– Вставайте! – бужу я лопарей. – Вставайте!
Но они спят, как убитые, все в одной веже.
В ответ мне из-под склонившихся к земле лап ближайшей ели показывается лысая голова карлика.
– Василий, это ты? Как ты здесь?
Старик спал ночь под еловым шатром. Там сухо, совсем как в веже. Лапландские ели часто имеют форму вежи. Вероятно, они опускают вниз свои лапы для лучшей защиты от холодных океанских ветров.
Пока разводят костер, греют чайник и варят уху, закусывают, собираются, – проходит много времени; наступает уже день, начинают кусать комары; возвращаются олени; солнце греет. Но и день здесь ненастоящий: солнце не приносит с собой звуков в природу, сверкает даже слишком ярко, но холодно и остро, и зелень эта какая-то слишком густая, неестественная. День не настоящий, а какой-то хрустальный. Эти черные горы – будто старые окаменелые звери. На Имандре вообще много таких каменных зверей. Вот высунулся из воды морж, тюлень, вот растянулся по пути нашей лодки большой черный кит.
– Волса-Кедеть! – показывает на него лопарь и прислушивается.
Все тоже, как и он, поднимают весла и слушают. Булькают удары капель с весел о воду, и еще какой-то неровный плеск у камня, похожего на кита. Это легкий прибой перекатывает белую пену через гладкую спину «кита», и оттого этот неровный шум, и так ярко блестит мокрый камень на солнце.
– Волса-Кедеть шумит! – говорит Василий.
Меня раздражает эта медлительность лопарей; хочется ехать скорее. Я во власти той путевой инерции, которая постоянно движет вперед.
– Ну, так что же такое! – отвечаю я Василию. – Шумит и шумит.
– Да ничего. Так. шумит. Бывает перед погодой, бывает так.
Ему хочется мне что-то рассказать.
– Волса-Кедеть значит – кит-камень. Отцы говорят – это колдун.
И рассказывает предание:
– Возле Имандры сошлись два колдуна и заспорили. Один говорит: «Можешь ты зверем обернуться?» Другой отвечает: «Зверем я не могу обернуться, а нырну китом, и ты не увидишь меня, уйду в лес». Обернулся – и в воду. Немного не доплыл до берега и показал спину. Колдун на берегу видал, крикнул. Тот и окаменел.
Такое предание о ките.
– А вот этот морж? – спрашиваю я.
– Нет, это камень.
– А птица?
– Тоже так. камень. Вот у Кольской губы – там есть люди окаменелые. Колдунья тащила по океану остров, хотела запереть им Кольскую губу. А кто-то увидал и крикнул. Остров остановился: колдунья окаменела, и все люди в погосте окаменели.
Мы едем ближе к горам. Мне кажется, что если хорошенько крикнуть теперь, то и мы, как горы, непременно окаменеем. Я изо всей силы кричу. Горы отзываются. Лопари с поднятыми вверх веслами каменеют и слушают эхо.
Подшутить бы над ними? У ног моих на дне лодки большой камень-якорь с веревкой. Беру этот камень и прямо возле девушки бросаю его в Имандру. Бух!
Я не сразу понял, в чем дело. Вижу только – девушка стоит рядом, что она схватилась за нож, но ее удержали. В воде плавают весла.
Лапландка от испуга пустила в меня веслом, промахнулась, хотела зарезать, но ее удержали, и теперь с ней истерика.
– Наших женок, – укоризненно говорит мне Василий, – нельзя пугать. Наши женки пугливые. Могла бы и беда быть.
Немного спустя девушка приходит в себя, а лопари как ни в чем не бывало смеются.
Рассказывают мне множество разных случаев и все приговаривают: «Наши женки пугливые».
– Отчего это? – спрашиваю я.
– Неизвестно.
После всех этих рассказов мне не хотелось больше шуметь и кричать. Мне кажется, что если я теперь крикну еще раз, то все эти окаменевшие звери, рыбы и птицы испугаются, проснутся, и от этого будет что-то такое, отчего сейчас страшно, но что – это неизвестно.
– В горах, – говорит Василий, – есть озера, где лопарь не посмеет слова сказать и веслом стукнуть. Вот там есть такое озеро: «Вард-озеро».
Он показал рукой на мрачное ущелье Им-Егор. Это ущелье – расселина в горах: вход внутрь этой огромной каменной крепости Хибинских гор.
Туда мы и отправимся завтра на охоту за дикими оленями, но сегодня мы заедем в Белую губу.
Там живут лопари в пыртах, живет телеграфный чиновник, у которого можно достать масла и хлеба.
У подножья мрачных Хибинских гор, на которые похожа декорация в дантовом Аду, возле Имандры живет маленький чиновник. Он похож на крошечный винтик от часового механизма: так высоки горы, и так он мал.
Судьба его закинула сюда, в эту мрачную страну, и он покорился и стал жить. Он имеет какое-то отношение к предполагавшейся здесь железной дороге. План давно рухнул наверху. Но внизу дело по инерции продолжается, и винтик сидит на своем месте.
В своем путешествии я боюсь местных людей, и особенно чиновников. Они все заинтересованы лично в этой жизни и смотрят на нее из своего маленького окошечка, то обиженные и раздраженные, то самодовольные и самоуверенные. Все они глубоко убеждены, что мы, сторонние люди, ничего не видим, и, чтобы видеть, нужно, как они, завинтиться на десятки лет.
Я читал где-то, что все путешественники считают лопарей взрослыми детьми – простодушными, доверчивыми, а все местные люди – лукавыми и злыми. Почему это?
Я иду к чиновнику за мукой и маслом и побаиваюсь его, потому что ревниво оберегаю свой собственный, независимый взгляд, добытый из одинокого общения с природой и лопарями. Оберегаю от расхищения все это милое мне путешествие, о котором мечтал еще ребенком.
Мы говорили с чиновником о масле и хлебе, потом о картофеле, который этот человек пробует развести. И как-то сама собой заходит речь о лопарях.
– Это дикие, тупые, жестокие и злые люди, – говорит он мне, – это выродки и скоро вымрут.
– Да ведь это не доказано, – пробую защитить я, – может быть, и не вымирают.
– Нет вымирают, – отвечал он. – Вырождаются.
Он долго бранит лопарей и жалуется на то, как тут трудно жить культурному человеку зимой, когда солнце даже не всходит. Тьма, из-под пола дует. Жутко!
Я чувствую себя так, будто никуда не ездил и от скуки сужу и пересуживаю с кем-то лопарей. Смутно даже чувствую себя неправым перед этим винтиком: ведь его завинтили насильно. И я спасся от этого только потому, что добрая бабушка испекла для меня волшебный колобок. Выхожу на воздух; меня встречает горящая гладь спокойного горного озера.
Сосну часок и буду следить за всем, что случится этой загадочной солнечной ночью.
Станционная изба устроена по типу лопарского пырта. В ней есть камелек, лавки, окна. Лопари к моему приезду все собрались в избу и сидят теперь на лавках в ожидании меня. В избе дым. Это от комаров: хотят их убить. Я ложусь, стараясь уснуть.
Как и зачем я попал в Лапландию? Эти люди такие же обыкновенные, как наши мужики. Наши пасут коров, а эти – оленей. Какие это охотники? Но у нас-то ночь теперь. Как хорошо там! Я теперь дома: темно, совсем темно. Но почему это кто-то неустанно требует открыть глаза! – Не открою, не открою! – И не надо открывать, а только чуть подними ресницу, увидишь, как хороша наша ночь! – Я открываю глаза. Вся Имандра в огне. Солнце. И ночь, которая мне грезилась, как большая черная птица с огненными перьями, улетает через озеро на юг.
Лопарей нет. Дым разошелся. Комары мертвые валяются на подоконнике.
Только десять вечера, но горы уже спят, закрылись белыми одеялами. Имандра горит, разгорается румянцем во сне, и близится время волшебных видений в стране полуночного солнца.
Зазвенели струны кантеле. Запел человек.
Пел дела времен минувших, пел вещей происхожденье.
Просыпаюсь. Солнца не видно в мое окошко, так оно высоко поднялось уже. Опять я не видал полуночного солнца. Василий сидит у камелька и отливает в деревянную форму пули на диких оленей. Сегодня мы будем ночевать в горах и охотиться.
В горах есть озеро, к которому лопари питают суеверный страх. Это озеро со всех сторон защищено горами и потому почти всегда тихое, спокойное. Высоко над водой есть пещера, и там живут злые духи. В этом озере множество рыбы, но редко кто осмелится ловить там. Нельзя: при малейшем стуке весла злые духи вылетают из пещеры. И вот один молодой ученый из финской ученой экспедиции собрал лопарей на это озеро и принялся стрелять из ружья в пещеру. Вылетели несметные стаи птиц, черных и белых, но ничего не случилось.
С тех пор лопари там не боятся стукнуть веслом и ловят много рыбы.
Хорошо бы побывать внутри этой пещеры и оттуда посмотреть на полуночное солнце. Но это и далеко, и в самую пещеру почти невозможно добраться. Василий советует удовлетвориться ущельем Им-Егор – не менее мрачным, но доступным. В этом ущелье мы переночуем, войдем через него внутрь Хибинских гор и по Гольцовой реке вернемся опять к Имандре.
Пока мы набиваем патроны, готовим пищу, собираемся, Имандра уже опять приготовляется встречать вечер и солнечную ночь.
Неужели опять случится что-нибудь, почему я не увижу солнечную полночь: дождь, туман или просто мы не успеем выбраться из лесу в горы?
Чтобы выбраться из ущелья, нужно часа два ехать на лодке и часа три подниматься в гору. Теперь шесть.
– Скорей, скорей! – тороплю я Василия.
Скользим на лодке по тихому озеру: ни малейшего звука, даже чаек нет. Ущелье видно издали; оно разрезает черную каменную гряду наверху. Снизу, с озера, оно вовсе не кажется таким мрачным, как рассказывают: просто – это ворота, вход в эту черную крепость. Гораздо таинственнее и мрачнее этот лес у подножья гор. Те мертвые, но лес-то живой и все-таки будто мертвый.
Мы причаливаем к берегу, входим в лес: гробовая тишина! В нем нет того зеленого радостного сердца, по которому тоскует бродяга, нет птиц, нет травы, нет солнечных пятен, зеленых просветов. Под ногами какие-то мягкие подушки, за которыми нога ощупывает камень, будто заросшие мхом могильные плиты.
С нами идут в горы двое лопарей: Василий с сыном; остальные разводят костер у берега Имандры, садятся вокруг костра и начинают играть в карты. Завтра они встретят нас в устье Гольцовой реки.
Я надеваю сетку от комаров; от этого лес становится еще более мрачным. С плиты на плиту, выше и выше мы поднимаемся по этому северному кладбищу. Дальше и дальше взрывы смеха лопарей. Разве тут можно смеяться!
Мы вступаем в глубь леса с ружьями, заряженными пулями и дробью. Мы тут можем встретить каждую минуту медведя, дикого оленя, росомаху; глухарей, наверно, встретим, сейчас же встретим. Но я даже не готовлю ружья. Я повторяю давно заученные стихи:
Пройдя полпути своей жизни,
В минуту унынья вступил
Я в девственный лес.
Это вход в дантов Ад.
Не знаю, в каком мы кругу.
Комары теперь не поют, как обыкновенно, предательски-жалобно, а воют, как легионы злых духов. Мой маленький Вергилий с кривыми ногами, в кривых башмаках, не идет, а скачет. У него вся шея в крови. Мы бежим, преследуемые диаволами дантова Ада.
В чаще иногда бывают просветы, бежит ручей; возле него группа деревьев, похожих на яблони. И нужно подойти вплотную к ним, чтобы понять, в чем дело: это березы здесь так растут, совсем как яблони.
У одного такого ручья мы замечаем тропинку, как раз такую, какие у нас прокладывают пешеходы у краев полей. Это оленья тропа. Теперь мы бежим по этой тропе в расчете встретить гонимого комарами оленя. Как только мы выбежим из лесу, тут и будет конец всего, – голые скалы и сияние незаходящего солнца. Я совсем не думаю ни о птицах, ни о зверях. Вдруг перед нами на тропу выбегает птица, куропатка, и быстро бежит не от нас, а к нам. Как это ни странно, ни поразительно для меня, не видавшего ничего подобного, но, подчиняясь той атавистической силе, которая на охоте мгновенно переделывает культурного человека в дикого, я навожу ружье на бегущую к нам птицу.
Василий останавливает меня:
– У нее детки: нельзя стрелять, надо пожалеть.
Куропатка подбегает к нам, кричит, трепещет, бьет крыльями по земле. На крик выбегает другая, такая же. Обе птицы о чем-то советуются: одна бежит прямо в лес, а другая – вперед по тропе и оглядывается на нас, будто зовет куда-то. Мы остановимся – она остановится, мы идем – и она катится впереди нас по тропе, как волшебный колобок. Так она выводит нас на полянку, покрытую травой и березками, похожими на яблони, останавливается, оглядывает нас, кивает головой и исчезает в траве. Обманула, завела нас на какую-то волшебную полянку с настоящей, как и у нас, травой и с яблонями и исчезла.
– Вот она, смотри, вон там пробирается, – смеется Василий.
Я присматриваюсь и вижу, как за убегающей птицей остается след шевелящейся травы.
– Назад бежит, к деткам. Нельзя стрелять. Грех!
Если бы не лопарь, я бы убил куропатку и не подумал бы о ее детях. Ведь законы, охраняющие дичь, действуют там, где она переводится; их издают не из сострадания к птицам. Откуда у этого дикаря сознание греха? Или так уж заложена в самом человеке жалость к птенцам?
Под свист комаров я раздумываю о своем охотничьем инстинкте, а на оленью тропу время от времени выбегают птицы, иногда с большими семьями. Раз даже выскочила из-под елового шатра с гнезда глухарка, встрепанная, растерянная, села в десяти шагах от нас и смотрит как ни в чем не бывало, будто большая курица.
– Ну, убей! Что же, убей! – показывает мне на нее Василий.
– Так грех, у ней дети.
– Ничего, что ж грех. бывает, и так пройдет: убил и убил.
Лес становится реже и реже, деревья ниже. Мы вступаем в новый круг дантова Ада.
Сзади нас остается тайбола – лесной переход, а впереди – тундра. Это слово мы усвоили себе в ненецком значении: большое, не оттаивающее до дна болото; а лопари им обозначают, напротив, совсем сухое, покрытое оленьим мохом место.
Здесь мы хотим отдохнуть, развести огонь, избавиться немного от воя комаров. Через минуту костер пылает, комары исчезают, и я снимаю сетку. Будто солнце вышло из-за туч, так стало светло. Внизу Имандра, на которой теперь выступает много островов, за ней – горы Чуна-тундра с белыми полосами снега, будто ребрами. Внизу лес, а тут тундра, покрытая желто-зеленым ягелем, как залитая лунным светом поляна.
Ягель – сухое растение. Оно растет, чтобы покрыть на несколько вершков скалы, лет десять. И вот этой маленькой березке, может быть, уже лет двадцать – тридцать. Вот ползет какой-то серый жук; вероятно, он тоже без крови, без соков, тоже не растет. И тишина-тишина. Медленная, чуть тлеющая жизнь.
Отдохнули у костра и идем выше по голым камням. Ущелье Им-Егор теперь уже не кажется прорезом в горах. Это огромные черные узкие ворота. Если войти в них, то непременно увидим одного из дантовых зверей.
Еще немного спустя мы внутри ущелья Дантовой пантеры нет, но зато из снега – тут много снега и камней – поднимается олень и пробегает через все ущелье внутрь Хибинских гор. Стрелять мы не решились, потому что от звука может обрушиться одна из неустойчивых призматических колонн.
Мы проходим по плотному, слежавшемуся снегу через ущелье, в надежде увидеть оленя по ту сторону, но там лишь необозримое пространство скал, молчаливый, окаменевший океан.
Десять вечера.
Мы набрали внизу моха и развели костер, потому что здесь холодно от близости снега. Так мы пробудем ночь, потому что здесь нет ни одного комара, а завтра рано утром двинемся в путь. На небе ни одного облачка. Наконец-то я увижу полуночное солнце! Сейчас солнце высоко, но все-таки есть что-то в блеске Имандры, в тенях гор вечернее.
А у нас, на юге, последние солнечные лучи малиновыми пятнами горят на стволах деревьев, и тем, кто в поле, хочется поскорей войти в лес, а тем, кто в лесу, выйти в поле. У нас теперь приостанавливается время, один за другим смолкают соловьи и черный дрозд последней песней заканчивает зорю. Но через минуту над прудами закружатся летучие мыши, и начнется новая, особенная ночная жизнь.
Как же здесь? Буду ждать.
Лопари и не думают о солнце, – пьют чай, очень довольны, что могут пить его безгранично: я подарил им целую четвертку.
– Солнце у вас садится? – спрашиваю я их, чтобы и они думали со мной о полуночном солнце.
– Закатается. Вон за ту вараку. Там!
Указывают рукой на Чуна-тундру. Это значит, что они жили внизу, у горы, и не видели за ней незаходящего солнца. В это «комарное время» они не ходят за оленями и не видят в полночь солнца.
Что-то дрогнуло на солнце. Вероятно, погас первый луч. Мне показалось, будто кто-то крикнул за ущельем в горах и потом заплакал, как ребенок.
– Что это? Слышите?
– Птица!
Это, вероятно, крикнула в тишине, при красном свете потухающего солнца полярная куропатка.
После одиннадцати. Один луч потухает за другим. Лопари напились чаю и вот-вот заснут, и я сам борюсь с собою изо всех сил. Нужно непременно заснуть, или произойдет что-то особенное. Нельзя же сознавать себя без времени! Не могу вспомнить, какое сегодня число.
– Какое сегодня число?
– Не знаю.
– А месяц?
– Не знаю.
– Год?
Улыбаются виновато. Не знают. Мир останавливается.
Солнце почти потухло. Я смотрю на него теперь, и глазам вовсе не больно. Большой красный мертвый диск. Иногда только шевельнется, взбунтуется живой луч, но сейчас же потухнет, как конвульсия умирающего. На черных скалах всюду я вижу такие же мертвые красные круги.
Лопари смотрят на красный отблеск ружья и говорят на своем языке, спорят.
– О чем вы говорите, о солнце или о ружье?
– О солнце. Говорим, что сей год лекше идет, – может, и устроится.
– А прошлый год?
– Закаталось. Вон за ту вараку.
Будто разумная часть моего существа заснула и осталась только та, которая может свободно переноситься в пространства, в довременное бытие.
Вон эту огромную черную птицу, которая сейчас пересекает красный диск, я видел где-то. У ней большие перепончатые крылья, большие когти. Вот еще, вот еще. Одна за другой мелькают черные точки. Вот и лопари сидят у костра.
– Вы не спите?
– Нет.
– Какие это птицы там пролетели по солнцу? Видели вы?
– Это гуси летят к океану.
Солнце давно погасло, давно я не считаю времени. Везде – на озере, на небе, на горах, на стволе ружья – разлита красная кровь. Черные камни и кровь.
Вот если бы нашелся теперь гигантский человек, который восстал бы, зажег пустыню по-новому, по-своему. Но мы сидим, слабые, ничтожные комочки, у подножия скал. Мы бессильны. Нам все видно наверху этой солнечной горы, но мы ничего не можем.
И такая тоска в природе по этому гигантскому человеку.
Вот я вижу, луч заиграл.
– Видите вы? – спрашиваю я лопарей.
– Нет.
– Но сейчас опять сверкнул, видите?
– Нет.
– Да смотрите же на горы! Смотрите, как они светлеют.
– Горы светлеют. Верно! Вот и заиграло солнышко!
– Теперь давайте вздремнем часика на два. Хорошо?
– Хорошо, хорошо! Надо заснуть. Тут хорошо, комар не обижает Поспим, а как солнышко станет на свое место, так и в путь.
После большого озера Имандра до города Колы еще целый ряд узких озер и рек.
Мы идем то тайболой, то едем на лодке.
Чем ближе к океану, тем климат мягче от теплого морского течения. Я это замечаю по птицам. Внутри Лапландии они сидят на яйцах, а здесь постоянно попадаются с выводками цыплят. Но, может быть, я ошибаюсь и раньше не замечал птенцов, потому что был весь поглощен страстью к охоте.
Тут что ни шаг, то выводок куропаток и глухарей, но мы не стреляем и питаемся рыбой.
Проходит день, ночь, еще день, еще ночь, солнце не сходит с неба, постоянный день.
Чем ближе к океану на север, тем выше останавливается солнце над горизонтом и тем ярче оно светит в полночь. Возле океана оно и ночью почти такое же, как и днем.
Иногда проснешься и долго не поймешь, день теперь или ночь. Летают птицы, порхают бабочки, беспокоится потревоженная лисицей мать-куропатка. Ночь или день? Забываешь числа месяца, исчезает время.
И так вдруг на минуту станет радостно от этого сознания, что вот можно жить без прошлого и что-то большое начать.