На сборочном автомобильном заводе, что расположен к северу от шоссе Фишера, заместитель директора – седеющий ветеран автомобилестроения Мэтт Залески – искренне обрадовался, вспомнив, что сегодня среда.
Обрадовался он не потому, что день обещал быть легким, без особых проблем и отчаянной борьбы за выживание, – таких дней у него не бывало. Вечером он, как всегда, поедет, усталый, домой с ощущением, что ему гораздо больше пятидесяти трех лет и что он провел еще один день словно в раскаленной печи. Иной раз Мэтту Залески так хотелось вернуть молодые годы, когда он был полон энергии и еще только начинал работать в автомобильной промышленности или летал на бомбардировщике во время Второй мировой войны. Оглядываясь на прожитые годы, он нередко ловил себя на мысли, что в военное время, хоть он и был в Европе в самой гуще сражений и совершил там немало боевых вылетов, ему все же не доводилось попадать в такие переплеты, как теперь, в мирные времена.
Уже сейчас, за те несколько минут, что он находился в своей застекленной конторке на антресолях сборочного цеха, еще не успев снять пальто, он пробежал глазами бумагу с красной отметиной, лежавшую у него на столе. Это была жалоба профсоюза, которая, если ее быстро и по-деловому не разобрать, может привести к массовому прекращению работы. В лежавшей рядом пачке бумаг наверняка найдется еще немало такого, над чем придется поломать голову: тут будет и нехватка материалов (а всегда чего-то не хватает, каждый день), и претензии контроля к качеству, и поломка машин, а может, и что-нибудь совсем уж непредвиденное, из-за чего может остановиться конвейер и прекратиться выпуск продукции.
Залески с размаху грузно опустился в кресло за серым металлическим столом: он всегда делал все вот так – рывками. Он услышал, как застонало кресло, напоминая о том, что он стал слишком тяжел и что у него появился солидный животик. «Да, – не без стыда подумал Мэтт, – ни за что мне теперь не втиснуться в узкий носовой отсек “Б-17”». Он все надеялся, что тревоги и заботы уберут лишний вес, а на самом деле получалось наоборот: он явно пополнел с тех пор, как умерла Фрида, и по ночам, терзаясь одиночеством, стал заглядывать в холодильник, чтобы чего-нибудь пощипать.
Но по крайней мере сегодня хоть среда.
Начинать надо с главного. Он включил селектор и вызвал заводоуправление, так как его секретарша еще не пришла. Ему ответил табельщик.
– Мне нужны Паркленд и представитель профсоюза, – сказал он. – Разыщите их и попросите побыстрее зайти ко мне.
Паркленда все знали – это мастер. А о том, какой представитель профсоюза потребовался Мэтту Залески, тоже нетрудно было догадаться, поскольку всем уже наверняка известно о докладной с красной отметиной, лежавшей перед ним. На заводе дурные вести разносятся с быстротой пожара.
Нетронутая груда бумаг на столе, за которые ему вскоре предстоит взяться, вернула Залески к мрачным размышлениям о том, сколько разных причин может вызвать остановку конвейера.
А остановка конвейера, прекращение выпуска продукции по любой причине были для Мэтта Залески все равно что нож в спину. Его обязанность, его raison d’être[3] как раз и заключались в том, чтобы обеспечивать бесперебойную работу конвейера, с которого каждую минуту должна сходить готовая машина, и никому нет дела до того, как ему приходится крутиться, нередко чувствуя себя словно жонглер, подбрасывающий одновременно пятнадцать шаров. Начальство не интересуют ни его ухищрения, ни оправдания. Ему подавай лишь одно: квоты, показатели ежедневного выпуска продукции и производственных затрат. И если конвейер останавливался, Залески сразу об этом узнавал. Каждая потерянная минута означала, что завод недодал целый автомобиль и упущенного уже не наверстать. Таким образом, двух- или трехминутный простой обходился в тысячи долларов, при этом жалованье рабочим продолжало идти, как продолжали расти и прочие расходы.
Но по крайней мере сегодня хоть среда.
Щелкнул селектор.
– Они идут, мистер Залески.
Он коротко буркнул что-то в ответ.
Почему Мэтт Залески любил среды, объяснить было просто. Два дня отделяют среду от понедельника и столько же от пятницы.
А понедельники и пятницы на автомобильных заводах из-за прогулов – самые тяжелые для начальства дни. Каждый понедельник куда больше рабочих, чем в любой другой день, не является на работу; а за понедельником по числу прогульщиков следует пятница. Дело в том, что по четвергам обычно выдают жалованье, и многие рабочие предаются трехдневному запою или принимают наркотики, а в понедельник отсыпаются или приходят в себя.
Таким образом, по понедельникам и пятницам все проблемы отступают на второй план, кроме одной, самой главной: как обеспечить выпуск продукции, несмотря на критическую нехватку рабочих. Людей переставляют, точно пешки на шахматной доске. Некоторых перебрасывают с той работы, к которой они привыкли, на ту, которую они раньше никогда не выполняли. Рабочим, обычно завинчивающим гайки на колесах, могут поручить установку передних крыльев, дав перед этим лишь минимальные инструкции, а то и никаких. Даже рабочих без особой квалификации, например занятых погрузкой машин или уборкой помещений или взятых прямо из конторы по найму, могут направить туда, где образуется прорыв. И они иногда быстро осваиваются со своими временными обязанностями, а иногда целую смену пытаются приладить вверх тормашками шланг обогревателя или какую-нибудь другую деталь.
Это, естественно, не может не сказаться на качестве. Поэтому большинство машин, выпущенных в понедельник и пятницу, собраны кое-как, с «запланированными» дефектами, и те, кто в курсе дела, избегают их, как гнилого мяса. Некоторые наиболее крупные оптовики, которым известно это обстоятельство и с которыми фирмы считаются ввиду объема их закупок, обычно требуют для наиболее уважаемых клиентов машины, собранные во вторник, среду или четверг, и сведущие покупатели обращаются именно к таким оптовикам, чтобы получить приличную машину. Сборка автомобилей для служащих компании и их друзей производится только в те же дни.
Дверь конторки, где сидел Залески, резко распахнулась, и в комнату – без стука – вошел Паркленд.
Это был широкоплечий, ширококостный мужчина лет сорока, иными словами, на пятнадцать лет моложе Мэтта Залески. Учись он в колледже, он вполне мог бы быть защитником в футбольной команде, и вид у него был авторитетный в противоположность многим нынешним мастерам на заводе. Сейчас он был явно настроен на боевой лад – точно ждал неприятностей и приготовился встретить их. Лицо его пылало. Под правой скулой, как заметил Залески, темнел синяк.
Решив не обращать внимания на то, что Паркленд вошел без стука, заместитель директора указал ему на кресло.
– Избавь свои ноги от необходимости держать такую махину и поостынь немного.
Некоторое время они в упор смотрели друг на друга поверх письменного стола.
– Я готов выслушать твою версию, – сказал Залески, – но только живо, потому как, судя по этой штуке, – и он постучал пальцем по докладной с красной отметиной, – ты нас всех втравил в такую историю…
– Ни черта я не втравил! – Глаза Паркленда гневно сверкнули, кровь прихлынула к лицу. – Я уволил этого парня, потому что он ударил меня. Больше того: я не намерен отменять свое решение, и если ты человек смелый или справедливый, то лучше поддержи меня.
Мэтт Залески взревел, как бык, чему он научился, разговаривая в цехах.
– Прекрати нести чушь, немедленно! – Не желал он, чтобы кто-то диктовал ему, как себя вести. Но он тотчас взял себя в руки и пробурчал: – Я сказал: поостынь! Когда придет срок, я сам решу, кого поддержать и почему. Так что прекрати нести эту чушь насчет того, кто смелый и кто справедливый. Ясно?
Взгляды их скрестились. Паркленд первый опустил глаза.
– Ну ладно, Фрэнк, – сказал Залески. – Начнем сначала, давай рассказывай все по порядку.
Они с Фрэнком Парклендом давно знали друг друга. У мастера была хорошая репутация, и он обычно был справедлив к рабочим. Только что-то из ряда вон выходящее могло так взбесить его.
– Один из рабочих сошел со своего места, – принялся объяснять Паркленд. – Затягивал болты на рулевой колонке. По-моему, он новенький, вот и закопался, а конвейер-то уходит, вот он и напирал на впереди стоящего. Я велел ему стать на место.
Залески понимающе кивнул. Такое случается нередко. Какой-нибудь рабочий выполняет ту или иную операцию на несколько секунд дольше, чем требуется. В результате по мере того, как машины продвигаются по конвейеру, он все больше выбивается из ритма и вскоре оказывается рядом с другим рабочим, выполняющим другую операцию. Мастер, заметив непорядок, обычно помогает новичку вернуться на место.
– Дальше, дальше!.. – нетерпеливо сказал Залески.
В эту минуту дверь конторки снова распахнулась и вошел представитель профсоюза. Он был маленький, розовощекий, суетливый, в очках с толстыми стеклами. Звали его Иллас; всего несколько месяцев назад он еще сам работал на конвейере.
– Доброе утро, – поздоровался он с Мэттом Залески. Паркленду же только кивнул.
– Мы как раз подбираемся к сути, – заметил Залески, указывая вновь прибывшему на кресло.
– Вы сберегли бы массу времени, если б прочли нашу жалобу, – сказал Иллас.
– Я ее прочел. Но иной раз не мешает выслушать и другую сторону. – И Залески жестом предложил Паркленду продолжать.
– Все, что я сделал, – сказал мастер, – это подозвал другого парня и сказал ему: «Помоги-ка этому малому вернуться на место».
– Ну и врешь! – Профсоюзный босс нахохлился и резко повернулся к Залески. – На самом деле он сказал: «Верни этого сопляка на место!» И сказано это было про нашего черного собрата, которому такое обращение особенно обидно.
– О Господи! – В голосе Паркленда звучали злость и раздражение. – Да неужели ты думаешь, я этого не знаю? Ты что, считаешь, что за время работы здесь я еще не научился не употреблять это слово?
– Но ты же его употребил, верно?
– Возможно, все может быть. Не могу сказать ни да, ни нет, потому что, истинная правда, не помню. Но если даже я так и сказал, то без всякого дурного умысла. Просто с языка сорвалось – и все.
Профсоюзный босс передернул плечами.
– Это ты сейчас мне вкручиваешь.
– Ничего я тебе не вкручиваю, сукин сын!
Иллас поднялся.
– Мистер Залески, я ведь тут нахожусь в официальном качестве – как представитель Объединенного профсоюза автомобилестроительных рабочих. Если со мной будут так разговаривать…
– Больше этого не случится, – сказал заместитель директора. – Будь любезен, сядь-ка, и пока мы будем обсуждать этот вопрос, я бы посоветовал тебе самому не злоупотреблять словом «врешь».
От досады Паркленд изо всей силы ударил кулаком по столу.
– Я же сказал, что ничего я не вкручиваю, и так оно и есть. Да и сам парень не обратил бы на это внимания, если бы вокруг не подняли шум.
– Он, во всяком случае, говорит другое, – вставил Иллас.
– Сейчас, может, и говорит. – Паркленд повернулся к Залески. – Послушай, Мэтт, этот парень – еще совсем ребенок. Чернокожий мальчишка лет семнадцати. Я против него ничего не имею: работает он, правда, медленно, но с делом справляется. У меня братишка ему ровесник. Я когда прихожу домой, всегда спрашиваю: «А где сопляк?» Никому и в голову не приходит на это обижаться. Да и тут все было бы в порядке, не вмешайся тот, другой – Ньюкерк.
– Значит, ты все же признаешь, что употребил слово «сопляк»?
– О’кей, о’кей, употребил, – устало сказал Мэтт Залески. – Давайте все признаем, что так.
Залески старался сдерживаться, как делал всегда, когда на заводе возникали расовые конфликты. Сам он терпеть не мог «черномазых» – эти предубеждения привила ему жизнь в густо населенном поляками пригороде Уайандотта, где он родился. Там поляки смотрели на негров с презрением, считая их людьми ненадежными, и все беспорядки приписывали им. Черные, в свою очередь, ненавидели поляков, и эта застарелая вражда чувствовалась и по сей день в Детройте. Однако Залески вынужден был подавлять свои инстинкты: когда ты командуешь таким заводом, где полно цветных, нельзя выставлять напоказ свои чувства – во всяком случае, часто. Как раз сейчас, после последних слов Илласа, Мэтту Залески очень хотелось сказать: «Ну и что, если он назвал его сопляком? Ну что тут такого особенного? Раз мастер сказал, значит, паршивец должен был вернуться на место». Но Залески понимал, что, скажи он такое, его слова будут тут же повторены и шум поднимется еще больший.
И поэтому он лишь буркнул:
– Важно то, что произошло потом.
– Видишь ли, – сказал Паркленд, – мне и в голову не приходило, что до такого может дойти. Мы ведь почти вернули того парня на место, когда появился этот тяжеловес – Ньюкерк.
– Он тоже наш черный собрат, – вставил Иллас.
– Ньюкерк работал много дальше на конвейере. Он даже и не слышал ничего – кто-то рассказал ему. Он подошел, обозвал меня расистской свиньей и дал затрещину. – Мастер дотронулся до кровоподтека на щеке, которая за то время, что он находился в конторке, заметно распухла.
– А ты его ударил в ответ? – резко спросил Залески.
– Нет.
– Хорошо, что у тебя хоть на это ума хватило.
– Хватило, хватило, – сказал Паркленд. – Я уволил Ньюкерка. Тут же, на месте. Поднять руку на мастера – такое еще никому не сходило.
– Ну, это как сказать, – вмешался Иллас. – Тут многое зависит от обстоятельств. А если человека спровоцировали?
Мэтт Залески почесал затылок – просто удивительно, что при такой работе у него еще не вылезли все волосы. Эту вонючую историю должен был бы расхлебывать Маккернон, директор завода, но его не было. Он находился за десять миль отсюда, в штабе, где проходило сверхсекретное совещание по поводу «Ориона», новой модели, которая вскоре будет запущена в производство. Иногда Мэтту Залески казалось, что Маккернон просто взял и самовольно ушел на пенсию, хотя официально до этого оставалось еще полгода.
И теперь этот «крошка»-завод очутился на попечении Мэтта Залески, и хлопот с ним не оберешься. К тому же Залески знал, что после ухода Маккернона на пенсию его не сделают директором. Его уже вызывали и знакомили с квалификационной картой. Данные на каждого сотрудника записывались в книге с кожаным переплетом, которая всегда лежала на столе вице-президента, занимавшегося вопросами производства. Всякий раз, когда открывалась вакансия или возникала возможность кадровых перемещений, вице-президент листал эту книгу. На странице, отведенной для Мэтта Залески, под его фотографией и краткими биографическими сведениями значилось: «Деловые качества полностью соответствуют занимаемому ныне служебному положению».
Все в компании знали, что эта вроде бы невинная формулировка равносильна тому, что человека «положили на полку». На самом деле она значила: этот человек достиг своего потолка. Он, возможно, всю жизнь просидит на этом месте, но продвижения не получит.
По правилам сотруднику, в чьем личном деле появлялось такое заключение, обязаны были об этом сообщить. Так несколько месяцев назад Мэтту Залески стало известно, что он никогда не поднимется выше заместителя директора. Вначале он был страшно разочарован, но теперь свыкся с этой мыслью и понял, почему ему нечего ждать повышения. Ведь он – старая калоша, один из последних представителей исчезающей породы, которых начальство и советы директоров не желают больше видеть на руководящих постах. Своего нынешнего положения Залески достиг, пройдя весь путь от простого рабочего до заместителя директора завода через все промежуточные стадии – инспектор, мастер, начальник цеха; теперь лишь немногие руководители добивались своего места таким путем. У него не было диплома инженера, поскольку он не окончил школу, когда началась Вторая мировая война. Правда, он получил его после войны – благодаря вечерней школе и кредитам, которые давали бывшим солдатам, а затем, будучи человеком честолюбивым, как большинство людей его поколения, которые вышли живыми из Festung Europa[4] и избегли других опасностей, начал свое восхождение по социальной лестнице. Но, как признавал сам Залески, он потерял слишком много времени и начал слишком поздно. На руководящие посты в автомобильных компаниях – и тогда, и сейчас – ставили людей молодых, способных, которые свеженькими и напористыми попадали прямиком из колледжа в личный кабинет.
Но это еще не причина, чтобы Маккернону, пока еще возглавлявшему завод, устраниться – пусть даже непреднамеренно – от разбирательства возникшего конфликта. И Залески колебался. Он вправе был послать за Маккерноном и мог сделать это немедля – достаточно снять телефонную трубку.
Два соображения удерживали его. Во-первых, как он сам себе признался, гордость: Залески прекрасно понимал, что может справиться с ситуацией не хуже Маккернона. И во-вторых, инстинкт подсказывал ему, что для этого нет времени.
– А чего добивается профсоюз? – внезапно спросил Залески Илласа.
– Ну, я толковал с председателем нашего местного…
– Давай это опустим, – перебил его Залески. – Мы оба прекрасно понимаем, что должна быть отправная точка. Так чего же вы хотите?
– Хорошо, – сказал представитель профсоюза. – Мы категорически требуем выполнения трех пунктов. Во-первых, немедленного восстановления на работе нашего собрата Ньюкерка – с компенсацией за простой. Во-вторых, извинения обоим потерпевшим. И в-третьих, снятия Паркленда с должности мастера.
Паркленд, развалившийся было в кресле, даже привскочил.
– Ей-богу, вы хотите совсем немногого!.. Могу ли я поинтересоваться, – иронически осведомился он, – когда мне извиняться: до увольнения или после?
– Извинение должна принести компания, – сказал Иллас. – А уж хватит ли у тебя порядочности добавить к этому свое собственное – не знаю.
– Да, уж это буду я решать. И пусть никто, затаив дыхание, не стоит и не дожидается.
– Если бы ты в свое время хоть немножечко затаил дыхание и подумал, мы б сейчас не распутывали всей этой истории! – обрезал его Мэтт Залески.
– Неужели ты хочешь сказать, что примешь эти его требования? – зло ткнув в сторону Илласа, спросил мастер.
– Я пока еще ничего не сказал. Я пытаюсь разобраться, а для этого мне нужна дополнительная информация. – Залески протянул руку и, загородив телефон, чтобы он не был виден двум его собеседникам, набрал номер.
Когда в трубке послышался нужный ему голос, Залески спросил:
– Как дела там у вас, внизу?
– Мэтт? – тихо переспросил собеседник.
– Угу…
Помимо голоса, до Залески отчетливо доносился шумовой фон – какофония звуков в цеху. Он всегда поражался, как могут люди целый день существовать в таком грохоте. Он ведь стоял в свое время у конвейера, прежде чем перейти в защищенную от шума конторку, но так и не смог привыкнуть к этому аду.
– Положение прескверное, Мэтт, – сообщил его информатор.
– А что такое?
– Смутьяны совсем разгулялись. Только, пожалуйста, не ссылайся на меня.
– Я никогда этого не делаю, – сказал Залески. – И ты это знаешь.
Он слегка повернулся в кресле и увидел, что оба собеседника внимательно следят за выражением его лица. Они, конечно, могут догадаться, хотя никогда не узнают наверняка, что он разговаривал с черным мастером, Стэном Лэтраппом, одним из полудюжины людей на заводе, которых Мэтт Залески больше всего уважал. Отношения у них были странные, даже парадоксальные, так как вне завода Лэтрапп был активным борцом за права черных, а одно время даже последователем Малкольма Экса[5]. Но на заводе он серьезно относился к своим обязанностям, считая, что в автомобильной промышленности люди его расы могут достичь умом большего, чем с помощью анархии. И вот за это-то Залески, первоначально настроенный против Лэтраппа, и стал его уважать.
Однако в компании – это было скверно при нынешнем состоянии расовых отношений, – к сожалению, было мало мастеров или руководителей из числа черных. Следовало бы предоставить им больше, гораздо больше мест, и все это понимали, однако многие черные рабочие вовсе не хотели занимать ответственные должности, а то и просто боялись из-за молодых анархистов или же не были к таким повышениям готовы. Мэтт Залески в минуты, когда его не одолевали предрассудки, частенько думал, что, если бы большие боссы автомобильной промышленности смотрели, как положено руководителям, хоть немного вперед и еще в 40–50-х годах начали программу обучения черных рабочих, на заводах теперь было бы куда больше Стэнов Лэтраппов. А от такого, как ныне, положения вещей все только проигрывали.
– Что же там замышляют? – спросил в телефон Залески.
– По-моему, прекратить работу.
– Когда?
– Скорей всего с перерыва. Может, и раньше – только едва ли.
Голос мастера звучал так приглушенно, что Мэтту Залески приходилось напрягать слух. Он понимал всю сложность положения Лэтраппа, которое усугублялось тем, что телефон находился рядом с конвейером, где работали люди. Лэтраппа уже и так прозвали «белым ниггером»: среди его черных собратьев были такие, которых возмущало то, что человека их расы поставили на ответственное место, и они вовсе не считали, что не правы. Залески, понимая это, не хотел еще больше осложнять жизнь Стэну Лэтраппу, но еще два-три вопроса должен был ему задать.
– А что, возможна оттяжка? – спросил Залески.
– Да. Смутьяны хотят, чтобы весь завод прекратил работу.
– Агитация идет полным ходом?
– С такой скоростью, словно мы все еще пользуемся телеграфом джунглей.
– А хоть кто-нибудь сказал им, что это противозаконно?
– У вас в запасе есть еще шуточки? – спросил Лэтрапп.
– Нет. – Залески вздохнул. – Так или иначе – спасибо. – И повесил трубку.
Значит, инстинкт не обманул его. Времени терять было нельзя: конфликт с рабочими на расовой почве подобен короткому запальному шнуру. Если смутьянам удастся прекратить работу, пройдет не один день, прежде чем все утрясется и люди вернутся на свои места. Пусть забастовка охватит только черных рабочих, и даже не всех – выпуск продукции все равно может прекратиться. А Мэтт Залески обязан был давать продукцию во что бы то ни стало.
– Не поддавайся на их угрозы, Мэтт! – вдруг взмолился Паркленд, словно прочитав его мысли. – Пусть какие-то люди бросят работу, и у нас будут неприятности. Но за принцип, право же, стоит иной раз постоять, так ведь?
– Иной раз стоит, – сказал Залески. – Не мешает только знать, какой принцип ты отстаиваешь и в подходящий ли момент.
– Справедливость – штука хорошая, – сказал Паркленд, – только она бывает двоякой. – И перегнувшись через стол, он взволнованно заговорил, обращаясь к Мэтту Залески и время от времени поглядывая на представителя профсоюза: – Ладно, допустим, я был жестковат с теми парнями на конвейере, потому что такое уж у меня место. Мастер – он ведь стоит посередке, ему со всех сторон достается. Ты, Мэтт, и твои люди каждый день держите нас за горло, требуете: «Давай, давай больше автомобилей!» А кроме вас, есть еще контроль качества, и он говорит: «То, что вы быстро собираете машины, – это здорово, но надо собирать их лучше». А потом ведь есть рабочие – в том числе Ньюкерк и ребята вроде него, и мастеру со всеми ними надо ладить, да и с профсоюзом тоже ухо держать востро, особенно если шагнешь не так, а бывает, и без всякой причины. Дело это нелегкое, и приходится быть жестким – иначе не проживешь. Но при этом я всегда справедлив. Я ни разу не смотрел на черного рабочего иначе, потому что он – черный: мы ведь не на плантации, и я не надсмотрщик с кнутом. В данном же случае все мое преступление, насколько я понимаю, сводится к тому, что я назвал черного парня сопляком. Я не говорил, чтобы он отправлялся собирать хлопок или чистить ботинки. Я просто помог ему справиться с работой. Больше того, я готов признать, что жалею о том, что обозвал его сопляком, – ей-богу, с языка сорвалось! Но только не насчет Ньюкерка. Если он не будет уволен, если ему сойдет то, что он поднял руку на мастера, можете выбросить белый флаг и распроститься с дисциплиной на заводе. Справедливость требует, чтоб его уволили.
– В том, что ты говоришь, две-три здравые мысли есть, – заметил Залески. По иронии судьбы, Фрэнк Паркленд был действительно всегда справедлив к черным рабочим, он был даже справедливее многих других. – Ну а что ты на это скажешь? – обратился он к Илласу.
Представитель профсоюза посмотрел на него сквозь очки с толстыми стеклами.
– Я ведь уже изложил позицию профсоюза, мистер Залески.
– А если я отвергну твои требования, если я решу поддержать Фрэнка – он ведь говорит, что я должен его поддержать, – что тогда?
– Мы вынуждены будем пойти с нашей жалобой дальше, – сухо сказал Иллас.
– О’кей! – Заместитель директора кивнул. – Это ваше право. Только на всю эту процедуру по разбору жалобы может уйти дней тридцать, а то и больше. Тем временем все продолжают работать.
– Естественно. В коллективном соглашении сказано…
– Можешь мне не говорить, что сказано в коллективном соглашении! – взорвался Залески. – Там сказано, что все продолжают работу, пока идут переговоры. Но уже сейчас многие из твоих людей собираются нарушить контракт и покинуть свое рабочее место.
Иллас впервые выказал смущение.
– Наш профсоюз не одобряет стихийных забастовок.
– Черт тебя побери! Тогда сделай так, чтобы забастовки не было!
– Если вы сдержите слово, я поговорю с людьми.
– Разговоры тут не помогут. Ты это знаешь, и я знаю. – Залески в упор глядел на представителя профсоюза. Розовое лицо Илласа слегка побледнело: он явно был не в восторге от перспективы разговора с некоторыми черными активистами при их нынешнем настроении.
Профсоюз, как отлично понимал Мэтт Залески, в подобного рода ситуациях оказывался в сложном положении. Если он не поддерживал черных, то черные могли обвинить профсоюзных лидеров в расовых предрассудках и в том, что они – «лакеи при начальстве». Однако если профсоюз оказывал им слишком большую поддержку, он мог с точки зрения юридической оказаться в более чем сложном положении, став участником стихийной забастовки. А противозаконные забастовки были анафемой для таких руководителей профсоюза автомобилестроительных рабочих, как Вудкок, Фрейзер, Грейтхауз, Бэннон и другие, создавших себе репутацию людей, которые умеют жестко вести переговоры, но, раз достигнув соглашения, соблюдают его и утрясают разногласия должным путем. Стихийные забастовки расшатывали позицию профсоюза и подрывали его способность добиваться уступок путем переговоров.
– Руководство профсоюза не поблагодарит тебя, если мы не сумеем удержать ситуацию в руках, – продолжал Мэтт Залески. – А добиться этого можно только одним путем: мы должны здесь прийти к соглашению, потом спуститься вниз и объявить о нем.
– Все зависит от того, к какому соглашению мы придем, – сказал Иллас. Но было ясно, что он взвешивает слова Залески.
А Мэтт Залески про себя уже решил, о чем они должны договориться, и знал, что никому из присутствующих это не придется по душе, в том числе и ему самому. Ничего не поделаешь, мрачно думал он, такие уж проклятые наступили времена, что человеку приходится прятать в карман и свою гордость, и убеждения, если он хочет, чтобы завод продолжал работать.
И он решительно объявил:
– Никого не увольняем. Ньюкерк возвращается на свое место, но отныне он будет знать, что руками надо работать, а не махать в воздухе. – Заместитель директора в упор посмотрел на Илласа. – И я хочу, чтоб и ты, и Ньюкерк твердо запомнили, что в следующий раз он вылетает без всяких разговоров. А сейчас, прежде чем он вернется на место, я сам с ним поговорю.
– И ему заплатят за потерянное время? – По лицу профсоюзного босса пробежала победоносная улыбка.
– А он все еще на заводе?
– Да.
Залески помедлил, затем нехотя кивнул.
– О’кей, при условии, что он доработает до конца смены. Но чтоб больше никаких разговоров по поводу замены Фрэнка. – Он повернулся к Паркленду. – Ты же сделаешь то, что мне обещал: поговоришь с парнишкой. Скажи ему, что ты назвал его так по ошибке.
– Иначе говоря, принеси ему извинения, – сказал Иллас.
Фрэнк Паркленд в бешенстве посмотрел на обоих.
– Ну и слизняки же вы оба!
– Полегче! – предупредил его Залески.
– Еще чего – полегче! – Громадина-мастер поднялся на ноги и, возвышаясь над заместителем директора, бросил ему через стол, как плюнул: – Это ты все думаешь – как бы полегче, потому что слишком ты большой трус, чтоб постоять за то, что, ты знаешь, правильно.
– Я не намерен с этим мириться! – весь налившись краской, взревел Залески. – Хватит! Ты меня слышал?
– Слышал. – В голосе и во взгляде Паркленда было презрение. – Но не нравится мне то, что я слышал, и то, что носом чую.
– В таком случае, может, ты хотел бы, чтоб тебя уволили?
– Может быть, – сказал мастер. – Возможно, в другом месте воздух будет почище.
– Нигде он не чище, – буркнул Залески. – Иной раз всюду воняет одинаково.
Вспышка прошла, и Мэтт Залески уже взял себя в руки. Он вовсе не собирался увольнять Паркленда, это было бы совсем уж несправедливо, да и хорошего мастера найти не так-то просто. Сам Паркленд, сколько бы ни грозился, тоже не уйдет, в этом Залески был уверен. Он знал семейные обстоятельства Фрэнка Паркленда, знал, что тот каждую неделю должен приносить домой получку, да и в компании давно работает, а этим не бросаются.
Но на какое-то мгновение слова Паркленда насчет трусости больно уязвили Залески. Ему хотелось крикнуть, что Фрэнку Паркленду было всего десять лет и он был сопливым мальчишкой, когда он, Мэтт Залески, уже летал на бомбардировщиках над Европой, никогда не зная, в какую минуту его может прострочить зенитным огнем, – пуля прошьет фюзеляж, затем войдет ему в живот, или в лицо, или в бедра – и их «Б-17-Ф» камнем полетит вниз с высоты двадцати пяти тысяч футов и, подобно многим машинам Восьмой воздушной армии, сгорит на глазах у товарищей… «Так что дважды подумай, сынок, кого ты обзываешь трусом, и запомни, что это я, а не ты, отвечаю за работу завода, независимо от того, сколько я при этом глотаю желчи!..» Но ничего этого Залески не сказал, понимая: то, о чем он подумал, было давно и уже не имеет никакого отношения к настоящему, идеи и шкала ценностей изменились, встали на голову; а потом трусость – она ведь бывает разная, и, возможно, Фрэнк Паркленд прав или хотя бы частично прав. И недовольный собой, Залески сказал собеседникам:
– Пошли вниз, утрясем это дело.
Они вышли из конторки: впереди – Залески, за ним – профсоюзный босс и позади – мрачный, злой Фрэнк Паркленд. Как только они ступили на металлическую лестницу, которая вела с антресолей вниз, в цех, грохот завода оглушающим водопадом обрушился на них.
Лестница обрывалась в том месте, где отдельные узлы приваривались к раме, на которой монтируется готовый автомобиль. Здесь стоял такой звон, что людям, работавшим в нескольких футах друг от друга, приходилось кричать, чтобы объясниться. Вокруг них – вверх и по сторонам – фейерверком разлетались бело-синие искры. В стрекот сварочных агрегатов и пневматических молотков то и дело врывался свист сжатого воздуха, этой животворной крови силовых механизмов. И в центре всей этой суеты, словно божество, требующее поклонения, – безостановочно, дюйм за дюймом, продвигался конвейер.
Троица шла вдоль конвейера – профсоюзный босс нагнал Мэтта Залески и зашагал рядом с ним. Они продвигались быстрее конвейера и теперь шли мимо уже почти готовых машин. Здесь на каждом шасси был установлен силовой агрегат, шасси скользило дальше, и там на него опускался кузов машины, – сборщики говорят в таких случаях: «Ну, спарились!» Мэтт Залески наметанным глазом окинул конвейер, проверяя, как идут основные моменты операции.
Залески, Иллас и Паркленд шли дальше. Рабочие при их приближении поднимали голову или поворачивались и смотрели на них. Некоторые здоровались, но таких было немного, и Залески отметил, что большинство рабочих – как белые, так и черные – настроены мрачно. В воздухе чувствовалось напряжение, атмосфера была накалена. Так бывает на заводах – иногда без всяких оснований, а иногда по какой-нибудь совсем несущественной причине, словно взрыв где-то назревает и достаточно маленькой трещинки, чтобы пар вырвался наружу. Мэтт Залески знал, что социологи называют это реакцией на противоестественную монотонность.
Профсоюзный босс придал лицу суровое выражение – наверное, чтобы показать, что он лишь по обязанности идет с начальством, но ему это вовсе не по душе.
– Ну как, не скучаешь по конвейеру? – спросил его Залески.
– Нисколько, – сухо ответил Иллас.
Залески не сомневался, что так оно и есть. Посторонние, совершая экскурсию по заводу, часто думают, что рабочие со временем привыкают к шуму, духоте, жаре, к напряженному темпу и бесконечному однообразию работы. Залески не раз слышал, как взрослые посетители говорили пришедшим с ними детям про рабочих, словно про зверей в зоопарке: «Они же привыкли. И обычно довольны своей работой. Они не променяли бы ее ни на что другое».
Ему всякий раз хотелось крикнуть: «Не верьте этому, дети! Это ложь!»
Залески знал – как знают все связанные с автомобильным производством, – что лишь немногие из тех, кто долго проработал на конвейере, согласились бы трудиться так всю жизнь. Обычно они рассматривают свое пребывание там как нечто временное, пока не подвернется что-то получше. Однако для многих, особенно для тех, у кого нет образования, это неосуществимая мечта. И западня захлопывается. Захлопывается на два замка: с одной стороны, рабочий обрастает обязательствами – женится, появляются дети, плата за квартиру, за обстановку, а с другой – в автомобильной промышленности заработки выше, чем где-либо еще.
Но ни высокие заработки, ни довольно значительные дополнительные льготы не способны компенсировать этот безрадостный, бездуховный труд, физически тяжкий и убийственно монотонный – одно и то же час за часом, изо дня в день. Сам характер работы лишает человека гордости за то, что он делает. Рабочий на конвейере никогда ничего не завершает, не ставит точки: он ни разу не собирает автомобиль целиком, а лишь соединяет какие-то его части – там прикрепил металлическую пластину, тут подложил шайбу под болт. Вечно та же пластина, та же шайба, те же болты. Снова, и снова, и снова, и снова, и снова; при этом условия работы – учитывая грохот и шум – таковы, что исключается какая-либо возможность общения, какой-либо дружеский обмен репликами. По мере того как идут годы, многие хоть и ненавидят свою работу, но смиряются. Есть, правда, такие, которые не выдерживают и сходят с ума. Но любить свою работу никто не любит.
Словом, рабочий на конвейере, будто узник, только и думает о том, как бы вырваться из этого ада. Одной такой возможностью для него является прогул, другой – забастовка. И то и другое вносит разнообразие, нарушает монотонность, а это – главное.
И сейчас заместитель директора понял, что настроение рабочих, возможно, не удастся сломать.
– Помни, – сказал он Илласу, – мы договорились. Я хочу, чтобы ты поставил точку – и быстро. – Представитель профсоюза молчал, и Залески добавил: – Сегодня ты должен бы радоваться. Ты добился того, чего хотел.
– Не всего.
– Главного.
За этими словами скрывалось одно обстоятельство, о котором оба знали: некоторые рабочие, стремясь удрать с конвейера, старались быть избранными на какую-нибудь освобожденную должность в профсоюзе, с тем чтобы со временем занять в нем руководящий пост. Этот путь совсем недавно избрал и сам Иллас. Но, попав на выборную должность в профсоюз, человек становится уже политической фигурой: он ищет переизбрания и в промежутках между выборами вынужден маневрировать как политик, чтобы добиться благорасположения своих избирателей. А избирают профсоюзного деятеля рабочие, вот он и стремится им угодить. Именно этим был сейчас озабочен Иллас.
– Где же этот тип – Ньюкерк? – спросил его Залески.
Они как раз подошли к тому месту конвейера, где утром произошел инцидент.
Иллас кивком указал на открытую площадку, где стояли несколько столов с пластмассовыми крышками и стулья. Здесь рабочие с конвейера завтракали во время перерыва. В стороне были установлены автоматы, отпускавшие кофе, безалкогольные напитки, конфеты. Место это было отделено прочерченной по полу полосой. Сейчас там сидел один-единственный человек – огромный, грузный негр с дымящейся сигаретой в руке – и смотрел на приближавшееся трио.
– Так вот, – обратился Залески к Илласу, – скажи ему, что он может вернуться на свое рабочее место, да не забудь добавить, на каких условиях. Когда закончишь разговор, пусть подойдет ко мне.
– Ладно, – сказал Иллас, шагнул за линию и, улыбаясь, двинулся к столику, за которым сидел великан.
А Фрэнк Паркленд направился прямиком к молодому негру, по-прежнему работавшему на конвейере. И сейчас что-то усиленно ему втолковывал. Тот смущенно слушал, потом робко улыбнулся и кивнул. Мастер тронул парня за плечо и указал на Илласа и Ньюкерка, все еще сидевших на площадке за столиком, пригнувшись друг к другу. Парень снова осклабился. Мастер протянул ему руку; немного помедлив, тот пожал ее. А Мэтт Залески, наблюдая все это, подумал: сумел бы он на месте Паркленда так лихо провести это дело?
– Привет, босс! – донесся до Мэтта голос с другой стороны конвейера. Он обернулся.
Голос принадлежал контролеру по внутренней отделке, человеку небольшого росточка, поразительно похожему на Гитлера и давно работавшему на конвейере. Товарищи, конечно, дали ему кличку Адольф, а тот – как звали его на самом деле, Мэтт так и не вспомнил, – словно желая подчеркнуть сходство, даже прикрывал прядью волос один глаз.
– Привет, Адольф! – Мэтт перелез на другую сторону конвейера, осторожно пробравшись между желтой машиной с откидным верхом и серо-зеленым седаном. – Ну, как сегодня кузова – на уровне?
– Бывало и хуже, босс… Помните игры на первенство мира?
– Лучше и не вспоминать.
Игры на первенство мира, как и начало охотничьего сезона в Мичигане, были событиями, которых автомобилестроители страшились больше всего. В эти периоды прогулы достигали апогея – даже мастера и начальники цехов не составляли исключения. Качество резко падало, а когда шли игры на мировое первенство, дело осложнялось еще и тем, что рабочие куда больше внимания уделяли карманным приемникам, чем своей работе. Мэтт Залески помнил, как в 68-м году, во время игр на первенство, которое выиграли «Детройтские тигры», он мрачно признался своей жене Фриде – это было за год до ее смерти: «Я бы не пожелал даже врагу своему купить собранную сегодня машину».
– Во всяком случае, с этим заказным все в порядке. – И Адольф (или как там его звали) на секунду вскочил в серо-зеленый седан и тут же из него выскочил. За седаном шла ярко-оранжевая спортивная машина с белыми сиденьями. – Наверняка для блондинки. Я бы не возражал с ней прокатиться, – хихикнул Адольф из машины.
– Я смотрю, ты и так достаточно катаешься, – крикнул ему Мэтт Залески.
– Ну а после того, как с ней прокачусь, придется меня оттуда силком вытаскивать. – Контролер выскочил из машины, похлопывая себя по ляжкам и осклабясь: юмор на заводе был весьма примитивным.
Заместитель директора усмехнулся в тон ему, понимая, что рабочему за восьмичасовую смену не так уж часто удается с кем-нибудь словом перекинуться.
Адольф тем временем нырнул уже в другую машину. Залески был, конечно, прав, заметив, что контролер достаточно катается, – недаром эту работу поручают людям, уже поднаторевшим на конвейере. Однако платят за нее столько же, сколько и всем, и авторитета это человеку не прибавляет, а свои отрицательные стороны имеет. Если контролер – человек добросовестный и делает замечание по поводу плохо выполненной работы, он вызывает злость у других рабочих, и они уж найдут способ осложнить ему жизнь. Да и мастера тоже косо смотрят на излишне старательного контролера, ревниво относясь ко всему, что входит в сферу их компетенции. На мастеров давит начальство – в том числе и Мэтт Залески, – требуя, чтобы они выдавали положенную продукцию, и мастера склонны – да часто так и поступают – игнорировать замечания контролеров. Мастер обычно бросает классическую фразу: «Да пропусти ты», – и не отвечающая стандартам деталь или машина движется дальше по конвейеру; иной раз ее выловит контроль, отвечающий за качество, а чаще всего – нет.
Залески заметил, что представитель профсоюза и Ньюкерк встали из-за стола.
Он перевел взгляд на конвейер, и внимание его почему-то снова привлек серо-зеленый седан. Он решил перед уходом из цеха повнимательнее обследовать эту машину.
Посмотрев вдоль конвейера, он заметил, что Фрэнк Паркленд стоит неподалеку от своей конторки: по всей вероятности, он решил, что уже сыграл свою роль в разрешении конфликта, и вернулся к работе. «Что ж, – подумал Залески, – наверное, мастер прав, только теперь ему труднее будет поддерживать дисциплину. А черт, у каждого свои проблемы! И пусть Паркленд сам решает свои».
Залески перешел на другую сторону конвейера и увидел, что Ньюкерк и представитель профсоюза идут к нему. Черный рабочий шел не спеша – сейчас он казался еще больше, чем когда сидел за столиком. Лицо у него было широкое, с крупными чертами – под стать всей фигуре; губы растягивала ухмылка.
– Я сообщил брату Ньюкерку об отмене увольнения, которой я добился для него, – сказал Иллас. – Он согласен вернуться на работу при условии, что ему заплатят за простой.
Заместитель директора кивнул: ему не хотелось лишать Илласа лавров, и если он желает небольшое недоразумение превратить в Битву за Перевал – что ж, пусть, Залески не станет возражать.
– Только ухмылку эту я бы попросил убрать, – сказал он резко, обращаясь к Ньюкерку. – Повода для веселья я тут не вижу. – И добавил, обращаясь к Илласу: – Ты ему сказал, что в следующий раз дело обернется для него куда печальнее?
– Он все мне сказал, – заявил Ньюкерк. – Не сомневайтесь, больше такое не случится, если не будет повода.
– Что-то ты больно хорохоришься, – сказал Залески. – Ведь тебя только что чуть не выгнали.
– Откуда вы взяли, что я хорохорюсь, мистер? Возмущен я – вот что! Этого вам – никому из вас – никогда не понять.
– Я могу, черт побери, тоже возмутиться – и крепко, когда на заводе беспорядки, от которых страдает работа! – огрызнулся Залески.
– Нет, так возмутиться, чтоб душу жгло, вы не можете. Чтоб ярость кипела…
– Знаешь, лучше ты меня не доводи. А то худо будет.
Черный рабочий только покачал головой. Для такого большого человека голос и движения у него были удивительно мягкие, только глаза горели ярким серо-зеленым огнем.
– Вы же не черный, откуда вам знать, какая бывает ярость, какое бывает возмущение… С самого рождения в тебе точно миллион булавок сидит, и, когда какой-нибудь белый назовет тебя «сопляком», к этому миллиону еще одна булавка прибавится.
– Ну ладно, ладно, – вмешался профсоюзный босс. – Мы ведь уже договорились. И нечего начинать все сначала.
– А ты заткнись! – рявкнул на него Ньюкерк. Глаза его с вызовом смотрели на заместителя директора.
А Мэтт Залески, кстати не впервые, подумал: «Неужто наш мир совсем обезумел?» Для таких, как Ньюкерк, да и для миллионов других, включая его собственную дочь Барбару, все, что прежде имело значение, – такие понятия, как власть, порядок, уважение, высокие моральные качества, – все это просто перестало существовать. А наглость, которую он уловил сейчас во взгляде и в тоне Ньюкерка, стала нормой поведения. Да и употребленные Ньюкерком слова – «ярость», «так возмутиться, чтоб душу жгло» – стали расхожими клише наряду с сотнями других выражений вроде: «пропасть между поколениями», «до чертиков взвинченный», «распоясавшийся», «заведенный». Большинства этих словечек Мэтт Залески не понимал и чем чаще с ними сталкивался, тем меньше хотел понимать. Все эти новшества, которые превращали Мэтта в человека отсталого и которых он не в состоянии был постичь, принижали его, создавали гнетущее настроение.
Как ни странно, он поставил сейчас на одну доску этого черного великана и свою прелестную двадцатидевятилетнюю высокообразованную дочь Барбару. Будь Барбара здесь, она не раздумывая, безусловно стала бы на сторону Ньюкерка, а не отца. Господи, как бы ему хотелось хоть немного быть в чем-то уверенным!
А он вовсе не был уверен, что справился как надо с создавшимся положением, и, хотя было еще раннее утро, вдруг почувствовал, что страшно устал.
– Отправляйся на свое место! – внезапно сказал он Ньюкерку.
Как только Ньюкерк отошел, Иллас сказал:
– Забастовки не будет. Людей уже оповещают, что она отменяется.
– Мне что, надо сказать «спасибо»? – ядовито спросил Залески. – Поблагодарить вас за то, что меня не прикончили?
Профсоюзный босс пожал плечами и направился к выходу.
А Залески вспомнил про заинтриговавший его серо-зеленый седан – машина уже продвинулась далеко вперед по конвейеру. Но он быстро нагнал ее.
Он проверил документацию, в том числе графики сборки, висевшие в картонной папке спереди на облицовке. Как он и ожидал, это оказалась не просто заказная машина, а машина «для приятеля мастера».
Тут уж все было совсем особое. И делалось это скрытно на любом заводе, причем такая машина обходилась по крайней мере в несколько лишних сотен долларов. Мэтт Залески, обладавший способностью откладывать в уме крохи разных сведений и потом соединять их, сразу смекнул, для кого предназначается серо-зеленый седан.
Машину готовили для представителя компании по связи с общественностью. По официальным документам заказана была стандартная машина, почти без «добавок», а седан, как обычно выражались на автомобильном заводе, был ими просто напичкан. Даже при самом поверхностном осмотре Залески обнаружил роскошный руль, многослойные белые шины, изящные колесные диски, светозащитное лобовое стекло, стереофонический магнитофон – ничего этого в спецификации, которую он держал в руке, не значилось. Похоже также, что машину покрывали двойным слоем краски, что, естественно, делало ее более долговечной. Это-то обстоятельство и привлекло внимание Залески.
Объяснение почти наверняка крылось и в некоторых известных Мэтту Залески обстоятельствах. Две недели назад один старший мастер выдавал свою дочь замуж. И этот самый представитель завода по связи с общественностью разрекламировал состоявшееся бракосочетание, поместив фотографии в детройтских и пригородных газетах. Отец невесты был в полном восторге – об этом говорили все на заводе.
Остальное было ясно без слов.
Представитель завода по связи с общественностью без труда заранее узнает, в какой день будет готова его машина. И затем позвонит «приятелю мастера», который устроил, чтобы к серо-зеленому седану отнеслись на конвейере с особым вниманием.
Мэтт Залески знал, как ему следует поступить. Надо послать за мастером, проверить свои подозрения, а потом написать докладную директору завода Маккернону, которому останется лишь принять по ней решение. Тогда все силы ада будут выпущены наружу, и скандал разрастется, захватит – поскольку в нем замешан представитель по связи с общественностью – даже начальство.
Поэтому Мэтт Залески знал, что никакой докладной он не напишет.
У него и без того хватает проблем. Взять хотя бы эту историю с Парклендом – Ньюкерком – Илласом, да и в его стеклянной клетке наверняка скопилось уже немало дел, помимо тех бумаг, что еще утром лежали на столе. А он знал, что не просмотрел пока ни одной.
Тут Мэтт Залески вспомнил о выступлении Эмерсона Вэйла, этого круглого идиота, которое он слышал в машине по радио, когда около часа назад ехал из Ройял-Оук к себе на завод. Вэйл снова взял на мушку автомобильную промышленность. С каким бы удовольствием Мэтт поставил его на несколько деньков у конвейера поработать в самом горячем месте, и пусть бы сукин сын на себе узнал, что это такое – скольких усилий, огорчений, компромиссов, человеческой усталости требуется, чтобы построить один автомобиль!
И Мэтт Залески, махнув рукой на серо-зеленый седан, пошел прочь. Когда руководишь таким заводом, надо на какие-то вещи закрывать глаза, и это был как раз тот самый случай.
Одно утешение, что сегодня – среда.