускло поблескивал Рыцарский крест.
— Матерый фашист, — сказал переводчик. — Воевал в Польше, Голландии, Франции, Норвегии.
Гитлеровец отказывался отвечать на вопросы и требовал, чтобы о нем немедленно было сообщено по радио немецкому командованию.
— За меня отдадут две дюжины ваших пленных, — уверял он. — Я кавалер Рыцарского креста. Покажите вашего «волка», которому удалось сбить меня.
Увидев на груди Кочеванова ордена боевого Красного Знамени, он словно повеселел.
— Значит, я сбит не птенцом, а противником равным, — сказал гитлеровец переводчику. — Об этом прошу сообщить моему командованию. Для военной репутации подобные факты важны. Жаль, что у меня отняли флягу, мы бы отметили его успех. Может, у победителя найдется русская водка?
— Дайте ему граммов полтораста, — приказал Виткалов. — Авось разговорится.
Гитлеровцу налили в стакан водки и сказали, что русский летчик — спортсмен, он соблюдает режим.
Немецкий ас закивал головой: понятно, понятно. Он готов воздать должное спортсменам, умеющим сдерживать себя, но сам предпочитает веселиться, если появляется возможность. Вино — молоко солдата, оно скрашивает жизнь, придает храбрости.
Выпив водку маленькими глотками, гитлеровец зарумянился.
— Я был рассержен, — вновь заговорил он. — Меня еще никому не удавалось сбивать. Поляки и французы воюют примитивно. Но я прощаю русскому спортсмену. Вы сбили летчика экстра-класса. Сам фюрер… — Он показал, как Гитлер навешивал ему на грудь крест. — Готов от души поздравить виновника. — При этом немецкий ас благосклонно протянул руку Кочеванову. — На моем счету тридцать четыре машины разных стран, — похвастался он и с нагловатой усмешкой добавил — Тридцать пятый ушел от меня.
— Переведите ему, — сказал Кочеванов. — Прежде чем пожать руку, я бы хотел узнать: сколько летчиков он сбил в честном бою? Не раненых, не уставших и подбитых другими, а полных сил.
— Для счета сбитых машин состояние летчиков значения не имеет. Важен факт уничтожения, — цинично пояснил гитлеровец. — Я «волк», и этим все сказано.
— Скажите пленному, что мне не доставит удовольствия пожатье волчьей лапы. Я уважаю только честных бойцов.
Когда переводчик в точности перевел сказанное, Кочеванов повернулся и вышел на свежий воздух.
На юге было трудней, чем на севере. Ирина лишь изредка вела записи:
«12 августа. Откатываясь с армией на юго-восток, мы вволю поглотали горькой пыли донских степей, попили мутной воды из Кубани и сейчас, обосновавшись на густо поросшем берегу Терека, стремимся выполнить короткий лозунг: ни шагу назад!
Днем на нашем аэродроме для маскировки пасутся козы, а когда наступает темнота, начинается суета боевой жизни: появляются посадочные знаки, прожекторы, выкатываются из садов самолеты. Машины по мосткам пересекают ручьи, выруливают на старт и одна за другой уходят на бомбежку.
Летать иногда приходится в два приема. Для этого у нас существует запасной аэродром, называемый «подскоком». С базы мы налегке совершаем прыжок, а оттуда, основательно заправившись, отправляемся дальше.
Наша работа становится всё более опасной и трудной. Погода здесь изменчива: то дует ветер из ущелий, то наползают с гор туманы, то обрушиваются неожиданные грозовые ливни. Да и противник приспособился обороняться; если раньше гитлеровцы с пренебрежением относились к «русс-фанер» и «ночным ведьмам», то теперь они учли скорость «ПО-2» и действуют так прожекторами и зенитками, что нам трудно вырываться из огненного кольца.
Мы уже не летаем напрямки, а стороной обходим укрепленные пункты и нападаем с тыла, либо действуем небольшими группами: одни отвлекают на себя внимание прожектористов и зенитчиков, другие, приглушив моторы, беззвучно планируют и бомбят.
Летишь на бомбежку и видишь, как к звездной россыпи в небе прибавляются разноцветные светящиеся шарики, рои светляков и прерывистые огненные полоски… Огни похожи на фейерверк и кажутся неопасными. Все же хочется сжаться в комок. А в голове одна мысль: «Только бы не попали в подвешенные бомбы!»
Огненные шарики вспыхивают впереди, слева и справа. От них остается темное облачко, распространяющее запах пороха и жженого железа. Ты задыхаешься в этом чаду.
Боюсь ли я? Да, конечно. Временами изнываю от страха. Первобытный инстинкт не покидает меня. Я, видимо, никогда не избавлюсь от этого позорного чувства, но я уживаюсь с ним, я терплю, могу сделать за ночь пять-шесть вылетов. О своем состоянии я никому не рассказываю, поэтому меня считают храброй.
17 августа. Вчера мне почудилось, что пришел наш последний час. Еще днем тяжелые тучи собирались в долине, а вечер был душным, предгрозовым. Даже в саду трудно дышалось.
«Полетов не будет», — надеялась я, идя на совещание. И напрасно. В этот вечер, пользуясь нелетной погодой, гитлеровцы начали наводить переправу через Терек. Ее надо было уничтожить.
— Кто из вас хорошо овладел слепым полетом? — спросила Евдоша, глядя в мою сторону. Мне невольно пришлось подняться.
— Кого берете штурманом? — спросила она.
В Юленькиных глазах билась тревога, чувствовалось, что ее страшит сложный полет, но она, пересилив себя, согласно закивала мне: «Да, да, какие могут быть разговоры, я всегда с тобой».
— Сержанта Леукову, — ответила я.
Решено было для начала послать только наш самолет. Получив точные координаты переправы, мы с Юленькой натянули на себя прорезиненные плащи с капюшонами и вылетели, когда на земле можно было еще кое-что разглядеть.
Мало-помалу тяжелые тучи притушили свет звезд, Я попыталась найти хотя бы смутную линию горизонта, которую даже в самые темные ночи можно разглядеть, но напрасно: вокруг была непроглядная толща мрака.
Такую огромную грозовую тучу, занявшую полнеба, не скоро обойдешь, да и можешь утерять направление. Я решила пробиваться напрямик, строго придерживаясь заданного курса, надеясь лишь на точность приборов.
Мы вошли в очень влажный туман, от которого несло затхлым запахом отработанного пара. Здесь стало трудно дышать.
Я знала особенности каждого прибора своего «ПО-2», на одни полагалась полностью, на другие поглядывала с сомнением и проверяла показания. В этот вечер и с приборами творилось неладное: стрелки дрожали и колебались, словно их лихорадило. Мои нервы были напряжены. Я вслушивалась в шум мотора и старалась уловить малейшие изменения в вибрации, в положении самолета.
Минут через пятнадцать Юленька тронула меня за плечо.
— Подходим к цели! — прокричала она около уха. — Снижайся!
Я нажала на штурвал. Самолет словно бы нехотя клюнул носом и, пробивая туман, заскользил вниз.
Натыкаясь на встречные потоки воздуха, он покачивался, как на волнах.
Снизившись до четырехсот метров, я ничего не могла разглядеть: передо мной клубилась муть. Дальше спускаться было опасно. Я сделала один круг, другой, надеясь нащупать просвет. И вдруг тучу пронизали лучи прожекторов, внизу замелькали огни стреляющих зениток. Противник выдал себя. Сквозь просветы в рваных облаках мы разглядели тускло светившуюся реку и переправу.
Ни зенитчики, ни прожектористы в этом тумане не могли нас разглядеть, — они, видимо, стреляли наугад, по звуку. Я обошла огненный шквал и вышла на цель. Юленька сбросила бомбы… В это мгновение молния распорола небо до самой земли, и прогрохотавший гром заглушил взрывы фугасок.
Хлынувший ливень обрушился на нас, словно пулеметный огонь с неба. Самолет затрясся под струями плотного, секущего дождя. Мы летели точно сквозь водопад.
Машину кренило, она то и дело проваливалась. Вода хлестала в кабину, пробиралась за ворот, заливала глаза. Я надвинула очки, но они мгновенно запотели. Пришлось их сбросить. Мне было жарко. Капли пота, смешанные с дождем, разъедали веки, стекали в рот. Юленьке доставалось еще больше.
Гроза захватила огромное пространство. Молнии слепили. Я невольно жмурилась и некоторое время ничего не видела.
Удары грома походили на оглушительные залпы тяжелых батарей. Самолет подбрасывало так, что он готов был сорваться в штопор. Не хватало сил удерживать рули. Малая высота была опасна, любая воздушная яма над горным хребтом грозила гибелью.
Мы устремились к дому долиной реки Куры, нас встречали лобовые и боковые удары шквалистых порывов ветра. Казалось, что из тьмы протягиваются косматые лапы неведомого чудовища, поддают самолет снизу, хватают за крылья, встряхивают, тянут то в одну, то в другую сторону.
Утомясь, я больше не ощущала своих рук, они одеревенели. Еще несколько минут — и я не смогу удержать равновесия. Надо что-то придумывать.
«Вверх, — решила я. — Как можно выше!»
Откидываясь к спинке сиденья, я потянула на себя штурвал. Самолет, задрав нос, натужно гудел, пробивая серые тучи. Он долго карабкался в слоистых дебрях и не мог вырваться в чистое небо.
«Не потеряла ли я направление? Не блуждаем ли мы в этом непроглядном и цепком тумане?»
Я уже потеряла надежду увидеть когда-нибудь звезды, мною овладело чувство отрешенности. Опустить бы руки и закрыть глаза. Пусть несет, куда вынесет! Нет, нельзя отказываться от борьбы. На земле ждут Дюдя и Кирилл… В меня верит Юленька. Надо собрать все силы. Я же спортсменка, мне стыдно малодушничать!
Вот туман стал редеть, рассеиваться. В синеве блеснули звезды. Мы, вырвавшись из мути, попали в сказочно безмятежный мир. Сюда не достигала зыбь разбушевавшейся внизу бури. Над застывшими, словно сугробы, белыми облаками, светила полная луна. Ее голубоватый свет разливался по снежной пустыне.
Выровняв машину, я расслабила мышцы и вдохнула чуть сладковатый и прохладный, точно родниковая вода, воздух. Вот так бы лететь и больше не думать об опасности!
Ожила и Юленька.
— Я уже думала, нам крышка, — сказала она. — С мамой мысленно прощалась.
— Ничего, еще повоюем!
Радость была недолгой. Бензину в баке оставалось на десять — пятнадцать минут полета. Сумеем ли мы в такой срок найти аэродром и сесть?
— Определяйся по звездам! — приказала я штурману. Но разве могла Юленька после стольких маневров в сплошной мгле точно определить, где мы находимся?
— Мы где-то недалеко от «подскока», — сообщила она. — Пробивайся вниз.
Стараясь как можно экономней тратить горючее, я, планируя кругами, пошла на снижение.
Мы вновь попали в сырую муть, но самолет уже не болтало из стороны в сторону и меньше раскачивало. Гроза уходила, с юга лишь доносился слабый рокот грома. И молнии больше не сверкали. А нам бы пригодился их резкий, всюду проникающий свет.
Спустившись до шестисот метров, я включила мотор и стала ходить по кругу, надеясь, что нас услышат на аэродроме, дадут ракету или зажгут посадочные прожекторы.
Мы обе до рези в глазах всматривались в темную бездну и… ничего не могли разглядеть. Казалось, что тучи легли на землю.
Как быть? Бензину оставалось минуты на четыре. Я вытаскиваю ракетницу и в отчаянии стреляю вверх. Красноватый шарик чертит тонкую дугу и, словно увязнув в грязной вате, гаснет.
Мы еще немного снижаемся и вглядываемся: ответят ли нам на ракету?
Но вокруг равнодушная и непроглядная темень.
Манипулируя сектором газа, я заставила мотор то рычать, то требовательно выть. Неужели девушки не услышат наших призывов и не зажгут все огни, какие у них есть? Они же должны волноваться. По времени видно, что у нас кончается горючее!
— Как ты там, Юленька?
— Очень озябла… холодно, — ответила она.
— Попробую набрать высоту, прыгай с парашютом.
— А ты?
— Постараюсь спланировать и сесть куда придется.
— Тогда и я останусь.
— Двум рисковать нельзя. Я не прошу одолжения, а приказываю, — начальническим тоном требую я. — Понятно?
Юленька ничего не отвечает, — она обиделась. Мое сердце не должно смягчаться: незачем гибнуть обеим. Да я и за себя еще поборюсь.
Я поднялась до восьмисот метров, и здесь мотор стал давать перебои.
— Прыгай! — командую я.
Юленька копошится с парашютным ранцем. Я чувствую, что ей страшно прыгать, и подбадриваю:
— Я прыгну сразу же за тобой!
Она медленно выкарабкивается из кабины на крыло и вдруг радостно кричит:
— Вижу огонь… прямо под нами!
Я тоже замечаю два тонких лучика. И вдруг разом вспыхивает множество тусклых огней. Это аэродром, посадочная площадка!
— В кабину! — приказываю я Юленьке.
Она торопится вернуться на место, вваливается в кабину как-то боком, головой вниз.
Планируя и чуть подрабатывая чихающим мотором, я делаю заход и в последнее мгновение по знакам замечаю, что иду на посадку неправильно — с противоположной стороны. Но изменить направления уже не могу. Только бы не промазать, сесть на освещенную полосу.
Колеса коснулись земли, по фюзеляжу застучали камешки… толчок! Правое шасси обо что-то ударилось. Зазвенело стекло… «Только бы не скапотировать!» Самолет подпрыгнул козлом и, развернувшись, остановился.
Я видела, что разбит прожектор, но соскочила на землю радостной: «Жива, Дюдя не остался сиротой!»
Прибежавшие девушки принялись нас тискать и целовать, словно мы вернулись с того света.
27 августа. Неужели наступят такие времена, что мы опять будем беззаботно смеяться и веселиться? Впрочем, мы и сейчас делаем это. Стоит выдаться свободной минуте, девочки готовы пойти в пляс и запеть: они научились дорожить каждым мгновением отдыха и стремятся веселей провести его.
Как все здоровые люди, мои однополчанки хотят естественных радостей и больше всего — солнца, добрых слов, нежности и любви. Но они могут довольствоваться и малым, тем, что дает походная жизнь, и привыкли не требовать большего от нее.
Меня в последние дни почему-то одолевает беспричинная грусть. Чем больше я стараюсь развеселиться, тем грустней делается. Наверное, тоска по Дюде и Кириллу? Но отчего под сердцем тревога? Неужели я потеряю их? Одна мысль об этом становится источником страдания.
Надо запастись терпением, война ведь кончится еще не скоро. Видимо, у меня сдают нервы. Недавно я внимательно разглядывала свое лицо в зеркале. Оно побледнело, как у всех ночников, стало менее выразительным и казалось каким-то слишком обыденным.
Впрочем, чего я на себя наговариваю. Я такая, как все наши девчата. А мы способны на многое. Таких друзей вновь не заведешь. Ведь надо было вместе пережить переход из гражданского состояния в военное, вместе втихую поплакать, поскитаться в слепящем свете прожекторов под зенитным огнем, ощутить себя на грани жизни и смерти.
…Есть звуки, от которых готово разорваться сердце. Я не выношу грустного и настойчивого зова летающего вверху самолета, когда аэродром закрыт тучами. Я знаю, что переживают там, за тучами, летчик и штурман, когда не видят места посадки. Подобное знают и мои подруги. Мы лучше, чем кто-либо, поймем одна другую. В таком единении чувств, мыслей и вырабатывается скрепляющий цемент боевого братства.
После ночных полетов мы с Юленькой спим до полудня. Вскочив с постелей, натягиваем на себя купальники и мчимся на Куру.
Эта река не похожа на равнинные. Она бежит с грохотом, прыгая по камням, быстрым, никогда не устающим, пенистым потоком. В нее нельзя запросто вскочить и окунуться. Вода закружит и унесет тебя, волоча по скользким камням.
На Куре приятно стоять в бурном потоке, держась за прочный канат, протянутый с одного берега на другой, и подставлять то грудь, то бока прохладным и хлестким брызгам. Они словно заряжают тебя бодростью и энергией реки. Выходишь из нее обновленной.
Ночью у нас с Юленькой будет трудный полет: мы должны отвлечь на себя внимание противника. Это очень опасно. Такие рискованные маневры у нас совершают только умелые. Сегодня наша очередь».
Вернувшись с патрулирования, Кочеванов пошел к умывальнику, сооруженному на краю аэродрома среди березок. Сняв шлем и реглан, Кирилл с удовольствием стал ополаскивать пригоршнями воды разгоряченное Лицо и шею.
Не успел он взять полотенце, висевшее на суку кривой березки, как появился вестовой. Солдат принес посылку — небольшой фанерный ящик, обшитый деревенским полотном.
— Вам, товарищ капитан. Видно, шефы прислали.
У Кочеванова руки были мокрые, посылку принял Хрусталев. Любопытствуя, старший лейтенант приблизил ящик к уху и встряхнул: не забулькает ли вино? Но никакого бульканья не послышалось.
Вытираясь, Кочеванов взглянул на адрес и удивился:
— Полевая почта жены, а почерк не ее.
От Ирины двадцать дней не было писем. Почувствовав недоброе, Кирилл не стал вскрывать посылку при всех, он прошел к еще не остывшему самолету, сел в кабину и там некоторое время размышлял: «Что стряслось? Почему не сама отправляла посылку? Видно, подругу попросила. Но почему та поставила не ее фамилию, а свою: Михнина Н. А.?»
Не спеша он вскрыл посылку и, увидев ее содержимое, ощутил холодящую пустоту под ложечкой. В фанерном ящичке аккуратно были уложены письма и фотографии, которые он посылал Ирине на фронт, детский башмачок с ободранным добела носком, пудреница, флакон одеколона и толстая клеенчатая тетрадь.
«Сбили, — понял он. — Ее уже нет в живых». День словно померк.
Письмо он нашел в тетради. Оно было каким-то испятнанным, точно его писали под дождем. Чернила на некоторых строках растеклись.
«Дорогой Кирилл Андреевич! — писала незнакомая летчица. — Вы, конечно, не раз обругали нас за то, что не отвечаем. Но мы не могли иначе, всё надеялись.
Простите за почерк и пятна, — не могу сдержать себя, пишу и плачу. Мы очень любили Иру, а я больше всех. Девочки поручили мне написать Вам все, как было. Ждать больше бессмысленно.
Это произошло в субботу. Ирина вылетела на своей «восьмерке» со штурманом Юленькой Леуковой. Они должны были выйти на цель раньше других и отвлечь внимание противника, чтобы мы могли напасть. Они сделали это, не жалея себя. Когда мы подлетали, то издали увидели, что прожекторы со всех сторон схватили «восьмерку» и не выпускали ее.
Мы поспешили на выручку, стали сбрасывать бомбы на зенитные батареи и прожекторы. И тут я заметила, как загорелась в воздухе «восьмерка» и резко скользнула в сторону…
Ирине удалось сбить пламя и на какое-то время исчезнуть в темноте, но вскоре дальние прожекторы опять схватили ее, и мы увидели, как «восьмерка» стала падать…
До сих пор не можем сообразить: отчего местность озарилась сильной вспышкой — от взрыва бомб или от удара самолета о землю? Клава Зябликова уверяет, что она в этот момент разглядела спускавшиеся парашюты. Но ей, наверное, померещилось, потому что никто больше не видел ни «восьмерки», ни парашютов.
Днем начальник штаба сама летала на разведку, но нигде даже обломков самолета не нашла.
В следующие ночи, мстя за Ирину, наши девочки делали по пять-шесть вылетов и бомбили так, что зарево видно было за тридцать километров. Но разве этим вернешь Ирину?
Только через две недели девочки позволили мне написать Вам письмо и отослать Иринины вещи, которые я припрятала.
Если Вы будете чувствовать себя одиноко, пишите нам. Вы обрели верных друзей, мы готовы сделать для Вас все, что сделали бы для Ирины. Не убивайтесь. Ею можно только гордиться. Она жила, как песня, — весело, красиво, и погибла геройски.
Желаем Вам боевого счастья. Крепко жмем руку.
С приветом от всего полка
Наташа Михнина».
Если бы Кирилл умел плакать, слезы облегчили бы его душу. Но слез не было. Темный туман застилал глаза. Казалось, сердце перестанет биться. Оно только болело, и эта щемящая боль была невыносима.
Почему он не вызвал ее в Заполярье? Пусть бы жила в какой-нибудь комнатенке, как многие жены летчиков. Думал, что в эвакуации будет лучше, безопасней, а вышло по-иному. Он не учел ее характера. Здесь могли бы видеться каждую неделю, и главное — Ирина осталась бы жива. Почему же он выбрал разлуку? Всё надеялся: мол, встретимся еще, наверстаем свое, у нас впереди длинная жизнь. Ян был прав: летчик не ждет благ от будущего, он живет тем, что дает день, и борется за это, пока стучит сердце.
«Как мало дал я ей радости, — терзал себя Кирилл, — не было у меня той щедрости души, какой обладала она. Порой поступал так, словно в мире существует нечто более ценное, чем человеческое тепло и сама жизнь».
Вернувшийся с патрулирования Ширвис подбежал к самолету Кочеванова, чтобы сообщить о сбитом корректировщике, но, увидев потемневшее горестное лицо Кирилла, с тревогой спросил:
— Что случилось?
— Беда, — ответил Кирилл, — непоправимая. — Он не мог подавить дрожи губ. — Я получил… На, читай.
Пока Ширвис читал письмо, Кочеванов не отрывал взгляда от товарища, словно надеялся, что тот отыщет в нем хоть что-нибудь обнадеживающее. Он видел, как лицо Яна суровело, ноздри раздувались и на скулах заходили желваки.
Ян, понимая, чего ждет от него Кирилл, пряча глаза сказал:
— Может быть, она жива. Попала в плен… Всякое бывает.
Кирилл медленно покачал головой и отвернулся.
Других доводов у Яна не было. Его потрясла гибель Ирины. Он чувствовал, что в нем закипает ярость.
— Тебе скоро вылетать на патрулирование? — спросил он, стараясь казаться спокойным. — Позволь заменить тебя? Я доложу начальству.
— Не надо. Я сам хочу посчитаться с ними. Не бойся, не зарвусь. А вот, если подобьют, тогда Димку., мальчишку не забудь.
Лицо у Кирилла стало жестким.
— Можешь не сомневаться, — сказал Ян.
Когда загорелось крыло самолета, Ирина броском, резким скольжением загасила пламя.
Лучи прожектора продолжали шарить по небу. Круглые жерла прожекторов сияли внизу. Лес огненных стволов, уходивших в облака, преграждал путь назад.
От яркого света, ударившего в глаза, летчица на мгновение ослепла, потеряла ориентиры. Она так управляла самолетом, что создалось впечатление, будто «ПО-2» падает подбитый.
Прожекторы один за другим погасли. Стало темно, невозможно было различить, где кончается мгла неба и где начинается черная масса земли.
Бензин, видно, вытек из пробитого бака. Мотор чихнул несколько раз и заглох.
Выровняв машину, Ирина стала планировать, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть на земле.
Слева то и дело возникали багровые вспышки, похожие на зарницы. Но свет разрывов бомб не освещал землю под самолетом.
Ирина выстрелила из ракетницы. Огненный шарик, помчавшийся к земле, осветил скошенный луг, кустарники на краю леса.
— Застегни ремень!.. Держись! — крикнула летчица штурману Юленьке Леуковой.
При посадке Ирина напряглась, ожидая резкого толчка, но удержаться не смогла: она ударилась обо что-то головой и потеряла сознание…
Большинцова пришла в себя от плача Юленьки.
— Товарищ лейтенант, очнитесь! — упрашивала та. — Сюда могут прийти немцы.
Кругом было темно. Ирина лежала на земле. Она тронула саднящий лоб и почувствовала липкую влагу. Ныло плечо, в голове стоял звон.
— Надо сжечь самолет и уходить, — требовала Юленька. — Здесь где-то лес…
Ирина поднялась, разыскала ракетницу и выстрелом из нее подожгла свой старенький «ПО-2».
Вытекавший бензин, видимо, залил крыло и фюзеляж, потому что накренившийся самолет разам вспыхнул и запылал, осветив все поле.
Взявшись за руки, летчицы побежали в сторону темневшего леса. Их тени были огромны, лохматы.
До леса оставалось немного. И вдруг всё залило каким-то неживым белым светом. Это взлетели осветительные ракеты. Мятущиеся тени исчезли, словно провалились под землю. Летчицы упали и прижались к жнивью, чтобы их не заметили… но уже было поздно: к ним бежали солдаты.
Ирину и Юленьку схватили несколько рук и поволокли к шоссейной дороге, а там бросили в кузов грузовой машины под ноги автоматчикам, сидевшим на скамейках.
До утра летчиц продержали в сыром погребе, а когда рассвело — повели на допрос.
К погребу сбежались любопытные солдаты. Всем хотелось взглянуть на «ночных ведьм». Пленницы шли сквозь толпу по узкому проходу и думали, что их сейчас разорвут. Но рослые солдаты, потрясенные тщедушным видом «ведьм» и их бледными окровавленными лицами, молчали. Только когда пленницы выбрались из толпы, солдаты как бы опомнились: принялись хохотать и что-то выкрикивать вслед.
На допросе Ирина и Юленька старались вести себя так, словно были в шоке и еще не оправились от него. В сущности, так это и было на самом деле. Они не прикидывались, всё происходило помимо их воли. Несчастье как бы перестало быть для них несчастьем. Если расстреляют — пусть! Они не упадут на колени, не будут выпрашивать пощады.
Офицер, который вел допрос, вскоре потерял терпение и начал кричать на Ирину. Но и это ни к чему не привело: она понуро молчала, а Юленька, стремясь удержать слезы, закусила губу. Глаза у нее стали влажными и скорбно-круглыми.
Вид у пленниц был столь беспомощный, что штабному офицеру вдруг стало стыдно, он раздраженно приказал солдату вытолкать летчиц из помещения и при этом добавил:
— Раус!
Ирина учила в школе немецкий язык. Она поняла — офицер выкрикнул слово «вон».
В соседней комнате «ночных ведьм» ждали репортеры. Летчиц поставили у русской печки и при ослепительных вспышках принялись фотографировать. Через переводчика репортеры пытались взять у них интервью, но русские летчицы отказались отвечать.
Под дулами автоматов их вывели на улицу и посадили в закрытую тюремную машину, с железным полом и такими же стенами.
Поздно вечером, уже в штабе армии, Большинцову и Леукову вновь стали допрашивать…
Ирина не запомнила, что у них выпытывали. В закоулках памяти остались лишь смутные обрывки тягостной ночи.
Через две недели летчицы попали в Германию. Эшелон остановился в каком-то тупике. Вскоре послышался собачий лай и резкие выкрики:
— Вайтер! Шнеллер… шнеллер!
Распахнулись двери вагонов. Из тьмы высовывались руки, они хватали за что попало, стаскивали ничего не видящих женщин на землю и толкали в строй…
Освоясь с темнотой, Ирина разглядела огромных овчарок, полицейских и надзирательниц в черных пелеринах с островерхими капюшонами.
Всех прибывших женщин построили в колонну и повели по скользкой, размякшей дороге.
Шли они долго, не видя во мгле ни домов, ни деревьев, словно накрыл их плотный и черный туман.
Миновав высокие ворота, колонна остановилась в проходе между длинными приземистыми зданиями, похожими на склады. Здесь началось томительное ожидание: передних через каждые десять — пятнадцать минут куда-то пропускали небольшими партиями. Что там с ними делали, никто из пленниц не знал. Злобные, как псы, надзирательницы не давали выйти из строя.
Наконец очередь дошла и до Ирины с Юленькой. Надзирательницы пропустили их за колючую проволоку к бане, но раздеваться заставили перед входом.
Пленницы продрогли на холоде. Сняв с себя верхнюю одежду, многие вновь набрасывали на плечи ватники и оставались в сапогах.
— Всё скидывай догола! — хрипло приказывала большелицая, сутулая женщина в клеенчатом переднике. С тех, кто замешкался, она грубо срывала одежду, а если пытались сопротивляться, то ударом в грудь валила на землю, стаскивала сапоги и бросала их в общую кучу.
— Неужели русская? — ужаснулась Юленька. — Вот скотина!
Стараясь не попадаться большелицей на глаза, Ирина с Юленькой увязали свою одежду в узлы и хотели с ними проскочить в предбанник, но им преградила путь надзирательница в пелерине. Она ногой выбила из их рук одежду и, хлестнув плетью, толкнула вперед.
В предбаннике с двух сторон стояли парикмахерши и санитарки. Они бесцеремонно хватали входивших за волосы, усаживали на табуреты и, зажав в руке пряди, коротко срезали их большими ножницами. Стригли, как овец, неаккуратно, лесенками. Затем санитарки прямо на голову выливали две ложки зеленого мыла, перемешанного с какой-то вонючей дезинфицирующей мазью, и приказывали втирать в кожу.
Мыло растекалось, щипало глаза. Многие не видели, куда нужно идти. Скользили, падали на цементный пол. Их пинками вталкивали в душевую, где из труб под потолком непрерывным дождем лилась вода. Вода была едва теплой, она не смывала с покрытого пупырышками тела зеленое мыло.
Из душевой Ирина с Юленькой прошли в раздевалку. Там их старой одежды не оказалось. Вместо нее банщицы выдавали застиранные сорочки, грубые полосатые платья, рваные косынки, поношенные чулки с двумя веревочками-подвязками и башмаки с деревянными подошвами.
Из бани их строем повели в карантинный блок. Во мгле едва вырисовывались очертания бараков. Под деревянными подошвами скрипел шлак, которым была усыпана земля. Неуклюжие башмаки хлябали на ногах, то и дело сваливались. Вдоль ржавой колючей проволоки цепочкой горели огни. На столбах виднелись угрожающие надписи с черепами и скрещенными костями.
В бараке пахло карболкой, нары высились в три этажа. Ирина с Юленькой забрались на самый верх. Здесь лежали засаленные, тощие матрацы, набитые соломенной трухой, и грубые дерюжные одеяла. Не было ни подушек, ни простынь.
Не раздеваясь, сунув лишь под матрацы башмаки, чтобы в головах было хоть какое-нибудь возвышение, они улеглись спать.
Спали недолго. Когда появилась последняя партия мывшихся в бане, военнопленных разбудили и погнали в соседнее отделение барака, приспособленное под столовую.
Скамеек на всех не хватало. Многие уселись вдоль стен на полу.
— Ахтунг! — закричали немки.
— Встать! — по-русски рявкнула костистая рябая женщина.
Ирина узнала ее: эта была та большелицая, которая стаскивала у бани одежду.
На небольшой помост поднялась старшая надзирательница, или — по-лагерному — «оберауфзерка», от немецкого слова «ауфзеерин». Брезгливо оглядев всех, она начала выцеживать слова, едва приоткрывая густо накрашенный рот. Востроносенькая пугливая полька торопливо переводила фразу за фразой:
— Заключенные не имеют никаких прав… Они обязаны беспрекословно подчиняться надзирательницам, капо, блоковым… За неповиновение — штрафной блок, карцер, лишение одежды и пищи. За нападение на должностных лиц и побег — порка на аппельплаце и смертная казнь…
— Старостой блока будет Хильда Циппман, — представила старшая надзирательница широкобедрую, длинноносую немку с недобрым взглядом тусклых глаз. На полосатом платье у нее был нашит зеленый треугольник — знак уголовниц. — В помощницы, — надзирательница кивнула на большелицую, — назначается Манефа Дубок. Они обе отвечают за ваш внешний вид и порядок в бараке.
Когда «оберауфзерка» ушла, Хильда Циппман вместе с большелицей вывели женщин на плац и начали обучать, как нужно повязывать косынки по одному образцу, как держать ровную линию строя, как приветствовать лагерное начальство.
В концлагере «Дора» заключенные обязаны были носить «винкеля» — матерчатые треугольники. Зеленые винкеля выдавались уголовницам, черные — проституткам, лиловые — за религиозные преступления, желтые — евреям, красные — политическим.
Русским выдали красные лоскутки материи и приказали пришить их к платьям. Но никто из женщин не сделал этого, так как разнесся слух, что военнопленные не носят винкелей.
На утреннем «аппеле» — перекличке и осмотре — «ауфзерки» возмутились:
— Почему не нашиты винкеля?
Из строя вышла недавняя секретарша военно-полевого суда Надежда Еваргина, учившаяся на Фридическом факультете, и, отчетливо выговаривая немецкие слова, потребовала:
— Мы настаиваем, чтобы к нам относились, как подобает относиться к военнопленным. По международному праву нам обязаны оставить военную форму и знаки различия.
Лицо старшей «ауфзерки» побагровело.
— У вас нет никаких прав, вы можете только просить! — крикнула она. — Марш в барак! Через пятнадцать минут быть на месте с винкелями.
Военнопленные ушли, но в бараке не стали пришивать лоскутков, а сговорились настаивать на своих правах. Через пятнадцать минут они все возвратились на аппельплац без винкелей.
— Вот как? Упорствуют? — удивилась «оберауфзерка». — Всех оставить без обеда. Из строя до ужина не выпускать.
Она ушла, а с военнопленными на плацу остались самые злобные надзирательницы. Они не позволяли ни переговариваться, не шевелиться в строю.
Выглянувшее солнце не обогревало. Оно было холодным по-зимнему. Провинившихся продолжали держать на пронизывающем ветру.
Чтобы хоть немного разогнать кровь, Ирина напрягала и ослабляла мускулы, шевелила пальцами ног в башмаках и все же не могла унять дрожи во всем теле.
К вечеру еще больше похолодало. Пошел секущий дождь, превратившийся в ледяную крупу.
Пленницам даже не разрешали повязать косынки на шее. «Ауфзерки» ходили вдоль строя и били по рукам.
Вскоре холод пронял и надзирательниц: они по очереди стали бегать в теплую дежурку полицейских и на пленниц уже не обращали внимания.
Чтобы как-нибудь согреться, наказанные били башмак о башмак, хлопали руками, растирали озябшие колени и плечи. Весь строй заколебался, сотни деревянных подошв застучали по затверделой чугунной земле.
К штрафплацу сбежались посмотреть на русских «балерин» свободные от дежурств эсманы, штубовые, гестаповцы. Они выкрикивали непристойности и зубоскалили.
В лагерь возвращались полосатые рабочие команды. Уставших лагерниц умышленно проводили мимо штраф-плаца. И русские, чтобы не казаться несчастными, запели осипшими голосами «Варшавянку»:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут.
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут.
Это было не пение, а скорей скандирование. Но припев зазвучал громче, потому что его подхватили все:
На бой кровавый, святой и правый,
Марш, марш вперед, рабочий народ.
Это всполошило «ауфзерок». Они сбежались к штрафплацу и принялись орать:
— Штилль!.. Аббрехен!
И, пустив в ход дубинки, погнали наказанных в карантинный барак.
В этот день русские не получили ни обеда, ни ужина. Но голодными они не остались. О сопротивлении «ротармеек» узнал весь лагерь. Женщины разных национальностей тайно передавали в карантинный барак хлеб, галеты, пригарки каши, которые они наскребли в котлах на кухне.
В чубановский полк позвонил по телефону адъютант комдива и передал приказ генерала: капитанам Кочеванову и Ширвису в семнадцать часов в парадной форме явиться в базовый клуб моряков для встречи с главой английской миссии.
Не понимая, зачем их вызывают, Кочеванов и Ширвис надели парадную форму и на катере отправились в Полярное.
Малый зал базового клуба моряков был украшен флагами союзников и цветами. В фойе расхаживали длинноногие, похожие на цапель, чины английской миссии в черных одеждах, расшитых серебром и золотом. В их приветствиях и поклонах чувствовалась чопорная торжественность. Переводчики, подражая дипломатам, говорили приглушенными голосами.
Но вскоре пришли командиры кораблей, с обветренными лицами и громкими, хриплыми голосами. Обстановка сразу изменилась: послышался смех, разноязыкий говор. Запахло ромом, крепким табаком.
Когда все приглашенные уселись на свои места, на трибуну поднялся глава британской миссии — сухощавый старик, с вытянутым лицом и сильно развитой нижней челюстью. Рядом, слева и справа, стояли поджарый английский офицер и Зося Валина.
Офицер почтительно развернул перед стариком кожаную папку, и тот заговорил каким-то булькающим голосом. Острый кадык ходил по его тощей и чуть красноватой шее, как поршень. Зося переводила:
— По приказу моего короля я имею великую честь вручить ордена русским морякам и летчикам, отличившимся в борьбе с общим врагом народов Великобритании и Советского Союза, защищавшим в море транспорты с военными грузами. Надеюсь, что этот высокоторжественный день в северных широтах укрепит дружбу между двумя великими странами…
— Мы теперь с тобой попали в сферу высокой политики, — шепнул Ян Кириллу.
После короткой речи и двух гимнов, исполненных оркестром, англичанин стал выкликать фамилии награжденных. Но он так невнятно произносил их, что Зосе приходилось повторять. Моряки и летчики подходили к столу, поджарый офицер вручал им коробки с медалями либо крестами, а глава миссии поздравлял, пожимая руку.
В фойе тем временем появились столы с закусками и стойка с винами, за которой стоял расшитый золотом буфетчик с английского флагманского корабля. Стульев не было.
— Угощение а ля фуршет, — объяснила Зося. — Накладывайте в тарелки, что вам понравится, а я закажу двойные порции рома.
— Н-да, здесь не засидишься и хозяев не разоришь, — сказал Ширвис.
Кирилл стал наполнять тарелку разнообразными крошечными бутербродами, а Ян пошел помогать Зосе. Они принесли три фужера рому и сифон с сельтерской.
— За что пьем? — спросила Зося.
— Первым делом — за полученное серебро, его смочить полагается, — сказал Кирилл.
— Это не просто серебро, а высшее отличие в английской королевской авиации — крест «Ди-эф-си», — пояснила Зося. — Не держите их в коробках, давайте я вам повешу.
Приколов на кителя английские награды, Зося сказала:
— А они вам идут. Пьем за кавалеров высшего ордена королевской авиации!
Они чокнулись. Зося, понизив голос, предложила:
— За серебро выпьем только по глотку, а за то, что пока в тайне, остальное.
Мужчины подчинились. Но Ян, отпив глоток, потребовал:
— А теперь выдавай тайну, иначе заставим всё допивать одну.
— Но это военная тайна.
— Ничего, мы тоже люди военные.
— А никому прежде времени не проболтаетесь?
— Ни-ни! Честное пионерское, — поклялся Ян.
Заставив мужчин сблизить головы, Зося зашептала:
— В наградном отделе нам сказали, что вы оба представлены к званию Героя Советского Союза. Поэтому англичане и ухватились за ваши фамилии. Ясно? Теперь давайте выпьем за золото.
Они выпили до дна.
— По такому случаю надо бы добавить.
— Нет, — сказала Зося. — Здесь на этом и кончим.
— Как кончим? — возмутился Ян.
Но Зося была решительна:
— Довольно. Лучше пойдемте на концерт в большой зал, а потом поужинаем в офицерском клубе. Я взяла на вас талоны.
— Ну что ж, Кирилл, подчинимся? — спросил Ян.
— Я ведь на пьянство не горазд, — попытался возразить Кирилл.
Но Ян подхватил его под руку и потянул насильно:
— Пойдем, неудобно сегодня хандрить.
Они втроем прошли в большой зал клуба. Там для почетных гостей и награжденных были отведены два передних ряда. Когда Кочеванов с Ширвисом проходили на свои места, в зале вдруг приветственно поднялись английские летчики. Они стояли, навытяжку до тех пор, пока Кирилл с Яном не уселись.
— Это что за номер? — недоумевал Ширвис.
— Я уже сказала: летчики, награжденные. «Ди-эф-си», пользуются особым почетом, — шепнула Зося. — На вас и девушки поглядывают со всех сторон.
— Девушки — не новинка, — не без хвастовства сказал Ян. — А вот когда перед тобой надменные британцы встают, это кое-чего стоит. Приятно лорда навытяжку поставить.
— Ну, лорды навряд ли встанут, — возразил Кирилл. — Здесь поднялись свои ребята — механики и пилоты, которые вместе воевали. Видно, захотелось приятное нам сделать. Я их понимаю.
И Кирилл приветственно помахал рукой английским летчикам. Те в ответ заулыбались и жестами стали показывать, что крепко пожимают руки.
После концерта Зося взяла Кирилла под руку и спросила:
— Кого из наших девушек пригласить на ужин?
— Зачем? — не понял он ее.
— Чтобы тебе не было скучно.
— Не надо. Я уверен — Ира не погибла. Буду ждать ее.
— Жди, пожалуйста. Но разве это мешает поболтать, приятно провести время? Нам ведь на жизнь отпущено не много лет. Повторить не дадут. Или ты в монахи записался?
— Не записался, Зося, но хотелось бы без соблазнов. Так будет верней.
— У тебя преувеличенное понятие о верности, — недовольно заметила она. — Ты, конечно, меня презираешь?
— Тебя? Нет. Есть натуры, которым всё дозволено. Не знаю только, выигрывают ли они от этого. Честно говоря, я не понимаю ваших отношений с Яном. С кем ты останешься после войны?
— Еще не известно. Но если я вернусь к Борису, то без надрыва и стенаний. Ведь мое останется при мне? Он будет обожать меня за то же, за что обожал прежде. А у тебя, по-моему, взгляды старомодные. Летчик с постным лицом схимника — неприятное зрелище.
— Проняла, сдаюсь, — чтобы не ссориться с Зосей, поднял руки Кирилл. — Приглашай, но из таких, которые в первый вечер на шею не кидаются. И предупреди — танцевать не умею, веселить не буду.
— А я позову Марию Николаевну. Она вроде тебя, ждет своего Кузю и на других внимания не обращает.
— Во! Такая по мне.
— Зря сдаешься, — упрекнул его Ян. Ему не понравились возражения Зоей. — Я бы на твоем месте еще крепче держался. Ирина стоит этого, не чета другим.
— Кому это другим? — не без угрозы поинтересовалась Зося.
— Всяким разным, — отшутился Ян. — Кирилл знает, о ком я речь веду.
— Меня, надеюсь, не касается?
— Нет, боже упаси! Ты же неприкасаемая.
— Да. В этом ты убедишься… и не позже одиннадцати часов.
— Твои слова надо понять, как наказание? — спросил Ян.
— Наоборот — поощрение для добродетельных, — сверкнув глазами, ответила Зося.
Мария Николаевна оказалась белокурой толстушкой. На ней было такое же темно-синее платье военного покроя, как у Зоей, с серебристыми интендантскими погонами.
— Я очень рада посидеть с вами в столь торжественный день, — сказала она. — Зося Антоновна обо всем меня предупредила. Наши убеждения сходны, Кирилл Андреевич. Можете даже не занимать меня. Мы с вами просто будем добрыми друзьями, которых война неожиданно свела в Заполярье.
У Марии Николаевны был ясный и веселый взгляд. Она казалась предельно естественной. В ее поведении не наблюдалось ни чопорности синего чулка, ни жеманства застенчивых девиц, ни наигранной бесшабашности Зоей. Ничего искусственного. Она даже не подкрашивала губы. От нее веяло опрятностью и еще чем-то материнским. За столом сразу создалась дружеская и какая-то домашняя обстановка.
Мария Николаевна расставила вино и закуски по-своему, затем стала намазывать маслом хлеб, делать бутерброды, обильно уснащать их кружочками сочного лука и приговаривать:
— Это чтобы цинга не одолела.
После каждой выпитой рюмки она заставляла закусывать.
Ян с Зосей при ней не пикировались. И Кирилл старался быть покладистым. Мария Николаевна ему нравилась своей простотой и удивительной душевностью.
В порыве уважения он неловко поцеловал ей руку у запястья. При этом сильно смутился.
— Чего вы так покраснели? — спросила Мария Николаевна.
— За всю жизнь я впервые целую руку, — признался он. — У нас это почему-то считалось позорным. Теперь вижу, что был идиотом.
— Никогда не стыдитесь добрых порывов. Было бы ужасно, если бы люди не умели выражать их.
Зосе явно было скучно. В одиннадцатом часу она вдруг поднялась и, стараясь быть вежливой, сказала:
— А сейчас мы попросим мужчин проводить нас в общежитие и… отправиться к себе на аэродром. Пароход отходит в одиннадцать двадцать.
Чувствовалось, что она зла на Кирилла и Яна. Зося не так собиралась провести этот вечер.
В концлагере — среди немок, датчанок и француженок — о русских военнопленных женщинах вначале распространялись нелепейшие слухи. «Ротармейки» были для них представительницами иного, незнакомого мира, женщинами, сражавшимися с оружием в руках. Многие всерьез полагали, что русские, как древние амазонки, не имеют правой груди, могут скакать на диких степных конях и, стоя в седле, стрелять из ружей. При встречах «ротармеек» внимательно разглядывали, а некоторые датчанки даже пытались ощупывать их.
— Вот тебе и датчане! — возмущалась рослая санитарка Дуся Колпакова. — Хуже дикарок. Сколько еще некультурных на Западе…
Как-то после вечернего аппеля Юленька прибежала в барак и шепотом сказала Ирине:
— Там какая-то русская спрашивает старшую. Может, ты поговоришь с ней?
За тамбуром стояла женщина лет тридцати. Платка на ней не было. Короткие, чуть вьющиеся волосы чубиком свисали надо лбом. Смуглое скуластое лицо, с ямочкой на подбородке, располагало к себе не женской, а, скорей, мальчишеской смелостью.
— У нас нет старших, — сказала Ирина. — Чего вы хотите?
— Первым делом познакомиться… Ольга Новожилова, — представилась она. — Я из Орши, работала инженером в Западной Белоруссии. В здешнем лагере больше года.
— Я ленинградка, была летчицей, зовут Ириной.
— Я пришла предупредить, — сказала Новожилова. — Вы недавно всех потрясли своим бесстрашием и стойкостью. Но больше так отчаянно не демонстрируйте свою непокорность. Вас истребят в штрафблоках и бункерах.
— Вы думаете, что лучше быть покорными?
— Я так не думаю и к покорности не призываю. Бороться надо, но не так открыто и, простите за правду, по-детски отчаянно. Мы должны быть хитрей, не песнями пронимать нацистов, а чем-нибудь другим. Не поймите меня превратно, я не против песен, родная песня поднимает дух, но если мы будем только петь, — грош нам цена.
— Что же вы предлагаете?
— Мы с вами еще мало знакомы, — уклонилась от прямого ответа Новожилова. — Советую для начала сколотить хотя бы небольшую группку из таких, которые не предадут. Испытайте единомышленниц на каком-нибудь небольшом деле. Ячейкой легче переносить тяготы лагерной жизни.
Дольше стоять за тамбуром было рискованно. Новожилова, условясь с Ириной встретиться через три дня, пожала руку и ушла.
Вернувшись в барак, Ирина задумалась: с кем же поговорить? Пожалуй, с Еваргиной? Она смелая и умная. Изворотливость юристки пригодится. На вид не глупа и очень смела санитарка Дуся Колпакова. Может понадобиться и фельдшерица Тася Шеремет. Но в первый день говорить с кем-нибудь Ирина не решилась.
Кроме «ротармеек» в бараке появились «библейки» — католические монашки из Польши, жены советских пограничников, прибывшие из Львова, и немки-уголовницы. Немки, попавшие в концлагерь из тюрем, почти все становились «капо» — младшим начальством, бригадирами рабочих команд. То, что им не разрешалось на свободе, здесь поощрялось: уголовницы могли избивать заключенных, обворовывать, издеваться.
Всё же самой свирепой в бараке была рябая помощница блоковой — Манефа Дубок. Где-то под Ломжей она попалась на скупке краденого немецкого обмундирования и была осуждена на четыре года концентрационных лагерей. Надеясь сократить срок заключения, Манефа выслуживалась перед гитлеровцами и больше всех распускала руки. Кулаки у нее были костлявые и тяжелые. Била она по лицу и в грудь, да так, что рослые женщины не могли удержаться на ногах. В бараке с первых дней ее возненавидели и прозвали Лошадью.
Манефа шпионила за всеми и только перед фельдшерицей Тасей Шеремет она почему-то заискивала и даже обращалась к ней на «вы». Ирина не могла понять: чем вызвано такое подобострастие? Позже стало ясно: Лошадь боялась заболеть и попасть в ревир — лагерную больницу. Заболевшие блоковые не имели преимуществ, их ждала участь обычных заключенных. Манефа надеялась, что «докторша» сумеет ее вылечить в бараке и спасти от ревира.
Когда кончился карантин, заключенных расписали по командам и стали посылать на тяжелые работы: сгружать с железнодорожных платформ металлический лом, привозимый с полей войны, и разбирать его для плавки: сталь и чугун стаскивать в кучи, алюминий и латунь укладывать в ящики.
В течение дня полагался только один перерыв — на обед. В остальное время не разрешалось ни присесть, ни разогнуться, ни поговорить с соседками.
В лагерь женщины возвращались едва волоча ноги. Вечерний аппель длился долго. Лагерницы с трудом выстаивали на плацу. У всех в голове была одна мысль: скорей бы дотащиться до нар, упасть на жесткий матрац и хоть на несколько часов забыться.
От такой жизни можно было превратиться в презираемых «смукштуков» — существ неопределенного возраста, потерявших человеческий облик. «Смукштуков» узнавали по шаркающей походке, неопрятному виду и блуждающему взгляду. «Смукштуки» готовы были накинуться на любую еду, вылизывать миски, выпрашивать огрызки, подбирать кухонные отбросы. На них уже не действовали ни побои, ни ругань.
«Довольно приглядываться, пора начинать, — решила Ирина. — Для начал надо хотя бы обезвредить Манефу».
Большинцова посоветовалась с Надей Еваргиной и Тасей Шеремет, кого можно бы выдвинуть в помощницы блоковой вместо Лошади. Подруги назвали Нюру Сегалович. Она до войны преподавала в десятилетке немецкий язык и была женой пограничника.
Они втроем тут же договорились, как будут действовать.
По общему уговору «ротармейки» стали делать вид, что Манефа путано и неверно передает приказания «ауфзерок» и капо. Немки злились на Лошадь за бестолковщину и вынуждены были обращаться к Сегалович. Та, словно передавая нечто новое, в сущности дублировала перевод Манефы, но русские обрадованно кивали головами: наконец-то все стало понятным.
Манефа Дубок сперва недоумевала: что такое происходит? Потом сообразила: у «ротармеек» сговор, подкоп под нее! При надзирательницах она накинулась на Сегалович:
— Ах ты паскуда! Кто научил обманывать?
Ударив Сегалович по лицу, взбеленившаяся Лошадь стала кричать:
— У них сговор! Она говорит то же самое, что и я. Вот спросите у докторши… докторша не даст соврать.
— Я тоже не всегда понимаю помощницу блоковой, — сказала Шеремет.
Манефа была потрясена: она надеялась, что «докторша» ее поддержит, и вдруг такое коварство!
— Ну погоди, змея, — пригрозила Дубок. — Теперь ты раньше меня попадешь в ревир.
Надо было выжить Лошадь из барака. За это взялась Дуся Колпакова. Она подговорила своих девчат, и те чуть ли не каждую ночь то насыпали Манефе в постель угольную гарь, то склеивали смолой волосы, то наливали в башмаки воды.
Почти каждое утро слышалась хриплая ругань Лошади.
— Убью, если поймаю! — вопила она.
Иногда Манефа ревела от злости, но немкам не жаловалась. Она чувствовала, что против нее действует не один человек, а сплоченная группа, и боялась более злой проделки.
Как-то ночью «ротармейки» проснулись от крика:
— О боже мой! Что сделали проклятые! Ой, глазыньки! Ой, ничего не вижу…
Все женщины притворились спящими: никто, кроме Хильды Циппман, не поднялся. Блоковая зажгла свет и, растолкав кого-то из девчат, послала за Шеремет.
Ирина приподнялась на своих нарах и увидела растрепанную Манефу, которая, как слепая, брела по проходу и причитала:
— Ой, глазыньки… Ой, мои ясные… Докторша! Да Где же она, докторша?..
— Что с вами? — спросила Шеремет.
— Ой, милая! Я не спала… поймать хотела проклятых. Одну за руку успела схватить, а она мне в глаза… Ой, не могу, режет как стеклом!
По рябому лицу Манефы текли черные слезы. Глаза ее были засыпаны толченой угольной гарью. Шеремет с трудом прочистила и промыла их.
Хильда стала допытываться у Манефы: кто это сделал?
— Не знаю… не знаю! — вдруг заголосила Лошадь. — Что они, проклятые, со мной делают! Сами в бункере сдохнут и людей за собой тянут.
— А вы с другими человечней обращайтесь, — посоветовала ей Шеремет, — тогда и вас никто не тронет.
— Я им кости еще переломаю! — пообещала Лошадь.
— Ну, тогда пеняйте на себя и на помощь не рассчитывайте, — вспылила «докторша».
Все ждали, что на утреннем аппеле начнутся допросы и побои, но день прошел спокойно. Манефа больше не кричала и не дралась. Сгорбленной и какой-то пришибленной ходила она за «ауфзеркой». Веки у нее были красные и опухшие.
Дежурная уборщица, оставшаяся в бараке, слышала, как Лошадь уговаривала Хильду Циппман устроить ее в санпропускник.
— Я вам буду отдавать все, что достану у новеньких, — клялась она. — А эти комиссарки не дадут мне житья, отравят или придушат.
Хильду Циппман уголовницы называли Маркитанткой. В дни, когда к лагерю пригоняли новую партию заключенных, она проникала за ворота и перед пропускником торговала водой, хлебом. Голодные, изнывавшие от жажды женщины за глоток воды или сухарь отдавали припрятанные кольца, брошки, серьги.
Золотом Хильда подкупала не только охранников, пропускавших за ворота, но и нужных ей «ауфзерок». Ей, видимо, понадобилась помощница и в санпропускнике, потому что на другой день она сбегала в канцелярию и добилась перевода Манефы Дубок в банщицы.
Новой помощницей блоковой назначили Нюру Сегалович. При ней кончились крики и зуботычины.
Эта небольшая победа воодушевила Большинцову, Еваргину и Шеремет. Соблюдая конспирацию, они начали осторожно создавать небольшие группы, которые подчинялись «Кате». «Катей» они называли свою тройку. Чтобы все думали: где-то в лагере есть отчаянная женщина, взявшаяся руководить узницами.
В субботу пронесся слух: будет генеральный осмотр. Блоковые заставили мыть в бараках полы, привести в порядок постели и одежду.
Во время уборки Большинцову вызвала Новожилова.
Они встретились у линейки перед бараком. Для маскировки одна взяла метлу, другая грабли и стали убирать дорожку.
— Слушай внимательно, — работая рядом, сказала Новожилова. — Составлены списки тех, кто имеет специальность. Меня не сегодня-завтра могут угнать. Мне бы не хотелось, чтобы у наших прервалась связь с бараками иностранок: через политических немок мы узнаем новости с фронтов. Я договорилась с одной. Во вторник, после вечернего аппеля, мимо вашего барака несколько раз пройдет женщина в металлических очках. В левой руке у нее будет зеленый платок. Скажи ей по-немецки: «Добрый вечер, Анна». Она ответит по-русски: «Здравствуйте, Катя». Ей можешь полностью довериться. Она работала с Тельманом, сидит здесь третий год.
— Кто останется вместо тебя? — спросила Большинцова.
— Не знаю еще. Связная сообщит Юленьке.
Новожилова сжала руку Ирине и шепнула:
— Прощай! Теперь мы не скоро увидимся.
После обеда раздался вой сирены. На плацу перед бараками выстроилось более пяти тысяч «зебр». От убогих полосатых одежд зарябило в глазах.
— Ахтунг!
Эта надоевшая команда, как эхо, перекатывалась с одного конца площади в другой.
Появилось начальство. Впереди шла высокая молодящаяся немка, одетая в форму «СС». Ее волосы, уложенные в пышную прическу, были выкрашены в золотистый цвет.
Глаза сильно подведены, губы резко очерчены помадой. Это была инспекторша женских лагерей — гроза комендантов и «ауфзерок». За ней двигалась свита: офицеры «СС» и старшие надзирательницы.
Инспекторша со скучающим видом выслушала рапорт комендантши и начала осмотр: не спеша с брезгливой миной пошла вдоль рядов, изредка делая замечания:
— Почему эти скелеты в строю?
— Ревир переполнен, — поспешил доложить лагерный врач.
— Вы слишком церемонитесь, — заметила инспекторша. — Приказываю ежемесячно очищать ревир и блоки от балласта.
Пройдя вдоль строя, инспекторша ушла в здание администрации лагеря, и уже без нее начался отбор работниц на фабрики.
Вдоль рядов вместе с «ауфзерками» пошел одутловатый детина в желтых крагах и светлом плаще. В его зубах торчала короткая, окованная медью трубка. Он вел себя как работорговец на невольничьем рынке: молча выталкивал из строя тех, кто, по его мнению, был непригоден для фабричных работ, и внимательно разглядывал тех, кого отобрал.
Ирину и Юленьку детина в крагах вытолкнул. Они ему показались слишком щуплыми.
Всех отобранных не отпустили больше в бараки. Их выстроили в колонны и увели за колючую проволоку. Там оказались Новожилова, Колпакова и другие девушки из соседнего барака.
Новожилова, сложив руки рупором, крикнула:
— Прощайте, Ирина и Юленька! Мы еще увидимся… Запомните адрес: Орша, улица…
Полицейский грубо оттолкнул Ольгу от колючей проволоки, и Ирина с Юленькой не услышали ее последних слов.
В назначенный день Ирина встретилась с Анной. Это была очень бледная, седоволосая женщина. Металлические очки уродовали ее доброе лицо.
— Добрый вечер, Анна.
— Здравствуйте, Катя. Оглядитесь, нет ли поблизости подозрительных людей.
— Мы одни.
— Тогда слушайте. На фронте ничего существенного не произошло. Стало ясно: Гитлер зарвался, молниеносной войны не получилось. В армию уже забирают юношей, квалифицированных рабочих и калек. В Германию вывозят рабочих из Бельгии и Франции. В нашем лагере будут комплектоваться команды для подземных работ. Если вам нужно сохранить подруг, — найдите желающих обменяться номерами… При отборе вначале записывают только номера… В следующий раз мы с вами встретимся между седьмым и девятым бараками. Может быть, к вам подойдет блондинка в этих же очках и передаст привет от Анны. Вы все поняли?
— А если я не смогу прийти?
— Пошлите свою подругу, которая была связной у Ольги. Ее мы тоже будем называть Катей. До свиданья. Идите немного быстрей, я постепенно отстану.
В лагерь прибывали все новые и новые партии женщин, сгоняемых со всей Европы. В бараках не хватало места. Один матрац выдавался на двоих.
Ирина с Юленькой, как старожилы, занимали верхние нары. Здесь меньше тревожили блоковые, можно было сохранять относительную чистоту и без помех разговаривать.
Рядом с ними устроилась Тася Шеремет. Она обладала удивительной памятью: знала наизусть почти все поэмы Маяковского, могла полностью пересказать книгу Николая Островского «Как закалялась сталь» и в лицах изображала сцены из фильма «Чапаев».
Вечерами, когда Хильда уходила к своим уголовникам в соседний барак, вокруг Таси собирались девушки.
Они слушали стихи и пересказы любимых книг. Это как бы приближало их к Родине.
Иногда они пели приглушенными голосами пионерские и комсомольские песни, а потом, лежа на матрацах, шептались, договаривались о побеге, хотя знали, что из этого ничего не выйдет.
Плакали «ротармейки» редко, да и то тайком, чтобы никто не видел их слез.
В концлагере Большинцова открыла в себе замечательную способность: лежа на нарах с закрытыми глазами, она могла отстраниться от реального мира, выключиться из него и жить в грезах. Ирина так реально представляла себе Кирилла и сына, что могла разговаривать с ними. В такие минуты несчастье как бы отступало от нее и всякий страх перед будущим исчезал.
С Анной и ее связной Ирина встречалась каждую неделю. От них «ротармейки» узнавали обо всем, что творится на свете. Вести были неутешительными.
В январе Анна вдруг сообщила, что ей необходимо немедля повидаться с Большинцовой.
Они встретились у чужого барака. Анна была без очков, Ирина ее с трудом узнала.
— Будьте осторожны, — сказала немка. — В лагерь вернули «ротармеек». Часть из них сидит в штрафном блоке, а часть в бункере. Они все работали на конвейере и сговорились выпускать брак. На время прекратите свою деятельность. Нацисты озлоблены. Что-то случилось с армией Паулюса. В сводках говорится о самоотверженной работе транспортной авиации. Это похоже на окружение. Пока все не уляжется, нам не следует встречаться. В случае допроса — ни слова об организации. Этим вы спасете себя и других.
В тот же вечер Ирина сообщила Наде и Тасе о происшедшем и дала им клятву, что ни при каких обстоятельствах не назовет их имен. Такую же клятву дали и они.
На другой день, сразу после ужина, всех заключенных согнали на штрафплаце, где была сооружена деревянная виселица. Полицейские с автоматами стояли полукругом. Виселицу освещали два небольших прожектора. Черные веревки с петлями качались на ветру.
Ирина с Юленькой пробились вперед.
— Ведут… ведут! — пронеслось по толпе.
Из бункера — лагерной тюрьмы — эсэсовцы вывели четырех женщин. Первой шла по ярко освещенной шлаковой дорожке Новожилова. Она чуть прихрамывала, но голову держала гордо. Руки ее были связаны за спиной. Увидев виселицу, она на миг остановилась, оглядела онемевшую толпу и, словно освобождаясь от нерешительности, шевельнула плечами и спокойно пошла дальше. За нею, спотыкаясь, шагала высокая, могучего сложения девушка. Она была без платка, босая. Волосы спадали ей на лоб, закрывали глаза. Приговоренная поминутно встряхивала головой и, наверное, ничего не видела. Лицо у нее потемнело от побоев, губы опухли. Ирина с Юленькой едва узнали в ней Дусю Колпакову.
Остальные женщины были им незнакомы. Они едва передвигали ноги.
— Ахтунг! — прокатилось по площади.
На помост поднялся офицер в черном плаще и, сверкнув очками, отрывистым голосом начал читать приговор. Ирина улавливала лишь отдельные фразы:
«Преступный сговор… бунтовщицы и саботажницы… ущерб Германии… коммунистическая пропаганда… к смерти через повешение… и впредь принимать столь же суровые меры…»
Вся площадь замерла, когда на помост ввели Новожилову. Два гестаповца схватили ее, поставили на скамейку. Один из них начал ловить петлю, качавшуюся на ветру… Новожилова отчаянным движением стряхнула с плеч руки гитлеровца и, подбежав к краю помоста, звонким голосом крикнула:
— Товарищи! Не бойтесь фашистов! Советская Армия их уже бьет на Волге. За нас отомстят!
На нее набросились, зажали рот и потащили к петле…
Толпа заволновалась. «Что она сказала?» — переспрашивали на разных языках.
Ирине хотелось крикнуть Новожиловой: «Прощай, Оля!» Но Юленька, словно поняв ее желание, крепко стиснула руку:
— Молчи… молчи, Ира!
У Ирины перехватило дух и потемнело в глазах. Она больше не видела, что делается на помосте, услышала лишь, как ахнула толпа.
Ее удержали Тася с Юленькой, увели в барак и там стали отпаивать водой.
Позже, когда Ирина успокоилась, монашки польского монастыря, ютившиеся в другом конце блока, вдруг высокими и надрывными голосами плакальщиц затянули молитву о спасении душ усопших.
Панихидная песня, бормотание старух и почти могильная тьма барака вызывали мысль о неотвратимой смерти. Казалось, что «библейки» заживо отпевают всех.
Внизу послышались всхлипывания, они нарастали… Затем, словно прорвалась плотина, рыдания заглушили молитву.
Ирина не могла больше находиться в темном бараке, — она сползла с нар, выбралась на улицу и, прижавшись к стене, несколько раз всей грудью вдохнула воздух, чтобы хоть немного успокоиться.
В феврале у всех эсэсовцев и «ауфзерок» на рукавах появились траурные повязки.
— Гитлер окачурился! — обрадовались девушки.
Ирина попросила Юленьку отыскать связную из барака Анны и разузнать, что случилось. Леукова вернулась сияющая.
— На Волге советские войска окружили и разгромили шестую армию фельдмаршала Паулюса, — сообщила Юленька. — По всей Германии объявлен траур.
В тот же вечер Ирина написала листовку, призывавшую в честь победы Советской Армии где только можно вредить нацистам. Девчата размножили листовку и, подписав ее коротким именем «Катя», распространили среди русских. Листовка, видимо, попала в руки эсэсовцев. Начались обыски и допросы.
Из барака ночью забрали Тасю Шеремет и Нюру Сегалович. Ни одна из них к утру не вернулась.
Весь день Ирина с Юленькой ходили как больные, с тревогой думая: «Какие же муки сейчас переносят Тася и Нюра?»
Ночью Большинцову разбудила Хильда Циппман.
— Одеться, — приказала она. — Вызов в политическое отделение.
«Выдали, — мелькнуло в мозгу Ирины. — Что теперь будет?»
Она не спеша встала, оделась и пошла за блоковой к каменному зданию, заросшему плющом.
У входа их встретил эсэсовец. Проверив номер Большинцовой, он подтолкнул ее в спину и повел по длинному коридору со множеством дверей. Откуда-то Доносились приглушенные крики, переходившие в нечеловеческий вой. «Неужели так могут кричать люди? — подумала Ирина, и сердце У нее защемило. — Сейчас и меня будут пытать».
В продолговатой комнате, куда ввели Ирину, за столом сидел лейтенант войск «СС»— лысеющий блондин с непомерно высоким и узким лбом.
— Распространительница листовок? — спросил он ее по-немецки, уставившись острым взглядом.
Ирина замотала головой:
— Не понимаю, говорите по-русски.
Глаза у следователя сузились. Ирине показалось, что он сейчас выйдет из-за стола и ударит ее. Но она продолжала молчать.
Лейтенант вызвал переводчицу — худощавую женщину с большими роговыми очками на птичьем лице.
Тонким бесцветным голосом она в точности повторила угрозы эсэсовца:
— Предупреждаю: запирательство заставит применить средства, которые развяжут язык. С кем распространяли листовки? Кто руководит? Имя главной зачинщицы?
«Они ничего не знают, — поняла Большинцова. — Нюра и Тася не выдали».
— О листовках впервые слышу. Зачинщиц не знаю, — коротко отвечала она.
Ее ответы вывели лейтенанта из себя. Он резко поднялся, сгреб жилистой рукой на ее груди полосатую материю и так скрутил, что у Ирины захватило дыхание.
— Будешь говорить или нет? Кто призывал вредить? Кто распространял слухи?
— Не знаю! — выкрикнула она ему в лицо. — И ведите себя вежливей… я офицер… одного с вами звания.
Он отбросил ее к стене и несколько раз нажал кнопку звонка.
Вошли две рослые немки в солдатских сапогах. Они щелкнули каблуками и почтительно застыли у порога.
— На стол! — приказал им лейтенант.
Гестаповки скрутили Ирине руки за спину и увели в смежную комнату. Там они бросили летчицу на стол лицом вниз, подтянули к краю, чтобы голова и грудь ее свисали над цементным полом.
Подтащив табуретку, они поставили на нее перед лицом Ирины лохань, наполненную до краев водой.
«Для чего вода? Что они хотят со мной делать? Или для тех, кто теряет сознание? Только бы не закричать!»
Большинцова напрягла мускулы, приготовясь принять удары. Но ее не били. Эсэсовки включили яркий свет и ушли.
Некоторое время Ирина прислушивалась к скрипу сапог лейтенанта, шагавшего в соседней комнате. Дверь, видимо, оставалась открытой, ей хотелось проверить это. Но как обернешься, когда руки связаны за спиной? Большинцовой видна были глухая стена, широкая скамейка, на которой в беспорядке лежали тонкие хлысты, плети и наручники с короткими цепями. Справа доносилось шипение плохо закрытого водопроводного крана. Капала вода. На полу, извиваясь, лежал черный резиновый шланг.
Перед лицом Ирины в лохани колебалась вода, пахнувшая оцинкованным железом. В ней дробился свет электрических лампочек. В глазах рябило. Лежать с напряженной шеей было неудобно. Она попробовала ослабить мышцы и сразу почувствовала, что ее подбородок коснулся воды.
«Вот для чего вода в лохани! — поняла Ирина. — В таком положении долго не продержишься: голова от усталости сникнет и окунется. Они, наверное, сидят там и ждут, когда я обезумею от страха и расскажу всё что им нужно? Не лучше ли сразу захлебнуться? Сознание помутится и — всему конец. Не слишком ли это легкая смерть? Палачи не допустят. Кто-нибудь из них следит за мной… Так, наверное, пытали Тасю и Нюру. Они выдержали. Неужели я слабее их?..»
«Держись, Ира, держись! — требовал рассудок. — Ты ведь была неутомимой на воде!»
Блики света колыхались в лохани, вызывая видения прошлого. Вода в реке искрилась почти так же, как-тогда, когда Ирина участвовала в заплыве на дальность. Спортсмены выходили на старт пятерками, ждали сигнала и одновременно бросались в воду… Большинцова плыла по течению брассом. Так легче было сохранить ровное дыхание: лицо поднято над водой… глубокий вдох. Опускаешь голову… медленный выдох. «Таким же способом, наверное, можно и здесь? — думала Ирина. — Ведь продержалась же я тогда пять часов на воде».
Лежа связанной на столе, она мысленно разводила руками, мысленно действовала ногами и как бы скользила вперед с опущенным в воду лицом. Это позволяло сейчас на время ослаблять мышцы и давать отдых напряженной шее.
Но тогда… Тогда Большинцова обогнала многих пловчих и, выйдя вперед, поплыла одна. За ней на небольшом расстоянии следовала судейская лодка. Ирине плылось легко. А когда она уставала, то поворачивалась на спину и вода сама несла ее вперед.
«Да, на столе не повернешься, не изменишь положения. Как быстро я начала уставать. И руки затекли… Хоть бы шевельнуть ногой! Может, они ушли до утра? Пусть! Потеряю сознание от усталости, и все. Все произойдет само собой…»
В комнату неслышно вошел лейтенант. Он схватил Ирину за волосы и, повернув лицом к себе, спросил:
— Будешь отвечать?
Ирина по инерции продолжала вдыхать и выдыхать воздух, как при плавании брассом.
Гестаповец ткнул ее голову в лохань, продержал несколько секунд под водой, вновь поднял. Подождав, когда заключенная откашляется, лейтенант стал задавать старые вопросы:
— От кого брала листовки? Где находится Катя?
После каждого «не знаю» он резким движением окунал ее голову глубоко в лохань и не давал поднять до тех пор, пока Ирина не начинала захлебываться, судорожно дергаться.
На пятый или шестой раз стол под Ириной вдруг заколебался и как бы начал оседать…. Наступило блаженное состояние покоя…
Обморок длился недолго. Вскоре Большинцова почувствовала боль: чьи-то руки массировали ей грудь, налаживали дыхание…
Она приоткрыла глаза и увидела склонившуюся над ней медицинскую сестру — розоволицую, в белоснежной накрахмаленной шапочке.
— Можно продолжать допрос, — сказала она по-немецки и отошла в сторону.
— Назовите две-три фамилии… допрос прекратится, — принялась бубнить переводчица. — Вы будете работать в гестапо тайно… никто не узнает…
— Я не предательница.
Ирина была так измучена, что почти не ощущала боли, когда рослые гестаповки принялись хлестать ее плетками. Только один раз она выкрикнула дорогое ей имя.
— Кто? — переспросила переводчица.
— Кирилл, милый, отомсти этим гадинам!
— Заговаривается. Прекратите! — приказал лейтенант.
Пришла незнакомая надзирательница. Вместе с медицинской сестрой они подняли Большинцову и вывели на улицу.
Ночь была морозной, но Ирина не почувствовала холода. Все тело горело словно в огнё.
«Держись, Ира! — твердила она себе. — Эсэсовки не должны видеть тебя ослабевшей». Стиснув зубы, Большинцова выпрямилась, откинула со лба волосы и взглянула на небо. Оно было усыпано крупными звездами — зелеными, голубыми, пунцово-красными.
Вдыхая морозный воздух, она подумала: «Какое счастье, что я сумела вытерпеть… Какое счастье…»
В лагере Большинцова убедилась, что вытерпеть можно многое. Сердце ее словно покрылось спасительной коркой: до каких-то пор она могла страдать, а дальше наступало бесчувствие.
После допроса Ирина не могла подняться и попала в ревир.
Все тело у нее саднило и горело, словно она лежала в муравейнике. Ей трудно было повернуться, шевельнуть головой: мгновенно в уши врывалось жужжание, стены начинали вращаться и мелькать с такой быстротой, что летчице становилось дурно. Есть она не могла, губы у нее были разбиты. Ирина лишь с трудом глотала воду.
С ней никто не разговаривал. Сиделка — монашка из Польши, подававшая воду, бормотала только молитвы. Ирина потеряла счет времени.
Не то днем, не то вечером у ее постели появилась белокурая женщина со щербинкой между передними зубами. На вид ей было лет тридцать пять. Докторский халат она носила поверх полосатого платья.
«Своя, заключенная», — поняла Большинцова.
Женщина осторожно отбросила одеяло, взглянула на исполосованное тело Ирины и, словно от боли, закусила губу.
С помощью монашки врачиха повернула летчицу на живот и мягкими прохладными пальцами начала ощупывать.
— Потерпите, — сказала женщина по-немецки. — Переломов, кажется, нет.
— Езус Христус, — бормотала монашка. — Як так можно. Цо зробили, пшкленте…
Отослав сиделку, белокурая врачиха принялась чем-то смазывать рубцы и ссадины. При этом она низко наклонилась и тихо произнесла:
— Катрин… Катюш.
— А-а?
— Не отчаивайтесь, мы постараемся вас спасти. Товарищ Анна знает, как вы держались на допросе. Она сообщит вашим подругам. Я дежурю до утра. Если понадоблюсь — зовите врача Ирмхен. Крепитесь, не поддавайтесь болезни… я наложу компресс…
«Значит, организация не разгромлена, — с радостью подумала Ирина после ее ухода. — А вдруг подослали провокаторшу? Ну конечно! Как могла узнать Анна о моем поведении на допросе?»
В беспокойстве она приподнялась на локтях и стала всматриваться в соседок по палате: «Не лежит ли кто из своих?» На койках стонали и бредили на разных языках незнакомые ей женщины. У одних лица были желтые, обескровленные болезнями, у других — обезображенные синими отеками и багровыми пятнами. «Этим уже не вернуться в бараки, — думала Ирина. — Как же предупредить Анну и других?..»
Ночью Ирмхен обложила спину Ирины компрессами. Саднящий зуд стал постепенно стихать. Ирина повернулась к врачу лицом и, глядя в глаза, спросила:
— Вы давно связаны с Анной?
— Около года, но лично не приходилось встречаться. Мне передают ее поручения.
«Знает, но не встречалась. Странный ответ. Это, видимо, на тот случай, если я попрошу описать внешность Анны. Хитра!»
— А как Анне стало известно о моем поведении на допросе?
— Через связную. Я сообщила ваш номер и описала внешность.
— Но до этого вы меня не знали?
— Да, впервые услышала о вас позавчера ночью, — сказала она. — Проговорилась эсэсовка, приходившая за санитаркой. Она и сегодня справлялась о вашем состоянии. Видимо, потребуют еще раз на допрос.
— Значит, вы выполняете их приказ?
— Приказ своего сердца. Слушайте внимательней. Нам надо, чтобы дежурные эсэсовки вас считали безнадежной. Днем ни с кем не разговаривайте, делайте вид, что вы в беспамятстве. Завтра чили послезавтра вас вынесут из палаты. Не пугайтесь, если попадете в мертвецкую. Там мы сумеем обменять вас на любую заключенную, скончавшуюся в бараке.
Днем Ирине почти не пришлось притворяться. Температура оказалась ниже нормальной. Ногти на руках посинели. Она лежала пластом, отказываясь от пищи и делая вид, что ей не хватает воздуху. Порой Большинцова как бы теряла дыхание, и при этом сердце ее действительно замирало.
— Матка боска, Езус свентый… — шептала монашка.
Ирина приоткрывала глаза и, шевеля губами, словно желая что-то сказать, шарила расслабленной ладонью по одеялу, как это делали умирающие.
Дежурная сестра набрала в шприц камфары, но не решилась впрыснуть, послала за шеф-врачом.
Он пришел рассерженным, так как не имел привычки появляться в палатах до субботнего обхода. Пыхтя и отдуваясь, этот мясник взглянул на температурный листок, взял руку больной и, видимо не прощупав пульса, бросил ее.
— Камфару не применять, — сердито сказал он сестре. — И прошу меня больше не тревожить.
— Она из допрашиваемых, — пыталась оправдаться медичка.
— Выполняйте то, что приказывают.
— Простите, герр доктор.
До вечерней смены к Большинцовой никто больше не подходил.
Стали разносить ужин. Ирине очень хотелось есть, запах картофельной похлебки вызывал слюну, но, когда монашка попыталась приподнять ее голову и покормить с ложки, она застонала и закатила глаза.
Старуха сокрушенно вздохнула, перекрестилась и тут же с поразительной быстротой съела все, что принесли больной. Так, видно, поступали все сиделки.
Вскоре появилась Ирмхен. Она была озабочена:
— Они форсируют события. Вашу койку приказано освободить. Не будем ждать старшей сестры, ее нужно опередить. Я дам вам снотворного… если во время переноски проснетесь от толчков, не шевелитесь.
Ирмхен сунула Ирине в рот две таблетки и, стиснув запястье, шепнула:
— Доверьтесь… все пройдет хорошо.
Через некоторое время комната будто наполнилась сизым туманом. Туман стал клубиться, темнеть… наступило забытье, в котором Ирина все слышала, но словно сквозь сон, издалека, и не могла шевельнуться.
Над ней загудели невнятные голоса… Кто-то надавил на глазное яблоко, вывернул веко…
Позже Большинцова ощутила толчки, холодный ветер и колкие капли дождя, падавшие ей на лицо, обнаженные плечи и ноги.
Она понимала, что ее несут по улице в мертвецкую, и от этого стало страшно: «А вдруг не проснусь и не увижу больше ни Кирилла, ни Дюдю? Как они будут без меня?» Она попыталась шевельнуться, но ничего не вышло. Тогда Ирина стала убеждать себя: «Свои не допустят. Они же знают, что я не умерла».
Потом наступил покой, в котором ощущение холода не покидало ее.
Через некоторое время Большинцова почувствовала, как чьи-то руки разжали ее зубы и влили в рот жидкость, разлившуюся теплом внутри. Ее начали тормошить, трясти… А она не могла прервать оцепенения.
Только от саднящей боли Ирина открыла глаза и увидела двух женщин, торопливо одевавших ее.
— Ой, бо… больно! — простонала она.
— Тише, — сказала одна из женщин. — Вы сможете подняться?
— Попробую.
Они ей помогли встать. Но голова у Ирины закружилась, и она опять опустилась на носилки.
— Что же делать? Скоро гудок. Вам надо быть на аппеле, — взволнованно заговорила санитарка.
— Но меня там узнают?
— Вы пойдете не в свой барак, а в наш — четырнадцатый, — начала объяснять женщина, говорившая по-русски с польским акцентом. — На вас платье Блажевич. Она скончалась после аппеля и еще не занесена в списки мертвых. Мы ее принесли сюда и обменяли ваши жестянки. Запомните: теперь вы числитесь под номером девять тысяч шестьсот тринадцать. Вас зовут Марысей Блажевич. Вы из Вильно. У вас есть девочка Анеля.
Подмена номеров в лагере практиковалась нередко. Чтобы спастись от ревира, живые брали номера мертвых и скрывались под чужими именами в перенаселенных бараках.
Отдохнув немного, Ирина поднялась и самостоятельно прошлась вдоль стены склепа. Это обрадовало санитарок. Для подкрепления они дали ей выпить из бутылки черного кофе и вывели на улицу.
На утренний аппель Большинцова вышла с санитарками. В строю они незаметно поддерживали ее за локти. Когда был назван номер Блажевич, она откликнулась. Староста — молодая немка с красноватым лицом и чуть выпуклыми глазами — глянула в ее сторону и сделала отметку на листке.
— Пронесло, — шепнула соседка.
После переклички Ирину отвели в барак, и она улеглась на нары, где отдыхала ночная смена.
Большинцова обедала и ужинала вместе с санитарками, а ночью отлеживалась на других нарах, под видом работавшей днем. И Хилла Зикк — так звали старосту — делала вид, что не замечает этого. Ей отрекомендовали новенькую как убежденную католичку. Хилла сама сидела в концлагере за то, что состояла в одной, из антифашистских групп католической партии, поэтому рада была укрывать единоверцев.
В четырнадцатом бараке находились женщины и дети разных национальностей. Скученность здесь была невозможная. Когда матери отправлялись на работу, босоногие и ободранные ребятишки, похожие на цыганят, сползали с нар и, усевшись на затоптанном полу, играли в камушки, нянчились с самодельными куклами…
Разговаривали они на какой-то невероятной смеси языков, но понимали друг друга. Звонких голосов не слышалось, даже ссорились эти дети шепотом, а играли со старческой озабоченностью. И все время были настороже. Стоило кому-нибудь крикнуть «ауфзерка!», как все они мгновенно рассыпались по бараку и прятались.
Днем детям не разрешалось находиться на нарах, а выходить на улицу они не могли: не было обуви. И ребятишки прятались, как мыши, чтобы не раздражать надзирательниц.
Кормили их той же бурдой, что и взрослых, только половинными порциями. Поэтому все малыши были истощены; они походили на маленьких старушек и старичков, ковылявших на тонких, кривых ногах.
Девочка Марии Блажевич оказалась такой худенькой, что, взяв ее на руки, Ирина почти не ощутила веса.
На бледном и всегда печальном личике Анельки выделялись лишь большие карие глаза. Землячки Блажевич уверяли, что девочке исполнилось пять лет, но на вид не было и четырех. Присвоив номер и имя ее матери, Ирина стала заботиться о сиротке.
Девочка первое время дичилась ее, не хотела признавать: «Нехцем до тети, где моя мама?» А когда ей говорили, что мама больше не вернется, она забивалась в темный угол и, поджав под себя ноги, сидела там лицом к стене.
Ирина знала, как живется без матери, поэтому старалась, чтобы Анелька меньше ощущала свое сиротство. Она ее мыла, причесывала, укладывала спать.
Выходить из барака на внутрилагерные работы Ирина не решалась: ее могли опознать. Но и укрываться от работ было рискованно. Санитарки, чтобы хоть как-нибудь изменить ее внешность, достали у парикмахерши, обслуживавшей эсэсовок, пузырек с перекисью водорода. Кое-как они обесцветили летчице волосы и брови. Взглянув в осколок зеркальца, Ирина сначала обрадовалась, а потом огорчилась: из зеркальца на нее смотрела изможденная альбиноска с запавшими глазами и резкими морщинками около рта.
В старом бараке о ее спасении знали лишь Юленька и Надя Еваргина. Опасаясь слежки, они не встречались с ней. Только много дней спустя в четырнадцатый барак пришла Юленька. Увидев пегие волосы Ирины, она испугалась:
— Что гестаповцы с тобой сделали?
Юленьке показалось, что Ирина стала седой.
Они забрались на нары, и Юленька шепотом сообщила, что ходят слухи, будто Тася Шеремет не вынесла пыток, разорвала платье на полосы и повесилась в камере, а Сегалович попала в штрафной блок. Девчата были запуганы. Боясь предательства, они прервали всякую связь с иностранками.
— Раз невозможно ни вредить, ни убежать, то какой смысл что-то делать? Лучше поступить как Тася Шеремет. Приходится завидовать ее решительности.
Ирина никогда не ссорилась с Юленькой, но в этот раз резко ответила ей:
— Подобный выход из борьбы — дезертирство. Значит, погибни мы, вы бы не продолжали начатое? Нам не простят ни слабости, ни малодушия. Мы должны все выдержать и не имеем права покоряться.
— Что же ты предлагаешь?
— Взять себя в руки. Пусть нацисты видят, что нас невозможно ни запугать, ни покорить.
Требовательная к другим, Ирина не могла отсиживаться в бездействии. С помощью Юленьки у нее опять наладилась связь с Анной. При первой же встрече они договорились: надо создать общелагерную тройку, которая будет действовать от имени «Кати». Это имя было воскрешено умышленно, чтобы запутать эсэсовцев.
Теперь все вести и распоряжения шли от «Кати». Встречаясь со связными, руководительницы давали понять, что они беспрекословно подчиняются этой женщине. И «Катя», которую никто не видел, вскоре стала вожаком узниц. Ей верили, ее советы и приказания старались выполнять. О ней шептались на работе, на плацу и на нарах. О «Кате» появились легенды, некоторые рассказывали о ней, как о бесстрашной и опытной немецкой коммунистке, прячущей радиоприемник и умеющей так маскироваться, что нацисты не могут напасть на ее след, другие утверждали, что она русская летчица, скрывающаяся в бараках под разными номерами.
Измученным каторжными работами, забитым и голодным лагерницам хотелось, чтобы такая женщина существовала, и они наделяли ее изворотливым умом, упорством, необыкновенной удачливостью и дерзкой смелостью. Некоторые даже уверяли, что «Катя» переодевается в форму эсэсовок и поэтому все видит и все знает.
У «Кати» были свои люди на кухне, в складах, в канцелярии. Руководители групп сопротивления могли доставать лекарства, свежие газеты, подкармливать сильно истощенных, спасти от ревира.
Летом в лагерь прибыл розовощекий священник в черной рясе. В четырнадцатый барак он пришел с саквояжем, наполненным молитвенниками, и принялся раздавать их католичкам. Ирина, чтобы не вызывать подозрений, вместе с другими подошла под благословение и, прикоснувшись губами к перстню на руке гостя, взяла молитвенник.
Священник призывал лагерниц быть терпеливыми, как Христос, и пообещал через швейцарское общество Красного Креста позаботиться о невинно страдавших детях.
Вскоре в четырнадцатом бараке появилась чопорная немка с черными бусами и коралловым крестом на груди. Записывая фамилии и имена детей, она вешала им на шею крестик из белого металла, на котором римскими цифрами был выбит номер.
— Что вы будете делать с детьми? — обеспокоились матери.
— Мы их перевезем на воспитание к набожным людям, — ответила немка.
— А мы как же?
— Вы будете сопровождать их и получите работу в имении.
Большинцова собралась переменить жестянку с номером и взять другое имя, но случай все изменил: она столкнулась с Манефой Дубок, выходившей из прачечной. Вглядевшись в Большинцову, Лошадь оторопела.
По растерянному виду Манефы, по ее бегающим глазам Ирина поняла: Дубок повинна в смерти Таси Шеремет. Ничем не выдав себя, Ирина отстранилась от предательницы и пошла дальше.
Манефа догнала ее и, вцепившись в руку, зашептала:
— Не бойтесь, я не выдам. Про меня пустое говорят… я всегда за русских…
Она была противна. Вырвав руку, Ирина зашагала быстрей.
Лошадь осталась на месте. Ирина чувствовала, что она смотрит ей вслед, и поэтому пошла не в свой барак, а в ближайший.
В тот же день Большинцова увиделась с Анной и сообщила ей о встрече с предательницей. Та обеспокоилась:
— Вам немедля надо покинуть лагерь. На генеральном аппеле она может пройти по рядам и опознать. Испытывать судьбу больше нельзя, придется расстаться. Хотя мне очень не хочется. Вы для меня были той «Катей», которую мы с вами придумали. Если в Гамбурге выживет моя дочь, я бы хотела, чтобы она походила на вас.
Вечером Ирина вызвала Юленьку, рассказала ей и случившемся и спросила: сможет ли Леукова принять на себя все то, что делала она?
Девушка не ждала такого предложения.
— Ой, даже страшно! — заколебалась Юленька. — Ты же знаешь, какой героиней все наши представляют себе «Катю». Я ни чуточки не похожа на такую.
— Ничего, справишься, — сказала Ирина. — Только верь в себя.
На утренний аппель Большинцова вышла с Анелькой на руках и все время ждала, что вот появятся эсэсовцы с Манефой и начнут вглядываться в лица. Но все прошло благополучно: номера лагерниц сверили с номерами в списке и, дважды пересчитав, выпустили за ворота.
До реки — она была километрах в семи — женщины шли пешком, неся малолеток на руках. Анелька казалась легкой, но Ирина устала, пока добралась с ней до пристани.
Их разместили в трюмах самоходной баржи и выставили у люков часовых, которые не разрешали выходить на верхнюю палубу.
В тесном трюме было душно и темно. Ирина устроилась с Анелькой на груде старых автомобильных покрышек. И здесь, ее стали терзать сомнения: «Зачем я покинула лагерь? Без борьбы жизнь станет бессмысленной. С матерями никаких групп не создашь. Каждая будет дрожать за своего ребенка. Надо было остаться. Для чего я спасаю жизнь? Да и спасаю ли?..»
За железной переборкой монотонно гудела и чавкала машина. От тоски хотелось плакать.
Анелька, видимо ощутив состояние Ирины, забралась ей на колени и обвила ручонками шею. Летчица прижала ее к себе и решила: «Если со взрослыми ничего не получится, я буду по-своему воспитывать ребят».
Их высадили на берег, загроможденный металлическим ломом. К пристани подкатили грузовики с деревянными клетками, какие устраиваются для перевозки скота. В эти клетки усадили взрослых и ребятишек и повезли по гладкой бетонной дороге. Местность была холмистой и унылой. Вдали виднелись какие-то строения, похожие на шахты, каменные дома поселков с одинаковыми черепичными крышами, остроконечной киркой.
От края и до края висело беспросветно серое небо, источавшее мелкие капли дождя.
Потом начали попадаться рощицы. Машины свернули на узкую дорогу, усаженную с двух сторон разросшимися липами, и помчались по живому зеленому туннелю.
В сумерках машины подъехали к замшелому от старости высокому кирпичному забору. Из проходной, напоминавшей часовню, вышел старый немец в серой куртке, зеленой шляпе и высоких сапогах. За плечом у него висело охотничье ружье. Взглянув из-под лохматых белесых бровей на продрогших ребятишек и женщин, стоявших в деревянных клетках, он молча распахнул ворота. Восемь машин одна за другой направились не к главному зданию, обросшему плющом, а к небольшим, низким строениям, расположенным в виде буквы «П».
Здесь ребятишек высадили и повели в одноэтажное каменное здание, в котором находилась баня.
У входа поджидали две старухи в клеенчатых передниках и белых чепцах. Они заставили догола раздеть детей и, не отделяя мальчиков от девочек, стригли всех подряд электрическими машинками.
Остриженных ребят матери мыли в ваннах, наполненных зеленоватой водой, пахнувшей хлором.
Мальчикам и девочкам старухи выдавали одинаковые рубашки, трусики и группами уводили в спальни.
Ирину, которую Хилла Зикк выбрала себе в помощницы, поместили в бывшей кладовой под лестницей. Там было так душно, что пришлось спать с открытой дверью.
Утром Ирину разбудила возбужденная старуха.
— Успокойте своих щенят, — сказала она по-немецки. — На все убежище вой подняли.
Ирина быстро оделась и вышла за старухой.
Еще из коридора она услышала детский плач. Ребята на разные голоса тянули:
— До мамы хцем!
— Где моя мама?
Вдруг послышался грохот падающей табуретки, детский визг и удары…
В спальне свирепствовала другая старуха, с большой бородавкой на щеке. Она остервенело хлестала плеткой двух мальчиков, извивавшихся на полу. Губы у нее побелели, чепец съехал набок.
Большинцова загородила собой мальчишек и выставила руки:
— Прекратите! Как вам не стыдно?
Старуха кинулась на нее:
— Ты откуда взялась? Кто тебе позволил врываться сюда?
— Я сопровождаю этих детей и отвечаю за них.
Ребята, увидев в ней заступницу, заплакали еще громче. Ирина стала их успокаивать.
Рассвирепевшая старуха выскочила из комнаты и вскоре вернулась с начальницей лагеря — горбоносой и по-солдатски прямой немкой лет шестидесяти. Лицо и шея у нее были, как у ощипанной гусыни, пупырчато-красными, а подбородок, казалось, совсем отсутствовал, — вместо него свисали три жирные складки.
— Вы почему вмешиваетесь в действия воспитательниц? — спросила она кудахтающим голосом и строго уставилась на вновь прибывшую «католичку».
— Здесь мой ребенок, — ответила Ирина. — Дети плохо понимают немецкий язык. За это их нельзя избивать. Они плачут оттого, что с ними нет матерей.
— Дети обязаны знать язык благодетелей, — заявила начальница. — Объясните это своим рахитикам и отправляйтесь мыть уборные. Если еще раз вздумаете опекать своего щенка, — отправлю работать на ферму.
Весь день Ирина мыла уборные вместе с литовкой из Вильно Андей, наказанной за непочтительный поклон начальнице.
— Остерегайтесь фрау Хехт, — предупредила Андя. — Эта ведьма здесь главная.
От Анди Большинцова узнала, что поместье называется «Убежищем девы Марии», что его завещала какая-то святоша для призрения одиноких старух. Официально считалось, что дети концлагерников воспитываются богомольными старушками, а на самом деле всеми верховодила эсэсовка Хехт со своими помощницами.
— Здесь их называют «хехтовками», — объяснила литовка. — Они разворовывают посылки, которые приходят для сирот из Швейцарии, и наживаются на труде детей. Малышей «хехтовки» ненавидят: стоит прихворнуть какому — его моментально тащат в изолятор и от всех болезней лечат снотворным. Это выгодно: спящие не просят есть. А то, что они умирают десятками, мало кого беспокоит, — смерть естественная. Не дай бог — здесь быть маленьким!
Начальник штаба вызвал к себе Кочеванова и штурмана.
— Срочное задание, — сказал он.
Не теряя времени на лишние разговоры, начальник штаба Подвел офицеров к карте и стал объяснять обстановку:
— Вот здесь, в Малых бухтах, катера-«охотники» должны подобрать отряд разведчиков, действовавших в тылу противника. Только что получено сообщение: разведчики окружены в этих каменистых сопках. Боеприпасы и сухари у них на исходе. Путь к морю преграждают автоматчики. Гитлеровцев не меньше роты. Ваша задача: подавить автоматчиков, помочь разведчикам пробиться к морю и совершить посадку на катера. Сопровождать «морских охотников» будете до этой косы. Здесь моряков прикроют наши береговые батареи. В штурмовке вам помогут соседские «ИЛ-2». Возможно, противник завяжет воздушный бой. Но силы вряд ли будут большими. Отбивайтесь сами. Докладывать о ходе операции через каждые пятнадцать минут. Свяжитесь со штурмовиками и действуйте без промедления.
— Есть! — коротко ответил Кочеванов.
Пока он связывался с соседним полком штурмовиков и договаривался о времени вылета двух звеньев «ИЛ-2», штурман подготовил карты.
Для выполнения операции Кочеванов разделил эскадрилью на три группы. Первым вылетел он сам с пятью «китти-хауками»; сменить его должен был Ширвис со смешанной группой. Одно звено «харрикейнов» оставалось дежурным.
Отыскав в воздухе «ИЛ-2», Кочеванов полетел много выше их.
Самолеты по прямой пересекли полуостров и пошли вдоль побережья к Малым бухтам.
Моряков-разведчиков Кочеванов обнаружил быстро.
Они залегли на каменистой сопке. До моря им оставалось пройти километра четыре.
Гитлеровцы, оседлали дорогу и проходы меж сопок. Они не маскировались: мотоциклы и грузовые машины стояли на обочине дороги. На открытой высотке был командный пункт. Здесь виднелась палатка, антенна походной радиостанции и хорошо приметные на коричневатой местности серо-зеленые фигурки солдат и офицеров.
Передав «ИЛам» по радио: «Готовиться к атаке. Я навожу», — Кирилл нацелился на командную высотку, с пикирования дал по ней залп из «эресов» и, стреляя из пулеметов, пронесся вдоль дороги.
Когда он развернулся и набрал высоту, то увидел пылавшие на дороге машины и разбегавшихся гитлеровцев. Моряки-разведчики поднялись во весь рост и махали плащ-палатками. Их было человек двадцать, не больше.
Кочеванов приветственно качнул крыльями и, определив направление к Малым бухтам, показал истребителям и штурмовикам, где надо расчищать кратчайший путь к морю.
Пока «ИЛы» и «китти-хауки» выжигали пулеметные гнезда и охотились по склонам сопок за группами автоматчиков, Кочеванов со своим напарником поднялись на три тысячи метров и стали ходить кругами.
С высоты им хорошо были видны все бухты и дороги, ведущие к морю. Три «морских охотника» уже поджидали разведчиков в тени нависших над морем скал. По круглой бухте к разбитой пристаньке приближалась шлюпка с одним гребцом. За нею тянулась тонкая серебристая полоса.
Серые ленты прибрежных дорог пока были пустынными. Морем с севера шел лишь небольшой буксирчик. На нем войск не было. Значит, снизу подмога гитлеровцам подойдет не скоро. Надо внимательней следить за воздухом.
— Внимание… «Одиннадцатый»… внимание! — послышался прерывистый голос напарника. — Левей вытянутого перистого облака на юге вижу девять точек…
Прищурившись, Кочеванов стал вглядываться в указанном направлении. Да, это истребители противника. Они идут на помощь сухопутным заслонам.
Приказав своим самолетам набрать высоту, Кирилл стал кружить над разведчиками, отходившими тремя группами к морю.
По удлиненным носам нетрудно было определить, что приближаются усовершенствованные «фокке-вульф-190». У них могли быть бомбы.
— «Фоккеры», наверное, с «грушами», — сказал по радио Кочеванов пристраивавшимся товарищам. — Давайте потрясем, авось «груши» у них некрепко держатся. Высота две тысячи шестьсот. Атакуем в лоб, прорезая строй.
Он первым устремился навстречу «фокке-вульфам». Товарищи последовали за ним. Но гитлеровцы не пожелали принимать встречного боя. Разделившись на две группы, они резко отвернули в стороны и у моря стали ходить двумя ярусами: нижние, видимо, искали цели для бомбежки, верхние — прикрывали их.
— Звену два… не дать вести прицельную бомбежку, — приказал Кочеванов. — На себя беру верхних. Атакуем одновременно.
После новой атаки один из «фоккеров» загорелся. Гитлеровцы стали освобождаться от опасного груза: без пикирования они сбрасывали бомбы в море и спешили соединиться в круг, где их могли прикрыть пулеметы и пушки соотечественников. За ними, чуть ли не повиснув на хвосте, в круг влетали и преследователи, которые сами тотчас же оказывались в тяжелом положении: кто-то наседал сзади, зорко следя, не ошибется ли впереди идущий. Стоило не выдержать темпа, вильнуть в сторону, показать брюхо или бок самолета, как неудачника настигала пулеметная струя.
Получилось нечто похожее на бешеные гонки мотоциклистов на треке, только здесь было пострашней. Количество кругов и время не определялись. Борьба шла до полного изнеможения. Спасаясь от смерти, каждый ждал ошибки противника, летевшего впереди. Рано или поздно такой момент наступит. У кого-то не хватит сил, иссякнет мужество, сдадут нервы, подведут глаза… А всякий просчет — смерть.
Мчась в едком вихре отработанных газов, среди рокочущих и воющих машин, Кочеванов думал: «Хватило бы только горючего. Здесь не оторвешься от противника, не выскочишь из круга. Но нельзя же так носиться без конца. Немцы, наверное, уже вызвали подмогу. Они сомнут нас».
Сквозь визг и треск разрядов, азартные выкрики и ругань летчиков, в наушники прорвался предостерегающий голос командира первого звена:
— «Одиннадцатый»… «Одиннадцатый»!.. С моря подходят еще шесть «фоккеров».
— Не выходить из круга! — приказал Кочеванов. — Ждите команды.
Пора было связаться с КП полка.
«Сокол»… «Сокол»! Я «Одиннадцатый». У нас чертова карусель. Подходят новые «фоккеры». Насчитал пятнадцать. Без подмоги не выйдем. Посылайте дежурных и «шестого».
— «Одиннадцатый»! Вас поняли. Продолжайте выполнять задачу. Докладывайте малейшие изменения обстановки.
Прибывшие «фокке-вульфы» сразу в драку не ввязались. Они тоже несли бомбы и боялись приблизиться к «карусели».
Передние гитлеровские самолеты попробовали с пикирования бомбить бухты, но над морем их встретил такой плотный зенитный огонь «морских охотников», что следующая тройка побоялась снизиться и — сбросила груз с высоты.
«Эта задержка — наше спасение, — обрадовался Кочеванов. — Теперь Ян успеет. Он, наверное, на полпути».
Отбомбившись, «фокке-вульфы» стали приближаться к «карусели»: одна тройка шла выше, другая — низом.
Кочеванов только на мгновенье глянул на восток — не показались ли свои, а перед носом самолета уже пронеслась струя трассирующих пуль.
«Бьют снизу», — догадался Кирилл, но уклониться не успел: самолет дрогнул, пулями зацепило левую плоскость.
— «Одиннадцатый»! Вижу огонь на левой плоскости, — сказал ведомый. — Сбивай пламя, прикрою.
Кочеванов скользнул на крыло, вырываясь из круга. За ним тотчас же увязались два «фокке-вульфа». Горящий самолет — легкая пожива.
Но случилось невероятное: подбитый самолет, совершив каскад непостижимых фигур, очутился в хвосте одного из «фокке-вульфов».
— A-а, гад, теперь получишь! — выкрикнул Кочеванов и, поймав в прицел противника, нажал на гашетку. Он стрелял до тех пор, пока «фокке-вульф» не задымился.
В пылу боя два горящих самолета ворвались в середину круга. «Карусель» моментально рассыпалась. Машины, сойдя с круга, засновали по всем направлениям. Получился перепутанный клубок, в котором нетрудно было столкнуться.
Перед глазами мелькали звезды, кресты, огненные трассы, хвосты дыма, комья пламени. Такой бой не зря у летчиков получил название «собачьей свалки», — в нем трудно было разобраться и осмысленно действовать.
Когда к месту боя подошли «китти-хауки» Ширвиса, в воздухе метался только один горящий самолет, а два догорали на земле.
В наушниках Кочеванова послышалось знакомое потрескивание, а затем голос Яна:
— Кирилл! Выводи своих. Мы «фоккеров» отсечем.
Услышав Яна, Кочеванов обрадовался. Теперь ему удастся погасить пламя. В крайнем случае он дотянет до своей территории и выбросится с парашютом. Но первым делом надо вывести из боя товарищей.
— Внимание… внимание! — потребовал он. — Кончай свалку! Уходим под прикрытие «шестого».
Едва успел Кирилл это сказать, как по фюзеляжу ударило с такой силой, что вырвалась ручка управления. Самолет метнулся в сторону и стал как-то странно вращаться…
Кочеванов попытался выйти из непроизвольной «бочки». Машину затрясло, точно в ней все было развинчено. Кирилл всем телом ощутил, как слабы теперь ее узлы и сцепления. Хватит ли высоты, чтобы дотянуть до своих?
Выровняв самолет, Кирилл потянул ручку на себя. Он решил: пока мотор работает, надо набрать высоту. Дальше видно будет, что предпринять.
Но тут новый удар встряхнул самолет. Горячие брызги антифриза, охлаждавшего мотор, попали в лицо. Кочеванов невольно зажмурился и почувствовал, как остро заныли ноги, будто их обдало кипятком.
«Нет это не только антифриз. Подо мной разорвался снаряд», — догадался он.
Кирилл вытер рукавом лицо и открыл глаза. Пламени уже нигде не было. Видимо, взрывом загасило его. Это очень хорошо.
Кочеванов попытался управлять самолетом, но ручка не поддавалась его усилиям: где-то зажало тросы рулей. Кирилл взглянул под ноги и, увидев сквозь зияющую дыру море, понял, чем ему обожгло ноги. Он попробовал шевельнуть пальцами. Левая нога заныла, и он ощутил в сапоге влагу.
«Ранило, потеряю много крови. Надо скорей к дому».
Многие приборы были разбиты. Радио не действовало, Кирилл ничего не мог сообщить товарищам.
Он вновь ухватился за ручку управления. А самолет все полз и полз вверх. Видя, что прервать это движение невозможно, Кочеванов невольно взглянул в сферическое зеркальце, укрепленное в верхней части фонаря, и покачал головой. Таким бледным он еще никогда себя не видел. Только на переносице и щеке рдели два пятнышка. «Ошпарило антифризом. Я, видно, теряю много крови. Надо прыгать».
Кочеванов спрятал за пазуху индивидуальный пакет, аптечку и попытался открыть фонарь кабины, но тот не поддавался. Собрав силы, Кирилл дернул сильней. Бесполезно.
— Плохо дело, — сказал он вслух. — Видно, осколок попал в паз и погнул подвижную часть фонаря.
Кочеванов осмотрел кабину. «Как же теперь выбраться из самолета? Не расширить ли дыру под ногами?..»
Но стоило ему чуть согнуться, как голова закружилась и в глазах стало темно.
Кирилл откинулся на спинку сиденья.
Каждая секунда уносила какую-то долю надежды. Мысль о прыжке с парашютом пришлось оставить. Ему надо было отдохнуть.
Самолет, продолжая набирать высоту, вошел в облако. Летчика охватил сырой мрак. К гулу мотора присоединился какой-то тревожный звук, похожий на дребезжание лопнувшей струны.
«Что у меня еще в запасе? — подумал Кирилл. — Не конец же это! Можно разбить фонарь или спланировать и посадить самолет на землю».
Он взглянул на приборы. Высотомер показывал 5200 метров. Высота хорошая. Скоро «потолок». Самолет начнет проваливаться. Да и бензин кончится. Придется планировать.
Кочеванов опять принялся ворочать ручкой управления и нажимать на педали.
Ног он не чувствовал, а руки смогли лишь немного раскачать ручку управления: она теперь чуть подавалась вперед и вправо.
«Еще немного усилий и… может, удастся управлять самолетом. Но почему я так быстро устаю? Что с ногами? Они стали чужими».
Если бы Кочеванов мог заглянуть под самолет, то увидел бы, как скатывались вниз капли крови.
Кирилл в изнеможении откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Чертова слабость! Он не поддастся ей, будет бороться до конца.
Печальное и тонкое дребезжание стали заглушать какие-то новые звуки. Словно где-то невдалеке играли серебряные трубы. Мелодия то нарастала, то сходила на нет. Так весной трубят лебеди. Эти звенящие звуки похожи на торжественный гимн. Где же он его слышал?
В Ленинградской филармонии. Да, да, вместе с Ириной. Она тогда затащила его на симфонический концерт, а там, в белом зале, стала какой-то отчужденной. Неужели он никогда больше не увидит Ирину?
Кирилл попытался вспомнить ее такой, какой она была в Филармонии. И вдруг в сферическом зеркале увидел жену. Она стояла за спиной, чуть склонясь к нему, и как бы говорила: «Ты не один, я с тобой».
Он знал, что в самую трудную минуту Ирина будет рядом, она не покинет его.
«Очень хорошо, что ты здесь. Не бойся, я выведу машину. Это не конец, нет! Есть еще надежда».
На высоте шести тысяч четырехсот метров самолет вырвался из сырой облачности в сиявшую огромную равнину. Казалось, что под самолетом причудливо громоздятся пушистые и девственно белые сугробы, над которыми парит ослепительное солнце. Не облака, а какие-то лучезарные волны!
Вокруг стояла безмятежная тишина снегов. Шум боя и морской ветер не могли пробить толщу облаков. Перед летчиком раскинулась безмерно огромная страна сказочного покоя. Самолет купался в потоках света. Воздух был прозрачен и хрустально чист.
«Ну как, Ирина, нравится тебе?»
«Не увлекайся, будь внимательней, — словно на тренировке в аэроклубе, потребовала она. — Толкни ручку влево».
Да, да, он знает: самолет надо выровнять. Мотор сейчас заглохнет, он уже дает перебои. Но есть ли смысл что-либо предпринимать?
Ирина молчала. Кирилл еще раз взглянул в сферическое зеркало. Жена по-прежнему стояла за спиной. Ее подбородок касался его плеча, а лицо так светилось, что он невольно отвел глаза.
Странный свет мерцал и в сознании раненого пилота. Кирилл был беззащитен против этого света. Он плыл в сияющих волнах, охваченный одним желанием: выше, как можно выше, пока хватит бензина.
На высоте семи тысяч шестисот метров мотор остановился. В наступившей тишине самолет, словно сорвавшись с невидимых нитей, стал проваливаться, возвращаться к облакам. Скорость падения нарастала, свистел воздух, обтекавший фюзеляж, а летчик сидел в кабине с открытыми глазами и больше не шевелился. У него, как и у мотора, иссякли силы. Сердце все медленнее и медленнее слабыми толчками гнало остатки остывающей крови…
Еще издали Ширвис заметил горящий самолет Кочеванова и наседающих на него «фокке-вульфов». Просигналив напарнику: «Следуй за мной», — Ян полупереворотом вправо вышел на пересекающий курс и дал несколько заградительных очередей.
Один из «фокке-вульфов» не отставал от горящей машины; он зашел снизу и с близкого расстояния принялся стрелять.
Ян ринулся на неотвязчивого «фокке-вульфа» и обрушил на него огонь своих пулеметов.
Гитлеровец решил увернуться от «китти-хаука» крутой спиралью. Но, сделав два витка, отказался от рискованного маневра: высота уже была небольшой, он мог врезаться в землю. Гитлеровец стал бросать самолет из стороны в сторону, чтобы не дать Ширвису вести прицельный огонь. При этом немец стремился набрать высоту и прорваться к своим.
— Выходи наперерез, — приказал Ян ведомому. — Не давай вихлять, — уйдет.
«Фокке-вульф», попав между двух огней, растерялся. И тут его настигли: сперва снаряд, а затем — длинная пулеметная очередь.
Задымившийся «фокке-вульф» вошел в последнюю спираль и, ударившись о землю, разлетелся на куски.
Круто набирая высоту, Ян стал обшаривать глазами небо: не летает ли еще самолет Кочеванова? Но его нигде не было видно.
— «Одиннадцатый»! Кирюш! — кричал Ян. — Как вышел?
Кирилл молчал. Что с ним? Не вынужденная ли посадка? А может, ранен? На парашюте никто не спускался. Неужели авария?
— «Одиннадцатый», подай голос! Жив ли ты? «Одиннадцатый»! Кирюш!..
— «Одиннадцатый» загасил пламя, я видел, — ответил ведомый Кочеванова, старший сержант Стрельцов. — Я его потерял в облаке. Связь прервана. Не знаю, как быть.
— «Двенадцатый»! Отходите со всеми, — приказал Стрельцову Ширвис. — Мы ведем наблюдение.
«Фокке-вульфы», дравшиеся с кочевановской группой, исчезли: они словно растворились в сероватом облачном небе.
«Может, погнались? Нет, по времени у них тоже должно кончаться горючее, — убеждал себя Ян. — А Кириллу, видно, досталось. Он не зря набирал высоту. Если удалось уйти тысяч на пять, то перевалит на нашу сторону… выкрутится».
Пора было прикрывать катерников, они уже подбирали вышедших к морю разведчиков. Недавно прибывшие «фокке-вульфы» кружили над Малыми бухтами, перестраиваясь для атаки на катера.
— Внимание! Все за мной! — приказал Ширвис. — Атакуем с ходу.
И вновь завязался бой, похожий на предыдущий. Ревущие машины закружили, засновали, увертываясь от огненных потоков пуль и снарядов, одновременно норовя поймать в прицел противника.
Ян напрягался до предела. Он, как командир группы, обязан был видеть все, что творится вокруг. Ширвис то предупреждал товарищей о грозящей опасности, то отдавал короткие приказы, то бросался в самое пекло, чтобы вызволить кого-нибудь из беды. Он взмывал вверх, отвесно падал и резко выходил из пикирования. От сильных перегрузок у Ширвиса порой темнело в глазах, но это быстро проходило. Ян опять приникал к окуляру прицела, улавливая фюзеляжи с черными крестами, стрелял, не интересуясь результатами, бросался к новым целям.
Его ведомый почти неотступно следовал за ним. Сержант обладал поразительным чутьем: он знал характер Ширвиса, угадывал, что предпримет командир, и если не повторял его непостижимых маневров, то обязательно выходил в такое место, где опять оказывался за хвостом машины ведущего.
Ян погнался за «фокке-вульфом», не сбросившим бомбы. Он хорошо видел его в прицел: до противника оставалось не более полутораста метров. Машинально толкнув сектор газа за защелку, Ширвис затаил дыхание и затем нажал на гашетку. Его пулеметы выпустили пой светящихся пуль, похожих на пчел, и захлебнулись…
— Ч-черт! — выругался Ян. — Кончился боезапас.
Приказав ведомому выйти вперед, Ширвис стал прикрывать его и осматриваться.
На скалистом берегу никого из десантников не осталось. Они уже перебрались на «морские охотники».
«Почему же катера не уходят? Чего они мешкают? — не мог понять Ян. — Ага! Появились новые самолеты. Девять «мессеров». Они опасны и для нас».
Доложив об этом штабу полка, Ширвис приказал товарищам собраться над Малыми бухтами и построиться в оборонительный круг.
Он хотел было направиться к своей группе, но два «стодесятых» пошли на него в лобовую атаку. Навстречу полетели разноцветные огненные шарики. Они проносились слева и справа и казались безобидными, словно «шутихи» фейерверка.
«Не отворачивать!.. Не отворачивать! — приказал себе Ширвис. — Рубани хоть винтом, раз нечем стрелять».
Наверное, он таранил бы левого «мессершмитта», если бы яркая вспышка не заставила инстинктивно зажмуриться, невольно пригнуться и толкнуть ручку управления.
Прямое попадание! На какое-то мгновение Ян растерялся. Но его руки действовали инстинктивно: они вывели самолет из штопора.
«Китти-хаук» Ширвиса восходящей спиралью устремился к кучевым облакам.
— «Шестой»! «Шестой!» — услышал Ян в наушники. — У вас показалось пламя.
Ширвис и сам заметил, как из левой плоскости, изрешеченной осколками и пулями, вместе с огнем вырвался клуб черного дыма. В кабине резко запахло порохом и жженой резиной. Трудно стало дышать.
«Вот я и попался!» — подумал Ян.
Он почти механически, словно в бреду, открыл фонарь кабины. Смятый фонарь тотчас же сорвало воздушным потоком.
Ян хотел сообщить товарищам, что вынужден покинуть их, и вдруг ощутил режущую боль внутри, от которой захватило дыхание.
«Ранен в грудь, надо домой… скорей домой, только бы не потерять сознание».
Его сердце, казалось разбухало. Очки вдруг запотели. В них невозможно было что-либо разглядеть. Коротким движением Ян сорвал с глаз очки и подставил гудящую голову под холодную струю воздуха. От этого ему стало легче. Он мог собраться с мыслями.
Мотор, потрескивая, завывал и едва тянул.
«Скоро остановится. До аэродрома не дотяну. Надо садиться. Но куда?..»
Вокруг виднелись темно-коричневые скалистые сопки. Только вдали блеснуло знакомое лебединое озеро. Оно мелководное. Грунт на дне твердый. Можно посадить самолет на отмель. Это даже лучше: брызги загасят пламя.
Ширвис попытался снять левую руку с управления газом, но она не слушалась, стала какой-то деревянной. Тогда он зубами вцепился в рукав и заставил ее подчиниться.
Выключив зажигание, Ян перекрыл краны бензобаков.
Он повел самолет на посадку, снижаясь к озеру так, чтобы на «брюхе» пройти по краю отмели.
Озеро вдруг потускнело, в нем ничего не отражалось. Самолет корпусом коснулся воды, подпрыгнул, шлепнулся и, трясясь словно на булыжной мостовой, стал скользить, зарываясь в воду, вздымая брызги и… вдруг резко остановился.
От сильного толчка у Яна перед глазами метнулись искры и заныло внутри. Он машинально открыл замок привязанных ремней и, не чувствуя запаха гари, тяжело отвалился на спинку сиденья.
Теперь, когда все было кончено, искалеченное тело летчика словно обрело невесомость и перестало подчиняться ему.
На аэродром не вернулись семь машин: три «харрикейна» и четыре «китти-хаука». Стольких летчиков кочевановцы еще ни в одном бою не теряли. Уцелевшие пилоты были подавлены. Они собрались в дежурке эскадрильи, где все еще напоминало о товарищах, сидели по разным углам, ждали телефонных звонков. Говорить никому не хотелось. Что толку? Вот если бы в телефон раздался знакомый голос и попросил: «Братцы, выручайте! Припухаю после вынужденной. Вытаскивайте хоть на бензозаправщике».
Тут бы они сорвались с мест и помчались добывать «техничку», «УТИ» или «скорую помощь». Но полевой аппарат молчал.
В дежурку пришел Чубанов. Лицо его осунулось, потемнело. Взглянув на приунывших истребителей, он сам сел к телефонному аппарату, закурил и, выпустив клуб дыма, произнес:
— Больше на «харитонах» и «хауках» летать не будете. Довольно, пусть союзники воюют на своих гробах! Я говорил с начальством… Не надо нам больше заграничной дряни… гибнут самые лучшие летчики. Обещали пересадить нас на «Ла-5». На этих машинах мы расквитаемся за все.
Судьба пятерых не вернувшихся пилотов штабу полка была известна, — они погибли у Малых бухт, а куда делись загоревшиеся в воздухе «китти-хауки» Кочеванова и Ширвиса, никто не знал. — Их не видели ни дальние, ни близкие посты наблюдения. Не упали ли они в море или на территорию противника?
Захватив с собой Хрусталева, Чубанов сам полетел на розыски. Они внимательно осмотрели лощины и сопки, над которыми не пролетали после боя истребители. И вдруг у лебединого озера летчики с большой высоты заметили стоявший на отмели в воде «китти-хаук». Хрусталев с первого взгляда определил, что это «шестерка» Ширвиса. Снизившись до бреющего полета, он хорошо разглядел в открытой кабине Яна. Казалось, что пилот, привалясь к ранцу парашюта, спит.
Хрусталев заставлял мотор своего самолета то реветь, то фыркать. Он подавал условные сигналы. Но Ширвис не поднимал головы.
— Ранен, — сказал Чубанов. — Потерял сознание.
Он немедля сообщил в штаб, куда выслать «техничку» с врачом, и полетел с Хрусталевым дальше.
Они обшарили добрую половину полуострова, но ни Кочеванова, ни его самолета не нашли.
Ширвиса привезли в госпиталь на «скорой помощи». Казалось, раненый летчик умирает: пульс уловить было трудно.
Дежурный хирург, решив, что осколок, пробивший орден и задевший ребро, застрял где-то неглубоко, попытался зондом нащупать его. Но осколка под ребром не оказалось. Зонд уходил туда, где слабыми толчками еще продолжало работать сердце.
Необходима была срочная операция. Специалист-профессор, прибывший из Ленинграда, находился в морском госпитале. Хрусталев на «УТИ-4» слетал за ним в Полярное и через час доставил в операционную.
Пожилой ленинградец, осмотрев умирающего летчика, развел руками. Он не понимал, как с таким ранением Ширвис продолжал летать.
— Попробуем оперировать, — сказал профессор.
Он еще раз осмотрел рану, прищурился, словно примеряясь, затем решительно сделал надрез… Этими короткими движениями хирург как бы отсекал себе пути отступления.
Настороженно продолжая действовать скальпелем, двигая лишь взлохмаченными бровями, когда требовались тампоны и зажимы, хирург вскрыл грудную клетку и проник к мышцам, где чуть приметно пульсировало сердце. Следя за этим едва тлеющим огоньком жизни, профессор чуткими пальцами, обтянутыми тонкой резиной, нащупал продолговатый кусочек металла.
— Еще два-три миллиметра, и этому летчику не потребовалась бы моя помощь, — сказал хирург, держа пинцетом зазубренный кусочек стали. — Теперь, надеюсь, сердцу станет легче. Выкарабкается наш летчик. Внимательнее следите за пульсом.
Операция длилась более двух часов.
Профессор не ошибся: Ян долго не приходил в сознание, но он жил. Порой температура поднималась до сорока градусов. Летчику казалось, что он опять летит в горящем самолете и ему нечем дышать. Грудь сжимала повязка, Ян хотел сорвать с себя этот обруч, но не мог: левая рука не поднималась, а правую держала сиделка.
Иногда в бреду ему мерещилась мать. Она прикладывала прохладную ладонь к его пылавшему лбу и говорила: «Потерпи, мой мальчик». — «Скажи отцу… больше я его не подведу… Буду как он». — «Я это знала. У тебя доброе и мужественное сердце. Оно сейчас болит, но это пройдет. Есть другая сердечная боль. Она хуже. Пусть такая боль тебя не коснется». — «Ты говоришь о ранах, которые я наносил тебе и отцу? Прости, мама».
Ян пытался поцеловать руку матери, а она почему-то исчезала, словно растворялась в воздухе.
Когда к Ширвису вернулось сознание, он ищущими глазами обвел палату и спросил:
— Где мама? Она ведь тут была?
Молодая сиделка, полагая, что он еще бредит, стала успокаивать:
— Она вышла… скоро придет.
— А Кирилл… Капитан Кочеванов сюда приходил?
— Не знаю, как их зовут. К вам много летчиков добиваются, но их не пускают.
— Что со мной было?
Девушка оглянулась и, понизив голос, стала с жаром рассказывать:
— Говорят, будто ранило до самого сердца, а вы все по небу летали, потом на озеро сели и не утопли. Вам за это Золотую Звезду Героя дадут, честное слово.
— А тебе это откуда известно?
— Ну как же! В газете пропечатано было. По фамилии, имени и отчеству величали… только про озеро не сказано.
— Еще кого из наших наградили?
— Разве всех упомнишь. Много было. Вы старшую сестру спросите, она все наизусть знает.
Но старшая сестра оказалась строгой и неумолимой.
— Больной, прекратите разговоры, — потребовала она. — Вам нельзя волноваться. Все узнаете своевременно.
Первыми к Яну в палату прорвались Хрусталев и Сережа Маленький. В куцых белых халатах и унтах они выглядели комично.
— Насилу впустили, — сказал механик. — Пришлось к главному хирургу обращаться. Хорошо, я с собой письма Бетти Ояровны захватил. Подействовало.
— Она знает, что со мной?
— Видно, догадывается, письмами и телеграммами бомбардирует.
— А ты, олух, конечно, ничего не ответил ей?
— А что я напишу? С мамашами надо деликатно. А я сам мало знаю… В окно к тебе не давали заглянуть.
— Сейчас же иди на почту и дай «молнию».
— Хоть секунду дай посидеть, — взмолился Сережа Маленький. — Я же месяц тебя не видел, а через пять минут нас обоих выгонят.
— Ян, — сказал Хрусталев, — мы главхирургу поклялись не волновать тебя. Разумеешь? Так что давай только на нейтральные темы разговаривать. Если хочешь о погоде, — могу сообщить: синоптики ничего хорошего не сулят. Нас на новую технику пересаживают. Довольно, говорят, на гробах летать. Двенадцать штук «ЯКов» дали. Ух, лихие машины! Дадим на них жару! Выздоравливай быстрей.
— Ладно, будет про технику. Ты лучше скажи, что с Кириллом?
Летчик с механиком растерянно переглянулись: «Вот так раз! Ян, оказывается, ничего о Кочеванове не знает».
— Видишь ли, он в тот раз на наш аэродром не вернулся… — начал изворачиваться Хрусталев.
Ян перебил его:
— Погиб?
— Определенно никто не знает, а предположения всякие. Моряки с катеров видели, что из облаков вывалился какой-то самолет и упал в воду. Обломков не осталось. Еще посты наблюдения сообщили, что самолет сгорел на ничьей земле. Но мы надежды не теряем. Я уверен: Кирилл вернется. Помнишь, как в тот раз: на него похоронную заготовили, а он пленного приволок. И сейчас где-нибудь по снегу тащится… Скоро наступление, мы его встретим.
— И Сережа Большой ждет. А у него предчувствие — будьте спокойны. Погоду лучше синоптиков предсказывает, — для пущей убедительности вставил механик.
— Зачем вы мне голову морочите? — с укоризной сказал Ян. — Без вранья не можете?
— Мы?.. Мы высказали единодушную точку зрения. Можешь проверить… Спроси хоть у замполита.
В эту минуту появилась старшая сестра.
— Товарищи летчики, ваше время вышло, — сообщила она. — Прошу не задерживаться.
— Есть, удаляемся, — поспешил ответить Хрусталев, словно обрадовавшись тому, что невеселый разговор можно прервать.
Засунув в тумбочку принесенные пакеты с фруктами, шоколадом и печеньем, гости козырнули старшей сестре и вышли в коридор, а там Сережа Маленький убежденно сказал:
— Выживет, по глазам вижу. Даст он теперь фрицам!
Выздоровление шло медленно. Правда, раны уже затянуло, Ян мог садиться, но левая рука почти не поднималась.
— Что с ней? — с тревогой допытывался Ширвис у хирургов, А те лишь пожимали плечами.
В госпиталь для консультации опять вызвали ленинградского профессора. Он осмотрел Яна, подвигал лохматыми бровями и сказал:
— Н-да, неприятность: мышцы нехорошо срослись. Придется их отделять. Скрывать не буду: операция препротивная. Готовы ли вы еще раз лечь на стол или будут возражения?
— Делайте что понадобится, — ответил Ян. — Я готов и три раза лечь, лишь бы обе руки действовали, иначе какой же из меня летчик и боксер?
— Вы еще и о боксе думаете? — удивился профессор. — Нет, батенька, о ринге забыть придется. И воевать вряд ли будете. Сердце не позволит.
— Но оно же у меня здоровое.
— Не только здоровое, а крепчайшее! Другой бы на вашем месте давно бы, как говорят моряки, концы отдал. И все же оно не железное. Лучше поостеречься. Перетруждать его после такого ранения не рекомендуется.
Вторую операцию Ширвису делали под местным наркозом. Ян лежал стиснув зубы и настороженно всматривался в сосредоточенное лицо хирурга, стараясь по движению бровей разгадать настроение профессора. Удачно ли тот действует?
И когда Яна укладывали после операции на носилки, он пошутил:
— Спасибо, профессор. Теперь непременно боксом займусь. Приглашаю вас на общегородские соревнования в Ленинграде.
Ян терпеливо переносил госпитальный режим, глотал лекарства, хотя ему осточертело лежать на койке, тянуло в полк.
Приходившие товарищи наперебой расхваливали полученные «ЯК-9», на которых была установлена скорострельная пушка. По их рассказам, эта стремительная машина легко обгоняла немецкие, была умна, послушна в управлении и чуть ли не сама сбивала противников. Против нее «харитоши» и «китти-хауки»— беззубые дедушки и бабушки. Друзья раззадоривали Яна, вызывая желание полететь на настоящей скоростной машине.
Даже малознакомые люди побывали у него в госпитале, а Зося не показывалась. Ее видели в Мурманске, кутящей с каким-то капитаном первого ранга, часто встречали на танцах в Доме офицеров.
«Живет в свое удовольствие, — думал Ян. — Зачем ей прикованный к койке инвалид? Разве у нас любовь? Пора кончать эту пустую игру. И перед Борисом стыдно, он о матери заботится, а я свинья свиньей».
В госпитале Зося появилась неожиданно: она прибыла на машине с каким-то начальством и забежала на несколько минут к Яну.
— A-а, наконец-то! Долго вас ждали, леди, — сказал он с горькой усмешкой. — Видно, совесть замучила?
— Представь себе — ни чуточки. Я, как и ты, не люблю хворых. Да и времени не хватало.
Вид у нее был такой, словно Зося сердилась на него за то, что он так тяжело ранен.
— Все развлекаемся, фронтовые победы празднуем? — спросил Ян.
— Должность у меня такая.
— А может быть, профессия?
— Не хами, Ян. Съезжу по физиономии, не посмотрю на ранение, — предупредила она. — Что за натура у мужчин подлая: если с ними близки, то они считают себя вправе говорить всякие гадости.
— Не надо правду называть гадостью.
Зосе хотелось встать и уйти, но усилием воли она заставила себя сидеть и продолжать разговор.
— Видишь ли, не всегда человек поступает разумно. Я не собиралась к тебе, а все же пришла. Бетти Ояровна в письме попросила. Она не верит твоим приятелям и надеется на мою объективность. Ты, как я слышала от врачей, в серьезную передрягу попал?
— Было… заглянул туда, где все декорации кончаются. Моя жизнь за последнее время стала слишком увлекательной и романтичной. Только мамаше об этом не пиши. Как там Борис живет?
— Со старухами да ребятишками возится. Совсем обабился.
— Ты к нему, как всегда, несправедлива. Он настоящий парень. Такие люди не часто встречаются.
— Мне от этого мало радости. А сам ты знаешь, что такое справедливо, а что несправедливо? — запальчиво спросила она.
— Как будто начинаю понимать. Для этого потребовалась хорошая встряска. Вот в башке и посветлело. Многое мне теперь видится мелким и пустым. Чтобы человек что-либо понимал в жизни, ему надо кое-что пережить.
— Я вижу, — ты в праведники метишь, — не без иронии заметила Зося. — Только не строй из себя, пожалуйста, незаурядную личность. Это тебе не подходит, а старых друзей растеряешь.
— Таких друзей, как ты, у меня больше не будет, я распрощался с ними.
Они оба умолкли. Не о чем было больше говорить. Зося сделала вид, что его слова ее не обидели. Но глаза выдавали: они стали недобрыми, отчужденными.
Незримый суд состоялся. Был вынесен приговор: больше они не встретятся.
— Ну что ж, спасибо за гостеприимство, — наконец выдавила она. — Прощай.
И, не подав ему руки, вышла, оставив на тумбочке английский шоколад, пачку бисквитов и апельсин.
В госпиталь стали прибывать машины, наполненные ранеными. Значит, началось наступление и на севере!
Хотелось скорее выздороветь и попасть в родной полк.
— Эх, без нас война кончится, — вздыхали лежачие раненые. — Не успеем.
— Доктор, выпишите меня, — просил Ширвис. — Я ведь здоров, стоит ли из-за пустяков задерживать.
— Нет, брат летатель, на войну ты уже опоздал, — говорил старший хирург. — С месяц еще побудешь у нас, все процедурки пройдешь, потом на комиссию. А она, как известно, может «закомиссовать». Скорее всего, отпуск даст.
Хирург был прав. После стремительного осеннего наступления немцев почти нигде не осталось на русской земле. Советская Армия уже была в Болгарии, в Румынии, двигалась по Югославии, Венгрии, Чехословакии, Польше и пересекла государственную границу Норвегии…
В «Убежище девы Марии» Хилла Зикк распоряжалась в здании, заселенном малышами. Благодаря ей Большинцова осталась няней.
День в «Убежище девы Марии» начинался рано. Детей будили чуть свет, выстраивали на общую молитву, подсчитывали; а после утреннего кофе — разводили по работам.
Старшим мальчикам доставалось самое трудное: они, как батраки, под наблюдением надсмотрщиц убирали навоз в хлевах, вывозили его на поля, пахали землю, таскали тяжелые мешки на мельнице. Девочки ухаживали за домашними птицами, работали на кухне, в прачечной, в швейной мастерской.
Малыши тоже не оставались без дела. Их заставляли подметать и посыпать песком дорожки, пропалывать грядки на огородах.
Все ребята ходили босиком, ноги у них обветривались, покрывались цыпками, да и с руками было не лучше. Во время вечернего мытья цыпки так саднило, что самые терпеливые малыши не могли удержаться от слез.
За двумя рядами колючей проволоки находился фруктовый сад, от которого дети не могли отвести глаз: деревья ломились от обилия яблок, слив и груш. Доступ в него имели только сторож, фрау Хехт и помощницы экономки. Даже опадышей немцы не давали детям, а скармливали свиньям.
Однажды ночью, когда Ирина дежурила в спальне малышей, послышался яростный лай овчарки, затем крик «хальт!» и выстрел.
Выскочив на улицу, она во мгле заметила бегущих мальчишек. Один из них, споткнувшись, упал. По дорожке покатились яблоки. Мальчик не стал их подбирать, а помчался дальше.
Ирина быстро собрала яблоки, спрятала в ведро, висевшее на пожарном щите, и ушла в спальню.
Выстрел разбудил «хехтовок» и «дев». Сторож рассказал, что мальчики, пользуясь темнотой, в двух местах перерезали колючую проволоку, проникли в сад и стали трясти яблони. Когда он кинулся за ними с собакой, мальчишки встретили сторожа камнями и не подпустили к себе. Ему пришлось стрелять.
Фрау Хехт со своими помощницами прошла в спальни старших мальчиков, но там все койки были заняты. Повальный обыск ничего не дал, — похищенных яблок нигде не нашли.
Подняв с постелей нескольких мальчишек, «хехтовки» принялись избивать их плетками и допрашивать. Но никто не выдал товарищей.
Этот налет на сад был хорошо продуман, в нем участвовали отчаянно смелые ребята. Кто же из смельчаков верховодит?
Большинцова попыталась поговорить со старшими мальчишками, но ничего не добилась. Подростки считали ниже своего достоинства разговаривать с «чумичкой». Ко всем нянькам и уборщицам они относились с презрением, принимая их за немецких прислужниц.
Во время обеда Ирина заметила, как мальчики отламывают от своих порций по кусочку хлеба и передают под столом белобрысому, почти безбровому пареньку лет четырнадцати. Он принимал эти куски с невозмутимым лицом и складывал в шапку. Она решила последить за ним.
Быстро съев черную чечевичную размазню, белобрысый раньше других поднялся из-за стола и, мигнув веснушчатому мальчонке, вышел с ним на крыльцо. Там он, наверное, передал собранный хлеб. В окно было видно, как веснушчатый мальчонка помчался к главному зданию с зажатой под мышкой шапкой. У заросшей плющом стены он ткнул шапку за решетку подвального окна и побежал дальше.
Шапка вскоре вылетела из окна подвала на дорожку. Возвращаясь, веснушчатый подхватил ее с земли и вернулся в столовую.
В подвале главного здания находился карцер. Всем наказанным только раз в сутки выдавалась еда: кружка воды с сухарем. «Молодцы, — подумала Ирина. — Ловко они подкармливают своих. Как же мне вызвать их доверие к себе?»
Она отыскала на улице веснушчатого мальчонку, отвела его в сторону и спросила:
— Как тебя зовут?
— Санькой, — нехотя ответил тот, настороженно глядя на нее исподлобья.
— Слушай, Саня, — шепнула Ирина, — кто-то из ваших ребят ночью потерял яблоки. Я их подобрала, они спрятаны в среднем пожарном ведре. Заберите их незаметно, а то немцы найдут.
Вечером Большинцова прилегла в своей каморке, чтобы отдохнуть перед ночным дежурством. Вдруг дверь приоткрылась, и в щель проскользнул Саня. Полагая, что няня спит, он на цыпочках подошел к столику, положил на него три румяных яблока и хотел выскользнуть, но Ирина остановила его.
— Саня, мне яблоки не нужны, — негромко сказала она. — Лучше отнеси их ребятам в карцер.
— Мы им дали, — заверил он ее. — Это вам от Виктора.
— Скажи ему спасибо. А кто он у вас?
— Просто Виктор.
— А ты из каких мест?
— Мы с мамкой в Бухенвальде сидели. Она там опухла и умерла в ревире, а нас с сестренкой сюда отправили.
— Сестренка большая?
— Четырнадцать лет. Она пионеркой была, — не без гордости сообщил он.
От Сани Ирина узнала, кто из русских ребят был пионером, и попросила передать Виктору, что ей нужно с ним поговорить.
На другой день в такое же время в ее каморке появился Виктор. Это был тот белобрысый парнишка, который в столовой собирал хлеб для наказанных.
— Здравствуйте, — произнес он шепотом. — Зачем вы меня звали?
— Прикрой плотней дверь и садись сюда, — сказала Ирина, показав ему на ящик.
Дверь он прикрыл, но не сел и выжидательно смотрел на нее.
— Это ты устроил налет на сад? — спросила Большинцова.
— А вам что? — насупясь, грубовато сказал он. — По садам, скажете, лазать нехорошо… не надо злить благодетелей… Знаю, слышали от немцев. Меня не воспитаете.
— Я вовсе не собираюсь тебя «воспитывать». Но должна сказать: налет на сад — не велика доблесть. Когда наша армия придет, а это будет скоро, вас обязательно спросят: «Как вы жили на чужбине, чем помогали Родине?» Вы что ответите?
Виктор молчал. Он косо смотрел на нее и морщил лоб, словно стремясь разгадать: для чего она завела этот разговор?
— Наших малышей здесь онемечивают. Они скоро забудут родной язык. Тебя ребята слушаются. Почему ты не собрал пионеров и не поговорил с ними о серьезной борьбе?
— Кто вы такая? — почти шепотом спросил он.
— Я коммунистка. Ты, кажется, из нашего концлагеря? Что-нибудь о «Кате» слышал? — спросила Ирина.
— Слышал.
— Так вот… говорю под строгим секретом. «Катя» — это не имя героини, а название тайной организации, которой руководили несколько женщин. Одна из них — я. За мной в лагере следили, могли казнить. Я обменяла жестянку с номером и под чужим именем ушла с вами.
Виктор был потрясен. Он смотрел на нее расширенными глазами и не верил.
— А кем вы были раньше? — видимо, для проверки спросил он.
— Летчицей. Водила ночные бомбардировщики.
— Таких бомбардировщиков не бывает, — возразил он. — Я знаю «МБ», «ТБ-3», «СБ».
— Правильно. Если честно сказать, я летала на простом учебном «ПО-2», на «кукурузнике». Слышал о таком? Его приспособили для ночных бомбежек. — Ирина решила говорить правду, чтобы этот настороженный парнишка оттаял. От его первого впечатления зависело многое. — Я пошла с вами не прятаться от гестаповцев. Понимаешь? Буду и здесь бороться… не дам гитлеровцам сделать из вас воров и предателей. Мне бы только в помощь нескольких комсомольцев.
— С каких лет принимают в комсомол? — спросил Виктор.
— С четырнадцати.
— Спасибо, — поблагодарил он и, не сказав больше ни слова, ушел.
Вскоре к Ирине зашла сестренка Сани, такая же, как он, веснушчатая и чуть рыжеватая девочка. Звали ее Зоей. Выглядела она старше своих лет, так как ходила в белом халате, а волосы, уложенные узлом на затылке, прикрывала накрахмаленной шапочкой.
Девочка работала санитаркой в изоляторе, но с больными ребятами она занималась мало, потому что старшая медицинская сестра Герда Краузе сделала ее своей горничной.
Угодить Герде было трудно. Чуть ли не каждый день она с тревогой всматривалась в отражение своего крупнопористого лица в зеркале и, если примечала морщинку на лбу, у глаза или на шее, то делалась истеричной и злой. В такие моменты надо было безошибочно подавать нужные втирания, машинки для электрического массажа, флаконы и баночки с косметикой. Стоило ошибиться, как Герда сквозь зубы выговаривала:
— В изоляторе напомните, что вас нужно строго наказать.
Девочек она наказывала по-своему: брала у истощенных подростков по триста граммов крови и отсылала в соседний военный госпиталь.
Это Краузе лечила малышей сном и отправляла истощенных куда-то в желтой санитарной машине, откуда они больше не возвращались. В «Убежище девы Марии» старшую сестру боялись все малыши. Увидев ее издалека, они предупреждали друг друга:
— Прячьтесь, Пудель идет уколы делать.
Пуделем Герду звали за ее светлоокрашенные волосы, завитые мелкими кудряшками.
— Как я ее ненавижу, — сказала Зоя. — Прямо готова убить.
— В изоляторе сколько девочек работает?
— Еще две — Света и Жанна.
— Они тоже были пионерками?
— Только Света. Жанна француженка. Но она нас понимает.
— Ну что ж, начнем с двух. Вы со Светой будете вовлекать пионеров в наш тайный отряд. Только осторожно… и только тех, кому верите.
— А мальчишки у нас будут? — спросила Зоя.
— Непременно.
— Но они ведь по-всякому обзываются.
— Перестанут, — заверила Ирина.
Виктор к Большинцовой больше не заходил. Как-то, встретив у столовой Саню, она сказала ему, что ей нужен Виктор, — пусть после отбоя проберется к ней под лестницу и подождет..
Уложив малышей пораньше спать, Ирина дождалась тишины и на цыпочках спустилась вниз.
В ее каморке уже были гости — Виктор и еще какой-то рослый парнишка. Они стояли в темноте, прижавшись к стене. Пригласив их сесть, Ирина спросила:
— Почему ты пропал? Не хочешь помогать?
— Я никому не обещал докладывать о своих делах, — буркнул он.
— Значит, нам нет смысла рассчитывать на твою помощь?
Виктор молчал. Видимо, Большинцова слишком уязвила мальчишескую гордость. Наступила неловкая пауза. Его приятель не удержался и сказал:
— Он о вас говорил. Но мы хотим действовать самостоятельно.
— Ты говоришь «мы». Кто «мы»? Сколько вас?
— Старших ребят девять человек. Мы создали свой штаб. В него входит Виктор, он командир, Мика — начальник штаба, а я — комиссар.
— Как тебя зовут? — спросила Ирина.
— Сева.
— Он был пионером в Новозыбкове, — добавил Виктор.
— Что же вы намерены делать?
— Мстить немцам и всем, кто им прислуживает, — твердо, даже со злостью ответил Виктор.
— Как и где? — продолжала допытываться она.
— Где придется.
— Мы план боевых действий составим, — сообщил Сева. — Оружие добудем.
— Но сперва девчонок отучим подхалимничать, — продолжал свое Виктор. — Они ночные горшки «хехтовкам» и «девам» выносят.
— А вот это совсем ни к чему, — строго сказала Ирина. — У нас главный враг — нацисты. А девочки так же несчастны, как и вы. Их заставляют выполнять унизительную работу. Вы ведь тоже убираете за свиньями, и девочки вам ничего не говорят.
— Мы видим, как они задаются и подлизываются. Наденут немецкие обноски и воображают.
— Вот что, ребята, мне ваши разговоры не нравятся, — начала урезонивать их Ирина. — Родина нам не простит, если мы между собой перессоримся и не сумеем объединиться против врага. Зачем вам оружие? Кому вы здесь будете мстить? Старухам и сторожу?
— Почему старухам? А Пудель, Жаба, Гусыня?.. — перечисляя нацисток, настаивал на своем Виктор.
— Ну, хорошо. Допустим, вы покалечите фрау Хехт. А чего добьетесь? Сюда явятся гестаповцы, схватят вас и отправят в тюрьму. Вы и себя и нас подведете. А когда придут сюда наши бойцы, как вы перед ними оправдаетесь? Скажете: «Яблоки воровали, старух оружием пугали и колотили своих девчонок»? Так, что ли? Язык ведь не повернется! И совсем по-иному прозвучит, если доложите: «Мы спасли две сотни ребят от фашистской чумы, сделали их верными Родине».
— С малышами возиться — девчоночье дело, — возразил Виктор.
— Нет, не девчоночье, а пионерское и комсомольское.
— А как быть с чехами, французами и поляками? — спросил Сева.
— Найти среди них крепких ребят и научить действовать заодно. Только обо мне им — ни слова. Жаль, что мальчишки вас знают. Надо подумать о тайных вожаках. Если ваш штаб провалится, будет действовать запасной. Только прошу без согласования со мной ничего не предпринимать. Нам нельзя действовать вразнобой. Бестолковщина все погубит.
— Ясно, — ответил Виктор. — Пошли, — сказал он Севе и первым выскользнул за дверь.
Сева на секунду задержался.
— Мы всё сделаем, — шепнул он. — До свиданья.
Мальчишки умели исчезать бесшумно. Никто не заметил, что они были в каморке под лестницей.
Борису Валину после эвакуации ни разу не удалось побывать в осажденном Ленинграде.
Еще недавно в родной город можно было попасть только по льду Ладожского озера, либо воздухом, — других путей не существовало. Сейчас же Валин ехал в купированном вагоне по восстановленной железной дороге. Немецкие войска, окружавшие Ленинград, уже были отброшены далеко в Прибалтику.
В вагоне стало прохладно. Накинув на плечи шубу, Валин вышел в коридор и стал у окна. В холодном рассвете виднелись изрытая воронками и траншеями земля и отступившие от полотна дороги, изуродованные буреломом войны леса. Многие деревья стояли без сучьев, с обломанными макушками.
По разговорам в коридоре нетрудно было понять, что большинство пассажиров возвращалось в Ленинград после долгих скитаний. Некоторые не знали, что ждет их в родном городе. Ведь сколько дней его бомбили и обстреливали, не давали подвезти топлива, продуктов, лекарств и одежды!
Уцелели ли дома? Выжил ли кто из близких? Удастся ли их разыскать? Эти мысли тревожили почти каждого.
В окнах замелькали развалины Колпина — близкого к Ленинграду рабочего городка. Набежали разрушенные корпуса знаменитого Ижорского завода, выпускавшего первые советские блюминги. Завод, побеленный, как пудрой, тонким слоем снега, казался мертвым. Везде виднелись груды покореженного железа, проваленные крыши цехов, зияющие дыры в закопченных, зазубренных стенах…
Валин хмурым вернулся в купе, — пора было собираться. Укладывая в чемодан вещи, вытащенные в пути, он то и дело косил глаза на окно, за которым проплывали знакомые с детства места южной окраины города. Здесь было много уцелевших домов и складов. На пустырях, в рощицах и парках виднелись замаскированные сетями зенитные батареи, прожекторы.
По дорогам мчались грузовые машины, с аэродрома поднимались самолеты. Где-то вспыхивали огни электросварки. Дымились заводские трубы. Двигался кран, перенося бадью с раствором цемента. Паром заволокло паровозное депо…
«Живет, дышит город! — обрадованно отметил Валин. — И разрушен как будто не сильно».
Под сводами вокзала поток пассажиров задержался. Началась проверка документов. Оказывается, без вызовов в Ленинград не пускали. Здесь еще сохранялся блокадный порядок.
У Валина документы проверили быстро. Выбравшись на площадь Восстания, он поставил чемодан на обледенелый асфальт и благоговейно осмотрелся вокруг.
Ничто, кажется, не изменилось здесь. Прямой Невский просматривался во всю длину. Двигались трамваи, автомобили, троллейбусы. По всем направлениям спешили пешеходы. Правда, не таким густым потоком, как прежде, но с той же живостью и стремительностью. Это были герои Ленинграда, его земляки, выдержавшие девятисотдневную блокаду.
Валин пошел по Невскому. Он решил добраться до канала Грибоедова пешком.
Невский мало изменился. Надо было внимательно всматриваться, чтобы увидеть разрушения и иссеченные осколками бомб и снарядов стены. Дыры были заделаны либо кирпичами, либо размалеванными под цвет домов жестью и фанерой. Пятнистая и покоробленная фанера виднелась всюду: она еще закрывала многие окна и витрины. Облупленные каменные дома поэтому имели какой-то нежилой и покинутый вид, хотя в них обитали люди.
Аничков мост через Фонтанку оголился: на нем не было вздыбленных бронзовых коней, которых усмиряли такие же бронзовые юноши.
В сквере перед Академическим театром драмы вместо монумента Екатерины Второй виднелась гора мешков с песком, похожая на заснеженный стог сена.
Навстречу шагали ленинградцы в ватниках, шинелях, нагольных полушубках. Попадались и модницы — женщины в ботах и меховых манто. Но эти манто были по-солдатски подпоясаны. Ремни вошли в моду — они сохраняли тепло.
Многие из пешеходов тащили за собой детские саночки. На них они везли судки с супом из столовой, «авоськи» с продуктами, вязаночки мелко нарубленных дров.
Издали старый пятиэтажный дом на канале Грибоедова показался целым, но когда Валин подошел ближе, то увидел, что остались только стены: внутри почти все перекрытия рухнули. Авиационная бомба, пронизав все этажи, взорвалась в подвале.
«Значит, одни ключи могу выбросить, — огорчился Борис. — Больше они не понадобятся».
Добравшись до трамвайной остановки, Валин поехал в институт.
Разболтанный и дребезжащий трамвай пересек Дворцовый мост, по углам которого стояли зенитные пушки, прошел мимо Ростральных колонн, прогремел по деревянному мосту Малой Невки и пополз по Петроградской стороне. Улицы здесь были пустынными, лишь кое-где брели пешеходы.
Главное здание исследовательского института высилось по-прежнему среди вековых тополей за высокой оградой.
«Молодцы, деревьев не пожгли», — мысленно похвалил Валин блокадников.
Дверь проходной была заперта, пришлось стучать в ворота.
Женщина из охраны сразу узнала его:
— Борис Федорович! Заждались мы вас. Скоро ли другие приедут?
— Скоро, теперь скоро. Вот посмотрю, как тут дела, и начнем вызывать. Ведите меня в общежитие.
Общежитие находилось рядом с котельной, в одной из мастерских. Здесь в дни блокады оставшиеся сотрудники переделывали парашюты устаревших конструкций и чинили поврежденные, прибывавшие из авиационных частей Ленинградского фронта. Обогревались железными печурками, на которых готовили обеды из запасов казеина, клейстера, пропиточных масел и того, что получали по карточкам. Из семидесяти человек выжили только тридцать семь.
Мастерские, как и главное здание, почти не пострадали, но требовали ремонта, так как крыши, пробитые зажигалками и осколками, текли. Стены кое-где покрылись плесенью, штукатурка на потолках взбухла, отваливалась.
Многое из оставшегося оборудования пришло в негодность либо устарело.
Заняв койку у застекленного окна, Валин вместе с хозяйственниками принялся подсчитывать, сколько и каких материалов потребуется для восстановления лабораторий и ремонта мастерских. Список получился длинный.
— Не дадут, — заверил снабженец. — И разговаривать не станут.
Захватив с собой список и чистые бланки для заявок, Валин поехал в Смольный. Там его приняли хорошо, но не смогли выделить и десятой доли требуемого. В городе всюду нужны были железо, известь, цемент, олифа, краски, стекло и доски.
— Ваш институт — всесоюзного значения, хлопочите в Москве, — посоветовали ему, — а пока обходитесь тем, что получите.
Ему разрешили вызвать в Ленинград сорок три семьи нужных сотрудников и пообещали выдать продовольственные карточки в следующем месяце.
Возвращаясь из Смольного, Валин надумал проверить, уцелела ли квартира Ширвисов. В трамвае он доехал до Лермонтовского проспекта и пешком дошел до Фонтанки.
Четырехэтажный дом не имел никаких повреждений, даже стекла окон, крест-накрест заклеенные полосками бумаги, уцелели. Здесь, видимо, бомбы и снаряды падали только в реку и осколков не разбрасывали.
Разыскав пожилую женщину, которая замещала в доме и дворника и управхоза, Валин передал ей письмо Бетти Ояровны. Дворничиха долго вчитывалась в него, и вдруг глаза ее засияли.
— Так вы от Бетти Ояровны? — воскликнула она. — Жива, значит? Я ведь у них в домработницах жила… Мы как родные. Пусть приезжает. Все цело, даже мебель не тронута.
Валину хотелось убедиться в этом.
— А нельзя ли взглянуть? — спросил он.
— Зачем вам? — насторожилась женщина.
— Так я же тот уполномоченный Бетти Ояровны, о котором она пишет. Могу ключи показать.
Женщина пытливо посмотрела на него и, решив, что добродушному толстяку можно довериться, сказала:
— Вы не обижайтесь. Тут много ходит охотников до пустых квартир. Я печатное хорошо разбираю, а вот когда написано — не все. Две зимы только училась.
Она провела Валина на третий этаж, сняла с дверей печать, долго ворочала ключом и наконец пропустила в квартиру.
Навстречу пахнуло затхлостью и холодом давно пустовавшего жилья. Вспыхнул свет в прихожей. «Значит, электричество действует, это хорошо», — отметил про себя Валин.
Зеркало в прихожей покрылось пылью, словно серым плотным чехлом. Он провел по нему пальцем, и на столик с телефонным аппаратом посыпались серые хлопья.
— А телефон действует? — спросил Валин.
— Надо просить, чтобы включили.
На шкафах, абажурах, столах и диванах, покрытых газетами, на стульях лежал бархатистый слой пыли. В углах гамачками свисала паутина.
— А не могли бы вы здесь протопить печи, навести чистоту и проветрить комнаты? — обратился Борис к своей провожатой. — Сколько нужно, я заплачу. Хочется в апреле Бетти Ояровну вызвать. Обрадуется старая, если родной дом теплом встретит и все в нем будет так, как она привыкла видеть.
— Мне нетрудно, — сказала женщина. — Только где вот дрова взять?
— Дров достанем, я завтра же вам подвезу. Значит, условились?
— Для Бетти Ояровны всё сделаю.
Хлопоты по подготовке лабораторий, мастерских занимали всё дневное время Бориса. Рабочей силы никто не давал. Приходилось самим становиться штукатурами, малярами, кровельщиками, стекольщиками.
Лишь по вечерам удавалось Борису выбраться на часок из общежития и побродить по знакомым улицам.
Странный и сложный аппарат человеческая память. Неизвестно, по каким законам она отбирает одно, а другое пропускает или держит в туманной неясности. Когда-то вот здесь, где лежит бесформенная груда кирпичей, стоял высокий, отделанный зеленоватым кафелем дом. На углу была кондитерская, славившаяся заварными пирожными. Здесь Борис однажды подрался с мальчишками соседней школы. Они оторвали лямку от его школьной сумки и отняли деньги, зажатые в кулаке. Он одному разбил нос, а остальных догнать не сумел. Он и тогда был грузным.
Под этой затейливой аркой Борис впервые решился поцеловать студентку — комсорга химического факультета. Девушка сперва сделала недоуменные глаза, затем вдруг ее разобрало веселье, да такое, что она не могла удержаться, — поминутно прыскала от сдерживаемого смеха. Он обиделся на нее и никогда больше не провожал.
В скверике, похожем на четвертушку круга, кажется, были невысокие молодые тополя. Неужели они так разрослись за три года? В тени деревьев стояла скамейка. Здесь Зося позволяла ему целовать себя. Да, да, только позволяла. Как редко теперь она пишет. И письма у нее какие-то холодные, без души. Даже Игорьком мало интересуется. Неужели война сделала ее еще более черствой? Надо ей написать и посмотреть, уцелел ли тот дом, где Зося жила с матерью.
В общежитие Валин возвращался, когда на город спускалась тьма. Дома во мгле казались нависшими скалами, а улицы — длинными ущельями.
Затемнение еще не было снято. Окна завешивались наглухо, а на улицах лишь у номерных знаков под арками ворот зажигались синеватые лампочки. В их слабом, приглушенном свете едва различались цифры.
Пешеходы продвигались почти ощупью. Изредка впереди мигали «жужжалки» — карманные электрические фонарики. Колеблющийся кружок света выхватывал из мглы то частицу обледенелого тротуара, то обтесанные камни фундаментов, то заделанные кирпичами невысокие окна подвалов… И опять все поглощала непроглядная тьма.
Бетти Ояровна и баба Маша прибыли с ребятами в конце апреля, Валин их встретил на грузовике и сразу же отвез на Фонтанку.
Тепло и уют аккуратно убранных комнат, цветок на столе так взволновали Бетти Ояровну, что у нее задрожал подбородок и на глазах выступили слезы.
— Как я рада, что обрела такого заботливого сына, — растроганно сказала она. — Спасибо, Боренька.
Бетти Ояровна обняла его и поцеловала. Смущенный Валин смог только произнести:
— Не за что, Бетти Ояровна. Я ведь для всех старался. Некоторое время нам придется пожить у вас.
— Ну, разумеется, какие могут быть разговоры! Мы стали одной семьей. Я так привыкла к вам и мальчуганам, что уже не смогу жить одна. А Ян еще не известно когда вернется.
Мальчишки, узнав, что у них будет своя комната, буйно обрадовались. Гудя паровозами, они принялись перетаскивать в нее свои вещи и потребовали немедля распаковать ящик с игрушками — с самодельными автоматами, грузовиками, саблями, кубиками и конструктором.
Два дня беспрестанно лил дождь, и только в воскресенье проглянуло солнышко, умытое и по-весеннему теплое.
Борис повел Игорька и Диму на Неву, по которой, шурша и сверкая, торжественно плыл удивительно белый ладожский лед. Над разводьями кружились крикливые чайки. Они то пикировали, то взлетали и опять планировали, почти не взмахивая крыльями.
— Что они делают? — любопытствовали мальчишки.
— Ловят рыбок.
— Каких?
— Вот таких маленьких, — разводя большой и указательный палец, показывал Валин. — Корюшку, ряпушку, салаку.
— А если мы поймаем чайку, она станет нам носить рыбок?
— Надо будет выучить. Это нелегко.
У пытливых мальчишек все вызывало живой интерес. Они наперебой задавали вопросы и требовали немедленных ответов:
— Почему зенитные пушки пойманы в сетку? Они же не рыбки?
— Как же пушки стреляют? Сетка ведь будет ловить снаряды?
— Почему на площади вырыты такие узкие канавы?
— Как же в них укроешься, если крыши нет? Бомба возьмет и упадет сверху.
Борис сначала обстоятельно и терпеливо объяснял все непонятное, а потом, устав от беспрестанных вопросов, взмолился:
— Хватит, ребята. Нельзя же быть такими почемучками. Вот в школу пойдете и всё узнаете.
— А когда мы пойдем в школу?
— Этой осенью. Я вам ранцы, тетрадки и буквари куплю.
Перед Первым мая в Ленинграде отменили затемнение. Вечером из окон хлынул живой золотистый свет. Его желтые блики заиграли на темных водах Фонтанки.
Тысячу четыреста дней ленинградские улицы и проспекты были во тьме и вдруг разом осветились из края в край.
Первого мая небо над праздничным Ленинградом было девственно чистым. На Дворцовой площади проходил парад. Радиорупоры разносили перекатывающиеся крики «ура», марши сводного оркестра и торжественные залпы.
Советские войска уже были в Берлине, штурмовали рейхстаг. Чувствовалось, что скоро наступит мир. Каким же он будет? Вернется ли кто к Дюде?
Валин решил для себя: он усыновит мальчика. Игорьку будет веселее. Они вместе пойдут в школу, вместе начнут готовить уроки, бегать на лыжах, на коньках. Но как к усыновлению отнесется Зося? Для нее и Игорек обуза.
Бетти Ояровна тоже поговаривает об усыновлении. Оказывается, Ян дал слово Кириллу позаботиться о Дюде. Старушке мальчик, нравится, она его уже считает своим: шьет штанишки, рубашки. Впрочем, она и Игорька не забывает. Мальчики одеты одинаково.
— Лучше бы нам не разделять ребят, — сказал Борис. — Порознь им будет скучно.
— Я не против, — смеясь, ответила Бетти Ояровна. — Будьте моим третьим сыном, а Игорька мы зачислим во внуки.
По радио сообщили, что будет передано очень важное сообщение. Бетти Ояровна весь вечер не выключала репродуктор.
В десять часов вечера она увела мальчиков укладывать спать, а Борис уселся за письмо к Зосе. Ему хотелось выяснить: что же она намерена делать после войны?
Борис никогда не был уверен в Зосе, он ждал семейных бед. Испытал ли он с ней счастье? Да, в какой-то мере. Но это счастье было недобрым, тревожным. Раскаивается ли он в том, что так опрометчиво женился? Нет. В этой женитьбе, скорей, выгадала не она, позволявшая себя любить, а он, любящий по-настоящему. Его нередко донимали мысли: «Каково же ей было со мной? Ведь приятно доставлять радость лишь любимому человеку. Что ее устраивало в совместной жизни? Неужели только пребывание в Ленинграде и материальное благополучие?»
Он не рассчитывал, что Зося будет ему верной женой. И ничего не хотел знать об ее увлечениях военного времени. Вернулась бы только домой. Игорьку нужна мать. Да и сам он еще не стар.
А вдруг война изменила Зосю? Она же помнит о нем, раз посылает телеграммы. Может, у нее просто нет времени написать обстоятельное письмо? Переводчицам там нелегко, их могут загрузить работой в любой час.
Занятый этими мыслями, Борис не заметил, как вернулась, Бетти Ояровна и уселась штопать чулки мальчикам.
— Вы, наверно, Зосе Антоновне пишете? — спросила она. — Передайте от меня привет и попросите прислать рыбьего жиру ребятам. Здесь его не достать.
— Да, да… обязательно, — подняв близорукие глаза, ответил Валин. Приписав несколько слов, он вложил письмо в конверт и с той же задумчивой неторопливостью стал запечатывать его.
— Я ведь сегодня тоже именинница — получила письмо от Яна, — похвасталась Бетти Ояровна, полагая, что у Бориса есть вести от Зоей. — Пишет: «Чувствую себя хорошо». Совершенно здоров, а всё его по комиссиям гоняют. Тревожится, думает, что придется распрощаться с авиацией. А у него другой специальности нет.
— Пусть только приезжает, место найдем, — пообещал Борис. — Будет работать и учиться.
Лишь во втором часу ночи по радио сообщили о полной и безоговорочной капитуляции Германии. От радости хотелось петь, кричать, буйствовать. Какой тут сон? Валин решил немедленно отправиться на почтамт и телеграммами поздравить с окончанием войны Зосю и Яна.
Набросив на себя пальто, он выскочил на набережную. На улицах было более людно, чем днем. Вдоль Фонтанки двигались веселые компании с гармонями, гитарами. Незнакомые люди поздравляли друг друга, обнимались и тут же принимались отплясывать. Это была какая-то стихийная демонстрация радости.
На почтамте у окон телеграфа толпились такие же нетерпеливые поздравляющие, как и Валин. Взяв два бланка, первую телеграмму Борис написал Зосе:
«Поздравляем нашу родную победой тчк Ждем нетерпением домой тчк Крепко целуем Игорек и Борис».
В «Убежище девы Марии» на нянек возлагалась нелегкая работа. Они обязаны были наводить чистоту в спальнях, отвечать за опрятность ребят, водить их в столовую, на работу, в баню и на отбывание наказаний, полученных от старух воспитательниц.
Чтобы управиться с вечно голодными и капризными детьми, выросшими в трущобах концлагерей, надо было обладать ровным характером и терпением, а главное — щедрым сердцем. Малыши чутьем угадывали — хорошо ли к ним относятся. Притворством можно было обманывать разве только взрослых.
Ирина научила своих ребят вставать с постелей по первому сигналу, открывать окна и делать физзарядку. У нее ребятишки меньше капризничали, сами застилали постели и делали уборку.
В столовую они приходили парами, без шума и толкотни, садились за столы и ждали, когда няня уравняет им порции.
Ирина сама не могла понять, как она успевала все делать: соблюдать чистоту, чинить и латать одежду, разнимать драчунов, разбирать детские ссоры, утирать носы и слезы, лечить ссадины и цыпки, укладывать в постели малышей, да не просто, а с поцелуем и добрым словом. Никого нельзя было обойти лаской, иначе услышишь всхлипывания. Няня должна была хоть рукой коснуться остриженного лба.
У нянь нижнего этажа дело не клеилось. Они никак не могли приспособиться к малышам и порядкам «Убежища девы Марии». Утро у них начиналось с истерических выкриков, затрещин и плача. Плохо умытые, зареванные ребятишки опаздывали в столовую, не вовремя выходили на работы и выглядели неопрятными. За это няни получали пощечины от воспитательниц — старух и «хехтовок».
Издерганные женщины плакали, проклиная свою судьбу, и не успевали ничего делать. Они путали часы расписания, приводили детей не туда, куда следует, и свою злость вымещали на подвернувшихся ребятах.
Хилла Зикк, решив навести порядок в блоке, назначила Ирину старшей над всеми нянями и спросила, кого ей дать в помощницы. Ирина попросила прислать старших девочек.
Хилла Зикк не возражала. Она пошла к начальнице, и на другой день к малышам прислали девочек из прачечной, а взрослых нянь отправили на их место.
Юные няни, конечно, больше пришлись по душе ребятишкам, чем прежние. Девочки сами не прочь были побегать, сыграть в прятки и жмурки, попрыгать со скакалкой. Они понимали, что без игр и шалостей малышам невозможно жить. А главное — они умели разговаривать без истерических выкриков и, кроме того, по вечерам соглашались рассказывать сказки. Ради этого малыши без капризов и плача мыли ноги, пораньше укладывались в постель и затихали.
Сказки стали как бы неофициальной, но обязательной частью вечернего расписания. Ребята ждали сказочниц с замирающими сердцами и готовы были слушать без конца. В сказках, придуманных Ириной, волки, драконы, злые колдуны и ведьмы были фашистами, а те, кто с ними боролся, — комсомольцами и пионерами. При этом каждый вечер хотя бы несколько добрых слов девочки говорили о Родине и наизусть читали русские стихи.
Ирина, как старшая няня, могла теперь собирать девочек без опасений и беседовать с ними. Это называлось инструктажем подчиненных. Хилла в, ее дела не вмешивалась. Она видела, что ребята стали послушней, требовала лишь обязательного заучивания молитв и строгого выполнения религиозных обрядов. Чтобы не вызывать у нее недовольства, девочки разучивали с ребятами непонятные молитвы на чужом языке, как тарабарские заклятья и считалки. При этом старшие по секрету объясняли, что эти бессмысленные сочетания слов надо знать лишь для обмана фашистов и «ведьм». Когда Хилла запевала своим высоким грудным голосом, дети с таким жаром вторили ей, что вызывали у старух богомолок слезы умиления.
Церковные службы, на которые ребят водили строем в субботу и в воскресенье, пионеры называли «мессами-притворесами» и относились к ним, как к озорной игре. Вместо молитв мальчишки бубнили несусветную тарабарщину, а девочки тонкими голосами лишь выводили заунывные молитвы. Но богомольным старухам казалось, что дети всерьез обращаются к богу, и они одобрительно кивали головами.
В «Убежище девы Марии» ребята подчинялись только решениям пионерской дружины, но «хехтовки» считали, что дети расторопно и охотно выполняют их распоряжения. Это заблуждение было на руку юным заговорщикам.
Два слова: «Не пищать!» — стали их главным лозунгом жизни на чужбине. Какой бы тяжелой ни была работа, старшие пионеры выискивали в ней то, что могло укрепить здоровье ребят. На полевые работы они советовали не идти, а бежать, как бегают спортсмены для выработки выносливости. На мельнице подростки ловко ворочали тяжелые мешки и учили младших ребят в два приема поднимать тяжести.
«Хехтовки» с одобрением относились к затеям ребят, — им нужны были ловкие и выносливые работники. Зато мамаши, работавшие на фермах, злились на пионерских вожаков и пытались настроить ребят против Большинцовой:
— Не верьте ей, она не русская, перед немцами выслуживается. Как только научитесь работать, вас ушлют на фабрики.
Некоторые мамаши, чтобы подкормить своих детей, вылавливали из пойла для свиней репу, порченую морковь, капустные кочерыжки и тайно приносили под перёдниками малышам. Порой они так обкармливали своих ребят, что те заболевали расстройством желудка и попадали в изолятор.
Ирина вынуждена была ограждать малышей от «забот» неразумных мамаш. В дни встреч она выделяла дежурных, которые не позволяли кормить тайком, а предлагали складывать овощи в общую корзину. Это еще больше озлобило матерей. Они не раз грозились:
— Если будешь запрещать подкармливать наших ребятишек, мы тебя в навозе утопим.
— Вы же их не подкармливаете, а губите, — пыталась Ирина образумить матерей.
Но те не желали слушать увещеваний.
— Уйди, подлюга! — говорили они. — Не прикидывайся нашей, знаем, кто ты.
Раскрываться перед издерганными, обезумевшими в лагерях женщинами было опасно. В гневе они могли проговориться «хехтовкам». Ирина решила не обращать внимания на угрозы отчаявшихся мамаш.
В дни, когда советские войска перешли старые границы Германии, фрау Хехт притихла и как-то обмякла. Она уже не напоминала гусыню, а скорее походила на одряхлевшую курицу. Ее помощницы тоже вдруг изменились: стали заискивать перед прачками, скотницами, делали подарки и просили запомнить их доброту.
Вскоре «хехтовки» стали исчезать одна за другой. Апрельской ночью, погрузив вещи в прибывшую санитарную машину, вместе со старшей медицинской сестрой убежала и сама фрау Хехт.
В «Убежище девы Марии» из немок остались лишь старухи богомолки да Хилла Зикк. Одни они не могли управиться с большим и сложным хозяйством. Пришлось Ирине и старшим ребятам взять на себя управление имением.
Хилла Зикк предложила в честь приближающейся свободы устроить торжественную мессу.
— К чему теперь? Наши ребята не верят в бога, — сказала Большинцова.
— Не богохульствуй! Ты не видела, как они молятся?
— Видела. Это было притворство, для обмана богомолок.
— Ты это знала и ничего не сказала мне.
— Я сама не верю в бога. Я атеистка.
Хилла Зикк замахала руками, отступая от Ирины.
— Такого кощунства господь вам не простит. Не подходи ко мне, — потребовала она. — Больше я ни в чем тебе не помогу. Ты богоотступница!
Войска англичан и американцев, двигавшиеся по дорогам Германии почти без боев, прошли где-то стороной. О Дне Победы Большинцова узнала с запозданием, когда Виктор с Севой исправили радиоприемник, забытый фрау Хехт. На радостях был устроен для всех праздничный ужин.
Вскоре в «Убежище девы Марии» прикатили два мотоциклиста. Это были англичане. Они расспросили, что это за имение, кто в нем находится, что-то пометили на своей карте и поехали дальше.
В конце мая Ирину разыскал розовощекий, приторно вежливый немец. Он отрекомендовался представителем англичан и предупредил, что в четверг ровно в одиннадцать часов в «Убежище девы Марии» прибудут уполномоченные Союзной Комиссии по репатриации.
Готовясь к встрече, Ирина вытащила из вещевого склада всю новую, а также хорошо починенную одежду и велела ребятам переодеться. У нее не было только подходящей материи на пионерские галстуки. Пришлось взять из церкви вишнево-красные одежки служек, распороть их и выкроить сотню косынок.
В четверг, когда в «Убежище девы Марии» прибыли представители Союзной Комиссии, ребята встретили их, выстроившись на торжественную линейку.
Англичанам и американцам красный флаг и пионерские галстуки не пришлись по душе. Словно не видя застывших шеренг ребят, союзники прошли в главное здание. К знаменосцам подошел лишь советский капитан и негромко сказал:
— Спрячьте на время красные галстуки. Недипломатично так встречать союзников.
На радостях ребята бросились обнимать офицера, а он, отбиваясь от них, строго потребовал:
— Отставить! Что за вольности? Я здесь официальное лицо. Прошу соблюдать… Тут не наша зона, а английская. Понятно?
— Понятно, — расстроенно ответили ребята. Они не ждали такого от советского человека.
Когда капитан ушел, недоумевающие ребята обратились к Ирине:
— Почему он так с нами?
— Не знаю. Наверное, есть причина.
Но от недоброго предчувствия ей стало тоскливо. «Почему прислали такого черствого человека? Почему он не порадовался вместе с нами?»
Позже ее вызвали на комиссию. Вопросы задавали немец с лучезарной лысинкой, говоривший по-английски, и советский капитан:
— С какой целью вы устроили этот маскарад с красными галстуками?
— Пионеры в торжественные дни всегда надевают красные галстуки.
— Где вы взяли здесь пионеров?
— Мы еще год назад создали тайную организацию.
— А это не гитлерюгенд?
— Узнайте у ребят.
— Нам сказали, что вы всё время выслуживались перед нацистами. Сейчас решили перекраситься?
Вопросы были столь оскорбительны, что Большинцовой, хотелось отвечать дерзко, но она сдерживалась.
— Вы можете всё узнать у ребят, — повторила Ирина.
— Они несовершеннолетние. У нас есть заявления взрослых о вашей грязной деятельности.
— Если вы и дальше будете разговаривать со мной в таком тоне, я перестану отвечать.
Немец, который переводил вопросы англичан, был учтивей:
— Вы, фрау, видимо, желали остаться начальницей приюта?
— Нет, я хочу немедленно вернуться на Родину.
— Вы из Польши?
— Нет, я из Советского Союза.
Англичанин посмотрел в список, смерил Большинцову оценивающим взглядом, затем, изобразив на лице скуку, что-то буркнул немцу. Тот поклонился ему и перевел:
— Мы сожалеем… но у нас иные сведения. До выяснения личности, мы вынуждены содержать вас под… охраной.
Большинцову арестовали и отправили с молчаливым английским солдатом в детский карцер.
Ирина так была ошеломлена всем происшедшим, что некоторое время беспомощно сидела на жесткой койке, сжимая руками виски. За что ее арестовали? Неужели всерьез подозревают, что она работала на гитлеровцев? Но это же легко выяснить, стоит только поговорить с ребятами…
К вечеру старшие ребята разыскали Большинцову. Они принесли ей поесть и, лежа на улице перед подвальной решеткой, стали убеждать:
— Это не наш капитан. Наверное, переодетый фриц, советские такими не бывают. Он и нас не хочет слушать, гонит от себя и говорит: «Не ваше дело». Да еще грозится посадить в карцер.
Ирина решила еще раз поговорить с советским офицером. Неужели она не сумеет его переубедить? Надо только добиться свидания, и недоразумение мгновенно рассеется.
Она послала с ребятами записку капитану. Но он пришел к ней только утром и разговаривал в присутствии английского солдата.
— Почему вы обращаетесь ко мне? Я здесь не представляю Польши.
— К Польше я тоже не имею никакого отношения. Я русская, уроженка Ленинграда, была летчицей и членом партии.
— Все это надо доказать. По документам вы Мария Блажевич, уроженка Вильно. В концлагере находитесь за какие-то религиозные прегрешения.
Ирина попыталась рассказать ему, как она попала в плен и по какой причине стала жить в концлагере под чужим именем, но он перебил ее и задал обезоруживающий вопрос:
— А почему вы не покончили с собой? Советские летчики в плен живыми не сдаются.
Капитан говорил об этом, как о чем-то обыденном и обязательном, словно по таким поступкам только и опознаются советские люди. Видно было, что он не охотник делать добро людям.
— А сами вы на войне были? — спросила у него Ирина.
— Вас это не касается, — резко оборвал ее капитан. — Разговор наш заканчивается.
— Вы можете бросить советского человека на произвол судьбы?
— Сначала докажите, что вы советский человек. Сейчас много появилось «артистов», выдающих себя за мучеников концлагерей. Пишите письменное объяснение с указанием всех мест и сообщите фамилии людей, которые могут подтвердить, что вы советская подданная. Проверим в обычном порядке. Больше прошу меня не вызывать.
Отгремели залпы победного салюта над Невой. В Европе наступил мир, но на Дальнем Востоке война еще продолжалась.
Ян вот-вот должен был приехать в отпуск. Зося почему-то ничего не сообщала о демобилизации.
В Ленинграде уже начались белые ночи. Голубое сияние колыхалось над каналами и Невой до восхода солнца.
Эшелонами прибывали эвакуированные. Город наполнялся ребятами. В трамваях становилось тесно, появлялись новые маршруты.
Однажды — в середине июня — Бетти Ояровна из кухни услышала звонок. Думая, что это пришел почтальон, она вытерла о передник руки и поспешила в переднюю.
Открыв дверь, старушка увидела на лестничной площадке двух невероятно чумазых пареньков.
«Беспризорники», — решила Бетти Ояровна. В первую минуту ей хотелось впустить их и накормить, но в квартире, кроме нее, Дюди и Игорька, никого не было. Баба Маша ушла на рынок. «Бог знает, как поведут себя эти чумазые пареньки. Лучше, пожалуй, поостеречься».
— Что вам нужно, ребята? — спросила она.
— Вы Бетти Ояровна?
— Да.
— Мы от Ирины Михайловны, — сказал старший.
— От кого?.. — не веря своим ушам, переспросила старушка.
— От Ирины Михайловны, — повторил младший. — Мы уже были в одном доме, но он разбомблен. Мы письмо привезли.
Бетти Ояровна изменилась в лице:
— Ой, дорогие мои! Что же я вас здесь держу… Заходите в дом, рассказывайте.
Обрадованная Бетти Ояровна провела их в столовую и принялась расспрашивать:
— Где сейчас Ирина Михайловна? Почему она сама не приехала?
— Она еще в Германии. Попросила нас доставить письмо. Сказала: «Берегите его, иначе я пропала». Мы его прятали, по дороге убежали из поезда и пробрались в Ленинград.
— Так вы же голодные! — воскликнула Бетти Ояровна и засуетилась. — Проходите в кухню, помойтесь и поешьте сначала. Потом все подробно расскажете.
— Нет, сначала мы выполним, что велено.
Старший парнишка снял с себя куртку, отпорол подкладку, вытащил тоненькую пачку желтых листков, прошитых белой ниткой, и передал их Бетте Ояровне.
— Читайте. Мы не потеряли ни одного листка.
Письмо было написано мелким, убористым почерком.
Разыскав очки, Бетти Ояровна уселась за стол и с волнением начала читать, а ребята следили за выражением ее лица.
Ирина писала:
«Родные мои Кирилл, Борис, Зося, Ян, Бетти Ояровна!
Я не знаю, кому из вас в руки попадет это письмо. Даю ребятам два адреса. Парнишки разыщут вас. Приютите и позаботьтесь о них. Это мои друзья. Им можно довериться во всем.
Я попала в ужасное положение: сижу за решеткой у англичан, а наш представитель в Союзной Комиссии по репатриации некий капитан Жгур не желает меня больше выслушивать. Какой-то равнодушный сухарь! Не знаю, почему его сделали представителем Советского Союза? Все складывается не в мою пользу. Я вынуждена искать помощи у ребят. У меня нет другого выхода.
Письмо, наверное, сумбурное и неразборчивое? Простите. Я пишу его в полутемном подвале огрызком карандаша. Надо спешить. Ребят уже разделили пр национальностям и скоро начнут вывозить.
Вот что нужно сделать для меня без промедления: сходить на мою ленинградскую квартиру, если она уцелела, найти мои метрики, фото и другие документы, доказывающие, что я русская, постоянно жила в Ленинграде, имею ребенка и была летчицей. Снимите копии и пошлите в нашу Комиссию по репатриации.
Здесь мне никто не верит, так как я не имею никаких доказательств. Единственных свидетелей — ребят не желают выслушивать. Они, мол, несовершеннолетние, их показания не имеют юридической силы.
Вам, конечно, надо знать, как я попала в плен. Коротко описываю. Мой самолет подбили у отрогов Северного Кавказа в 1942 году. Мне со штурманом Юлей Леуковой удалось в темноте посадить самолет на поле. Но мы решили сжечь его и тут же были схвачены гитлеровцами.
Капитан Жгур спросил меня: почему я не застрелилась, а сдалась в плен? Отвечаю: не было возможности. Сгоряча, может быть, я бы это и сделала, но у нас отняли оружие.
И еще хочу сказать вам, моим друзьям: бывают обстоятельства, когда человек не может лишить себя жизни и не должен. Я надеялась увидеть моих любимых и не хотела умирать без борьбы. В любых обстоятельствах коммунисты должны бороться и верить в победу. Кроме того, я мать. Какая женщина уйдет по своей воле из жизни, когда ее ждет ребенок?
Я никого не предала и не выдала военной тайны. Может быть, я была недостаточно изобретательна в борьбе с нацистами? Допускаю. Но я не боялась палачей и боролась с ними как могла.
В концентрационном лагере «Дора» меня так допрашивали, что я полуживой попала в морг. Там мне дали номер и одежду умершей от истощения польки и переправили в барак католичек. Я продолжала жить в концлагере под именем Марии Блажевич.
Потом я попала в «Убежище девы Марии» — католический приют для детей. Мне удалось подружиться с ребятами и создать пионерскую организацию в царстве нацисток и богомольных старух. Это было не по вкусу англичанам. Они с подозрением отнеслись ко мне. А наш советский представитель — капитан Жгур — вместо поддержки сделал так, что я оказалась без рода, без племени и попала за решетку.
Прошу вас действовать без промедления. Выручайте! У меня хватило сил только на нацистов. Теперь нервы сдают. Неужели придется поступить так, как рекомендует (товарищем его назвать не могу и советским капитаном тоже) этот Жгур?
Обнимаю и целую моих дорогих. Надеюсь на вашу помощь. Вы представить себе не можете, как я жду встречи с вами!
Ира»
По мере чтения лицо Бетти Ояровны делалось все бледнее и бледнее. Окончив читать, она, словно обессилев, сидела некоторое время без движения, затем решительно поднялась, подошла к телефону и позвонила Валину:
— Очень важная весть. У нас ребята с письмом от Ирины Михайловны. Бросьте всё и приезжайте.
— Сейчас же еду, — ответил Борис. — Пусть ребята дождутся меня.
Бетти Ояровна, усадив парнишек за стол, накормила их, потом попросила достать с антресолей большую корзину, в которой хранилась старая одежда Яна. Отобрав для гостей подходящие рубашки, трусы, тренировочные брюки и куртки, она сказала:
— А теперь, Саня и Виктор, затапливайте ванну и — мыться. Считайте, что вас приютила у себя мама Ирины Михайловны. Хорошо? Свою одежду всю бросьте, она пойдет в стирку. А эту наденьте. Потом мы с вами подберем что-нибудь получше. У меня сын очень быстро рос и любил модничать. Одежды сохранилось много.
Валин, дважды перечитав письмо Ирины, до мельчайших подробностей расспросив ребят, решил, что прежде всего надо выяснить, уцелела ли комната Ирины, сохранились ли документы.
«Ну, а что я буду с ними делать? — подумал он тут же. — Посылать почтой в Германию? Рискованно. Еще попадут не туда, куда нужно. Лучше всего поехать в Германию самому. Но сумею ли выхлопотать пропуск, да и отпустят ли со службы? Может, съездить в Москву? Но к кому? Надо посоветоваться с Яном. Вот если бы летчики взялись хлопотать, тогда дело бы двинулось. Не подать ли Яну идею о поездке? Герой Советского Союза, напористый, — он пробьется к самому важному начальству. Ему пойдут навстречу и, пожалуй, разрешат вывезти Ирину. Да, да, действовать надо только так».
Валин поехал на телефонный переговорный пункт и заказал на десять часов вечера разговор с Ширвисом.
Оттуда Борис отправился искать дом, в котором жили Ирина с Кириллом. Их дом уцелел, но был сильно побит осколками. В одной стене виднелась свежая кирпичная кладка заделанной пробоины.
Валин поднялся по лестнице на самый верх и позвонил. Дверь ему открыли две женщины в одинаковых зеленых кофточках.
— Где здесь находится комната летчицы Большинцовой? — спросил он.
Его полувоенная форма явно напугала женщин. Они стали оправдываться:
— Нам сказали, что летчица погибла. Мы сестры… Живем тут с разрешения управхоза…
Комнату Ирины они захватили, конечно, незаконно. Видя растерянность женщин, Валин строго спросил:
— А где ее вещи?
— У нее только шкаф, оттоманка да туалетный столик, можете посмотреть. А книги и бумаги мы сожгли… холодно было, — виновато ответила старшая. — И постельное белье брали.
Сестры провели Валина в крайнюю комнату. В шкафу висели их собственные платья и жакетки, на оттоманке лежали безвкусно вышитые думки, явно не Ирининого производства. Ящики туалетного столика оказались закрытыми.
— У нас ключей нет. Мы не знаем, что у нее тут.
Борис вытащил захваченную из дому связку ключей.
Вскоре все ящики были отперты. Валин принялся просматривать содержимое. Тут были женские мелочи: наперстки, катушки ниток, клубки, тесемки, резинки, пуговицы разных размеров, флакончики и прибор для маникюра, всякие брошки и значки. Лишь в правом нижнем ящике он обнаружил шкатулку с документами, а под нею — пачку фотографий.
Увязав документы и фотографии в один пакет, Валин вновь запер ящики и сказал сестрам:
— За пропажу оставшихся вещей будете отвечать вы. Комнату надо освободить к пятнадцатому. Конечно, приведя всё в прежний вид.
Сестры согласно закивали головами. Валин попрощался с ними и поспешил на телефонную станцию.
В переговорном пункте он ждал недолго. Ровно в десять часов Валина вызвали в кабину. Он услышал далекий голос Яна:
— Борис, да? Здравствуй. Что там у вас стряслось? Если с мамашей — говори без обиняков…
— Нет, не волнуйся, Бетти Ояровна здорова. У меня другое, неотложное… Нашлась Ира Большинцова, ей нужно помочь выбраться из беды.
— Ира? Я не ослышался?.. Где она?
Валин коротко, намеками рассказал о происшедшем и поделился своим планом действий. Яна уговаривать не пришлось, он согласился сразу.
— Сегодня же начну хлопотать! Можешь не сомневаться, — заверил Ян, — отпуск мне дадут. Давай завтра в этот же час опять переговорим по телефону. На всякий случай заготовь копии ее письма, показания мальчишек, фотографии и всё, что найдешь нужным. Поцелуй за меня маму. Мы скоро увидимся. До завтра.
Ширвис много дней провел в госпитале и в санатории для выздоравливающих. По решению медицинской комиссии его направили в резерв. Ян сразу пошел объясняться с председателем комиссии. Подполковник медицинской службы, поблескивая очками, сказал:
— Видите ли, такие операции, как у вас, явление нечастое. Думаем, что с рубцом на сердце летать рискованно. А вдруг в воздухе оно сдаст, подведет и вас, и нас? Что тогда? Давайте немного подождем и еще разок проверимся.
— Сколько же мне ждать? Так и война кончится.
— Тем лучше. Вы свое отвоевали, и неплохо: Героем Советского Союза стали. А для мирного времени у нас хватит здоровой молодежи. Я бы на вашем месте не торопил комиссию. Вы и так достаточно испытывали судьбу. В Заполярье горячее время схлынуло, и обострений на фронте не предвидится.
Ширвису скучно было в общежитии резерва. Томясь от безделья, он пошел на прием к полковнику Чубанову. Тот теперь командовал дивизией и тоже носил Золотую Звезду Героя Советского Союза.
Увидев на пороге кабинета пышущего здоровьем, подтянутого капитана Ширвиса, комдив обрадовался.
— Вольно! — весело сказал он. Вышел из-за стола и крепко пожал руку Яну. — Вот это по-нашему! Ему в сердце стреляют, а он вытряхивает осколок — и опять жив-здоров.
— Летать не разрешают, — пожаловался Ян.
— Очень хорошо, что не разрешают. Тебя не менее ответственное дело ждет. Будешь отдыхать и представлять военно-воздушные силы на всех торжествах.
— Как это?
— Очень просто. Посидишь в президиуме торжественного заседания, потом поздравишь присутствующих от имени авиации и два-три боевых эпизода расскажешь, у тебя их прорва. Мужик ты остроумный, языкастый…
— Так что же — в свадебные генералы меня определили?
— Ничего не попишешь. Выручай, компанеро. Ведь без толку томишься в резерве, а меня замучили представительством. Ничего не успеваю делать. Либо сам поезжай, либо боевых летчиков подавай на торжественные заседания, да не простых, обязательно Героев Советского Союза, чтобы вся грудь в орденах. Покрасуйся, пожалуйста, за нас, будь другом. Не в службу, а в дружбу. Всего месяц или два, не больше, даю слово. А потом в отпуск пойдешь…
Ширвису по приказанию комдива сшили новый парадный китель, и он стал ездить на машине и вылетать на связном самолете на банкеты и торжественные заседания не только в Мурманск, Полярное, но и в Архангельск. Эта суетливо-парадная жизнь не устраивала его так же, как безделье в резерве. Забегая на аэродром — в землянку родной эскадрильи, Ян проклинал свою жизнь, а товарищи лишь посмеивались.
— Вот мне бы твои неприятности! — говорил один. — С горя прямо бы… на Кавказ махнул.
— А жизнь там — хуже не придумаешь, — подхватывал другой. — Шампанского — залейся, миндаль цветет, черешня рдеет, вода в море теплая-претеплая… Противно даже.
— Да, да, ужас! — продолжал третий. — Зато здесь — красота! Вместо фруктов — лук репчатый, чеснок, клюквенный экстракт. Навитаминивайся! А если снежку подвалит, пурга закрутится или туманчик с моря наползет — выбирай любое удовольствие: хочешь — трескайся в скалу при посадке, хочешь — в ров влетай. Не нравится? Можешь другим способом голову свернуть. Там, конечно, этого не будет. Не-е-ет! Одни неприятности: вздохи да поцелуи во тьме…
— Ну вас к чертовой бабушке, — сердился Ян. — Одно у вас в голове. Молокососы! Меня это не занимает.
— Ах, вот оно что! Мы и то думаем, чего это Зося Антоновна на моряков засматривается.
— Пусть. Это меня не волнует.
Получив двухмесячный отпуск, Ширвис решил недельки полторы побыть у матери в Ленинграде, а потом отправиться в южный санаторий. Телефонный звонок Валина озаботил Яна и одновременно обрадовал: «Наконец настоящее дело появилось! Если выручу Ирину, значит не зря лечил сердце. А как порадуется Кирилл!»
Ян всё еще не мог поверить в гибель друга и ждал какой-нибудь вести о нем.
С телефонной станции Ширвис отправился в штаб дивизии. Из окна чубановского кабинета пробивалась узенькая щелочка света. Ширвис решил, несмотря на поздний час, зайти к комдиву.
Адъютант с недовольным видом выслушал его и сказал:
— Полковник в такое время никого не принимает, особенно по личным делам.
— Все-таки попробуйте, товарищ младший лейтенант, — настаивал Ширвис.
Адъютант неохотно пошел в кабинет. Вскоре он вернулся уже с менее суровым лицом:
— Проходите, товарищ капитан.
Чубанов сидел, освещенный только настольной лампой. Лицо его казалось бледным и усталым, а набухшие веки имели какой-то фиолетовый оттенок. Оторвавшись от бумаг, комдив спросил:
— Что, компанеро, прощаться пришел?
— Так точно… Никак нет, — по-швейковски ответил Ширвис. — Маршрут, согласованный с вами, отменяется, санатории — побоку. Намечается путь в другую сторону.
В разговорах по личным делам Чубанов допускал шутливый тон, он даже сам его поддерживал:
— Не на полюс же ты собрался?
— К сожалению, на Запад, — уже серьезно ответил Ширвис. — И не по своему личному делу…
У комдива удивленно поднялись брови.
— Вы, наверное, слышали о жене Кочеванова? — спросил Ширвис. — Она служила в женской авиационной части…
— И погибла где-то у Северного Кавказа, — досказал Чубанов.
— В том-то и дело, что не погибла, а попала в сложную передрягу…
— Ах, вот оно что! Тогда садись, рассказывай.
Ширвис, сев в кресло напротив, сообщил все, что узнал от Бориса Валина. От Чубанова ему ничего не хотелось скрывать. Он знал: этот человек способен на смелые поступки и не будет кривить душой.
Комдив задумался и, как бы рассуждая с самим собой, заговорил:
— Да, случай не из легких. Официальной просьбы не напишешь. «О бдительности забыли, — скажут. — На каком таком основании пишете? Вы знаете, как она вела себя в плену? Вы уверены, что ее не обработали?»
— Уверены, — вставил Ян. — В любом месте поручусь.
— В этом я не сомневаюсь. Но кому захочется поддерживать поручителя и навлекать на себя беду? Жену Кочеванова здесь и в глаза не видели…
— В плен-то могли попасть и мы с вами, — сказал Ширвис. — Посадил бы я самолет не на наше озеро и, скажем, там потерял сознание. Что же я, сразу врагом вашим стал? Ну, предположим, я человек, не вызывающий особого доверия, но в Кочеванове никто не сомневается? А он может оказаться в плену. Неужели и за него не осмелились бы хлопотать?
— Я-то готов, но дело не в этом. Давай так договоримся: ты без лишнего звона готовишься к отъезду, а я почву прощупаю. Кстати, сегодня у меня ночной разговор с Москвой. Устраивает тебя?
— Вполне.
— Тогда до завтра. Только прошу обо всем этом не распространяться. Едешь в отпуск, и всё.
На другой день Чубанова куда-то вызвали, он вернулся только после обеда. Ширвис решил, что комдив уже забыл о нем, но тот перед ужином прислал за Яном вестового.
— Завтра в семь тридцать вылетаешь в Москву, — сообщил Чубанов. — Я попросил: «Дайте хоть одному из нас на рейхстаг взглянуть». — «Пожалуйста, — отвечают, — хоть завтра. Место в «Дугласе» будет». В общем, договорились… придется тебе там выступить и от заполярников приветливое слово сказать. В Берлине мой напарник и первейший друг Троша Холин служит. С ним мы в Испании воевали. Мужик он верный, поможет тебе в розысках. Вот записка к нему, и устный привет передавай. Больше ничего сделать не могу.
— Спасибо… Большое спасибо.
— Меня-то за что благодарить? Оформляй командировочное и… счастливого пути. Обязательно дай знать о результатах.
— Есть!
Получив предписание, Ширвис на попутной машине поехал попрощаться с летчиками эскадрильи.
Товарищи, узнав о неожиданном отъезде, заинтересовались: какие-такие дела ждут Яна в Берлине? Ему пришлось отшучиваться:
— Говорят, без привета соколов Заполярья они там истерзались. Вот меня и гонят порадовать войска. А заодно, конечно, расписаться на стенах рейхстага от вашего имени. Оттуда махну в Ленинград.
Узнав, что он будет в Ленинграде, товарищи стали укладывать чемодан с кочевановскими вещами.
— А это его сынишке передашь, — сказал Хрусталев, передавая пакет с деньгами. — Здесь двенадцать тысяч триста сорок рублей. В эскадрилье собрали. Пусть летчиком растет.
— Чего же мою долю не взяли?
— Ты и сам добавишь.
Провожать пошли Хрусталев и Сережа Маленький. На улице Хрусталев сказал:
— Ну, теперь, Ян, выкладывай: зачем в Берлин летишь? Неужели от нас секреты завел?
— Чубанов просил не распространяться. Я ему слово дал. Но вам можно, не проболтаетесь…
Хрусталева растрогал рассказ Ширвиса.
— Вот так Чубан! — восхитился он. — С таким начальством служить можно, понимает человека!
В десять часов вечера состоялся телефонный разговор с Валиным. Борис очень обрадовался.
— Чудесно! В ноль тридцать выезжаю из Ленинграда «стрелой» с документами и копиями, — сказал он. — Давай в десять утра встретимся в вестибюле гостиницы «Москва». Тут Бетти Ояровна ждет. Есть минута в запасе, поговори…
В трубке послышался негромкий голос матери:
— Янушка, мой мальчик, что же ты не едешь? Я заждалась. Обязательно привози Иру. Мы будем с нетерпением ждать вас.
— Хорошо, мама, постараюсь. Ни одной минуты лишней не задержусь в Берлине. Я тоже соскучился по тебе.
Перелетев из Москвы в пассажирском «Дугласе» на окраину Берлина, Ширвис прямо с аэродрома поехал в советскую комендатуру.
Помощник коменданта оказался на месте. Ян, пользуясь правом Героя Советского Союза, прошел к нему без очереди. Горбоносый и смуглый, с глубоко посаженными ястребиными глазами, полковник Холин очень походил на Чубанова, даже голос у него был таким же трубным. Дождавшись, когда он кончит говорить по телефону, Ян представился, щелкнув каблуками, и передал письмо.
Помощник коменданта не спеша надрезал конверт, вытащил из него два листка и принялся читать. Тяжелые складки на его лице постепенно разглаживались, он улыбнулся:
— Жив, значит, Чубанов! Как он теперь выглядит: состарился, поседел?
— Не очень.
— И что же — в генералы метит?
— Так точно. Должность генеральская.
— Чем же я, товарищ капитан, смогу вам помочь?
Ширвис коротко изложил свое дело. Полковник, теребя мочку уха, задумался:
— Да-а… Ситуация, нужно сказать, не из простейших. Но ведь выпутывались и не из таких. Прежде всего разыщем в комиссии по репатриации капитана Жгура. Поговорим с этим деятелем и выясним: можно ли без вмешательства большого начальства забрать вашу Ирину Михайловну, то бишь Марию Блажевич, в наш сектор? Если да, то сложностей особых не будет. Вы ее сможете с собой захватить. Вас устраивает такой план?
— Вполне, — ответил Ширвис.
— Ну и чудесно. А пока — берите направление в гостиницу. Приводите себя в порядок и будьте готовы к встрече с англичанами. Думаю, часика через три мы вам кое-что сообщим.
Ширвис так и сделал: из комендатуры он поехал в гостиницу для офицеров, занял номер и стал выкладывать из чемодана вещи. Парадный китель оказался помятым. Ян позвонил дежурному старшине и спросил, нельзя ли достать утюг.
— А зачем самому гладить? У нас это дело отработано, — ответил тот. — Сейчас пришлю Ганса.
Через несколько минут в номер постучался портной. Он почтительно выслушал Яна, потом показал на часы и поднял два пальца.
— Ага, через два часа будет готово? Гут.
Отдав китель портному, Ян собрался прилечь на диван, но в номер вдруг явился шофер комендатуры и доложил:
— Товарищ капитан, приказано доставить вас в комиссию по репатриации. Полковник не может поехать, к нему делегация прибыла. Просил извинить и передать, что нужный вам капитан работает в двадцать шестой комнате.
Выпалив всё это, шофер рукавом смахнул с лица пот и добавил:
— Так что машина в вашем распоряжении.
Надев на себя гимнастерку, Ширвис захватил валинскую папку с документами и пошел с шофером к «виллису».
Ехали они по расчищенным от завалов улицам. Слева и справа торчали полуразрушенные, закопченные остовы домов, высились груды кирпичных обломков, битой черепицы, исковерканного железа.
На развалинах копошились опрятные старички в клеенчатых передниках и женщины в брюках.
Военные машины, лавировавшие среди выбоин на мостовой, вздымали красноватую пыль.
Капитан Жгур не принимал. Секретарь-машинистка, сидевшая в большой приемной комнате, направляла посетителей к какому-то майору Гордину. Ширвису, прежде чем обращаться к кому-либо, хотелось переговорить со Жгуром. Поэтому он решил ждать, а когда секретарь-машинистка куда-то вышла, Ян поднялся и заглянул в комнату, на дверях которой висела табличка с цифрой «26». Там за большим письменным столом стоял длиннолицый капитан с аккуратно зализанными височками. Он укладывал в стандартный фанерный ящик для посылок трикотажное дамское белье. Капитан так увлекся своим делом, что не заметил Ширвиса.
— Разрешите? — спросил Ян и про себя подумал: «Вот скотина! Его ждут, а он, видите ли, барахлом занят, посылку готовит».
Жгур вздрогнул, потом сердито взмахнул рукой и резко выкрикнул:
— Нельзя! Кто пропустил?.. Здесь без вызова не полагается!
— У меня неотложное дело.
— Идите к майору Гордину. Он сегодня принимает.
Но Ширвис не вышел. Расставив ноги, как в боксерской стойке, он упрямо застыл на месте и, глядя исподлобья, отделяя слово от слова, сказал:
— Мне нужны вы, а не майор Гордин. Я специально прилетел из Москвы. Полагаю, у вас найдется несколько минут?..
Офицеру с меньшим званием Жгур мог бы скомандовать: «Кругом, шагом марш!» Но перед ним был капитан. На него простым окриком не подействуешь. И дьявол его знает, по какому делу он здесь? Лучше сдержать себя.
Жгур перенес посылку на соседний круглый столик, прикрыл ее развернутой газетой, вернулся за письменный стол и жестом пригласил настойчивого посетителя сесть. Взгляд его был неприязненным.
«Ирина права: противная личность, — подумал Ян. — Но, кажется, из породы тех, кто опасаются немилостью вышестоящих испортить свою карьеру. Зря я не захватил Золотую Звезду. У него был бы совсем иной тон».
— Вы и своих подопечных так же встречаете? — спросил Ширвис. — Нехорошо, не по-фронтовому.
— Н-не понимаю, что вы имеете в виду? — отозвался капитан Жгур и про себя определил: «Ну, конечно, контролер из Москвы. Такие любят ошарашивать неожиданными вопросами. А черт, и дернуло меня заняться посылкой».
Заметив в глазах капитана тревогу, Ширвис решил не менять тона и задал новый вопрос:
— Вы участвовали в репатриации детей из английской зоны?
— Так точно, участвовал.
— Вам не запомнилась воспитательница по фамилии Блажевич, которая заявила, что она русская и живет не под своей фамилией?
— Что-то такое припоминаю… Одну минуточку.
Капитан Жгур открыл дверцы большого ящика с делами, перебрал пальцами твердые конверты, стоявшие в отсеках, и один из них вытащил. Бегло просмотрев бумаги, находившиеся в нем, он сообщил:
— Да, есть такая. Содержится в английском лагере. Выслуживалась перед нацистами, пыталась обмануть комиссию. Это какая-то авантюристка. У нас есть компрометирующий материал.
— Покажите.
И вот тут капитан Жгур спохватился: он вспомнил, что ведет разговор, не проверив документов прибывшего. Так не годится.
— Простите, а с кем я имею дело? Эти материалы секретные… Хотелось бы видеть ваш допуск.
Ширвис отдал ему свое удостоверение личности и, не ждя ничего хорошего, с любопытством смотрел на капитана, стараясь сохранить невозмутимый вид. Тот внимательно прочел текст удостоверения, недоуменно повертел его в руках и спросил:
— Так вы что — просто, служите в частях ВВС?
— Да. А разве это позорит меня? Я воюю не за письменным столом, как некоторые.
— Ну, знаете, это наглость. Я так не оставлю! — повысил голос Жгур. Он был уязвлен: пришлось юлить перед простым летчиком. — Кто вас уполномочил требовать секретные дела?
— Меня уполномочили боевые товарищи из Заполярья, каждый день рисковавшие жизнью. Вы знаете, что подозреваемая вами Блажевич… вернее — пилот бомбардировочной авиации Ирина Большинцова, была организатором борьбы в концлагере? Не знаете? Вернее — не хотите знать. О вашем поведении у нас тоже имеется компрометирующий материал.
Ширвис умышленно употребил выражение Жгура, подливая горючего в огонь. Он умел испортить настроение. «От этой скотины добра не жди, — решил Ян. — Все равно придется обращаться к высшему начальству. Так хоть наведу панику, пусть попрыгает. Все любители пугать бывают трусами». И это подействовало.
— Какие компрометирующие материалы? Предъявите, — потребовал Жгур.
— Видите ли, к этим материалам имеют доступ только люди очень честные, пекущиеся о благе советского человека. Вас к таким, как вы понимаете, отнести нельзя.
— Что?! Я вам покажу. Вы у нас запоете по-иному…
Капитан Жгур спрятал удостоверение Ширвиса в стол, схватил трубку с зеленоватого ящика полевого телефона и яростно начал крутить ручку. Потребовав какого-то майора Красникова, он доложил:
— Мною задержан тип, выдающий себя за русского летчика. Прорывался к секретным документам. Прошу немедля зайти… Так, слушаю. Будет выполнено.
Бросив телефонную трубку на рычажок, он отошел к стене и, положив руку на расстегнутую кобуру пистолета, со злорадством сказал:
— Теперь не уйдешь! Сидеть смирно, не шевелиться!.
Майор Красников пришел не один, он привел солдата-автоматчика. Оставив часового у дверей, майор прошел к столу и взглядом смерил Ширвиса. На вид Красников был грозный вояка: черные усы его топорщились, через лоб и нос проходил красноватый шрам, рассекавший левую лохматую бровь, квадратное лицо казалось решительным. Ян, как положено младшему по званию, ловко вскочил и представился:
— Герой Советского Союза капитан Ширвис.
Майор недоуменно переглянулся со Жгуром: тот ли это летчик, о котором шла речь по телефону? А растерявшийся капитан, не зная что ответить, протянул ему захваченное удостоверение личности.
Убедившись, что стоящий перед ним капитан похож на фото летчика в удостоверении, майор Красников спросил:
— Другие документы у вас имеются?
— Пожалуйста.
Ширвис подал ему командировочное предписание и наградную книжку.
Майор, просмотрев их, с укоризной спросил:
— Как же вы себя так ведете, товарищ капитан, что принуждаете вызвать караул?
— Дело не во мне, — ответил Ян, — а в повышенной нервозности вашего капитана. Он весьма странно вел себя: сперва мирно беседовал, показывал, где хранится нужный мне материал, а затем вдруг вскочил, схватил телефонную трубку, вызвал вас и стал угрожать мне пистолетом. Прием посетителей, конечно, оригинальный, но не очень приятный. Будем считать, что капитан Жгур просто неумелый шутник.
Ян знал, как действует его насмешливое добродушие. Жгуру нечем было оправдать свое паникерское поведение.
Майор досадливым жестом остановил его и вновь обратился к Ширвису:
— Какое дело привело вас к нам?
Ян коротко изложил цель своего прихода.
Майор, просмотрев бумаги, находившиеся в конверте, в раздумье потеребил ус и сказал:
— Знаете, по этому делу вам лучше всего обратиться к генералу.
— Если вы доложите обо мне, буду очень признателен, — ответил Ширвис, стараясь быть с майором предельно почтительным.
Майор при нем позвонил адъютанту генерала и, передав просьбу Ширвиса, упирая на слова «Герой Советского Союза», стал ждать. Адъютант, видимо, сходил в кабинет своего начальника, потому что ответил не сразу, а минуты через три: генерал согласился принять приезжего и приказал принести весь материал, имеющийся у них.
— Ну что ж, пошли вместе, — сказал майор. — Только предупреждаю: докладывайте сжато, не отклоняясь от темы. А вы, товарищ Жгур, пока не отлучайтесь, — предупредил он перепуганного капитана. — Возможно, потребуетесь.
С генералом Ширвису не пришлось вести длинных разговоров. Ян показал отпечатанное на машинке письмо Ирины, валинскую запись рассказа мальчишек и все имевшиеся фотографии.
— Вызвать сюда капитана Жгура, — приказал генерал.
Когда тот явился, генерал не менее минуты продержал его под грозным взглядом, а затем спросил:
— Почему не доложили мне об этой летчице?
— Я… я полагал… она не наша подданная… И не заслуживает. Вызвала недовольство союзников… Есть порочащий материал, — сбивчиво начал оправдываться Жгур.
— Порочащий материал возник по вашей инициативе? — перебил его генерал.
— Я только попросил женщин изложить письменно.
— Для какой цели, если она, по-вашему, не русская?
— Передать товарищам из Польши.
— Значит, для очернения человека вы не пожалели времени, а вот чтоб вызволить соотечественницу из беды у вас рвения не хватило? Рискованно, не правда ли? Еще от начальства попадет за инициативу. Так думали, а?
— Виноват, товарищ генерал.
— Без признаний вижу, что виноват! Хорошо, нашлись отчаянные ребята и славные летчики Заполярья, а то ведь пропала бы женщина. И сейчас не знаем, выручим ли ее. Придется дипломатию разводить. Вы сами-то воевали?
— Непосредственно на фронте не был, но я в тылу выполнял не менее…
— Ладно, — оборвал Жгура генерал, — не будем хвастаться тыловыми заслугами. Я спросил о фронте не для вашего унижения, а для выяснения: где же рождается психология перестраховщика? Ведь человек, рисковавший жизнью за товарищей, не позволит себе этакой выходки. А раз проштрафились, то будьте любезны разбиться в лепешку — сегодня же выясните, где теперь находится летчица и как ее побыстрей вызволить. Доложите мне в двадцать два часа. Ясно? Можете идти.
Капитан Жгур резко повернулся и так щелкнул каблуками, что, утеряв равновесие, чуть не упал. Когда за ним закрылась дверь, генерал сокрушенно потер седеющий висок и сказал:
— Не раз ломал голову и не пойму: в какие годы выросла вот этакая порода службистов. Во всех делах только себя оберегают, а на остальное им наплевать. Ни стыда, ни совести! И еще мнят себя правоверными. Возьмешь такого в оборот, а он — знай долдонит: «Виноват, исправлюсь». А в чем такой может исправиться?
И генерал грозно посмотрел на Ширвиса. Тот, не зная что ответить, смог только сказать:
— Товарищи, посылавшие меня сюда, надеялись, что я встречу людей… таких, как вы.
Генерал сморщился и недовольно покрутил головой:
— Ну вот, все впечатление о себе испортил! С лестью надо бы погодить. Я ведь не легковерная девица. Еще проверять буду: правду ли написала ваша летчица?
— Мы за нее ручаемся.
— Верю, но сам не хочу быть простофилей. Ты в гостинице остановился? Сообщи свой телефон адъютанту. Думаю, денька через два съездим в английскую зону. Не смею больше задерживать…
Генерал поднялся, пожал руку Ширвису и предупредил:
— Только сам, пожалуйста, ничего не предпринимай. Знаю я вашего брата!
В коридоре, у выхода, Ширвиса поджидал капитан Жгур. Без смущения он сказал:
— Почему мне сразу не сказали, что вы Герой Советского Союза? Мы бы все уладили и без генерала.
— А я думаю — с ним лучше.
— Для вас — может быть, а мне теперь — заслуживай доверие. Не могу ли я получить у вас хотя бы копию письма летчицы? Он ведь еще тысячу вопросов задаст. Надо подготовиться.
Копии у Ширвиса были, но он сухо ответил:
— Я все оставил у генерала. А вам советую меньше думать о своей шкуре. Уверяю, она не стоит этого.
В английскую зону Ширвис поехал с генералом и переводчиком, надев парадную форму.
По пути генерал предупредил:
— Учти, англичанам сообщено, что за летчицей приедет ее муж. Так что будь любезен вести себя соответственно. Кстати, а летчица тебя признает? Не будет отворачиваться?
— Признает. Мы с ней старые друзья.
— В переговорах, мы, конечно, намекнули: приедет-де не простой офицер, а Герой Советского Союза и кавалер высшего отличия английской королевской авиации. Это, нужно сказать, произвело впечатление: англичане сделались сговорчивей. Ты, надеюсь, не забыл надеть свой крест «Ди-эф-си»?
— Здесь он.
В английской зоне Ширвиса представили какому-то высокопоставленному чину — сухощавому и необычайно вежливому старику в военной форме. Тот во время разговора, глянув на крест «Ди-эф-си», спросил через переводчика: где Ширвису посчастливилось заслужить столь высокую английскую награду? А услышав о Заполярье, старик с гордостью сообщил, что и его сын, моряк Британского флота, плавает в северных широтах и очень хорошо отзывается о русских моряках и летчиках.
Когда официальные чиновники из Комиссии по репатриации, просмотрев предъявленные документы и фотографии, о чем-то доложили старику, тот поднялся, показал в улыбке ровные вставные зубы и торжественно сообщил Ширвису, что он счастлив оказать услугу герою Заполярья и рад распорядиться о передаче пострадавшей леди не властям, а в собственные руки мужа.
В лагерь для перемещенных лиц Ян поехал с переводчиком и чиновниками из комиссии.
У Ирины, не знавшей, зачем ее ведут в корпус администрации, при виде Ширвиса перехватило дыхание и закружилась голова… Хорошо, что Ян подхватил ее, иначе она бы упала.
Держа Ирину в объятиях, Ширвис осыпал поцелуями ее лицо, глаза, лоб и, прижав к себе, подумал: «Кажется, получилось неплохо. Так могут встретиться только муж с женой». Впрочем, все и без того было естественно: Яна очень обрадовала встреча с Ириной. Отстранив ее от себя, он сказал:
— Ну, покажись, какой ты стала?
Большинцова так похудела в Германии, что скорей походила на пятнадцатилетнюю девочку, нежели на женщину — мать семилетнего сына. И все же лицо почти не изменилось, лишь резкие черточки у рта несколько старили ее.
Она улыбнулась ему, и вдруг на ее щеку скатилась прозрачная слезинка, за ней вторая… Шмыгнув носом, как это делают школьницы, Ирина попыталась сдержаться, тряхнула коротко остриженными волосами и оглядела всех присутствующих блестящими, полными слез глазами…
Боясь ее вопросов, Ян схватил Ирину на руки и, как обезумевший от радости муж, унес к своей машине, посадил на заднее сиденье и негромко произнес:
— Запомни: мы для англичан — муж и жена.
— Почему Кирилл не приехал? Где он? — тревожась, спросила Ирина.
— О Кирилле потом, когда переберемся в нашу зону, — неопределенно ответил Ян и, захлопнув дверцу, поспешил в канцелярию — оформлять документы.
Оставшись одна в машине, Ирина постепенно пришла в себя. Ей все еще не верилось: неужели она у своих?
Вскоре на улице показались Ширвис и переводчик, они попрощались с англичанами и подошли к машине: переводчик сел за руль, Ян рядом с Ириной.
Не задерживаясь, они двинулись в путь, и лишь на шоссе переводчик сказал:
— Поздравляю, Ирина Михайловна, никто не ждал, что так быстро нам удастся выудить вас. Обычно англичане любят тянуть такие дела.
— Мне и самой не верится… Все кажется, что это сон.
— Да, а как с вашими вещами? — спохватился переводчик.
— Шут с ними, — сказал Ян. — Новые добудем. Из-за тряпок рисковать не стоит.
Он взял Иринины руки в свои. Они у нее были холодные и легкие, как хлопья снега.
Некоторое время молча мчались по шоссе. Ирина, наконец, не выдержала:
— Ян, будь человеком, скажи правду… Что с Кириллом?
Дольше увиливать от прямого ответа было невозможно.
— Видишь ли, весть нерадостная, — сказал Ян. — Кирилла придется разыскивать. Его подбили над Норвежским побережьем. Сам видел, как он ушел от «фоккеров» в облака. Я думал, он дотянет до своих. Но Кирилл не вернулся. Меня тогда тоже подбили… Почти десять месяцев в госпитале провалялся.
Ирина больше ни о чем не расспрашивала. Она чувствовала, что Ян чего-то недоговаривает, но боялась выяснять все до конца. Ей не хотелось терять надежды.
«Если Кирилл в плену, я его дождусь… сколько бы ни прошло времени, — сказала она себе. — Надо надеяться и жить».
В Берлине им посчастливилось. Вечером улетал «Дуглас» на Ленинград. Полковнику Холину удалось раздобыть два места на этот самолет.
«19 июня. В Ленинграде я не была без малого четыре года. И вот, наконец, скиталица дома. Вернее, не дома, а в квартире Ширвисов. Но это не важно. Я обитаю на набережной Фонтанки, дышу родным воздухом и по-прежнему обворожена покоем и таинственным сиянием белых ночей.
Бетти Ояровна приняла меня, как родную. Какая она сердечная, добрая женщина!
Мальчишки меня не забыли. Но оба вначале дичились. Дюде, конечно, перепало больше поцелуев, и он, вырвавшись как-то из моих объятий, счел своим долгом заметить:
— Зачем меня зовешь Дюдей, я большой. И не надо целовать больше, чем Игоря.
Они друзья — не разольешь водой. Ко всяким сентиментальностям относятся с мужской суровостью и осуждением. Донимают меня всякими вопросами.
Где мой самолет? Почему я его сожгла? Надо было спрятать в кустах или закопать в землю. Дима с Игорьком обязательно нашли бы его, и мы бы втроем могли играть с настоящим бомбардировщиком.
— Почему так долго не приходила к нам? Жалко было самолета?
Мне хотелось как можно понятней объяснить им происшедшее.
— Меня схватили враги, — сказала я. — И долго не отпускали к вам.
Ребята переглянулись, удивляясь моей наивности, и Дима поправил:
— Это они тебя взяли в плен. Из плена надо было убежать.
Мальчики слушают радио и знают, как надо поступать на войне.
Кирилл, оказывается, не верил в то, что я погибла. Он ждал меня. В его чемодане хранился мой дневник и ободранный Дюдин сапожок. Как обидно, что Кирилл не вел никаких записей, я бы теперь знала, о чем он думал.
Видимо, эта мысль и заставила меня завести новую тетрадь. В ней я смогу беседовать с Кириллом.
Ян неузнаваем. Он стал членом партии, и теперь с иронией говорит о тех временах, когда считал себя исключительной личностью и подозревал в зависти многих, даже Кирилла.
Меня Ширвис буквально вырвал из рук англичан, с бережливостью заботливой сиделки вез в Ленинград и теперь готов выполнить любую просьбу. Вчера он сказал, что я обязательно должна поехать к Черному морю, что он уже заказал две путевки в санаторий. Я, конечно, поблагодарила его от всей души и… отказалась. Мне надоели скитания, хочется пожить с Димой среди близких и родных людей.
Ян огорчился, он тоже не поехал на юг. Вместе с Борисом они сходили в Ленсовет и получили разрешение занять на лето один из пустующих домиков на Карельском перешейке.
20 июня. Я разослала много писем. Ответов пока нет. Молчат девушки из нашего полка. Не отвечает политотдел. Неужели изменился номер полевой почты? Если это так, то письма будут долго странствовать и, чего доброго, не попадут к адресатам.
Я до сих пор не знаю: числюсь ли в списках коммунистов и где мой партийный билет?
22 июня. Это число я не забуду до конца моей жизни. Сорок восемь месяцев назад началась война. Как я уцелела в ней? Ведь мимо меня пронеслось столько пуль и осколков, что они могли бы убить тысячи людей! Но уцелела ли? Война не прошла даром: во мне что-то убито, я не могу радоваться жизни, как прежде. Кажется, прошло не четыре года, а целая вечность.
Война не сокрушила меня, нет, я просто пережила ее как неотвратимое бедствие. Законы войны объясняют и оправдывают. Но что оправдает саму войну? Я против нее, и готова кричать об этом всюду.
Сегодня пришло письмо от Сани и Виктора. В Ленинграде милиция их не прописывала. Валину пришлось отвезти парнишек в Центральный распределитель, чтобы они могли соединиться со своими товарищами.
Сейчас наши ребята из «Убежища девы Марии» находятся в детском доме под Саратовом. Виктор спрашивает: не понадобится ли мне еще что-нибудь? Он заверяет, что многие ребята готовы явиться куда угодно по первому моему зову.
Чудесные парнишки! Как я рада, что помогла им стать настоящими пионерами и комсомольцами».
Ширвису и Валину Ленсовет выделил небольшой бревенчатый домишко, стоявший в лесу на пригорке невдалеке от песчаного берега Финского залива. В нем было три крошечные комнатки, кухня и веранда. Дом обступали такие высокие и могучие сосны, что под их ветвями он казался низеньким и невзрачным.
В часы заката, когда голые стволы сосен, освещенные последними лучами солнца, становились пламенно-красными, Ирине мерещилось, будто ее новое жилье охвачено подступившим пожаром.
Порой ей даже чудилось, что это не сосны обступили домишко, а колеблющиеся лучи прожекторов.
От ступенек веранды мимо тонких рябинок к морю сбегала заросшая травой тропинка. Вернее, она сбегала не к самому морю, а к пляжу, и там терялась в сыпучих песках.
Желтый морской песок был на удивление чистым, он стекал меж пальцев, как вода, не оставляя следов пыли. Ирина любила понежиться на пляже. Она забредала в дюны подальше от дома, сбрасывала с себя халатик, ложилась прямо на мягкий песок, вытягивалась и закрывала глаза.
Солнечное тепло сразу охватывало ее всю, словно окутывало тело легким золотистым покрывалом. Лежать было приятно. Рядом едва слышно плескались волны, лениво набегавшие на пологий берег, с моря доносились скрипучие голоса чаек, а со стороны леса — едва уловимый звон погожего дня.
Если Ирина внезапно открывала глаза и всматривалась в высокое небо, то казалось, и берег, и вся земля несутся в синем пространстве.
Свежая зелень лесов, нежаркое солнце Карельского перешейка, тишина и покой действовали на нее благотворно. Ирина чувствовала, как накапливаются силы и наливается свежестью тело.
Море в этих местах было мелкое, усеянное валунами, торчащими из воды, поблескивающими полированными макушками. Во время купанья Ирина не тревожилась за ребят: пройди хоть с полкилометра — вода будет по грудь, здесь не утонешь. Зато прогулки по суше оказались опасными. В лесах и рвах среди заржавленной колючей проволоки валялись неразорвавшиеся бомбы, снаряды, мины. В полуразрушенных окопах и блиндажах попадались патроны, запалы, гранаты и ракеты. А сорванцам ведь все надо перетрогать и проверить: настоящее или игрушечное?
На третий день Дима с Игорьком притащили из леса ржавую гранату и хотели разбить ее на камне. Хорошо, что их старания заметила Бетти Ояровна и, всполошившись, позвала Яна.
Ян отнял «игрушку» и запустил ее подальше в ров. Упав на груду валунов, граната вспыхнула зеленым огнем и звонко взорвалась.
Пришлось строго-настрого запретить мальчишкам что-либо трогать без разрешения взрослых.
С этого часа Ян решил взяться за воспитание ребят. По утрам он выбегал с ними на пляж, устраивал разминку, а затем входил в воду и на отмели обучал малышей плавать.
После завтрака Ян приказывал им сбросить обувь, рубашки и уводил свою босоногую команду по прибойной полосе берега так далеко, что Ирина в бинокль не могла разглядеть путешественников, затерявшихся среди дюн.
Они возвращались лишь к обеду, нагруженные «дарами» моря: стеклянными шарами-поплавками, буйками, кусками сетей, пробками, тросами. Свою добычу ребята сваливали на траву у сарая и называли такелажем.
Во время одной из дальних прогулок Ян обнаружил в заброшенном рыбацком сарае старую лодку. С помощью ребят он подтащил ее к морю и полузатопленной пригнал по воде к своему пляжу. Здесь Ирина помогла ему поставить суденышко на катки и вытащить на берег.
Лодка оказалась объемистой, на ее скамейки можно было усадить шесть человек, требовалось только как следует законопатить дыры.
— Это я беру на себя, — сказал Ян. — Скоро у вас будет свежая рыба.
— Скорей бы, а то не знаешь, что готовить, — пожаловалась Бетти Ояровна.
Добывать продукты в этой глуши было негде. Валину пришлось стать «дачным мужем»: он отоваривал в Ленинграде все карточки, рыскал по рынкам и чуть ли не каждый день приезжал на «пикапе» с наполненными «авоськами». Но и этих продуктов не хватало. Бабке Маше и Бетти Ояровне приходилось собирать щавель и варить его с молодой крапивой.
В воскресенье все мужское население прибрежного домика принялось чинить, конопатить и смолить лодку. Мальчишки так закоптились и перемазались в смоле, что вскоре стали походить на трубочистов.
Залатанная кусками жести и неровно засмоленная лодка имела весьма неказистый вид. Но когда отремонтированное суденышко спустили на воду и опробовали, то оказалось, что оно не дает течи и может взять на борт больше шести человек.
После обеда, вооружившись лопатами, Ян с мальчишками пошел копать червей, а Борис, срубив пять тонких березок, сделал удилища и привязал к ним купленные в Ленинграде лески.
В море вместе с мужчинами отправились Ирина и ребята. Рыбаки бросили якорь на небольшой глубине невдалеке от берега.
Большинство из них никогда не держало удочек в руках. Борису пришлось показывать, как надевают извивающегося червя на крючок и как забрасывают леску.
Ученики с трудом усвоили эту премудрость и не смогли сразу сделать хороших забросов: почти все поплавки жались к самому борту.
Окуни в этот вечер, видимо, были очень голодными: они жадно хватали даже плохо насаженную наживу. Неумелые рыбаки от радости с такой силой дергали леску, что плохо подсеченные рыбки зачастую перелетали через их головы и, срываясь, падали в воду.
Несмотря на неудачи, рыбаков нельзя было дозваться на ужин. Бабка Маша трижды выходила на берег и била колотушкой в медный тазик.
Ирину увлекла рыбная ловля. В своем дневнике она писала:
«Самое интересное — это удить в тихую погоду, на заливе. Ужение здесь похоже на лотерею: не знаешь, какой величины рыба клюнет. Иногда попадаются такие язи и лещи, что без помощи сачка их не вытащишь из воды. Труднее всего справляться с крупными окунями. Они обладают такой силой сопротивления, что леска со свистом рассекает воду, и кажется, будто на крючке сидит живая извивающаяся торпеда.
Если крупная рыба попадется мне или малышам, справиться с ней помогает Ян. Он берет удилище в свои руки и ловко подхватывает добычу сачком.
Я думала, что в море обитает только морская рыба, а оказывается, может жить и пресноводная. Впадающие в Финский залив Нева и другие реки не дают воде просолиться, поэтому у наших берегов «жируют» обитатели рек.
Домой мы возвращаемся после захода солнца довольные и возбужденные. В наших ведрах трепещет улов. Когда мы выкладываем его перед Бетти Ояровной и бабкой Машей, то каждый хвастается своей самой крупной добычей и сообщает, как она схватила червя и как не хотела расставаться с морем.
После рыбной ловли чувствуешь приятную усталость. С аппетитом ужинаешь, блаженствуя пьешь горячий чай, а когда в постели смыкаешь глаза, то мерещатся прыгающие и уходящие под воду поплавки.
21 июля. Здесь у моря мне хорошо. Я словно одурманена запахом сосен, вереска, морских трав и песков. Гнетет только одно: нет вестей от Кирилла.
Все письма, которые я отослала в июне, словно улетели в пустоту: ни на одно нет ответа. Где они странствуют?
Как бы узнать: вернулась ли на родину Юленька Леукова? Ее мать где-то под Москвой. Но где? Почему я не расспросила ее подробнее в лагере?. Пошлю письмо в Московский университет. Может, она вернулась на свой биологический факультет и уже учится.
23 июля. Сегодня моряна — сильный ветер с запада. Море покрыто стадами белых барашков.
В такой день мы оттаскиваем нашу лодку подальше от прибойной полосы. Разбушевавшееся море может разбить ее.
В штормовую погоду ребятам запрещено ходить на пляж, а они рвутся к морю, так как волны выбрасывают на берег какие-то ящики, бревна, спасательные круги, навигационные буи и знаки, рыболовные снасти. Но случается, что из глубин всплывают сорванные с минрепов рогатые чудовища войны — круглые морские мины, начиненные взрывчатыми веществами огромной силы. Эти блуждающие гости глубин, обросшие водорослями и ракушками, иногда взрываются на камнях с таким грохотом, что дрожат стены нашего домишки и дребезжат стекла.
Одна такая мина ухнула во время завтрака. Под нами заколебалась земля. На столе зазвенела посуда, и с грохотом захлопнулась дверь на веранде. Наше счастье, что окна были открыты, иначе мы бы остались без стекол.
Взрыв произошел в километре от нас, но когда мы с Яном подошли к морю, то увидели, что вся поверхность его серебрится. Это всплыла оглушенная салака.
— Тащите сюда сачки и корзины, — велел Ян.
Он снял с себя только тапочки и брюки, в трусах и рубашке вошел в воду, миновал пенистую, бурлящую полосу прибоя и стал руками ловить трепещущую салаку и пихать за пазуху.
Я побежала домой. На ловлю оглушенной рыбы вышли не только ребята, но и Бетти Ояровна с бабкой Машей. Они, правда, обе были только приемщицами небывало богатого улова.
Я, вооружившись сачком и сумкой, в купальнике ходила по грудь в воде и вылавливала сразу по десятку рыбок.
За час мы заполнили салакой все наши корзины и даже тазы.
26 июля. Белые ночи кончаются. На два-три часа небо уже захватывает темнота. Закаты бывают потрясающие. Такого огромного неба, как над морем, в городе не увидишь. На западе неподвижно стоят кучевые облака. Они похожи на горную цепь — белизна вершин, сиреневые пропасти, золотой блеск и пурпур, пронизывающий всю громаду.
Будь у меня самолет, так бы и полетела к этим облакам!
Уложив ребят в одиннадцать часов спать, я вместе с Борисом и Яном отправляюсь гулять вдоль берега. В такую пору дышится легко. Море почти затихает, лишь у камней изредка всплескивает набегающая, лижущая берег волна.
Ян держится дружески, у него хватает такта не навязываться со своими чувствами, иначе мы бы поссорились.
Борис, как всегда, добродушен и заботлив. Он немного грустит оттого, что Зося мало пишет и не хлопочет о возвращении в Ленинград.
Иногда мы втроем выходим на лодке в море, захватив с собой блесну.
Ночное море спокойно дышит, вода чуть слышно журчит, обтекая борта неровно засмоленной лодки. Над нами, словно тени, проносятся запоздавшие птицы, а вдали то светятся, то угасают маяки. Мы молчим, как положено рыбакам, каждый думает о своем. Я лишь изредка подергиваю шнур «дорожки», который дрожит от напряжения. Морская вода упруга, она не дает грузилу и блесне тащиться по дну.
В такую пору к отмелям подходят стаи судаков гоняться за мальками. Ныряющая в глубине металлическая блесна привлекает внимание хищников. Крупные судаки хватают ее с ходу и резко тянут в сторону. Кажется, что крючки зацепились за камень. Боясь оборвать блесну, я всякий раз кричу:
— Стоп! Подтабанивай.
И начинаю накручивать на катушку тугой, неподдающийся шнур. Кто-нибудь из мужчин с сачком в руках спешит мне на помощь, а другой удерживает лодку, чтобы не потерять удачливого места.
Суета на корме длится минут пять. Судак сопротивляется, не идет к лодке. А когда его подтянешь ближе, вдруг устремляется на глубину, мчится под лодку. Шнур нельзя ослаблять ни на секунду, иначе упустишь добычу. Я уже теряла крупных судаков.
Но вот наконец ночной хищник в сачке, его вытаскивают в лодку, но он и здесь бьется. Круглые глаза его горят зеленоватым огнем, а зубастая пасть норовит ухватить за палец. Ударом колотушки мужчины успокаивают его, вытаскивают из пасти блесну и отдают мне».
Зосю Валину, наконец, демобилизовали. Она приехала на дачу в белом морском кителе. На ее груди сверкали два ордена Красной Звезды, один — Отечественной войны второй степени и две медали: «За оборону Заполярья», «За победу над Германией».
Игорек не сводил с матери восторженных глаз. Еще бы, столько орденов! Он ходил за нею по пятам. Мальчику хотелось скорей узнать, за какие подвиги его мама получала каждый орден. А Зося злилась.
— Отстань! — требовала она. — Ты мне надоел.
Ей не о чем было рассказывать, а мальчишка этого не понимал.
Дима в этот день одиноко бродил у обрыва и, насупясь, палкой сбивал головки отцветающей крапивы.
Увидев расстроенного сынишку, Ирина подошла к нему, погладила по голове и спросила:
— Почему такой надутый? На Игорька сердишься?
— Мы с ним больше не дружим, — ответил он. — Игорь задается.
— Что же он так?
— Говорит, что ты не умеешь воевать, а его мама самая храбрая.
— Так ты из-за меня обиделся?
— Да. Пусть не врет. Ведь ты не струсила, правда? Ты даже ночью на самолетах летала?..
И вот этот детский вздор смутил Ирину. Она вдруг остро почувствовала себя обойденной и обиженной.
— Я летала и в темноте, — ответила Ирина. — Но ордена не самое главное. Ведь ты меня любишь и без орденов?
— Люблю, — шепотом ответил Дима. — Когда я вырасту большой, я тебе еще и не такие ордена достану.
Разговор не на шутку расстроил Ирину. Ян почувствовал это и спросил:
— Что тебя огорчает? Почему такой несчастный вид?
Ирина нехотя рассказала, о чем спрашивал ее сынишка. Ян рассмеялся.
— Плюнь, — сказал он. — Разве с орденами ты была бы счастливей?
— Нет, конечно, — ответила она, — но почему-то вот здесь немножко скребет, — Ирина показала на сердце. — Зося ведь и десятой доли не испытывала того, что довелось испытать мне.
— Если бы ты знала, за какие боевые заслуги получены ею ордена, то не огорчалась бы, а скорей — посочувствовала бы Борису.
В тот же день Ян переговорил с Зосей и пристыдил ее. К ужину она вышла без орденов и старалась не разговаривать ни с Яном, ни с Ириной.
А Борис ничего этого не замечал. Он светился от счастья, потому что сидел рядом с Зосей и мог выполнить любой ее каприз.
Зосе не понравилась дачная жизнь.
— Здесь одичаешь, — сказала она. — Никаких радостей. Во время войны я гораздо культурнее жила.
Она уехала в Ленинград и больше на Карельский перешеек не вернулась.
Борис стал приезжать реже. Вид у него теперь был не такой счастливый, как в первый день приезда жены.
— Зося совсем отвыкла от семейной жизни, — пожаловался он. — Там, в Заполярье, она была на всем готовом, а тут прорва забот. Они ей в тягость. Пусть пока Игорек поживет у вас, ему без Димы будет скучно, а я, к сожалению, часто приезжать не, смогу. Зосе хочется жить в отдельной квартире. А где ее достанешь? Правда, кое-что мне обещали. Но не знаю, понравится ли ей?
— Кто же хлеб и продукты будет нам привозить? — спросила обеспокоенная Бетти Ояровна.
— Я уже позаботился, — ответил Борис. — Получил разрешение. Ваши карточки отоварят в поселке. Это недалеко, три километра, не больше: у вокзала зеленый ларек. Я с продавщицей говорил. Она не возражает, можете хоть завтра получать.
Борис даже с Игорьком не поиграл в этот вечер, а быстро собрался и уехал.
— Была дружная, веселая семья, а вот приехала какая-то цаца, и все расстроилось, — огорченно сказала Бетти Ояровна. — Один человек может испортить настроение многим. Не нравится мне Зося Антоновна, только для себя живет. Не будет Борису радости. Зря он цепляется за нее. Кто хочет удержать — тот всегда теряет.
Взяв корзинку и «авоську», Ирина рано утром отправилась с Игорьком и Димой в поселок за хлебом.
Шли они по заросшей травой и вереском лесной дороге. По пути собирали сыроежки, подберезовики и лисички.
Так они дошли до полотна железной дороги. Невдалеке от станции на запасном пути стоял странный эшелон желто-коричневых вагонов, охраняемых часовыми. В окна и в едва приоткрытые двери теплушек выглядывали небритые мужчины в заношенных нижних рубашках.
— Фрицы, — сказал Игорек. — Смотри, какие страшные.
— Нет, финские фашисты, — стал уверять его Дима.
Но в вагонах оказались русские. Один из них негромко окликнул Ирину:
— Гражданочка, какая это станция?
Ирина объяснила.
— Значит, скоро Ленинград! — обрадовался мужчина. — Наконец-то!
— Откуда вас везут? — поинтересовалась Ирина.
— Из плена. В Норвегии были.
Услышав это, Ирина чуть не уронила корзинку с грибами. В волнении подошла она к вагонам и принялась расспрашивать: нет ли среди возвращающихся из плена летчика Кочеванова?
Ей посоветовали пойти к пятому вагону:
— Там едут летчики, может, они знают.
Ирина бросилась искать пятый вагон, но в это время автоматчик, шагавший вдоль эшелона, замахал ей рукой.
— А ну, гражданочка, в сторону! Нечего тут, — крикнул он, — запрещается!
— Почему? — недоумевая спросила Ирина. — Разве они арестованы?
— Это вас не касается. Прошу отойти.
Ирина отошла на край насыпи, отдала ребятам корзинку. Она решила выждать, когда часовой пройдет в другой конец состава. Как только он удалился, она, определив, какой вагон пятый, и увидев выглянувшего из окна мужчину с повязкой на глазу, спросила:
— Нет ли в вашем вагоне Кочеванова?
— Кого? Кого? — не расслышав, переспросил мужчина.
— Летчика Кочеванова.
Одноглазый о чем-то посоветовался с товарищами и, вновь выглянув, посмотрел, далеко ли часовой. Лишь после этого негромко произнес:
— Кочеванова знал в Заполярье Иванов, но в плену он ничего о нем не слышал.
Рядом с ним в окне появилась усатая физиономия.
— Значит, в Норвегии Кочеванова не было? — продолжала допытываться Ирина.
— Этого я сказать не могу, — ответил усатый. — Лагерь с лагерем связи не имели.
Одноглазый еще раз поглядел в сторону часового и вдруг обратился с просьбой:
— Сестренка, а ты бы не могла потратиться… купить почтовых марок? Дома не знают, что мы живы, надо сообщить.
— Марок я куплю. Но как вам передать?
— Передавать не надо. Подожди немного… Мы напишем письма и бросим тебе.
Ирина с мальчишками спустилась под откос и там, сев на травянистый бугорок, стала ждать.
Минут через десять на платформе показался дежурный по станции в красной фуражке. Он просигналил машинисту отправление. Эшелон тронулся с места и медленно поплыл мимо Ирины…
Спохватившись, она взбежала по откосу на полотно и здесь заметила, что из пятого вагона вылетел небольшой пакетик. Ирина подобрала его и развернула. В пакетике оказалось восемь писем-треугольничков, написанных плохим карандашом.
Забыв про хлебный ларек, она потащила ребят на почту, купила пачку конвертов с марками. Переписав чернилами адреса, Ирина вложила в конверты смятые письма и, заклеив, опустила в почтовый ящик.
«Пусть дома знают, что пропавшие без вести воины живы. Может, найдется добрая душа и мне вот так же переправит весточку от Кирилла», — подумала Ирина.
В августе темнота надвигалась на море рано. На западе загорались огни маяков; они мигали, вращались, меняли цвета. Часто дул ветер, и море сердито ворочалось на каменистых отмелях.
В домике электрического света не было. А керосиновая лампа на веранде то и дело гасла.
— Пора уезжать, — сказал Ян. — Мой отпуск кончается.
На другой день утром он вместе с Ириной и мальчишками подтянул на катках лодку к сараю, перевернул ее вверх днищем и укрыл кусками старого толя.
— Может, суденышко еще послужит нам. Авось удастся вернуться сюда и на будущий год. Ты не против? — спросил Ян Ирину.
— Возражений не имею, — ответила она. — Лес и море по мне. Одичать не боюсь.
Когда ребята ушли, Ян обратился к Ирине с просьбой:
— Не перебирайся, пожалуйста, в Ленинграде к себе, живи с мамой. Она любит тебя и ребят. Без вас ей будет скучно.
— Видишь ли, с осени я собираюсь работать. За Димой смотреть некому. Бабка Маша плоха стала. Так что уговаривать меня не придется.
«20 августа. Вот я опять в Ленинграде. Яна мы уже проводили. Бетти Ояровна отдала мне его комнату. Я только что вымылась в ванной, сижу за столом в одном халатике.
Ребята уже уснули. В доме тишина. Я наслаждаюсь ею и пишу. В такой час мне кажется, что я разговариваю с Кириллом и даже вижу его вопрошающие глаза.
Иногда мне мерещится, что Кирилл стоит на распутье и мучительно решает вопрос: быть или не быть? Ему не хочется очутиться среди презираемых. Но и я ведь не в лучшем положении. Приезжай, вдвоем мы все перенесем. Я убедилась — человек способен на многое, лишь бы теплилась надежда, что он добьется правды.
Яну сказали, что пленных северян отправляют куда-то за Йошкар-Олу. Там их будут проверять, и тех, кто не скомпрометировал себя, отпустят домой. Я сегодня же пошлю запрос в Москву.
До встречи, Кирилл.
26 августа. Были у нас Валины. Они пока живут в одной комнате, вторую Борису обещали освободить через месяц. Зося злится на него, называет рохлей.
— Другой на твоем месте давно бы отдельную квартиру получил, — укоряет она его. — Поставить себя не умеешь. Как был тюфяком, так и остался. И война ничему не научила.
А Борис оправдывается. Он действительно тюфяк, раз не может одернуть эту «цацу», — правильно назвала ее Бетти Ояровна.
Зося придумала новую игру: она изображает утомленную войной защитницу Родины, которой необходим юг.
— Осточертел север, — сказала она мне. — Я соскучилась по солнцу и Черному морю. Хочется пожить без забот и с комфортом. Муж и ребенок меня раздражают.
А Борис, чудак, готов для нее разбиться в лепешку. Он уже побывал во Дворце Труда и добыл путевку в южный санаторий. Его «страдалица» едва успевает ездить от одной портнихи к другой. Она шьет себе купальники, сарафаны, платья.
— Я совершенно обносилась, — жалуется Зося. — У меня почти ничего не осталось, одно военное.
Игорька она оставит у нас. Мне жаль мальчонку, я по глазам вижу, что он страдает.
1 сентября. Сегодня ребята надели настоящие длинные брюки из черного сукна, новые ботинки и белые рубашки. Борис купил им ранцы, а я — буквари, пеналы, тетрадки.
В школу нас снаряжали Бетти Ояровна и бабка Маша. Они встали очень рано, сходили на базар, купили свежих цветов и приготовили праздничный завтрак.
Игорек и Дима, надев ранцы, зашагали в школу впереди меня. Их еще по-детски пухлые физиономии посерьезнели и слегка побледнели. Шутка ли, сегодня начнется трудовая жизнь!
Итак, мальчишки определены: они попали в первый класс «Б», сидят на одной парте и учатся в первую смену. Непристроенной осталась одна я. Мне тоже пора на работу. Завтра же пойду на разведку. Аэроклуб, наверное, еще не открыт, но существует же гражданская авиация».
В Областном управлении гражданской авиации Большинцову встретили так, словно ее давно здесь ждали. Начальник отдела кадров усадил в кресло, подвинул пачку папирос «Казбек», сифон с сельтерской водой и сказал:
— Очень хорошо, что вы пришли. Опытные летчики нам нужны… и на инструкторскую работу и в рейсы. В общем, оформляйтесь не размышляя, дело вам найдем.
Но стоило ему узнать, что Большинцова была в плену, как он сразу переменился: голос вдруг стал каким-то тусклым, а лицо холодным и отчужденным. Явно утеряв всякий интерес к летчице, он всё же протянул ей две анкеты и сказал:
— Заполните к… четвергу и передайте в бюро пропусков. О результатах наведайтесь недельки через полторы.
— Но вы же говорили, что вам срочно требуются опытные летчики? — изумившись, напомнила Большинцова.
— Ничего не попишешь, порядок такой, — смутился он. — Не мы устанавливали, не нам изменять. Авиация — дело серьезное.
Говоря это, он избегал смотреть в глаза; Ирина поняла: работы для нее здесь не будет. Дома она всё же заполнила анкеты и в четверг отнесла в бюро пропусков.
Через неделю Большинцова вновь пришла в управление, но ей теперь не выписали пропуска в отдел кадров, а лишь по телефону связали с заместителем начальника. Выслушав ее, тот сказал:
— К сожалению, вы нам не подойдете. Мы будем набирать только демобилизованных из армии.
— Но ведь и я была в армии, — возражала Ирина.
— Были, но… попали в плен и, нужно полагать, дисквалифицировались.
— Так вы испытайте меня.
— Видите ли, я думаю, что это вам не поможет, — сухо ответил заместитель начальника. — Не будем отнимать друг у друга время.
И он повесил трубку.
Ирина была ошеломлена. С ней не хотят разговаривать! Она еще не понимала, по какой причине. Неужели потому, что была в плену? Нет, не может быть.
Что же теперь делать? Нельзя жить без работы. А почему обязательно надо быть летчицей? У нее ведь действительно нервы и здоровье не те, что были прежде. Не пойти ли в районо? Она же умеет работать с ребятами. В Германии у нее неплохо получалось.
Разыскивая районо, Большинцова наткнулась на объявление о том, что трудрезервам нужны воспитатели для общежитий. Почему бы не попробовать?
«Пойду», — решила Ирина.
В тот же день в Управлении трудрезервов она заполнила в отделе кадров анкеты и приколола к ним две фотокарточки. Здесь срок ожидания был короче. «Придете через три дня», — сказали ей.
Через три дня в назначенный час Большинцова пришла за ответом.
— Вам отказано. Анкета с дефектом, — откровенно объяснил ей развязный мужчина в вельветовой толстовке. — Тех, кто побывал в плену, в воспитатели не берем.
— Куда же мне теперь?
— Подсказать не могу. Обращайтесь к тем, кто уполномочен решать подобные вопросы.
«Надо идти в районный комитет партии», — решила Ирина.
В райкоме ее задержал милиционер. Он пропускал только по партбилету, а у Большинцовой его не было. Лишь после настойчивых требований милиционер, с кем-то созвонившись, пропустил ее в отдел учета.
В отделе учета, конечно, спросили, где ее партийный билет. Ирина стала объяснять, рассказала, куда посылала запросы.
— Дело запутанное, — установила заведующая отделом. — Пишите заявление, разберемся.
Заявление Большинцова писала более часа. Оно у нее получилось длинным и не очень вразумительным.
— Мне хотелось бы устно переговорить с кем-нибудь из секретарей райкома, — попросила она.
— У нас предварительно говорят с инструкторами. Они разбираются и докладывают секретарям. Вы где работаете?
— Мне бы хотелось в детдоме… — начала было Большинцова, но заведующая прервала ее.
— К Галкиной — инструктору по школам, — сказала она. — Анечка, проведи пожалуйста.
Техработник Анечка — худенькая комсомолка с косичками — повела Большинцову в инструкторский отдел и там познакомила с высокой и строгой женщиной средних лет, одетой в темное платье с белым воротничком.
Пригласив Ирину сесть, Галкина выжидательно уставилась на нее какими-то строго официальными глазами.
Без вопросов Ирина начала выкладывать всё, что накипело в ней за эти дни. Она не выбирала мягких выражений, и это порой пугало Галкину, она останавливала посетительницу, укоризненно качала головой и поправляла. Инструкторша держалась с Большинцовой как поучающая наставница с нашкодившей неразумной школьницей.
Все же какой-то частью рассказа Ирина проняла ее, раза два инструкторша даже ахнула, пораженная изощренной жестокостью гестаповцев, но потом опять строго сомкнула тонкие губы и продолжала слушать с некоторой тревогой и сомнением.
Ирина чувствовала, что Галкину заботят не ее мытарства, а, скорее, поведение и тон разговора. И она не ошиблась. Инструкторша не знала, как ей быть. Пришла какая-то летчица с весьма подозрительной биографией, требует направить на ответственную работу и кроме того — приструнить перестраховщиков. А они вовсе не перестраховщики, а люди, действующие соответственно указаниям.
— У вас странные суждения, — заметила Галкина. — И к тому же все так запутано, что я, право, теряюсь, — призналась она. — Пройдем к третьему секретарю. Кадрами он занимается.
Третьим секретарем оказался кудлатый парень в полувоенной одежде с простецкой фамилией Машкин. Он держался со всеми запанибрата и незнакомым людям говорил «ты».
— Садись, Большинцова, садись. Выкладывай, что там у тебя. Послушаем. Только учти — со временем зарез… по возможности сокращай.
Слушал Машкин невнимательно: то он озабоченно перебирал папки, то листал настольный календарь и делал в нем какие-то пометки, то подписывал документы, которые приносила молчаливая женщина. Если звонил телефон, Машкин хватал трубку и говорил:
— Позвони позже. У меня тут, понимаешь, маленькое совещаньице.
Когда Большинцова кончила рассказывать, он сделал изумленное лицо.
— И ты на них обиделась? Ай-яй-яй! Не по-большевистски это. Ну что такое получается: один коммунист бдительность проявляет, ограждает нас от проникновения всяких элементов, а другой жалуется на него, палки в колеса вставляет. Вот ты сама ответь: хорошо будет, если в наши ряды диверсант пролезет?
— Плохо, — ответила Большинцова. — Но нельзя же в каждом человеке подозревать диверсанта.
— Мы не в каждом. Ты это брось! — погрозил он ей пальцем. — Я вот, например, в плену не был, и проверять меня незачем.
— Хорошо, вам повезло, вы не летали на самолете над вражеской территорией, а мне пришлось. Я и в концлагере оставалась коммунисткой. Меня незачем попрекать пленом.
— Ты этак вопрос не поворачивай. Доказать надо. А я тебе скажу прямо: не будем на обиды внимания обращать. Нам пролетарское государство, понимаешь, дороже…
Трудно было понять, чего в его словах больше: ограниченности, равнодушия или легкомыслия болтуна. Ирина не стала с ним пререкаться, так как почувствовала, что Машкину совершенно безразлично, справедливо поступают с ней или нет, ему важно было привить ей мысль, что все делается из высоких побуждений, а посему незачем кипятиться и отрывать занятых людей от дела.
— Выдержка требуется, понимаешь. Мы ведь тоже соответствующие указания получаем. А тебе немедля подавай зеленую улицу. Разберемся, — уверял он ее. — Не такие дела проворачиваем. Оставляй свое заявление и — будь спокойна. Вызовем, когда потребуется…
— А всё-таки — как же мне с работой? — перебила его Ирина.
— С работой… с работой… — забормотал Машкин, копаясь в бумагах на столе, и, найдя нужную, предложил — Ну что ж, если надо, хоть сейчас дам направление на курсы маляров и штукатуров.
— Это всё, что вы можете мне предложить?
— Не всё, конечно, но думал, что летчице незазорно перейти в рабочий класс. Восстановление промышленности — наипервейшая задача. Выходи в передовики, показывай, на что способна…
Спорить с ним было бесполезно: у Машкина на всё был штампованный ответ. Ирина молча поднялась и вышла из кабинета.
Вокруг нее словно образовалась пустота. Большинцова брела по улице, ничего не видя перед собой. К кому сейчас обращаться?
Надо было вернуться домой к детям, к Бетти Ояровне, но в таком настроении она не могла показаться им. Они всегда видели ее бодрой, неунывающей.
Ирина пешком добралась до Невы и у самого спуска села на каменную скамейку. Полноводная река с тихим журчанием мчала свои плавно текущие воды к морю. Против течения шел маленький чумазый буксир и тащил огромную баржу. Казалось, они совсем не движутся вперед.
Ей надо было с кем-то посоветоваться, поделиться мыслями. Больше невозможно было таить все в себе.
Ирина решила поехать на работу к Валину. Он был другом, с которым она могла говорить откровенно.
В проходной исследовательского института Большинцовой сказали, что рабочий день кончился, но Валин домой еще не ушел.
Она дождалась его у проходной. Борис, увидев Ирину, встревожился:
— Что случилось? Почему такая бледная?
— Ничего… как всегда, ровным счетом ничего, — ответила Ирина. — Просто захотелось с тобой поговорить. Может, пешком немного пройдемся? — предложила она.
— С удовольствием!
Валин взял ее под руку, и они свернули на тихую, по-вечернему пустынную улицу. Под ногами шуршали опавшие листья, пахло тленом осени.
— Я, Борис, растерялась. Мне очень плохо, — сказала Ирина. — Ты знаешь, я не нытик, но у меня такое состояние…
— А ты не могла бы поконкретней: чем вызваны такие мысли?
Она рассказала ему о мытарствах последних дней. И Борис вместо сочувствия начал укорять:
— Зачем же ты пошла искать работу? Вот беспокойная! Тебе ведь надо отдохнуть, успокоить нервы. Если нет денег на санаторий, я достану. Ну а ребята с Бетти Ояровной прокормятся. Там Ян подбрасывает…
— Ты не уходи от прямого вопроса, — перебила Ирина. — Мне не санатории нужны. Я хочу знать: почему мной помыкают? Какие я совершила преступления?
— Видишь ли, я могу лишь посочувствовать и… устроить у себя на работу.
— Я не желаю тебя подводить. Мне ведь и у вас придется анкету заполнять?
— Да, конечно, самую длинную, со сведениями о бабушках и дедушках, — подтвердил Борис.
— И тебя привлекут к ответственности, если узнают, что я твоя знакомая?
— Возможно, если найдут мои объяснения неудовлетворительными. Но зато у нас будет полная ясность, как в дальнейшем поступать тебе. Ты будешь проверена но всем линиям. В общем, знай, Ирина: для тебя я готов на любой риск, — без рисовки сказал Валин.
Этот разговор не успокоил Ирину. Ночью в ее дневнике появилась новая запись:
«Уснуть не удается, голова, разламывается от мыслей. Я прислушиваюсь к себе и не могу понять, что меня больше тревожит и точит: обыкновенная человеческая обида или опасение за наше будущее?
Ну, предположим, что со мной не нужно считаться. Я слабая, гонимая ветром птица. Но как же с другими, например с тобой, Кирилл? Я не представляю: как бы ты повел себя в такой ситуации? Впрочем, вы, мужчины, умеете многое переживать молча, а я не могу.
Человеку с чистой совестью унизительно жить, находясь на подозрении. Он озлобится на тех, кто вызывает у него тяжелое чувство неполноценности, он не простит своего унижения.
Все дороги куда-то ведут, а я на своей вижу только преграды. Как мне быть, Кирилл? Я говорю не о той жизни, когда человек только дышит, а о другой, когда он живет по-настоящему: мыслит, смело действует, надеется и любит.
Жить в согласии с самой собой и с Родиной — вот что мне нужно, вот в чем я не должна уступать!»
Валин, видя, что с Ириной творится неладное, на время перебрался жить к Бетти Ояровне. Благо, не было в Ленинграде Зоей, — она все еще купалась в Черном море.
Ирина при нем старалась казаться спокойной, отлично владеющей собой, но ей это плохо удавалось. От Валина трудно было скрыть угнетенное состояние. Борис знал, что она страдает. Стремясь вывести ее из душевной растерянности, он старался успокоить Ирину и хоть как-нибудь развлечь: часто приглашал в кино, купил билеты на концерты в Филармонию.
«Если бы ты знал, Кирилл, как я теперь слушаю музыку, — писала Ирина в дневнике. — Она выводит меня из душевного затворничества и возносит на такую вершину, что я вдруг чувствую стеснение в груди. Горло мое сжимается, и хочется плакать. С этим желанием невозможно бороться. И я плачу. Понимаешь, не тоскую, а просто плачу, чтобы выплакаться и не томить себя больше».
«14 ноября. Вернулась с Кавказа Зося. Она сильно загорела и поправилась. Стала походить на пышную и несколько грузную даму. Игорька к себе она не берет.
— У вас ему будет лучше, — без стыда сказала Зося. — Я ведь отвыкла от него, а вы как-то умеете. Помучайтесь еще немного.
Мы с Бетти Ояровной не возражали. Игорьку действительно лучше остаться у нас. Такая мама ничему хорошему не научит. Она ленива, считает, что все должны ухаживать за ней. А если что-либо сделает, то возводит это в подвиг.
24 ноября. Зосе не очень нужен Борис, но она ревнует его ко мне. Все должны быть привязаны только к ней. Зося злится, когда Борис заботится еще о ком-то.
Мне кажется, что она уже не находит в его взоре прежнего обожания. Борис явно прозревает. Если после работы он не застает Зоей дома, то не ждет, не страдает, а уходит к нам. Сцены, которые устраивает Зося, больше его не трогают.
Самым мудрым для них было бы — распроститься друг с другом навсегда. Ведь Зося едва терпит его возле себя, но потерять боится. На случай невзгод ей хочется иметь про запас обеспеченного добряка мужа.
29 ноября. У Бетти Ояровны праздник: из Заполярья вернулся Ян. Он демобилизован по вине медиков и поэтому злится на них:
— Признали непригодным для авиации. Начисто списали. Но я им докажу, еще буду летать. Вот увидите.
Ян привез с собой три пары перчаток и тренерскую «лапу». Маленькие перчатки явно сшиты на заказ. Отдавая их мальчишкам, он спросил:
— Хотите, буду учить боксу?
— Хотим… хотим! — обрадовались ребята.
— Ян, может лучше не вовлекать их в твои агрессивные планы? — спросила я. — Пусть они будут просто мальчишками.
— Вот именно этого я и хочу. Они тут у вас изнежились, а я дал слово Кириллу, что сделаю из его сына мужчину. Ты мне не перечь. Не бойся, своих скверных черт я им не передам, буду воспитывать только благородство и умение парировать удары. Это важно для жизни.
Мне Ян не разрешил переселяться из его комнаты.
— Я человек неуживчивый, — сказал он. — Мне полезней жить в отдалении. Забираю комнату на верхотуре и буду приходить к вам, как столующийся студент и приятный гость. Это решено окончательно и обжалованию не подлежит.
2 декабря. По случаю приезда Яна было устроено празднество с пирогами и вином. На него, конечно, пригласили Бориса с Зосей.
За столом Ян оказывал мне необычайное внимание. Он был предупредителен и услужлив, а Зосю старался не замечать. Это ее бесило. Но вначале она притворялась, будто ей очень весело: смеялась, пела английские песенки, шутила, то есть пустила в ход весь арсенал уловок, чтобы казаться остроумной и обворожительной. А потом вдруг обозлилась и принялась пикироваться с Яном. Видно, между ними на севере что-то произошло, потому что и Яну хотелось уязвить Зосю.
10 декабря. Ян приходит к нам очень рано, поднимает мальчишек с постели и учит их обтираться холодной водой. Потом у них начинается зарядка, занятия с «грушей» и «лапой».
По-моему, он все это затеял больше для себя, чем для Игорька и Димы. Возясь с мальчишками, бегая с ними по вечерам на коньках и лыжах, Ян сам стремится обрести спортивную форму, а заодно выверить, как действуют нагрузки на сердце.
Со мной он держится не так, как до войны. Если раньше он говорил мне что придется, дурачился, то сейчас не решается. Ян понимает мое состояние, и я ему за это благодарна.
Он, как и я, еще нигде не работает.
— Или в летчики-испытатели, или — никуда, — говорит Ян. — На жизнь мне пенсии хватит.
— Что-то рано ты в пенсионеры записываешься, — заметила я.
— Скоро я вам всем покажу, какой я пенсионер! — грозится он.
19 декабря. Яна приглашают на всякие торжества. В такие дни он надевает свой парадный китель, новую фуражку и кожаный реглан.
Вчера Ян вернулся из райкома возбужденным.
— Два добрых дела сделал, — сказал он. — Начетчика расчехвостил и тебе свидание устроил. Вызывает меня инструктор и от имени бюро райкома просит выступить у текстильщиц. «Есть, — говорю, — будет исполнено». — «А как у вас насчет текстика?» — спрашивает он. «Какого текстика?» — «Зафиксированного, того, что будете излагать», — объясняет инструктор. А я ему отвечаю: «Привык, мол, устно, без бумаги». — «Не-ет, — возражает он. — У нас без просмотра текста не полагается. А если накладка какая, мы же за вас в ответе». И сует мне четыре странички, отпечатанные на машинке. Читаю. Не речь, а какой-то набор газетных штампов. «Это что за абракадабра? — спрашиваю. — Кто составил?»— «Сам завотделом агитации и пропаганды», — отвечает тот, полагая, что я сейчас подниму руки и сдамся. Заодно он решил приструнить меня: «И выбирайте выражения, когда в райкоме находитесь. У нас абракадабры не бывает». Ты ведь знаешь, для меня это — как быку красный цвет. Я тоже повышаю тон. «Тогда сами, — говорю, — позорьтесь, а меня увольте, я вам не попугай». И поднимаюсь, чтобы уйти. Инструктор меня не пускает. «Пройдем к товарищу Балаеву», — требует он. «К какому Балаеву? К Глебу? — обрадовался я. — С полным удовольствием!» Идем в кабинет первого секретаря. Смотрю, действительно сидит Кирюшкин дружок Глеб Балаев. Ну, мы с ним, конечно, обнялись. Инструктор что-то пробовал лепетать, но Глеб махнул ему рукой: «Иди, мол, без тебя разберусь». Уселись мы друг против друга и давай Кирюшку вспоминать. В разговоре я ему шпилечку вставил: рассказал, как его помощнички тебя в райкоме приняли. Он раскипятился и по телефону дал вздрайку инструкторше и третьему секретарю. В общем, разволновался и просил тебя, завтра же зайти прямо к нему. Ну, как — разве не доброе это дело?
— Очень доброе! Спасибо.
И я в приливе благодарности чмокнула Яна в щеку.
Все это происходило при Бетти Ояровне. Мне показалось, что в ее глазах блеснула радость. Я чувствую — старушке очень хочется видеть меня своей невесткой, но она тактично молчит.
20 декабря. Собираясь в райком, я дала себе слово не пролить ни слезинки. Ждала дружеской встречи, и действительно, то, что произошло, походило не на официальный прием первого секретаря, а скорее — на встречу брата и сестры после долгой разлуки.
Как только секретарша сообщила Глебу обо мне, он сам вышел в приемную, обнял меня при всех и увел в свой кабинет. А там, глядя на меня сияющими глазами, сказал:
— О тебе и Кирилле ходили добрые, но самые фантастические слухи. Кто-то даже уверял меня, что вы оба погибли.
— Видишь, жива, но не очень радуюсь этому, потому что…
И я начала рассказывать о своих огорчениях. Говорила, видно, быстро и бестолково. Со мной это бывает, когда я волнуюсь.
— Стоп! Отпусти, Ирочка, гашетку. Давай не спеша, короткими очередями, — попросил Балаев. Вот так же меня когда-то останавливал и Кирилл. Глеб, наверное, умышленно повторил его слова. — Выкладывай все по порядку: где была? Что делала? Ян мне тут кое-что рассказывал, но я ему не очень верю. Он гиперболист, без преувеличений не может.
Я выпила воды и стала рассказывать ему все с самого начала.
Глеб курил папиросу за папиросой, щурился от дыма и не перебивал меня. А когда я кончила, он с укоризной спросил:
— Что же ты не кричишь об этом?
— Я кричу, но меня никто не слышит.
— Надо прибавить голоса. Неужели в комсомоле и в партии воспитали такой робкой?
— Не робкой. За чужое умею драться, а вот когда саму прижмет… не всегда получается. Обида, что ли, мешает… или ложный стыд?
— Обиды, милая моя, придется забыть. Давай лучше подумаем, что мы сумеем сделать для восстановления истины. Первым делом назови мне имена и хотя бы приблизительно местожительство тех, кто знал тебя в концлагере «Дора» и в «Убежище девы Марии». Мне придется запросы сделать.
Я ему назвала несколько фамилий, и Глеб их все записал в блокнот.
— А ты знаешь, что ваш полк стал гвардейским? — спросил он меня.
— Знаю.
— Почему же ты с однополчанами не связалась?
— Я им написала из Германии, как только меня освободили. Два письма послала, одно девушкам, другое в политотдел. Я хотела знать, где мой партбилет и надо ли заново восстанавливаться. Перед вылетом у нас документы брали на хранение. Но мне не ответили. Письма, конечно, могли не дойти или попасть в руки тех, кто не знал меня. Я ждала, ждала, и решила, что все меня забыли, и больше не стала навязываться со своими бедами.
— Напрасно. Неужели там не осталось настоящих боевых подруг? Как их звали?
Я вспомнила девушек пилотов и штурманов, которых обучила летать. Они, конечно, меня не забыли, если живы. Балаев записал их имена и сказал:
— Характеристика боевых товарищей очень важна. В общем, теперь я сам займусь. Можешь пребывать в гордом молчании. Через месяц-два мы тебя восстановим в партии. Но ты продержишься без работы? Деньги у тебя есть?
— Найдутся.
— Ты не стесняйся. Я ведь холостяк, денег девать некуда.
— Обойдусь, честное слово… не беспокойся.
— Ну, смотри, зайду проверю.
— Пожалуйста, буду рада.
— Ах, рада? Тогда жди на Новый год. Ввалюсь, как дед-мороз, непрошеным.
— Почему же непрошеным? Заходи, место за столом будет.
— А действительно, почему бы не тряхнуть, стариной? Оставь, пожалуйста, на всякий случай местечко. Пусть оно меня ждет, авось вырвусь.
1 января 1946 года. Я засыпана новогодними подарками. Оказывается, обо мне помнят и любят бескорыстно, ничего взамен не требуя.
Первой пришла посылка из Саратова — толстый пакет, обернутый в плакат «Смерть фашистам». Ребята из детского дома прислали мне пачку своих рисунков. На них в красках изображена жизнь в концлагере, в «Убежище девы Марии» и в Советском Союзе. Под некоторыми рисунками есть подписи: «Это вы, Ирина Михайловна». Я почему-то изображена с красным флагом и в героических позах.
К рисункам приложено огромное — размером с простыню — письмо. На большущем листе бумаги разместились в ровных квадратиках шестьдесят четыре письмеца. Все, даже малыши, написали мне самостоятельно. Некоторые каракули читать без смеха и слез умиления невозможно.
Я никогда не думала, что у меня столько доброжелателей. К тому же искренних! Их же никто не заставлял писать, все они придумали сами. Значит, я не напрасно страдала в Германии. Без меня ребятам было бы там хуже.
Я им ответила веселой телеграммой:
«Крепко обнимаю моих родных тчк Спасибо за рисунки и великанское письмо тчк Желаю новом году счастья радостей успехов на родной земле тчк Целую мои славные мордашки и чубатые лбы.
Ваша лагерная
Катя»
Вторым потрясением были живые цветы — две большие корзины: в одной голубые гортензии, в другой — белая сирень. Корзины, завернутые в розовую бумагу, принесли дядьки в ушанках и полушубках. Записки никакой не было. Догадываюсь, — это проделки Яна. Сколько же он потратил денег? Вот бесшабашная голова!
Позже, прямо в кухню, шофер с дворничихой приволокли ящик с фруктами, вином и такими закусками, каких мы давно не видели. Здесь было всего понемногу: красная и черная икра, семга, балык и трех сортов колбаса…
Оказывается, это Глеб Балаев прислал нам новогодний подарок, добытый с немалым трудом. В приложенном письме было всего несколько строк:
«Прошу не сердиться на бродягу деда-мороза. Он к вам запоздает: явится не как все люди, а несколько позже. Ему придется произносить первый тост на новогодней елке в Доме культуры.
Ваш дед-мороз».
Бетти Ояровна и бабка Маша захлопотались. Им пришлось помогать мне украшать елку, готовить стол и заниматься главным — жарить гуся, начиненного капустой и яблоками.
Зося с Борисом пришли в одиннадцатом часу и принесли подарки для ребят — два духовых пистолета, стреляющих стрелами, похожими на кисточки.
Почти сразу же за ними ввалился Ян с боксерской «грушей» и еще какой-то человек, закутанный в башлык. Я сразу не узнала гостя, отряхивавшегося от снега, а когда он снял башлык и шапку — бросилась целовать. Это был старый тренер Кирилла — дядя Володя.
— Вот молодчина, Ян, — привел такого гостя!
— Насильно затащил, — пояснил Ян. — Пришлось грубую, воловью силу применить.
— Ничего подобного. Клевета! — запротестовал дядя Володя. — Я сам собирался, специально домой заходил. Вот доказательства.
И он, развернув принесенный пакет, протянул мне две застекленные фотографии: на одной Кирилл был снят худеньким юношей с пугливо поднятыми перчатками, на другой — зрелым бойцом в матче со знаменитым норвежцем Берлундом.
Дядя Володя по-прежнему сухощав и юношески строен, только лицо и шея, испещренные глубокими морщинками, выдают его годы.
— Говорят, что ты безработная? Хочешь у меня в младшей группе поработать? — спросил он.
— Ну какая я теперь спортсменка.
— А я тебя не в чемпионы беру. Мне помощник-воспитатель требуется.
— Но я же бокса совсем не знаю.
— И не надо. — В детской спортивной школе не только боксеров готовят. Мы и ваших ребят возьмем.
— Ну, разве только с Игорьком и Димой… на общественных началах.
— Зачем на общественных? Нормальную зарплату получишь.
— А нельзя ли и мне к вам? — спросила Зося.
— Можно. Вот как начну их английскому языку обучать, обязательно к вам обращусь, — отшутился дядя Володя.
Балаев приехал во втором часу ночи. В его волосах и на костюме поблескивали прилипшие кружочки конфетти.
— А здесь почему не танцуют? — спросил Глеб. — Так не годится. Запускайте патефон.
Выпив штрафную порцию вина, он пригласил меня танцевать.
Глеб был шумен и заряжен такой веселой энергией, что сумел и нам передать свое настроение. В танцы были вовлечены все, даже бабка Маша и Бетти Ояровна.
Впервые за много месяцев я словно оттаяла: смеялась, танцевала и шутила.
А Ян почему-то был грустным. Танцуя со мной, он вдруг сказал:
— Я, кажется, становлюсь неисправимым однолюбом: из всех женщин на свете хочу видеть только тебя. Хотя знаю, что ни ша что рассчитывать не могу.
В лирических объяснениях Борис не отстал от Яна, Изрядно охмелев, он мне признался:
— Я люблю тебя без всяких научных обоснований. Ты для меня маленькое солнышко. Когда я в раздражении, твой взгляд успокаивает, когда в грусти — утешает, когда удручен — поднимает дух. При тебе хочется быть сильным и добрым.
— Спасибо, Борис, но ты и без меня такой. Не надо преувеличивать.
— Ладно, Ира, не скромничай.
Мы разошлись только под утро.
Канул еще один год в вечность. Каков-то будет новый?»
«15 января. Я начала работать в детской спортивной школе — в младшей группе девочек. Им по десять-двенадцать лет. Это всё длинноногие и неуклюжие стрекозы, из которых надо сделать закаленных телом и стойких духом девушек.
На занятия я хожу три раза в неделю. Такая загрузка меня устраивает. Дядя Володя дает задание на вечер, изредка заходит в зал и поглядывает, правильно ли я всё делаю. Вмешивается он редко, а если что подсказывает, то так, что кажется, будто сама заметила ошибку. Он опытный педагог: умеет разговаривать и с детьми и со взрослыми.
Девочки у меня забавные. Чтобы не потерять жестяных номерков от вешалки, они их привязывают к ленточкам косичек. Надо будет отучить от этого.
Ян занимается со старшей группой мальчиков, готовящихся стать боксерами. Он играет с ними в футбол на снегу и в баскетбол в спортивном зале. Я предчувствую: он сам готовится выступить на боксерских соревнованиях. Прыгает со скакалкой, работает на мешке и с «лапой». Вот неугомонный!
Надо будет поговорить с ним — не вредно ли это сердцу? Дядя Володя ведь не знает, какое у него было ранение.
12 февраля. Валины получили отдельную квартиру и забрали к себе Игорька. У них появилась домработница, которая водит его в школу.
Мальчишки друг без друга не умеют играть и готовить уроки. Как только наступает вечер, Димка начинает ныть:
— Скучно, идем к Игорю.
А мне не хочется встречаться с Зосей, да и некогда.
Мальчишек, проживших вместе всю войну, конечно, не следовало так внезапно разлучать. Это отразилось на школьных занятиях: у Димы две тройки, а у Игорька двойка появилась. Я собиралась поговорить с Борисом, но вчера случилось непредвиденное: Игорек прибежал к нам без сопровождающих и Бетти Ояровне по секрету на ухо сообщил:
— Я хочу жить у вас, домой больше не пойду.
— Почему? — спросила она.
Меня их разговор заинтересовал, я прислушалась. Игорек ответил:
— Мама Диму ругает, говорит: «плохое влияние»… И перчатки боксерские спрятала.
— Маму надо слушаться.
Игорь насупившись молчал. В разговор вмешался Дима.
— Бабушка Бетти, возьмем его к нам, — предложил он. — И всем скажем, что он мой братишка. А если они с милиционером придут, все равно не отдадим, будем прятать.
— Так поступать нельзя, — возразила я. — Всюду знают, что у него есть родные папа и мама. Обманывать нехорошо.
Мне стало жалко Игорька, и я решила переговорить по телефону с Валиным. Он еще был на работе. Узнав причину звонка, Борис разволновался и попросил передать телефонную трубку сыну. Не знаю, что он говорил Игорю, — но тот упрямо твердил свое:
— Я хочу с Димой… Мне дома плохо. Если мама заберет, я насовсем убегу… она дерется и дрянью называет.
Потом мальчик вернул трубку мне. Борис каким-то виноватым голосом попросил:
— Ирочка, прости, пожалуйста, что так вышло. Пусть Игорек немного побудет у вас… Я сейчас созвонюсь с Зосей.
— Лучше бы ребят не разлучать, — сказала я ему.
— Да, да, я тоже так думаю, но не знаю, как будет воспринято его бегство дражайшей половиной.
Через какой-нибудь час у нас появилась разъяренная Зося.
— Сейчас же одевайся, паршивец! — приказала она Игорьку. — Вот вернемся домой, я покажу тебе как бегать!
— Не оденусь, — заупрямился мальчик. — Я с Димой останусь.
— Ах, вот как! Ты не слушаться?
Зося дала ему звонкую пощечину, схватила за ворот и, поддав коленкой, потащила сына к вешалке…
И вот тут произошло невероятное: мой Дима вдруг расплакался и кинулся отбивать товарища. Зося попробовала оттолкнуть его, а он, как волчонок, зубами вцепился ей в руку.
Я, конечно, поспешила на выручку, а Зося разревелась и принялась во всем винить меня:
— Я вижу, ты всех переманиваешь на свою сторону… И мальчишку хочешь отнять.
— Зося Антоновна, как вам не стыдно! — принялась урезонивать ее Бетти Ояровна. — Неужели вы думаете, что мы настраиваем против вас Игорька? Вы во многом сами виноваты. Он же человек, надо понимать его… И нехорошо бить, да еще при других. Не одобряю я ваших действий…
— Можете не одобрять, — продолжала свое Зося. — Я ему этого не прощу…
А мальчишки, убежавшие в свою комнату, поспешно начали строить баррикаду: подтащили к дверям железную кровать, тумбочку и стали наваливать сверху все громоздкое, что было в детской. На Зосины угрозы и наши увещевания, они не откликались.
В это время пришел Ян. Узнав о случившемся, он ухмыльнулся и сказал:
— Что ж, вы хотите, чтобы мальчишка мальчишку предал? Раз друг попал в беду, его надо выручать. Это закон. Я на их стороне.
— Только, пожалуйста, им этого не говори, — попросила Бетти Ояровна. — А то нас и так обвиняют в плохом влиянии.
Подойдя к забаррикадированной двери, Ян окликнул мальчуганов:
— Эй, вы, орлы! Чего взбунтовались? А ну, быстрёнько разобрать баррикаду!
— А тетя Зося не будет драться? — спросил Дима.
— Возможно, будет, но это не имеет значения. Настоящие мужчины ничего не боятся, они смело смотрят опасности в глаза. Выполняйте приказ.
И мальчишки, не сказав больше ни слова, принялись разбирать баррикаду и ставить вещи на место.
Когда комната была приведена в надлежащий порядок, Ян скомандовал:
— А теперь просите прощения за свою невыдержанность.
Первым с трудом выдавил из себя несколько слов Дима:
— Я больше не буду кусаться… простите.
— К кому ты обращаешься?
— К тете Зосе.
— Ясно. А ты, Игорь?
— Мама сама драться стала, — сказал тот. — Я извинюсь, но домой не пойду.
— И не надо! — вновь вскипела Зося. Казалось, что она опять схватит сына за шиворот, но при Яне, видно, постыдилась и лишь пригрозила: — Можешь оставаться, но помни, — больше ты мне не сын.
Не простившись с нами, она прошла в переднюю и потребовала:
— Ян, подайте мне пальто.
Ян помог ей надеть отороченное мехом модное пальто и, расшаркавшись, попрощался.
Вернувшись к ребятам, он строго посмотрел на них и сказал:
— Видите, что наделали! С этого дня будете подчиняться мне. Больше распускаться не позволю. Дисциплина во всем. А главное — слушаться бабушку Бетти и маму Иру. Ясно?
— Ясно, — ответил Игорь. — Мы их слушаемся.
— То-то. А сейчас — умываться и ужинать.
Позже пришел к нам озабоченный Борис. Долго его уговаривать не пришлось. Игорек остался у нас.
21 февраля. До сих пор опомниться не могу. Всё было как в чудесном сне.
На заседание бюро райкома со мной пошли Ян и Борис. В кабинете у Балаева собралось человек тридцать. Большинство — люди незнакомые. Я уселась в угол около радиоприемника.
Заседание вел Балаев, а докладывала восторженная женщина в очках — второй секретарь райкома. Раскрасневшись, она говорила в таких приподнятых тонах, что мне было неловко. Мои щеки прямо горели. По ее словам, я была чуть ли не одной из первых героинь гвардейского полка, активной организаторшей групп сопротивления в концлагере «Дора» и спасительницей осиротевших детей. В райком пришли письма от Юленьки Леуковой, Наташи Михниной и Евдоши — нашего комиссара, — это Балаев связался с ними. Доказательством служили также две старые характеристики, показания узниц концлагеря «Дора», рисунки и письма ребят, которые без моего ведома отдал в райком Ян Ширвис.
По справке политотдела, я с 1942 года числилась в списках погибших, поэтому мой партийный билет был аннулирован, а личное дело передано в архив.
Члены бюро райкома задали мне лишь два вопроса:
— В плену вы скрывали, что являетесь коммунисткой?
— Да… вынуждали обстоятельства. Но можете верить: ни одной минуты я не чувствовала себя вне партии.
— Вас пытали?
— Было. Я думала, что не перенесу, но оказывается, человек все может вытерпеть.
Больше меня ни о чем не спрашивали. Мне просто поверили, как верят честным коммунистам.
В прениях выступили Борис Валин и старые комсомольцы Миша Мартьянов и Глеб Балаев. Мои давние друзья говорили обо мне такое, что я не могла сдержать слез.
Предложение было одно: восстановить меня в партии с полным стажем. Члены бюро голосовали за него единогласно и в перерыве все пожимали мне руку. А Ян Ширвис и Борис Валин кинулись меня целовать. Они были взволнованы не меньше моего.
Сколько у меня верных друзей!
Стало как-то легче дышать. То, что меня угнетало, как бы испарилось. Оказывается, немного надо человеку, чтобы ему стало лучше на земле: просто в него надо верить».
Ян Ширвис тайком от матери выступал на общегородских соревнованиях по боксу.
Вначале ему попались не очень сильные противники, он их победил. Но держался на ринге настороженно, стараясь не пропускать прямых ударов, уклоняться от перчаток, нацеленных в голову. Поэтому даже в самый разгар боев на его лице не виднелось ни синяков, ни ссадин. По внешнему виду трудно было определить, бывает ли Ян на соревнованиях зрителем или участником.
Даже Ирине он ничего не сказал. Только в день финальных боев Ширвис пришел на занятия младшей группы девочек, дождался перерыва, подошел к Большинцовой и предложил:
— Не желаешь ли взглянуть, как держится на ринге пенсионер? Могу дать билет на общегородские соревнования.
— Нет, уволь, — сказала она. — Каждый удар отзовется на мне. Я это знаю по прежним временам и не хочу страдать.
— Прости за нескромность, не моя ли персона вызовет страдания?
— Скорей — твое легкомыслие, — ответила Ирина. — Ты ведь предварительно не посоветовался с врачами?
— Ирочка, они такие же перестраховщики, как и в заполярной медицинской комиссии. Свой мотор я знаю лучше. К тому же главный врач соревнований видел шрам, прикладывал к нему трубку и выслушивал сердце. Не буду же я наговаривать на себя?
— Но предупредить стоило. В случае чего, врач бы вмешался, прервал встречу.
— Святая наивность! Он просто бы запретил мне выходить на ринг. А я пока дерусь, и ничего со мной не делается.
— Зачем же понадобилось так рисковать?
— Видишь ли, расчет простой: если я выйду на первое место в своем весе, то кто посмеет сказать: «Ширвис — инвалид войны»? Кроме авиации, у меня ведь нет другой специальности, ради нее я готов на более серьезную проверку.
— Если Бетти Ояровна узнает, — сердечный припадок будет. Как вы не жалеете матерей.
— Вот ей, действительно, знать не к чему. От шести до восьми часов не подпускай, пожалуйста, к радиоприемнику. Возможно, затеют репортаж из зала. Ты же понимаешь: когда выйдешь в финал, хода назад нет. В прошедших боях сердце меня не подвело. Так что — пожелай мне легких ног и тяжелых перчаток.
Весь день Ирину не покидала тревога. Вернувшись с занятий в спортивной школе, она наскоро поела и, сославшись на усталость, прошла в свою комнату и включила радиоприемник.
Репортаж с боксерских соревнований начали передавать в седьмом часу. Первые бои Ирину не интересовали, она штопала мальчишкам чулки и слушала не очень внимательно.
Но вот назвали боксеров первого среднего веса. Противником у Яна был грозный боец — мастер спорта Яснов. Он провел на рингах сто десять боев, девяносто два из них выиграл.
О Яне комментатор сказал немного:
— До войны — сильнейший представитель темпераментного, силового бокса. На нынешних соревнованиях неузнаваем: его невозможно вызвать на обмен ударами. Ширвис переигрывает противников превосходной техникой защиты и точными ударами. Он стал осторожным и умным тактиком. Старых своих побед и поражений боксер не признаёт. Попросил вести счет заново. Итак, три победы и ни одного поражения.
Когда прозвучал гонг и начался бой, Ирина приникла к приемнику, стараясь расслышать всё, что говорит комментатор.
— Яснов с первых же секунд стремится нападать, — сообщал тот. — Он кружит около соперника, стремясь проскользнуть под его перчатки и войти в ближний бой. Но Ширвис умело закрыт. Его перчатки — надежный щит и оружие мгновенного действия. Он наблюдателен и опасен. А неискушенным зрителям кажется, что ветеран ринга слишком осторожен и поэтому не проявляет инициативы. Вы слышите недовольный гул зала?.. Действительно, почему Ширвис не отвечает на беспрестанные, правда, не очень удачные атаки партнера? Не растерял ли он за годы войны своих боевых качеств и не хочет ли выиграть лишь техникой и хитрой тактикой? Да, да, это уже не тот Ширвис, который своим напором и бешеным темпом увлекал почитателей, заставлял их вскакивать с мест и криками поддерживать его. Почему он вдруг избрал осторожность? Это же не тактика для бывшего чемпиона. Правда, его нырки, уходы, уклоны безукоризненны! Но где же знаменитые встречные удары? Где неудержимые контратаки?
Ирине трудно было понять, на чьей стороне комментатор. То он нахваливал Яна, то укорял его, то вдруг азартно выкрикивал:
— Ошеломляющий натиск Яснова! Ширвис в глухой защите… Каскады ударов… от них не уйдешь… кулачный смерч. Но что это? Прямо непостижимый уход ветерана. К Ширвису невольно испытываешь уважение. Он не только защитился, но еще сумел нанести точный удар и отбросить противника. Вот это техника! Такому невольно позавидуешь…
— У Ширвиса удивительная собранность и зоркость, — продолжал комментатор. — Он не дает увлечь себя быстрым темпом, не идет на обмен ударами, нырками уходит под боковые удары и уклоняется от прямых. Он умеет связать действия противника. Создает такие условия, при которых тот делает частые промахи, или, как боксеры говорят, — «проваливается». Воздух, как известно, плохая опора. После промаха можно нарваться на внезапный удар сбоку… Так и есть! Крюк в висок. Яснов потрясен, уходит в глухую защиту… его спасает гонг.
Ирина не расслышала удара в гонг, но представила себе, как уставшие боксеры расходятся по своим углам, как, тяжело дыша, садятся на табуреты, как секунданты обтирают их мокрыми губками и нашептывают свои советы…
Комментатор не унимался:
— Одна минута отдыха! Надо успеть ополоснуть рот холодной водой, расслабить мышцы, выслушать советы тренера и наметить тактический план для второго раунда…
Ирина ощущала, как от волнения горят ее щеки. Минута перерыва ей казалась необыкновенно томительной и длинной.
«Только бы у Яна не сдало сердце, — думала она. — Почему этот противный комментатор и публика требуют от Ширвиса прежнего безумства? Ян правильно действует: осторожность и наблюдательность до конца. Не надо принимать ударов, далее если в этом — поражение. Ведь и второе место на таких соревнованиях — немалая победа. Эх, жаль, что я не секундант Яна. Я бы ему подсказала верную тактику…»
Во втором раунде Яснов старался ложными выпадами раскрыть противника, но у нападающего боксера ничего не получилось. Он только дал возможность Ширвису двумя меткими ударами закрепить успех.
Комментатор рассуждал:
— Теперь Яснову надо думать, как отыграть потерянное. Тактика была неудачной, могут спасти только решительные действия. Яснов хорошо «держит» удары… Он, кажется, выбрал обоюдоопасное обострение. Да, да, идет напролом. Дает противнику наносить удары, чтобы получить такую же возможность. Небывалый натиск! Идет ближний силовой бой… Он переходит в откровенную драку… Сигнал судьи! Сейчас, видимо, будет предупреждение обоим бойцам. Нет, на ринг поднимается врач. Это он прервал схватку; кажется, что-то случилось с Ширвисом…
Ирина замерла, вслушиваясь, а комментатор замолчал. Он, видно, совсем выключил микрофон, так как не слышно было и шума зала, переполненного зрителями.
«Сердце, — решила она. — Ну разве можно шутить с этим! Я же говорила Яну».
В горле у нее пересохло. Хотелось пить, но Ирина осталась у радиоприемника.
Прошло еще некоторое время, наконец послышалось потрескивание микрофона, и вновь ворвался гул зрительного зала. Раздался голос комментатора:
— Небольшая заминка. В азарте Яснов нечаянно рассек головой надбровную дугу Ширвису. На соревнованиях это не первый случай. Ранение пустяковое. Вот уже кровь остановлена. Врач покидает ринг. Встреча будет продолжена…
Опять из репродуктора стали доноситься глухие удары и выкрики из зала. Длилось это недолго. Раздался гонг, и второй раунд кончился.
Ирина так переволновалась, что чувствовала, наверное, не меньшую усталость, чем сами боксеры. У нее колотилось сердце, сухость в горле не проходила.
В третьем раунде Яснов с места ринулся в атаку: он стремился наверстать упущенное — выиграть в три последние минуты. Комментатор приметил в его напоре излишнюю злость и не без осуждения сказал:
— Если ожесточение хоть на миг овладеет боксером, его дело плохо. В таком настроении трудно здраво мыслить и вести бой без ошибок. Злость застилает разум. У Ширвиса на лице спокойствие, ни тени напряжения. Он по-прежнему зорок, легко передвигается по рингу и не желает принимать ударов… Создается впечатление, что он все время к чему-то прислушивается, словно выверяет себя…
«Он хочет услышать свое сердце, — хотелось крикнуть Ирине. — Кончайте бой, довольно!»
— Яснов не может остановиться, — продолжал комментатор. — Он сейчас походит на прежнего Ширвиса. С таким противником нельзя избирать подобной тактики, она приведет к поражению. Так и есть: Яснов опять нарвался на левый крюк. Он шатается… в ближнем бою «вяжется»… Плохо держит правое плечо. Ширвис его атакует ударами снизу… Что случилось?.. Яснов на полу. Судья открывает счет… восемь… девять… Нокаут!
Голос диктора утонул в гуле и грохоте.
Ирина дождалась, когда Ширвиса объявили победителем, и только после этого пошла к Бетти Ояровне и сказала:
— Теперь Ян будет летать, он добился своего.
«20 апреля. Пришло официальное извещение, что Диме до совершеннолетия назначена пенсия. Значит, установлено: Кирилл погиб.
Ян успокаивает:
— Зря слезы льешь. Ничего нового не выяснили. Я, как и другие летчики нашей эскадрильи, вынужденно подтвердил, что был свидетелем гибели Кочеванова, иначе мальчишка остался бы без пенсии. Все это лишь формальность. На самом деле я еще надеюсь увидеть Кирилла.
А по глазам я поняла: Ян не верит в то, что говорит. Кирилл не вернется.
26 апреля. Когда в райкоме мне выдавали новый партбилет, я узнала адрес Юленьки Леуковой и в тот же день написала ей письмо. Сегодня получила ответ.
Юленька несказанно обрадована, потому что давно меня числила в покойницах. В концлагере кто-то пустил слух, что мне не удалось скрыть настоящего имени и я опять была схвачена гестаповцами. Поэтому Леукова не могла понять: зачем Ленинградскому горкому партии потребовались сведения обо мне? Первого моего письма она не получила.
Сейчас Юленька учится на третьем курсе в Московском университете. Ее тоже некоторое время считали погибшей. Мать даже получила похоронную и сумела отслужить две панихиды «по усопшей рабе божьей». Теперь они вместе живут в Кунцеве. Юленька изредка встречается с девушками из Таманского гвардейского полка. Те помнят меня и хотели бы увидеться.
«В общем, на первомайские праздники приезжай обязательно, — требует Юленька. — Наши гвардейцы договорились ежегодно второго мая встречаться у Большого театра. В этот день экипаж «восьмерки» должен прибыть в полном составе и доложить, что он существует и ждет… А вот чего ждет — не напишу. Это пока секрет. Когда приедешь, сама узнаешь».
Не пойму: что они там придумали?»
Ирина выехала в Москву «Красной стрелой» в ночь на первое мая.
Леукова встречала ее на вокзале с цветами, которые тут же были измяты во время объятий.
Юленька почти не изменилась: она все еще была похожа на девочку-подростка, лишь туфли на высоких каблуках выдавали, что она не школьница.
У выхода Ирину поджидала заранее заказанная машина, на которой она прямо с вокзала, объезжая гремящие оркестры и колонны демонстрантов, поехала в Кунцево.
В Кунцеве от крыльца к зеленой калитке засеменила миниатюрная старушка — почти Юленькина копия. Всякий сразу бы догадался, что это ее мамаша.
— Добро пожаловать! Заждалась я вас, — сказала старушка и, обняв Ирину, созналась — Я-то ждала командиршу… гвардейца. А вы, как Юленька, в дочки мне годитесь.
В маленьком, но очень опрятном домике с намытыми полами, до сверкания протертыми окнами, свежими занавесями их ждал празднично накрытый стол.
Предложив гостье умыться с дороги, Пелагея Васильевна (так звали Юленькину мать) подала старомодное полотняное полотенце с вышивками на концах, потом пригласила к столу.
Юленька, взяв графин с вишневой настойкой, спросила:
— Нам ведь, как гвардейцам, в такой день полагается сто граммов?
— Полагается, — ответила Ирина.
— Какие же вы гвардейцы, милые? — улыбнулась Пелагея Васильевна. — Росточком не больно вышли.
— У вас, мама, старые представления, — сказала Юленька. — Мы гвардейцы не по росту, а по духу. Это важней!
Настойка оказалась вкусной, но очень крепкой. Бывшие летчицы от двух рюмок охмелели и стали вспоминать всё, что было с ними на земле и в воздухе. Пелагея Васильевна, слушая их, только головой качала да вздыхала:
— Ох, и натерпелись же вы, девоньки!
О сердечных делах неловко было говорить при матери. Подруги вышли прогуляться на праздничные улицы городка. Здесь они могли откровенничать без стеснения.
У Юленьки, оказывается, в университете было два поклонника: один ровесник, другой моложе ее на два года. Ни с одним из них она не решалась связывать свою судьбу, так как ей нравился третий: моряк, демобилизованный с Черноморского флота. Но тот не обращал на нее внимания, он ухаживал за светловолосыми студентками.
— Может, и мне покрасить волосы? — спросила Юленька.
— Вряд ли это поможет, — сомневалась Ирина. — Цвет волос не имеет значения. Он должен узнать твою чудесную душу. Хочешь, я с ним поговорю?
— Ой, нет, нет! — раскрасневшись, запротестовала Юленька. — Я лучше попробую сама. Ведь может же первой подойти девушка?
— Ну, конечно. Я например, Кириллу прямо покоя не давала. Он сперва отшучивался, а потом что-то такое во мне открыл, что даже во время войны из Заполярья написал: «Теперь, стоит только вспомнить тебя, начинает терзать чувство вины и сожаления: все кажется, что я недостаточно тебя ценил и любил». И тебе, Юленька, надо бороться за свое счастье. Само оно редко приходит.
На другой день сразу же после завтрака они поехали в переполненном автобусе в Москву.
У Большого театра действительно собирались пилоты, штурманы и техники Таманского гвардейского полка. Их нетрудно было различить издалека: у всех женщин, на груди сверкали начищенные до блеска ордена, медали и гвардейские значки.
Ирина и Юленька остановились на углу невдалеке от киоска с газированной водой. Они присматривались — в какой группе гвардейцев больше знакомых.
— А то еще опозоримся, — сказала Ирина. — Не признают, спросят: кто такие?
Группы у театра и в скверике всё увеличивались. Стали подходить женщины с детьми, с мужьями, а некоторые даже прикатили в колясках грудных младенцев.
Счастливых мамаш окружили восторженные подруги.
— Вон в той крайней группе… видишь, Евдоша в шляпе высится?.. Кажется, там больше всего наших, — определила Юленька. — Пошли.
Они зря боялись, что их не узнают. Стоило им появиться на центральной дорожке скверика, как послышался чей-то громкий голос:
— Смотрите, экипаж «восьмерки» в полном составе с того света явился!
Подруги из первой эскадрильи бегом кинулись им навстречу. Ирина и Юленька попали в жаркие объятья…
В веселой толчее их тискали, целовали и передавали из рук в руки. Когда Леукова и Большинцова очутились перед командиром полка — высокой, по-военному подтянутой женщиной в новой весенней шляпке, то были изрядно перепачканы губной помадой и растрепаны. Евдоша обняла сразу обеих и поинтересовалась:
— Как устроены? Где живете?
Выслушав Большинцову, а потом Леукову, она спросила:
— Что же вы в такой день без орденов?
— У нас их нет, — ответила Ирина.
— Как нет? Я сама наградные подписывала. Где начштаба?
Женщина в светлом костюме и белом берете, проколотом золотистой стрелой, выступила вперед и, забыв что она не в военной форме, сдвинула каблуки лодочек и козырнула:
— Здесь начштаба! Разрешите доложить.
— Докладывайте.
— Летчик старший лейтенант Большинцова и штурман младший лейтенант Леукова награждены посмертно. Это вызвало осложнения. Но сейчас всё в порядке. Сегодня в семнадцать ноль-ноль в Кремле им будут вручены ордена Ленина. Гвардейские значки можно выдать сейчас.
Открыв белую кожаную сумочку, она вытащила из нее две картонные коробочки и отдала их командиру полка. Та с торжественным видом один гвардейский значок приколола на грудь Ирине, другой — Юленьке.
А после этого опять начались объятия, поцелуи и расспросы.
«10 мая. Вместо трех дней я пробыла в Москве больше недели. Все гостила у однополчан и праздновала с ними День Победы. В Ленинград вернулась на самолете.
Дима, увидев на моей груди гвардейский значок и орден Ленина, от удивления раскрыл рот, а затем запрыгал от радости:
— Я же знал, что ты лучше всех воевала!
— Не лучше всех. Просто честно защищала Родину и таких мальчишек, как ты.
— Но ты, наверное, была самой храброй, потому что орден Ленина самый главный!
Я не стала разубеждать его. Диме хочется, чтобы я была не такая, как все мамы.
Ян уже работает. Он добился своего: стал летчиком-испытателем на реактивных самолетах. У него несокрушимое упорство. Впрочем, и у меня, наверное, хватило бы настойчивости. Но надо ли ее применять? Боюсь, подведут нервы.
Вчера на аэродроме от простого гудения авиамоторов у меня защемило сердце. Оказывается, я не могу переносить печального зова самолета, летающего за тучами. Мне кажется, что он заблудился в облачной мути и взывает о помощи.
Лучше осяду на земле и буду воспитывать девчонок и мальчишек. Это дело нелегкое, но оно мне нравится. Мне хочется, чтобы оттого, что я существую на земле, другим было хоть чуточку теплей.
Я не знаю, какие открытия сделает в себе человек, когда приблизится к коммунизму и заживет по-иному, но я уверена, что без любви, без человеческого тепла ему всегда будет плохо.
Мир полон людей. Рано или поздно я набреду на свое счастье. Ведь мое сердце — вещун, оно, как компас, ведет меня к хорошим людям».