Особенная признательность Анне Макфарлейн за ее веру в мои строчки
Посвящается Скаут и маме с отцом
Наморозить кубиков из пива придумал не я, а подружка Руба.
Начнем отсюда.
Ну а боком это вышло мне, так получилось.
Понимаете, я всегда думал, что настанет момент, и я повзрослею, но тогда он еще не настал. И было, как было.
Я совершенно честно спрашивал себя, придет ли такой час, когда Кэмерон Волф (это я) возьмется за ум. Мне виделись проблески другого меня. Другого, потому что в эти мгновения я думал, что и впрямь стал молодцом.
Правда, впрочем, была плачевна.
Это она, правда, сообщала мне со скребущей беспощадностью, что я остаюсь собой и благополучие мне вообще-то не свойственно. За успех мне приходилось драться, среди отзвуков и набитых троп моего сознания. Редкие моменты путевости мне, можно сказать, приходилось подбирать, как объедки.
Я рукоблудничал.
Чуток.
Ладно.
Ладно.
Постоянно.
(Некоторые говорили мне, что не стоит так вот сразу признаваться в подобных делах, мол, людей можно оскорбить. Что ж, на это я могу сказать одно: чего скрывать-то? Зачем, ведь это правда? Иначе ведь, блин, и смысла нет, верно?
Или есть?)
При этом, конечно, я мечтал, как меня будет трогать какая-нибудь девочка. Мне хотелось, чтобы она смотрела на меня не как на грязного, оборванного – то ли улыбка, то ли оскал – подпёска, который пытается произвести впечатление.
Ее пальцы.
В моем воображении они всегда были нежными, скользили мне по груди к животу. Ее ногти касались бы моих бедер, слегка, от них у меня бежали бы мурашки. Я постоянно это представлял, но не согласился бы, что причиной тут чистая похоть. И вот почему: в моих мечтах руки девушки в конце всегда оказывались у моего сердца. Всякий раз. Я говорил себе, что там я и хочу, чтобы она меня касалась.
И у нас был секс, разумеется.
Нагота.
На всю катушку, хлеставшая через край.
Но когда все заканчивалось, тосковал я по шепоту, по голосу, по человеческому существу, что свернулось бы у меня в объятиях. Только вот реальности в этом не было ни глотка. Я лакал видения и размокал в грезах, я думал, что с легким сердцем утонул бы в женщине.
Боже, да я мечтал о таком.
Я мечтал утонуть в женщине, окутанный волнением и слюнями той любви, которую я мог бы ей подарить. Я хотел, чтобы ее сердцебиение разломало меня своим напором. Такого хотел. Вот чем хотел быть.
Притом.
Не был.
Хлебнуть же мне удавалось лишь мимолетные образы и мои собственные разметанные грезы и надежды.
Ледяные кубики из пива.
Ну конечно.
Знаю, я ушел от темы.
День был теплый для зимы, хотя ветер пробирал. Солнце грело и как бы пульсировало.
Мы сидели на заднем дворе, слушали воскресный футбольный обзор, и я, если честно, разглядывал ноги, бедра, лицо и грудь очередной подружки брата.
Упомянутый брат – это Руб (Рубен Волф), и в ту зиму, о которой я рассказываю, подружки у него менялись, по-моему, раз в месяц или около того. Случалось, я слышал их, когда они с Рубом уединялись в нашей комнате: вопль, крик, стон или даже шепот исступления. Последняя его девушка мне, помню, понравилась сразу. У нее было красивое имя. Октавия. Она была уличной музыкантшей и, кроме того, приятным человеком – в сравнении с некоторыми козами, которых Руб приводил домой.
Мы познакомились с ней поздней осенью, субботним вечером в гавани – она играла на губной гармошке, и люди бросали монеты в старую куртку, разостланную у ее ног. Там было немало набросано, и мы с Рубом стояли и смотрели на нее, потому что девушка играла будь здоров как, и гармошка у нее прямо выла. Прохожие останавливались и хлопали, когда она заканчивала играть. И даже мы с Рубом бросили ей мелочь в какой-то момент, следом за стариком с палкой и перед какими-то японскими туристами.
Руб посмотрел на нее.
Она – на него.
Взгляда обычно и хватало, ведь это Руб. Моему брату никогда не надо было ничего говорить или делать. Чтобы понравиться девчонке, ему хватало просто где-нибудь встать, или почесаться, или вообще споткнуться о бордюр. Так оно всегда получалось – и получилось с Октавией тоже.
– Ну а где вообще обитаешь? – спросил ее Руб.
Помню, как при этом в ее глазах плеснула океанская зелень.
– На юге, в Хёрствилле. – Она уже была его. Я точно видел. – А ты?
Руб повернулся и показал.
– Знаешь те загаженные улицы за Центральным вокзалом?
Она кивнула.
– Вот, наш райончик. – Только у Руба эти загаженные улицы могли прозвучать как лучшее место на Земле – и с этих слов у Руба и Октавии началось.
Лучше всего в ней было вот что: она замечала мое существование. Другие смотрели на меня так, будто я досадная помеха между ними и Рубом. А эта всегда спрашивала:
– Как жизнь, Кэм?
А правда такова.
Руб ни одну из них не любил.
Ни об одной не волновался.
Каждую он просто хотел, потому что хотел новую, ведь почему бы не взять новую, получше, на замену прежней?
Нечего и говорить, мы с Рубом не слишком похожи в том, что касается женщин.
И все же.
Октавия мне всегда нравилась.
Мне было хорошо в тот день, когда мы зашли домой и полезли в холодильник, и там обнаружились трехдневный суп, морковина, какая-то зеленая шишка и одна банка «Горькой Виктории». Мы втроем склонились и смотрели.
– Шикарно.
Это Руб, ерничает.
– Что это? – спросила Октавия.
– Где?
– Зеленая.
– Без понятия.
– Авокадо?
– Великовата, – сказал я.
– Так что это за хреновина? – опять Октавия.
– Да не все равно? – влез Руб. Он положил глаз на «Викторию». Пивная этикетка – вот та зеленая вещь, на которую он смотрел.
– Это батина, – сообщил я ему, тоже пялясь в холодильник. Никто из нас не шевелился.
– И что?
– И то, что они с мамой и Сарой пошли к Стиву на игру. Он захочет пивка, когда вернется.
– Ага, но он, может, купит по дороге.
Задев мое плечо грудью, Октавия выпрямилась и отошла. Это было так приятно, что у меня побежали мурашки.
Руб тут же потянулся к пиву и схватил его.
– А мы рискнем, – завил он, – старик все равно последнее время в хорошем настроении.
Тут Руб не соврал.
Годом раньше отец изрядно помаялся, оставшись без работы. Но той зимой у него было работы полно, и я ему время от времени помогал по субботам, если он просил. Руб тоже. Отец у нас сантехник.
Мы уселись за кухонный стол.
Руб.
Октавия.
Я.
И пиво: стоит посередине стола и потеет.
– Ну?
Это Руб спросил.
– Что – «ну»?
– Ну, как с пивом будем, тупица, блин?
– Остынь, а.
Мы все полыбились, ехидно.
Даже Октавия, потому что она уже привыкла к тому, как мы с Рубом общаемся, ну или по крайней мере, как Руб – со мной.
– Разольем на троих? – продолжал Руб. – Или просто пустим по кругу?
Вот тут Октавию и посетила классная идея.
– Как насчет наморозить из него льда?
– Это что, какая-то гадкая шутка? – не понял Руб.
– Конечно, нет.
– Лед из пива? – Руб пожал плечами, прикидывая. – Ну, думаю, на улице, в общем, тепло, а. Где у нас эти пластмасски для льда? Ну, знаешь, с палками?
Но Октавия уже полезла в шкаф и нашла, что нужно.
– Опа. – Октавия усмехнулась (у нее был красивый рот с ровными белыми восхитительными зубами).
– Отлично.
Значит, всерьез.
Руб откупорил пиво и уже собирался разливать – равными порциями, ясное дело.
Тут под руку.
Я.
– Может мы их сполоснем или как-то?
– Зачем?
– Ну они в этом шкафу, может, десять лет лежали.
– И что?
– Да поди запаршивели там, заплесневели все, и…
– Дашь ты мне это драное пиво разлить!?
Мы все опять посмеялись сквозь неловкость, и наконец, осторожненько, Руб разлил пиво по трем контейнерам для льда. И в каждом укрепил палочку, чтобы стояла ровно.
– Вот так, – подытожил он, – хвала Иисусу. – И медленно двинулся к холодильнику.
– В морозилку, – подсказал я.
Он замер с поднятой ногой, медленно, аккуратно развернулся ко мне и сказал:
– Ты серьезно думаешь, я такой клоун, что поставлю пиво, которое только что вынул из холодильника и разлил в ледяшки, просто на полку?
– Поди знай.
Он отвернулся и двинулся к холодильнику.
– Октавия, открой, а?
Она открыла.
– Спасибо, дорогая.
– Да не за что.
После этого оставалось только подождать, пока кубики застынут.
Мы немного посидели молча, потом Октавия заговорила с Рубом.
– Может, займемся чем-нибудь? – спросила она.
Для меня это был сигнал смываться – с большинством девиц. Про Октавию, впрочем, я не был уверен. Но на всякий случай все равно смылся.
– Ты куда? – спросил Руб.
– Не знаю точно.
Я вышел с кухни, прихватил куртку и вылез на крыльцо. С порога пояснил:
– Может, на собачьи бега. Или так, поброжу.
– Ясно.
– До скорого, Кэм.
Взглянув на прощание на Руба и, бегло, на Октавию, я увидел желание в глазах обоих. Октавия хотела Руба. А тот – просто девчонку. Все вот так просто.
– Пока, – ответил я и вышел.
Сетчатая дверь хлопнула за моей спиной.
Зашаркал подметками.
Сунул руки в рукава куртки.
Теплые рукава.
Мятый воротник.
Руки в карманы.
Ладно.
Я пошел.
Скоро вечер пробрался в небо, и город ссутулился. Я знал, куда иду. Не зная, не думая, знал. Я шел к дому одной девушки. Девушки, с которой я познакомился в прошлом году на собачьих бегах.
Ей понравился.
Ей понравился.
Не я.
Ей понравился Руб.
Она даже раз назвала меня недотепой, когда говорила с ним, и я подслушал, как мой брат отхлестал ее словами и отшвырнул прочь.
И вот какое я тогда завел обыкновение: стоять под ее окнами, на другой стороне улицы. Стоял, смотрел, вглядывался, надеялся. И уходил, насмотревшись на задернутые шторы. Ее звали Стефани.
В тот вечер, который я теперь для себя зову вечером пивного льда, я торчал там чуть дольше обычного. Стоял и представлял, как прихожу с ней домой, распахиваю перед ней двери. Упорно представлял, пока проникающая боль не вывернула меня наизнанку.
Я стоял.
Душой наружу.
Плотью внутрь.
– Ну что ж.
Идти оттуда было прилично, потому что она жила в Глибе, а я рядом с Центральным вокзалом, в переулке с мятыми водостоками и железнодорожной линией на задах. Но это, в общем, было привычно – и расстояние, и переулок. В каком-то смысле я даже горжусь, откуда я. Домик-маломерка. Семья Волфов.
Минуты все волочились и волочились куда-то, я шел домой и, увидев отцовский фургон у нас на улице, даже разулыбался.
В последнее время у нас всех все шло, в общем, путем.
У Стива, старшего брата.
У Сары, сестры.
У миссис Волф – несгибаемой миссис Волф, моей матери, которая зарабатывает на жизнь уборкой в чужих домах и в больнице.
У Руба.
У отца.
И у меня.
Почему-то в тот вечер по дороге домой на меня нашла безмятежность. Я был рад за нашу семью, ведь, вроде, выходило, что у нас все отлично. У всех.
Мимо пролетел поезд, и мелькнуло ощущение, будто в нем я могу расслышать весь город.
Это чувство налетело на меня и тут же ускользнуло.
Видно, все ускользает.
Приходит к тебе, побудет мгновение и вновь убегает.
Тот поезд мне показался как будто бы другом, и когда он скрылся, во мне словно что-то перевернулось. Я был один на улице, и, хотя тревожиться по-прежнему было не о чем, минута безмятежности прошла, и грусть вскрывала меня медленно и сосредоточенно. Городские огни светили сквозь вечер, тянули ко мне руки, но я знал, что им никогда не дотянуться.
Встряхнувшись, я поднялся на крыльцо. В доме разговаривали про ледяные кубики и исчезновение пива. Я-то планировал свой кубик съесть, пусть даже обычно я банку пива не допиваю. (Утолю жажду и всё, на что Руб однажды сказал: «Так же и я, чувак, но я все равно продолжаю пить».) Идея с кубиками казалась хотя бы более-менее интересной, и мне захотелось поучаствовать и попробовать, что вышло.
– Я собирался его выпить после футбола, – услышал я на пороге голос отца.
Он продолжил, и в этом голосе мелькнула гадская нота:
– И чья это вообще гениальная идея наморозить льда из моего пива, виноват, – моего последнего пива? Кто это придумал?
Повисло молчание.
Долгое.
Полное.
И наконец.
– Моя, – раздался ответ, как раз когда я перешагнул порог.
Единственный вопрос: а кто это сказал?
Руб?
Октавия?
Нет.
Это был я.
Не спрашивайте, почему, но мне не хотелось, чтобы Октавии досталось от папаши Клиффорда Волфа (словесно, конечно) на орехи. Скорее всего, он бы со всей любезностью ей простил, но рисковать не стоило.
Куда лучше, чтобы он думал, будто это я. Он привык, что я устраиваю всякие нелепости.
– И почему я не удивлен? – отозвался папаша, оборачиваясь ко мне.
Те самые ледышки были у него в руках.
Он улыбался.
Хороший знак, не сомневайтесь.
Тут он рассмеялся и говорит:
– Ладно, Кэмерон, ты не против, если я съем твою порцию, а?
– Конечно, не против.
В такой ситуации всегда ответишь: «Конечно, не против», – поскольку быстро смекаешь, что вопрос на самом-то деле стоит так: «Я съем твой пивной лед или потом отыграюсь на тебе сто раз?» Понятно, лучше не шутить с огнем.
Ледышки были розданы, мы тихонько улыбнулись друг другу, сначала с Октавией, потом – с Рубом.
Руб протянул мне свой лед.
– Куснешь?
Но я отказался.
Я вышел за дверь под отцово:
– А что, вкусно.
Вот гад.
– Ну и где ты шатался? – спросил меня Руб потом в комнате, после ухода Октавии. Мы лежали на кроватях, переговаривались от стены к стене.
– Так, прогулялся.
– В сторону Глиба?
Я поглядел на него.
– В каком смысле?
– В таком смысле, – Руб вздохнул, – что мы с Октавией раз пошли за тобой, просто из любопытства, и видели, как ты стоял напротив какого-то дома и пялился в окошко. А ты типа одинокий чертила, а?
Тут секунды скрутились жгутом, и я расслышал где-то далеко машины, почти беззвучный рев. Дальний. Безучастный к Камерону и Рубену Волфам, обсуждающим, какого черта я торчу под окнами девчонки, которая на меня чихать хотела.
Я сглотнул, вздохнул и ответил брату.
– Ага, – сказал я, – наверное, так.
Больше сказать мне было нечего. Нечем отговориться. Потом был хрупкий миг выжидания, правды и волнения, потом трещина – и я закончил:
– Это та Стефани.
– Та сучка, – фыркнул Руб.
– Знаю, но…
– Я знаю, – перебил меня Руб, – неважно, пусть она сказала, что ее от тебя тошнит, или назвала недотепой: ты чувствуешь то, что чувствуешь.
Чувствуешь то, что чувствуешь.
Это была одна из самых истинных истин, которые Руб когда-либо изрекал, и нашу комнату вскоре заволокло молчанием.
С соседского двора донесся собачий лай. Это лаял Пушок, козявка-шпиц, к которому мы лелеяли неприязнь, но все равно выгуливали несколько раз в неделю.
– Кажись, Пушок немного расстроен, – заметил Руб через некоторое время.
– Ага. – И я тихонько посмеялся.
Типа одинокий чертила. Типа одинокий чертила…
Реплика Руба отдавалась во мне, пока его голос не стал, словно молот.
Потом, когда сидел на крыльце, наблюдая, как тени машин сочатся мимо, я убеждал себя, что это все нормально, пока во мне есть голод. И я почувствовал, будто что-то ко мне приходит. Такое, чего мне ни увидеть, ни узнать, ни понять. Оно просто явилось – и теперь подмешивалось мне в кровь.
Быстро и внезапно сквозь мое сознание посыпались слова. Они падали на дно моих мыслей, и там, на дне, я стал их собирать. Частицы истины, собранные в себе самом.
Даже ночью, в постели, они не дали мне спать.
Прорисовывались на потолке.
Прожигались на холстах памяти, разложенных в моей голове.
Проснувшись наутро, я записал эти слова на обрывке бумаги. И для меня в то утро мир поменял цвет.
Легко таким, как я, ничего не достается.
Это не жалоба.
Правда, как есть.
Одна неувязка: у меня по дну мыслей расплесканы видения. Там у меня слова, и я пытаюсь их собрать.
Записать.
Слова, которые я напишу сам себе.
История, за которую я буду драться.
Вот, она начинается…
Ночь, и я иду по городу своего воображения. По улицам и переулкам. Между стен, которые дрожат. Между домов, что ссутулились, руки в карманы.
Шагая по этим улицам, я время от времени чувствую, что это они идут сквозь меня. Мысли во мне текут, будто кровь.
Я иду.
Соображаю.
«Куда я иду?» – спрашиваю себя.
«Чего ищу?»
И все же не останавливаюсь, устремляюсь все дальше к неведомому месту в городских дебрях. Меня туда тянет.
Мимо раненых автомобилей.
Вниз по тускло освещенной лестнице.
Пока не приду.
Я чувствую.
Знаю.
Знаю, что найду свое сердце в зашибленном тенями проулке, где-то в подворотнях этого города.
У подножья лестницы кто-то ждет меня.
Пара горящих глаз.
Я сглатываю.
Сердце бьет меня.
И теперь я иду узнать, кто там…
Шаг.
Удар сердца.
Шаг.