Максвелл Гейвин Кольцо светлой воды

Гейвин Максвелл

КОЛЬЦО СВЕТЛОЙ ВОДЫ

Джону Дональду и Мэри Мак-Леод из Тормора

КОЛЬЦО

Он венчал меня кольцом, кольцом светлой воды, Рябь которой вздымается из пучины морской. Он венчал меня кольцом света, Отблеск которого - на быстрой реке. Он венчал меня солнечным кругом, Слепящим глаза в небе летнем. Он короновал меня венцом белого облака, Клубящегося на снежной вершине горы. Опоясал меня ветром, кружащим по свету, Привязал меня к стержню смерча. Он благословил меня лунной орбитой, Безграничным ожерельем звёзд, Орбитами, отмеряющими годы, месяцы, дни и ночи, Орбитами, управляющими потоком прибоя И велящими ветрам, дуть или стихать.

А в центре кольца, Дух или ангел, волнующий тихий пруд, Не случайная вещь в природе, Касанье пальца, зовущее в какой-то миг Звёзды и планеты, жизнь и свет, Или же сбирающее тучи над холода вершиной, Преходящее прикосновение любви, Взывающее к жизни весь мой мир.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Когда я писал эту книгу о своём доме, я не назвал его настоящим именем. И это вовсе не из желания напустить таинственности, - любому любознательному не так уж и трудно будет выяснить, где я живу, - а потому, что публикация в какой-то мере может показаться жертвой, предательством по отношению к его удаленности и уединению, как если бы, сделав это, я подпустил к нему его врагов: промышленность и городскую суету. Я назвал его Камусфеарна, Ольховый залив, по названию деревьев, растущих на берегу ручья; но название ничего не значит, так как такие заливы и дома, пустые и давно нежилые, разбросаны по всему морскому побережью Западного нагорья и Гебридских островов, и в описании какого-либо из них читатель, возможно, узнает другие места, которые были дороги ему самому.

Ведь эти места - просто символы. Для меня и для других - символы свободы, то ли от тесных уз человеческих отношений и перенаселенных общин, от менее явного заключения в стенах кабинетов и расписаний, или же просто свободы от тюрьмы взрослой жизни и бегства в забытый мир детства, то ли от собственного, то ли всеобщего. Ибо я убеждён, что человек страдает в отчуждении от земли и от других живых существ в нашем мире. Развитие интеллекта обогнало его потребности, как животного, и всё же ради спасения он должен пристально вглядываться в какой-то клочок земли в том виде, в каком он был до того, как вмешался человек. Итак, эта книга о моей жизни в одиноком домике на северо-западном побережье Шотландии, о животных, которые жили там со мной и о некоторых людях, бывших моими ближайшими соседями на живописных утёсах у моря.

Камусфеарна Октябрь 1959 года Гейвин Максвелл

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ОЛЬХОВЫЙ ЗАЛИВ

Глава 1

Я сижу на кухне-гостиной, комнате, отделанной смолистыми сосновыми панелями, а на диване лежит на спине и спит выдра, подняв передние лапы вверх, на мордочке у неё выражение глубокой сосредоточенности, которое бывает во сне у очень маленьких детей. На каменной плите над камином высечены слова: "Non fatuum huc persecutus ignem" -"Не за блуждающим огоньком пришёл я сюда". За дверью плещется море, волны которого разбиваются на пляже не далее как на расстоянии броска камня, а вокруг занавешенные туманом горы. Стайка диких гусей проносится мимо и садится на коврик зеленого дерна. И кроме тихого довольного гомона их голосов, а также шума моря и водопада, стоит полнейшая тишина. Это место - мой дом вот уж более десяти лет, и какие бы перемены у меня в жизни не случились в будущем, он останется моим духовным очагом до конца моих дней. Дом, куда возвращаешься не с уверенностью встретить гостеприимные человеческие существа, не с ожиданием удобства и покоя, а к давно знакомым покрытым мхом утёсам и к рябинам, приветливо машущим тебе ветвями.

Я и не думал, что когда-либо вернусь жить на запад Шотландского Нагорья. Когда моё предыдущее пребывание на Гебридских островах закончилось, оглядываясь назад, я посчитал его лишь эпизодом, и отъезд оттуда мне казался бесповоротным и окончательным. Мысль о возвращении походила на положение отвергнутого любовника, умоляющего уже холодную любовницу, которой он больше не нужен. Мне тогда казалось, что я и в самом деле последовал за блуждающим огоньком, поскольку мне ещё предстояло узнать, что насилием нельзя ни добиться счастья, ни удержать его.

C cожалением вспоминая свои буйные подростковые годы, полагаю, что был искренним членом кельтской окраины, увлекавшимся шотландскими тканями и предрассудками.

Это вовсе не было результатом националистического мировоззрения, и мои устремления не могли найти себе выхода в этом направлении, так как в то время я ещё был отъявленным снобом, и движение это мне казалось по существу плебейским.

К тому же его поддерживала молодёжь, чьи притязания на Западное шотландское нагорье были так же сомнительны, как и мои собственные. Я и не стремился попасть в такую компанию. Здоровый и бодрый энтузиазм туристов из промышленных городов вызывал у меня тошноту, сходную с той, которую испытывал Макдональд из Бен-Невиса в книге Комптона Маккензи.

И вовсе не с ужасом, подобающим сохранившимся динозаврам, смотрел я на некоторых дремучих князьков, усы которых были так же длинны, как и их родословная, но с тем особым почтением, которое оказывают поклонники старых автомобилей машинам марки "Бентли" двадцатых годов. Ничто в моей молодости не вызывало у меня сомнений в предписанной верности установленного порядка, каким он был во времена моих предков. Для меня Западное шотландское нагорье состояло из лесов, где водятся олени и наследственные князьки, а также овцы. Туристы и Комиссия по лесоводству, к сожалению, нарушали романтическую жизнь местной аристократии.

Я был весьма обескуражен тем, что происхожу из равнинного семейства, которое жило на одном и том же месте более пятисот лет. И там-то я родился и вырос, хоть и числился шотландцем. Это был, несомненно, мой недостаток, точно так же как и то, что я не умел плясать горских танцев и не знал гэльского языка. Учить его - значило признаться, что раньше я им не владел, а это было немыслимо. Я всё-таки разучил несколько мелодий, хоть и неважно, на волынке, у меня была няня, знавшая гэльский язык, меня приучили носить юбку, правда пастушеского покроя, и самое, пожалуй, главное было то, с чего, возможно, всё пошло на убыль, что моя бабушка по матери была дочерью герцога Аргильского, самого Мак-Каллума Мора. Свои каникулы во время учёбы в Оксфорде я проводил вЗамке Инверэри и в Страчуре на противоположной стороне озера Лох-Файн. Инверэри при правлении покойного герцога был храмом заката, как кельтского, так и прочих, и его атмосфера вряд ли была рассчитана на излечение моей болезни. Меланхолическая красота Страчура и Инверэри ещё более осложнялась муками первой любви, я был совершенно околдован ею и погрузился в труды Нейла Манро и Мориса Уэлша в то время, когда мне следовало закладывать основы литературного образования. Всё это по существу было плодом прирождённо романтической натуры с налётом меланхолии, для которой была приготовлена форма - особняк среди обрывистых скал и узких морских заливов Западного побережья Шотландии.

В мое время в Оксфорде была прелюбопытная ватага поместного дворянства, настолько решительно не городская, что мы даже стали одеваться совсем не по университетски. В любое время дня и года мы носили, к примеру, твидовые охотничьи костюмы и тяжёлые сапоги, подбитые гвоздями и смазанные дёгтем, а за нами увивались спаниели и лабрадорские водолазы. Кое-кто из нас был англичанином, но большинство были шотландцы, или же те, чьи родители обычно снимали охотничьи домики в горах. Не сомневаюсь, что этот культ был сродни моему, так как помню, что по осени их комнаты были увешаны головами оленей, подстреленных во время каникул, и велись бесконечные разговоры о Шотландских горах. Большинство из нас было по существу в некотором роде привилегированными туристами, мы также были блестящим примером того, что аристократизм и образование уже не бы ли синонимами.

Моё собственное стремление к горам в те дни было так же мучительно, как и неразделённая любовь, так как независимо от того, сколько бы я не убил оленей и в скольких феодальных замках не жил, я по сути дела не был к ним причастен. Я был дальше от них, чем любой приезжий англичанин, который посадил одну картошину или уложил один камень на другой. Как часто те, кто охвачен большой страстью, находят её и становятся ещё грустней. Так это было и со мной, ибо когда я, наконец, появился на Западном нагорье в качестве собственника и с решимостью работать, меня поставили на колени и прогнали разорённым, почти банкротом. Но за эти пять лет борьбы ложный образ, к которому я так стремился, померк, а его место занял более верный, менее разукрашенный шотландской мишурой, но не менее прекрасный.

Сразу же по окончании войны я купил себе остров Соэй, около четырёх тысяч акров относительно равнинных "чернозёмов", съёжившихся под голыми вершинами у ледниковых впадин и холмов острова Скай. Вот там-то, в семнадцати милях по морю от ближайшей железной дороги, я и попытался организовать для немногочисленного и отчаявшегося населения новое производство по ловле и обработке гигантских акул, которые появляются в гебридских водах в летние месяцы. Я построил завод, купил суда, установил на них гарпунные пушки и сам стал гарпунёром. Пять лет проработал я в тех местах, которые раньше представлялись мне романтическим туманом. Когда же всё это кончилось и я был повержен, я наконец-то примирился с горами, а может быть и самим собой, поскольку в своих собственных глазах я заработал право жить среди них, и явная недостоверность моего шотландского происхождения больше не тревожила меня.

Когда закончилась соэйская авантюра, когда я продал остров и корабли, когда завод был разрушен, а население эвакуировалось, я отправился в Лондон и попробовал заработать себе на жизнь как художник-портретист. Однажды осенью я гостил у однокашника по университету, который купил себе поместье в Западной Шотландии, и как-то в разговоре после завтрака одним воскресным утром он ненароком сказал мне:

- А не хочешь ли ты обосноваться на западном побережье, раз уж потерял свой Соэй? Если ты не очень возгордился и готов жить в избёнке, то у меня есть такая на примете в одном заброшенном месте. Она находится на самом берегу, к ней нет никаких дорог, а называется Камусфеарна. Там поблизости несколько островов и автоматический маяк, где давно уж никто не живёт, и я не могу найти никого в своём поместье, кто бы согласился жить там. Если ты готов присматривать за ней, то можешь там поселиться.

Вот так вот между делом десять лет тому назад я получил ключи от своего дома, и нигде на западном нагорье и на тех островах, где мне приходилось бывать, не видал я такой пронзительной и разнообразной красоты на таком небольшом пространстве.

Одноколейная дорога на протяжении последних сорока миль, местами очень крутая, проходит в южном направлении где-то в миле от Камусфеарны по обрыву высотой около четырёхсот футов. Прямо напротив неё у дороги стоит одинокий дом, Друимфиаклах, принадлежавший моим ближайшим соседям и друзьям Мак-Киннонам. За их домом горы волнами подымаются к вершине высотой более трех тысяч футов, которая большую часть года покрыта снегом или припорошена им. С другой стороны на западе за проливом шириной в три мили возвышается громада острова Скай, дальше к югу маячат бастионы острова Рам, а фигура лежащего льва острова Эйгг скрывает морскую линию горизонта. За Друимфиаклахом дорога как бы падает духом, как будто уже знает, что ведёт в тупик шестью милями дальше уже на уровне моря, зажатая между ужасным массивом, грозящим оползнями с одной стороны, и темными водами морского залива - с другой.

Друимфиаклах - это крошечный оазис среди диких гор и торфяных болот, расположенный в четырёх милях от ближайшего жилья при дороге. Оазис, орлиное гнездо; окна дома выходят на запад на Гебридские острова и на пурпурные закаты, которые разгораются и гаснут за их вершинами. А когда солнце садится и ярко блестят звёзды, множество маяков на рифах и островах рдеет и мерцает над волнами прибоя. При западных ветрах зимой стены Друимфиаклаха содрогаются и стонут, и к гофрированной железной кровле привязывают тяжёлые камни, чтобы её не снесло, как это уже бывало раньше. Ветры с Атлантики бушуют, а ветер гремит и бьётся в окна и в железную крышу - просто кромешный ад. А Мак-Кинноны остаются здесь, как и многие поколения их предков, живших поблизости отсюда. Мне теперь даже кажется странным, что было такое время, когда я не был знаком с Мак-Киннонами, удивительно, что, впервые приехав в Камусфеарну, я обошёл их дом стороной и оставил машину в сотне ярдов оттуда у дороги, не зашёл к ним поздороваться и завести с ними знакомство, которому теперь уже много лет. Помнится, в дверях дома стояли и смотрели на меня маленькие дети, а как я познакомился с их родителями, теперь уж и забыл.

Я оставил машину у загона для стрижки овец, неподалёку от берега ручья, и, ещё не зная неприметной тропинки, которой обычно пользуются на пути к Камусфеарне, пошёл вдоль русла ручья вниз. Истоки его находятся почти у самой вершины господствующей горы. Он прорезает склон, и первые тысячу футов своего пути то течёт, то роняет свои ледяные струи между разбросанными тут и там валунами среди мелкого многоцветного лишайника. Там наверху, где кроме орлов, оленей и белых куропаток он кажется единственным движущимся объектом, он называется Голубым ручьём, а у подножья скал, протекая через поросшее тростником озёрко и впадая в широкую ледниковую лощину, принимает уже новое имя по месту своего назначения :

Альт-на-Феарна, Ольховый ручей. Здесь, в лощине, чистая, топазного цвета вода проносится, мурлыча, между низкорослыми дубками, берёзками и ольховником, у подножья которых густой зелёный мох испещрён яркими поганками розового, пурпурного или жёлтого цвета, а летом над полянами носятся и мерцают тучи голубоватых стрекоз.

Милях в четырёх дальше ручей проходит под дорогой у Друимфиаклаха на расстоянии броска камня от того загона, где я оставил машину. Я поселился в Камусфеарне ранней весной, и травы на берегах ручья весело перемежались кустистым первоцветом и фиалками, хотя на высоких вершинах всё ещё было много снега, он также кружевом лежал на нижних склонах Ская за проливом. Воздух был свеж и бодрящ, а с востока на запад, и с севера на юг на холодном ясном голубом небе не было ни одного облачка. На фоне неба всё ещё голые ветви берёз рдели в лучах солнца, а стволы их с тёмной окантовкой белели вдалеке как снег. На солнечных склонах гор пасся скот, образуя ближний фон такого пейзажа, чьи яркие краски не нашли своего отражения на палитре Ландсере. Рюкзак раскачивался и болтался у меня на плечах, я шёл к своему новому дому как один из туристов, которых я в своё время так презирал.

Я был не совсем один, впереди трусил мой пёс Джонни, огромный чёрно-белый спаниель, отец и дед которого были моими постоянными спутниками в мои юные годы, посвящённые в основном охоте. Нас приучили стрелять, и как это ни парадоксально, тот, кто просто обожает животных, в такой обстановке на определённом этапе развития становится очень кровожадным.

Охота занимала большую часть моих мыслей и времени в школьные и студенческие годы. Многие люди особенно привязываются к собаке, которая разделяет разные этапы жизни хозяина. Так это было и с Джонни, я провёл в его компании и в компании его предков своё детство, годы возмужания и годы войны. И хотя в последние годы у меня уже нет ни времени, ни склонности к охоте, Джонни покорно приспособился к своей новой роли. Помнится, как в годы охоты на акул он без возражений превращался в подушку для моей головы на баркасе, качавшимся и прыгавшим по волнам.

А теперь пухлый белый огузок Джонни мелькал и прыгал в кустах вереска и папоротника передо мной и бесчисленное количество раз в будущем, когда мне придется ночами следовать за его бледным едва различимым маяком в темноте по пути от Друимфиаклаха до Камусфеарны.

Вскоре ручей стал уже, и на его крутых берегах уже трудно было устоять, затем он резко поворачивал к морю меж каменных стен, и подо мной был слышен шум высокого водопада. Я выбрался из оврага и оказался на пригорке, поросшем вереском и красным орляком. Отсюда открывался прекрасный вид на море и Камусфеарну.

Этот пейзаж и вид на море подо мной были такой красоты, что я не мог охватить взглядом всё сразу. Я переводил взор с дома на острова, с белых песков на зелёный луг вокруг усадьбы, с кружащихся чаек на бледный сатин моря и дальше на покрытые снегом горы Ская.

Прямо подо мной крутой косогор, поросший вереском и желтыми горными травами спускался к широкому зелёному полю, которое было почти похоже на остров, так как ручей огибал его справа и уходил дугой в сторону моря блестящей подковой. Там, где заканчивался ручей, начиналось море, и его береговая полоса окаймляла это поле, переходя вблизи меня в песчаный и скалистый залив. С одного края этого залива на расстоянии броска камня от моря с одной стороны и окаймлённый ручьем, с другой, стоял безо всякой ограды дом Камусфеарны на зелёном лугу, где паслись черномордые овцы. Этот луг, кроме участка непосредственно перед домом постепенно поднимался в сторону от моря и отделялся от него грядой песчаных дюн поросших бледным песколюбом песчаным и кустистой осокой. По дернистой почве вокруг дома шныряли кролики, а круглые головы двух тюленей казались чёрными в волнах прибоя.

За зелёным лугом и широким устьем ручья в галечнике были острова, ближние размером не более двух акров, суровые и скалистые, на которых тут и там было несколько низкорослых рябин, а солнце рдело на пятнах засохшего вереска. Острова образуют цепь примерно в полмили длиной, которая заканчивается одним, равным по размерам всем вместе взятым остальным, на обращённом к морю берегу которого виднелась башня маяка.

На этой гряде островов были небольшие отмели, песок которых настолько белый, что от него ломит глаза. Дальше за островами было блестящее, как бы эмалированное море, а ещё дальше возвышалась громада острова Скай, горы которого сливового цвета тут и там разукрашены пятнами и полосами снега.

Даже издали дом Камусфеарны нёс на себе тот отпечаток, который бывает у жилища, которым давно не пользовались. Его трудно определить, и он вызван не очевидными признаками запустения.

У Камусфеарны на крыше не было нескольких черепичин, все окна были целы, но в общем у дома было таинственное выражение, в некотором роде похожее на лицо молодой девушки во время первой беременности.

По мере того, как я спускался по крутому склону, показались ещё два строения, прижавшиеся к краю холма. Хлев, обращенный к Камусфеарне на краю луга, и более древняя избушка без окон у самой кромки моря, так близко от шумящих валов, что я даже удивился, как это она выстояла. Позднее я узнал, что последние жильцы этого дома ушли из него во время сильного шторма, который вызвал наводнение, и им пришлось спасаться через заднюю дверь.

У подножья холма ручей спокойно нёс свои воды по аллее из одиночных ольшин, хотя в скалистом ущелье позади меня слышался шум невидимых отсюда водопадов. Я прошёл по крепкому деревянному мосту с каменными быками и мгновенье спустя впервые повернул ключ в двери Камусфеарны.

Глава 2

В доме совершенно не было мебели, не было ни воды, ни освещения, а воздух внутри был холодным как в морге, но для меня это было сказочное царство Ксанаду. Дом оказался гораздо просторнее, чем я предполагал. На первом этаже две комнаты, гостиная и жилая кухня, кроме того была "задняя кухня" или чулан, а также две комнаты и лестничная площадка наверху. Дом был полностью обшит лакированными сосновыми досками по моде начала века. Я принёс с собой всё необходимое, чтобы прожить день-другой, пока не ознакомлюсь с обстановкой: спальные принадлежности, примус и немного горючего, свечи и кое-какое продовольствие в консервах. Я знал, что у меня не будет проблем с тем, на чём сидеть, так как за пять лет охоты на акул у этих берегов я привык к тому, что на каждой отмели западного побережья есть масса рыбных ящиков. В первое время пребывания в Камусфеарне штабеля рыбных ящиков служили мне и сиденьем и столом, и даже сейчас, несмотря на известную обустроенность дома, они составляют основу значительной части мебели, хоть всевозможные ухищрения и покрывала искусно скрывают её происхождение.

Десять лет жизни в Камусфеарне научили меня также и тому, что, если запастись терпением, то рано или поздно любой из предметов домашнего обихода появится на отмели в пределах мили от дома. Поэтому прочесывание побережья до сих пор сохраняет для меня всё ту же привлекательность и вожделение, какие я испытывал тогда. После западного или юго-западного ветра можно найти почти всё что угодно.

Рыбные ящики - большей частью с названиями фирм Маллейг, Баки или Лоссиемаут, но также иногда и из Франции и Скандинавии, - их даже нет смысла считать, хоть я их до сих пор собираю, больше по привычке, чем по необходимости. Рыбные корзины, большие открытые корзины из лозы с двумя ручками, годятся на дрова и под мусор.

Целые деревянные бочонки попадаются редко, за все свои годы здесь я нашёл их только три. Я с усмешкой вспоминаю, как смотрел на них в английских барах, владельцы которых используют их в качестве стульев как дань моде, в то время как я пользовался ими по необходимости.

Инстинкт Робинзона Крузо таится у большинства из нас, возможно, благодаря играм нашего детства по строительству дома, и с приезда в Камусфеарну, я тщательно осматриваю любые обломки и прикидываю, нельзя ли их куда-либо приспособить.

Занимаясь этим делом уже давно, я всё ещё удивляюсь тому, что чаще всего из огромного разнообразия предметов, выброшенных на берег, попадаются резиновые грелки. Они успешно конкурируют - в длинном ряду порыжелых обломков - с обувью без пары и пустыми баночками из-под ваксы и талька, а также с круглыми пробками, служащими поплавками для ловушек на омаров, сетей и даже с вездесущими черепами овец и оленей. На удивление, огромное число грелок оказывается неповрежденным, и в Камусфеарне их теперь избыток, а из повреждённых можно с большой пользой вырезать подставочки на стол под посуду.

Вначале, однако, никакого стола не было, и после нескольких дней пребывания в Камусфеарне стало ясно, что мне придется привезти сюда по крайней мере самую необходимую мебель. Дело это непростое, так как не было подъездной дороги, а до ближайшей деревни, куда можно было переслать мебель, было пятнадцать миль по морю. (Из-за длинных морских заливов, подобных норвежским фьордам, которые глубоко врезаются в западное побережье, расстояние до этой же самой деревни по дороге составляет сто двадцать миль). В конце концов я поехал на машине в гостиницу Лохайлорт около ста миль отсюда, с весьма своеобразной хозяйкой которой Уиллеаменой Макрэ я познакомился в годы охоты на акул. Уиллеамена была очень красивой женщиной из простой семьи с острова Льюис, она побывала в Голливуде в качестве актрисы во времена ещё немого кино. Она была медиумом в спиритических сеансах Конан Дойла, довольно успешно изучала логику под руководством своего дяди, который стал потом профессором в Америке. У неё было много настоящих друзей, занимавших довольно высокие посты. Во время войны, уже в довольно зрелом возрасте, она недолго побыла замужем за одним из подрядчиков, ремонтировавших дорогу у её крыльца. Через несколько месяцев его призвали в армию, и он погиб. А Уиллеамена вернула себе девичью фамилию и никогда больше не вспоминала о своём мезальянсе. Думается, она была по натуре самой тёплой, человечной, восхитительной, самой властной из всех известных мне женщин. Но все недостатки были у неё наружу. Как владелица гостиницы она была эксцентрична и капризна. За обед она могла потребовать от двух шиллингов до фунта стерлингов в зависимости от настроения (а иногда могла вообще оставить гостей без обеда, если ей не хотелось готовить или не нравилась рожа постояльца). Бар у неё бывал закрыт целыми днями или даже неделями, потому что она забывала заказать товар, то же самое с бензоколонкой. Её больше заботило благосостояние cворы домашних животных, начиная с попугая (я до сих пор помню два скрипучих "привета", следовавших один за другим в дьявольском крещендо) и гусей, до шотландских пони, чем каких-то посторонних туристов (она мне говорила, что однажды накормила американцев крупой для кур, сказав, что это такая каша, и они попросили добавки). При всём при том она была такой непосредственной, жизнерадостной и любезной, что её смерть несколько лет тому назад опечалила гораздо больше сердец, чем она могла предполагать. После неё осталось бесчисленное количество долгов, но, пожалуй, о степени её популярности больше всего говорило то, что её долг у бакалейщика составлял три тысячи фунтов стерлингов.

Уиллеамена продала мне ужасную мебель для Камусфеарны: два небольших комода, ящики которых открывались только при значительных усилиях, два кухонных стола и истертый брюссельский ковёр. Я стараюсь не думать о том, во сколько это барахло обошлось мне в конце концов, когда оно пропутешествовало по железной дороге и затем пятнадцать миль по морю в наёмном баркасе. Это была последняя партия мебели, когда-либо переправлявшаяся в Камусфеарну, вся остальная была либо найдена на берегу, либо сработана искусными друзьями, которые гостили у меня, а из привозного было только то, что можно было принести по склону на руках. В эту категорию входит удивительное количество предметов, которые помогли мне превратить рыбные ящики во вполне пригодную мебель. К примеру половину одной из стен на кухне теперь занимает очень большая софа, то есть она только с виду софа, а на самом деле - это всё рыбные ящики, накрытые поролоновым матрасом, вельветовым покрывалом и кучей подушек. Рядом с ней стоит высокий параллелепипед, занавешенный тряпкой, которая когда-то была чехлом на сиденье "Морского леопарда", моего главного корабля при охоте на акул. Если отодвинуть эту занавеску, то взору откроется целая этажерка, заполненная обувью; вся эта конструкция составлена из пяти рыбных ящиков, у которых выбиты боковые стенки.

Такая же пирамида, но уже из ящиков из-под апельсинов с побережья и прикрытая со вкусом материей из Примаверы, хранит мои рубашки и свитера в спальне и выглядит вполне прилично. Искусство составления мебели из рыбных ящиков следует культивировать гораздо шире. В сравнении с широко рекламируемой современной корпусной мебелью она обладает одним любопытным преимуществом: дополнения к ней можно делать бесконечно.

Как-то на второй или третий год моего пребывания в этом доме наступило время, когда я сказал себе: "Теперь нам, по сути дела, не хватает только одного - бельевой корзины", - и несколько дней спустя на берегу появилась бельевая корзина, совершенно целая.

То ли оттого, что обстановка этих комнат складывалась вокруг меня из года в год с того дня, как я впервые вошёл в этот холодный и пустой дом, то ли от моей глубокой любви к Камусфеарне и всему, что окружает её, она стала для меня самым приятным из всех известных мне домов, и гости мои тоже сразу же чувствуют себя здесь очень хорошо. Даже в таком вопросе, как с мебелью, всегда сохраняется чувство ожидания; как будто бы коллекционер мебели определённого периода может в одно прекрасное утро вдруг обнаружить у своих ворот прямо на дороге какой-либо редкий и очень важный экземпляр.

Так много чувств вызывают отдельные предметы, валяющиеся среди обломков и отходов на длинной полосе прибоя: почерневший от огня каркас небольшого суденышка, сломанные и разбитые волнами детские игрушки, деревянная подставка под яйцо ручной работы с тщательно вырезанным на ней именем "Джон", растерзанный скелет собачки, давно уже начисто обглоданный воронами и хохлатыми воронами, лежащий рядом с белыми костьми ошейник с неразборчивой надписью на табличке.

Меня лично особенно больно кольнуло однажды утром в первый год, когда я искал подходящую дощечку для того, чтобы резать на ней хлеб. Я полагал, что дно кадушки подойдёт для этого идеально, если только удастся найти целое. И вскоре я его нашёл. Но когда взял его в руки и перевернул, то прочитал выбитые на ней буквы РХАОС - Рыболовецкое хозяйство на акул острова Соэй, - единственное, что вернуло мне море за всё то, что я ему отдал за пять лет, прожитых на Соэе.

Некоторые из этих предметов настолько таинственны, что наводят на самые невероятные мысли относительно их происхождения. Бамбуковый шест длиной в десять футов, к которому приторочены морским узлом и изоляционной лентой три голубых вымпела с надписями "Шелл" и "Бритиш Петролеум" до сих пор мучит моё воображение. То ли это был молельный флаг, смастерённый моряком с Ласкара, то ли сигнал бедствия, хоть и не очень удачный, сооруженный за многие часы плавания на открытой шлюпке, окружённой шныряющими вокруг акулами и качающейся на высоких океанских волнах в тысяче миль от земли? Я так и не нашёл подходящего ответа.

Две рукоятки от швабры крепко связанные крест-накрест поясом женского плаща, кусок паруса с написанными на нём синей краской словами :"Ещё не вечер", фетровая шляпка, настолько маленькая, что, казалось, была сделана для крошечной обезьянки. По поводу этих и других предметов можно выдумывать самые таинственные истории.

Но не только по поводу таких рукотворных предметов может разыграться воображение и наводить на мысль о драмах, горечи или былом величии. Когда долго живёшь в одиночестве, зрение становится более объемным: по останкам кораблекрушений, по небольшим косточкам или иссушенным крыльям братьев наших меньших можно строить образы, которые проявляются гораздо четче, чем просто видимое глазом. Из какой-то мумии в перьях, тощей и перепачканной, вдруг возникает ясным мартовским утром кружащая пичуга, из затвердевшей корки гниющих водорослей из-под неосторожной ступни вылетает целая стая мух, за неподвижными иссохшими плавниками и чешуёй угадывается стремительность и ход косяков морских обитателей в бурлящих волнах прибоя, за останками какого-нибудь жука-рогача видятся ветвистые рога оленя, высоко парящие в лунном свете октября по голым каменистым лощинам.

Относительно немногое из того, что выбрасывает море, появляется у самой Камусфеарны, ибо дом стоит на южном заливе сориентированного на запад побережья и в какой-то степени защищён цепью островов, которые простираются отсюда до самого маяка. К северу и югу от дома побережье большей частью скалисто, но то тут, то там попадаются длинные галечные пляжи, на которые сильные западные ветры выбрасывают с волнами кучи всевозможного хлама. Побережье выглядит довольно дико, там много опасных рифов и скал, а Камусфеарна с белоснежными песчаными пляжами, зелёным скошенным лугом и приземистой белой башней маяка радует взор по контрасту с суровыми окрестностями.

На побережье много утесов и пещер, глубоких удобных пещер, вход в которые большей частью находится гораздо выше уровня прилива, ибо за несколько веков море отступило, и между утёсами обнажились пустынные пляжи. До недавних пор в этих пещерах регулярно жили странствующие мелкие торговцы, которых было немало, ибо до магазинов далеко, а дорог практически нет. Местные жители были рады этим торговцам, так как кроме товаров те привозили новости из удалённых селений и прочих мест, где побывали; они выполняли функцию местных газет, и обитатели диких отдалённых углов со жгучим интересом ожидали их появления.

Один из них устроил себе дом и штаб-квартиру в одной из пещер неподалёку от Камусфеарны. Как это ни странно, когда-то он был жокеем. Его настоящее имя было Эндрю Тейт, но так как он дезертировал из армии, то сменил его на Джо Уилсон, и его тогдашнее жилище до сих пор даже на картах осталось как Пещера Джо, хотя уж много лет прошло с тех пор, как разгневанный народ разжёг в его пещере такой костёр, что от жары лопнул каменный свод, а Джо изгнали с побережья.

Вначале Джо понравился, ибо был достаточно любезным человеком, и, хоть он со своей подружкой Джинни так и не побывал у алтаря, их пещера была, пожалуй, безопаснее стеклянного дома, на тот случай, если бы стали бросаться камнями.

Если кое-какие камушки и попадали в него, то они были по поводу его дезертирства. Джинни не была неряхой, а Джо - не оборвыш, и их троглодитовое жильё было вполне чистым и аккуратным. На столе из рыбных ящиков у них была чистая белая скатерть, пища состояла из рыбы, ракообразных и всевозможных съедобных моллюсков. У входа в пещеру они построили стену и соорудили лестницу от пещеры к морю, и даже сейчас небольшой причал, где стояла их лодка, свободен от валунов.

Только одно омрачало их приморскую идиллию: оба они слишком часто прикладывались к бутылке. Кошелёк был у Джинни, и несмотря на своё пристрастие, у неё всё же было больше рассудка. Она устанавливала предел расходов на выпивку, но каждый раз, как они напивались, возникала ссора, и как только Джо переступал определённую грань, он начинал драться с ней из-за денег.

Однажды вечером они по обыкновению отправились на лодке в деревенский трактир в четырёх милях от своего жилища и начали выпивать в компании одного торговца, простака по имени Джон Мак-Куин, которого в народе называли Пеликан. Пеликан любил играть на скрипке, и они пробыли в таверне допоздна, переругиваясь и выпивая под его музыку.

Что произошло потом, никто точно не знает, но на этом их рай закончился, наступил конец Джинни и Пещеры Джо. Джо вернулся в деревню утром, постоянно твердя, что Джинни "убили и утопили, убили и утопили". В десяти милях к югу их полузатопленную лодку прибило к берегу, в ней было тело Джинни, карман её платья был вырван, но при ней не было никаких денег. Из ближайшего городка прибыла полиция, и хотя настроение местных жителей сложилось вовсе не в пользу Джо и Пеликана, подробности смерти Джинни остались невыясненными, и им не предъявили обвинения в убийстве. Вроде бы было ясно, что Джинни сначала избили, а затем она утонула; кое-кто, защищая Джо, говорил, что она упала в воду после удара и затем утонула, другие утверждали, что Джо и Пеликан в пьяном угаре избили её до бесчувствия, зачерпнули лодкой воды и затем пустили Джинни по волнам, чтобы она утонула.

Как бы там ни было, люди, жившие по соседству, если так можно сказать, ибо у Джо не было соседей, - посчитали что среди них живёт чудовище. Они собрались и разожгли огромный костёр в его пещере и подожгли заросли вереска над пещерой. От огня пещера треснула, внешняя сторона её отвалилась, и Джо оказался бездомным бродягой. Прошло уже несколько лет с тех пор, как он умер, но на полу пещеры под закопчённой скалой всё ещё можно найти признаки его жизни там с Джинни:

обгоревшая обувь, кусочки металла, растрёпанные кружева ржавого железа, - всё, что осталось от чайника. Наверху, на уступах, бывших когда-то карнизом его жилища, голуби устроили себе гнёзда, и их перья слетают вниз на руины очага.

К тому времени, как я поселился в Камусфеарне, торговцы традиционного типа уже встречались редко. Их место заняли довольно назойливые индийцы, которые время от времени объезжают придорожные жилища на небольших фургонах, набитых дешёвыми товарами. Местные жители, непривычные к такой навязчивой форме торговли, считали их поведение дерзким. Не все торговцы были обходительны, но и к самым безобидным стали относиться с некоторым подозрением. Мне повстречался только один из исчезнувшего племени Джо, и тот уже умер, ему пришлось раньше времени отправиться на кладбище из-за своей давней привязанности к метиловому спирту.

Ему было, пожалуй, немногим больше пятидесяти, когда я познакомился с ним. Он сообщил мне, что вредность предпочитаемого им напитка значительно преувеличивается, ибо он увлекается им вот уж лет сорок, и только теперь это стало сказываться у него на зрении.

Однако он признался, что испытывает значительные неудобства, так как всем торговцам хозтоварами не велено было снабжать его, и ему приходилось идти на самые невероятные ухищрения, чтобы доставать этот продукт. Ему, пожалуй, даже повезло, что он умер до того, как в эти удалённые места провели электричество, потому что метиловый спирт достать стало практически невозможно.

Пещерные торговцы не всегда были единственными обитателями побережья Камусфеарны, так как до чисток в начале девятнадцатого века, жестокость и несправедливость которых до сих пор жива в памяти людей Шотландского нагорья и Гебридов, у них была довольно большая община из примерно двухсот человек.

Потомки одного из этих семейств сейчас живут в Калифорнии, куда их предков изгнали из этих мест. В одной из местных легенд, которые я слышал о них здесь, говорится о "шестом чувстве".

Дети из древнего поселения близ Камусфеарны каждое утро ходили в школу за пять миль от дома, а вечером шли домой те же пять миль. Каждый ребёнок зимой носил в школу корзинку торфа, и они отправлялись ещё до рассвета, топая с грузом на спине. Однажды эта семья приютила одного старого торговца, и тот, глядя, как два хозяйских сына готовят свою ношу поутру, повернулся к родителям и сказал:

- Много синих морей избороздят они, но и полягут в борозде синего моря.

Ребята были из семейства мореходов, и когда выросли, тоже подались в море. Один из них стал капитаном, а второй - первым помощником, но оба потом утонули.

Поросшие шиповником руины старой деревни разбросаны вокруг залива и дальше по побережью, но жители ушли, ушли и торговцы, а дом Камусфеарны теперь стоит в одиночестве.

Хотя историй о "шестом чувстве" относительно немного, и относятся они главным образом к прошлым поколениям, следует отдавать себе отчет, что это вовсе не современные представления о таких способностях, и речь идет вовсе не о тех людях, которые, как считается, обладают ими сейчас. Вопреки распространённому мнению, человек, который обладает такой оккультной способностью, обычно побаивается её и скрывает её ото всех, кроме самых близких друзей. И это не потому, что боится насмешек и недоверия в том смысле, что сосед может сказать :

"Вы только посмотрите на этого лунатика", а потому, что люди боятся свидетельств сверхъестественной силы и чувствуют себя неуютно в присутствии тех, кто утверждает или признаёт, что обладает ею. Люди, убеждённые в том, что они наделены тем, что сейчас обычно называют экстрасенсорикой, также опасаются того, что могут узнать благодаря своему ясновидению, и они, пожалуй, охотно сменили бы свою участь на судьбу обыкновенного человека. Только когда они уверены, что их дар можно в данный момент направить на благое дело, они готовы добровольно воспользоваться им. У меня сложилось впечатление, что глубокая, неискоренимая вера в существование "шестого чувства" практически вездесуща на Западном нагорье и на Гебридах даже среди интеллигентных и начитанных людей, а те немногие, кто посмеивается над ней, делают это лишь ради моды, на самом деле не разделяя её.

Похожие рассказы о других менее спорных вещах до сих пор передаются из уст в уста в этих краях, куда грамотность дошла довольно поздно, и поэтому нет оснований полагать, что предания о " шестом чувстве" подверглись значительным искажениям.

Мой ближайший сосед в Камусфеарне, Кэлум Мэрдо Мак-Киннон, о котором я вскоре расскажу подробней, родом с острова Скай, рассказал мне историю своих предков, которую благодаря чрезвычайной простоте, трудно причислить к выдумке. Во времена его прадеда в море утонул мальчик, рыбачивший в заливе у деревни, и его мать прямо с ума сходила от желания достать тело и похоронить по христианскому обычаю. С полдюжины лодок с кошками весь день плавало на том месте, где он пропал, но ничего не нашли. Все разговоры в деревне, естественно, были только об этом, и к вечеру прадед Кэлума Мэрдо, которому было за восемьдесят, больной и совсем слепой узнал о том, что произошло. Тогда он сказал:

- Если завтра утром меня отнесут на холм у залива, я укажу, где лежит тело.

Понадобится только одна лодка.

Искавшие послушались его, и поутру внук отнёс его на вершину холма. У него был с собой платок, которым он и должен был подать сигнал. Более получаса лодка плавала взад и вперёд по заливу под холмом с кошками наготове, а старик всё сидел, опустив голову на руки, и не проронил ни слова. Вдруг он вскрикнул громким голосом:

- Тог ан тоннаг! Взмахни платком!

Внук вскинул платок, кошки спустили и вынули на поверхность утопшего мальчика.

Просто проявлять скептицизм, когда живёшь не на Гебридах, гораздо проще, когда видение твоё не прояснено и не затуманено здравым смыслом окружающих.

Очень немногое сохранилось в преданиях о прежних обитателях Камусфеарны, удивительно мало, если учесть, что по всей вероятности люди жили здесь тысячи лет. Самые древние из преданий относятся, вероятнее всего, к Средним векам, и в одном из них говорится о свирепом морском грабителе, уроженце этих мест, который разорял побережье к югу, в частности остров Малл, где много потайных гаваней и скрытых якорных стоянок, на галере, один из бортов которой был выкрашен в черный цвет, а другой - в белый, вероятно, с целью сбить с толку или навести на мысль что орудует тут целый пиратский флот. Как бы он не действовал, получалось успешно, так как, говорят, он вернулся в Камусфеарну и умер своей смертью.

На Британских островах как-то не по себе ложиться спать, зная, что в радиусе полутора миль нет ни одного человеческого существа, и что кроме одной семьи на расстоянии в три раза большем нет вообще никого. Очень немногие испытывали такое ощущение, поскольку поверхность земли настолько плотно населена людьми, что там, где только можно, она заселена. И хоть в таких условиях не так уж и трудно разбить лагерь, очень редко выпадает случай оказаться среди четырёх постоянных стен, которые можно назвать собственным домом. При этом возникает чувство изоляции, противоположное чувству одиночества, которое испытываешь в чужом городе, ибо это одиночество вызвано близостью других людей и барьерами, стоящими между тобой и ними, сознанием, что ты одинок среди них : каждый дюйм стен ранит тебя и каждый необщительный незнакомец устанавливает свой флаг. Но быть одному там, где нет других людей, очень интересно, как бы вдруг снимается какое- то давление, внезапно осознаёшь всё своё окружение, резко обостряются чувства, и даёшь себе отчёт в том, что вокруг тебя лишь животный и растительный мир. Я впервые испытал это ощущение совсем ещё молодым человеком, когда путешествовал в одиночку по тундре в трехстах милях к северу от Полярного круга. К тому же удивительные ночи, светлые как день, усиливают эту необычайность, так что только собственный сон отделяет ночь ото дня. Как это ни странно, хоть внешние обстоятельства были совсем противоположными, я испытал такое же или похожее ощущение во время мощных воздушных налётов в 1940 году. Как будто бы жизнь вдруг освободилась от всего несущественного, как заботы о деньгах и мелкие эгоистические амбиции, и ты остаёшься один на один со своей сущностью.

В ту первую ночь, когда я лёг спать на кухне Камусфеарны, мне слышались глухой стук кроличьих лап в садке у песчаной дюны позади дома, тихое попискивание летучих мышей, разбуженных тёплой погодой от зимней спячки и беспокойное посвистывание кулик-сорок, ожидающих смены прилива. Всё эти звуки раздавались на фоне приглушённого шума водопада, который в тихую погоду властвует над всеми другими звуками в Камусфеарне. Я проспал эту ночь, положив голову как на подушку на мягкий шерстяной бок Джонни, как это бывало раньше на беспалубной лодке.

Первое, что я увидел поутру, когда пошёл к ручью за водой, так это группу из пяти оленей, настороженных, но не обеспокоенных, смотревших на меня с поросшего первоцветом берега за стеной приусадебного участка. Двое из них уже сбросили оба рога, так как был уже конец первой недели апреля, двое сбросили по одному, а у пятого самца всё ещё были на месте оба, широкие, длинные и крепкие, с семью отростками на одном и с шестью - на другом. Это была самая благородная голова из всех тех, что мне приходилось видеть за все свои годы кровожадной охоты. Я стал узнавать этих оленей каждый год, так как они были в стаде, которое каждую зиму проходило внизу у ручья Камусфеарны, и Мораг Мак-Киннон обычно украдкой подкармливала их у Друимфиклаха, так как они были с внешней стороны забора у леса, то есть на пастбище для овец. Она называла оленя с тринадцатью отростками Монархом, и хотя он, казалось, не впадал в течку по осени, думается, был отцом по крайней мере одного телёнка, ибо в прошлом году в темноте фары моего автомобиля высветили частично ослеплённого оленя, который прыгнул на бетонные столбики нового забора лесного хозяйства, когда пытался спуститься к Камусфеарне. И его голова, хоть и не совсем царская, была точной копией широченного размаха рогов Монарха. Я чуть было не убил его, так как посчитал, что это тот подранок, которого упустила компания охотников в тот день, но как бы тот ни был ошарашен, он сумел уйти из лучей света фар ещё до того, как я успел вытащить ружьё из чехла.

Я скучаю по тем оленям, которые обычно зимовали поблизости у дома, а теперь по краю холма между Камусфеарной и Друимфиаклахом посажены молодые деревья, и олени остались позади этой живой изгороди, так что сейчас их здесь нет, за исключением случайно забредшего в пределах мили от залива. В свою первую зимовку в Камусфеарне я просыпался и видел из окна узор их рогов как чеканку на фоне близкого неба, и они в некотором роде были для меня важны, так же как и большие следы диких кошек на мягком песке у берега ручья, как хриплый крик ворон и круглые блестящие головы тюленей в заливе рядом с домом. Эти существа были моими соседями.

Посетители из Англии, приезжающие в Камусфеарну, обычно немеют от восторга при виде великолепия природы и сияния голубоватой и золотистой весенней зари, но иногда весьма велеречивы, удивляясь разнообразию окружающего животного мира.

Многие англичане, к примеру, даже не представляют себе, что дикие кошки широко распространены на Западном нагорье, и при их упоминании полагают, что речь идёт об одичавших домашних кошках, а не о рысеподобных животных из породы кошачьих, логово которых все эти годы находилось в пределах двухсот ярдов от моего порога.

Они имеют такое же отношение к домашней кошке, как волк к терьеру, они уже были здесь тогда, когда наши неотёсанные предки поселились в пещерах под утёсами.

Говорят, что их нельзя приручить. Когда я приехал сюда впервые, люди с усадьбы, на земле которой стоит дом, вели длительную войну с дикими кошками, и дерево рядом с загоном для оленей в четырёх милях отсюда было увешано их хвостами, свисавшими с его веток как чудовищные ивовые серёжки. Теперь, когда усадьба перешла от земледелия к лесоводству, диких кошек охраняют, так как они истребляют мышей-полёвок, которые в свою очередь вредят молодым саженцам. При наших благоприятных условиях число диких кошек многократно увеличилось. Самцы иногда спариваются с домашними кошками, но такое потомство редко выживает, либо потому, что отец затем возвращается и убивает новорождённых котят, уничтожая тем самым свидетельство своего мезальянса, или же потому, что люди так и не верят в возможность их приручения. В них преобладает дикая кровь, которая проявляется во внешности похожей на рысь, в дополнительном когте и диком инстинкте. Те немногие котята, которым удалось избежать смерти, обычно уходят в горы и ведут пещерную жизнь своих предков по мужской линии. Старый егерь из Лохайлорта, которого по какой-то причине звали Типперери, рассказывал мне, что однажды ночью, разбуженный кошачьим криком, он вышел на улицу с факелом, в свете которого увидел свою черно-белую кошку в объятиях огромного свирепого дикого кота. Затем он с нетерпением ожидал рождения котят. Когда подошло время, она устроила себе гнёздышко в хлеву, а он весь день прождал, когда она окотится. Но до наступления ночи так ничего и не случилось. Рано поутру ему послышалось жалобное мяуканье у дверей. Он открыл и обнаружил кошку с одним раненым и умирающим котёнком в зубах. В темноте он услышал жуткое рычанье и хрип, и, подняв факел в сторону хлева, он увидел, как дикий кот убивает котёнка. В глазах у кота было зеленовато-янтарное свечение, его огромный хвост стоял трубой, и в свете факела можно было разглядеть лишь жалкие останки новорождённых котят. Единственный из уцелевших, которого мать попыталась принести в укрытие домой, помер несколько минут спустя.

Дикие кошки бывают невероятных размеров, они по крайней мере вдвое больше самых больших домашних кошек. В этом году тут водится один такой неподалёку от дома, оставляющий такой геркулесовский помёт, в сравнении с которым помёт эльзасской овчарки выглядит почти игрушечным. Самих животных днём можно видеть относительно редко, ибо эти существа созданы для темноты и звездного света. Однажды я случайно поймал одного из них в заячий силок, это был огромный кот с десятью кольцами на хвосте, и в тот же первый год в Камусфеарне я дважды видел котят, игравших на заре и резвившихся среди первоцвета и распускающихся берёз на берегу за забором усадьбы. Они были хорошенькие, очень мягкие и пушистые, почти что нежные. В них не было и намёка на ту свирепость, от которой ежегодно страдает так много ягнят и оленят. До того, как люди истребили зайцев, они были желанной добычей больших горных лисиц и этих равнинных диких кошек, и каждое утро я замечал их глубокие следы на песке у входа в норы. Но теперь зайцев нет, а ягнята всё ещё бывают по сезону, и там, где в сумерках был хороший ягнёнок, поутру остаются лишь обглоданные кости и кусок шкурки, похожий на окровавленный тампон в хирургической палате. Затем с морских скал появляются вороны, хохлатые вороны и вездесущие гиены в серых мантиях, и к вечеру не остаётся ничего из того, что долгие месяцы покоилось в чреве самки, кроме белого скелета и обрывков мягкой замызганной шкурки по размеру не больше носового платка.

Среди млекопитающих, после диких кошек, наибольшее удивление у моих гостей с юга вызывают тюлени. Все летние месяцы они почти всё время на виду, и, так как их не пугают в Камусфеарне, они становятся почти ручными. По вечерам они нередко следуют за лодкой в тихой, окрашенной солнцем воде, их головы появляются из воды всё ближе и ближе, и вот они уж на расстоянии длины лодки. Их пугает только смена ритма, надо равномерно грести вперёд, как будто бы ты очень занят своим делом и ими не интересуешься. Коричневые тюлени с большими круглыми головами и короткими носами как у собак встречаются повсюду, и я однажды насчитал их больше сотни примерно за час ходу в лодке вдоль побережья. Кроме тех, что рождаются в этих местах, с мая до ранней осени вокруг островов водятся атлантические тюлени.

Затем они возвращаются на свои там и сям разбросанные лежбища, которых относительно немного. Атлантические тюлени, коротающие лето у Камусфеарны, вероятно размножаются на скалах к западу от Канны, это, пожалуй, ближайшее ко мне лежбище. Вдали от своих лежбищ они никогда не появляются большими группами, в течение долгих погожих летних дней, когда море гладкое как шёлк, а солнце хорошо припекает на покрытых лишайником скалах над полосой залива, они прогуливаются у островов Камусфеарны по двое и по трое, как правило самцы, питаясь главным образом мелкой рыбёшкой и накапливая энергию, которую затем будут безудержно тратить на свои гаремы по осени, ибо во время течки они не едят по нескольку недель. Тому, кто видит атлантического тюленя впервые, он кажется огромным: крупный самец бывает до трёх метров длиной и весит почти полтонны. Это великолепные звери, но мне лично кажется, что им не хватает обаяния котика, у которого не такие величественные манеры, и он любопытен как собака. Однажды на скалах Ру-Арисейга я наткнулся на котика, которому было примерно один день от роду. У него была мягкая белая детская шкурка, которая чаще всего сбрасывается ещё в чреве матери, и он был очень похож не игрушку, предназначенную для развлечения ребёнка. Он был тёплый и круглый, и не только не испугался, а стал ласкаться, и я с некоторой неохотой положил его обратно на место. Но его не так-то просто было оставить там, как только я двинулся, он стал шаркать и ковылять за мной следом. В течение нескольких минут я пытался скрыться от него, виляя и прячась за скалами, но он с удивительной ловкостью находил меня.

Наконец, я кое-как спустился к лодке и быстро погрёб прочь, но через двадцать ярдов он уже был рядом и стал мусолить весло. Я уж было отчаялся и не знал, что мне делать с этим неожиданным найдёнышем, как вдруг в двадцати ярдах от лодки зафыркала его мать, он ответил на её зов, и они оба поплыли прочь. Детёныш несомненно получил выговор, который запомнится ему на всю жизнь.

Детёныши благородного оленя тоже не пугаются человека в первые дни своей жизни, и если где-то в июне вы наткнётесь на оленёнка, прилизанного и всего в пятнышках, лежащего среди длинных зелёных стеблей папоротника-орляка, то не следует заигрывать с ним, если хотите затем уйти восвояси. Поначалу я бывало ласкал и гладил их, а затем попытки удалиться выливались в гораздо более отчаянную игру в прятки, чем с котиком, в то время как встревоженная лань топала ногами и безрезультатно кричала. И хотя оленята в эти первые свои дни по неопытности не боятся человека, они с самого начала с ужасом бегут от таких своих прирождённых врагов, как орлы, дикие кошки и лисицы. Я видел, как лань пыталась защитить своего детёныша от орла, пригнув назад уши и дико взмахивая передними копытами всякий раз, как он подлетал, с шумом рассекая воздух своими огромными крыльями. Если бы лань хоть раз попала в него копытом, то выбила бы ему все потроха, но она лишь задела его по крылу, орёл присмирел и наконец уплыл вдоль лощины, а солнце поблескивало на его величественной мантии.

Если беспомощные оленята являются постоянной пищей горных лисиц в июне, а молодые ягнята - в апреле и мае, то я уж не знаю, чем они кормятся в остальное время года теперь, когда кроликов больше не стало, а голубой горный заяц почти совсем вывелся. Возможно они едят гораздо реже, чем мы это себе представляем, и конечно же значительную часть их пропитания составляют мыши. Несколько лет тому назад я ходил на охоту с одним ловчим на лис вскоре после поры ягнения. Логово лисиц было где-то на высоте около двух тысяч футов в горах. Мы вышли на рассвете, когда солнце ещё скрывалось за вершинами холмов всё ещё покрытых снегом. Они выделялись на фоне яблочно-зелёного неба с тонкими алыми полосами.

Логово, большая куча гранитных валунов в расщелине на склоне горы, находилось как раз на границе снежного покрова. К тому времени, как мы добрались туда, золотистое солнце только что засверкало над верхушками гор. Терьеры устремились в нору, и мы застрелили лисицу, когда она выскочила из норы, а собаки задушили и вытащили из норы пятерых щенков, но лиса не было видно нигде. Мы нашли его следы на торфяном карьере в нескольких сотнях ярдов ниже, которые указывали, что он пошёл вниз. Он спускался спокойно, а не бежал, так что мы пришли к заключению, что он ушёл из логова ещё до того, как там появились мы, и он, видимо, не знал, что что-то случилось. Мы укрылись и стали ждать его возвращения.

Прождали весь день. Свежий весенний ветер дул нам в лицо с той стороны, где далеко внизу раскинулось море и маячили острова, было видно, как лодки с сетями вышли в первый раз в сезоне на лов селедки. Весь день на холме не было почти никакого движения, только раз стадо оленей в новой шкуре вышло на кромку лощины справа от нас, да однажды орёл проплыл на расстоянии броска камня. Он резко взметнулся и сразу же, как только заметил нас, ушёл в сторону, шумно рассекая воздух крыльями. К вечеру похолодало, и когда солнце стало садиться за внешней грядой островов, а тень от снежных сугробов стала синей, мы стали подумывать об уходе. Уже стали собирать вещи, когда я заметил какое-то движенье на торфяных разработках внизу. Лис бежал вверх по склону к логову, совершенно ни о чем не подозревая, и что-то нес в зубах. Я убил его из ружья наповал за пятьдесят метров, и мы пошли посмотреть, что он нёс. У него было гнездо розовых новорождённых мышей - всё, что ему удалось раздобыть за весь долгий день охоты для своей лисицы и пятерых щенят.

На первый взгляд кажется загадкой, как в этой местности вокруг Камусфеарны удаётся выжить такому большому числу хищников, когда вокруг так мало живности. В небе орлы, канюки, соколы, вороны и хохлатые вороны, на земле дикие кошки, лисы, барсуки и куницы. Нет сомненья в том, что огромное количество представителей этого животного мира проводит вне сезона, когда нет молодняка, которым можно питаться, много времени за моим любимым занятием : прочёсыванием пляжа. На мягком песке помимо всяческих морских находок я постоянно встречаю следы диких кошек, барсуков и лисиц. Иногда они находят попавших в нефть птиц, иногда погибшую овцу, упавшую с зеленеющего горного уступа, которые по всему Западному нагорью образуют такие заманчивые, но зачастую и опасные ловушки, или же оленя, спустившегося с мартовских сугробов, чтобы полакомиться морскими водорослями, единственной пищей, не скрытой снегом, или могут подкрасться к заснувшему кулику-сороке или кроншнепу, поджидающему в темноте начала отлива. Но что бы они ни искали, именно на берег по ночам выходят эти зубастые звери. Иногда они находят совсем немногое, поскольку в помёте у диких кошек и лисиц мне приходилось видеть непереваренных рачков-бокоплавов. Вороны и хохлатые вороны, хоть и могут выклевать глаза ослабшему ягнёнку или оленёнку, по большей части всё-таки питаются падалью. Хохлатки проводят немало времени на берегу в конце лета и в середине зимы, раскалывая мидии, подняв их на высоту крыши дома и бросая на скалы, но большую часть года они могут свободно собирать урожай и в других местах. В конце зимы, когда весна ещё не потревожила землю, старые олени, которые плохо перенесли зимовку, слабеют и погибают в сугробах, а серые хищники, питающиеся падалью, хрипят и грызутся над их тушами. А немного позднее, когда впервые наступает тепло, лани прекращают пастьбу, закидывают голову назад и начинают раздражённо щипать себя за спину, хохлатки шныряют рядом и сглатывают жирные личинки, которые выползают у них из шерсти и падают на землю. Когда приходит пора ягниться, они обшаривают землю в поисках плаценты, а затем появляются яйца и молодняк всех остальных птиц, которые меньше их.

До сих пор я почти ничего не рассказал о своих ближайших соседях Мак-Киннонах.

Кэлума Мэрдо Мак-Киннона всегда называют обоими именами, ибо в округе так много Кэлумов Мак-Киннонов, что одно имя Кэлум вызывает недоумение. Здесь так же много Мэрдо, что самого этого имени тоже недостаточно. И к тому же множество Мэрдо Кэлумов, как правильно числится его имя, заставило его поменять их местами, чтобы хоть как-то сохранить свою личность. Это обычная практика при клановой системе и она до сих пор остаётся правилом во многих районах Западного нагорья, где клановые имена всё ещё изобилуют на их древней территории. Иногда для краткости его называют "Кэлум-Дорожник" (так же, как в других местах я слыхал "Джон-Гробовщик", "Дункан с грузовика", "Рональд-Стрелок" и "Рональд-Дональд-Немой"). Последнее прозвище вовсе не было насмешкой, а просто оттого, что он действительно был немой. Но необходимость такого переименования очень странно выглядит здесь, где до ближайшего соседа, кроме меня, по крайней мере четыре мили.

Кэлум Мэрдо - невысокий жилистый мужчина средних лет, который, когда я впервые появился в Камусфеарне, уже давно работал ремонтником на дороге и отвечал за одноколейное полотно по нескольку миль в обе стороны от Друимфиаклаха. Можно предположить, что горец, живущий в таком уединении, вряд ли сможет беседовать о чём-либо, выходящем за рамки своего узкого круга деятельности. Например, вряд ли можно было предположить, что он знает наизусть большую часть из того, что написано классиками, что он в состоянии пространно рассуждать о политике как внутренней, так и внешней со знанием дела или же что он выписывает "Нью-Стейтсмэн". Однако же это так, и боюсь, что он был несколько разочарован, когда узнал, что его новый сосед видимо образованнее его самого, а по ряду вопросов - значительно более информирован. Он обычно обрушивал на меня массу разнообразной удивительной информации по всевозможной тематике и закруглял как правило разговор примерно вот такой формулой:

- Ну вот, майор, такому образованному человеку как вы, пожалуй, уж порядком надоело слушать россказни старого болтуна.

За десять лет нашего общения он внёс значительный вклад в моё образование.

С женой Кэлума Мэрдо Мораг, женщиной тонкой чеканной красоты, смягчённой юмором, я сразу же нашёл общий язык: любовь ко всякой живности. Мы много читали и слышали в разговорах о духовных потомках св.Франциска и св.Катберта, тех, кто мгновенно устанавливает взаимопонимание с птицей и зверем, и которых совсем не боится животный мир. Я лично никогда не встречал таких людей и стал уже было сомневаться в их существовании, пока не познакомился с Мораг. Тот небольшой успех, которым я пользуюсь у животных, думаю, вызван только выдержкой, опытом и сознательным стремлением поставить себя в положение животного, а Мораг всё это было ни к чему. Она откровенно призналась, что больше любит и жалеет зверей, чем людей, и они сразу же откликаются на это, как будто бы она у них своя, и относятся к ней с таким доверием и уважением, каким немногие из нас пользуются в своей среде. Я убеждён, что между ними и ней существует некая "связь", которую не в состоянии установить, даже при большом старании, большинство людей, которые хотели бы этого. Пожалуй не так уж и трудно найти более подходящее объяснение тем отдельным случаям, в которых эта "связь" кажется очевидной, но именно число таких случаев и последовательность, с которой поведение животного отличается от установившихся форм отношения к людям, убеждает меня в том, что существует нечто такое, что до сих пор eщё не поддаётся объяснению.

В доказательство приведу один только пример. Через дорогу от дома Мак-Киннонов у подножья холма находится поросшее тростником озеро метров ста в длину и пятидесяти в ширину. Каждую зиму дикие лебеди-кликуны обычно прилетали туда по пути на юг, подгоняемые арктической погодой, и оставались там на несколько дней, а иногда и недель. Мораг любила этих лебедей и от зелёных дверей своего дома она по нескольку раз в день приветствовала их, так что они привыкли к её голосу и никогда не отплывали к другому берегу озера, как обычно делали, когда на дороге появлялись другие человеческие фигуры. Однажды ночью она услышала, что они тревожатся и зовут, их чистый трубный голос приглушался и относился ветром прочь, и когда открыла утром дверь, то поняла, что случилась беда. Два лебедя-родителя у ближнего берега озера суетились, если так можно выразиться в отношении этих грациозных и величественных птиц, вокруг лебедёнка, который вроде бы попался в силки у кромки тростника. Мораг пошла к озеру и как обычно стала их звать. Лебедёнок хлопал крыльями по воде и жалобно рвался, но под болотистой поверхностью его что-то удерживало, а родители всё это время вместо того, чтобы удалиться при приближении Мораг, продолжали кричать, оставаясь рядом с ним.

Мораг пошла вброд, но дно было илистым и топким, и она увязла почти по пояс, пока не поняла, что не сможет дотянуться до лебедёнка. Тогда он повернулся и потянулся к ней, перестал бить крылами и затих. Мораг протянула руку и пошарила в воде под ним. Она нащупала проволоку, потянув за которую, вытащила ржавый железный капкан, захвативший его ногу. Капкан ставили на лису и привязывали его длинной проволокой, чтобы лиса утопилась и тем самым избавилась от мучений.

Мораг подняла лебедёнка из воды, он покорно сидел у неё на руках, пока она раскрывала капкан, а в это время оба родителя подплыли к ней и стали по обе стороны от неё, ручные, по её словам, как домашние утки. Они не уплыли даже тогда, когда она положила невредимого малыша на воду и стала выбираться на берег.

Лебеди тогда пробыли неделю, а то и больше, и теперь уже не ждали её зова, чтобы поприветствовать её. Каждый раз, как она открывала дверь, их голоса как серебряные колокольчики звенели ей с озера через дорогу. Если бы у Йитса были такие же странные чары, что и у Мораг, то его пятьдесят девять лебедей, пожалуй, сразу не взлетели бы, а его знаменитое стихотворение так и осталось бы ненаписанным.

Мораг увлеклась животными вовсе не из-за бездетности, как это бывает со многими старыми девами, - у неё трое сыновей. Старшему, Лахлану, когда я приехал в Камусфеарну, было тринадцать лет, и у него были братья-близнецы, Юван и Дональд, которым было одиннадцать. Близнецы были энергичными, общительными и внимательными, всегда стремились помочь, хоть это не всегда у них получалось.

Всего лишь несколько недель спустя я подружился с их семьёй, и именно они по вечерам после школы приносили мне почту из Друимфиаклаха, а по выходным выполняли различные хозяйственные работы у меня в доме. Они красили внешние стены дома белой краской по крайней мере на ту высоту, на которую хватало их роста и сломанной лестницы. Они таскали тяжёлый белый порошок сюда вниз из Друимфиаклаха в бумажных мешках, и однажды я предложил им свой рюкзак, так, пожалуй, было удобнее. Они очень обрадовались этому, и на следующий день вернулись с рюкзаком, под завязку наполненным этим порошком. Не только сам мешок, но и всевозможные кармашки на молнии, которые были предназначены для таких вещей, как зубные щетки и табак. Это было девять лет тому назад, близнецы уже давно стали взрослыми и вышли в люди, но в сырую погоду по швам моего рюкзака ещё можно вполне заметить следы беловатой пасты.

Постепенно хозяйство Мак-Киннонов стало частью моей жизни, моей единственной связью с удалённым миром магазинов и почтовых отделений, телеграмм и раздраженья, от которого мне так хотелось избавиться насовсем. Обеспечить дом продовольствием всегда непросто, в особенности когда к нему нет дороги, но гораздо труднее делать это тогда, когда до ближайшей деревни, в которой больше одного магазина, по дороге от тридцати до сорока миль. Почта приходит в Друимфиаклах один раз в день по сложной системе морского и автомобильного транспорта из той деревни, где находится железнодорожная станция. Оттуда её везут на моторной лодке в маленькое селение в пяти милях от Друимфиаклаха, где вначале огромный старый "Хамбер", а теперь "Лэндровер" принимает её и развозит по разбросанным по округе жилищам. Я, таким образом, могу быть практически уверен, что получу хотя бы одно почтовое отправление в день, если протопаю в Друимфиаклах за нею (правда иногда в плохую погоду лодка не ходит, и бывали случаи в этой глуши, что весь мешок с почтой отправляли на остров Скай то ли по недосмотру, то ли по халатности). Ответ на это письмо я оставляю в Друимфиаклахе только на следующий день, чтобы его забрал "Лэндровер" утром послезавтра. Так что, если, скажем, я получил письмо во вторник вечером, то мой корреспондент получит ответ только в пятницу. Газеты доходят ко мне только вечером на следующий день, если я сам не схожу в Друимфиаклах за ними. Из-за большой высоты окружающих гор из радиоприёмника доносится едва различимый шёпот. Прижав к нему ухо, можно с трудом уловить обрывки новостей, чаще всего о войне, либо о слухах о войне, либо навязчивые и непрошеные ритмы рок-н-ролла, похожие на мышиный писк и напоминающие о далёком сумасшедшем человечестве. Плохая слышимость гораздо больше подчеркивает изолированность Камусфеарны, чем полная тишина.

Обмен письмами частенько занимает целую неделю, и наиболее нетерпеливые из моих друзей в такой ситуации в отчаянье слали мне массу телеграмм. Единственный путь, по которому можно доставить телеграмму, кроме "Лэндровера", привозящего почту в Друимфиаклах по вечерам, - это поездка на велосипеде по крутым и опасным тропинкам от почты до Друимфиаклаха, а затем полторы мили пешком под откос.

Итого: десять миль на велосипеде и три мили пешком. Деревенский почтальон - человек исключительно пунктуальный и преисполненный чувства долга. Первую свою телеграмму в Камусфеарне я получил в жаркий летний день, когда горы прямо дымились от зноя, а изнывающий от мух скот стоял по колено в воде в штилевом море. Взмокший почтальон стоял у дверей и протягивал мне листок, на котором было написано :"С днём рожденья!" Гора поднатужилась и родила мышь. Затем я с большим трудом убедил его в том, чтобы он сам решал, срочная телеграмма или нет и отправлял несрочные "Лэндровером" в Друимфиаклах вечером.

Телеграммы, курсирующие между Западным нагорьем и Англией, иногда претерпевают некоторые изменения, которые почтовые работники называют "техническими причинами". В начале своего пребывания в Камусфеарне я обнаружил, что, хотя мне дом, можно сказать, свалился на голову практически бесплатно, прав у меня здесь как у хозяина не было никаких. Я посчитал, что пропитание свое, состоящее главным образом из моллюсков, можно значительно разнообразить кроликами. Тогда я телеграфировал владельцу усадьбы и попросил у него разрешения на их отстрел. Он получил от меня такую телеграмму: " Можно ли мне отстреливать Заиньку, и если да, то где?"

Я получил на такой садистский запрос положительный ответ и стал отстреливать Заиньку по утрам и вечерам ружьем четвертьдюймового калибра с глушителем прямо у окна своей кухни. Это в значительной степени решило продовольственную проблему как мне, так и моей собаке Джонни. К сожалению, Заинька и все его братцы теперь в Камусфеарне перевелись, и, если не питаться только дарами моря, прожить здесь очень трудно.

Примерно год или два у меня было козье молоко. Мораг по своей доброй натуре приютила четырёх коз, оказавшихся бездомными после смерти владельца. Одну из них, грациозную шаловливую белую фею по имени Майри-Бхан она подарила Камусфеарне. Это был чисто символический жест, ибо козочка вовсе не сознавала, что произошла смена владельца, и предпочитала общество своих подружек и старого развратного козла. Стадо, однако, стало проводить значительную часть времени в Камусфеарне, где они взбирались на стенку хозяйственного забора и объедали кроны старых яблонь и слив у моста, что привело к необходимости создания высоких барьеров, которые сейчас, когда коз уже давно нет, выглядят весьма странно и загадочно. Их бесстыжие хищные глаза, сверкающие древней эгоистической мудростью, мгновенно усматривали открытую дверь, и не единожды я возвращался домой с дневной рыбалки и находил кухню в хаосе, мои последние куски хлеба исчезали между проворными резиновыми губами козы, а Майри-Бхан нахально возвышалась на столе.

В конце концов предрасположенность к Камусфеарне привела к их гибели. Там, где прошлый обитатель дома держал огород, вокруг росли большие листья ревеня в значительном количестве. Однажды весной они объелись этими листьями и все, кроме козла, перемерли. Он сам никогда не отличался приятным запахом или покладистым поведением, а теперь, лишившись своего гарема, стал просто невыносим. И только его великолепный внешний вид помешал мне присоединиться к рядам его врагов. Он выжил, одинокий сатир, печальный символ нерастраченного мужества и, наконец, бремя вынужденного целомудрия стало для него невыносимым, он куда-то ушёл и сгинул.

В мой дом вторгались не только козы, ибо в те дни вокруг дома не было забора, и оставленная приоткрытой дверь принималась за молчаливое приглашение для самых неожиданных и невероятных посетителей. Однажды, вернувшись домой после нескольких часов отсутствия, я почувствовал, что случилась какая-то беда.

Мощные, глухие стоны перемежались со стуком, похожим на удары тяжёлого молота по деревянному настилу. Моё воображение нарисовало картину, превосходящую, если это возможно, невероятную действительность. На полпути вверх по деревянной лестнице, там, где она поворачивает под прямым углом и ведёт на небольшую площадку, застряла огромная черная стельная корова, зажатая между двумя стенами, не в состоянии продвинуться вперёд и боявшаяся крутого спуска назад. Её тыльная часть, чья бурная деятельность, то ли в результате сильного волнения, то ли от сознательного стремления уменьшить свои размеры, извергла на нижнюю часть лестницы содержимое Авгиевых конюшен, которое практически преграждало путь любому из возможных спасателей. Более того, несмотря на своё неустойчивое положение и воистину слоновью дородность, она всё же оказалась способной брыкаться с проворством поистине достойным лишь фавна. Однако, именно один из приступов такой раздражительности привёл, в буквальном смысле, к её падению.

Попытка взбрыкнуть обоими копытами закончилась шумным и жалким падением, и она так и разлеглась на своём огромном брюхе с измазанными навозом ногами у подножья лестницы. Когда в итоге почти часового труда мне удалось выставить её во внешний мир, у меня появились опасения за будущего телёнка. Но все мои страхи оказались напрасными. Некоторое время спустя я уже помогал ей телиться, и не щипцами, а верёвками, прикреплёнными к торчащим копытам. Телёнок вывалился с ужасным шумом на каменный пол, а полчаса спустя он уже стоял на ногах и сосал.

Как я уже рассказывал, после того, как козы пропали в расцвете своей брачной жизни, Камусфеарна пользуется только консервированным молоком. Припасы доходят ко мне всё таким же трёхступенчатым путём, как и почта. Иногда мне по-дружески помогают в этом случайные люди. Я оставляю заказ бакалейщику, скобянщику или аптекарю в Друимфиаклахе вечером, "Лэндровер" подбирает его поутру и отдаёт шкиперу на баркасе, который передаёт его в магазины и привозит товар обратно, если, конечно его можно достать в том "торговом центре". Ибо, хоть в таком маленьком селении и имеется довольно много лавок, в них почти нечего купить.

Такие совершенно обыденные вещи, как, скажем, вешалку для одежды или пару голубых джинсов можно купить лишь в Инвернессе, что в ста милях отсюда на другом берегу Шотландии, или же в Форт-Уильяме, расположенном на таком же расстоянии к югу. Это вызвано вовсе ни характерным отсутствием предприимчивости, схожим с отношением глупой девки к самым необходимым в жизни вещам, примером чему был я сам в бытность владельцем острова Соэй. Только в то время, когда я уже жил в Камусфеарне, в округе появилось электричество, хотя оно до меня и не дошло благодаря стараниям Совета по гидротехнике Западной Шотландии. До того все дома освещались керосиновыми светильниками, и очень многие готовили на примусе.

Однако, несмотря на пресловутую капризность электроснабжения на Западном нагорье, все до единой лавки во всех селеньях немедленно прекратили завозить керосин, метиловый спирт и свечи. В прошлом году, как мне доподлинно известно, во всей округе на сотню миль вокруг не было ни одной капли метилового спирта.

Дружеский дух сотрудничества, однако, проявляется и в таких ситуациях: однажды я послал сигнал СОС по поводу метилового спирта в удалённую деревню и получил в ответ довольно странный с виду пакет. Он вовсе не был похож на метиловый спирт, и я с интересом развернул его. Внутри была написанная карандашом записка, которую я не без труда расшифровал. "Извините, метилового спирта нет, но вместо него я посылаю вам два фунта сосисок."

Чтобы как-нибудь разнообразить свою консервную диету, я сразу же начал экспериментировать со съедобными грибами, но результат оказался неважным, и мне так и не удалось пополнить ими свой рацион в Камусфеарне. У меня было две книги, в которых со всевозможными иллюстрациями были представлены съeдобные и несъедобные грибы, соответственно. Вооружившись таким образом, однажды августовским днём я отправился в поиск. Солнце нещадно палило поросшие лишайником и вереском камни, а я стал собирать грибы и проводить их опознание .

К вечеру вернулся нагруженным, как оказалось, гораздо большим количеством образцов, чем их было в обеих книгах вместе взятых. Разложив их как палитру пастельных оттенков на кухонном столе и раскрыв обе книги для наглядности, я начал с интересом отделять козлищ от баранов. Однако, почти сразу же обнаружил, что у каждого съедобного вида есть ядовитый двойник, настолько похожий на него, что различить их практически невозможно. Поломав голову около получаса, я собрал в одну кучу друзей и переодетых врагов и отнёс их всех в помойную яму. Теперь у меня остался только один гриб, на поиски которого я всё не решаюсь тратить время. Это Boletus edulis, у которого коричневая лакированная как у булочки шляпка, и который действительно похож вкусом на грибы. Лисички, нежные оранжевые создания, похожие на игрушечные трубы, в неимоверных количествах растут под деревьями на берегах ручьёв под горой. Но хоть и сказал о них один писатель восемнадцатого века, что, отведав их, даже мёртвый восстанет из гроба, я нахожу их пресными и безвкусными, красота их более уместна в таинственности мхов, папоротников и журчащей воды, чем за столом.

Ещё в детстве членов моей семьи приучили смотреть на грибы с осторожностью, и хотя мы собирали и поглощали конский гриб, нас учили, что грибы-дождевики - ядовиты. Затем я узнал, что это вовсе не так, но до сих пор удивляюсь, как они завоевали признание гурманов. Это самое непритязательное, на мой взгляд, безвкусное блюдо. Ну никакого нет в них вкуса и никакой изюминки, это просто-напросто гастрономическое ничто. Иногда я задаюсь вопросом, а пробовал ли грибы тот, кто так восхваляет их ? Мисс Ровена Фарр из книги "Тюленье утро" ела их и была, так сказать, от них в восторге.

Итак, грибы остались в Камусфеарне большей частью нетронутыми и процветают среди папоротников в рассеянном свете под берёзами на берегах ручьёв у скрытых водопадов, красуясь многочисленными оттенками фиолетового, зелёного, красного и оранжевого цвета. Их щиплют разборчивые понимающие грызуны, восприятие которых не испорчено попытками идентификации этой пищи.

Глава 3

Только на девятом году пребывания в Камусфеарне я провёл в дом водопровод, до этого воду приходилось таскать из ручья вёдрами. В первые годы на ручье был крепкий мост с каменными быками, и под ним можно было брать воду, не загрязнённую скотом, который чуть ниже моста ходил вброд. Затем, в 1953 году мост смыло во время зимнего паводка, и следующий мост построили только через пять лет. Летом здесь между камнями не более фута глубины, а дальше до трёх-четырёх футов, когда ручей несёт свою неподвижную на вид воду янтарного цвета меж ольховых берегов, но на ветках деревьев висят остатки тины и водорослей, свидетельствующие об уровне воды при наводнениях зимой. Когда штормовые ветры дуют с юго-запада, а ручей с рёвом несётся навстречу подступающему морю, ольховые деревья стоят наполовину затопленные водой, а летом засохшие почерневшие остатки водорослей болтаются на их ветках на высоте десяти и более футов над уровнем воды.

После того, как мост снесло, перебираться через ручей и подниматься по откосу в Друимфиаклах стало опасно и иногда даже невозможно. Я натянул между деревьями верёвку с берега на берег, но это была слабая опора, так как даже тогда, когда вода была чуть выше колена, она своей массой и напором сбивала человека с ног, и он болтался на верёвке безо всякой опоры, а ноги относило потоком вниз по течению.

За десять лет моего пребывания в Камусфеарне произошла масса всяких изменений в природе. Казалось бы природа остаётся неизменной без вмешательства человека, и всё же за эти несколько лет небольшие изменения в пейзаже происходили постоянно и непрерывно. Ручей вымывает почву с берегов, так что торчат белые обнажённые корни деревьев, а некоторые даже попадали. Там, где на берегу ручья нет деревьев, вода проделала под зелёным дерновым слоем промоины, берег осыпается, и русло ручья становится шире и мельче. Вниз по течению, ближе к морю, песчаные ласточки, вырывшие гнёзда в песчаном обрывистом берегу приводят к такому же результату. Они подкапывают дерн снизу, под весом пасущихся овец берег осыпается и скатывается в воду. Ниже ласточкиных гнёзд теперь находится песчаный откос, а всего десять лет тому назад там была вертикальная стена. Песчаные дюны между домом и морем постоянно движутся, так что их контуры не остаются неизменными даже в течение двух лет подряд, хотя серовато-зелёный песколюб песчаный, которым они поросли, придаёт им вид статичного постоянства. Вся структура этих дюн, которые сейчас надёжно отделяют значительную часть пляжа от дома и, кстати, обеспечивают ему некоторую защиту от южных ветров, во всяком случае сложилась относительно недавно, так как мне говорили, что, когда этот дом строился пятьдесят с лишком лет тому назад, поле простиралось ровно до самого моря, и обращенная к морю стена по этой причине была сделана без окон.

Сам пляж, там где скалистый берег не обрывается круто к воде, также постоянно меняется. Широкие полосы гальки вдруг появляются на песке там, где их раньше не было, мягкие полосы сыпучего песка то появляются, то исчезают в течение нескольких недель. Песчаные косы, белые как сугробы, и сверкающие раковинами как алмазы, подымаются между островами и исчезают, как бы растаяв под ярким летним солнцем.

Даже водопад, для меня, пожалуй, самый надёжный символ Камусфеарны, тоже изменился и продолжает меняться. Когда я уезжаю отсюда и вспоминаю о доме, то первым делом на ум приходит водопад. Его гул стоит в ушах днём и ночью, с ним засыпаешь, спишь и просыпаешься, звук его меняется в зависимости от времени года, от глухого грозного рёва зимними ночами до тихого журчанья летом, и если я подношу к уху раковину, то слышу не шёпот моря, а гул водопада в Камусфеарне.

Выше моста, где я обычно брал воду, ручей несётся по камням между валунами вдоль берегов, поросших ольхой, первоцветом и гиацинтами на пышном ковре из папоротника и мха. Весной он звенит птичьим гомоном зябликов, которые строят себе гнёзда из лишайника в развилках ольховых деревьев, и изобилует трясогузками, шныряющими среди камней. Эта часть ручья очень живописна, так как водопад скрыт за поворотом, а ручей вроде бы появляется из ниоткуда, ниспадая с десятиметровой скалы, увитой плющом и кустами рябины, торчащей из трещин и расселин. Если смотреть на ручей от подножья этой скалы, то водопад представляется красоты неописуемой. Он не очень высок в сравнении с перекатами высотой метров в тридцать, что расположены метрах в двухстах выше по течению. Он возникает среди валунов и отвесных скал и падает с высоты примерно метров пять и такой же ширины из сумеречного мира глубокого узкого ущелья, которое он проточил за тысячи, а может и миллионы лет. Он возникает, пенясь, из невидимой тьмы и спадает как каскад алмазов в глубокую округлую чашу, окруженную стенами утёсов с трёх сторон : черная вода в изогнутой черной скале, а пушистая белая пена окаймляет черноту бьефа. Выше, по черным стенам омута растут темно-зелёные водянистые мхи, располагающиеся на мало-мальски заметных уступах, куда попадает почва. Куполообразные гнёзда, которые оляпки вьют здесь каждое лето, отличаются от остальных кустиков мха лишь своей симметрией. Солнце попадает сюда лишь на короткое время около полудня, оно образует радугу над брызжущим потоком, а на самом гребне водопада между валунами гладко текущая вода под его лучами похожа на литое зеленое стекло.

Большую часть года воды в нём достаточно для того, чтобы стоять на уступе между потоком и стеной и оставаться почти сухим. Вода образует при этом практически сплошную пелену, сияющую как молоко, сквозь которую различается только свет.

Если ступить вперёд, так чтобы вода обрушилась на голову и плечи, то чувствуешь только напор этой массы, и практически невозможно сказать, холодная она или нет.

Только когда выйдешь из-под потока, и летящие ледяные брызги начинают щипать кожу, появляется ощущение талой воды.

Казалось, что водопад никогда не изменится, однако из года в год его форма становится иной, когда наводнением выносит новый валун на его гребень, или же дерево, не сумев удержаться на выступающей над ним скалой, падает и перекрывает сток, иногда откалывается глыба скалы, расколотая усилием медленно растущих корней деревьев.

Весной и осенью убранство природы, окружающее водопад, превосходит любое рукотворное искусство. Весной зелёные берега над скалой так густо усеяны первоцветом, что один цветок почти касается другого, а дикие голубые гиацинты высовываются между ними как будто бы без листьев. Поздним летом и осенью алые гроздья рябины горят на стенах скал, ярко выделяясь на фоне пелены белой воды и чернеющих утёсов.

Именно водопад, а не дом, всегда представляется мне душой Камусфеарны, и если есть на свете такое место, куда, может быть, вернётся какая-либо часть меня после смерти, так это туда.

Если водопад - душа Камусфеарны, то её наиболее характерными чертами являются ручей и море, это сверкающее серебро, окружающее луг и превращающее его почти в остров. Позади дома длинный пляж уступами выходит к морю, во время отлива оно отступает почти на двести метров, обнажая каменистое, песчаное дно. Камусфеарне не хватает только одного, на небольшом окружающем его пространстве есть практически всё, нет только якорной стоянки. Глядя с холма на залив и разбросанные причудливым узором острова и шхеры, кажется невероятным, что ни в одной из этих бухт и излучин нельзя найти пристанища, но из-за сильного отлива любая из этих вроде бы тихих миниатюрных гаваней полностью осушается при низком уровне воды. Несколько лет у меня в Камусфеарне не было лодки, и когда я, наконец, купил себе шлюпку, меня пугала одна мысль о том, что её надо тащить волоком к воде и затем обратно. И тогда я приобрёл небольшую плоскодоночку, которую можно было чуть ли не нести на себе. Но как только я завёл себе лодку, даже такую игрушечную, у меня сразу же возникло стремление обследовать побережье в ту и другую сторону, а также остров Скай.

Теперь у меня есть шлюпки с навесным мотором, одна из них крепкая спасательная шлюпка длиной метров пять с отсеками на носу и корме. В том месте, где ручей впадает в море, есть причалы, а плоскодонка всегда находится на берегу и служит паромом для большой шлюпки. Но когда сильный ветер дует с юга, это предприятие становится довольно рискованным. Чтобы понять внезапность и силу шквалов на Западном побережье, их надо испытать самому; бледно-голубая шелковистая вода за несколько минут может превратиться в свирепую стихию стального цвета с белыми шапками на гребне массивных волн. Но удовольствия перевешивают опасения, так как очень досадно жить на берегу моря и не иметь возможности путешествовать, не посещать дальних островов, не рыбачить летом, не съездить в ближайший магазин без того, чтобы не преодолевать долгий подъем в Друимфиаклах. Обладание лодкой открывает совсем новый мир вокруг Камусфеарны, значительно расширяет этот небольшой замкнутый рай, а летом часы, проведённые на лодке, дают возможность забыть о работе и делах, а жизнь представляется далёкой от всех забот. Жизнь на морском побережье изобилует тайнами и неожиданностями. Это частично возвращение в детство и отчасти потому, что для всех нас кромка моря остаётся гранью неизведанного. Ребёнок рассматривает яркие раковины, красочные водоросли, красные морские анемоны в скалистых заводях с большим удивлением и детской пристрастностью к деталям. Взрослый человек, сохранивший любознательность, частично вооруженный знанием, ещё больше увеличивает его при новом взгляде на вещи. При этом у него складываются ассоциации и возникает некая символика, и поэтому на краю океана он как бы находится на грани подсознательного.

Пляжи Камусфеарны - это просто сокровищница для любого, кто ищет богатства у кромки воды. Здесь гораздо больше раковин, чем я видел на любом другом берегу, огромное количество многоцветных моллюсков удивительных расцветок и оттенков, от розовых кораллов и жёлтых красок первоцвета до синих и пурпурных перламутров, от подобных драгоценным камням раковин в форме веера размером не больше ногтя мизинца, до больших гребешков размером с тарелку, ракушки-орешки и гебридские раковины, похожие на перлы раковины и изящные розовые с поволокой каури.

Песчаные косы и пляжи между островами образованы из рассыпавшихся мириад этих известковых домиков, настоящего песка из раковин, который ослепительно белеет на солнце и покрыт в глубоких слоях у границы прибоя коркой из целых пустых ракушек, расцвеченных как многоцветные фарфоровые бусы. Немного выше ракушек, так как они тяжелее, расположен узор белых и розовых кораллов, отдельные кусочки которых вполне умещаются на ладони, но их так много, что часто они образуют плотный хрупкий слой над песком. В тихие летние дни, когда прилив поднимается на берег без рябинки или малейшей волны на кромке, кораллы плывут на мениске воды, так что море кажется покрытым цветами: так на декоративном пруду растут лилии, изящные ветвистые бело-розовые цветы на аквамарине чистой воды.

Там, где ракушки лежат толстым слоем, именно разбитые обладают наибольшей красотой форм. Волнистый рожок невзрачен, если не видишь структурное совершенство открывшейся спирали, ребристой затейливости завитков его мантии.

Многие из раковин в Камусфеарне, а также камни украшены кружевом белых известковых ходов трубчатого червя Serpulid, образующих странные иероглифы, которые даже в самой простой форме могут показаться исключительно значимыми, похожими на символику какого-то забытого алфавита. А когда поверхность густо инкрустирована ими, она приобретает вид индусского храма, вырезанного из камня, или становится похожей на "Врата ада" Родена: четкий рисунок во всех его буйных разветвлениях. Части скульптуры представляются почти значимыми : перепуганный зверь бежит от преследующего его хищника, выступающий в защиту добра святой пронзает копьем дракона, персты руки подняты, как у византийского Христоса, в жесте, который больше походит на отрицание, чем на благословение.

А над всем этим царит фантастическая расцветка пляжей, которая как общая картина затмевает собой все детали. Выше линии прибоя одни серые скалы обрызганы желтизной густо растущего утёсника, а другие голубовато-зелёным и розовым цветом сомона. Под ними находятся яркие оранжево-коричневые и цвета охры выброшенные на берег водоросли, фиолетовый цвет пластов мидий, мертвенно-белый песок и вода, сквозь которую видно до самого дна, как сквозь светло-зелёное бутылочное стекло, где морские звёзды и большие коренастые морские ежи красного и пурпурного цвета покоятся на широких листьях морских зарослей.

Пляжи также изобилуют съедобными моллюсками. Кроме вездесущих мидий, блюдечек и литорин есть также полосы куколя, делянки черенка и даже колонии устриц, хотя они так и остаются одной из тайн Камусфеарны. Устрицы были разведены здесь одним из бывших владельцев усадьбы в небольшом круглом заливчике, почти отделённом от моря и по размерам не более двадцати метров в поперечнике, там, где пресная вода просачивается сквозь песок из ручейка на острове. У кромки прибоя над заливом постоянно появляется скорлупа только что опустошённых створок устриц, которые не посрамили бы Уилеровых, но очень редко встречается живая устрица, и несмотря на все мои поиски из года в год я так и не нашёл, где же находится их колония.

Может быть, это и к лучшему, так как теперь эта колония исчезла бы из-за моего пристрастия к устрицам.

Ниже линии прилива вокруг островов белый песок чередуется с густой порослью похожей на шланги, настоящими джунглями зонтичных водорослей. Днём в этих затенённых местах таятся омары, и ловушки на них, установленные на песчаных отмелях среди водорослей, редко остаются пустыми. Помимо омаров в ловушки попадаются различные прочие твари, как ловкие, так и неуклюжие. Иногда на приманку попадает громадный волнистый рожок, и почти всегда бывают большие съедобные крабы. Частенько попадается прелюбопытный зверь, называемый бархатным плавающим крабом, со щитом коричневого бархата и красными укоризненными глазами, а однажды я поймал одну из самых отвратительнейших тварей из тех, с которыми мне приходилось сталкиваться: морского паука. Отвращение вызывали не только чрезмерно длинные ноги и отсутствие клешней, весь с головы до ног, он, так сказать, оброс курчавыми красно-пурпурными водорослями, придающими ему такой же сомнительный вид нереальности, какой саван создаёт у привидения. Эти водоросли в действительности привиты себе самим крабом для маскировки, и такое сочетание скрытого лукавства с отвратительным внешним обликом вызывает опасения. Должен признаться в незначительном, но вполне ощутимом отвращении ко всем крабам до того, как они приготовлены к употреблению. Наибольшее я питаю к морскому пауку и затем по нисходящей к крабам-отшельникам, которые живут в пустых раковинах, и таким образом их непривлекательная нагота маскируется чьим-то чужим роскошным нарядом. Крабы-отшельники однажды стали причиной того в моей взрослой жизни, что я вдруг ни с того, ни с сего расхохотался, хотя был совершенно один. Однажды, собирая литорин в пищу с ведром в руке и сгребая их дюжинами за раз, я вдруг обратил внимание на какого-то чудовищного береговичка на дне заводи, да такого, что хватило бы поесть и обезьяне, а не только мышке. Уже тогда, когда мои пальцы коснулись воды, алчно сформировавшись для хватки, этот моллюск, чей обманчивый вид почему-то не произвел желаемого эффекта, вдруг поплёлся прочь со смущенным и опечаленным видом, как будто братья Марксы, которых обнаружили в передней и задней части бутафорской коровы, всё ещё безуспешно пытались скрываться.

Глава 4

Весна в Камусфеарне наступает поздно. Я несколько раз отправлялся на машине с юга в начале апреля и увязал в сугробах на перевалах в двадцати милях от неё. В это время олени всё ещё бродят у дороги в лощине, ведущей к морю. К середине апреля ещё нет и намёка на зелень на голых ветках берёз и рябин, нет травки под ногами, хотя нередко, как в мой первый приезд в Камусфенарну, бывают периоды мягкой тихой погоды при ясном небе. Цвета тогда преобладают голубые, красно-коричневые и пурпурные, ясные и чистые как тонкая эмаль. Голубизна моря и неба, красный цвет стеблей орляка и папоротника, тёмно-коричневыйнераспустившихся веток берёз и светло-фиолетовый - холмов Ская и вершин Рама.

Пейзаж освещается тремя оттенками белого: перламутром берёзовых стволов, блеском песчано-ракушечных пляжей и мягкой струящейся белизной снега высоко в горах.

Первоцвет распускается у ручья и у отмелей островов, хотя все высокие горы ещё покрыты снегом, а ягнята ещё не народились. Эта пора в те годы вселяла в меня глубокое удовлетворение от сознания, что настоящая весна и лето в Камусфеарне ещё впереди, что я ещё увижу, как распускается лист и зазеленеет земля, а на холмах растает снег за исключением нескольких сугробов, которые продержатся всё лето.

У неё своя оркестровка, у этой короткой прелюдии к северной весне. Каждый год слышится клич диких гусей, зовущих за собой ввысь по пути на север к оттаивающим пастбищам, и иногда дикая неземная красота голоса лебедей-кликунов: серебряные трубы высоко в ясном голубом небе. Прилетели гаги подкормиться на побережье и островах. Они приносят с собой самые призывные и манящие изо всех звуков весны и лета на Гебридах: глубокий, гулкий, трубный клич селезня-ухажёра.

Одна за другой разные породы перелётных птиц возвращаются на пляжи и острова, где они родились. Береговые ласточки - на песчаный откос в низовьях ручья, каменки обыкновенные - к кроличьим норам у выгрызенного дерна, кайры и чайки - на острова у Камусфеарны. Первыми появляются серебристые чайки. Они летят на самый большой остров, где стоит маяк. Их примерно двести пятьдесят пар, и воздух над белесыми скалами и морскими камнями дрожит от их голосов и шума белых кружащих крыльев. Среди них есть две-три пары больших чаек с черной спиной, толстых, с грубым голосом и похожих на стервятников. Затем прибывают чайки обыкновенные, изящные, точёные, которые с резким криком селятся на соседнем выступе, весьма опасаясь грубых выражений и хищнических склонностей своих соседей. И наконец уже в мае прилетают крачки в свои собственные удалённые шхеры. Они появляются в ту же неделю, что и ласточки, прилетающие из Африки гнездиться в старой разрушенной усадьбе через поле, и вместе с тонким стальным звоном их крыльев весна уже практически уступает лету.

К этому времени везде уже преобладает зелёный цвет. Пурпурные веточки берёз спрятаны под нежным облачком свежей листвы, изогнутые, горькие как миндаль прутки молодого орляка за эти несколько коротких недель вырастают на три фута над землёй и образуют покров зелёной листвы над прошлогодней ржавой порослью.

Листья жёлтого ириса, окаймляющего ручей и берег моря, образуют целый лес широких штыков. А острова, которые за исключением отдельных пятен вереска, растущего до колена, казались такими пустынными в апреле, теперь поросли джунглями травы и шиповника. Для меня всегда есть нечто слегка удушающее в этом обволакивающем зелёном уборе, в этой излишней, почти викторианской, драпировке костей, которые незачем прикрывать. И если бы не пронзительное присутствие моря, то вся эта зелень казалась бы мне такой же назойливой, как поливные лужайки в Оксфорде в разгар лета. Может быть, сюда лучше всего подойдет слово "распущенная".

В начале мая происходит повторяющееся чудо миграции молодых угрей из моря.

Всегда есть нечто, наводящее глубокий ужас при виде любых живых существ в бесчисленных количествах. Это как бы затрагивает некую атавистическую струну, чей звук больше подходит к стародавним временам, когда мы были подлинной частью животного мира, когда вид других существ в неисчислимых ордах вызвал страхи и надежды, которых больше нет. Когда молодые угри добираются до ручья Камусфеарны, все они примерно равной длины в три дюйма и не толще вертела для мяса, голубовато-стального цвета, если смотреть сверху, а на свет почти прозрачные, за исключением красного шарика возле жабер. Все они пропутешествовали в виде икринок в течение двух долгих лет от места своего рождения к юго-западу от Бермудских островов и преодолели две тысячи миль океана, избежав всевозможных врагов. Во время этого долгого, слепого, инстинктивного путешествия число их, должно быть, уменьшилось в миллионы и даже в миллиарды раз, и всё же трудно себе представить, что на свете их может быть гораздо большее количество, чем то, что появляется у ручья Камусфеарны. Ещё труднее вообразить, что это всего лишь малая толика того, что одновременно появляется во множестве других ручьёв.

Там, где ручей плавно течёт по ровной местности, эти орды медленно и целеустремлённо движутся к вроде бы непреодолимому барьеру водопадов. Дальше, выше моста, вода несётся и хлещет над неровными камнями вокруг выступа скалы у подножия водопада. Здесь, вроде бы испугавшись и отдыхая перед штурмом вертикальной, мокрой стены, они собираются в омутах и стоят неподвижно, образуя голубовато-стальной ковёр в несколько дюймов толщиной. Зачерпните ведро, и в нем окажется больше угрей, чем воды. Некоторые по ошибке уходят из основного русла ручья и подымаются по крутым ручейкам, ведущим в тупиковые заводи родников.

Среди них (поскольку чудесные силы их множества как будто бы не имеют ощущений связи или дедукции) есть потоки одновременно поднимающихся и спускающихся угрей, а сама заводь прямо-таки кипит, наполненная до краёв этой кишащей массой.

И именно здесь, у подножия водопада, во время ожидания они несут последние тяжёлые потери. В течение недели или двух скалы ниже водопада обрызганы белым помётом воронов, которые стоят здесь, пожирая их в три горла и сокращая во много раз их ряды, остатки огромного потока, который в течение двух лет проделал такое опасное путешествие.

Но мы ещё не видели и малой доли этого, так сказать, великого похода, и только в последнем восхождении угорьков на водопады наблюдателю открывается колоссальная движущая сила их инстинкта. Сначала там, где по краям водопада вода стекает в мелкие каменные чаши по почти горизонтальным уступам, путь их довольно прост - несколько дюймов подъема почти по горизонтали, и угорёк уже в следующей чаше. Но после подъема по такой лестнице на фут-другой они сталкиваются либо со сметающим всё потоком белой воды слева, либо с гладкой черной скалистой стеной впереди, которую каждые несколько секунд окатывают тяжёлые всплески брызг. На протяжении нескольких футов у подножья этой стены растёт мелкая шёрстка водорослей, среди её мельчайших завитков угорьки сплетаются вместе и начинают очень медленно ползти вверх, образуя вертикальную, плотную цепочку шириной примерно в два фута.

Иногда большая струя воды попадает прямо на них и смывает около сотни из них обратно в чашу, но медленно и настойчиво они снова карабкаются вверх. Мне ни разу не удалось пометить угря, чтобы его можно было узнать, и насколько я понимаю, такое может случиться с одним и тем же угрем много раз в день и даже в час. Может быть, это как-то связано с прозрачностью этих существ, помимо их миниатюрных размеров и бесчисленного количества, но разум просто отказывается понимать как слепую мощь их инстинкта, так и присущую им силу при следовании ему. Но ведь этот таинственный двигатель и генератор энергии не обязательно должен быть очевиден.

Выше полосы увлекаемых водой водорослей для подымающихся угрей больше нет попутной поддержки. Перед ними только гладкая мокрая стена с мельчайшими шероховатостями, за которые может зацепиться только их прозрачное пузо. Они висят там, как будто бы в них нет никакого веса, и как бы в отчаянье они изредка конвульсивно подёргиваются. Им, пожалуй, удаётся подняться на шесть дюймов в час, порой соскальзывая на такое же расстояние за секунду, а им ещё надо преодолеть двенадцать футов скалы.

Практически невозможно уследить за одним и тем же угрем в этой массе больше минуты-другой, но глядя вверх на гребень водопада, испытываешь чувство облегчения, эмоционального удовлетворения при виде того, как они переливаются из скрытого там резервуара, и отмечая широкую полосу лоснящихся угрей, которые совершили с виду невозможное дело и находятся уже на вершок от безопасного места.

Возможно лишь несколько миллионов из миллиардов угрей преодолевают водопад Камусфеарны, некоторые, несомненно, взбираются на второй и третий водопады. Я видел угрей такого размера на высоте двух тысяч футов вверх по горе, откуда ручей берёт начало. В принципе, степень выживания у них должна быть высока по сравнению со сперматозоидами.

И ещё только один раз в Камусфеарне мне доводилось видеть живые существа в количествах сравнимых с теми угрями, но я хорошо помню тот случай. Тёплыми вечерами в конце лета, когда солнце всё ещё сияло на толщину пальца над пилообразными вершинами Куиллина и блестело на плотных гроздьях ягод красной рябины, ребятишки Мак-Кинноны спускались по откосу из Друимфиаклаха покупаться на белых песчаных пляжах островов. Задолго до того, как я был в состоянии услышать их, моя собака Джонни, которая теперь несколько огрузнела и постарела, настораживалась и начинала повизгивать, а пушистый белый обрубок её хвоста тихонько постукивал по каменному полу. Я подходил к открытой двери и прислушивался, Джонни сидел торчком на каменных плитах на улице, глядя на высокую линию горизонта, а нос у него вопросительно подёргивался. А я не слышал ничего, кроме шума вечно текущей воды и слабых, знакомых криков диких птиц, их трубных звуков на побережье и попискивания канюка, кружащего вверху над головой.

Доносился рокот притихшего водопада и журчанье ручья между валунов, а с другой стороны - приглушённые звуки волн, рассыпающихся в сгустках пены вдоль берега.

Слышно было щебетанье береговых ласточек, охотящихся на мух во всё ещё золотистом воздухе, карканье ворона и крики чаек с моря, гладкого как белый шёлк, простирающегося вплоть до дальнего острова Эйгг на самом горизонте. Иногда раздавался предупредительный стук кролика на участке среди дюн позади дома.

Но Джонни всегда знал, когда приходят дети, и когда, наконец, я тоже стал слышать их высокие голоса, звучащие вдали высоко над нами, он вдруг напускал на себя равнодушный вид и с полным безразличием отправлялся к кустикам тростника или к столбику ограды у небольшой цветочной клумбы и поднимал там ногу. С того времени, когда маленькие головы мальчиков появлялись на горизонте холма, проходило примерно минут пять до тех пор, пока они спустятся по последнему и самому крутому участку пути, перейдут по мосту и подойдут по зелёной травке к двери, я всё время думал, что они мне несут: долгожданные или ненужные письма, кое-какие нужные мне припасы, бутылку козьего молока от их матери или вообще ничего. Когда ничего не было, я сразу облегченно вздыхал и сильно печалился, так как в Камусфеарне мне не хочется иметь дело с внешним миром и в то же время нужна уверенность в том, что он по-прежнему существует.

Однажды вечером, когда близнецы принесли мне объемистые пакеты с письмами, и я уже некоторое время сидел и читал их в сумерках на кухне, то вдруг услышал их взволнованные крики, доносившиеся с пляжа. Я вышел и стал свидетелем сцены, которая до сих пор так ярко стоит у меня перед глазами, как будто с тех пор прошло не несколько лет, а несколько часов.

Солнце стояло очень низко, тень от дома тёмной длинной полосой протянулась по траве и тростнику, а склон горы вверху казался золотистым, как будто бы сквозь оранжевый светофильтр. Орляк уже не был зелёным, а вереск - пурпурным, и только алые рябины отдавали свой собственный цвет солнцу, яркий как венозная кровь.

Когда я повернулся к морю, оно было таким бледным и полированным, что фигуры близнецов, стоявших по пояс в воде, вырисовывались почти силуэтом на его фоне, их торс и конечности были бронзового цвета со светло-желтой окантовкой. Они кричали, смеялись и, двигаясь, всплескивали руками воду вверх. Всё время, пока они там бегали, то вскидывали вверх сверкающий дождь мелкой золотой и серебряной рыбёшки, такой плотный и сияющий, что он даже размывал очертания детских фигур.

Это было похоже на то, как будто бы мальчики были центральной фигурой освещённого фонтана в стиле барокко, и когда они нагибались к поверхности со сложенными лодочкой руками, вверх ударял новый поток искр в том месте, где погружались их руки, и опускался затем хрупким сияющим каскадом. Когда я сам добрался до воды, то как бы погрузился в серебряную патоку, голые ноги просто протискивались сквозь плотную массу мелкой рыбёшки, как сквозь сплошное и нехотя поддающееся месиво. Возникало такое непреодолимое желание сгребать и разбрасывать их, кричать и смеяться, как если бы мы были искателями сокровищ, которые наткнулись на легендарные подвалы императорских драгоценностей и разбрасывали вокруг бриллианты как солому. Мы просто упивались рыбой, сходили от неё с ума, были счастливы от рыбы в этой сверкающей оранжевой сфере из воздуха и воды. Близнецам было лет тринадцать, а мне примерно тридцать восемь, но это рыбное чудо вызывало у нас одинаковую реакцию.

Мы так увлеклись в своём восторге, превращая сбившиеся в кучу миллионы рыбёшек в сверкающий фейерверк, что только некоторое время спустя я задумался над тем, что же загнало этот гигантский косяк молодняка кильки или "грязь", как её называют в этих краях, в наш залив, и почему, вместо того, чтобы рассыпаться по морю, её с каждой минутой становилось всё больше и больше на этой отмели. Затем я увидел, что в ста метрах отсюда поверхность воды вспенилась от скумбрии, косяки которой поднимали буруны на гладкой поверхности прилива. Скумбрия гнала перед собой эту мелочь в узкий залив и держала её там, но и сами преследователи были не в состоянии повернуть назад. Их в свою очередь оттесняла от моря стая бурых дельфинов, которые плыли по внешнему краю косяка и прижимали скумбрию всё ближе и ближе к берегу. Охотники и преследуемые выжимали мелочь кильки вовсе на песок, и вскоре каждая небольшая волна стала выплескивать на берег россыпь серебряной мелюзги. Я удивился было тому, что дельфины так долго не могут насытиться и убраться восвояси, и только тогда заметил, что подобно мелюзге и скумбрии, которых они загнали сюда в залив, выход дельфинам в открытое море был также отрезан. Позади них, чернея на фоне блёклой на закате воды, вздымался острый как сабля плавник самца дельфина-касатки, самого страшного врага всех обитателей моря, как малых, так и больших, неприступный зверь. Одним своим присутствием, своим грозным видом он контролировал миллиарды жизней, сгрудившихся между ним и берегом.

Утром при отливе был мертвый штиль, и море, спокойное как горное озеро, насколько хватало взора, отошло от берега метров на двести. То, что оно оставило после себя на линии прилива, которая теперь проходила по склону белого песка у подножия дюн, в это утро было похоже не на смолёный канат, опоясывающий залив.

Песок был голубовато-серым и белесым от тушек миллионов и миллионов неподвижных мальков и прочей мелюзги. Когда взошло солнце, чайки наелись до отвала и молча сидели нахохлившись с безразличным видом длинными рядами на мокром песке поближе к морю, а солнце, которое только что поднялось из-за холма, отбрасывало длинные, чопорные тени.

Я набрал несколько вёдер мелочи и хранил их по возможности в прохладном месте в те жаркие солнечные дни сентября. Но манна, как и всё остальное, должна быть по крайней мере пятидесяти семи сортов. Ведь когда небеса посылают нам изобилие, оно слишком часто бывает однообразным. Первое блюдо, приготовленное из этого снетка, вызвало у меня восторг новизны и невероятной удачи, схожие с тем удовольствием, которое я испытываю первые несколько дней от какого-либо незатейливого, но нового сокровища, подобранного на берегу после шторма. На второй раз оно уже утратило кое-что, а на шестой и седьмой раз я уже пресытился ею, а у меня ещё было целых три полных ведра. Джонни, который проявлял неестественную страсть к любого вида рыбе, съел гораздо больше, чем я, но в вёдрах как будто бы и не убавилось. Ко мне приехал гость, и мы с ним готовили рыбные пироги и запеканки, уху, похлёбки, приправы и заливное, и, наконец, в одно прекрасное утро рыба стала пахнуть. Тогда мы начали пользоваться этой рыбёшкой в качестве приманки в ловушках на омаров, но немного спустя и омары вроде бы пресытились ими.

Так уж случилось, что примерно в это же время я отправился в одну из своих редких поездок за покупками в Инвернесс. Вторым блюдом в меню за обедом в гостинице был жареный снеток, и вся столовая была пронизана очень аппетитным некогда ароматом. Я уехал из гостиницы с таким видом, как будто бы под столом обнаружил чей-то труп, и с тех пор года два не мог притронуться к снетку.

Загрузка...