Чанеке уродился здоровяком, похожим на деда Гереро. Таким крепким и налитым, как спелый лимон.
Его купали в том же глиняном корыте, расписанном растениями и животными, что и маленького Шеля. И Чанеке очень веселился, бултыхаясь в теплой воде. Он готов был сидеть в ней целый день – нырял и пускал пузыри.
Он никогда не плакал. Даже когда его вытаскивали из корыта. Даже когда жрец Эцнаб прикручивал к его голове дощечки красного дерева.
Кто бы тогда мог заподозрить, какая плачевная судьба ему уготована?
Впрочем, Эцнаб определил, что второе «Я» Чанеке – хромой койот Некок Яотль.
– С ним держи ухо востро, – вздохнул Эцнаб. – Это опасный Уай. Не простой койот, а похищающий лица. Такое может отчебучить! Мальчику не следует жениться слишком рано – пусть сначала разберется со своим вторым «Я».
Но о женитьбе пока никто и не думал.
Любимой игрушкой Чанеке был йо-йо – бочонок с маленькой дыркой, привязанный к заостренной палочке. Надо изловчиться, да так направить палочку, чтобы бочонок, подлетев и кувырнувшись, прочно на нее уселся. Не каждому хватало сноровки и терпения. А Чанеке не отступал, пока бочонок не насаживался, как следует.
– Диво дивное! – говорила служанка. – Да ты, наверное, помог себе другой рукой.
– Зачем? – удивлялся Чанеке. – Ведь так не честно и не по правилам.
Он не знал, что такое обман и хитрость. Просто не понимал, как можно солгать. У него это не укладывалось в сплющенной дощечками голове.
Он говорил только правду, глядя круглыми и зелеными, как у мамы Сигуа, глазами.
Вообще он напоминал жизнерадостный бочонок, хоть и скакавший туда-сюда, но крепко-накрепко привязанный к маме, – настолько был ручным и домашним.
В детстве его так и звали – Йо-йо. За ним приглядывали бабушка Пильи, мама Сигуа, да еще нянька.
И вдруг, когда Чанеке едва исполнилось тринадцать, он исчез из дома, – будто оборвалась в один миг ниточка. А йо-йо сиротливо лежал на полу у дверей.
Обыскали весь город, весь остров, но Чанеке не было.
Мама Сигуа, прижимая к груди йо-йо, металась по саду, не зная, что делать. Бабушка Пильи молилась всем божествам сразу, дальним и ближним, чтобы те общими силами вернули внука.
Тогда Шель вспомнил слова Эцнаба об опасном Уайе и понял, кто тут может быть замешан. Койоты!
Впрочем, на острове их было немного, и каждого буквально знали в лицо. Нагловатые и хитрые, они крали все, что плохо лежало. Но вряд ли бы осмелились увести мальчика.
Только заговори с койотом жалобным голосом, как начнет визжать, завывать и плакать, сопереживая. Хорошо помнит ласки и обиды. Радуется добрым словам и пугается угрожающих.
Шель выследил их вожака, да так на него гаркнул, что тот в ужасе прикрыл лапами острую морду. А очухавшись, поклялся матерью всех койотов:
– Знать ничего не знаю о Йо-йо! Правда, слышал позавчера призывный голос какого-то чужака из сельвы. Еле-еле удержал своих братьев и сестер на острове. А мальчик, возможно, не устоял…
Шель тут же сел в пирогу и, переплыв озеро, нашел сына на берегу.
Чанеке очень изменился за эти три кина. Точно узнал страшную тайну о жизни. Тихий, даже угрюмый, совсем не похожий на прежнего Йо-йо.
Он и дома не мог прийти в себя. Время от времени тявкал и подвывал. Повсюду прятал остатки еды. И ничего не рассказывал, словно все позабыл. Помнил только, как познакомился в сельве с хромым трехногим койотом, у которого на затылке туманное зеркальце.
А вскоре лицо Чанеке начало замещаться чужими. Они скользили одно за другим. А его собственное пропало. Ну, если проглядывало, то крайне редко.
«В него вселился дух сомнений Некок Яотль! – понял Шель. – Одна из самых цепких, хитрых и упорных бестий! Будь жив Эцнаб, он бы совладал, а мне уже не по силам. Надеюсь, мой сын справится».
Незадолго до смерти он показал Чанеке потайную комнату под пирамидой Циманчака, посреди которой стоял огромный каменный сундук, накрытый тяжелой плитой с необъяснимыми письменами и рисунками.
«Не открывай его до тех пор, пока не найдешь свое лицо и не одолеешь сомнения», – сказал отец.
Чанеке стал ахавом Канеком и верховным жрецом, когда ему исполнилось девятнадцать.
И приходилось тяжело. Лицо менялось по нескольку раз в день. То Чанеке тосклив и задумчив, то отчаянно весел, а то вдруг впадал в тихую ярость, едва удерживаясь, чтобы не зарубить первого подвернувшегося.
Он был переменчив, как погода в сезон дождей.
Прежде душа его жила в мире с телом. И вот наступило жуткое раздвоение. Какое-то сплошное, будто течение реки, беспокойство.
Порой Чанеке казалось, что он убил множество невинных людей, да позабыл об этом.
«Что же я за чудовище?! – ужасался он. – И вообще – я это или не я?»
Вспоминал себя до встречи с хромым койотом и не узнавал: то был совсем другой, веселый, жизнерадостный Йо-йо. Не то что нынешний Чанеке.
Ах, трудно быть жрецом и ахавом, когда переполнен сомнениями!
Пожалуй, только целительством, которому обучил отец, Чанеке занимался уверенно. Иначе и нельзя.
От плохого воздуха или сглаза очищал травами, куриными яйцами и особыми движениями рук – сверху вниз, по кругу, а потом в стороны, будто рисовал солнце, пышущее жаркими лучами.
Простуженным давал отвар из апельсиновых листьев, чтобы втирали в тело, с макушки до пят.
Укушенного змеей немедленно заставлял выкурить трубку крепкого табака и выпить пульке, что часто помогало.
А зубную боль утолял пеплом желтобрюхой игуаны, сожженной на камне. Если натереть им десну, то зуб или успокоится, или сам выскочит, как кролик из норы.
Глубокие раны он лечил кровью крокодила, которая предохраняла от загнивания.
У Чанеке всегда были под рукой хорошие лекарства – птичье сало, дождевые черви, крылья летучих мышей и головы лягушек, клюв дятла, помет тапира и мелко рубленые петушиные перья – на все случаи жизни.
Когда-то папа Шель говорил ему, что снадобья – только погремушки и колокольчики. Они отвлекают больного, пока целитель, в котором живет дух Цаколя-Битоля, внутренней силой изгоняет хворь.
Чанеке не был уверен, чей именно в нем дух, но лечил всех подряд – и знатных, и совсем убогих. И никто вроде не умирал, не жаловался.
Да и кому пожалуешься на Чанеке, если он сам – ахав Канек.
С больными он бывал то слишком строг, то едва ли не рыдал над какой-нибудь простой занозой, то, сверкая глазами, так орал, что все немощи сразу улетучивались.
В день Сиб месяца Чо он колдовал над водами Петен-Ица. Проплывая в пироге по озеру, бросал за борт горсти маленьких семечек под названием «чиа». И вода на целый год обретала редкую свежесть. Становилась живой, исцелявшей большинство известных недугов. Жители города Тайясаль не вылезали из озера! Некоторые, погрузившись по шею, торчали там целыми днями, сплетничая обо всем на свете.
К сожалению, эта вода не изгоняла духа сомнений. И никакие другие средства не помогали Чанеке. Сомнений было, как песка на берегу.
Но, видно, Цаколь-Битоль жалел Чанеке и оберегал до поры, до времени от принятия важных решений, неизбежных для жреца и ахава.
Так прошло немало тунов, и в целом это были спокойные, хорошие времена.
Кукурузы в избытке. Ею, как дровами, топили бани. Тыквы вырастали такими, что на них карабкались, будто на деревья. Сеяли и собирали хлопок всех цветов – красный и желтый, фиолетовый и зеленый, синий и оранжевый.
Щедро плодоносили деревья какао, и денег на всех хватало, хотя народу в городе стало так много, как камыша по берегам озера Петен-Ица.
А Творец и Создатель не требовал от людей ничего, кроме змей и бабочек, которых приносили ему в жертву.
И сладкоголосые птицы пели с утра до вечера.
Обширная, как озерная гладь, простиралась мирная, тихая жизнь. Такое бывает в природе перед внезапной бурей.
Чанеке женился на девушке Бехуко, дочери хранителя рукописных свитков. Ее имя означало – Стелящиеся по земле побеги.
Бехуко напоминала нежный початок маиса. Мирная и кроткая, как вечернее солнце предпоследнего месяца Куму.
Единственной ее подругой была Чантико – богиня домашнего очага. Бехуко проводила с ней все время, занимаясь шитьем или приготовлением изысканных блюд. Ей хотелось, так или иначе, угодить своему мужу.
Бехуко вот-вот должна была родить. Чанеке и подарок приготовил – ожерелье ветра, длинную связку поющих раковин, украшенных серебром.
Но вот уже закончились восемнадцать виналей 4704 года, и наступил короткий девятнадцатый – Майеб, состоящий из пяти несчастных кинов, в которые нельзя ничего делать, иначе навлечешь беду на себя и своих близких.
Но с родами-то как быть? Не отложишь на следующий год!
Когда у Бехуко начались схватки, на землю среди дня упала тьма. Даже не такая, как в безлунную ночь, а какая бывает в комнате без окон, если гаснет огонь.
Затмилось солнце, будто умерло. И в этом мраке Бехуко незаметно, без стона и вскрика, ушла, – скончалась, оставив близнецов.
Рассмотрев наконец своих детей, Чанеке удивился, какие же они смуглые.
Братьям даже не привязали дощечки красного дерева к головам – не до того было.
Одного назвали Бошито, что означает Черненький, а другого Балам – Хитрая Рысь, поскольку что-то такое горело в рыжих его глазах.
Воспитывала их маленькая, худенькая бабушка Сигуа. Она их баловала.
Утром они завтракали сладкой рисовой запеканкой-атоле с дольками манго, ананаса, папайи и питайи, а бабушка Сигуа рассказывала сказки. Например, о братьях-майя, победивших великана Некока-Яотля.
– В ту пору, когда светило Третье солнце, жили два брата – Ламат и Тепескуитли, – начинала бабушка, стараясь придать своему звонкому голосу таинственно-волшебное звучание. – У них была небольшая пальмовая чоса по-соседству с их дядькой-кормильцем Чичуаль.
И хотя с виду Ламат и Тепескуитли были типичными кроликами, а их дядька Чичуаль – высоченным деревом, в те далекие времена все, жившие на земле, составляли одно отважное племя майя. Просто еще до рождения каждый выбирал, кем будет! Кто птицей, кто оленем, кто ягуаром, кто человеком, а некоторые предпочитали быть кроликами или деревьями.
Сам Чичуаль – дерево-кормилец, питая на небе души детей, советовал каждой, в каком облике сойти на землю.
Бывало, конечно, что некоторые не прислушивались. Например, хромой великан Некок Яотль. Он появился на земле, чтобы сеять вражду и сомнения. Лицо его раскрашено черными и желтыми полосами, а глаз и вовсе нет. Он видел только в полной тьме. С помощью зеркала на затылке.
– Злодей кромешной ночи! – восклицала бабушка Сигуа, презирая от всей души. – А на плече его сидел филин Теколотль – вестник всего дурного.
Однажды в глухую полночь Некок-Яотль подобрался с каменным топором к дереву-кормильцу. Филин уже ухнул пару раз, предвещая скорую гибель Чичуаля.
Кролики услыхали этот зловещий крик. Тепескуитли быстро надел толстые кожаные доспехи – шапку, наплечный панцирь и шесть поясов. Да еще нацепил длинные острые когти на лапы. Так он приготовился к битве.
Однако Ламат сомневался:
– Хоть мы в душе отважные майя, но всего лишь мелкие грызуны в этой жизни, – качал он головой. – Да будь мы ягуарами, и то бы не сладили с великаном Некоком…
– Вы справитесь, братья-майя! – окликнуло их дерево Чичуаль. – Ослепите его! Он не вынесет света!
Кролики поспешили на помощь. Тепескуитли сражался, как мог. Он не был умелым воином. Старался зацепить Некока когтями, а на его кожаный панцирь обрушивались страшные удары топора. И филин зловеще ухал в беззащитные уши.
Ламат прыгал вокруг, не зная, чем помочь. В отчаянии подскочил так высоко – до самой Луны! И тогда сообразил, что делать. Выкатил Луну из земной тени. И когда она показалась на небе во всей красе – полной и яркой, – свет ее ударил прямо в зеркало Некока-Яотля!
Ой, как взревел великан. Скорчился, будто сухой лист в костре, и превратился через миг в жалкого хромого койота – духа сомнений, который крадет у человека лицо.
Тепескуитли после битвы, как ни старался, да так и не смог стянуть кожаные доспехи – носит их и поныне в память о великом сражении. Уже не кролик, а броненосец. Но вечерами он частенько поглядывает на восходящую Луну, где видит своего братца Ламата. Иной раз можно услышать, как они беседуют, вспоминая старые славные времена.
– Ну а дерево Чичуаль вскормило еще множество отважных и добрых братьев-майя. Всегда найдутся защитники дерева-кормильца, – улыбнулась бабушка Сигуа, поглядывая на Балама и Бошито.
Они, впрочем, едва слушали. Кажется, их совсем не взволновала судьба каких-то кроликов и старого дерева.
Они были буйные с детских лет – ни в отца, ни в мать. Может быть, где-то в сельве на перекрестке дорог злые лысые тетки колдовали в час их рождения, чтобы навести порчу и грех. Это случалось в те времена.
А родились Балам и Бошито настолько милыми, пригожими, что даже подозрительно. Такими вызывающе красивыми бывают цветы-хищники.
Но день ото дня дурнели. Чем старше, тем страшнее становились. Как будто проступали их подпорченные души.
Особенно у Балама, лицо которого к пятнадцати годам настолько исказилось, что могло защитить, как говорится, его самого и его дом – он стал похож на летучую мышь.
Если бы Чанеке уделил детям немного времени, то, возможно, и разобрался, что с ними произошло и когда именно это началось. Но он бесконечно горевал о своей умершей жене, о любимой Бехуко.
Когда Чанеке засыпал, приходила к нему Бехуко. Она садилась рядом, но молчала, и только слезы лились ручьем из ее глаз. Даже слышно было, как они журчали, скатываясь по щекам на грудь. И среди белого дня этот звук, словно заунывный дождь, который проникает сквозь любую крышу, не оставлял Чанеке.
Когда Бехуко была жива, он и не понимал, насколько ее любит. Или просто сомневался. Часто совсем забывал о ней, как о домашнем очаге, который горит ровным пламенем и греет каждый день. Да и не вспомнишь ничего особенного – ни одного странного или неожиданного поступка! Ни разу не отчебучила чего-нибудь эдакого! Просто жила рядом, будто скромное комнатное растение, так и не успевшее зацвести.
А теперь Чанеке страдал – как же не высказал свою любовь?
Иногда ему казалось, что голос ее долетает из поющей раковины. Он все время прислушивался. И нашептывал туда, в изогнутые глубины, надеясь, что Бехуко услышит:
– Твои губы мне объяснили, что такое нежность. Твоя душа рассказала мне о любви…
Без Бехуко стало пусто, будто бы рухнули все тринадцать небес, девять преисподних и четыре райских обители. Словом, вся Вселенная.
Сама-то Бехуко уже давно должна быть в раю, куда уходят все умершие при родах.
Но Чанеке одолевали сомнения. Так ли это? Нельзя ли ее вернуть?
Он искал ближнее божество, которое бы смогло помочь.
И однажды обратился к Ник-Те, возвращающей потерянную любовь.
Обыкновенно она появлялась из небесно-лиловой кроны дерева хаккаранды – крохотная старушка в платье колокольчиком.
– Я не могу вернуть то, что не потеряно, – сразу заявила Ник-Те. – Напротив, у тебя всего с избытком. Сначала потеряй, а потом приходи.
– Верни Бехуко и мое украденное лицо! – взмолился Чанеке.
Старушка покачала головой, медленно растворяясь среди цветов хаккаранды:
– Твое лицо при тебе, – возвращенное любовью. Да и жена все время рядом. Ты, голубь, не отпускаешь ее, хотя давно бы ей пора в райскую обитель…
Может, так оно и было, как сказала Ник-Те, однако сомнения не покидали и даже множились – настолько хватким, настырным оказался дух хромого койота Некока.
– Какая собака! – возмущался Чанеке. – Вцепился, как репей!
Но тотчас одергивал себя, думая, что мучается недаром. Все неспроста в этом мире!
Когда близилась полночь, он надевал жреческий колпак, плащ из шкуры тапира и птичью маску с длинным клювом, а в руке держал шипы магея и острые кости орла для обрядового кровопускания.
На вершине пирамиды гулко пела раковина, призывая в храм, где начиналась служба.
Весь город просыпался и шел к молитве. А лежебок и бездельников, пытавшихся улизнуть, наказывали, втыкая колючки кактуса в уши, в грудь и ноги.
На каждой ступени, ведущей к храму, ярко полыхали факелы. И сама ночь будто бы взмахивала крыльями, как летучая мышь-вампир.
– Кто хочет крови, пусть льет свою, а не чужую! Боль приносит очищение! – восклицал Чанеке, пронзая себе руки шипами. – Цаколь-Битоль тосковал в одиночестве, как свет во мраке! Он мог рассеяться напрасно, если бы не создал наш мир и человека. Он рассеялся в нас, чтобы жить! И мы, умерев, собираемся в нем для жизни. Он с нами – одно целое. Он сотворил нас верой и любовью. Его пища – это наши любовь и вера. И вот он голодает…
Чанеке убеждал, что каждый может изменить свою природу, как это делали их далекие предки.
– Мы все преобразимся и станем чистым светом!
Впрочем, сам не был уверен в своих словах. А еще более сомневался, понимают ли их.
Ему казалось, что даже белый идол Циминчак за спиной тихонько посмеивается над его речами.
– Чтоб ты треснул! – говорил Чанеке, оставшись с ним наедине. – Чтоб у тебя башка отвалилась!
И тут же корил себя за горячность.
В наследство от Шеля ему достались золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, серебряные голубь, попугай и сова, глядя на которых легко забыться.
И он часто любовался ими, чтобы заснуть, избавиться на время от сомнений и, как можно скорее, увидеть Бехуко.
В 1618 году, когда Чанеке уже исполнился 71 тун, в Тайясаль прибыли два монаха-францисканца из города Мерида.
В своих длинных черных балахонах с капюшонами они напоминали обезьян-мириков. Одного звали Хуан, другого – Бартоломео.
Монахи очень удивились, застав на острове такое тихое допотопное бытие.
Совершенно дикое, по их мнению, – как в зверинце, где не звучит слово Божье. И это в те просвещенные времена, когда почти всюду установлена власть испанских конкистадоров и католической церкви!
Чанеке хорошо принял монахов. Хотелось услышать от них слова о новом, неизвестном ему Боге.
И они рассказали о смерти на кресте, искупившей грехи всего человечества, и о воскресении Сына Божьего.
Они убеждали немедленно креститься в водах озера Петен-Ица и принять нового Бога, оставив своих в прошлом, зато обретя вечную жизнь.
Когда-то Чанеке, путешествуя с отцом по сельве, очутился на развалинах города Паленке, который просуществовал, как говорили, тысячу лет. И в одном из храмов видел лиственный крест. Шель сказал, что это источник жизни – крестообразный маис. А на нем сидела птица кетцаль. Теперь он вспомнил и о сыне Цаколя-Битоля – пернатом змее Кукулькане, который пожертвовал собой, чтобы возродить людей.
– Бог, я думаю, меняется со временем, как и человек, – сказал Чанеке.
– Большей бессмыслицы никогда не слыхал, – поморщился брат Хуан.
– А разве Творец не сомневается? – спросил Чанеке. – Если бы не сомневался, откуда в нас сомнения?
– За такую ересь сразу бы на костер! – воскликнул пылкий Хуан.
– Да неужели ваш Бог настолько обидчив, что не терпит иных взглядов? – удивился Чанеке. – По-моему, Творец любит нас как сыновей…
Хуан с горящими глазами перебил его:
– Какие сыновья?! Все мы – рабы Божьи!
«Этот, как фрукт гуайява. С виду – яблоко, а по вкусу – груша», – подумал старик Чанеке и продолжил:
– Еще я хотел сказать, что в основе нашего мира – двуединство. Небо и земля. Жизнь и смерть. Любовь и ненависть. Люди и боги. Рабство и свобода.
– Творец един в трех лицах, – строго заметил Бартоломео. – И никакого раздвоения!
Чанеке понял – беседа ни к чему не приведет. Ему не убедить монахов, что люди – дети Божьи, и все на земле – братья.
Впрочем, испанцы знали это, но не хотели почитать индейцев за своих братьев. Более того, думали о них как об исчадиях ада.
Монахи прошлись по городу, недоверчиво разглядывая дома, дворцы и замки. Повсюду им чудился дьявольский дух.
А когда, поднявшись на пирамиду, вошли в храм Циминчака, – остолбенели!
Ничего подобного им не доводилось видеть. С пернатыми змеями, ягуарами и прочими клыкастыми, клювастыми и лупоглазыми идольскими мордами они уже кое-как свыклись.
А тут с высоты благосклонно взирал белый конь в натуральную величину. У ног его лежали подношения – от маисовых лепешек до нефритовых браслетов – и дымилась ароматическая смола копаль.
Монахи воздели очи к небу, но и там не нашли утешения – с потолка храма на цветных веревочках свешивались усохшие лошадиные мощи. А именно, две ноги и череп, окуриваемые благовонными травами.
Брат Хуан побелел, как статуя, и в сердцах ухватил тяжеленный жертвенный камень. Когда-то его поднимали на пирамиду пятеро дюжих работников.
С именем Божьим на устах Хуан метнул эту глыбу в идола.
Раздался удар, подобный грому, и все сгинуло, окутавшись плотным белым облаком.
Услыхав голос Громового Тапира, успели собраться горожане. И теперь, потрясенные, наблюдали, как голова Циминчака, подпрыгивая и крошась, катится по ступеням пирамиды.
Когда же пыль наконец осела и в храме прояснилось, все ахнули, увидев, что черные монахи превратились в белых, а безголовый Циминчак мерно покачивается, готовясь то ли поскакать, то ли рухнуть.
«Надо же, треснул! – изумился про себя Чанеке. – Хоть одна моя просьба услышана!»
Он с детских лет недолюбливал Циминчака, но сейчас, когда его изуродовали, пожалел и даже поддержал, не дав упасть и окончательно разбиться.
Конечно, от гостей-монахов не ожидали подобного зверства!
Их схватили и потащили на площадь, пиная и проклиная. Какой-то носильщик-тамеме, сбросив с плеч поклажу, исхитрился укусить брата Хуана за щеку.
Монахи горячо, поспешно молились, понимая, что души их в самом скором времени отлетят на небеса. Над ними уже клубились белые облачка пыли.
Чанеке смотрел с вершины пирамиды, как Хуана и Бартоломео швырнули посреди площади подле каменного столба, изрезанного письменами.
Их бы наверняка растерзали, растоптали, выдернули руки, ноги и головы, если бы не запела раковина жреца.
– Стойте! – приказал Чанеке. – Отведите их в замок воинов. Там я решу их участь!
Монахов в разорванных балахонах приволокли в замок и бросили на пол между двумя рядами тонких узорчатых колонн.
Многие в городе были недовольны. Толпа на площади требовала смерти пришельцев.
Особенно бушевали братья Балам и Бошито. Они уже предвкушали, как натравят на монахов дикого кота-оселотля, а затем скормят их останки крокодилам.
Но Чанеке полагал, что толпу надо всегда останавливать. В этом, как в целительстве, не было сомнений. Толпа – болезнь, вроде сглаза или дурного воздуха. Если не вмешаться, она нарушит здоровое течение жизни.
«Хотя в случае с монахами ее гнев понятен, – задумался Чанеке, подходя к замку воинов, – являются незваные и учиняют погром в храме, где молятся сотни людей! Возможно, я отдам их на растерзание, но прежде поговорю»…
Монахи оказались крепки духом. В ссадинах и кровоподтеках, изодранные, но пощады не просили.
Хуан, правда, затравленно озирался, готовый огрызнуться, как загнанный волк. А Бартоломео вообще глядел спокойно, чуть ли не улыбаясь.
Казалось, ему заметен дух сомнения, терзающий Чанеке.
– Что с нами сделают, ахав? – спросил он так, будто интересовался, какие блюда подадут к обеденному столу.
– На костре вас не сожгут! – успокоил Чанеке. – Это у нас не принято. Обычно вспарывают грудь обсидиановым ножом и вырывают сердце! Хотя могут быть другие истязания… Слышите шум толпы?
– Мы станем мучениками за веру! – срывающимся шепотом произнес Хуан. – Что лучше такой смерти?!
– Я думаю, что лучше жизнь, – возразил Бартоломео.
Чанеке улыбнулся:
– Если попросите Цаколя-Битоля, вас помилуют!
– О, дьявольское имя! – сморщился Хуан, затыкая уши и придерживая укушенную щеку. – Противен даже звук!
– Я лишь предлагаю обратиться к Творцу, – пояснил Чанеке, – как бы ни звучало Его имя на разных языках, Творец един для всех народов. Ведь все мы созданы по образу и подобию Его духа!
Бартоломео приподнялся с каменных плит:
– Надеюсь, не его идола разбил пылкий брат Хуан? – спросил он. – В таком случае я обращусь к Всевышнему Творцу. Как звать по-вашему?
– Цаколь-Битоль, – подсказал Чанеке.
Бартоломео встал на колени и поклонился:
– Убереги нас, Цаколь-Битоль! Спаси от нелепой смерти на этом прекрасном острове!
– Отступник! Прельщенный сатаной! Анафема тебе! – в бешенстве заорал Хуан, подскакивая с пола. – Режьте меня, рубите – плевал я на ваше поганое божество!
Чанеке с грустью поглядел на монаха:
– Увы! Ты презираешь не его, а всех нас, живущих среди сельвы. Хотя даже не знаешь, за что! Да ты, я думаю, не знаешь и своего распятого Бога, потому что не могло быть в нем презрения и ярости. Это чувства толпы, которая буйствует в твоей голове. Я бы исцелил тебя, да не моя забота. Ступайте с миром…
И Чанеке велел перевезти монахов через озеро, снабдив пищей на семь кинов пути.
Пока Хуан и Бартоломео плыли в пироге, не перемолвились и словом. Даже не смотрели друг на друга, укрывшись капюшонами.
Издали они еще больше напоминали двух грустных обезьян-мириков, пойманных для продажи на рынке. Известно, что на вопль о помощи собирается все стадо этих цепкохвостых обезьян, целая шумная, воющая орава.
И Чанеке опять усомнился:
«Они ведь могут вернуться со множеством таких же, как брат Хуан, людей, у которых в головах свирепая толпа. Да и каков бы ни был бедный Циминчак, а покушаться на святыню в храме – чистый разбой! Наверное, следовало вырвать их сердца. Впрочем, еще не поздно послать погоню!»
Так рассуждая, Чанеке взошел на пирамиду и долго рассматривал обезглавленного Громового Тапира.
Он выглядел не так уж плохо. Даже прекрасно выглядел, если забыть, что кое-чего ему не хватало. Ну, это быстро забудется!
«Вот настоящее божество толпы», – подумал Чанеке, смахивая щеткой пыль.
И тут же засомневался, не хватил ли он лишку в своих суждениях.
Колесо времени вращалось бесшумно, и казалось, что годы едва покачиваются на месте, шурша чуть слышно, как прибрежные камыши.
Именно в камышах на берегу озера Балам и Бошито поймали дикого котенка оселотля. Братьям было немало лет, уже совсем не дети, а взрослые мужи. Однако целыми днями возились с оселотлем, обучая разным штукам, – ходить на задних лапах, прыгать в кольцо, ловить мяч зубами, подкрадываться к игуанам, греющимся на солнце, притворяться шкурой, лежащей в пыли, считать до двадцати и отвечать на простые вопросы, урча или мигая.
– Без этих навыков ему трудно придется в жизни! – говорил Балам, когда бабушка Сигуа интересовалась, зачем простому оселотлю такая образованность.
Оселотль вырос здоровенным котярой. Величиной с пятилетнего мальчика, если стоял на задних лапах, и не менее смышленый.
Его густой мех с красивыми продольными полосами на бурой спине и пятнами на светлых боках переливался под солнцем. А широкие округлые уши вмещали звуки всего города, озера и прилежащей сельвы. Он напоминал хорошо подготовленного воина, которому уже снятся близкие битвы.
И вот однажды безлунной ночью оселотль передушил ровно двадцать павлинов, индеек и цесарок, невинно дремавших на ветвях деревьев или под открытым небом на земле.
Дворцовый сторож заметил самое начало этой расправы, когда Балам что-то нашептывал оселотлю, а Бошито показывал круглое число двадцать, складывая пальцы рук и ног.
– Никто его не науськивал, – отпирались братья. – Вообще это не наш оселотль, а пришлый. Да наверняка сам сторож передушил крикливых птиц, потому что спать не давали!
Прошла неделя, и ранним утром нашли того наблюдательного сторожа на городской площади. Он лежал навзничь, глядя в небо, – с разорванным горлом.
На каменных плитах не осталось никаких следов, а братья клялись, что их оселотль всю ночь сидел на привязи.
– Зачем придирки и подозрения? – обижался Бошито. – Может, вновь объявился ягуар?! Бабушка Сигуа еще помнит его проделки!
– А мы дни напролет играем в пок-а-ток! – щурился рысьими глазами Балам.
И это была почти правда.
Неподалеку от пирамиды Циминчака располагалось поле, протянувшееся между массивными стенами, из которых торчали два каменных кольца. Тут-то и сражались в пок-а-ток.
В былые времена это была не столько игра, сколько священный обряд, совершавшийся по большим праздникам, когда колесо майя заканчивало полный оборот в сто четыре туна.
Надевали толстокожие шапки и грубые кожаные щитки – на плечи, бедра и ноги, – потому что мяч из каучуковой смолы был твердым и тяжелым, будто кокосовый орех.
Его отбивали, как получалось, – всем, чем могли, за исключением рук.
Каучуковый мяч носился над полем, подобно черной птице Кау, – со свистом и резкими вскриками, когда бил кому-нибудь в глаз. Игроки были в синяках и шишках, а иные, зазевавшись, лишались зубов.
Но если мяч пролетал сквозь каменное кольцо, что происходило не часто, все ликовали – значит, удалось пронзить само время и перейти из этого мира в лучший!
Игрок, угодивший мячом в кольцо, становился, конечно, героем.
С тех давних пор все изменилось, и в пок-а-ток играли чуть ли не каждый день. Для развлечения и ради молодечества. Обычно две команды, по шесть человек в каждой.
Балам и Бошито подобрали себе компанию из каких-то особенно темных личностей.
Вообще, заслышав о веселье в городе Тайясаль, туда устремились самые странные существа. То ли еще не люди, то ли уже не совсем. Вполне вероятно, потомки глиняных и деревянных.
Сначала братья предложили играть на интерес, то есть на изделия из птичьих перьев, на украшения из нефрита, на оружие или одежду, на бобы какао или на рабов. Словом, перед каждой игрой договаривались, что получает победитель.
Затем Балам придумал еще одно правило.
– Если мяч попадает в кольцо, игроки раздевают зрителей! – ухмылялся он. – Чтобы те не заскучали!
Никто не обратил внимания на это новшество. Ну, пусть будет. Так редко в последнее время мяч пролетает сквозь кольцо, что и говорить-то не о чем…
Но Балам хорошо знал, о чем говорит.
На другой день братья заявили, что выходят на поле втроем против шестерых, и появились с оселотлем, выступавшим с достоинством на задних лапах, одетым, как полагается, в кожаную шапку и щитки.
– Позвольте! – стали возражать соперники. – При чем тут хищник?!
– Да-да, при чем тут хищник? – кивнул Балам. – Это наш младший брат!
– Мы можем и обидеться, – сказал Бошито, почесывая оселотля за ухом.
С ними опасались спорить и ссориться. Во-первых, дети ахава, а во-вторых, – дикие, почти хищники. Почему бы оселотлю и не быть их братом?
Однако играл он, как никто другой! Совершая немыслимые кульбиты, перехватывал все мячи. И с каждым, зажатым в зубах, проскакивал сквозь кольцо – на высоте в три человеческих роста. Недаром получил хорошее образование.
– Мяч в кольце! – орал Балам, и они втроем бросались раздевать зрителей.
А при виде оскаленной пасти оселотля кто бы не отдал одежду и все украшения? В общем, это был настоящий грабеж, хотя и по правилам.
Чанеке разгневался, узнав, что вытворяют братья. Впервые он отлупил их пальмовой метелкой.
Но тут же усомнился, хорошо ли это, верно ли? Ведь сам виноват, что уродились такими!
«Дети затмения – они были зачаты человеком без лица, – думал Чанеке, – дети моих сомнений!»
Глядя на Балама и Бошито, он вроде бы понимал, откуда в них неукротимая дикость, – всего сверх меры.
Сам испытывал подобное, но старался усмирять, не давать воли.
Он боролся со своим вторым «Я», с хромым койотом Некоком. Хотя не всегда успешно. Теперь с горечью, краснея, вспоминал, как бывал груб с бабушкой Пильи и мамой Сигуа, как не замечал Бехуко.
А вот Балам и Бошито жили открыто, не таясь. Какие есть лица, такие без стыда и показывали! Довольны тем, что имеют, и не мучаются.
После удачной игры в пок-а-ток и легкой взбучки пальмовой метелкой они пошли в баню. Плескали воду на раскаленные камни, заваривали душистые травы и пили пульке.
– Это придумали боги, – пыхтел распаренный Балам.
– Значит, и люди должны играть и париться! – кивал Бошито. – Париться да играть!
– А у старика нашего – голова лопатой, – зло усмехнулся Балам. – Плохо соображает!
И в этом была доля правды, потому что Чанеке сомневался на каждом шагу. Чем дальше, тем больше.
Ну, а для верховного жреца и ахава – это, действительно, непосильный груз.
Поразмыслив, Чанеке решил удалиться от мирской суеты.
Он заперся в потайной комнатке, которую когда-то показал ему отец. Настоящий склеп – узкая дверь, глухие стены, и только на сводчатом потолке виднелось при свете факела круглое оконце, вроде трубы, – возможно, для общения души с Творцом.
И было очень тесно от огромного каменного сундука. Хотелось его открыть, но Чанеке колебался. А коли так, – значит, время еще не настало…
Дни и ночи он проводил в уединении, редко являясь народу. Конечно, сомневался, правильно ли поступает.
Впрочем, в том мире, что остался снаружи, Чанеке уже не находил себе места. Казалось, там еще теснее, чем в этой темнице под пирамидой.
В 1622 году на берег озера Петен-Ица вышел отряд испанцев под командованием сержанта, или, если по-испански, сархенто Висенте Браво.
В городе не знали, какие у них замыслы, но Балам и Бошито заранее подготовились к сражению.
Однако показалась лодка под белым флагом. Кроме двух солдат-гребцов в ней сидел монах по имени Диего Дельгадо.
Конечно, присылать его для переговоров не стоило. Сархенто Браво явно сглупил.
Во-первых, своим одеянием с капюшоном монах живо напомнил разбой четырехлетней давности – глумление над Циминчаком.
К тому же он был на редкость худым и длинным и выглядел настолько сиротливо, будто вокруг него, да и во всем мире – сплошная пустыня. Какое-то жалкое божество одиночества!
Словом, он сразу вызвал неприязнь и брезгливость у жителей Тайясаля.
Балам и Бошито решили сами, не тревожа отца, разобраться с этим посланником.
Они надели парадное платье и маски ягуаров, но не пригласили монаха во дворец ахава. Вообще не пустили дальше окраин города. Присели в пальмовой лачуге, временно удалив хозяев.
Монах хорошо говорил на языке майя.
– Братья, я только лишь передаю требования губернатора города Мерида, – робко сказал он, словно извиняясь. – Они таковы. Примите христианство, разрушьте ваших идолов и воздвигнете храм в честь пресвятой Богородицы, чтобы в нем служили наши священники. А в остальном живите на этом благословенном острове, как жили прежде, – монах замялся и добавил: – Еще одна просьба, если вы будете так добры, – снабдите отряд водой и пищей на обратный путь, поскольку солдаты голодают в сельве…
– Будут вам индейки на острие копья! – вскричал яростный Балам.
– И початки маиса на концах стрел! – вторил ему Бошито. – Убирайтесь!
Диего Дельгадо сгорбился, потускнел и хотел убраться, как ему предложили. Но не тут-то было – его схватили, связали и бросили в какую-то яму, рядом с солдатами-гребцами.
Пока велись эти короткие переговоры, воины-майя уже раскрасили лица черными и красными полосами.
Взвыли кривые дудки, загудели морские раковины.
– Тлоке-Науке-Тепо-Нац-Тле!!! – полетел над водой зловещий, будто из загробного мира, звук.
И вслед за ним, а то и опережая, устремились через озеро множество пирог и плотов из бальсового дерева.
Громыхали толстые деревянные барабаны с выжженной сердцевиной, и раздавалась быстрая костяная дробь черепашьих панцирей, подгонявшая пироги.
Воины так быстро оказались на берегу, что испанцы бежали, кто куда.
Десять солдат, среди которых оказался метис-проводник, удалось захватить в плен.
– Я связывал их, скручивал моей прекрасной веревкой! – хвастал Балам. – Здесь мои доспехи, мое копье, мой меч Итцкан – обсидиановая змея!
Братья и не думали докладывать Чанеке о разгроме испанского отряда. Мало ли чего взбредет в его старческую голову?
Тем же вечером всех пленных, тринадцать душ, вывели на площадь и закололи одного за другим на черном камне-течкатле, принеся в жертву богу заходящего солнца Цонтемоку.
Последним, у кого выдрали из груди дрожащее сердце, был непомерно длинный монах Диего Дельгадо.
– Да простит вас Господь! – странно улыбнулся он, глядя на занесенный для удара нож. – Не ведаете, что творите…
На жертвенном камне еще дымилась кровь, а Балам и Бошито били в барабаны, грозя войной всему миру.
– Пойдем на Мериду и вышвырнем белых бородачей с нашей земли! – кричал Балам. – Мы сядем в пироги и приплывем через моря в их земли, чтобы они задрожали! Все услышат о нашей воинской славе!
Несмотря на победные барабаны и грозные вопли, братья были не очень-то довольны. Мало взяли уауацин – так майя называли пленных.
С дюжиной воинов они вновь ринулись в сельву – догнать и добить остатки отряда. Да так увлеклись, что угодили в западню, как бестолковые павлины. Испанцы не убили их, думая обменять на солдат и монаха.
И только тогда Чанеке сообщили, что творится на белом свете.
– Да не будет зачтен этот день в моем доме, – прошептал старик.
Он вышел из подземелья и, встретившись с Висенте Браво, прямо спросил:
– Сможет ли золото выкупить жизни моих детей?
– Я предлагал обмен пленными, – замялся сархенто. – Но хотел бы поглядеть, о каком золоте речь!
Чанеке отошел в сторону и поднял с земли огромного черного скорпиона, который тут же на ладони превратился в золотого.
Висенте Браво крякнул и не смог устоять при виде такого сокровища, а лишь попросил добавить к нему съестных припасов.
Когда он освобождал воинов-майя, Балам и Бошито заприметили, к несчастью, в его руке золотого скорпиона.
Встретив братьев, Чанеке говорил, вздыхая:
– Дети, дети! Вас, дети мои, похоронят вниз лицом, и ничего у вас с собой не будет. Дикий народ чичимеки, происходящие от собаки, хотят только свободы и воли без всяких законов. Так и вы, дети! Подай вам свободу, даже если она – убийца!
Братья кивали для виду, но головы их были заняты одной мыслью – как бы завладеть золотым скорпионом? О, неугомонные, неуемные братья! Балама, впрочем, влекло не столько золото, сколько желание поквитаться с белыми – отомстить за плен и унижения, когда его связали по рукам-ногам.
Весь следующий день, собрав ораву темных личностей, среди которых был оселотль в кожаных доспехах и шапке, утыканной перьями цесарок, они выслеживали отходящий по сельве испанский отряд.
Когда стемнело, и луна едва проглядывала из-за низких туч, их шайка бесшумно подкралась к самому биваку испанцев и налетела с жутким ревом. Конечно, они не умели завопить так, как это делал жрец Эцнаб, а все же ошеломили спящих солдат.
Оселотль успел вспороть клыками несколько глоток и пошел на задних лапах, гордо оглядываясь, эдаким индюком. Тогда сархенто и пронзил его грудь алебардой, да сам тут же упал с размозженным черепом.
Никто не избежал смерти в ту ночь, и братья долго перетряхивали вещи убитых, пока наконец в кисете Висенте Браво не нашли золотого скорпиона.
Но как только Балам схватил его, скорпион ожил, резко стегнул ядовитым хвостом по руке и растворился во мраке.
Три дня Балам лежал как мертвый.
Бошито выкопал большую яму, скинул туда оселотля, потом брата и уже начал заваливать землей. Виднелось только белое, страшное лицо Балама.
И вдруг глаза его отворились. Он очнулся! Хотя, судя по всему, не до конца, не совсем опомнился!
– Хоронишь?! – прохрипел Балам, злобно отплевываясь комочками земли. – Брата заживо хоронишь? Ну, еще посмотрим, кто кого, – скрипел он зубами, выбираясь из ямы и отряхиваясь.
После укуса скорпиона Балам в конец одичал.
А ведь известно – ум того, кто не спешит делать добро, находит удовольствие во зле.
Так говорил когда-то Чанеке в храме на пирамиде.
Сейчас он спал под пирамидой на каменном сундуке и впервые за многие годы слышал голос Бехуко, которая не только плакала, но и шептала сквозь слезы:
«Ты здесь умрешь! И мне горько вдвойне, потому что виной тому наши дети, рожденные во тьме».
Балам и Бошито тем временем, стараясь не шуметь, замуровывали узкий дверной проем. Они впервые в жизни что-то строили, и это оказалось занятно. Обтесанные камни хорошо подходили один к другому, ловко сцеплялись раствором, укладываясь без щелей и зазоров.
Втиснув последний, Балам оттянул нижнюю губу, в которую недавно продел нефритовое кольцо:
– От ветхого старика нет проку, – усмехнулся он, – только пустые сомнения! Даже золотой скорпион у него не настоящий, а живой и кусачий.
– Да, у папы было сердце коровы, – кивнул Бошито, погладив ровную прочную стену.
На следующее утро братья объявили, что Чанеке умер.
Балам стал новым ахавом Канеком, а Бошито – верховным жрецом.
Об отце они забыли к вечеру того же дня.
Однако старик Чанеке, хоть в это и трудно поверить, прожил в заточении еще целых три туна.
Он думал о жизни и молился. Через отверстие в сводчатом потолке обращался к Цаколю-Битолю.
Но отвечала мама Сигуа. Уже дряхлая старушка, она спускала на веревке еду и воду. И говорила сыну слова утешения гудящим трубным голосом.
– Йо-йо, что тебе принести? – спрашивала Сигуа. – Ты хорошо ешь? Не голодаешь? У тебя ничего не болит? Как ты спал, сынок, эту ночь? А на улице сегодня ливень, и вчера и позавчера… Ты мой бедный, бедный Йо-йо!
Большего она не могла сделать. Вскоре голос исчез, и Чанеке понял, что его мать умерла.
Но через день веревка с едой вновь спустилась в темницу.
Правда, эти подношения были беззвучны, и Чанеке не знал, кто еще помнит и заботится о нем.
Постепенно он научился видеть в темноте подземелья, как сова, и писал длинные письма Бехуко.
Он рисовал на стене округлые знаки, или образы, которые должна была прочесть и понять его любимая.
Как только он заканчивал, эти знаки срывались, будто бабочки с узорами на крыльях, и улетали туда, где находилась Бехуко.
А на каменной стене оставались углубления, иероглифы – священная резьба.
Давно уже не видев неба, Чанеке чувствовал, когда за стенами утро, а когда вечер.
Он ощущал закат своего народа, племени майя. И это, как уходящее солнце, навевало грусть.
Но бывают такие закаты, от которых сердце замирает.
Он знал, что предки-майя не были изгнаны из своих городов чужеземцами. Они не умерли от голода и болезней. Их души, как и земли, не истощились.
Просто большинство из них, пройдя множество земных кругов, превратились в чистый свет. Они вышли из катящегося колеса Вселенной, чтобы испытать жизнь в иных мирах.
– И ты можешь стать, как они, – говорил себе Чанеке. – В душе твоей заключены такие силы, о которых ты даже не догадываешься. Пернатый змей Кукулькан чудесным образом научился летать. Так и человек, возвышая свой дух, достигает права на небесное бытие.
В тот день, когда Чанеке миновал три четверти полного колеса майя, он написал на стене:
«Земля была кубом, а превратилась в шар, на котором уже трудно мне удержаться!»
А еще нарисовал птицу кетцаль.
И как только утренняя Большая звезда поднялась в верхний мир, Чанеке взмахнул руками и вылетел в круглое оконце, что было предназначено, конечно, не для спуска пищи, а для отхода души.
Устремившись к яркому свету, он освободился наконец от сомнений.
Так весело было, так хорошо и беззаботно, как когда-то мальчику, которого звали Йо-йо.
Будто птица кетцаль, Чанеке вспорхнул под небеса и растворился в солнечных лучах.
Имя ему теперь Итцпапалотль – бабочка света. Впрочем, трудно сказать, на каком языке его произносят.
Все эти туны Балам и Бошито поклонялись Ауикле – ближнему божеству роскоши, бездельников и бессмысленных бродяг, без направления и цели.
О Цаколе-Битоле они и думать не думали, – так далек был от них Творец и Создатель. Впрочем, ровно настолько, насколько сами того хотели. Можно сказать, Цаколя-Битоля, в точности, как родного отца, замуровали они в глухом подземелье.
С утра до вечера в городе веселились. Горланили песни, трубили в раковины и кривые дудки. На площадях танцевали под писк свистулек, звон бубенцов, колокольчиков и гул барабанов. У стен дворца отплясывали в лицах историю индюка, решившего стать царь-птицей. Неподалеку протекал, не кончаясь, унылый танец раненого оленя. И тут же радостный хоровод дряхлых старичков, прощавшихся с жизнью, и пляска койота, который преследует индейку, но сам попадает в западню.
Сражались в пок-а-ток, не на жизнь, а на смерть, поскольку проигравших сразу резали, как ягнят, вырывая сердце.
Правда, в череде праздников и гуляний случилась небольшая заминка. Началось с того, что один из каменных братьев-бакабов, лежащих в сельве, оказался сестрой, родившей ни с того, ни с сего младенца, – метра полтора величиной и такого тяжелого, что под ним земля прогибалась. По дну озера Петен-Ица он вышел прямо в Тайясаль.
Утром в храме обнаружили каменного малютку, восседавшего на спине безголового Циминчака. Его сердце-булыжник билось, но очень медленно, неторопливо – один удар в сутки. Так же неспешно говорил – по два звука за день. Жрец Бошито внимательно слушал, чтобы сложить слова и разобраться, чего же хочет истукан. Он не заметил, как мимо проскользнул мальчик лет двенадцати с мотком веревки под мышкой.
– Ну! Что получается?! – наведывался то и дело нетерпеливый брат.
Бошито припоминал, почесывая затылок:
– «Не». Дальше – «йо». Потом – «ль!»
– Очень болтливый! – злился Балам. – Нейоль?! Может, его имя?
– «Ме», – добавил Бошито. – На сегодня это, пожалуй, все…
Баламу надоела волокита. Подступив к истукану, он взмахнул дубиной, утыканной кремниевыми шипами:
– Говори сразу! Не то пожалеешь…
Возможно, и само дитя хотело высказаться немедля, да каменный язык плохо ворочался. А уж коли Балам замахнулся, так обязательно саданет! И дубина его обрушилась, расколов на куски невольного молчуна. Голова, катясь по полу, вдруг напоследок выпалила:
– Ла-уа-ли-стли!
– Вот как! – заорал Балам, дробя в крошку каменные члены, – Нейольмелауалистли?! Исправление людских сердец?! Вот что ты задумал! Никто не смеет устанавливать тут свои порядки!
В общем, исповедь и прощение, то есть обряд исправления людских сердец, который был бы очень кстати, увы! – не состоялся. А каменные бакабы из сельвы все, как один, отвернулись от города Тайясаля.
В девятнадцатый месяц Майеб братья отмечали день рождения. И этот несчастный короткий виналь, растягиваясь, удлинялся бесконечно – не менее чем в двадцать раз.
Уже ободрали все деревья, дававшие бобы какао. И когда платить стало нечем, Балам и Бошито продали испанскому негоцианту старинное золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, а заодно серебряных голубку, сову и попугая.
Возможно, эти безделушки имели какую-то тайную силу и охраняли город.
Так или иначе, а над озером и островом образовалась странная прореха, куда прыснули всякие напасти и мрачные знамения.
Откуда ни возьмись, появились лысые грудастые тетки, норовившие задушить каждого, кто подворачивался под руку, и превращавшие детей в летучих мышей. Балам нацепил маску из листьев магея, которая охраняла от колдовских прелестей, и разогнал теток особым кнутом, сплетенным из гремучих змей. Они спаслись вплавь и долго потом стенали в сельве.
Затем случилось крылатое вторжение. Носились колибри со шпорами, срезая на лету все выдающееся – хоть уши, хоть носы! Порхали обсидиановые бабочки с острыми крыльями, рассекавшими кожу до костей. Стаи иссиня-черных птиц Кау прилетели справлять свадьбы и орали так пронзительно, с раннего утра до захода, что не слышно было человеческой речи. Тучи москитов заполонили остров, чего раньше не бывало. И все, от мала до велика, так чесались, будто отплясывали какой-то старинный охотничий танец.
Балам сражался, как герой, в одиночку. Он веселился, когда надвигались новые бедствия. Без промаха бил из лука птиц и бабочек. Развесил повсюду сети с такой мелкой ячеей, что в них попадались даже москиты. Кроме того, распорядился вымазать всех жителей слезами плакучего фикуса. Этот сок уле хорошо защищал от любых паразитов, хотя Тайясаль и превратился на время в город черных каучуковых людей, шарахавшихся в страхе друг от друга.
То и дело приплывал на остров хромой койот Некок Яотль и носился по улицам на трех ногах быстрее, чем на четырех, подставляя всем зеркало, чтобы посмотрелись.
Балам долго его выслеживал и подстерег, когда тот меньше всего ожидал, выкусывая из шкуры блох под гвоздичным деревом. К нему-то и пригвоздило койота копье с отравленным наконечником. Только очень твердый, уверенный в себе человек мог так запросто расправиться с духом сомнений, укравшим немало чужих лиц.
Да, впрочем, – кто его знает? – может, это был и не дух, а обычный койот-инвалид с зеркальным, правда, затылком. Так или иначе, а погиб он глупо, как заурядный шакал.
Расплодились рогатые кролики. Смешно поглядеть – кролик с рогами! Но они не давали пройти по улице! Шныряли, путались под ногами. А если случайно наступишь, наскакивали, бодаясь, будто бычки.
Балам расставил силки и переловил ровно половину. Привязав каждому на шею колокольчик, выпустил. Тогда и произошло великое кроличье побоище! Те, кто с колокольчиками, против остальных. Победителей не было, – все полегли, изувеченные острыми рогами.
Неведомо из какой глуши притащился кровопивец Чупасангре. До последней капли высасывал кровь домашних животных. А случалось, и людей! Никто его не видел и представить себе не мог, каков он, этот изверг Чупасангре. Лишь необычные беспалые следы, точно отпечатки листьев магнолии, появлялись на песчаном берегу.
Тогда Балам, ощипав с десяток магнолий, проложил дорожку беспалых следов к глубокому жертвенному колодцу. И уже следующей ночью за шумным всплеском раздался дикий рев. Почти до рассвета барахтался, визжал и рыдал неумный Чупасангре. Но силы его наконец иссякли, и он затих, побулькав, как тонущий горшок. Так и не увидали беспалого злодея.
А знамения продолжались. И даже Балам был перед ними бессилен.
На крестьян, возвращавшихся с мильпы, напало стадо обезьян-мириков. С глухим однообразным воем они закидывали людей ветками, камнями, плодами манго и кокосами, желая навсегда прогнать из сельвы.
Сгнил маис в зернохранилище. И все продукты стали жидкими, а вода вязкой и горькой.
Настал месяц Очпанистли, в который подметают. Однако никто не хотел мести, потому что поселилась в городе богиня грязи Ишкуина.
Жители Тайясаля принесли в жертву сотни перепелок и безрогих кроликов богу безделия Ауикле. Да никакого толку от этого ближнего божества!
Любовь покинула озеро Петен-Ица, и оно заметно обмелело. Напоминало теперь змеиный глаз, если посмотреть с высоты птичьего полета, – круглое, желтоватое, и посередине, как зрачок, вытянутый остров.
Уже три виналя не было дождя.
И люди прятались в домах, думая, что наступает конец света, а Пятое солнце вот-вот погаснет, раньше времени.
Но, как не в чем не бывало, оно спокойно озаряло все красоты и уродства, переполнявшие город Тайясаль.
Балам сначала от души веселился, борясь с нахлынувшими бедами. Но когда сообразил, что все не одолеет, ужасно обозлился. Бродил по городу и окрестностям, пугая встречных, поскольку сам напоминал страшное знамение.
Вообще-то он мало менялся. Либо неукротимо злобный, готовый растерзать кого угодно. Или веселый до безумия – вот-вот разорвет! Ненасытен и всегда при деле…
В Тайясале было два колодца. Из одного брали питьевую воду, а другой был заброшен. К нему вела старинная заброшенная Дорога жертв. Именно в нем сгинул благодаря Баламу неведомый Чупасангре. Это был даже не колодец, а подземное озеро-сеноте, вода которого смутно отблескивала на глубине в пятьдесят метров. С незапамятных пор считалось, что там обитает божество крокодилов.
Давным-давно один из жрецов ввел диковатый обычай. Ранним утром под скучный галдеж трещоток на длинных лианах спускали в воду юных девиц. А ровно в полдень вытаскивали. И жрец-пройдоха толковал их путаную, полуобморочную речь и сбивчивые всхлипы как прорицания крокодильего бога.
Балам постановил возродить обряд. Правда, без церемоний, то есть без музыки и лиан. Он решил, что нужны человеческие жертвы, иначе город умрет и начнет разлагаться, как позабытая туша свиньи.
Младшие жрецы просто сталкивали выбранную девицу в колодец. Бросали, как зерно, ожидая каких-нибудь благотворных ростков. Но из подземных глубин восходили лишь вопли да стоны – то ли тонущих, то ли пожираемых крокодилом.
Словом, жертвы не приносили ни дождя, ни умиротворения.
Требовалось вмешательство верховного жреца, но Бошито увиливал, ссылаясь на немощь от безмерной натуги, когда он якобы не дал угаснуть Пятому солнцу. И в храме теперь редко показывался, объясняя, что у него в пригороде, под деревом спящих, свидание с Кукульканом.
Балам морщился, только что не плевался. Терпеть не мог пернатого змея, да и вообще всякой двойственности. Никакого проку от нее!
– Если ты птица, – так летай! – злился Балам. – Если змей, – ползай! И нечего фокусничать!
Вряд ли бы он ответил, не задумавшись, любит ли хоть кого-нибудь.
Задумчивым его сроду не замечали. Мысли, как короткие дротики, стремительно пролетали сквозь голову ахава. И все же он успевал зацепить самую, на его взгляд, ценную.
Балам точно знал, кого любит. Сказал бы, не задумываясь.
Сердце его трепетало, когда он виделся с Ахау Кан – владыкой змей!
Часами мог поглаживать ее королевское тело – длинное, за два метра, в черно-красную поперечную полосу. Долго смотрел в желтые холодные глаза, рассеченные узким клином зрачка, похожие на его собственные.
Он любил всех ее сестер и братьев. Повсюду во дворце ахава стояли миски с молоком, откуда пили гремучие змеи. А кроме того, имелась особая змеиная столовая – комната, заполненная кроликами.
В его спальне ползали, сплетались в клубки и ходили колесом десятки королевских змей. И ни разу он не слышал от них брани или угроз, то есть сухого стрекотанья хвостов, похожего на шум спелых семян в сотрясенной маковой коробочке.
– Зачем нам летать? – ласкал Балам гремучих змей. – Достаточно ползать. Ну, в крайнем случае, можно скакать!
Змеи принимали его как близкого любимого родственника. Иногда он просыпался, с ног до головы обвитый их телами.
– Приветствую тебя, Ахау Кан! – говорил Балам, открывая глаза, и в это время был счастлив.
Когда его навещали милые подружки, он заставлял их надевать юбки из живых змей. В лучшем случае юбка без затей расползалась на глазах. Но часто, прежде чем уползти, кусала.
Балама веселило и то, и другое. Он считал, что Ахау Кан чудесно разбирается в женщинах. Укушенным ею – не место рядом с ахавом!
Королевская змея меняет ядовитые зубы каждый виналь, и Балам менял подруг никак не реже.
Он покрасил свои волосы в красный цвет, а жидкую, едва пробивавшуюся бородку – в черный. И носил, не снимая, маску змеи, очень подходившую к его лицу.
Он заказал особую одежду цицимитли – из змеиной кожи, украшенную черепами, которую в древности надевали только жрецы в Ночь мертвых.
Они с Бошито родились в день затмения, под знаком змеи. Однако его брат ничего особенного не испытывал к хладнокровным пресмыкающимся. Разве что побаивался.
По утрам верховный жрец Бошито ходил от дома к дому с маленькой куклой, танцевавшей на его руке, и призывал как можно больше петь, плясать и веселиться. А потом, упившись пульке, лежал до заката на краю города под оранжевой фрамбуяной, деревом спящих. Он не замечал, как из-за дерева, таясь, поглядывает на него некий юноша. Бошито жевал смолу-чикле и бормотал сквозь дрему неизвестно какие глупости, – вроде бы беседовал с Кукульканом.
– Даже уродившись змеей, – грозил пальцем фрамбуяне, – можно кое-чего достичь!
Бошито, как мог, устранялся от жреческих дел, поскольку не владел самыми простыми навыками, – даже дождь не умел вызывать.
Это раздражало и бесило Балама.
Однажды в его голове мелькнул дротик, намекнувший, что пора окончательно устранить брата, чтобы не путался под ногами черненькой шатающейся тенью. К тому же ожило воспоминание, как Бошито закапывал его в землю.
И вот именно в тот день, когда Чанеке вылетел из своей темницы, растворившись в свете, один его сын решил убить другого.
Как в дом с плохой крышей просачивается дождь, так голова безумца наполняется злобными замыслами, сказал бы Чанеке.
Баламу вдруг показалось слишком грубым заколоть Бошито ножом, проткнуть пикой или подстрелить из лука.
«Так с братьями не поступают!» – отругал он себя, торопея от эдакого великодушия.
Конечно, всегда под рукой Ахау Кан, но Баламу не хотелось, чтобы любимая чистая змея вонзала зубы в пропитанное брагой тело.
Поэтому он отравил брата грибами, купленными у богини грязи Ишкуины.
Бошито хорошо поел, но не совсем умер. Лежал и бредил уже четыре кина.
«Грязь не липнет к грязи!» – свирепел Балам, слушая, как Бошито предрекает близкое будущее, в котором ничего хорошего не намечалось, – смерти, войны, разруха…
Когда речь зашла о том, что самому ахаву города Тайясаля суждено утонуть в озере, Балам плюнул брату в лицо и приоткрыл корзину, где, свернувшись тугими кольцами, дремала его возлюбленная.
На утро Бошито был холоден, как камень, и черен, как спелый инжир.
А рядом с ним, будто жезл ахава, вытянулась во всю длину прекрасная Ахау Кан. Бошито крепко зажал в кулаке ее плоскую голову.
– Ах, мой бедный ненаглядный брат! – горько плакал Балам, гладя и целуя мертвую змею. – Я не хочу с тобой расставаться!
Из королевской змеи мастера сделали чучело.
И с тех пор Балам поклонялся одному божеству Ахау Кан – владыке пресмыкающихся.
Всякое злое дело, тлея, подобно огню, покрытому пеплом, следует за злодеем, как ягуар, – след в след, подстерегая, когда напасть.
Балам стал единоличным правителем города Тайясаля – и ахавом, и жрецом.
В честь этого и учредил новый праздник – день рождения Солнца. Его отмечали в двенадцатый кин Чикчан двенадцатого виналя Кеха. Этот день получил имя Аау.
На восходе солнца двадцать особых «встреча-а-а-ул» и двадцать «крича-а-а-ул» ора-а-ули на весь город:
– А-а-а-у-у! А-а-у-у-у!
Повсюду разложили огромные костры. Казалось, будто солнце гуляло по городским улицам, полыхая во всю мощь. Такой был зной!
И по озеру Петен-Ица всю ночь ходили кругами сотни пирог и плотов с факелами. Многие воспламенялись, сгорая дотла.
В пригороде не осталось пальмовых чос. Они вспыхивали одна за другой и мгновенно превращались в теплую золу, которую разгребали ногами хозяева в поисках уцелевшей утвари. Сгорел почему-то и Дом пения, где еще совсем недавно обучали разным искусствам, в том числе вопить – «а-а-а-у-у!».
Дым и огонь этого праздника, вероятно, видели в самой Мериде. Во всяком случае, из развалин старинного города Тулума один человек смотрел, не отрываясь, на зарево в ночи, потому что был родом из Тайясаля.
– Неужели дядя совсем спятил? – ахал он, сидя на пирамиде. – Все решил пожечь?!
Хорошо, что Балам не слыхал этих слов. Зато уловил краем уха, как угрюмо пошутил его советник:
– Разве это день рождения Солнца? Похоже на рождение тьмы!
– Да, нашему верховному жрецу и ахаву Канеку маловато живого огня, – согласился другой, – вот запалить бы сельву!
Утро выдалось пасмурное и тусклое. Пока солнце отдыхало за плотными облаками от вчерашней гульбы, а земля кисло дымила головешками костров и пожарищ, двух советников-шутников зарезали на жертвенном камне.
Сам Балам обсидиановым ножом ловко вспорол им груди, извлек сердца и бросил в деревянный сосуд Орла. Принести жертву, выдрав сердце, куда проще, чем отыскать в своем сердце любовь, – много раз говаривал его отец Чанеке.
Конечно, Балам был сделан не из маиса. Впрочем, не глиняный и не деревянный. Возможно, из тех пород, что выплескиваются при извержении вулканов. Правда, они быстро застывают на поверхности, а Балам кипел и бурлил бесконечно, не принимая законченных очертаний. Он был первобытным существом, которому и не снилось еще яблоко с Древа познания добра и зла.
В конце концов, его осенило, отчего в городе неладно. Верховный жрец приказал немедленно исправить идола Циминчака, покалеченного монахом.
Увы, никто не помнил голову Громового Тапира. Да и была ли она вообще?
Когда вырубили из камня новую и кое-как приладили к туловищу, Циминчак стал похож на чудовищного зверя. Наверное, именно так выглядел изверг Чупасангре. Оглядев его, Балам одобрительно кивнул и велел раскрасить в черную и красную полосу.
И получилось как раз то, чего он добивался, хотя поначалу и сам бы не сказал, чего именно, – на редкость толстая змея, будто только что проглотившая лошадь.
В общем – устрашающая непарнокопытная гадючья тварь! Жители Тайясаля, увидев ее, заголосили и рухнули на колени.
Так старина Циминчак на сто двадцать пятом году своей божественно-идольской жизни лишился привычного облика, будто его заколдовали, превратив в королевскую змею.
А Балам не мог наглядеться и решил обвезти владычицу Ахау Кан вокруг острова и даже более того – кругами по озеру, чтобы оберечь город от всех бед и напастей, включая белых пришельцев.
Ранним тихим утром 4764 туна преображенного идола уместили в самую большую пирогу – восемь метров шириной, – выдолбленную из огромного дерева, из древней священной сейбы по имени Чичуаль.
Целых три виналя – и днем, и ночью – рубили каменными топорами сейбу. Говорят, она тяжело вздыхала, а когда уже падала, то закричала сотнями детских голосов.
Для ахава-жреца, которому только что исполнилось шестьдесят тунов, поставили высокий трон на носу пироги. Вдвое выше, чем полагался просто ахаву или всего лишь жрецу. Балам еле на него взобрался, одетый в тяжелое платье цицимитли, в змеиной маске, с обсидиановым мечом и жезлом в виде черно-красной извивающейся гадюки.
Уселись и гребцы. Грузная пирога медленно, едва не проваливаясь, выплыла на середину озера. Как вдруг раздался гром среди ясного неба, и накатила волна.
Пирога вздрогнула, накренившись, и Ахау Кан не удержалась. Так скакнула, будто бывший Циминчак – Громовой Тапир. Мощная каменная грудь ударила Балама по голове.
Широкие его одежды угодили в кривозубую змеиную пасть, и вырваться не было сил.
Так скрылись они под водой и улеглись на дне в обнимку, заносимые илом.
Балам долго и мучительно одолевал девять рек загробного мира, пока не достиг места успокоения, где поджидал его Ах-Пуч – бог смерти, владыка подземного царства.
Не трудно догадаться, как встретил он Балама, если во рту у того не оказалось ни одной нефритовой бусины. Может статься, и по сию пору слоняется Балам неприкаянный. Где, спрашивается, примут такого?
А что касается идола, то краска с него быстро смылась, отпала змеиная башка, приделанная абы как, и он снова стал обычной, просто много повидавшей лошадью. Наверное, и сам генерал-губернатор Эрнан Кортес признал бы теперь в Циминчаке своего гордого, хоть и без головы, коня Хенераля.
Балам так и не женился, не оставил наследников. Явившись на свет под знаком змеи, который обещал многочисленное потомство, – увы! – сам исказил свой путь.
Зато у погубленного им брата остался незаконный сын по имени Пибиль, то есть Тайный. Словом, грех молодости, – рожденный от служанки, когда Бошито было восемнадцать.
Пибиль пытался предупредить своего дурного отца, что дядя Балам ищет его смерти. Да Бошито все время грезил под деревом спящих, ничего не соображая.
Как-то Пибиль все же осмелился подойти к нему, но отец, дико тараща глаза, завопил:
– Прочь! Прочь, презренный! – ему почудилось, что это дух жалости вознамерился вселиться в него.
Балам, покончив с братом, искал и племянника.
Однако юный Пибиль вовремя бежал из города и долго укрывался в сельве, среди развалин городов, в карстовых пещерах, в колодцах-сеноте. Он питался небольшими игуанами, поджаренными на костре, и сладким картофелем камоте, который выкапывал из земли. Иногда варил чечевичную или маисовую похлебку в плотно сплетенной пальмовой шляпе, куда бросал раскаленные на огне камни.
Однажды Пибиль столкнулся нос к носу с громадной, в три человеческих роста, каменной головой, притаившейся в сельве.
«Наверное, ее великое тело под землей», – подумал он.
На голове была какая-то шапка, плотно надвинутая на лоб, как у игрока в пок-а-ток. Ее рот был толстый, с вывороченными губами, а нос – плоский и широкий. Голова смотрела так угрюмо, что по спине побежали мурашки. А вокруг меж деревьями и кустами, заметил Пибиль, белели человеческие кости.
– Не отнимай у меня жизнь, – смиренно попросил он.
И подождал, не ответит ли голова. Но, заподозрив, что от ее голоса можно оглохнуть, поспешил прочь. Однако голова отпустила не далее, чем на расстояние каменной руки, вытянутой под землей. Пибиль не сразу понял, что бегает кругами.
«Чего ей надо? – думал он, стараясь не слишком пугаться. – Может, скучает в одиночестве?»
Не зная, как быть, присел под старым миндальным деревом.
Оно погибало, поскольку его пожирали гусеницы. Листья тихо шелестели, опадая на глазах. За несколько минут дерево оголилось, и смотреть на него было нестерпимо тоскливо.
Пибиль заночевал неподалеку. Когда на небе взошла Венера, вдруг проснулся, потому что из дерева появилась девушка по имени Йашче.
Она танцевала перед Пибилем и звала за собой.
– Пойдем! – напевала она. – И мы до старости проживем вместе! Видишь, дерево мое погибло. И некуда мне податься – ни дома, ни семьи. Возьми меня в жены – не пожалеешь. Тебе будет весело и сладко жить со мной!
– Уходи! – сказал Пибиль.
– Экий ты несговорчивый юноша! – обиделась Йашче. – От тебя не добьешься ни улыбки, ни ласки. Но без меня, дурачок, ты пропадешь! Тут рядом смерть! Эта каменная голова Ах-Пуча, владыки загробного царства. Здесь он выглядывает из земли, затягивая души уловленных людей. В конце концов и тебя проглотит.
И хотя Пибиль знал, что имя девушки означает «та, что вводит в грех», а согласился взять ее в жены – делать было нечего.
На следующий день они вышли к морю, близ той бухты, на берег которой сто четырнадцать лет назад ступил его белый предок Гереро.
Они поселились в деревушке неподалеку от развалин древнего портового города Тулума.
– Ты добр ко мне! – говорила Йашче. – И я постараюсь не вводить тебя в грех. Надеюсь, получится…
Она занималась хозяйством, как обычная жена, но по ночам танцевала, пела и немного колдовала. Жизнь у них была сладкая, но с некоторой горчинкой, как миндальный орех.
– Почему бы тебе не стать старшиной деревни? – спросила как-то Йашче.
– Так ведь уже есть один, – не понял Пибиль. – Разве не знаешь – касике Уэмак?
Йашче вздохнула и потупилась:
– Он слишком большерукий, этот Уэмак. Лезет руками, куда хочет, гребет-загребает и требует еще. Он приглашает меня погулять в лесу. Заведу-ка его к той каменной голове, чтобы никогда не возвратился.
Похоже, так она и поступила. Во всяком случае, Уэмак исчез. Пибиль не расспрашивал, что да как.
Вскоре он стал новым касике. И ему часто приходилось делать то, чего не стоило бы.
Однажды крестьяне майя задумали восстать против белых. Они укрывались в пещере, неподалеку от деревни, затачивая мачете, навостряя копья и наконечники для стрел.
Пибиль, конечно, ведал обо всем, что происходило в округе. И вот к нему пришли испанские солдаты во главе с капитаном.
– Ты касике, – сказал капитан. – Выкладывай, что тут у вас готовится? Какие темные замыслы и дела? Говори, иначе мы заберем твою жену и твоих детей, чтобы ты задумался!
– Разумеется, сеньор! – вмешалась Йашче. – Мой муж сейчас же все расскажет! У нас большая славная семья, сеньор. Мы не имеем дел с бунтовщиками.
И Пибиль, помявшись, покряхтев, указал испанцам пещеру.
«Эх, вводит меня в грех Йашче!» – думал он, пытаясь оправдаться.
А Йашче плодоносила, как доброе миндальное дерево, – родила уже двадцать девочек. Хорошее число! Но без мальчика-наследника оно не выглядело таким уж круглым и законченным.
Часто Пибиль с печалью вспоминал свою мать Теоуа. Как бы она отнеслась к его деревенской жизни, к миндальной жене? Одобрила бы?
Хоть и простая служанка, Теоуа была гордым потомком племени толтеков, пришедших семь веков назад с северо-запада и завоевавших многие земли майя. Она рассказывала, насколько искусны и упорны мастера толтеков, – гончары, кузнецы, ювелиры, они вкладывали сердце во все, что делали.
Теоуа родила сына, когда ей еще не исполнилось четырнадцати. И погибла молодой – ее сбросили в колодец Жертв. Это знал Пибиль и оплакивал свою мать, не подозревая, что ей удалось спастись.
Она выбралась из проклятого колодца по каким-то засохшим лианам и бежала из города. Тоже скрывалась в сельве, поджаривая игуан. Их судьбы были схожи. С той разницей, что мать Пибиля точно знала, чего хочет, и никогда не забывала своих обидчиков. Само имя Теоуа – Огненная душа – о многом говорило.
Она поселилась неподалеку от Мериды и прислуживала на ранчо одного испанского землевладельца. Через некоторое время его сын, только что вернувшийся из Франции, взял ее в жены – другой такой не было на всем свете! Крестившись в новую веру, Теоуа родила мужу мальчика и девочку и жила, как госпожа, по обычаям белых пришельцев.
Однако в глазах ее все также сверкал огонь решительных предков-толтеков, и дня не проходило, чтобы она не подумала о своем бедном покинутом сыне.
Теоуа легко научилась обращаться с огнестрельным оружием и с порохом, которым в окрестностях ранчо взрывали скалы, добывая известняк и прокладывая новые дороги. Сразу сообразила, как успокоить свою мстительную душу.
Уговорила мужа отпустить ее в Тайясаль, якобы навестить родственников. На повозку, запряженную мулами, среди ненужных гостинцев, уложила мушкет и столько пороха в закупоренных горшках, что могла бы разрушить любую крепость.
Наблюдая с берега озера Петен-Ица за городом, терпеливо ожидала подходящего случая. Она была уверена, что уже настал час кары, и ничуть не удивилась, заметив громадную пирогу с двумя змееподобными чудовищами. Как только они выплыли на середину озера, спокойно запалила фитиль. Тогда и грянул гром среди ясного неба! И накатила волна!
Теоуа убедилась, держа в руках мушкет, что змей Балам не выплыл, после чего с легким сердцем собралась в обратную дорогу.
Она улыбалась, погоняя мулов, и представляла, как ее тайный сын, ее маленький Пибиль станет великим ахавом Канеком.
«Скоро мы встретимся, – думала Теоуа, – и я крепко обниму тебя, мое драгоценное дитя!»
Внезапно мулы остановились, и она увидела перед собой каменную голову Ах-Пуча…
Пибиль, прослышав о гибели дяди Балама, ничего не сказал жене, а поспешил в город Тайясаль. И хотя со времени его бегства прошло двадцать пять тунов, Пибиля узнали и приняли как нового ахава Канека.
А было это как раз накануне Ночи мертвых.
Еще загодя для душ почивших родственников приготовили угощения. Сахарные черепа, маисовые лепешки, атоле и посоле – густую мясную похлебку с отборными кукурузными зернами. Конечно, не обходилось без пульке. От пульке и мертвый не откажется.
Дорога к каждому дому была выложена белыми и желтыми цветами земпасучил, запах которых могли уловить только души. Их путь должен быть душист и легок.
Пибиль опасался, как бы дядя Балам не заявился на побывку. Но, видимо, оттуда, где он находился, не отпускали даже по праздникам.
Зато ближе к ночи в приоткрытую дверь проскользнул прадедушка Шель в образе красочного алуши. Пибиль не застал его при жизни, однако сразу догадался, кто это такой, – по особому рыжему свечению.
Обнялись, уселись за стол, поели и выпили. Интересно смотреть, как это делает алуши. В зависимости от блюда слегка меняет цвет – то голубее, то желтее, то краснее.
Хватив пульке, Шель достиг невероятной яркости, так что глаза слепило, и разговорился, как ученый скворец.
– Знаешь ли, отрок, о наследстве атлантов, наших далеких предков? – спросил он между прочим. – Они оставили свитки, на которых записаны древние знания. Есть и чудесный говорящий череп из горного хрусталя! Его зовут Хун-Хунахпу. Похож на этот сахарный, но покрупнее. И все это, скажу по секрету, схоронено в каменном сундуке под пирамидой.
Пибиля так и подмывало спросить, под какой же именно.
– Да я бы тебе сказал, внучок! – понял Шель без слов. – Но, поверь, мертвое это дело! Не будет прока, если отыщешь сундук. Прошу, забудь! Лучше о семье позаботься…
Прадедушка засиделся до утренних петухов. Выпил еще на дорожку и утек в окно шаровой молнией, нюхая по пути цветы земпасучил. В комнатах долго стояла свежесть, будто после случайной грозы.
У Пибиля вдруг сердце защемило, так стало грустно без прадедушки. Теперь он если и появится, только через год. И почему они не жили в одно время? Бродили бы по сельве, варили похлебку в шляпах, искали сундук атлантов…
С той ночи накрепко засел в голове Пибиля этот сундук. Ведь там могут быть упрятаны такие знания! Всякие разные – непредставимые! Такие, например, которые позволят жить в одно время с тем, с кем захочешь! А быть может, они возродят былое могущество народа майя…
«Хотя было ли когда-нибудь у майя могущество? – задумался Пибиль. – Если говорить в том смысле, который на уме у белых пришельцев, то навряд ли».
Майя не захватывали чужие земли, не покоряли другие племена, не навязывали свою веру. Они жили, любя каждый миг этого мира и думая об бесконечных мгновениях, поджидающих после смерти.
Возможно, настоящее могущество, это когда сливаешься духом со всем, что было, есть и будет вокруг.
– Вот прадедушка Шель перешел в другой, ближний мир и прекрасно, как видно, себя чувствует! – воскликнул Пибиль, слегка плетущимся языком. – Очень могуч! Столько пульке, и хоть бы что. Покатился сияющим шаром!
Заспанный стражник просунул голову в дверь, поглядеть, на кого это кричит ахав таким ранним утром. А Пибиль чувствовал, как именно сейчас сливается духом со всем подряд, что подворачивается, – с едва светлеющим небом, с голосами петухов, с оставленной в деревне семьей и даже с этим оболдуем-стражником.
– У меня жена Йашче и йащче двадцать девочек! – строго сказал ему Пибиль. – Пора бы наследника!
Но, хорошо выспавшись, забыл обо всем на свете, включая семью и наследника. Дни и ночи размышлял Пибиль, под какой пирамидой упрятали атланты свой сундук.
В первый месяц Поп 4774 туна Пятого солнца в городе объявился пришлый индеец, из бродячих. Его звали Тоуэньо.
Голый, тонконогий, с большим черным клювом, едва прикрытый розовыми перьями, он отплясывал по всему городу танец фламинго. А на ночь забирался в озеро и стоял до утра, поджав одну ногу. Словом, полоумный индеец, неизвестно какого рода-племени.
Когда Пибиль увидел его, то почему-то сразу понял – близок конец города Тайясаля!
Жизнь Пибиля завершила оборот ровно в полвека майя. Как раз в месяц Поп ему исполнилось 52 туна, и настала пора личного обновления. Да только он не мог сообразить, что именно обновлять. Возможно, знания из сундука помогли бы! Но Пибиль уже не надеялся отыскать его.
Почти десять тунов миновали с тех пор, как он стал ахавом Канеком, и все это время снился ему хрустальный череп Хун-Хунахпу. Сначала-то Пибиль ох как обрадовался! В первые ночи был уверен – вот-вот череп подскажет, где покоится, под какой пирамидой. Однако ничего, кроме полезных хозяйственных советов, не дождался.
Прищелкивая хрустальными челюстями, Хун-Хунахпу подробно рассказывал, как взращивать маис, фасоль и хлопок, где сеять коноплю, а где сушить табачные листья, из какого магея крепче брага, на что клюет морской уачинанго и как приручить дикого тапира, чтобы давал молоко и присматривал за детьми. Во сне Пибиль постиг жизнь растений и животных, земледелие и рыбалку, охоту и собирательство.
Однажды Хун-Хунахпу сообщил, что атлантам достаточно было плюнуть в ладонь девушки, чтобы она забеременела и родила сына-наследника. «Может, пригодится», – подумал во сне Пибиль. Но о сундуке и пирамиде так и не услыхал ни слова, – ни гу-гу! А этих пирамид на Юкатане – сотни, если не тысячи. Не меньше, чем тапиров!
Вчерашней ночью, ближе к утру череп Хун-Хунахпу заявил, что снится в последний раз. Хотел вроде еще что-то добавить. Открыл уже челюсти, да вдруг укусил за руку. Не очень больно, но ощутимо.
Проснувшись, Пибиль обнаружил на ладони следы ровных зубов. Всего двадцать три штуки. И сразу же почувствовал, как одинок и насколько соскучился по Йашче и своим двадцати девочкам. Он не видел их десять лет, занятый ахавным правлением и мыслями о сундуке. Тотчас собрался в дорогу. Ему не терпелось поделиться всем, что узнал от черепа Хун-Хунахпу.
В деревню Пибиль вплыл на носилках под алым пологом. Четверо слуг несли, а другие четверо шли следом, ожидая смены. Он был так наряжен и украшен, что жена не сразу признала. Зато все двадцать девочек вскричали хором: «Папа-ахав!»
Тут и Йашче всплеснула на радостях руками. Она думала, что покинута навсегда, – так внезапно, без предупреждений, исчез ее муж.
– Прости, это у меня с юных лет привычка, – сказал он, щедро раздавая подарки.
Не удержавшись, Йашче еще раз всплеснула руками, а Пибиль прицелился и плюнул ей точно в ладонь. Она удивилась и даже огорчилась, не понимая смысла этого плевка, но уложила мужа спать и сама легла рядом, прильнув к его голове.
И тогда Пибиль узрел, как наяву, пирамиду Циминчака и отверстие, вроде трубы, куда тайком спускал на веревке еду и питье для деда Чанеке, когда умерла прабабушка Сигуа. Более того, сквозь трубу разглядел комнату со сводчатым потолком, самого деда, рисующего на стене птицу кетцаль, и огромный каменный сундук с резной крышкой.
– Хун-Хунахпу! – подскочил он среди ночи, перепугав Йашче. – Череп под ногами!
И тут же приготовился в обратный путь.
Йашче, провожая его, смущенно нашептывала, что внезапно забеременела и родит так быстро, как только сможет, сразу тройню мальчиков, чтобы продлился род по мужской линии.
Но Пибиль настолько рвался в город Тайясаль, к сундуку, что едва ли чего услышал и понял.
Оставив в деревне слуг и носилки под алым пологом, Пибиль пробирался знакомыми тропами через сельву. «Пайналь» – Легкие ноги – такое у него было прозвище. Вероятно, наследство прадедушки Шеля.
Он живо достиг озера, но еще издали услышал необычный, чужой для сельвы шум. Гулко, так что отдавалось в сердце, вздрагивала земля от падения деревьев, ржали лошади, резко звучали топоры и речь испанцев. Большой лагерь расположился по берегам. Это подошел из Мериды отряд генерала Анастасио де ла Техады, и намерения у него были, судя по всему, самые серьезные. Солдаты спешно строили лодки и плоты. Понятно, что не для прогулок!
Среди враждебной суеты Пибиль ощутил себя кроликом, которого выкуривают из норы.
«Обновление, обновление. Вот тебе и обновление!» – повторял он, дожидаясь ночи, чтобы проскользнуть мимо дозорных. И пока плыл, стараясь не всплескивать воду, горько размышлял: «Уж какое имя дали, – Тайный! – так оно и пошло-поехало! Все ночью, все тайком».
Как был, в мокрой одежде, побежал к пирамиде. В двадцати шагах от ее восточного склона поднял плиту, закрывавшую ход к потайной комнате. Прополз на четвереньках, но уперся в стену, сложенную безумным дядей и тронутым отцом. И покуда метался по дворцу в поисках топора или колуна, встретил возбужденных советников и воинских старшин. Они обрадовались возвращению ахава и тут же завалили неотложными делами.
Сразу привели голого индейца Тоуэньо. Ну, право слово, вылитый фламинго, хотя уже без перьев и горбатого клюва…
Впрочем, птица эта оказалась подсадной – соглядатаем, доносившим генералу Анастасио обо всех городских делах. К тому же Тоуэньо успел продолбить днища дюжины пирог своим острым каменным колуном.
– Клювом! – уточнил Пибиль. – Так зарубите его колуном. А колун немедля доставить мне!
Откуда бы ему знать, что имя тонконогой общипанной птицы, приговоренной им к смерти, – Мануэль де Агила, праправнук человека, с которым его предок Гереро впервые ступил на землю майя. Да и тут во дворце сидели они когда-то рядом за дружеским столом… А если бы и знал, что изменилось?!
Пибиль хотел другого знания – открыть сундук и поговорить с глазу на глаз с черепом Хун-Хунахпу. Может, посоветует, как спасти город?
Светало, когда, получив свежевымытый колун, приступил он к стене, такой крепкой, точно в ней засел дух упертого дяди Балама, – совсем не поддавалась!
Тогда Пибиль прикинул, где именно снаружи проломить ступенчатую стену пирамиды. Пара ударов со всего плеча, и старинные ступени, истертые тысячами ног, уступили! Он вышиб достаточно камней, чтобы заглянуть внутрь. Просунул голову и постепенно начал различать во мраке громоздкий каменный ящик, сундук, о котором столько мечтал, буквально – спал и видел…
И в этот миг его вежливо, осторожно, но неуклонно потащили из дыры.
В городе получили известие, что никаких переговоров с испанцами не будет, и торопились найти ахава. Заметив на ступенях пирамиды, приняли было за обезглавленную жертву. Впрочем, тут же сообразили, что ахав вплотную общается с богами, ведет переговоры, и – не сразу побеспокоили.
Но испанские солдаты, готовясь к нападению, уже начали спускать лодки на воду. Похоже, этим пасмурным утром генерал Анастасио де ла Техада решил покончить с поганым осиным гнездом, как называл он город Тайясаль.
«Паганос», – так говорили белые пришельцы об индейцах. То есть идолопоклонники, язычники. Но проглядывал в слове и другой смысл – нечистый, грязный, дурной народ. Словом, козлы отпущения.
С тяжелой душой Пибиль еле поднялся на крышу дворца. Небо было таким гнетущим, низким и скверным, что даже хотелось назвать его поганым. Как только он эдак подумал, пошел дождь.
Глядя на далекий берег, где стояли испанские лодки под косыми парусами, Пибиль подзадоривал себя:
«Смотрите-ка! Явились неведомо откуда, и все им здесь не так! И живем неправильно, и молимся не тем богам! Все надо переделать, как они желают! Да с чего бы это?!! Увы и ах! Сам Творец им помощник, потому и подоспели они к сроку, – вздохнул он, не сумев распалиться, как следует. – Уже в обители двуединого Цаколя-Битоля, на тринадцатом небе, сочтены часы майя. Наше небесное колесо давно вращалось со скрипом, замедляя ход. Теперь пришельцы его заново раскрутят…»
И без черепа Хун-Хунахпу понятно, – тщетно вступать в битву.
Был бы жив яростный дядя Балам, он бы устроил кровавую баню генералу Анастасио, придумав какую-нибудь злодейскую шутку, вроде поджога сельвы. Или натравил бы на испанцев всех своих гремучих змей! Дядя имел про запас немало диких приемчиков. Ну, уж точно – повеселился бы от души!
А Пибилю даже в голову ничего подобного не приходило.
«Я знаю о сражениях не больше, чем ложка о вкусе похлебки!» – признался он себе.
Однако отдал приказ, и озеро Петен-Ица покрылось плотами на тыквенных поплавках и длинными узкими пирогами. А им навстречу выплыли широкие крутобокие лодки, заполненные испанскими солдатами.
Хлынул такой дождь, что слились озеро с небом. Среди упругих, как лианы, струй едва проскальзывали тысячи копий, стрел, коротких дротиков и шариков глиняной картечи, летящей из духовых трубок. Но что это в сравнении с огнестрельным оружием?! Первый же залп мушкетов и аркебуз рассек и чуть ли не разодрал пополам ливень.
Воины майя ужаснулись. Громовой Тапир, древнее божество, оказался теперь во вражеском стане! Бросив луки и весла, они попрыгали в озеро, так что вся вода покрылась цветными перьями и черноволосыми головами.
Тайясаль опустел. От белых пришельцев бежали, как от нечистой силы. И женщины, и малые дети покинули на пирогах остров. В сумерках они рассеялись по сельве.
Вдруг, внезапно прекратился дождь. И с его последними каплями утекло, кончилось время свободного племени майя.
В городе выли голые собаки, успев сбиться в стаи. Носились по улицам, хрюкая, забытые кабанчики. И лишь несколько местных дурачков встречали испанских солдат радостными косноязычными воплями. Да еще подстать им стрекотали цикады и кузнечики.
Вскоре в нахлынувшей ночи запели хором койоты. Вскрикивали павлины, устраиваясь на ветвях деревьев. Там и сям замелькали светляки-люсьернаго. Солдаты бродили среди них, разыскивая, чего поесть и выпить. Они жгли костры на улицах, еще не решаясь расположиться в покинутых домах у очагов. Все тут казалось враждебным. Самые отчаянные развлекались, сшибая с карнизов каменные головы пернатого змея Кукулькана. Но на пирамиду и они не смели подняться. Кто знает, какие там темные и дремучие силы?
Хотя уже на другой день генерал Анастасио де ла Техада приказал разбирать дворцы и поганые храмы, чтобы из их камней возвести собор пресвятой Богородицы, крепость и дома, где прилично жить белому человеку.
Генерал сам облюбовал большой черный камень, который тут же заложили в основание церкви. Это был тот самый жертвенный течкатль, на котором резали людей и вырывали сердца.
То и дело, натыкаясь на древних идолов, солдаты вскрикивали: «Дьяболос! Паганос! Кабронес!» И сокрушали их прикладами мушкетов или топорами. Сожгли между прочим дом рукописных свитков, хранивших предания племени майя, и храм со священными мощами – останками двух ног и черепа коня Эрнана Кортеса.
Так лиса, залезая в чужую, облюбованную ей нору, спешит нагадить, чтобы прежние хозяева уже никогда не вернулись.
Впрочем, кто из завоевателей ведет себя иначе?
Однако Пибиль вернулся в город ближайшей безлунной ночью, надеясь, что испанцы еще не добрались до сундука атлантов.
«С детских лет скрываюсь и таюсь, – огорчался по пути. – Но хватит! Достаточно! Сегодня последний раз», – пообещал себе.
Отовсюду доносилось любовное пение лагартих – оглушительное и жуткое, будто скрежет каменных сцепившихся мечей.
Зато можно без опаски расширить пролом в пирамиде. Втиснувшись кое-как, Пибиль угодил в кромешный мрак, словно Ах-Пучу запазуху. Больно ударился об острый угол, а под ногой его рассыпались в прах высохшие, как цветок мертвых-земпасучил, останки деда Чанеке. Наконец зажег масляный светильник.
Резная плита так тяжело и покойно укрывала сундук, что и тронуть неловко. Пибиль ходил вокруг да около, пока не наткнулся на брошенный им же колун. Подцепил плиту, и она едва-едва, вторя пению лагартих, нехотя сдвинулась.
Показалось, что из глубин сундука выпорхнула невидимая ночная птица. Либо чей-то древний вздох.
Только к рассвету Пибиль смог оттеснить плиту настолько, чтобы просунуть руку.
Ухватив что-то гладкое и холодное, извлек хрустальный череп тончайшей работы. Хотя он оказался не совсем таким, каким являлся во сне. Вытянутый и расплюснутый в виде мотыги. Но главное, молчаливый, в отличие от болтуна Хун-Хунахпу.
Держа его на ладони, Пибиль заглянул в сундук, доверху набитый свитками с туманными письменами и рисунками. Тем временем Хун-Хунахпу всхрапнул и пробудился. Пискнул, как колибри, и забормотал на безвестном наречии.
В тот же миг через дыру в стене скользнул первый солнечный луч. Коснулся макушки хрустального черепа и пронзил его насквозь с гулом, с присвистом, ударив из глазниц слепящими пучками точно вглубь сундука. Да так сразу полыхнули свитки, что каменная плита подскочила и съехала на пол. И лишь серый пушистый пепел пошевеливался на дне каменного хранилища атлантов…
Сжимая коварный череп, Пибиль выбрался на волю и вздрогнул, услышав голос караульного: «Парате! И но те муэвес!»
Пибиль замер на ступенях пирамиды, – растерянный, с хрустальным черепом, сияющим, как солнце из-под мышки.
Впрочем, стоять без движения, исполняя приказ, – хуже некуда. Ноги его, как прежде, легки. К тому же знакомы все переулки, ходы и лазейки в изгородях. Только бы не обронить череп!
Странно, но в этот ранний утренний час за Пибилем погнался весь город. То ли сияющий череп настолько всех взбудоражил?
Голые собаки выскакивали с ревом, не признавая своего. Дурачки бежали следом, весело возглашая: «Вот он фазан! Вот он олень! Вот он тайный кролик!» Даже толстые игуаны не спешили уступать дорогу. Тайясаль за одну ночь стал чужим и не узнавал своего ахава.
Примчавшись на берег, он затаился в тростниковых зарослях. Поблизости топали солдаты.
– Эста пердидо! – крикнул один другому. – Эль каброн се аого! Перо диспара уна бес.
Пибиль понял, что его потеряли и обзывают почему-то утонувшим козлом, но все же хотят выстрелить. И тут же рядом, срубив несколько стеблей, проверещала пуля. А череп ни с того ни с сего закрякал, как раненая утка. Какие мысли вспыхивали в его хрустальных глубинах? Чего добивался? Хорошо, что солдатам было не до дичи…
Пибиль просидел еще час в тростнике и тихо погрузился в воду. Последний раз плыл через озеро Петен-Ица. В правой руке держал череп, а левой загребал осторожно, чтобы не наделать шума. Едва поднимал голову. Только достигнув середины озера, поплыл свободнее.
И вдруг Хун-Хунахпу, щелкнув челюстью, тяпнул за палец.
Пибиль, как много раз, когда его щипали омары крабы, отдернул руку. А череп, скользнув, будто медуза, едва различимый в воде, быстро опустился на илистое дно, где и замер рядом с идолом Циминчаком и останками Балама, уставившись в его пустые очи. Наверное, и сейчас там лежит, дожидаясь заката Пятого солнца.
Возможно, когда взойдет Шестое, череп Хун-Хунахпу еще взглянет на него хрустальными глазницами.
«Все, болван, потерял! Все сквозь пальцы утекло! – негодовал Пибиль, пробираясь сквозь сельву. – Пусть теперь будет, что будет!»
От расстройства он даже немного заблудился.
Йашче не ожидала, что муж возвратится так скоро и в таком потрепанном виде.
– Тебя свергли? – удивилась она. – Ну, мог бы захватить чего-нибудь для мальчиков! Они уже скоро появятся на свет.
– Какие мальчики? – не понял Пибиль, еще возбужденный побегом. – Откуда?
– Будто сам не знаешь! – ласково улыбнулась Йашче.
Несколько дней он лежал, как сломанный лук, вздыхая о прошлом и нынешнем, обо всем на свете. Увы, лишь одна старинная птичья маска с длинным клювом осталась ему на память о Тайясале.
«Поднять, что ли, восстание?! – думал Пибиль, покачиваясь в гамаке и задремывая. – Да это не умнее, чем совать палку в чужое колесо! Никакого толку! Утекло наше время, просочилось сквозь землю, и неизвестно, когда взойдет на небо. Как говорил прадедушка, – покинувшие колесо Вселенной живут другими заботами».
– Ну, какие у нас заботы? Легкие твои ноги, да голова тяжела! Всего у нас достаточно! – успокаивала Йашче. – И будь, что будет, а я знаю, – все хорошо, когда мы рядом…
Она давно привыкла к сельской жизни, словно никогда и не была духом миндального дерева. Уже очень редко пела и танцевала, да и колдовство, позабыв, оставила.
Йашче плела крючком плотные широкополые шляпы и корзины, шила платья для девочек и штаны мальчикам, жарила кукурузные лепешки на глиняной сковороде и варила компоты из всех фруктов, что созревали в их саду.
Да и Пибиль со временем начал сомневаться, был ли он ахавом города Тайясаля, или все это, включая хрустальный череп, приснилось в дурную ночь.
Он много рыбачил. Чаще всего попадался уачинанго – морской зубастый окунь. Но, кроме того, – меро, сабало, моххара, тунец и парго.
Закидывая сеть, Пибиль вытаскивал таких больших омаров, которые клешней могли перекусить руку.
А еще возделывал мильпу – сорок ступней в длину и столько же в ширину. Сажал тыквы и фасоль. Ему нравилось молоть маис зернотерками-метатес да гнать брагу из кактуса магея.
Он полюбил копаться в красноватой земле, на которой выросло столько людей майя.
Все его дети от Йашче были цвета зрелых миндальных косточек, чуть-чуть в красноту, которую давала, вероятно, здешняя почва.
Трое мальчиков-наследников сначала помогали отцу, выкапывая на берегу из горячего песка черепашьи яйца и охотясь на молодых игуан, а теперь работали на мильпе, расширив ее в двадцать раз.
Пибиль, подобно бабушке Бехуко, поклонялся богине домашнего очага Чантико, и она, в меру своих сил, берегла всю семью.
Жизнь все же шла как-то дальше. Непонятно как, но шла. Временами быстро, иногда замедлялась, а потом вновь спешила.
По крайней мере, так было до тех пор, пока не умерла Йашче.
Это случилось в один день, очень быстро, как с тем миндальным деревом, листья которого сожрали гусеницы. Еще утром Йашче, как ни в чем не бывало, готовила завтрак, а к полудню вдруг слегла.
Пибиля не было дома, а когда он вернулся, то не узнал жену – она пожелтела и скрючилась, точно сухой стебель.
– Может быть, я обманула твои ожидания, – прошелестела, словно опадающий лист. – Хотя всегда старалась не вводить тебя в грех. Жалко, что оставляю одного таким старым. Но обещаю приглядывать, насколько сил хватит.
Пибиль похоронил ее в саду, а через два виналя над могилой Йашче выросло миндальное дерево.
Оно заботилось о семье, давая орехи, молоко и масло. Все чуть-чуть горьковатое.
По ночам Пибиль поднимался на пирамиду над морем, куда когда-то донеслись непонятные слова Гереро. Храм на вершине был разрушен, но еще валялись выпуклые обломки каменного гамака, из которого жрец Эцнаб вылетал на встречу с восходящим солнцем.
Прошло два века и один год с того раннего утра, когда Гереро очнулся на песке у подножия этой пирамиды.
Пибиль, надевая птичью маску жреца, горевал и плакал о судьбе своего народа, ушедшего, как сдутые ветром слова. Когда слез не было, он посыпал глаза золой и вновь плакал.
Рядом с ним обычно крутилась черная, смертельно-ядовитая, бородатая ящерица, пожиравшая яйца игуан.
Пибиль хотел, чтобы она укусила его, и подставлял палец. Но даже бородатая ящерица отворачивалась.
– Кан, – говорил Пибиль, когда поднималось из моря желтое солнце.
– Чак, – вздыхал он, когда красное солнце садилось за его спиной.
– Эк, – шептал в наступившей черноте ночи и запевал безрадостную песню народа майя – «Ха-а-ау-ха-а-у-у-эй!».
Иногда водяной старик Ауэуэте выходил на берег из моря, присаживался рядом с Пибилем и подтягивал, а потом звал с собой.
– Что ты горюешь тут, бедолага? – говорил водяной старик. – Ты только погляди, как хорошо и спокойно в море! Там без печали закончишь свой век.
Но Пибиль не соглашался. Ему исполнилось сто три туна, и до конца полного круга оставалось совсем чуть-чуть.
Да вряд ли бы он ответил, сколько именно. В его голове клубился туман, как в зеркале койота Некока Яотля.
Впрочем, Пибиль точно знал, что умрет на пирамиде, как принесенный в жертву, и окажется в одном из четырех райских мест, о которых всегда рассказывали жрецы майя.
В деревне его называли Ладино, то есть хорошо говорящий по-испански. Правда, он уже очень редко говорил.
Более того, почти ни о чем не думал. Его мысли гибли, как старые цапли в пруду, где давно нет рыбы.
«Бог – это ночь и ледяной ветер! Ветер обсидиановых ножей! – выплывало иногда из тумана. – С июля по октябрь у нас дожди. Потом – бури и ураганы до декабря».
А что же потом?
Восстали индейцы, провозгласив республику Свободных ягуаров. Майя хотели вернуть свои земли и перебить белых пришельцев.
И вот 22 декабря 1712 года, ровно за три века до окончания времени Пятого солнца, испанские солдаты подошли к пирамиде, на вершине которой пел Пибиль.
То ли его приняли за мятежника, неизвестно к чему призывающего, то ли за большую морскую птицу, орущую сдуру, но кто-то выстрелил на всякий случай, и Пибиль тут же смолк.
По ошибке его застрелили. Солдаты не поняли – ки-у-тан! – его песню. Она прервалась на целых сорок кинов.
А всего через два виналя глухой ночью зазвучала вновь – на всех пирамидах полуострова Юкатан разом. И плакал Пибиль до самого рассвета, тоскуя о былом величии народа майя.
Отовсюду доносилось заунывное – «Ха-а-а-ау-ха-у-а-у-у-э-э-эй!».
Пятое солнце высушило его тело, застреленное пулей. На пирамиду в городе Тулуме так долго не поднимались – никому дела не было, – что нашли его останки в птичьей маске с длинным клювом лишь много лет спустя, когда провернулось еще одно колесо племени майя.
Полуостров Юкатан надолго стал местом покорности, где склонялись головы перед белыми пришельцами. И без того равнинный, он будто еще сплющился, словно его пристукнули деревянными дощечками. Сбылось то, о чем мечтал Агила, когда возделывал маисовые поля и сидел без штанов на колючем кактусе.
Внук Пибиля по имени Чиапа перебрался после его смерти в Центральную Мексику. Крестился, приняв христианское имя Диего, и прислуживал в монастыре францисканцев.
Однажды в декабре, когда в предгорьях достаточно прохладно, он собирал хворост, а распрямившись, увидел над собой в небе пресвятую Богородицу, напоминавшую лицом бабушку Йашче.
Настоятель монастыря и слышать ничего не хотел. Даже обозлился. Однако на другой день Богородица вновь явилась Диего и осыпала фиалками, которые в то время года никак не могли цвести. Диего принес целую охапку в подоле одежды. Ничего другого не оставалось, как поверить ему, тем более что на его рубахе запечатлелся чудом образ Богородицы в полный рост.
Диего прославился на всю Мексику, и до сих пор его почитают, как святого.
Чего нельзя сказать о другом отпрыске Пибиля, а именно об Антонио по кличке Ай, который в 1847 году поднял восстание майя против испанцев.
По деревням и городам развесили тогда объявления – «Тот, кто доставит преступника Ай живым или мертвым, получит в награду три тысячи песо, тридцать гектаров земли и, кроме того, прощение всех злодеяний, которое он совершил».
Антонио сообразил, что рано или поздно, а кто-нибудь обязательно продаст. Пусть же деньги и земля достанутся семье! И он убедил сына своего Хулио, тоже пролившего немало испанской крови, что так оно всем будет лучше. Долго вроде бы не соглашался Хулио, однако дал себя уговорить. Связал папу и повез на мулах в Мериду. А чтобы не возникли вдруг по дороге напрасные сомнения, заткнул папе рот кляпом.
Неподалеку от городской управы-кабильдо повстречал двух крестьян. Один тащил на спине тюк индиго. Другой подпирал фонарный столб, жуя смолу-чикле и поплевывая на мостовую. Очень тихий был в те времена город Мерида. Откуда ни возьмись, вылез падре-священник в черной рясе. Дурная примета! Но не поворачивать же обратно?
– Арре! – стегнул Хулио мулов, подъехал к кабильдо и отворил двери ногой.
Папу Антонио казнили в тот же день, прилюдно, на площади. Он висел на веревке маленький, сухенький, будто мощи коня Эрнана Кортеса из храма в Тайясале.
Но обидно, что Хулио не выдали ни земли, ни денег. Долго он ходил в кабильдо, как на работу. Однажды его встретили любезнее обычного и вручили какие-то бумаги. Хулио уже было поверил в справедливость, но, разобравшись, понял, что это два свидетельства – о смерти папы через повешение и о прощении сына-злодея. Сам от себя не ожидая, он издал скорбный вопль сельвы, прозвучавший в тихом городе так сильно, что у губернатора разорвалось сердце.
Беднягу тут же арестовали за губительный рев. А на суде обвинили еще и в том, что мулы, на которых он привез папу, – ворованные.
Круглые двадцать тунов Хулио провел в тюрьме, много чего передумав.
Он и составил это достоверное повествование. Все записано палочкой чернильного дерева на бумаге, сделанной из волокон магея.
Правда, прежде из этого магея выгнана чудесная крепкая брага. Поэтому кое-что может показаться небылицей, хотя все-все, от начала до конца, чистая и пьянящая, как пульке, – правда.
Кто-нибудь из потомков Пибиля обязательно доживет до той поры, когда над Землей взойдет новое Шестое солнце. И тогда, хочется верить, покатятся по миру ровные и благие колеса веков, выпрямляющие сердца, как говаривал жрец Эцнаб.
Для выпрямления сердец впереди много дней, месяцев и лет, то есть кинов, виналей и тунов. Ничего не уходит напрасно, не пропадает даром, не исчезает втуне.
Иначе зачем же Длительный – подобный вселенскому колесу – счет времени, который вели древние майя?
Многие исследователи считают майя самым выдающимся народом нашей планеты. Там, где ныне безраздельно властвует непроходимая сельва, болотистые земли, полузасушливые долины, майя создали величайшую цивилизацию, которая просуществовала многие сотни лет на территории площадью 350 тысяч квадратных километров.
История культуры майя делится на три периода.
Доклассический – с 15 века до нашей эры, когда народ майя переходит от охоты к земледелию и появляются первые поселения, вроде небольших деревень, – до конца третьего века нашей эры. Впрочем, уже в 200 году до нашей эры возникли первые города-государства майя, где были и пирамиды, на которых возвышались деревянные храмы с пальмовыми крышами. Более того, в эту пору изобретены точный солнечный календарь и иероглифическая письменность.
Классический шестисотлетний период – с конца 3-го века нашей эры по 900 год. Уже в трехсотом году начинается расцвет великой культуры майя – развивается письменность, медицина, математика, астрономия, архитектура, скульптура и живопись. В астрономии и математике майя превосходили современных им европейцев. Построено множество прекрасных городов с храмами на пирамидах и дворцами, стены которых расписаны изображениями воинов, пленников, знати и богов. Воздвигли десятиметровые резные каменные стелы, покрытые иероглифами, и округлые здания обсерваторий. Население городов доходило до 200 тысяч человек. 7–8 века – это время наивысшего расцвета культуры майя.
Постклассический период длился с 900 года до начала 16 века, то есть до самой конкисты. В это время сказывается влияние племени толтеков, пришедшего на Юкатан с северо-запада. Происходит слияние культур майя и толтеков. Центром становится город Чичен-Ица, где возникает культ пернатого змея Кукулькана (то же, что Кецалькоатль для ацтеков и толтеков).
Центральной государственной власти у майя не существовало. Скорее, каждый город представлял собой отдельную независимую республику. Был высший наследственный чин со всеми правительственными полномочиями – Халач Виник. При нем – Совет из знати и жрецов. А также посланцы, исполнители, хранители, охранники и ответственные за праздники.
По неизвестным доныне причинам начиная с 9 века прекращается строительство, и многочисленные города майя пустеют, приходят в упадок. Ко времени появления испанских конкистадоров они лежат в руинах, заросшие сельвой.
Всего за сто лет численность майя сократилась на миллион человек.
Гипотез, которые пытаются объяснить упадок культуры майя, предостаточно. Тут и климатические изменения, и катастрофы, вроде извержения вулканов или землетрясений, и вторжения завоевателей, и народные восстания – земледельцы против правителей и жрецов, и эпидемии, и истощение плодородных почв, и даже изменение магнитного поля Земли. Однако ни одна из них не признана до сих пор вполне убедительной.
Так что внезапный крах цивилизации – одна из тайн народа майя. Впрочем, не менее таинственно и происхождение майя, как и вообще всех племен древней Америки.
По мнению многих исследователей, заселение Американского континента началось 38—40 тысяч лет назад. Другие считают, что первая волна переселенцев попала из Азии в Америку 20 тысяч лет назад, когда ледниковый период уже заканчивался, – они перешли по открывшейся суше через Берингов пролив.
В эпосе майя «Пополь-Вух» – книге совета – рассказывается о переходе семи племен через море по гряде камней и песка – с Чукотки на Аляску. А потомки этих переселенцев уходили все дальше на юг, до Юкатана и Центральной Америки.
«Пополь-Вух» – священная книга, написанная в середине 16 века неким индейцем на основе первоначальной утраченной версии. Это книга пророчеств царей, которым «было открыто все на свете» – о настоящем, прошлом и будущем. Еще одна известная книга «Чилам-Балам» была создана на основе устной традиции майя в 16—17 веках – в ней содержатся мифы, ритуалы, истории, медицинские и литературные тексты, а также пророчество о завоевании Америки испанскими конкистадорами.
Впрочем, задолго до испанцев японские и китайские парусники, пользуясь течением Ойя-Сиво, могли достигнуть западного побережья Америки. Так же, как и полинезийцы. Предполагают, что некоторые племена переселились на континент с островов Меланезии или даже из Австралии, миновав Антарктиду, – на самый юг Америки.
Профессор Гарвардского университета Барри Фелл в книге «Америка до нашей эры» представляет некоторые свидетельства того, что Америку посещали и даже селились там люди из Европы и Африки начиная с пятидесятого века до нашей эры. Могли, например, побывать на полуострове Юкатан такие опытные мореходы, как финикийцы, карфагеняне или же египтяне, имевшие в третьем тысячелетии до нашей эры прекрасные корабли. Если временем возникновения египетской культуры считается 3100 год до нашей эры, то Пятое солнце майя взошло, по преданию, на 14 лет раньше.
Англичанин лорд Кингзборо считал, что майя – прямые потомки потерянных колен Израилевых.
В античные времена, 7–5 века до нашей эры, по Атлантическому океану ходили тартесские (современная Испания), этрусские, греческие и римские корабли. Нередко ураганы уносили их в открытый океан и, вполне вероятно, могли прибивать к берегам Месоамерики – так называется культурно-исторический регион, протянувшийся с юга современной Мексики до Панамы.
Существует легенда, что в 5 веке до нашей эры некий человек по имени Вотан с приближенными в длинных одеждах появился в Америке, и вскоре его признали правителем. Якобы четырежды пересекал он Атлантический океан, навещая свой родной город Валюм-Чивим, то есть Триполи в Финикии. Посещал он и Вавилон, где в то время шло строительство храма до самого неба. Надо сказать, пирамиды майя напоминают храмы Междуречья. Получается, что Вотан, финикийский мореход, открыл Америку за две тысячи лет до Колумба и руководил строительством пирамид.
Лодки жителей Месоамерики уносило бурями и течением Гольфстрим – из Мексиканского залива к европейским берегам. В 62 году до нашей эры к побережью Германии причалила лодка с двумя людьми неизвестной расы. Они были взяты в плен и подарены римскому проконсулу.
Письмена майя найдены на одном из островов близ побережья Венесуэлы, а это более двух тысяч километров от Юкатана – через все Карибское море. То есть майя, очевидно, было по силам преодолевать такие расстояния на плотах или пирогах.
В 19 веке французский аббат Брассер де Бурбург, занимавшийся исследованием культуры майя, выдвинул гипотезу о происхождении этого народа от жителей погибшего материка Атлантида, который простирался, по его мнению, от Мексиканского залива до Канарских островов. Именно выходцы из Атлантиды заселили Египет и Юкатан, что объясняет сходство иероглифов этих культур.
В 350 году до нашей эры древнегреческий философ Платон в сочинениях «Кратий» и «Тимей» впервые упоминает о большом острове Атлантида – величиной с Ливию и Малую Азию вместе взятые.
«Атль» – так звучит на индейском языке науа слово, определяющее понятия, связанные с водой. Можно вспомнить, что древние греки употребляли немало слов с очень близким корнем – атлас, атланты, Атлантида.
Впрочем, нет никаких геологических данных, которые бы говорили в пользу существования подобного материка или острова в ближайшие от нас 300 тысяч лет.
Известно, правда, что в доисторические времена на Земле существовал один колоссальный праматерик Пангея, объединявший земли нынешней Европы, Азии, Америки, Австралии, Антарктиды и все большие и малые острова. Постепенно на Пангее образовались глубинные тектонические разломы, и она начала «расползаться». Береговые контуры современных континентов почти всюду идеально совпадают, и при мысленном их совмещении складывается цельный праматерик. Однако в одном месте между Северной Америкой и Евро-Африкой остается что-то вроде прорехи, и это наводит на мысль о потерянной земле, о затонувшей Атлантиде.
На так называемых «камнях Ики» в Перу существует изображение мира в доледниковый период, что-то вроде географической карты, где, помимо Атлантиды, присутствует континент Му, расположенный западнее Южной Америки, и Лемурия – между Америкой и Африкой.
Эдгар Кейси – спящий пророк – после сеанса самогипноза открыл в себе дар проникать во время сна в так называемое «коллективное бессознательное». Он спал два раза в день и в это время давал приходящим к нему пациентам «наставления». Когда просыпался, то совсем не помнил, о чем говорил во сне. Он сообщал о средствах, которые помогут излечению. Однако видел во сне не только нынешнее состояние человека, но и его прошлые жизни. Души каждого из людей прошли через много рождений на Земле, утверждал Кейси. Некоторые речения спящего пророка касались затонувшей Атлантиды. По его словам, погибли далеко не все жители, кое-кому удалось перебраться на лодках в Африку, Европу и Америку. На полуостров Юкатан атланты переселились с огромного острова Посейдония, который располагался чуть северо-восточнее Кубы.
В 1940 году Кейси предсказал, что у берегов Флориды найдут останки цивилизации Атлантиды. И вот через 28 лет на глубине в девять метров водолазы обнаружили часть гигантской стены, сложенной из блоков, размеров от трех до пяти метров в длину. Возможно, эта стена была воздвигнута атлантами для защиты от наступающего моря, в конце великого оледенения – примерно десять с половиной тысяч лет назад.
Это время гибели Атлантиды и критический период для всего мира. По летоисчислению майя примерно тогда погасло Третье солнце и вскоре зажглось Четвертое.
Хотя есть предположения, что Атлантида погибла значительно раньше – 25 тысяч лет назад, когда на Землю рухнул огромный метеорит.
Майя интересовало не столько линейное развитие времени (прошлое, настоящее, будущее), сколько повторяющиеся циклы, или круги. Длительные временные циклы – это основа их астрономических исследований.
Майя составили таблицы будущих затмений солнца на 4500 лет вперед.
Особое внимание уделяли наблюдениям за Венерой, прекрасно зная среднюю величину венерианского года – 584 дня.
Они вели Длительный счет от рождения Венеры и вычислили цикл пятнообразовательной активности солнца – 1 миллион 366 тысяч 560 дней.
Это Великое число майя обнаружено в Храме лиственного креста в городе Паленке. Исследователь Морис Коттерелл, наблюдая за Солнцем, получил очень близкую цифру. По его мнению, система чисел майя напрямую связана с магнитными циклами Солнца, которые ко всему прочему определяют астрологические типы людей. Есть связь, считает Коттерелл, между солнечным излучением, деторождением, плодородием почв и периодами катастроф. Развитие великих цивилизаций связано с высокой солнечной активностью. Когда пятна на солнце отсутствуют, наступает время упадка.
Коттерелл выдвинул и еще одну гипотезу – якобы майя стимулировали работу головного мозга, левого и правого полушарий, при помощи магнитных полей. В этих же целях они практиковали уплощение головы.
Считается, что индейцы майя могли перемещать огромные камни, весом до 30 тонн. Возможно, как раз силой мысли, поскольку у них не было ни колесных повозок, ни вьючных и тягловых животных. Вероятно, все это просто не требовалось их цивилизации, шедшей каким-то особым путем.
Впрочем, есть предположение, что, сплющивая головы, майя просто добивались сходства со змеями.
В основе их древней религии лежит якобы почитание гремучей змеи. Майя называли друг друга «чанес» – змеи. Даже их двадцатеричную систему счета можно при желании увязать с гремучими змеями, у которых ядовитые зубы меняются каждые двадцать дней.
В нашей, десятичной системе, пришедшей в Европу из Индии через арабов, как известно, – девять цифр и ноль. Майя, изображая числа, обходились точкой, чертой и нолем. Понятие ноля они использовали раньше индийцев и арабов.
Из 20 лет-тунов у майя складывался катун. А 20 катунов, то есть четыреста лет, назывались – бактун.
Дальше начинался Длительный счет: 20 бактунов – пиктун, то есть 8000 лет, 20 пиктунов – калабтун, иначе говоря, 160 тысяч лет, 20 калабтунов – кинчильтун, 3 миллиона 200 тысяч лет. А в алаутун входили уже 64 миллиона лет.
Конечно, многие исследователи уверены, что такие величины необходимы для измерения времени полетов к отдаленным планетам или созвездиям.
Особый интерес вызывали у майя Плеяды, иначе Семь Сестер, – часть созвездия Тельца. Есть гипотеза, что именно оттуда прибыли на Землю их далекие предки.
Известный приверженец такой гипотезы Эрих фон Деникен считает, что на крышке саркофага, найденного в древнем городе майя Паленке, изображен не кто иной, как космонавт в летательном аппарате. Тогда становится понятно, почему города майя в 9–10 веках нашей эры внезапно пришли в упадок и опустели – просто большинство их обитателей, проведя на Земле какое-то время, вроде каникул, вернулись на родину.
Коттерелл, в отличие от Деникена, утверждает, что на крышке саркофага из храма Надписей в Паленке – зашифрованное послание будущим поколениям.
Большое значение для майя имел день рождения человека. Он определял всю дальнейшую жизнь. При рождении сохранялась пуповина, которую использовали потом в медицинских целях. Возможно, правители и жрецы вводили себе омолаживающие стволовые клетки. Не для того ли, чтобы получить их, совершались человеческие жертвоприношения? В городе Паленке, существовавшем тысячу лет, в храме Надписей найдено знаменитое захоронение правителя по имени Пакаль. Исследовав скелет, ученые пришли к выводу, что он принадлежит человеку 40 лет. Однако из расшифрованных иероглифов, которыми покрыты все стены склепа и крышка саркофага, следует – Пакаль умер в возрасте 80 лет и 158 дней. Не за счет ли омолаживания организма его кости выглядели, как у сорокалетнего? Тогда понятно, почему возникла такая путаница в цифрах между историками и антропологами.
Майя с поразительной точностью вычисляли лунные затмения. Их древний лунный календарь Тцолкин – ритуальный – насчитывал 13 месяцев, 260 дней в году.
А солнечный календарь Хааб состоял из 365 дней-кинов.
В одном месяце-винале всего двадцать дней, зато у каждого свое название.
18 виналей, или 360 кинов, составляли год-тун, в который входили еще пять неблагоприятных дней под названием – майеб. В эту пятидневку, считали майя, год умирает, поэтому, чтобы не навлечь на себя беду, нельзя ничего делать.
Вот месяцы года Хааба: Поп, Чо, Сим, Соц, Туек, Хул, Яхкин, Мол, Чен, Ях, Сак, Кех, Мак, Канкин, Муан, Пах, Каяб, Куму и Майеб, состоящий из пяти плохих дней.
Отсчет времени у майя начался 5119 лет назад, с года Первого – 12 августа 3114 года до нашей эры. Майя знали, что уже погасли четыре солнца, а сейчас Землю согревает пятое.
Оно закатится, по исчислениям майя, 22 декабря 2012 года, всего-то через четыре года.
Что время человеческой жизни для народа, у которого в ходу были такие числа, как кинчильтун – миллионы лет?
Известно, что адмирал Христофор Колумб (1451—1506), пытаясь проложить мореходный путь с востока на запад к сказочно богатой стране Индии, случайно натолкнулся на острова в Атлантическом океане, а затем и на побережье огромного континента, жители которого по чистому недоразумению получили название – индейцы. До сих пор их потомки в обиде – при чем тут индейцы, когда на самом-то деле они ацтеки или толтеки, сапотеки или тотонаки, миштеки или тараски, чирики или майя.
Впрочем, историк Педро Мартир, описавший путешествия Колумба, отмечал в 1511 году, – великий первооткрыватель был уверен, что нашел страну Офир, куда ходили за золотом еще корабли царя Соломона.
Странно, что, достигнув берегов Вест-Индии, то есть Кубы, в 1492 году, испанцы ступили на землю огромного континента, Северной Америки, на полуостров Юкатан спустя полтора десятка лет, хотя находились менее чем в сотне миль к востоку. От острова Эспаньола (Гаити) до Юкатана всего-то десять дней пути на лодке, при хорошей погоде. Впрочем, всему свое время.
К началу испанского вторжения на территории Юкатана существовало примерно пятнадцать небольших государств-городов, враждовавших друг с другом. Впрочем, они объединялись и давали отпор конкистадорам. Часто проявляли коварство – заманивали испанцев в гости и внезапно нападали. В 1527 году правителем Юкатана был назначен аделантадо (впереди идущий) Франциско де Монтехо. Его отряды выдержали немало кровопролитных битв. Сражения не прекращались шестнадцать лет, и все же в 1543 году большинство разрозненных кланов майя покорились пришельцам. Однако те, что обитали в непроходимой сельве, еще долго сохраняли независимость и прежний уклад жизни.
В 1562 году испанский епископ Диего де Ланда возглавил поход против местных богов на Юкатане и попутно сжег огромное количество рукописных книг майя. Сохранились всего четыре рукописи, сложенные «гармошкой». Эти так называемые кодексы носят имена городов, в которых сейчас хранятся, – Дрезденский, Парижский, Мадридский и четвертый – рукопись Гралье. Один из таких кодексов – метр и сорок пять сантиметров в длину, двадцать три с половиной сантиметра высотой при ширине страницы в двенадцать с половиной сантиметров. Другой достигает шести метров в длину. В нем 56 страниц.
Бумагу майя изготовляли из волокон восьмилистного фикуса «октинофолия». А также из коры фигового дерева или из кактуса магея. В книгах майя – предания о происхождении мира, сведения о движении планет, о животных и явлениях природы.
Их письмо насчитывало 350 знаков постоянных и 370 переменных.
В середине прошлого века русский ученый Ю.В. Кнорозов вроде бы нашел ключ к расшифровке иероглифов майя.
Испанцы в первую очередь преследовали тех людей, которые владели знаниями и мудростью, передаваемыми по наследству из поколения в поколение от древних майя. После конкисты выжила в основном сельская беднота, простые земледельцы.
Долгое время местные жители, получившие ошибочное название «индейцы», были угнетены и порабощены. Конкистадоры оправдывались тем, что эти неведомые племена явно не происходят от Адама и Евы, то есть они не совсем люди, и могут использоваться как рабочий скот.
Будто бы последний свободный род майя был покорен в 1901 году. Однако и по сию пору в Юкатанской сельве есть группы индейцев, живущие примерно так, как их предки пятьсот лет назад.
Ни одна часть света не видела такого невероятного слияния рас, как Латинская Америка и Карибский регион после 1492 года. Здесь перемешались почти все народы – и европейцы, и африканцы, и азиаты, включая арабов, евреев, индусов, китайцев и японцев. Возникли специальные названия для их потомков. Например, метис – рожденный от европейца и индианки. Мулат – от белого и негритянки. Самбо – от негра и индианки.
«Полукровки» ущемлялись в правах. Даже креолы – чистокровные испанцы, рожденные в Америке, – не имели тех привилегий, что их собратья, появившиеся на свет в самой Испании.
Сейчас на Юкатане живут около полумиллиона потомков майя, сохранивших для задушевных бесед свой певучий, как ветер в сельве, язык.