В апреле на страстной ночи стояли теплые, вороные. Никита в четверг, обходя погост, колотушил изо всей мочи. В избе у него было много народа. Сережка привел незнакомого барина со светлыми стеклышками, бритого, с тросточкой, тонконогого, в серой шляпе: из-за границы приехал. Пальтишко на нем было обмызганное, конопатое, а руки тонкие, благородные, и голос тонкий, колокольчиком. Спозаранку пришли свои ребята -- Тулинов, Егор, Кеня, Мясников, Кукушкин -- и привели впервой каких-то заводских и мастеровых. Пришли две молодые не то девки, не то бабы из рабочих: никогда прежде не были. Под ветлой лезли и лезли, как кончили в церквах читать двенадцать евангелий и прошел народ со свечками по домам.
Смирно сидели в избе и шептались. Сережка тоже из-под ветлы сегодня вылез, а не прямиком. Барина подсаживал на ограду. Смеялись оба. Никита, когда барин на ограде показался, ударил в колотушку с плеча, даже в руке стало больно.
-- Может, дядька, звон начнешь, как архирею, больно колотишь? -- шепнул Сережка в ухо.
Никита обиделся, перестал стучать и забурчал:
-- Чем не архирей, ежели такой переполох у тебя? Нагнал народу -- изба трещит!
Барин назвал Никиту товарищем и подал руку. Никита запутался с колотушкой, освобождая руку, притронулся до руки барина и услужливо забормотал, идя быстро вперед к сторожке:
-- Вот сюды, сюды... О могилку не запнитесь. Фонаря я, дура, не смекнул принести. Серега, сбегай за фонарем, мое дело сторона!
Сережка и барин весело засмеялись.
-- Будет, дядька, спешить, -- сказал озорно Сережка, -- стучи в колотушку. Мы с товарищем Иваном одни дойдем. Два шага дороги. Пусти-ка меня вперед!
Его обошли. Барин осторожно и хрупко кружил между могил. Никита не отставал, вглядывался ему с любопытством в спину. Потом, подумав, поднял колотушку и забил... Иван вздрогнул, потянул шеей. Никита перегнал барина у сторожки, отворил широко двери и полез в сени, топоча ногами в привычной темноте.
-- Будто вельможу дядька тебя встречает, товарищ Иван, -- сказал Сережка, наклоняясь в дверь за ним.
-- Даже неловко, -- шепнул Иван. -- Чего он, право?
Никита открыл дверь в избу. В сени выскочил желтый подсолнечник света и хлынул серыми гривами табачный дым. Никита посторонился и пропустил барина, поправлявшего на ходу стеклышки.
Никита крепко закрыл за собой дверь и, не сводя глаз с барина, опустился на порожек.
Товарищ Иван огляделся, присел на краешек к столу, положил пальтишко на колени и прикрыл его серой шляпой. Все молчали. Егор тогда шепнул Сережке:
-- Колотушку-то надо выпроводить. Не к чему ему знать лишнее. Покупной он человек. Иван, может, секретное скажет в докладе. Скажи, дороже заплатим за сегодняшнее.
Сережка подкатился к Никите.
-- Дядька, постеречь бы тебе!
Никита недовольно поглядел на племянника:
-- Можно и постеречь. Послушаю малость, что эн-тот... стеклышкин... говорить станет -- и постерегу, мое дело сторона!
-- Поздно бы не было, дядька? Нам эту птицу под большую охрану дали. Не уберегли, скажут! Организация тебе сулила награду за сегодняшнее...
-- Пора начинать! -- кто-то сказал с лавки. -- Время идет... Все в сборе!..
Иван откашлялся и потрогал шляпу.
-- Минутку, товарищи! -- выкрикнул Егор, глядя к двери. -- Товарищ Никита на сторожку спервоначалу встанет от бродячего народу.
Все повернулись к Никите. Иван усмехнулся, вспомнив о колотушке. Никита поспешно вскочил, заторопился и повалил в двери, охранно заколотя в колотушку уже в сенях. Сережка выскользнул за ним и замкнул дверь.
-- Пошто запираешься? -- сердито из-за дверей зашумел Никита. -- Што за новости такие! Не хозяин в своей избе, выходит?
-- Ну, отопру. Какой ты, право, дядька! -- откладывая засов, засмеялся Сефежка. -- Ты в другой конец отойдешь, а тут... черт ее знает... кто и шаст прямо в избу. Тебе понадобится, ты в окошко постучи. Твой стук знаю, небось...
-- Запирай, когда так, мое дело сторона, -- согласился Никита. -- Вот пошто только мокрохвостых привели: избу опоганили. Бабье ли дело по мужику бабе равняться?
Никита помолчал и добавил.
-- Беловолосенькая-то ничего: товар крепкой! Как зовут-то?
-- Аннушкой. Ваньки покойника журжа. Затворю, значит, дядька? Стучи. Некогда прохлаждаться!
Сережка щелкнул засовом и убежал.
-- Про-свир-ни-ха? -- протянул удивленно Никита. -- Во-о-т кто-о-о! Она-то пошто пришла!
Никита пошел кругом, раздумывая:
"Муж на кладбище поляживает, а она подолом над могилкой вертит! Знал бы, не пустил сучонку... Ну-у и ле-во-рю-ция. Пустяковина, а не ле-во-рю-ция. Где баба замешается, окромя похабства ничего не будет. Выходит... Егоркину полюбовницу охраняю? Егорка на охрану посылает, а с ним заодно Сережка, вислоухой! Тьфу!"
У ограды, недалеко от святых ворот, кто-то зашабаршил. Никита испуганно рванул колотушку, подошел к решетчатым воротам, прислушался, вгляделся во тьму. Никого не было.
Никита обогнул погост. Он перешагивал через могилы" вспоминая по именам и по отчеству покойников, хваля и ругая их. Отогнал свистом долгим и пронзительным, сунув пальцы в рот, табунок забредших с лугов коней из Прилуцкой слободы под городом. Послушал с усмешкой испуганное ржанье коней. Кони взвили хвосты и бросились по лугам, мягко колотя по земле раскованными копытами. Никиту подтянуло к избе. Он осторожно пододвинулся к окошку, приваливаясь к косяку. Из-за ставни выливался тоненький бабий голос -- дзинь-дзинь-дзинь. Никита долго не мог разобрать слов. Он сделал ухо трубочкой и прильнул к щели. С трудом Никита начал понимать слова, но они вызванивались в окно оторванно, отдельно, стирались для слуха.
Однако Никита довольно и удовлетворенно подумал:
"Ишь ты, о загранице повествует! Человек-то он приезжий, загранишной... А што Сереге заграница, пошто? И другим тоже! Мне, к примеру, мое дело сторона! Аннушке тоже. Награду обещали... за пустяки. Тешат маленьких. Ну, не пьют -- и то хорошо. Лево-рю-ция? Господа промеж себя не поладили: и ле-во-рю-ция, мое дело сторона! На свою сторону привечивают, штобы супротивника накрыть вовремя... Подыгрывают... Рабочим и мужикам ка-а-к живется неповадно, кто это не знает? Как есь по этому месту и бьют. Жулье! А нам што: плата -- и ладно, мое дело сторона! Можно и постучать. Застанут ежели, худо! Да где тут застать! Кому в святой четверток охота из дому выходить? Одни дураки шляются. В избе-то сидят! Сиди -- и ушами хлопай, мое дело сторона! Образованные разведут голосом лучше гармоньи! Вон у образованных книг-то сколько! Говори -- не переговоришь!"
И Никита махнул рукой, пропала охота постучать в ставню и вызвать Сережку. Он ходил в вороной и теплой ночи кругом, курил, чиркал за оградой слюной, нюхал давшие почку тополя, грыз залежалый в кармане баранок, усаживался на каменную ступеньку у паперти и спокойно, равнодушно служил погосту, ребятам с завода, господскому потайному делу.
Наскучивало сидеть на улице, холодал, собирался в избу, но глаза легонько и сладко укладывались на покой. Никита прилегал на руку и дремал. Вскакивал он от ночного шелеста голубей на колокольне и колотушил, будто наверстывая усердием за молчаливую дремоту. И снова шел в обход по кладбищу.
За склепом, в железном фонарике с голубыми и розовыми стеклами, у черномраморного креста теплилась неугасимая лампадка по купце Сосипатре Свистулькине. Торговал вином при жизни Сосипатр Свистулькин. Никита оправлял на ночь изо дня в день лампаду в фонаре. По праздникам ходил ко вдове. Выносили ему за труды пирога с визигой кусок. На пирог капала густая капля запеканки из стаканчика. Не держала по обещанию у себя в буфете вдовствующая Свистулькина, кроме запеканки, других вин. Светил теперь Свистулькин своим фонарем, будто второй сторож на погосте.
Шел Никита к фонарю и, наставив медную луковицу часов на розово-голубой отблеск неугасимой лампады, глядел на циферблат. Приходило время -- отбивал в повесочный колокол десять, одиннадцать раз. Часы с погоста слышали только луга, он сам, покойники, ночевавшие в канун отпевания в церкви, да опять покойники, лежавшие в домовищах в земле.
За ставней тот же голос был непонятен и косноязычен. Пришла крепкая, теребливая скука. Никита стукнул Сережке.
Вышел Егор за двери и сразу окатил холодной водой.
-- Кончаем, товарищ Никита! Пройди еще разик: нет ли кого? Выходить сейчас начнем. У ветлы взгляни.
Окатил -- и ушел, запирая двери.
Никита опешил, хотел рассердиться, а только сказал:
-- Где Серега-то?
И, не дождавшись ответа, насмешливо кривляясь, добавил:
-- Мне бы на ночевку, ваше благородие! А?
Никита вяло походил около сторожки, прикусил зубами клок бороды, навалился на рогатый угол и раздраженно зашипел:
-- Распоряжение гу-бер-на-тор-ское! Убил одного человека... баба ево понадобилась, стер-р-ва! И не отрыгнулось!.. Днюют и ночуют в избе сук-к-и, а меня же и хоронятся. И, скажи на милость, дураком считают сами дураки!
Обида родилась сразу, как искра в цигарке.
-- А я ли не стерегу другой год! -- воскликнул вдруг Никита и швырнул колотушку под скамейку. -- Серега тоже прохвост! Племян-нич-ки пошли!
Расходились в двенадцать молча, сторожко, по двое, ныряли под ветлу и, не гремя о железную крышу оградки, спускались в луга.
Барин со стеклышками вышел первый с Тулиновым, гоошел мимо, не заметил и на ходу сказал:
-- Удобное место, знаете! И сторож... с официальной колотушкой!.. Показывайте, как идти! Я вижу только свои пенсне.
Тулинов тихо засмеялся.
-- Я тоже ничего не вижу. Я... больше на ощупь...
-- Ну, на ощупь, так и на ощупь. Шагаем. Там где-то лезть надо!
Никита прижался к стене, пропустил и зло подумал вслед:
"Как на костылях идут. И труба в глазу не помогает. Спасибо не сказали за помещенье и... за хлопоты. Надсмешки еще над колотушкой. А без колотушки совсем бы пропали, бездомные!"
Сережка с бабой вылезал последним.
-- Надо дядьку, Олюнька, покликать. Куда он запропал? Потом и пойдем.
-- Вон кто-то стоит, -- сказала Олюнька.
-- Дядька, ты?
-- Ну, я... Чего тебе! -- выкрикнул Никита дрожавшим от гнева выкриком.
Олюнька вздрогнула от неожиданности.
-- Во голосина! -- фыркнул Сережка. -- Напугаешь неровно.- Женщина назад подалась со страху. Уходим мы, дядька. Я завтречка забегу.
Никита помолчал и буркнул:
-- Ладно. Хоть и не забегай -- не заплачу.
-- На сердитых воду возют, дядька, -- пошугил Сережка. -- А я прискачу.
И пошли в обнимку.
Никита разомлел вдруг... Отлегло у него сразу на сердце от веселого Сережкина голоса, от обнимки Се-режкиной. И он весело крикнул вдогонку:
-- Кралю-то береги!
Сережка и Олюнька засмеялись, невидные за темнотой.
-- Поиграй в музыку, дядька! -- задорно стрельнул Сережка из-за склепа.
-- И-де-е-т!
Никита засуетился около лавочки, схватил колотушку и задребезжал мельчайшим зерном.
В темноте звонко переливался смех, будто роняли бубен и плясали с ним.
Глава третья
Как перелезли под ветлой, так и пошли рядом. Молчала Аннушка, молчал Егор. Молчала ночь. Молчаливо лежал предпраздничный город вдалеке с ночными маяками огней. Не слышно было шагов в лугах -- и было так просто идти молча. В городе Аннушка услышала тяжелый нажим каблуков Егора о каменную мостовую, а в ушах Егора забился частый убегающий шаг Аннушки -- и стало невмоготу.
Тогда Аннушка схватила крепко руку Егора, прижала к себе и потащила. Часто, задыхаясь, дрожа, заговорила она:
-- Пойдем, пойдем... Ты думаешь, я забыла тебя... разлюбила? Не помню каждый день и час? Чуждаюсь тебя, думаешь, не говорю с тобой?.. И все прошло? Ничего, ничего, ничего не прошло!
Аннушка закричала над самым ухом. И повелительный голос словно топал ногами на Егора.
-- Говорят, не прошло! Ах, Егора, Егора. Как на сердце больно! Давит сердце какая-то рука в кулак... Не хочет отпустить. Сердце туда-сюда, а везде стенки. Будто в клубке с нитками сердце... Держи меня крепче, я шатаюсь. Постой, я продышусь.
Егор осторожно поддержал ее.
-- У тебя... у тебя платочка нет? Слезы вытру... Што я -- у самой платок на голове.
Аннушка рванула платок с головы и закрыла лицо.
Аннушка торопилась, бежала, останавливалась, опять бежала, держась за Егора. Изнемогла...
Сели на бульваре, у архиерейского сада, на скамейку. За высоким дощатым забором плескалась и переливалась вода, а потом редко, уныло, глухо булькала о камни и гудела. Будто задевал кто-то в саду о жилу виолончели.
-- Сердце у меня стало плохое. Вот как плотина у архиерея. С дырой. Ты не подумай, я набиваюсь к тебе. Как тогда сказала, так и будет. Отжила я с тобой. Тянет, ой как меня тянет к тебе! А я за вожжи себя. Егора, Егора, зачем ты убил Ивана! Так бы и жили мы с тобой: украдчи слаще жить.
-- Аннушка, но ведь он бы убил меня! Ты пойми, подумай. Вся слобода рада его смерти. Мы сто раз говорили с тобой.
-- И... напрасно говорили. Это я... я убила Ивана. Ты только выстрелил. Бросила бы я тебя, ничего бы и не было. А я не бросила. Баба я. Ты слышишь, я зову его Иваном? И ты не называй его по-другому. И тебя мне жалко... Вот как жалко!
Аннушка обняла Егора и, раскачиваясь из стороны в сторону, жалко дрожала на плече у него.
-- Аннушка, он против всех шел.
-- А не убивал... не убивал! -- зашептала Аннушка, отстраняя и отталкивая Егора. -- Я полоумная, скажешь? Из любви к нему маюсь? Ненавижу его! Все тряпки его сожгла. На память ничего не оставила. На могилу его плюнула. Он жизнь мою, как дерево, с корнем вырвал и бросил на дорогу, на пыль, под колеса, под копыта. Будто по телу мне долго-долго бороной таскали. Измяли меня всю тройками да верховыми. И] большой воз по мне прокатился... Сердце у меня только тебя и заприметило. А чтобы через смерть получить счастье?.. Ненастоящее это счастье! Отстань от меня, Егора! Смотри со стороны, как я чахну. А может быть, повеселеет. Я живучая... Я противная. Руки на себя накладывала, как он, дуру, меня обесчестил. А ничего... прижилась. Ты думаешь -- бабы только спать с мужикам! годятся? Увидят портки -- и ничего не надо. Ан нет! Не все это! Говори чего-нибудь! Зачем ко мне подкрадываешься? Пережидаешь, как вытеку вся? Не молчи, не молчи!
Егор дотронулся до руки Аннушки, но она вскочила, закричала, затопала ногами.
-- Не ходи за мной! Не ходи! Я одна пойду!
Аннушка скрылась в темноте березовой аллеи. Егор долго сидел, ничего не слыша, ни о чем не думая.
На архиерейской плотине зашуршал, обвалился ком земли, вода заглохла. И долго в саду стояла тишь. И снова рассыпалось на плотине будто зерно из мешка, и кто-то начал набирать в узкогорлые кувшины воду -- бульк-бульк-бульк и разливал их -- шль-шль-шль.
Егор, медленно и глубоко вздохнув, поднялся и пошел по бульвару. И сразу же из темноты, из-за деревьев вышла Аннушка.
Он сжал ее за руку и повел.
-- Где бы жить, лучше не надо теперь... Поле чистое, ровное, гладкое, как плита: никто не мешает.
-- Это родимчик меня бьет, Егора. Отец у меня от вина сгорел. Я и вышла трясунья подлая! А ты -- дубовый! Из тебя не согнешь дуги.
В голосе Аннушки была насмешка и нежность.
-- Дубовый не дубовый, а хозяин себе. У дуба у этого червоточина большая живет. Залечить бы...
-- Это не я ли червоточина? -- вспылила Аннушка. -- Бабы другой захотел?
-- Не горячись зря. Ты в отца, а я в мать. Покойница у меня помиргала, мучилась на полу, сестре моей наказывала: "Машка, огурчиков-то насоли, капусты наруби. Отец с ребятами зимой и покушают всласть". Я в нее. Через все горя человек пройти может. Мать была заботливая, я в нее. Жизнь свою устроить хочу. Терпенья у меня, как у машины. Неразговорчив я -- больше слушаю. Люблю один раз. Не люблю с походом все разы. Чего ты беснуешься, отбесноваться не можешь? Кончено. Воз по тебе проехал, говоришь, а самой под воз смерть охота лечь. Полынь на дороге рвут на веники, где лесу мало. Намучилась за год. Будет. Вырывай сразу. Не запутывай себя!
-- Егора, у меня туман в голове. Кружится там все. Маленькая свалилась я с яблони, сквозь сучья вниз головой так летела. Мне жить больно. До чего подлые люди живут на земле! Глаза не глядят, запахнуться от них полой -- и не показываться! Плакала я на пожарище... Бабы тобой попрекали. Горда я, Егора.
Аннушка притихла, смолкла... Егор выпустил ее руку и молча шел рядом.
Бульвары кончались, серея шапками обнаженных вершин.
Аннушка тихо попросила:
-- Давай еще посидим. Может, последний раз сидим.
Сердито и серьезно спросил Егор:
-- Ты что -- помирать собираешься?
-- Может, и так.
Сели близко и дружно, но отвернулись друг от друга.
-- Ты о чем думаешь?
Аннушка, не глядя, теребила за рукав Егора.
-- О тебе.
-- А я о тебе.
И засмеялась. Егор недовольно поморщился.
-- Что ты обо мне думаешь?
-- Думаю, што тебе пора спать: напрасно со мной время проводишь.
-- Я домой и шел: ты с дороги сбила.
Аннушка повернулась к Егору, быстро поворотила к себе хмурое лицо его, вгляделась в усталые скучавшие глаза и, злобясь, зашептала:
-- Ты женись, Егора... Я тебе посватаю... У меня есть хорошая невеста... Я сама по себе. Я с бабами мыть посуду после пьяниц буду...
И вдруг заломала руки, обняла колени Егора и забилась на них. Егор встряхнул ее за плечи, посадил, смахнул рукой слезы с раскрывшихся широко глаз. И он прикрикнул на нее.
-- Ты... на самом деле сумасшедшая! Мне... тебя... охота... ударить!
Аннушка взметнулась вся, засмеялась сквозь слезы, перестала плакать и забормотала:
-- Ударь... ударь... Меня... давно не били. Нет, ты лучше застрели меня, как застрелил Ваньку!
Егор оттолкнул ее, встал и, угрожающе уставив глаза, закричал:
-- Я не мышь, а ты не кошка, штобы играть мной, дурная баба! Ты на себя не похожа... противная! Мне... совестно на тебя глядеть, на представление это!
Егор стал уходить. Сзади раздавался и смех и плач, перемежаясь один другим. Лицо сморщилось от жалости и отвращения. Приходила жалость, совалась под ноги, свертывала прямые и крепкие плечи, подергивала веки соленой болью и забиралась под ресницы маленьким прибитым зверьком. И Сыло стыдно жалости, Пошел скорее, убегая... Потом долго таскал себя по комнате под грузный усталый храп Корёги за стеной, оборвал на стене листок с календаря и смотрел на красное праздничное число жесткими унылыми глазами. Чужими руками разделся, не заметил, как лег... И забылся.
А потом увидел себя в одном белье у окна и стыдливо тянулся застегнуть ворот рубашки. Губы Аннушки что-то неслышно говорили за стеклом. Она улыбалась прищуренными глазами и закрывала их рукой. Егор с силой рванул зимнюю раму. Посыпалась замазка и застучала о пол. Ночной ветер хлынул и сдул назимовавшую пыль. Аннушка перегнулась, достала его голову, схватила шею руками... Егор легко поднял ее и внес в комнату.
Аннушка ликующе шептала:
-- Егора, я насовсем! Вещишки.. перенесу... навечеру!