Сколько бабушку просил:
«Ну погляжу ещё немножко!»
«Некогда, некогда, сейчас не время», — всякий раз так она отвечает и снова прячет в сундук ладьи, корабли, броненосец «Потёмкин» и крейсер «Аврору».
«Если не научусь корабли узнавать, какой из меня моряк».
Миргасиму что вздумалось — сделает. Кто осмелился бы, не спросясь, полезть в заветный бабушкин сундук? А Миргасим обе руки в сундук запустил. Вынул картинки все до единой, и корабли и лодки — всё у него в руках.
«Что случится, если я лишний раз посмотрю на них? Отнесу Насыровым, покажу Наиле, она мне такие же нарисует, а может, и получше».
Но только собрался на улицу выскочить, как дверь будто сама собой отворилась.
Миргасим едва успел юркнуть за бабушкин сундук. Картинки посыпались из рук, разлетелись по всей комнате.
Пришла, оказывается, мама. И тётя Карима с нею.
«Ох и влетит мне!..» — затосковал Миргасим.
Но женщины на картинки и не посмотрели. Сели на сэке, заговорили о чём-то тихо, печально. Миргасим прислушался.
— Не убивайся так, Бике, — произнесла тётя Карима, — возможно, хотел бы твой Гариф дать о себе весть, да нельзя. Сама ведь понимаешь…
Мать только вздохнула, а Карима-апа говорит, говорит:
— Может быть, он сейчас у партизан или попал в окружение. Да мало ли что случается на фронте. Зачем человека оплакивать, если извещение не пришло?
— Ах, если бы это было так… — заплакала мать. — Одной тебе, Карима, подружка моя, сестра, скажу, извещение ещё осенью получила.
Не сразу, не вдруг дошли до Миргасима слова мамы — «извещение ещё осенью получила».
«Значит, папа, как дядя Насыр, тоже погиб смертью храбрых? А как же лента красная из Батыровой гривы? Вот она, милая моя ленточка, сберёг я тебя… Потому что коня Батыра отец любил. Сберёг я тебе, папа, красную ленту…»
Он сидит за сундуком, прислушивается. О чём Карима-апа маме говорит? Слушает, только никак понять не может…
— Если мы станем думать только об умерших, это опечалило бы их, когда могли бы они видеть нас, — повторяет Карима-апа слова председателя Рустяма, какими он её утешал, когда пришла весть о гибели кузнеца Насыра. — Приходится, подружка, жить для живых.
«Умерший? Кто? Папа? Разве после войны он не придёт домой?» — не хочет поверить этому Миргасим.
И вдруг с ужасом он вспоминает: отдала мама ещё осенью тулуп папин в подарок на фронт бойцам.
«А папа в чём зимой будет ходить?»
Кулаки его сжимаются, так бы и выскочил из-за сундука, крикнул бы:
«Для чего, зачем тулуп папин отдали?»
Застучать бы ногами, забарабанить бы по сундуку кулаками:
«Тулуп папин зачем отда-а-али?!»
Разбросать бы, растоптать бы все эти корабли, выбросить картинки. Кому нужны они теперь? Завопить, заорать бы так, чтобы оконные стёкла повыскочили, чтобы стены задрожали:
«Тулуп, тулуп папин верните!»
Закричал бы, заплакал, да ведь нельзя — гость в доме, тётя Карима. Плакать при гостях не станешь, совестно. Даже, носом шмыгнуть неудобно. Миргасим вытирает нос рукавом, поднимает голову и взглядывает на стену, туда, где всё ещё торчит гвоздь, на котором висела папина шляпа. Как сияла, светилась она в лучах восходящего солнца… Здорово затеняла она в жару нос и щёки Миргасима…
«Зачем я таскал её?»
И вспомнилось, как ловил этой шляпой головастиков на речке, как набивал шляпу травой, чтобы щенку в ней спалось помягче. И как вдруг с одной спички шляпа вся разом вспыхнула, сгорела. И на чёрном кружочке выжженной травы осталась только горстка пепла…
«Папу, папу моего убили!»
Выбежал из-за сундука, споткнулся, грохнулся на пол. Стыдно, надо бы встать, поздороваться с тётей Каримой, подойти к маме…
Миргасим закрыл глаза, заткнул уши — неужели это он катается по полу, грохает ногами, стучит кулаками?
— Папа! Папа! — кричит он и никак не может сдержать этот крик.
— Встань, Миргасим, — тихо сказала Карима-апа. — Мужчина ты или нет? Мама твоя сколько времени молчала. Одна горе такое несла. Теперь вас двое. И больше никто не должен знать. Не о себе — о бабушке подумай.
— Да, ты никому не говори, сынок, — молвила мама, — бабушка наша этого не вынесет. Ноша такая ей уже не по плечам.
— А брат Мустафа знает?
— Нет, милый. Язык не повернулся сказать ему. Сам он из пекла и опять в пекло. Нельзя было ему говорить, невозможно.
Миргасим не смеет взглянуть на мать, он смотрит вниз, на корабли, баркасы, парусники, челноки, лодки… Качаются они, плывут, уходят далеко-далеко в туман. Уплывают, уплывают из-под ног…
«Подберу потом и сложу обратно в сундук. Пусть бабушка играет… Она старенькая…»
Карима-апа долго ещё говорила, уговаривала. Миргасим не слушал и не слышал. Вспоминал, как летней ночью в круге света белела бумага, на которой ставили свою подпись колхозники, подписывались, чтобы построить самолёт в память о Насыре-кузнеце. И ещё вспомнил он, как пришло Насыровым извещение, но спрятала его от Наили Асия.
— Мама, Асия знает, да?
— Молчи, Миргасим, молчи. Пойми её — ничего нет ей, ни письма, ни привета. Узнает о нашем горе, и лишний раз о своей беде заплачет. Ты понял, Миргасим?
— А Зуферу и Шакире ты сказала?
— В нашей семье, сынок, знаем только мы двое. Ты да я. И никто больше.
— Чужие люди чёрную весть от бабушки скрыли, неужели ты, Миргасим, проболтаешься? — говорит тётя Карима.
— Чтоб изо рта моего жабы и змеи посыпались, если хоть кому-нибудь скажу!