14. ЛАГЕРЬ ОТДЫХА

Такими были разговоры. Такими были большие и маленькие горести. Такой были дружба. Страх бушмена, жестокость первобытного человека.

Они не были такими вначале. Такими их сделали время, тираны и война.


— Видите, мальчики, — объявил Порта, — наша гильдия снова спаслась от русских пуль. Знаете, что это доказывает?

Малыш уставился на него и захлопал глазами.

— Доказывает, что мы везучие.

— Господи, чего еще можно ждать от тебя, специалист по шлюхам?

— Ты что, наглеешь? — вызывающе спросил Малыш.

— Да, — ответил Порта, — Больше, чем ты. — И обвиняюще указал на него пальцем. — Ложись, здоровенная дворняга, не то придет Иван и покусает… Нет, это доказывает, что я умный и смелый воин. Паршивые прусские собаки! Неужели в самом деле считаете, что могли бы справиться с Иваном без моей помощи? Нет, вонючки, эта война закончится, когда я, Йозеф Порта, Божией милостью обер-ефрейтор, уйду на пенсию — или это называется послевоенным кредитом?

— Если это послевоенный кредит, — засмеялся Старик, — то я ждал почти десять лет, но не бойся, Порта, после войны ты не получишь ни пенсии, ни послевоенного кредита. В лучшем случае тебя ждет изгнание из армии или концлагерь, потому что ты хорошо воевал за герра Гитлера.

— Бог весть, что будет, когда кончится война, — мечтательно произнес Бауэр. — Интересно, возможно ли снова стать нормальным?

— Тебе — нет! — выкрикнул Порта. — Ты никогда не был нормальным, потому что в младенчестве всосал всю нацистскую науку с молоком твоей национал-социалистической матери. Я — другое дело. Я красный, и у меня есть подтверждающие это документы. Получил их раньше, чем ты научился вытирать нос. Никто из вас, тупиц, никогда не был нормальным. Вы скоты и навсегда останетесь скотами. Ваш горизонт ограничен должностью командира отделения в этом обществе следопытов. Окажите услугу миру, отдайте жизнь за нашего любимого фюрера и Третий рейх в соответствии с уставом! Тогда победители будут избавлены от необходимости наказывать вас.

— Да заткнись ты, шут, — пробормотал Плутон. — Я честный, учтивый вор из Гамбурга, это ничем не хуже, чем быть красным из Берлина. Но я только хочу знать…

— Ты слышал! — выкрикнул Малыш. — Я тоже благовоспитанный, вежливый вор, который будет крайне необходим, когда война окончится.

Плутон приподнялся на соломенном матраце, пахнувшем плесенью и сыростью, поводил угольно-черными пальцами ноги вверх-вниз перед носом Порты.

— Видишь ли, Порта, ты не понимаешь, что такое общинный дух. Но я слегка просвещу тебя, рыжий ты бык. Когда эта тридцатилетняя война[51] окончится приятным образом и все тюрьмы, к удовольствию генералов, будут разрушены, общину придется восстанавливать. Это означает, что старую свору, которая сейчас сидит в кабинетах, кусая ногти, выгонят к чертовой матери и заменят новой, совершенно такой же, как сейчас. Новые усядутся на больших диванах, заменят обои в кабинетах по своему вкусу и примут несколько новых законов. Новые законы — сплошная чушь. Они будут состоять из прежних статей и оставаться теми же. Находясь в рамках законов, новые законодатели будут воровать у тех, кто настолько глуп, что позволит этому случиться. Поэтому им потребуется помощь умных ребят вроде нас с Малышом, а красные собаки вроде тебя будут занимать очень скромное положение.

— Заткни пасть, здоровенный болван, — крикнул Порта и запустил в Плутона снарядной гильзой, но тот успел уклониться.

Малыш наивно спросил:

— Порта, правда, что ты совершил несколько преступлений?

— Нет, клянусь Богом, не совершал.

— Совершал-совершал, — засмеялся Плутон. — Ты крал из товаров, которые приносил из магазинов, когда служил мальчиком на побегушках на Борнхольмерштрассе!

— Отверни свое пропахшее водкой рыло, — пригрозил Порта, — а то сюда придет детское общество и выпроводит тебя! Чем это здесь так несет?

Штеге покатывался со смеху, глядя на великолепное представление Порты. Тот сидел с моноклем в глазнице, в цилиндре и принюхивался.

Порта схватил за шиворот своего кота, ткнул носом в блюдце с водкой и угрожающе приказал:

— Лакай, рыжий котяра!

Плутон поводил черными пальцами ноги чуть поближе к его лицу и нежно прошептал:

— Опусти свою нюхалку чуть поближе к земле — и вскоре обнаружишь источник этого чудесного аромата!

Порта опустил взгляд и увидел его ступню.

— Позор, мерзкий ты тип! Когда-нибудь вымоешь ноги? Они до сих пор в кавказской грязи и в дерьме старой яловой козы в придачу.

Малыш подался вперед, чтобы получше рассмотреть ступни Плутона.

— Грязноватые. Идти в таком виде к шлюхе нельзя.

— Велика важность. Может, я не буду снимать сапог, как и ты, — ответил Плутон.

Старик глубоко затянулся трубкой.

— Так-так, дети… Вы постоянно ведете речь о конце войны, и кто может винить вас за это? Держу пари, сейчас весь мир не говорит ни о чем другом. Дети говорят, что у них будет новая одежда. Там, где удары войны не ощущаются, люди говорят: «Когда война кончится, мы осмотрим все места, где бушевали битвы и совершались воздушные налеты!» Другие говорят: «Когда война кончится, отменят продовольственные карточки!» А фронтовик лишь говорит: «Когда война кончится, мы вернемся домой, отъедимся и отоспимся!»

— Да, и устроим революцию, — сказал с усмешкой Порта и чуть сдвинул на лоб цилиндр.

— Да, черт возьми, и первым делом пойдем по шлюхам, — радостно выпалил Малыш.

— Мало тебе было в прошлый раз? — спросил Легионер.

— Мало? Зачем спрашивать? Малышу всегда мало. Будь у меня двадцать гаремов, я бы никому там не давал бездельничать!

— Что ж, если считаешь себя таким неуемным, я дам тебе пожизненный билет во все марокканские бордели, которые собираюсь открыть после войны.

Порта вставил в глазницу монокль и подался к Легионеру.

— Скажи, Гроза Пустыни, марокканские красотки вправду так уж хороши?

Не успел Легионер ответить, как вмешался Старик.

— Порта, помолчал бы немного!

Порта приложил к губам палец.

— Не перебивай, дорогой друг. Ну, Гроза Пустыни, заслуживают внимания эти марокканские пташки?

Легионер негромко засмеялся.

— Да, когда они вертят задом, можно совсем потерять рассудок.

— Приятно слышать, — сказал Порта. — Раздобудь мне расписание всех марокканских поездов.

Малыш громко захохотал.

— И мне. Ради этих марокканских шлюх я завербуюсь на семь лет в Иностранный легион.

— Да замолчите же вы! — твердо потребовал Старик.

— Это приказ? — спросил Порта. — Ты же унтер, почему бы не сказать на военный манер: «Я приказываю обер-ефрейтору Йозефу Порте заткнуться!»

— Тогда, черт возьми, это приказ! Заткнись!

— Не наглей, унтер паршивый. Будь добр, соблюдай устав и обращайся ко мне в третьем лице.

— Хорошо. Я, унтер-офицер Вилли Байер из Двадцать седьмого (штрафного) танкового полка, приказываю обер-ефрейтору Йозефу Порте заткнуться!

— А я, милостью Божией обер-ефрейтор нацистской армии Йозеф Порта, побивший мировой рекорд в беге с препятствиями, совершенно глух к приказаниям герра унтер-офицера. Аминь.

— Старик, что ты хотел нам сказать? — спросил Штеге.

— Кое-что по поводу нашего вечного трепа насчет конца войны. Во-первых, война кончится еще не скоро. Во-вторых, я очень сомневаюсь, что кто-то из нас доживет до ее конца. Может, попробуем жить, не говоря все время о будущем? В нем нас ждут одни тяготы. Нужно научиться понимать, что важно только настоящее и что у нас есть только полное одиночество, в котором важные — и не очень — вещи не имеют ценности. Мы клянем нацистов и коммунистов; снег, мороз, бураны; лето с невыносимыми пылью, жарой и комарьем. Проклинаем грязь весной и осенью; выходим из себя, когда приходит Рождество, потому что находимся здесь. Браним «кукурузники», когда они сбрасывают на нас бомбы. Сколько проклятий и брани мы выкрикивали русским? Дети, дети, мы на войне, и с этим нужно примириться. Не думаю, что кто-то из нас вернется домой. Когда началась война, Двадцать седьмой полк был никому не известен. Когда кончится война, от него и следа не останется. Подумайте только о том, скольких мы потеряли. Под Сталинградом в ад отправилось пять тысяч. На Кубанском плацдарме — три с половиной тысячи. Под Керчью — две восемьсот. Здесь, под Черкассами, мы потеряли уже по меньшей мере две с половиной. В сорок первом на Средиземном море погибло четыре тысячи. Прибавьте сюда все небольшие стычки, в которых мы участвуем. Сколько всего погибло? Вы всерьез думаете, что мы избежим смерти? Поэтому нам нужно жить, все время, каждую минуту. Участие в этой гнусной войне, чтобы покончить со всеми гнусными войнами, — тоже жизнь. Быть признанным годным после пребывания в госпитале — тоже жизнь. Лежать на груде соломы, набив живот краденой едой, — тоже жизнь. Да, даже чистка оружия — тоже приятная жизнь. Нужно покончить с вялостью и безразличием. В природе все обладает красотой, и, поскольку мы — природные существа, нужно постоянно выискивать в ней прекрасное, иначе лишимся рассудка.

Старика сотрясли неистовые рыдания. Он повалился лицом на стол в почти парализующем плаче.

Мы были глубоко потрясены его реакцией на собственную, для нас совершенно необычайную, речь.

— Что это с тобой, черт возьми? — спросил Порта.

Штеге встал, сел напротив Старика и похлопал его по спине.

— Успокойся, Старик. Это должно было случиться, даже с тобой. Возьми себя в руки, дружище. Это пройдет.

Старик медленно выпрямился, провел руками по лицу и спокойно сказал:

— Простите, нервы. Я стараюсь забыть, что существует город под названием Берлин, где каждую ночь падают бомбы и где живет мать моих детей. Только ничего не получается.

Он ударил кулаками по столу с такой силой, что раздался треск, и неудержимо выкрикнул:

— К черту все это! Я дезертирую. Плевать на трибуналы и треклятых «охотников за головами». Я сумею скрыться. Не хочу умирать здесь, в России, за ложь Гитлера и Геббельса!

Он кричал дико, неистово, но потом успокоился.

Мы молча сидели, погруженные в собственные мысли. По крайней мере мы научились этому: сидеть молча со своими мыслями и друг с другом, не заполняя непристойной бранью такие паузы.

Было холодно. Мы зябли, несмотря на тепло от большой печи, но не телом: только душой. Мы умели убивать и притом с готовностью. Что сотворили из нас нацисты?

Теперь даже самый спокойный из нас сломался — и плакал, потому что мучительно беспокоился о жене и детях в Берлине, который бомбят и бомбят.

Мы стали шумно пить. Нет, не кричали, не дурачились. Мы с бульканьем пили водку и самогон. Бутылки ходили по кругу. Пили, пока могли, не отрывая от губ горлышко бутылки, а пить таким образом мы умели.

Потом мы снова притихли, наблюдая, как кто-то наматывает портянки на грязные ноги или ловит вшей и бросает их в пламя коптилки, где они лопаются.

Мы разговаривали неторопливо, негромко, словно опасаясь подслушивания. Мы ссорились. Ярились друг на друга, выкрикивали самые жуткие ругательства и угрозы, схватясь за автоматы или ножи, словно собираясь убить лучших друзей.

Но ссоры угасали так же внезапно, как и вспыхивали.

Снаружи в темноте раздались громкие взрывы. Штеге машинально пригнулся. Плутон громко захохотал:

— Никак не привыкнешь не прятать башку при звуке взрывов?

— Некоторые никак не привыкают, и я один из них, — ответил Штеге. — Может, ты свыкся с мыслью, что в один прекрасный день получишь пулю в голову?

— В меня промахнутся, мой драгоценный! — убежденно ответил Плутон. Достал из кармана пулю и, держа ее двумя пальцами, поднял над головой. — Эту любопытную штуку выпустил в твоего папочку один тип во Франции. Если б я продолжал лежать — а лежал я очень удобно, — она вошла бы мне прямо между глаз; но я подскочил, и она попала мне в ногу. Эта пуля несла мне смерть, однако я жив. Так что, как видишь, уцелею.

Снаружи земля вновь содрогнулась от взрыва громадных снарядов.

— Опять начинается, — сказал Старик.

— Ну что ж, нам недолго ждать, пока мы снова станем дивизионной пожарной командой, — заметил Мёллер.

— Это ожидание сводит меня с ума! — выкрикнул Бауэр. — Все ждешь, ждешь, ждешь!…

Прямо-таки смешно, сколько времени солдат проводит в ожидании. В казарме ждешь отправки на фронт. На фронте ждешь, когда прекратится заградительный огонь и можно будет пойти в атаку, или когда тебя пошлют в бой.

Когда тебя ранят, ждешь операции. Ждешь исцеления телесных ран, так как душевные — неисцелимы. Мы терпеливо ждали смерти. Ждали, когда настанет мирное время, чтобы смотреть на перелетных птиц, на играющих детей, не думая, что у нас нет времени.

Хоть мы и были шумной компанией на большой войне, мы оставались маленькой, иногда беспечной компанией: мы были всего-навсего одиннадцатью друзьями, можно сказать, — одиннадцатью братьями от разных родителей; нас связывало то, что все мы были обречены смерти. Мы легко поддавались переменам настроения: то парили в облаках, то валялись в прахе. Наши мечты о будущем были странными. Однажды Штеге сказал:

— Не могу дождаться того дня, когда смогу почесать свинью за ухом без мысли о том, какой вкусной она будет приготовленной с яблоками.

Мы часто говорили о женщинах — не только о тех, которых встречали в борделях, или санитарках и телефонистках в тылу, но и о недосягаемых идеальных женщинах, непостижимых, пахнущих весенними цветами. О женщинах, которые одаривали нас только дружелюбной улыбкой и ничем больше; утешали словами и, может быть, мимолетной лаской, которая так много для нас значила, — на таких мы мечтали жениться.

Старик резко выделялся среди нас. Как, к примеру, только что, когда плакал. Это часто случалось, когда он получал письма из дома. Собственно говоря, Старик руководил ротой, хотя командиром ее был гауптман фон Барринг. Старик решал за нас большинство дел. Его слово являлось законом. Он был умным. Был по-настоящему взрослым. Был нашим отцом. Когда случалось что-то серьезное, мы искали у него утешения и совета. Он сидел в раздумьях вместе с нами, полузакрыв глаза, и глубоко затягивался своей старой трубкой перед тем, как давать ответ. Было особенно тяжело, когда он вынимал трубку изо рта, вытирал насухо и отвечал лишь потом. На утомительных маршах именно он всегда решал, когда настало время отдыха. Фон Барринг постоянно спрашивал его совета. Старик всегда следил за тем, чтобы вновь назначенные командиры отделений и танковых экипажей были опытными. И если выпускник офицерского училища горел желанием набраться фронтового опыта, это не имело значения. Неопытность означала смерть и увечья для нашей крепко спаянной группы друзей. Положенных учений с нами не проводили. На передовой это было ни к чему. Когда Старик называл какого-нибудь человека хорошим, он был хорошим.

Когда Старик и Порта отводили кого-то к фельдшеру, можно было не сомневаться, что этого человека завтра направят к врачу и что он отправится в госпиталь с высокой температурой. Как им это удавалось, никто не спрашивал. Весь полк знал, что Порта своевольничает, как вздумается. Никто не считал его воплощением чести или хотя бы уличным мальчишкой с очищенной душой, однако ни один епископ не нашел бы никаких серьезных изъянов, если б занялся анализом его своеобразной души.

Сидя за столом, невообразимо грязный, в цилиндре и с моноклем, рыгающий после того, как приложится к бутылке, он излучал полную противоположность надежности. Он был солдатом, бродягой, превосходно обученным убийцей, который, не моргнув глазом, вонзит длинный боевой нож в живот противнику, а потом, усмехаясь, вытрет о рукав кровь с лезвия. Он сосредоточенно подпиливал пули, чтобы они стали разрывными, в надежде поразить ими ненавистного офицера, — такого, каким был гауптман Майер. Хладнокровно убивал ради куска хлеба. И без малейших угрызений совести взорвал бы наполненный людьми бункер, если б ему приказали.

Кто превратил его в безжалостного дикаря? Мать? Друзья? Школа? Нет. Тоталитарная власть, казарменная бетономешалка, воинственные фанатики с их безумными идеями о войне и отечестве. Порта хорошо усвоил девиз, запечатлевшийся у него в голове, как и у нас. «Делай, что хочешь, только не попадайся. Если попадешься, твое дело швах. Нужно быть крутым, циничным, иначе тебя затопчут насмерть. Позади тысячи, готовых раздавить тебя, если окажешься мягким. Есть только один способ уцелеть: будь жестким и жестоким. Если поддашься гуманистическим идеям, тебе конец».

Вот таким был сформирован Порта. Это кредо не только воинственных прусских нацистов. Оно существует повсюду, где властвует тоталитаризм.

Войди в казарменные ворота, присмотрись — и ты побледнеешь от жалости. Попробуй взглянуть на обучаемых новобранцев объективно. Вообрази их с неестественно тощими телами, с комичным выпячиванием груди, рубленой речью, безгубыми лицами и тупыми глазами рептилии. Представь их в полосатой тюремной одежде на осмотре у психиатра. Какой ярлык придется волей-неволей навесить врачу на большинство из этих зловещих учеников солдатскому ремеслу? Я знаю, потому что провел много лет с людьми, прошедшими стадию ученичества.

Загрузка...