В незнакомой обстановке Мидж чаще всего пытался подражать моим действиям. В ту ночь, хоть он уже и привык спать на кровати, положив голову мне на ноги, он расположился точно так же, как и в первую ночь, когда появился в моей квартире:

он улёгся на спину головой на подушку, вытянув лапки поверх одеяла. В таком положении и застал его утром проводник, когда принёс чай. Он уставился на Миджа и спросил: "Вам чай на одного или двоих, сэр?"

В дни пребывания в моём родовом доме в Монтрейте у Миджа стал обозначаться и вырабатываться характер. Вначале у мельничных плотин на ферме, затем в большом озере, на которое выходят окна дома, и, наконец, в море, в которое он, хоть никогда не знал солёной воды, вошёл без особого удивления и продемонстрировал не только блестящие способности к плаванью, но и готовность пожертвовать зовом свободы в пользу человеческого общества. Вначале, предугадав остроту его инстинктов, я позволял ему плавать только на длинной рыбацкой леске. Я купил спининговую катушку, которая автоматически выбирала слабину и прикрепил её к тупому концу большой удочки на лосося, но опасность того, что леска может зацепиться за что-либо под водой, была слишком большой, и через неделю он уже бегал и плавал свободно. Он носил уздечку, к которой в крайнем случае можно было пристегнуть поводок, но она была главным образом для того, чтобы показать, что он домашний зверёк, если бы кто-либо вздумал поохотиться на него, а не средством усмирения. Конструкция этой уздечки, которая не мешала бы ему двигаться и не могла бы зацепиться за полузатопленные ветви и тем самым утопить его, занимала моё воображение много месяцев, и только к концу года была доведена до совершенства.

Это время познания дикого зверя на условиях, так сказать, взаимного уважения, было наполнено для меня очарованием, и наши долгие ежедневные прогулки у ручья и в кустарнике, на лугу и на озере, были для меня источником постоянных восторгов.

Хоть его всё-таки трудно было отвлечь от какого-либо соблазнительного водоёма, в остальном хлопот с ним было не больше, чем с собакой, а наблюдать за ним неизмеримо интересней. Его охотничьи способности были ещё неразвиты, но иногда ему удавалось у мельничной плотины изловить угря, а в проточной воде он ловил лягушек, которых обдирал со сноровкой, порождённой, очевидно, длительной практикой. Я верно угадал, что в его ранней молодости, когда он жил в хозяйстве болотных арабов, у него выработался просвещённый и прогрессивный взгляд на домашнюю птицу, ибо ни один "болотник" не потерпел бы хищника на своём дворе, где редкие тощие пугала, которые считаются там курами, могли бы пострадать. И верно, оказалось, что Мидж следовал за мной по переполненному, кудахтающему птичнику, ни разу даже не бросив взгляда ни влево, ни вправо. К большинству домашних животных он был равнодушен, но чёрных коров и быков, очевидно, принимал за чёрных буйволов со своей родины, и если они собирались на берегу водоёма, где он плавал, то прямо с ума сходил от возбуждения, ныряя, вихляясь и визжа от удовольствия.

Даже на открытой местности он сохранял свою страсть к игрушкам и иногда подолгу носил с собой какой-то увлёкший его предмет: стебелёк рододендрона, пустую гильзу двенадцатого калибра, еловую шишку или, как однажды было, женский гребешок с искусственным бриллиантом. Он нашёл его у дороги, когда мы утром отправились на прогулку, и таскал его с собой часа три, клал на берегу, когда отправлялся поплавать, и тут же возвращался к нему, как только выбирался на берег.

Он не обращал никакого внимания на следы, оставляемые дикими выдрами. Ежедневно следуя теми путями, к которым Мидж выказывал предпочтение, я обнаружил, что он, всё-таки почти незаметно влекомый инстинктом, вёл меня в мир, где живут выдры в этой местности: водная стихия глубоких проток между высоких, испещрённых корневищами берегов, где листья подлеска сходятся над головой, неразгаданные проходы и туннели в тростнике на берегу озера, мшистые дренажные трубы и заросли калужницы болотной, островки с буреломами и вывороченными корнями, где ветер шелестит в ветвях ивняка. Как иногда услышишь или вычитаешь странное, необычное имя, и затем оно преследует тебя постоянно, как бы случайно повторяясь, так теперь и я, познакомившись через Миджбила с выдрами, то и дело стал замечать вокруг следы их присутствия там, где раньше не обращал на них внимания.

Приглаженный скат глинистого бугра, где они катаются с горки, выпотрошенный трухлявый ствол дерева, внутри которого устроено сухое спальное место, отпечаток широкой перепончатой лапы, небольшой кусочек похожего на смолу помёта, состоящего преимущественно из костей угря, отложенного на камне посреди ручья. Я предполагал, что к ним-то Мидж проявит хотя бы такой же интерес, какой он проявлял к помёту собак, но, возможно, потому, что у выдр не принято пользоваться экскрементами в качестве информации или сообщения, или же потому, что он не узнавал в них продукт собственного рода, то относился к ним так, как будто бы их не существует.

За всё то время, что он был у меня, он убил, насколько мне известно, только одно теплокровное животное, и то не стал есть его, так как, по-видимому, испытывал ужас перед кровью и плотью теплокровных животных. На этот раз он плавал в тростниковом озёрке и поймал птенца шотландской куропатки нескольких дней от роду, чёрное тщедушное пугало размером в половину однодневного цыплёнка. У него была привычка прятать свои сокровища под мышку во время плавания, а выдры при подводном плавании почти не пользуются передними лапами, и сейчас он сунул туда птенца и продолжал преспокойно проводить свои подводные исследования. Птенец, должно быть, захлебнулся уже в течение первой минуты, и когда Мидж вытащил его на берег для более подробного рассмотрения, очевидно, расстроился и разозлился оттого, что тот оказался таким квёлым. Он ворочал его носом и тормошил лапами, сюсюкал над ним и затем, убедившись в его полной теперь неподвижности, оставил его на том же месте и пошёл искать себе что-нибудь более живое.

В библиотеке Монрейта я поискал, что естествоведы предыдущих поколений писали о выдрах. Свежих работ не было, так как соответствующий раздел библиотеки не пополнялся уже много лет. Велеречивый шут восемнадцатого века граф де Бюффон, чьи девятнадцать томов приобрели неприятный привкус оттого, что современный ему переводчик неизменно переводил французское слово "pretendre" английским "pretend", в целом был не очень высокого мнения о выдрах. Он был чудаком, охотно верившим самым странным и невероятным историям о том, что на свете существуют совершенно явно абсолютно немыслимые существа, которые он сам пытался выводить, устраивая чудовищные скрещивания (после множества опытов он с разочарованием был вынужден прийти к заключению, что бык и кобыла "могут совокупляться безо всякого удовольствия и проку"). И ещё его самым таинственным образом интересовало, можно ли животное заставить есть мёд. Как он выяснил, выдры его не едят.

" Молодняк животных как правило очень красив, а молодые выдры не так миловидны как старые. Голова у них неправильной формы, уши расположены низко, глаза небольшие и прикрыты веками, вид у них мрачный, движения неуклюжи, тело приземистое и кривое, в голосе, который они то и дело подают, слышен какой-то металлический призвук, все это свидетельствует, пожалуй, о том, что это глупое животное. Выдра, однако, с возрастом обретает усердие, которого, по крайней мере хватает на то, чтобы успешно воевать с рыбами, по своим чувствам и инстинктам стоящими значительно ниже остальных животных. И всё же далеко ей при этом до бобра... Я только знаю, что выдры не роют себе нор,... что они часто меняют место жительства, расстаются с молодняком месяца через полтора-два, что те, которых я пробовал приручить, пытались укусить меня, а через несколько дней они становились помягче, может потому, что были слабыми или больными, что они не очень-то приспосабливаются жить в домашних условиях, и все те, которых я пробовал вырастить, умирали молодыми, что у выдры, как правило, злой и жестокий характер... Из её укромных мест несёт зловонием от остатков тухлой рыбы, да и само тело у неё дурно пахнет. Мясо у нее сильно отдаёт рыбой и очень невкусное.

Папистская церковь разрешает есть его в постные дни. На кухне картезианского монастыря под Дижоном г-н Пеннант видел, как выдру готовили на обед монахам строгого ордена, которым, по их правилам, запрещается всю жизнь питаться мясом."

Такое описание навело бы, пожалуй, на меня тоску, если бы у меня не было сколько угодно свидетельств из первых рук, опровергающих его. Но если Бюффон так уничижительно описывал выдр, то великий американский естествовед Эрнест Томпсон-Сетон несомненно им очень симпатизировал. В самом начале этого века он говорил: " Изо всех зверей, чью жизнь я пробовал описать, есть один, который выделяется как рыцарь Баяр в своём кругу: без страха и упрёка. Это выдра, весёлая, живая и мягкая в обращении с соседями по водоёму, игривая и довольная жизнью, мужественная в беде, идеальная в своём доме, стойкая перед лицом смерти - самая благородная душа из всех четвероногих обитателей леса."

В его трудах я узнал знакомое мне животное, "самое прекрасное и обаятельное из всех элегантных зверюшек. Кажется, её веселью, живости, шалостям, добродушию нет предела, а её позы вечно новы и удивительны. У меня никогда в доме не было выдры, и всё же всякий раз, когда видел их, я нахально нарушал десятую заповедь."

Отмечая, что по своим структурным признакам "выдра просто-напросто большая водяная ласка", он добавляет, описывая их привычку кататься: "Вот чудное доказательство развития их ума, когда мы видим, что взрослое животное выделяет часть своего времени и энергии ради удовольствия, и в частности для социального развлечения. Большое количество благороднейших животных отвлекается таким образом от тусклой обыденности жизни и предаётся развлечениям, расходуя на это время и возможности таким образом, который находит своё высшее выражение у человека."

Ещё один автор, фамилию которого мне разыскать не удалось, заметил с каким-то странным очарованием при выборе слов: "Выдра- это несомненно гигантский земноводный горностай в летнем меху, характер которого смягчён возвышающим и облагораживающим влиянием рыбацкой жизни."

Мы прибыли в Камусфеарну в начале июня, вскоре после начала продолжительного периода прямо-таки средиземноморской погоды. В моём дневнике указано, что лето начинается 22 июня, а на странице от 24-го июня на полях есть пометочка о том, что это- макушка лета, как бы опровергающая логический вывод о том, что лето в течение года длится всего четыре дня. А то лето в Камусфеарне продолжалось как бы при остановившемся времени, при ярком солнечном свете, спокойствии и пятнах тени от облаков на склонах холмов.

Когда я думаю о раннем лете в Камусфеарне, то в памяти постоянно возникает сквозь множество калейдоскопических образов видение диких роз на фоне ясного синего моря, и, когда я вспоминаю это лето наедине со своим странным тёзкой, который доехал досюда, эти розы становятся для меня полным воплощением мира и спокойствия. Это- не бледные, худосочные цветы с юга, а цвет их- глубоко насыщенный алый, чуть ли не красный, - это единственный цветок такой окраски, единственный цветок, который обычно видишь на фоне океана, свободный от налёта летней зелени. Жёлтые ирисы, цветущие плотными рядами у ручья и на побережье, дикие орхидеи ярко выделяющиеся среди вереска и горных трав, - в них нет необходимого контраста, так как перевести взор с них на море можно только пробежав взглядом, так сказать, промежуточный слой различных оттенков зелени, среди которой они растут. Именно в июне и в октябре наблюдается буйство красок в Камусфеарне, но в июне, чтобы избежать утомительных видов различных оттенков зелени, можно обратиться лицом к морю. Там, при отливе богатые цвета охры, марены и оранжевого различных слоёв водорослей виднеются на фоне ярких, брызжущих оттенков белого на усыпанных ракушками скалах и на песке, за ними ускользающие, переменчивые оттенки голубого и пурпурного цвета колышащейся воды, а где-то на переднем плане - буйные северные розы.

Вот в такой яркий водяной пейзаж переехал Мидж и стал владеть им с таким восторгом, который выразился так же чётко, как это была бы членораздельная речь; его хоть и не местное, но полностью подходящее сюда существо заняло здесь каждый уголок и стало в нём господствовать, так что он стал для меня центральной фигурой среди того сонма диких тварей, которыми я был окружён. Водопад, ручей, белое побережье и острова - его фигура стала привычным передним планом для всего этого; возможно, выражение "передний план" и не совсем сюда подходит, так как в Камусфеарне он стал настолько неотъемлемой частью окружающей среды, что я удивлялся, как она могла прежде, до его появления, казаться мне совершенной.

Вначале, пока я ещё был преисполнен осторожности и заботами о его благополучии, повседневная жизнь Миджа была вроде бы однообразной. Затем, с течением времени, она стала совершенно свободной, центральным прибежищем для него оставался сам дом Камусфеарны. Это было логово, куда он возвращался вечером, сюда же, если уставал, он приходил отдыхать и днём. И вся эта эволюция, как и большинство перемен в природе, проходила так постепенно и незаметно, что трудно даже сказать, в какой момент прекратилась обыденность.

Мидж спал со мной в постели (теперь, как я уже рассказывал, он перестал подражать плюшевому медвежонку и спал на спине под простынёй, усы его щекотали мне ноги, а телом он прижимался к изгибу моих колен). Он просыпался со странной пунктуальностью ровно в двадцать минут девятого утра. Я пробовал было найти какое-либо подходящее объяснение, и при этом нельзя сбрасывать со счётов ситуацию с "обратной связью", когда именно я делал первое бессознательное движение, побуждая его к действию. Но как бы то ни было, время его пробуждения, как тогда, так и до конца его жизни, будь то лето или зима, всегда оставалось в двадцать минут девятого. Проснувшись, он подползал к подушке и начинал ласкать мне лицо и шею, попискивая от удовольствия и любви. Если я не поднимался достаточно скоро, то он принимал меры, чтобы вытянуть меня из постели. Делал он это по-деловому, несколько нетерпеливо, с видом нянечки, ухаживающей за капризным ребёнком. Он вёл эту игру по определённым, самому себе установленным правилам, но никогда не применял, к примеру, зубов для того, чтобы даже ущипнуть. И при таких оговорках трудно даже вообразить себе, как мог бы изощряться человеческий мозг в таком же теле, чтобы превзойти его в изобретательности. Он начинал с того, что забирался под одеяло и двигался взад и вперёд по кровати, выгибая спину как гусеница до тех пор, пока ему не удавалось высвободить края одеяла из-под матраса. Добившись своего, он продолжал делать то же самое с удвоенной энергией в ногах постели, где простыни и одеяло держались крепче. Когда всё было распущено так, как ему того хотелось, он сплывал с кровати на пол, - за исключением бега по сухой земле, единственное подходящее слово для определения передвижения выдры- это "плыть", они, так сказать, плывут в направлении своей цели, - хватался за край одеяла зубами и резкими рывками стягивал его на пол. В конце концов, так как я не ношу пижамы, я оказывался совершенно голым на простыне, судорожно вцепившись в подушку. Но и её ждала та же участь, и вот здесь-то проявлялась вся необычайная сила, скрытая в его маленьком теле. Он забирался под неё и проделывал несколько мощных рывков изогнутой спиной, при этом голова и даже плечи у меня приподымались над постелью. В какой-то миг во время этой процедуры он неизменно стремился выдернуть подушку, пока я был в подвешенном состоянии. Всё это было очень похоже на действия шутника, который выдергивает стул из-под того, кто собирается садиться. Оказавшись в таком неудобном положении, лишённый покрывала и достоинства, я оказывался вынужденным встать и одеться, а Мидж при этом наблюдал за мной с таким выражением, как бы выговаривая про себя: "Ты знаешь, всего этого делать ведь и не нужно было". В отличие от собак выдры обычно добиваются своего, и они сосуществуют с людьми, а не живут при них.

Следующая его цель- это ловушка на угрей в ручье. Затем, после завтрака, прогулка по периметру водной стихии, это на три четверти круг, образуемый ручьём и морем. Он летел как стрела под водой за форелью в тех местах, где ручей глубокий и медленно течёт между деревьев, переворачивал камни в поисках угрей на широких отмелях с блестящей на солнце слюдой чешуи, скатывался вниз на высоких осыпающихся песчаных склонах, где гнездятся ласточки, нырял в волны на песчаном пляже и ловил камбалу-лиманду. Затем, с трудом отвлечённый при помощи всяческих ухищрений от второго захода, он возвращался домой и, попискивая в экстазе, зарывался в свои полотенца.

Такая прелюдия к началу дня, когда у Миджа был полный желудок, а у меня- пустой, по мере того, как у него появились любимые места ловли, которые он каждое утро прочёсывал всё дольше и дольше, как бы разыскивая утерянное, стала затягиваться, и полмесяца спустя я не без опаски стал возвращаться домой один сразу же после того, как он насыщался. Вначале он возвращался через час-другой, обсушившись, забирался под чехол на диване и торчал там как круглый дышащий бугор посреди сиденья. Но со временем он стал задерживаться на ручье всё дольше и дольше, и я начинал беспокоиться только тогда, когда он пропадал на целых полдня.

В тот год в Камусфеарне было много скота, так как владелец усадьбы решил поэкспериментировать и стал разводить скот по образцу ранчо Грейт-Глен.

Большинство животных было черными и так же, как весной в Монрейте, Мидж как бы обнаружил в них сходство со знакомыми ему водяными буйволами в болотах Тигра и начинал плясать вокруг них, возбуждённо повизгивая, до тех пор, пока те не уходили прочь. В таком количестве они представляли для него слишком грозное зрелище, и через неделю-другую он изобрел себе средство изводить животных и стал при этом непревзойдённым мастером. С чрезвычайными предосторожностями он подбирался ползком на брюхе сзади к огромному телку-однолетку, чей чёрный с кисточкой хвост заманчиво висел в пределах его досягаемости, затем, как будто бы сильно и нетерпеливо дёргая за верёвку колокола, он хватал зубами кисточку, изо всей силы дергал за неё и тут же отскакивал назад, чтобы не быть сбитым копытами. Вначале я следил за этим занятием с большой тревогой, ибо из-за строения черепа относительно лёгкий удар по носу может оказаться смертельным для выдры. Но Мидж рассчитывал расстояние до дюйма, и ни одно копыто даже не зацепило его. В результате его бесовского чувства юмора скот стал держаться подальше от дома, что было очень кстати, так как тем самым уменьшало количество навоза возле него.

В те летние месяцы в Камусфеарне мне нужно было писать книгу, и я частенько лежал на солнышке у водопада, время от времени вдруг из ниоткуда появлялся Мидж, выбирался на берег из воды и приветствовал меня так, как будто бы мы не виделись несколько недель.

У выдр есть святой покровитель, св.Катберт, он же покровитель гаги обыкновенной.

Он, очевидно, был человеком весьма щепетильным при проявлении своих милостей, к тому же есть свидетель его общения с ними.

"Он большей частью скитался и проповедовал в наших местах, где стоят удалённые отовсюду избушки, расположенные на крутых горных склонах, куда другие и не отваживались ходить, где жили люди, чьё невежество и беднота не привечали учёных. Частенько в течение целой недели, иногда двух, трёх или даже месяца он не возвращался домой, а жил в горах и приобщал простой народ к святым деяниям, действуя как словом, так и собственным примером..."

(Более того, он сам легко уверовал в свои проповеди и остался жить в аббатстве Колдингхэма на утёсе у моря).

"У него был обычай по ночам, когда остальные отдыхали, выходить на улицу и молиться, а после долгих бдений до глубокой ночи он возвращался домой, когда подходило время обычной молитвы. Однажды вечером один из монахов этого же монастыря увидел, как тот молча вышел вон, и украдкой последовал за ним, чтобы посмотреть, куда тот идёт и что будет делать. Итак, он вышел из монастыря с соглядатаем по пятам, спустился к морю, над которым был выстроен монастырь, вошёл в воду по горло и плечи, и там совершал своё бдение в темноте читая молитвы в унисон шуму моря. Когда забрезжил рассвет, он вышел на берег и, став на колени, снова стал молиться. И пока он молился, прямо из глубин морских вышли два четвероногих зверя, которых в простонародье называют выдрами. Они распластались перед ним на песке и стали согревать ему ноги своим дыханьем, пытаясь обтереть его своим мехом. И когда они свершили это доброе дело и получили его благословение, они снова скрылись в своих родных водах. Сам он вернулся домой и пропел положенные гимны вместе со своими братьями в назначенный час. А монаха, который следил за ним со скал, вдруг охватил такой страх, что тот еле-еле, спотыкаясь, добрался домой, рано утром пришёл к нему, упал ему в ноги и со слезами стал просить прощенья за свою глупую выходку, ничуть не сомневаясь в том, что его поведение ночью обнаружено и всем известно.

"Катберт же ему ответил: "Что тебя мучит, брат мой? Что ты такого сделал? Ты выходил затем, чтобы выяснить правду о моих ночных похождениях? Я прощаю тебе с одним условием: обещай никому не говорить о том, что видел, до моей смерти." И получив обещание, он благословил того монаха и отпустил ему как грех за беспокойство, причинённое его неразумным поступком. И монах молчал о том самоотверженном поступке, свидетелем которого стал, до самой смерти Катберта, и только тогда взял на себя труд рассказать обо всём этом."

Теперь мне совершенно ясно, что, какими бы другими достоинствами не обладал св.Катберт, он заслужил канонизации хотя бы только за своё долготерпение. Мне известно всё о том, как выдры обсушивают людей. Меня лично обсушивали столько раз, что даже всех и не упомнить. Как и всё остальное с выдрами, это происходит, так сказать, шиворот-навыворот. Когда играешь в мяч со щенком, то ты бросаешь мяч, а щенок приносит его обратно, и тогда ты снова его кидаешь. Всё это относительно не утомительно и в порядке вещей. Но если играть в мяч с выдрой, то с самого начала всё идёт кувырком: именно выдра бросает мяч, и на довольно значительное расстояние, а человек должен его подносить. С тем человеком, который вначале не подготовлен к такому ходу событий, выдра обходится довольно терпеливо, но постоянный и упрямый отказ вызывает отместку. Точно такое же ненормальное положение складывается, когда выдры вас обсушивают. Выдра ураганом выскакивает из моря, реки или ванны, смотря по обстоятельствам, в её меху при этом находится с полгаллона воды, и с невероятным воодушевлением и усердием она начинает вас обсушивать. Все закоулочки вашего тела, по мнению добросовестной выдры, требуют тщательнейшего внимания. В качестве основного полотенца выдра пользуется спиной, она ложится на неё и начинает энергично, как угорь, корячиться. За удивительно короткое время выдра становится совершенно сухой, за исключением кончика хвоста, а человек при этом промокает насквозь без всяких исключений. И бесполезно ходить переодеваться, через несколько минут выдра снова вылетает из воды, преисполненная желанием обсушивать людей.

Я почти не сомневаюсь в том, что же в действительности видел тот добрый монах из колдингхэмского монастыря. Св.Катберт молился у кромки воды, а не как виделось монаху (следует помнить, что дело было ночью и видно было плохо), по горло в воде. И именно по состоянию одежды святого, после его обсушивания выдрами, этот наблюдатель пришёл к выводу о его приверженности к подводным молениям. И так же очевидно, что именно отпущение грехов, а не простое благословение, дрожащий и измазанный святой совершал со своими мучителями. И в свете моего толкования заклинание св. Катберта об обете молчания очень четко истолковывается, ведь он не мог знать о заблуждении того монаха, и даже святому не очень-то приятно, если над ним будут смеяться в таком бедственном положении.

Хоть у выдр, несомненно, есть особое призвание обсушивать людей, они с удовольствием обсушивают и другие вещи, в частности постели, забираясь между простынями от подушки до самых ног постели. Высушенной таким образом постелью нельзя пользоваться целую неделю, а обсушенный выдрой диван пригоден только в летний зной. Я понимаю, почему св. Катберту приходилось прибегать к помощи гаг и их тёплому пуху: неcчастному постоянно угрожало профессиональное заболевание воспалением лёгких.

Эта особенность житья с выдрой по существу даже не приходила мне в голову до тех пор, пока я не привёз Миджа в Камусфеарну. В Лондоне можно выпустить воду из ванны, и с помощью большого полотенца вполне обезопасить выдру перед тем, как она доберётся до гостиной; а в Монтрейте озеро находилось далеко от дома и, вернувшись от него, он уже был сухой. А в Камусфеарне, где до моря рукой подать с одной стороны, а до ручья - с другой, мне не удалось найти другого удовлетворительного решения, кроме как закрывать дверь в спальню и поворачиваться, так сказать, спиной к мокрым диванам и креслам.

Рукопись, над которой я работал тем летом, была вся смазана и закапана как слезами. Как я уже говорил, я иногда лежал на траве у ручья и загорал, а Мидж, постоянно рыская по ручью от водопада до моря и обратно, то и дело возвращался к тому месту, где я лежал. С восторженным визгом и писком он проносился по отмели и взлетал по крутому склону берега, чтобы тут же обрушить весь свой запас воды без разбору на меня и мою рукопись, иногда усугубляя свои зверские деяния оскорблением путём конфискации моей ручки.

Свои захватывающие дух способности к плаванью Мидж по-настоящему раскрыл в море.

До появления в Шотландии он никогда не бывал на большой глубине, так как озёра и лагуны в его родных болотах редко бывают глубже сажени-другой. Он плавал рядом со мной, пока я грёб на ялике, и в чистой как стекло воде залива Камусфеарны, где белый песок из ракушечника перемежается с морскими зарослями и выступами скал, я наблюдал, как он ныряет всё глубже и глубже сажень за саженью, чтобы исследовать на дне причудливые морские леса с цветущими полянами, усыпанными раковинами, и изобилующими таинственными сумрачными пещерами. Он мог, как все выдры и котики, ходить по дну, не всплывая. Выдра обычно плавает под водой и не ныряет с легкими, полными воздуха, потребляя кислород, - надо полагать, из-за отсутствия знания, благодаря особому устройству венозной системы крови. Самое большое, как я засёк, Мидж находился под водой в течение почти шести минут, но у меня сложилось впечатление, что он никоим образом при этом не перенапрягся и в чрезвычайных обстоятельствах мог бы значительно перекрыть это время. Однако, как правило, когда он не был чем-то увлечён, он поминутно выныривал на поверхность, появляясь там всего лишь на секунду, выскакивая и снова ныряя вперёд, совсем как дельфин. Плавая на поверхности, что он обычно делал, если хотел уследить за каким-либо плавающим объектом, он не обладал ни скоростью, ни грациозностью. Он был похож на барахтающуюся собаку, что резко контрастировало со стремительной элегантностью подводного плаванья. Он часами плавал рядом с лодкой, появляясь то с одной, то с другой стороны, иногда шаловливо хватался за весло обеими лапами и тянул его к себе, время от времени прыгал в лодку, вспоминая вдруг о своём призвании обсушивать людей.

Только на время рыбалки мне приходилось запирать Миджа в доме, ибо ему нужно было обязательно всё исследовать собственным ртом, и как в кошмарном сне я представлял его себе с крючком на скумбрию в щеке. Вначале я рыбачил редко, так как мне не очень нравилась серебристая сайда, которую только и можно было поймать в начале лета в шхерах вокруг Камусфеарны. А к середине июня появляются уже все признаки лета: заливистый перезвон птиц, кишащих на островах и обосновавшихся там на много недель, а в цветах и травах копошатся пушистые птенцы. И только в июле с появлением скумбрии оживает и море, ибо вслед за ней устремляются более крупные рыбы, охотящиеся на неё, а скумбрия в свою очередь выгоняет на поверхность рыб поменьше, которыми она кормится, мелкую, блестящую, кишащую мелюзгу разных видов, включая своих собственных. Когда на чистой поверхности моря вдалеке появляются визгливые стаи чаек, которые бросаются вниз и нападают, то с лету, то пробегая по поверхности, опускаясь с раскрытыми крыльями, чтобы что-то схватить и проглотить, то можно догадаться, что где-то под ними находится большой косяк скумбрии, который вытесняет на поверхность к поджидающим их чайкам мелкую рыбёшку, в панике удирающую возможно от своих собственных родителей. Иногда на поверхности местами бывают любопытные стайки мелюзги, а на закате солнца, когда море действительно гладкое как стекло, довольно неудачное сравнение, ибо оно редко бывает таким, - я видел, за много миль от берега небольшие пляшущие фонтанчики голубой и серебряной скумбрии, величиной не больше пальца, и не находил никакого хищника под ней.

Когда появлялась скумбрия, я рыбачил по нескольку минут прохладными вечерами, так как Мидж, хоть и не поймал сам ни одной, пылал к ней ненасытной страстью, как это было до него с Джонни. И мне она тоже нравилась ещё по детским впечатлениям. Когда я был ещё ребёнком в Галлоуэе, мы ловили скумбрию, спуская с рыбацкой лодки один-единственный крючок с яркой металлической блесной или кусочком мяса с чешуёй с бока скумбрии (как хорошо я помню свой ужас, когда впервые увидел эту операцию, проделанную над живой рыбой: слёзы, утешения среди голубых волн, морской пены и хлопков холщового паруса). Мы ловили рыбу по одной и каждый раз обновляли наживку, и если вылавливали двадцать или тридцать рыб, то обсуждали это потом неделями. Кажется, только перед самой войной на Западном нагорье широко распространился обычай ловить рыбу на убийственный перемёт, а в Камусфеарне, где нет других путей сбывать избыток рыбы, кроме как выбрасывать, время рыбалки сокращается до нескольких минут. Перемёт состоит из трёхметрового шнура, на котором прикреплено до двадцати двух мушек, сделанных из выкрашенных перьев курицы с грузилом весом в два фунта. Лодка стоит на месте, где глубина от шести до двадцати саженей, и перемёт с леской отпускают до тех пор, пока грузило не ложится на дно. К этому времени, как это чаще всего бывает в заливе Камусфеарны, на крючках уже болтается полдюжины скумбрий. Если же этого не случилось, то надо просто подтянуть перемёт на пару саженей вверх и снова опустить его. Эту операцию надо повторять до тех пор, пока либо лодку не отнесёт течением на отмель, либо косяк рыбы не пройдёт под ней. Иногда скумбрия ходит в мелкой чистой воде, где видно на несколько саженей вниз вплоть до бледного песка, тёмных водорослей и шарахающихся косяков аквамариновой рыбы, которая бросается на яркие перья. Довольно часто сразу же клюёт на все до единой мушки, и тогда леска сразу же становится тяжёлой, как свинец, она вся дергается и бьётся, а в следующий миг вдруг становится лёгкой, как леска на плаву, когда скумбрия подымается вверх, вынося с собой и грузило. Управляться с таким перемётом- большое искусство, так как двадцать два больших крючка, беспорядочно болтающихся у борта небольшой лодки, цепляются не только за рыбу. Во времена охоты на акул на острове Соэй я не раз видел, как эти крючки глубоко впиваются в руки и ноги рыбаков. Вытащить их можно только одним способом, довольно болезненным при этом: крючок надо протолкнуть насквозь, а не тянуть за него, затем откусить заусенец кусачками и вынуть крючок обратно.

На мушки перемёта не всегда клюёт только скумбрия, попадаются всевозможные редкости вроде морского паука, который настолько вооружён шипами и колючками, что поймать его кому- либо кроме как человеку, представляется почти невозможным.

И всё же мне приходилось наблюдать с таким ощущением, какое бывает при виде змеи, заглатывающей быка целиком, как баклан проглотил большого морского петуха с хвоста, так сказать, против шерсти. Этот чрезвычайный и несомненно весьма болезненный подвиг занял у баклана несколько более получаса гротескных конвульсий, и когда фокус, наконец, закончился, птица совершенно изменила свою форму. Из изящного, элегантного существа с шеей похожей на ручку эбеновой трости, она превратилась в аморфную кучу без всякой шеи. Зоб у неё настолько растянулся, что голова откинулась далеко на спину, она была неспособна подняться или даже плыть без риска стать посмешищем.

Мидж и сам ловил по нескольку рыб во время своих повседневных вылазок, и с каждой неделей по мере того, как у него возрастало мастерство и скорость, их величина и разнообразие увеличивались. В ручье он научился прощупывать угрей под камнями, вытянув вперёд одну лапу и отвернув в сторону голову, и я, в свою очередь, научился переворачивать для него камни побольше, а спустя некоторое время он стал останавливаться перед таким булыжником, который ему был не по силам и начинал скулить, чтобы я подошёл и перевернул его. Нередко бывало так, что когда я проделывал это, из-под него выскакивал угорь и устремлялся вглубь, а он как коричневая торпеда выстреливал вслед за ним в толще воды. У кромки прибоя он изыскивал глубоко замаскировавшуюся камбалу, пока она не вылетала оттуда, поднимая облако песчинок, подобное дымку от поезда-экспресса, а ещё дальше в заливе ему удавалось иногда добыть морскую форель. Он её никогда не выносил на берег, а пожирал, перебирая лапами в воде, а я в это время задумчиво вспоминал китайцев, которые по слухам дрессируют выдр, чтобы охотиться на неё. Я полагал, что Мидж, при всём его дружелюбии, никогда не предложит мне рыбу. В этом я ошибся, но когда он всё-таки сделал это, то была не морская форель, а камбала.

Однажды он появился из моря на уступе, где я стоял и шлёпнул оземь передо мной камбалу длиной почти в полметра. Я посчитал, что он принёс её для того, чтобы я похвалил его, так как он частенько приносил мне отборные куски, чтобы похвастаться, перед тем как поглотить их. Так что я похвалил его и пошёл дальше.

Он снова заспешил за мной и снова плюхнул её у моих ног. И даже тогда я не понял, полагая, что он хочет разделить со мной трапезу, но он просто сидел, глядя вверх на меня и что-то бормотал. Я не стал торопиться принимать приглашение, так как уже говорил, что самое агрессивное действие в отношении дикого животного- это лишить его добыи, но после почти минутного сомнения, когда Мидж снова повторил приглашение, я медленно и осторожно протянул руку к рыбе, зная, что Мидж предупредит меня голосом, если я неправильно его пойму. Он наблюдал за мной с очевидным одобрением, когда я взял её и стал имитировать акт еды, затем прыгнул со скалы в море и поспешил прочь на глубине сажени чистой воды.

Наблюдая за Миджем при бурном море, - а сильные ветры во время равноденствия в Камусфеарне вызывают значительное волнение на море, - я сначала очень опасался за него, а затем изумлялся и восхищался им, ибо его возможности казались чуть ли не чудодейственными. Во время первых штормов, помню, я пробовал удерживать его у скалистых заводей и в наиболее защищенных уголках, но как-то раз в погоне за невидимой добычей он оказался у внешнего берега очень высокого сухого рифа на самой кромке прибоя. При длинном отливе вода едва-едва скрывала его, а сзади у него была скала, где он сидел и хрупал какую-то рыбёшку. Затем, метрах в тридцати-сорока со стороны моря я заметил, как нарастает огромная волна, подымаясь всё выше и выше, достигая метров пяти в высоту и всё никак не рассыпалась. Я заорал Миджу, когда волна темной тучей нависла над ним, но он продолжал есть и не обратил на меня внимания. Он свернулся и оглянулся за миг до того, как она его накрыла, все эти тонны воды обрушились на него, поглотили его и обволокли собой всю скалу в грохочущем гвалте моря. Где-то там под ней я представил себе Миджа, раздавленного у подножья этой черной скалы. Но когда море откатилось с долгим шипящим гулом, я просто глазам своим не поверил: ничего не изменилось. Мидж по-прежнему лежал в мелкой мраморной воде и всё так же ел свою рыбу.

В волнах он просто веселился, стрелой бросался прямо в ревущую серую стену надвигающейся волны и проскакивал сквозь неё, как будто бы в ней нет ни веса, ни инерции. Он уплывал далеко в море волна за волной, пока чёрная точка его головы не скрывалась среди далёких белых грив, и не единожды я думал о том, что дикая тяга к поиску новых земель захватила его, и что он так и уплывёт на запад в Гебридское море, и я больше его не увижу.

С недели на неделю его отлучки становились всё дольше и дольше, и я немало поволновался, пока часами искал его, хотя до сих пор он ещё ни разу не уходил на всю ночь. Когда я ничего не обнаруживал у водопадов и во всех его любимых омутах в ручье и на скалистых уступах у моря, я начинал беспокоиться и стал заходить всё дальше, всё время окликая его по имени. Его ответный зов был очень похож на писк невзрачной пичужки, жившей на деревьях у воды, и сердце у меня по сто раз ёкало, прежде чем я мог убедиться в том, что это его голос, и тогда я так безгранично радовался, что безо всяких возражений позволял ему обсушить меня.

Первый раз, когда я обнаружил, что он попал в беду, это было в тёмном ущелье выше водопада. Водопад, в некотором смысле, разделяет пустыню и ниву, населённый мир от странного, прекрасного, но негостеприимного мира тёмного ущелья, по которому выше водопада течёт ручей. Летом, когда воды мало, можно осторожно пробираться вдоль ручья по скалистому уступу, а почти отвесные, но поросшие лесом стены поднимаются на тридцать с лишним метров с каждой стороны. Здесь всегда сумрачно, так как солнце никогда не попадает на русло потока, а летом свет здесь тусклый и рассеянный, просачивающийся сквозь кроны дубов и берёз, чьи ветви смыкаются высоко над головой. То тут, то там поперёк узкого ущелья лежит упавший ствол дерева, отполированный до блеска лапами диких кошек. Воздух здесь прохладен, влажен и терпок от запаха черемши и водных растений, таких как папоротники и мхи, которые растут в сырости и темноте. Местами русло ручья расширяется и образует глубокие озёрки, на скалистых берегах которых негде поставить ноги, а вид тёмной воды наводит на мысль о том, что они бездонны.

Как-то однажды Мораг спросила меня как бы невзначай, хотя я почувствовал за этим нечто большее, спокойно ли я себя чувствую в том месте. В этом вопросе уже содержалось молчаливое признание, и я ответил откровенно. Я никогда не чувствовал себя там уютно, у меня там возникают неприятные ощущения, которые напоминают мне пребывание на немеблированном верхнем этаже определённого дома, ощущение, при котором постоянно хочется оглянуться, как будто бы, несмотря на физическую невозможность, за мной кто-то следит. Я ловлю себя на том, что пытаюсь бесшумно переступать с камня на камень, как будто для моей же безопасности мне нужно оставаться незамеченным. Я постеснялся бы рассказывать об этом Мораг, но она сама навела меня на этот разговор и сказала, что это место наводило на неё безотчётный ужас с самого детства.

Для подтверждения духа моего признания ущелье, несомненно, должны были избегать как птицы, так и животные, но в действительности и тех и других там водится больше, чем можно было ожидать. В предательских, почти отвесных стенах ущелья есть норы лис, бобров и диких кошек, канюки и хохлатые вороны ежегодно гнездятся на ветвях, склоняющихся над тёмной водой, ниже живут оляпки и серые трясогузки (вопиющее противоречие с окраской этого канареечного цвета создания) и по какой-то непонятной причине необычное количество крапивника, который копошится и попискивает среди папоротника. Что бы там не вызывало неприятные ощущения у некоторых людей, это вовсе не относится к животному миру.

Глубокие омуты переливаются непрерывным потоком, образуя небольшие водопады, а сотни две метров дальше встречается настоящий водопад, низвергающийся с высоты метров пятнадцать без каких-либо промежуточных уступов на полпути. Это верхний предел "заколдованного места", хотя по физическим особенностям ущелье выше второго водопада немногим отличается от того, что расположено ниже. Затем, ещё метров сто выше по течению русло упирается в огромный перекат: метров тридцать пенящейся белой воды, стремительно падающей вниз.

Мидж, конечно же, не обнаружил ничего неприятного в тех местах, где водятся мои призраки, и давно уж воспользовался своей силой и сноровкой, чтобы преодолеть водопад Камусфеарны и выяснить, что же там дальше. Впоследствии этот недоступный район стал его особо любимым местом, из которого выманить его, даже без каких-либо особых проблем, было невероятно трудно. Грохот падающей воды заглушал голос зовущего человека и, даже если он и слышал его, то зовущему практически невозможно было услышать его тонкий, похожий на птичий писк ответ. На этот раз в ручье было больше воды, чем обычно летом, и к тому же недавно там был оползень, который временно нарушил практически единственный доступ сверху. Я спустился в ущелье на верёвке, привязанной к стволу дерева, и вымок до пояса после первых же нескольких шагов по руслу ручья. Я снова и снова звал его, но голос мой приглушался и терялся в шуме потока, а маленькие пересмешники отвечали совсем так, как меня приветствовал Мидж. В конце концов одна из этих пташек, как мне показалось, запищала так часто и настойчиво, что заронила во мне зерно сомнения, но звук-то шёл сверху, а я искал Миджа в русле ручья. И тут я увидел его высоко на скале, на таком маленьком уступе, что он даже не мог развернуться там, а под ним была отвесная пропасть высотой метров пятнадцать. Он смотрел на меня и, судя по виду, истошно орал во всю глотку. Мне пришлось сделать изрядный крюк, чтобы подняться на край берега выше его с верёвкой, и всё это время я боялся, как бы при моём появлении он не решился на какой-либо отчаянный шаг, который мог привести к трагедии. Я также опасался, что могу столкнуть его, пока буду вызволять его из пропасти. Затем выяснилось, что все деревья на вершине скалы прогнили, и мне пришлось привязать верёвку к какому-то пню, стоявшему на топком болоте и издававшему чавкающие звуки, когда я сильно тянул за верёвку. Я спускался по скале, опоясанный верёвкой, с предчувствием, что Мидж каким-то образом, пожалуй, и спасётся, а я-то уж обязательно погибну. Когда он увидел, что я спускаюсь к нему сверху, он попытался стать на задние лапы, и я один раз подумал было, что он уже свалился. Мне нужно было продеть петлю его уздечки в верёвку у меня на поясе, как только смогу дотянуться до него, но его сбруя, будучи постоянно в воде, выдерживала недолго, и я доверял ей столько же, сколько и тому пню, к которому была привязана моя верёвка. Я стал подниматься по верёвке, Мидж болтался у меня на поясе, как корова, которую грузят на корабль краном, а перед глазами у меня маячили две страшных картины: медленное, чавкающее вытаскивание корней дерева надо мной, и постепенное разгибание заклёпок на уздечке Миджа. В общем и целом, это были самые отвратительные пять минут в моей жизни, и когда я всё-таки выбрался наверх, корни дерева уже показались наружу, мне потребовалось лишь дернуть пень один раз покрепче, и он выскочил совсем.

А сбруя выдержала, хотя, к счастью, она лопнула в следующий раз, когда подверглась серьёзной нагрузке. В тот день Миджа не было дома в течение девяти часов и, пожалуй, большую часть этого времени он просидел на том уступе, так как был ужасно голоден и набросился на пищу с таким азартом, что я опасался, как бы он не подавился.

Бывали и другие отлучки, долгие часы волнений и поисков, но одна из них особенно врезалась мне в память, так как он впервые отсутствовал всю ночь, и я уже отчаялся было увидеть его вновь. Я оставил его рано утром у ручья, когда он питался угрями, и начал беспокоиться, когда он не вернулся домой после обеда. В то время я усердно работал над книгой, это был один из редких дней моей писательской жизни, когда всё шло хорошо. Слова легко струились у меня из-под пера, и время летело незаметно, так что я с удивлением обнаружил, что проработал шесть часов подряд. Я вышел на улицу и позвал Миджа у ручья и на побережье, и, не найдя его, снова отправился к оврагу над водопадом. Но следов не было нигде, хоть я и обыскал его на всю мрачную длину вплоть до большого водопада, который, как мне было известно, даже Мидж не мог преодолеть. Насколько плохо было слышно мой голос я понял только тогда, когда выше второго водопада наткнулся на двух диких котят на крутом берегу. Увидев меня, они мгновенно сбежали, но до того они не слышали моих криков, заглушенных шумом воды. Я тогда отошёл от ручья и отправился к ближайшим островам, в то время был отлив, и из воды показались полосы мягкого белого песка. Здесь я обнаружил следы выдры, которые вели в сторону острова с маяком, но не был уверен, что они- Миджа. К концу лета когти у него так сточились, что на следах их практически не было заметно, но в то время я ещё не мог с уверенностью отличить его отпечатки от дикой выдры, если только они не были очень чёткими. Весь этот вечер я искал его и звал, а когда наступили сумерки, стал уже отчаиваться, так как домашняя жизнь выработала у него строго дневные привычки и к заходу солнца он уже крепко спал перед камином.

Ночь была облачной со свежим ветром и большой луной, которая проплывала как пьяная сквозь черные лохмотья тумана. К одиннадцати вечера поднялся почти штормовой ветер с юга, и на наветренной стороне начался бурный прилив. Я полагал, что этого будет достаточно для того, чтобы он потерял направление, если бы попытался добраться домой тем же путём, которым ушёл. Я включил свет во всех окнах дома, оставил дверь открытой и кое-как задремал у камина. К трём часам утра появились бледные признаки рассвета, я вышел, чтобы взять лодку, так как теперь почему-то был убеждён, что Мидж находится на острове с маяком. Посудина сразу же забарахлила, как только я спустил её на воду, мне нужно было выйти в открытое море под боковую волну, чтобы добраться на подветренную сторону островов, и всю дорогу её захлёстывали волны через борт. Если я оставлял весла, чтобы откачать воду, то до того, как заканчивал, меня относило почти к самому берегу. Через полчаса я совсем вымок и перепугался. Более крупные острова давали некоторое укрытие от южного ветра, но в проливах между ними сильное течение на север чуть ли не опрокидывало лодку, у многочисленных скал и в шхерах вода пенилась белым, зловещим цветом в неверном свете. Немного повычерпаешь воду, и тебя чуть ли не бросает на камни и утёсы, лодку расщепило бы на них как спичечную коробку, а я, совсем не умея плавать, сразу же стал бы пищей для омаров. В довершение моих бед мне встретился дельфин-касатка. Чтобы не попасть на рифы я выгреб дальше к северу от мелких островов, которые находятся ближе к берегу от маяка, вода здесь была поспокойнее, и мне не нужно было всё время держать нос лодки поперёк волн. Касатка появилась на поверхности не более чем в двадцати метрах к северу от меня, это был огромный самец, чей похожий на саблю плавник торчал из воды чуть ли не в рост человека, и, возможно случайно, он направился прямо ко мне. Нервы у меня были натянуты до предела, я развернулся и погрёб к ближайшему острову, как будто бы у касатки не бывает другой добычи кроме человека. Я сел на риф в ста метрах от острова крачек и не стал дожидаться, когда прилив подымет меня. Скользя и барахтаясь по пояс в воде, я с трудом снял свою плоскодонку с камня, на который она наскочила, а касатка, вероятно занятая своими делами и вовсе не думавшая обо мне, крутилась неподалёку. Я добрался до острова крачек, птицы с писком закружились вокруг, образовав пелену из прозрачных крыльев, а я сидел на скале тусклым ветреным утром и чувствовал себя в отчаянье потерянным ребёнком.

Маячный остров утопал в джунглях летнего шиповника, который цепляется за одежду как щупальца осьминога и оставляет на руках и лице кровавые царапины. Там я себя чувствовал как лунатик безо всякого движения, а голос моего зова порывы влажного холодного ветра уносили на север. Я вернулся домой в девять утра, с тяжеленной лодкой, наполовину залитой водой, всё тело и мозг у меня налились болезненной пустотой. Теперь я был почти уверен, что Мидж тоже встретился с той касаткой, и уже наполовину переварился в брюхе кита.

Весь день до четырёх часов я бродил вокруг и звал его, и с каждым часом всё больше сознавал, как много значило для меня это странное животное, спутник моей жизни. Мне было тошно от этого, тошно оттого, что я так привязался к нему и подружился с ним, хоть он и не человек, мне было тошно от той пустоты, которая останется без него в Камусфеарне. Вот в таком настроении, самоутверждая свою человечью независимость, около пяти часов вечера я стал убирать оставшиеся свидетельства его прошлого бытия. Я убрал из-под кухонного стола его миску для питья, вернулся за недоеденной чашкой риса с яйцами, отнёс её в чулан, который шотландцы называют задней кухней, и уже собирался было вывалить её содержимое в помойное ведро, как вдруг мне показалось, что я слышу голос Миджа позади себя на кухне. Однако, я очень устал и не совсем уж доверял своим ощущениям. Мне показалось, что я услышал хриплое: "Ха?", которым он обычно вопрошал, появляясь в пустой комнате. Но впечатление было настолько сильным, что я поспешно поставил миску и заторопился обратно на кухню. Там никого не было. Я подошёл к двери и позвал его по имени, но всё было по-прежнему. Уже возвращаясь обратно в чулан, я остановился как вкопанный. На полу кухни, куда я собирался ступить, был большой мокрый след. Я смотрел на него и думал: "Я очень устал и переутомился".

Опустился на четвереньки, чтобы осмотреть его. След был несомненно мокрым и пах выдрой. Я всё ещё стоял на карачках, когда из дверей позади себя снова услышал этот звук, на этот раз совершенно безошибочно: "Ха?". Затем Мидж навалился на меня весь мокрый и шальной от радости, визжа и прыгая вокруг меня как возбуждённый щенок, взбирался мне на плечи, катался на спине, прыгал и плясал.

Несколько минут я утешал его и себя и только тогда заметил, что уздечка у него разорвана, и понял что многие часы, может быть сутки или больше, он был пленён как Авессалом, отчаянно пытаясь вырваться, ожидая помощи, которая так и не подоспела.

Понимаю, что эта сцена встречи и часы, предшествовавшие ей, некоторым читателям могут показаться противными. Я мог бы написать об этом и последующих событиях сухо и нечестно, отрицая наличие каких-либо чувств к этому существу, что могло бы обезоружить критиков, мог бы упредить обвинения в сентиментальности и мягкотелости, которые могу теперь навлечь на себя. Писатель, однако, несёт на себе обязанность быть честным, без этого его слова не имеют цены, и кроме того мои чувства к животным, несмотря на любое притворство, всё равно проявляются достаточно четко и откровенно. Я уже тогда знал, что Мидж значит для меня больше, чем большинство знакомых мне людей, что я буду скучать без его присутствия гораздо больше, чем без них, и мне не было стыдно от этого. При предпоследнем анализе я, пожалуй, знал, что Мидж предан мне беззаветнее, чем представители моего рода, и тем самым вызывает ответные чувства, в которых мы не торопимся признаться.

Когда я не находил Миджа в обычных его укромных местах, то прежде всего отправлялся к водопаду, так как он нередко проводил там один долгие часы, охотясь на одну большую форель, которая жила в большом омуте под водопадом, где он ловил молодых угрей или же играл с каким-либо плавающим предметом, который смыло вниз. Иногда он выходил из дому, неся с собой шарик пинг-понга, сосредоточенный и увлечённый им. Час спустя он всё ещё был у водопада, погружая шарик в воду и отпуская его там, отскакивал сам и подбрасывал его, по своему играя в водное поло с такой конечной целью, о которой сторонний наблюдатель мог только догадываться. Помню, однажды я пошёл искать его там и поначалу не нашёл, затем моё внимание привлекло к себе нечто красное на тёмной воде у кромки пены, и я увидел что Мидж плавает на спине и, вероятно, крепко спит, а на груди крепко сжимает алую гроздь рябины. Он частенько подбирал такие яркие предметы во время своих прогулок и не расставался с ними до тех пор, пока не отвлечётся каким-либо не менее привлекательным предметом. Я никогда не проводил опытов по определению его цветоощущения, но то ли случайно, то ли в результате отбора он предпочитал игрушки кричащих цветов.

Как-то раз я наблюдал за ним у водопада, фотографируя его, пока он кувыркался с шариком пинг-понга в глубоком омуте, оступился на покатом камне и очутился рядом с ним как был, вместе с камерой. Я только было направился домой переодеваться, как услышал чьи-то голоса. Между домом и водопадом проходит стена сухой кладки, и когда я подошёл к ней в сопровождении Миджа, то увидел, что ко мне приближается какой-то человек. Я с трудом узнал литературную редакторшу журнала "Нью-Стейтсмэн", с трудом, потому что она была одета не совсем обычно, а раньше я видел её только в городской обстановке. Мы обменялись приветствиями через стену и разговорились. Мидж взобрался на стену рядом со мной и стал наблюдать.

Так вот, у Миджа был один особый порок, о котором я до сих пор не упоминал, порок, который я был не в состоянии исправить, отчасти, вероятно, потому, что не понимал ни его причины, ни мотивации. Короче говоря, он любил прокусывать людям мочки ушей, - конечно же не со злости или в отместку, и, очевидно, не как преднамеренный акт враждебности или злой воли, - просто ему это нравилось. Он коллекционировал их, так сказать, не как Давид собирал крайнюю плоть филистимлян из вражды, а просто как дружелюбное увлечение. Он просто прокусывал их как искусный специалист по этому делу и, очевидно, был этим чрезвычайно доволен. К тому времени он уже давно не встречался с незнакомыми людьми, и у него не было возможности пополнить свою коллекцию, а я как-то совсем забыл об этой его прискорбной наклонности. Моя гостья опёрлась локтём на стену во время разговора, а голова её оказалась буквально в нескольких сантиметрах от Миджа. Мидж безо всяких предисловий вдруг вытянулся и прокусил ей мочку уха с хирургической точностью.

Это был её звёздный час. Я уже несколько раз видел, как Мидж прокусывает уши, и прекрасно знал, как люди реагируют в такой ситуации. То они слабо вскрикивают, то начинают что-то бормотать, то вдруг зловеще умолкают. Мне казалось, что я изучил уже все типы, но ошибся. Ни малейшим перерывом речи, ни даже намёком типа вздоха она не выдала того, что заметила случившееся. И только в глазах у неё, пока она продолжала говорить, появилось выражение невероятной ярости, полностью противоречившее тому, что она говорила.

Одной из немногих знакомых Миджа, кому удалось избежать этой отметины, если можно так выразиться, была Мораг. В самом начале моего знакомства со своим крестником Мидж прокусил мне оба уха, так что у меня теперь был иммунитет.

Только к двоим людям, кроме меня, он питал такую ураганную любовь: к Мораг и Кэтлин Рейн. Хотя степень его демонстративной любви к каждому из нас не очень-то отличалась, она была всё-таки разной, с каждым из нас у него сформировались совершенно особые отношения. С Кэтлин, простое присутствие которой приводило его в экстаз, он был груб и буен, неистово навязчив, и при каждом удобном случае пользовался её услугами. Она, в свою очередь, обрела какую-то странную общность с ним и безропотно выносила его самые экстравагантные выходки. С Мораг он был более мягок, не так агрессивен в своей любви, а со мной более почтителен и гораздо более покладист при выполнении команд. Именно вокруг нас троих замыкалась орбита его интересов, когда он не погружался в свой немыслимый мир волн и воды, тусклых зелёных глубин, колыхаемых прибоем морских водорослей. Мы были его Троицей, и он относился к нам так же, как жители средиземноморья относятся к своей: со смешанным чувством доверия и злоупотребленья, страсти и раздраженья. И в свою очередь каждый из нас по-своему был зависим, как и боги, от его поклонения, я, пожалуй, больше всех, по тому что он принадлежал к единственному виду из всех живых существ, который когда-либо носил моё имя.

Глава 10

Осенью я вернулся с Миджем в Лондон, и при своём обычном добродушии он быстро приспособился к отсутствию своего любимого ручья и побережья. Во время автомобильной поездки из Камусфеарны в Инвернесс, глубоко и крепко уснув, он, казалось, отбросил свою дикую природу и проснулся, преобразившись в домашнее животное. В привокзальной гостинице он лежал у моего кресла, пока я пил чай, и когда официантка принесла ему блюдечко молока, он стал деликатно лакать его, совсем как кошка из гостиной, не разбрызгав ни капли. В спальный вагон первого класса он вошёл как бывалый путешественник, а на следующее утро в квартире он вроде бы был вполне доволен своим прежним окружением. Он также быстро вошёл в свой прежний ритм жизни: угри в ванне, прогулки по мрачным лондонским улицам и даже, не без некоторых треволнений с моей стороны, послеобеденные покупки в магазине у Хэрродза. В одном местном магазинчике ему разрешили самому выбирать себе покупки. Как я уже упоминал, у него была страсть к резиновым игрушкам, особенно к тем, которые пищат и гремят, когда их потрясёшь. Неподалёку от моего дома находилась лавочка, где была масса таких редкостей, как резиновые фрукты и булочки, взрывающиеся сигары, полные с виду рюмки, из которых не выливалось ни капли жидкости, даже муляжи из папье-маше в виде помёта кошек и собак, - полный набор для любителей вещественных шуток. Тут я однажды заколебался было между свистящим шоколадным эклером и резиновой скумбрией, которая извивалась, и тогда продавец сказал: "А почему бы не дать ему выбрать самому, сэр?" и положил обе игрушки на пол. К удивлению продавца Мидж бросился к эклеру и после этого он всегда выбирал себе игрушки сам, и с триумфом нёс их домой. Эклер был совсем как настоящий, и когда он проходил мимо какого-то кабачка на углу, оттуда, слегка покачиваясь, вышел какой-то человек и, увидев Миджа, остановился как вкопанный.

- Боже мой, - тихо проговорил он, а кто-то позади него крикнул:

- Ну вот опять, Билл, опять всякая чертовщина!

В то время Мидж как бы обладал каким-то особенным качеством невосприимчивости к физической боли, которая была чуть ли не волшебной. Несмотря на все предосторожности с моей стороны он ухитрился упасть с антресолей на паркетный пол, но при этом повёл себя так, как будто бы упал на пуховую перину. В другой раз ему прищемили голову в дверях, а он даже не пискнул, и, наконец, он изжевал на кусочки лезвие бритвы. Я куда-то уходил в тот вечер и оставил ему помещение за кухней, ванную комнату, можно сказать, с полной ванной воды, и за ней ещё был чулан, где у него было собственное потрёпанное кресло и электрокамин на стене, который обогревал его. Когда я вернулся, открыл дверь в ванную и позвал его, то ответа не последовало. Я вошёл и увидел, что воды в ванне нет, на дне лежит разломанная на две части моя безопасная бритва, а вокруг валяются раскрошенные осколки лезвия. Мне сразу как-то не пришло в голову, что, как это ни невероятно, раз нет крови, то выдра должна быть цела. Я прошёл в чулан, ожидая увидеть в кресле под теплым абажуром её труп. Но там, среди подушек он удовлетворённо запищал, как бы сознавая, что выполнил сложную задачу, проявив при этом инициативу и выдумку. Насколько мне удалось выяснить, у него не было ни малейшей царапины.

Теперь уж и не припомню, задумывался ли я достаточно серьёзно, ещё будучи в Ираке, о том, как быть с выдрой тогда, когда не смогу присматривать за ней сам.

Когда, к примеру, я уезжаю за границу, или даже если мне нужно будет отлучиться из дому на день-другой. Я, пожалуй, полагал, что, по крайней мере в этом случае, он сможет сопровождать меня, ибо тогда ещё не знал, что выдра далеко не лучший гость в чужом доме, и что такой дом после его ухода будет выглядеть весьма странно. Мидж соглашался оставаться один в течение четырёх-пяти часов, но ни в коем случае не больше, тем более если эти часы приходятся на вечер. А теперь дела мои стали настолько страдать от такой зависимости, что я был вынужден серьёзно задуматься над этой проблемой.

В ноябре мне нужно было отлучиться из Лондона на три дня, чтобы читать лекции в Мидленде. Это было для Миджа первое и единственное заключение вне знакомого ему окружения и общества людей. Я договорился поселить его на эти три дня в ветлечебнице зоопарка, и отвёз его в Риджентс-парк на такси. Оказавшись в зоосаде, он уверенно пошлёпал вперёд, натянув поводок, и несмотря на все призывные звуки животных и окружающие его запахи, не обращал на них никакого внимания. Только когда он проходил мимо вольера, где были большие хищные птицы, он несколько съёжился и потянул поводок в другую сторону. Возможно он вспомнил о своих родных болотах, где всю зиму орлы кружат над водным пространством и где они, должно быть, являются природным врагом выдр, а может врождённый инстинкт подсказывал ему, что опасность грозит ему с небес. Я оставил его в клетке, где до него жил больной бородавочник, и когда за ним закрыли дверцу и он понял, что остался один, его вопли стали раздирать мне душу. Они слышались мне ещё долго после того, как я захлопнул ворота ветлечебницы.

Вечером следующего дня я позвонил с севера и поинтересовался, успокоился ли он.

-Даже слишком, -ответили мне, - он практически отгородился от всего мира той же глубокой комой, в которую впал, когда был заперт в ящик во время воздушного путешествия. Он отказался принимать пищу, и после того как изодрал себе в кровь все лапы, пытаясь расковырять металл и бетон, окружавший его, он завернулся в овчину и ни за что не хотел просыпаться. Мне посоветовали вернуться как можно скорее, ибо бывали случаи, когда ручные животные в такой обстановке почти незаметно переходили от такой комы к смерти.

Я отправился в Лондон на следующий же день с утра, но был такой плотный белый туман, что в продолжение первых ста миль я был вынужден двигаться со скоростью велосипеда. Затем он внезапно рассеялся, и появились чистые голубые небеса и яркое осеннее солнце. У меня была зверская машина, переделанная одноместная гоночная "Гранд-при", которая в дни своей молодости развивала якобы до 160 миль в час, но теперь в ней прирабатывались новые поршни, которые ей приходилось менять почти так же часто, как её скромным собратьям заправляться бензином.

Когда последние сто миль обкатки по спидометру закончились, и в стремлении добраться до Лондона и до своей чахнущей выдры я стал сожалеть, что ехал так медленно, что чуть было не утратил свою первую цель. Я вышел на длинный прямой отрезок пути прямо к северу от Грэнтхэма, и к сожалению, в пределах видимости не оказалось какой-либо другой машины, которая побудила бы меня сбавить скорость.

Раньше я шёл со скоростью около 90 миль в час, теперь же, подумал я, поеду гораздо быстрее, и на короткое время мне это удалось. Турбонаддув взревел, стрелки с невероятной быстротой подошли к красным отметкам, глянув на спидометр я заметил, что стрелка колеблется у отметки 145 миль в час, а я всё ускорял ход.

Затем раздался скрежет, кабина наполнилась клубами синего дыма, а в зеркало я увидел тонкий чёрный след масляной струи, остающейся позади. Я остановился у какой-то фермы и думал только о том, смогу ли добраться до Лондона поездом до тех пор, пока персонал ветлечебницы зоосада не уйдёт домой по окончании рабочего дня. На ферме был телефон, единственный подходящий поезд отходил из Грэнтхэма через тридцать восемь минут, и я успел на него в тот момент, когда он уже тронулся.

Добравшись, наконец, до ветлечебницы, я сначала не увидел Миджа в клетке.

Повсюду была разбросана нетронутая дохлая рыба, а в большом корыте вода была разбрызгана и всё вокруг было мокрым, посреди всего этого валялся в куче мой овчинный тулуп, но всё вокруг было неподвижно. Я вошёл через железную решётчатую дверь и позвал его по имени, но ничто даже не шелохнулось. Я сунул руку в тулуп и почувствовал, что он тёплый и дышит, а сам залез в рукав до упора. Только когда я просунул туда руку и погладил его по мордочке, он стал просыпаться, медленно, как бы выходя из транса. Затем он внезапно выскочил оттуда и стал безумно прыгать от радости, лазая по мне и забираясь мне под пальто, он всё крутился и вертелся по пустой клетке и, наконец, задыхаясь, растянулся передо мной на полу.

За эти два дня он приобрёл тот кислый запах, который бывает в кошачьих норах, запах мочи. У него был недостойный отрешённый вид, печатью которого отмечены все затворники. Он потерял чувство собственного достоинства и нагадил себе в постель, так что его приятно пахнувший мех стал вонять как у неухоженного хорька. Таких опытов я больше не повторял, но проблема, где же его оставлять, ещё требовала своего решения.

Он ещё раз побывал в зоопарке, но на этот раз уже не как затворник. Мне давно хотелось ясно и четко рассмотреть, что он делает под водой. Для этого Зоологическое общество разрешило мне соорудить большой стеклянный аквариум в подсобных помещениях, которые я и снял у них на день. Если бы я знал, что другой такой возможности больше не будет, я бы договорился о киносъемке, но в тот раз я лишь попросил Майкла Эйртона сходить со мной и сделать зарисовки. Вместе с аквариумом мне предоставили нескольких золотых рыбок, которых Мидж мог бы ловить и потреблять. Мне хотелось, чтобы там оказалось что-нибудь более дикое по виду, что-то такое, что не наводило бы на мысль о гостиной, комнатных растениях и любящей заботе старой нянюшки или же об уютном вегетарианском мире детской комнаты, где только в сказках природе разрешается иметь острые зубы и когти.

Миджа, однако, вовсе не трогали эти соображения, и он принялся за их уничтожение с таким рвением и виртуозностью, что даже за долгие часы наблюдений за ним сверху, я не ожидал от него такой прыти. Скорость у него у него была бешеная, дух захватывало от его изящества, он был как бы без костей, как ртуть, весь жилистый, просто чудо. Я пробовал было сравнивать его с воздушным гимнастом, с балериной, с птицей или самолётом при высшем пилотаже, но при всём при том они уступали ему в величии. Это была выдра в своей стихии, самое замечательное создание природы, которое мне когда-либо приходилось видеть.

Как и с игрушками, ему недостаточно было иметь одну рыбу за раз. Поймав первую, он совал её себе под мышку и, очевидно, не испытывая никаких неудобств от такой ноши, начинал гоняться, иногда выписывая при этом весьма замысловатые петли, за другой. А один раз у него было по рыбе под каждой мышкой, а третью он держал в зубах. По окончании этого представления, которое обошлось мне что-то около десяти шиллингов в минуту, я понял, что редко мне доводилось прежде получать такое зрительское удовольствие за истраченные деньги, и я решил, что заведу для него в Лондоне свой собственный аквариум.

Я принялся за свою эмансипацию, помещая объявления в "Сельской жизни", "Полеводстве" и в "Таймз" о том, чтобы найти временный дом для Миджа, где его можно было бы оставлять либо на пару дней, либо на несколько месяцев, смотря по обстоятельствам. На этот несколько нахальный запрос я получил в общем и целом около сорока ответов и добросовестно рассмотрел все до единого, но один за другим все предполагаемые опекуны были взвешены и оказались несостоятельными.

Лишь немногие из них вообще представляли себе, за что берутся, ещё у меньшего числа были хоть сколько-нибудь подходящие помещения для этого, некоторые из них оказались школьниками, которые вызвались, не спросив разрешения у родителей. И два месяца спустя я оказался ничуть не ближе к своей цели, чем в день, когда составлял объявление.

Тогда я стал заводить об этом разговоры с пенсионерами из числа бывших работников зоопарка, но несколько недель спустя убедился в том, что пенсионеры хотят оставаться пенсионерами. Тем временем я закончил писать книгу, над которой тогда работал, и при нормальном положении вещей мне пора уже было снова пускаться в путешествия. Выхода, казалось, нет. Хоть я и нашёл временное решение: вернуться в Камусфеарну по весне и писать там книгу о Мидже,- всё это, очевидно, была лишь тактика проволочек. Тогда я обратился к своим друзьям в зоологических кругах с отчаянной мольбой: найти мне любыми путями попечителя для выдры на полную ставку. К тому времени, как такой человек нашёлся и готов был приступить к обязанностям, Миджа уже не было в живых.

То немногое, что мне остаётся рассказать в этой истории, я опишу вкратце, ибо тот, кто, читая это, разделил со мной хоть немного моих радостей жизни, должен также разделить и часть моего горя при его кончине.

Я собирался поехать в Камусфеарну и провести там весну и лето с ним наедине, там я должен был писать о нем книгу, которую уже задумал. Я собирался уехать из Лондона в начале апреля, но мне нужно было хоть на полмесяца освободиться от его постоянных покушений на моё время, и я договорился, что он поедет в Шотландию раньше меня на попечении одного друга. Я упаковал его "багаж", плетёную корзину, содержимое которой становилось всё более и более изысканным: запасная сбруя, поводки, банки с нешлифованным рисом, масло из печени трески, игрушки, частью разломанные, но всё ещё любимые, и отправился с ним в нанятой машине со своей квартиры на юстонский вокзал. Это был большой "Хамбер" с широкой полкой между спинкой заднего сиденья и задним стеклом. И вот я вспоминаю с ясностью, которая до сих пор отзывается болью, как он растянулся на спине и вертел в лапах мою авторучку или же прижимал её одной лапой к своему широкому блестящему пузу. Я обратил внимание своего попутчика на богатый лоск его меха, отражавшего неоновый свет. Он был в самом своём прирученном виде.

На вокзале он очень уверенно потянул за поводок мимо удивлённой публики на платформе вплоть до самого спального вагона, где немедленно направился к умывальной раковине и расположил своё пластичное тело в её контурах. Он поднял левую лапу и слегка потрогал кран. Больше я его не видел.

В течение последующих десяти дней я получал письма, где говорилось о восторге Миджа от своей вновь обретённой свободы, о рыбах, которых он поймал в речке и море, о том как он приходил очень усталый и сворачивался калачиком у огня, о тревожных часах его отлучек, о том, что, наконец, принято решение, что ему будет лучше без уздечки, которая, несмотря на все ухищрения и опыты, потраченные на её конструкцию, всё- таки могла зацепиться за какое-нибудь подводное препятствие и утопить его.

16 апреля я упаковал свой собственный багаж, и на следующий день должен был быть в Камусфеарне, когда мне позвонил управляющий усадьбой, куда входила и Камусфеарна. Он сказал мне, что прошёл слух, что в деревне милях в четырёх к северу от Камусфеарны убили выдру, а Мидж пропал. Однако было определённое противоречие: говорят, что убитая выдра была такой тощей и облезлой, что убийца даже не посчитал нужным сохранить шкурку. Подробных сведений не было.

Их так и нет по сей день, нет приличного конца, нет опознания тела, нет символических похорон у подножья рябинового дерева, нет человеческой доброты к тем, кто любил его и потратил целый день на его поиски, а дверь дома была открытой настежь всю ночь.

Я приехал в ту деревню на следующий день после обеда. Ещё на станции мне рассказывали противоречивые истории, на лодке, пока меня везли в деревню, и на пристани в той деревне. Кое-кто говорил, что убили очень старую выдру, а Мидж вернулся цел и невредим, другие говорили, что Миджа видели в селении в нескольких милях к югу от Камусфеарны. Я им не поверил, я уже знал, что Мидж погиб, но меня влекло неодолимое желание узнать, как и кем он был убит.

В деревне мне рассказали, что один дорожный рабочий ехал на своём грузовике мимо церкви, там он увидел выдру на дороге, граничившей с морем, и убил её. Шкурка была частично облезлая, и он её не сохранил.

Я выяснил, где живёт тот человек, и поехал туда мили за четыре в глубь побережья, чтобы увидеться с его семьёй. Я прибыл туда тайком, так как надеялся найти шкурку Миджа, прибитую гвоздями и сохнущую где-нибудь в окрестностях дома, чего бы мне не позволили увидеть, если бы я сначала стал спрашивать. Для меня это значило бы столько же, как найти скальп друга-человека, но мне всё-таки нужно было узнать.

В той семье мне сказали, что ничего не знают. Шкурка, говорили они, была такая невзрачная, что убивший выдру Большой Ангус, выбросил её ещё до того, как вернулся домой. Нет, они не знают, где. Большого Ангуса сейчас нет дома, он приедет попозже на мотоцикле, если я останусь в деревне, то может, и встречусь с ним.

Я дождался. Мотоцикл, наконец, приехал. Да, это правда, он убил вчера выдру, но также верно и то, что шкурка была наполовину облезлая, и он не посчитал нужным её сохранить. Разговаривал он со мной вежливо и весьма открыто.

Я попросил его показать мне, где же это случилось. Мы прошли с ним метров двести назад к крутому повороту, где небольшая церквушка с погостом стояла между дорогой и морем. Он ехал по дороге на грузовике, а выдра была вон там, прямо над дорогой в канаве. Он остановил грузовик. Теперь мне стало всё предельно ясно.

- Как же вы убили её? - спросил я. - Палкой?

- Нет, майор, - ответил он, - у меня в кузове машины была колотушка.

Он полагал, что дикая выдра будет ждать его на дороге, пока он будет ходить за орудием её смерти. Он настаивал на своей версии, по его словам, выдра, которую он убил, не могла быть моей.

- Она была старая и очень худая, - снова и снова повторял он. - Я бросил тушку в речку, а точно не помню где.

Его очень хорошо проконсультировали, и они очень хорошо отрепетировали все ответы, как я узнал об этом гораздо позже, когда он со страху стал спрашивать, как ему быть. Храбрый убийца, за ложь и обман я готов был убить его на месте с таким же легкомыслием, с каким он уничтожил создание, которое я привёз за столько тысяч миль, убил его быстро и предательски, когда Мидж вовсе и не ожидал этого, он и не подумал даже, что наказание за это будет как за преступление.

А я по глупости взывал к тем чувствам, которых у него не было. Я умолял его рассказать мне всё, пытался дать ему понять, каково мне будет жить в Камусфеарне и изо дня в день ждать его возвращения, в которое я уже не верил. А он всё стоял на своём.

Позднее я узнал об этом от одного более гуманного человека.

- Не могу видеть, как вас обманывают, - сказал он. - Это просто даже неприлично, а правда такова. Я видел тушку зверька на грузовике, когда тот остановился в деревне. Ни волоска на ней не было попорчено, кроме как на голове, которая была проломлена. Если он до того и не знал, что она ваша, то потом уж точно узнал, так как я сказал ему: "Если ты посчитал, что это дикая выдра, то тебе надо лечиться. Неужели ты думаешь, что дикая выдра стала бы дожидаться, пока ты будешь её убивать ясным белым днём?"

Он просто-напросто лжёт вам, а я только представил себе, как вы будете искать и звать вашего зверька у ручья и кромки прибоя каждый день, и просто не смог стерпеть, - ведь он давно уже погиб.

По кусочкам я собрал всю историю. Последние несколько дней Мидж бродил по округе как неприкаянный. И хотя всегда возвращался домой ночевать, он, должно быть, заходил довольно далеко, так как однажды забрёл в избушку в восьми милях к югу по побережью. Там его узнали и не причинили никакого вреда, а на следующий день он отправился на север, где его и убили. Чуть раньше его узнали и там, кто-то заметил выдру у себя в птичнике, побежал было за ружьём, а затем обратил внимание, с каким безразличием выдра относилась к курам и сделал правильный вывод. Мидж уже шёл домой, когда встретился с Большим Ангусом, а ведь его никто не учил тому, чтобы бояться или не доверять человеку. Хочу думать, что его убили быстро, но жаль, что ему не удалось показать свои зубы убийце.

В тот вечер, как я уехал из Лондона, он прожил со мной ровно год и один день.

Глава 11

Я очень тосковал по Миджу, так сильно, что только год спустя заставил себя вернуться в Камусфеарну. Я горевал по своему павшему воробышку, он так полно занимал собой этот пейзаж, настолько освоился в каждом ярде кольца светлой воды, который я так любил, что после его ухода оттуда, он казался мне пустым и никчёмным. Впервые все знакомые вещи, которые приносили мне радость, теперь представлялись мне фоном сцены, на которой не было артиста. Когда я узнал, что он погиб, то не остался там, а сразу же вернулся на Сицилию и занялся работой, которую задолго до этого мне пришлось прервать. По мере того, как медленно тянулись летние месяцы под палящим солнцем, тот год, что я провёл в обществе выдры, и даже сама Камусфеарна, иногда казались мне просто сном. Я не мог не признаться самому себе, как сильно повлияла на меня смерть этого дикого зверька, и в то же время внутренний голос ставил под сомнение правомерность, возможно, моральное соответствие такого отношения перед лицом человеческих несчастий, окружавших меня. Подобно моим занятиям на острове Соэй, этот год теперь представлялся мне лишь эпизодом жизни, четко очерченным в начале и конце, у которого не может быть продолжения, но как и в тот раз я оказался не прав. С Сицилии я вернулся осенью и переехал в район Челси, отчасти, должен признаться, потому, что все те приспособления для выдры, которыми изобиловала квартира, постоянно и навязчиво напоминали мне о том, что я не смог сохранить жизнь животному, которому уделял столько внимания. Но я так привык к постоянному присутствию животного в доме, что, когда однажды у Хэрродза увидел лемура с хвостом колечками, который ещё недавно был собственностью Сирила Конноли, меня не остановила от легкомысленного поступка даже цена в семьдесят пять фунтов стерлингов. Кико, так её звали, стала жить у меня в новой квартире. Кико была прекрасным животным, значительно больше по величине крупной кошки, это было создание высшего класса с мягким голубовато-серым мехом, с лисьей черно-белой мордочкой, большим пушистым хвостом с перемежающимися черными и белыми кольцами, золотыми глазками, обезьяньими лапками с прямыми, острыми как иголки, когтями и с повадками, которые были антисанитарны и неприличны. Большую часть времени у неё почти постоянно была течка, однако внешне это проявлялось не столько в горячности, сколько во влажности. К тому же у неё был такой сильный психоз, что она годилась в ручные животные так же, как попавший в неволю леопард. В течение девятисот девяносто девяти минут из каждой тысячи она была такой ласковой и нежной, что только ребёнок мог такое пожелать, а в оставшуюся минуту она превращалась в убийцу, нападающего безо всякого предупреждения и повода, и всегда при этом сзади. Её техника нанесения тяжких телесных повреждений заключалась в том, что она спрыгивала с какого-либо высокого шкафа на плечи, - а она легко прыгала метров на шесть, - и начинала выцарапывать глаза своими острыми когтями. Какова бы ни была первоначальная травма, вызывающая такое жуткое предательство, полагаю, что она каким-то образом была связана с окнами.

Каждое из её нападений произошло тогда, когда я стоял у окна и по той или иной причине трогал его. А во время третьего и последнего безобразного случая я разговаривал через окно с кем-то, кто находился на тротуаре под окном.

Мне, пожалуй, повезло, что Кико меня не убила, ибо я слишком долго не обращал внимания на признаки опасности. До того я считал, что порванное веко у меня- это случайность, полагая, что она просто потеряла равновесие и хваталась лапами непреднамеренно. В следующий раз я закрыл глаза руками, и в результате у меня теперь такие травмы, которые никогда не пройдут, так как зубы у неё - просто какой-то режущий инструмент с острыми как бритва краями. Я и на этот раз простил её, рассудив, что она приняла мои движения за признаки нападения. В следующий раз я закрыл лицо локтями, а не руками, Кико потеряла равновесие и упала на пол.

Мне показалось, что она сердито бросается мне на ноги, но практически ничего не почувствовал, и только позже я чуть ли не с ужасом заметил, что стою в большой, всё время расширяющейся луже крови. Я знал, что ничего, кроме артерии не может вызвать такое невероятное кровотечение. Кое-как я выбрался из комнаты и бросился в ванную, оставляя за собой кровавый след, какой можно увидеть лишь на бойне.

Там я выяснил, что большеберцовая артерия торчит у меня из лодыжки как окурок, а кровь фонтанирует оттуда чуть ли не на полметра. Я намочил платок и попытался наложить жгут, но тут же совсем позабыл, какое место надо зажимать. Через несколько минут бесплодных попыток я прикинул, что потерял уже почти литр крови и потратил ещё несколько секунд, пытаясь высчитать, как скоро потеряю сознание, так как уже почувствовал в теле слабость и меня стало покачивать. Я посчитал, что при такой потере крови у меня остаётся что-то около пяти минут, и стал искать какую-нибудь тесёмку, чтобы перевязать артерию, как вдруг у меня перед глазами отчётливо возникла большая схема, где венозная система была обозначена красным цветом, а артериальная- синим. Большеберцовая артерия, конечно же, выходит на поверхность только в паху. Я наложил турникет и, закурив сигарету, стал размышлять о Кико. Психоанализ лемура, как я понял, вызовет непреодолимые проблемы. Так что теперь она находится в просторной клетке с тремя другими такими же лемурами в честерском зоопарке. Она всё ещё принадлежит мне, я как-то всё надеялся, что у неё появится потомство, и я смогу воспитывать её детёныша, не травмированного прежде. Но теперь считаю, что, хоть у лемуров и есть общий предок с человеком, выбирать их себе в друзья надо так же тщательно, как и людей.

После Кико у меня был Буш-Бейби, который, кроме вводящего всех в заблуждение леденящего кровь крика, раздававшегося по ночам в сонных каменных джунглях Челси, отличался лишь тем, что был страшно скучен. Его любимые занятия, к тому же, проходили в уединении, и от них приходилось краснеть. Позднее, когда он переехал к менее привередливым хозяевам, мне предложили ещё одного с весьма любопытным, но и очень подходящим именем "Хичкок". Хоть его так назвали по фамилии бывших владельцев, напоминание было весьма красноречивым, и я отказался.

Я не стал пробовать других животных, так как, во всяком случае, ни у кого из этих существ не было ничего общего с Камусфеарной. Вместо этого я приобрёл себе чертову дюжину маленьких блестящих тропических птичек, которые свободно летали у меня по гостиной. Они оказались гораздо более чистоплотными и менее опасными, чем Кико.

Если Камусфеарне явно не хватало одного очевидного признака романтичности, так это захоронённого сокровища, не символического клада, а настоящих сверкающих монет в тайнике. Теперь же, к сожалению, во время моего отсутствия и эта мечта сбылась. Двое лесных рабочих, копавших канаву на склоне за домом, наткнулись на небольшой клад монет, то ли спрятанный, то ли брошенный кем-то вместе с остатками шкуры, в которую они были когда-то завёрнуты. Большей частью это были монеты ХVI века: Марии Тюдор, Филиппа и Мэри, Елизаветы и Якова I, а одна, самая большая, была талером Фридриха Ульриха, герцога браунсвикского и люнебургского.

То были, вероятно, сбережения какого-либо рыцаря или наёмника, который подобно многим шотландцам, предоставил свой меч и храбрость в услужение иностранным военачальникам. Клад, если только это был клад, а не просто поспешно припрятанный мешочек, когда враг уже был рядом, должно быть, так и остался его собственной тайной. И погиб ли он в битве за какую-либо дальнюю землю или в жестокой, зверской стычке клановой войны- неизвестно, но так или иначе сокровище оставалось нетронутым в течение более трёх веков.

Ранней весной следующего года я снова решил вернуться в Камусфеарну. Там-то, в холодную, ясную погоду на фоне сияющего пейзажа, который давно уже стал мне родным, я снова ощутил отголоски той пустоты, которую испытал, когда убили Миджа. Вначале смутно, затем ясно и отчетливо возникла мысль о том, что это место несовершенно без выдры, что у Миджа должен быть преемник, что, в конце концов, в Камусфеарне всегда должна быть выдра до тех пор, пока я живу в этом доме.

Приняв, наконец, решение, я обратил всё своё внимание на эту цель. Так как у меня в памяти ещё были свежи воспоминания о рабской зависимости от Миджа, я сначала написал своим друзьям в зоологических кругах, которые раньше предлагали мне смотрителя для выдры, а затем стал систематически осматривать все закоулки побережья вверх и вниз от Камусфеарны. Одна гряда островков, уходящих в залив от Камусфеарны, называется островом выдр, и на них есть нагромождение больших валунов, образующих целую систему низких пещер, где часто бывают выдры. Ещё до того, как я увлёкся выдрами, я видел там выводок щенков. Однако теперь, хотя некоторые из внутренних палат были приведены в порядок, и там даже были свежие постели, не было никаких признаков молодняка, а общественным отхожим местом пользовались очень мало. У каждой норы выдр есть такое отхожее место, а экскремент (который называется "помётом" и не имеет противного запаха, так как состоит целиком из перемолотых рыбьих костей, или же как в случае с выдрами, живущими на побережье, из остатков скорлупы крабов) нередко образует пирамидальную горку. Я, помнится, видел на самой вершине её, в то лето, когда на острове выдр были детёныши, малюсенькую горошину помёта, отложить которую крошечному щенку удалось, должно быть, лишь совершив неимоверный акробатический трюк.

Одну за другой я обошёл все известные мне норы, но по-видимому, выдры не размножались тогда в районе Камусфеарны. Я вовсе не отчаялся найти себе щенка в этой местности, так как у выдр не бывает определённого "сезона деторождения" и щенков находили практически в любое время года, но в качестве запасного варианта я написал Роберту Энгорли в Басру и попросил его договориться с болотными арабами, чтобы они достали мне ещё одну выдру породы Миджа.

В ответ на запрос Энгорли болотные арабы принесли ему несколько щенков подряд, три из которых были Lutrogale perspicillata maxwelli, но все они померли в первые же несколько дней. Это он в конце концов объяснил тем, что в течение нескольких дней до этого с ними обращались небрежно и неумело, а теперь заявил, что не возьмёт щенка, который пробыл в неволе более двенадцати часов. В результате, следующий щенок выжил, и в конце июня он написал мне, что можно заняться организацией его перевозки в Англию тогда, как мне только захочется.

Это была не максвеллова выдра, но он лично считает, что она принадлежит ещё к одному неизученному виду. Она жила в доме, и была так же дружелюбна и игрива, как любая собачка.

Теперь, будучи в уверенности, что у Миджа будет преемник, я начал тщательно готовиться к его приему и решил полностью воспользоваться с трудом приобретённым опытом. Мои давнишние запросы о попечителе выдры, наконец, принесли плоды, и теперь я мог нанять Джимми Уатта, выпускника школы, который хоть и не имел опыта общения с выдрами, очень хорошо чувствовал живую природу и хотел работать с этими зверьками. В Лондоне я построил большой стеклянный аквариум в саду. Я договорился, чтобы отправить выдру самолётом из Басры в Лондон в четверг, 10-го июля, но отделка аквариума в предыдущий понедельник ещё не была закончена, и я дал телеграмму Энгорли, попросив его отложить отправку до следующего рейса во вторник, 15-го.

В понедельник, 14-го июля, по Ираку прокатилась революция, и во вторник на улицах Багдада уже играли в футбол головой наследного принца. О Роберте Энгорли, который по роду своей службы в качестве главного егеря считался одним из личного окружения тирана, я больше с тех пор ничего не слыхал.

Один случай выделяется тем золотым среднеземноморским летом в Камусфеарне, летом, которое было испорчено только моим собственным вакуумом разочарования, моими лисичками, испортившими виноградник и лишившими мой любимый пейзаж присущего ему оптимизма.

Это было зрелище такого великолепия и грандиозности, которое, пожалуй, должно было подавить во мне это наваждение, как никчёмное желание завести у себя дома какой-то особый вид дикого животного. Я частенько и раньше видел как северное сияние, aurora borealis, мерцает и подрагивает в тихом ночном небе над горами, но никогда, до этой ночи, так и не понимал его грозного величия, не испытывал чувства полного отрицания, которое оно наводит.

Текс Геддес, который работал со мной гарпунёром на акульем промысле, приехал ко мне в гости с острова Соэй, который он купил, когда промысел закрылся. Он оставил свой баркас на якоре в заливе перед домом, и мы так разговорились, что только поздней ночью он вспомнил о времени. Занавески были опущены и горели лампы, так что мы и понятия не имели о том, что во внешнем мире происходит нечто необычное. Текс вышел в дверь раньше меня, а я всё ещё был в доме, когда раздался его голос: "Господи Иисусе Христе! Да ведь это просто конец света, они пытаются сбить луну спутниками или что-то в этом роде!"

Я посмотрел на небо через его плечо. Оно действительно светилось как в жуткий судный день. Мы стояли как бы под громадным коническим шатром на арене, возможно, космического цирка, где в бесконечной высоте над головой многоцветный купол света висел как бы подвешенный в одной точке. Или в громадном увеличении вид знакомый нам по войне, когда стоишь в центре круга, а по всему его периметру прожекторы направлены на один самолёт. Но теперь эти лучи были в несколько миль шириной, наливаясь красным и пурпурным, зелёным и синим, пелена льда и огня, которая двигалась и сливалась с жутким, но далёким великолепием.

То тут, то там лучи прерывались и раскалывались как щепки при колке дров, но они всё время вздымались вверх к центральной точке и соединялись в медном, тускло сияющем кольце света. Пока мы смотрели, цвета стали меняться и смещаться, теперь вся северная часть неба стала багровой, а на западе оно приобрело холодное великолепие ледовой зелени. Изо всех природных явлений, которые мне доводилось видеть, это было одновременно и самое прекрасное и самое жуткое; оно пробудило во мне какой-то древний природный анимизм, так что я готов был пасть ниц, молиться и умолять о прощении.

По осени я предпринял ещё одну попытку приобрести себе выдру, но теперь надежды на это у меня стало уже меньше. Один приятель договорился о том, чтобы через лондонского посредника достать двух индийских выдр без когтей, одну себе, другую- мне. Говорили, что они молодые и ручные, девочка и мальчик.

Они должны были прибыть в лондонский аэропорт около часу ночи, а мы так беспокоились об их благополучии, что оба пришли их встречать. Однако, мы не нашли их следов, и подумав, что их направили посреднику, для которого это были живые деньги, отправились спать. Как только начался рабочий день, мы позвонили посреднику, и нам сказали, что выдры прибыли и что можно их забрать в любое время после двух часов. Мы прибыли туда, больше от нетерпения, чем по подозрению, в половине второго. Ящик всё ещё был закрыт, как он и простоял с ночи. Оба обитателя его были слабыми, дрожащими, перепачканными своим помётом и мочой, и еле держались на ногах. Они померли поутру на следующий день, моя в ветлечебнице зоопарка, а моего приятеля- на коленях у его жены, она бодрствовала всю ночь, пытаясь выняньчить это жалкое бедное создание.

И вот именно такие люди, которым отвратительны такие случаи, конечно же, своим участием и сохраняют тошнотворный рынок живыми зверями, и после этого я решил, что больше не буду даже пытаться импортировать выдр по обычным каналам.

Такие неудачи сами по себе могли обескуражить человека и менее решительного чем я, но впереди был ещё один случай, который казался гораздо более заманчивым, чем все предыдущие, так как на этот раз все преграды были уже как бы позади. Один ветеринар из Сингапура доставил в английский зоопарк прирученную, жившую в доме выдру. Эта новость мгновенно дошла до меня, и я сразу же предложил обменять на неё Кико, которая стоила на рынке раза в четыре больше выдры. Мое предложение было принято в письменном виде, и я отправился из Камусфеарны на юг, чтобы забрать свою покупку. За те сутки, пока я добирался туда, один из моих приятелей, ничего не зная о сделке, попытался раздобыть эту выдру для меня, и с этой целью связался с бывшим владельцем, который в то время был в краткосрочном отпуске на севере Англии. По каким-то причинам этот господин настаивал, чтобы зверёк оставался за решёткой (и кстати, чтобы воду ему давали только для питья), и вот, в результате возникших разногласий и достойной сожаления робости служащих зоопарка, он остался там и по сей день.

После третьего провала я принял решение вырастить щенка в Шотландии, и с этой целью вернулся в Камусфеарну весной 1959 года, чтобы остаться там на продолжительное время.

Я пробыл там не больше недели, когда произошёл самый странный эпизод в саге моих усилий по замене Миджбила, такое из ряда вон выходящее совпадение, которое настолько попахивает выдумкой, что, если бы не было свидетелей или если бы оно случилось в другой стране, я даже, пожалуй, и не стал бы писать об этом.

19 апреля я поехал на машине на станцию за тридцать с лишним миль, чтобы встретить гостя, который вложил много труда в благоустройство Камусфеарны и за множество приездов сюда изготовил значительную часть мебели здесь, и который вместе со мной наблюдал, как из голых стен дом превращается в хозяйство. Я приехал в ту деревню пораньше, чтобы сделать кое-какие покупки, и затем зашёл в гостиницу пообедать. Это была большая и исключительно шикарная гостиница, в которой селятся наиболее зажиточные слои туристов. Летом здесь довольно шумно от "Кадиллаков" и заокеанского акцента. Теперь же она была полупустая, и разговорившись с носильщиком, я выяснил, что у нас много общих знакомых. Он помнил мой охотничий корабль "Морской леопард", мы с удовольствием вспоминали о капитане Робертсоне с островного парохода "Лохмор", которого за голос, обладавший почти сверхзвуковыми тонами, называли "пискуном".

Мы обменялись историями о "Пискуне", и выяснилось, что я знаю такую, которой он не слыхал. Она произошла ещё в годы войны, "Пискун" шёл на север с Барра в плотном белом тумане, а среди пассажиров у него был один адмирал, который проводил свой отпуск на Гебридах. Выглядывая со шлюпочной палубы в обволакивающий всё белый экран, адмирал вдруг посчитал, что корабль идёт курсом на минное поле, и по мере того, как тянулись минуты, а "Лохмор" неуклонно шёл вперёд, опасения у него усиливались всё больше и больше. В конце концов он настолько встревожился, что решил оттаскать за бороду капитана на мостике. Они не были знакомы, и "Пискун" понятия не имел, что на борту у него высокопоставленный морской чин. Уставившись вперёд стеклянным взглядом своих очень выпуклых голубых глаз он вероятно мечтал об удачных сделках с твидовой тканью без купонов в конечном пункте своего рейса и рассердился, увидев рядом с собой плотного человечка в плаще и шляпе котелком. "Пискун" был по натуре вспыльчивым человеком и тут взорвался:

- Вон с моего мостика, бродяга! - завопил он голосом сердитой наседки.

Адмирал вспомнил, что он в штатской одежде, извинился и представился. "Пискун", хоть по природе не очень-то тушевался, проникся к нему уважением.

- Адмирал? Вот как! И чем же могу быть вам полезен, адмирал?

- Ну, капитан Робертсон, не могли бы вы сделать любезность и указать мне наше местонахождение?

- Местонахождение? А, да мы где-то здесь рядом или около того.

Да нет, капитан, я имею в виду наше положение на карте.

- Какая карта? - взвизгнул Пискун. -Да я сорок лет карты в глаза не видал.

Адмирал всё-таки настаивал на своём.

- А, ну хорошо, адмирал, если уж вам так хочется поглядеть на карту, то пойдёмте ко мне в каюту, хлопнем по "маленькой" и тогда посмотрим, что можно будет сделать для вас.

Они спустились в капитанскую каюту, и после "маленькой" Пискун стал рыться в ящике для карт. Там были карты Индийского океана и Китайского моря, карты морей Северного Ледовитого океана и Карибского моря, карты Ламанша и пролива Скагеррак. Наконец, на самом дне ящика он обнаружил карту Минча. Он расстелил её на столе, поправил очки и, поразмыслив, ткнул свой толстый палец в карту в нескольких милях к северу от Эриская.

- Вот, адмирал, мы вот здесь, а вот наш курс на север.

Адмирал грозно посмотрел на россыпь черных точек прямо по курсу корабля и бесцветным голосом спросил: " А это что?"

Пискун глянул туда.

- Вот эти чёрные точечки? Ну, если это скалы, то мы наверняка напоремся на них, но если это то, что думаю я, то есть мушиные следы, то мы идём совершенно верно!

Я отвлёкся, чтобы рассказать всю историю целиком, отчасти потому, что не мог удержаться, и частью оттого, что все эти воспоминания и разговоры с носильщиком непосредственно связаны с тем, что как во сне произошло пару часов спустя. Если бы за те несколько минут мы не обрели столько общих друзей и воспоминаний, то эти чрезвычайные события так и не произошли бы.

Я встретил своего гостя на платформе вокзала, и мы вернулись в гостиницу за тем, что Пискун называл "маленькой", прежде чем отправиться в Камусфеарну. Мы сидели на солнечной веранде, обращённой к морю, но были в глубине её, довольно далеко от окна, так что нам не видно было гравийной дорожки вдоль дома. Вдруг из зала к нам выбежал носильщик.

- Г-н Максвелл! - позвал он. - Подойдите быстренько сюда и скажите мне, что это за странный зверь здесь на улице, быстро!

Я непредвзято отношусь к теме так называемой телепатии и в общем к парапсихологическому восприятию. У меня была пара любопытных случаев, но ни разу не возникало такой внезапной и ошеломляющей уверенности в том, что я сейчас увижу. То ли эта уверенность сама передалась от меня гостю, то ли у него самого вдруг проявилось ясновидение, но он тоже сразу понял, что там находится за дверью.

Четверо человек шли мимо гостиницы, направляясь к машине, стоявшей у пирса. У их ног перекатывалась большая гладкая выдра такого вида, какого мне раньше не приходилось видеть, с головой серебристого цвета и снежно-белой грудью и шеей.

Во мне вспыхнуло чувство нереальности, как будто бы я вижу всё это во сне.

Я бросился к этим людям и стал нечленораздельно бормотать о Миджбиле, о том, как его убили и сколько раз мои попытки найти ему преемника срывались в последний момент. Я должно быть говорил очень долго, потому что то, что они сказали мне в ответ, как-то не сразу дошло до меня, а когда всё-таки дошло, то чувство нереальности довело меня почти до головокружения.

"... ей всего восемь месяцев от роду, она всегда была свободна, приучена к дому, приходит и уходит, когда хочет... я сама вырастила её, кормила из соски. Через полтора месяца нам надо возвращаться в Западную Африку, так что мы предполагали либо отдать её в зоопарк, либо ничего...Что нам остаётся делать? Она всем нравится, но когда дело доходит до того, чтобы действительно взять её к себе, то все сразу как-то тушуются... Бедная Эдаль, у меня просто сердце кровью обливается...

Теперь мы уже сидели на ступеньках гостиницы, а выдра тыкалась носом мне в затылок, - я хорошо помню это колкое прикосновение жестких усов и мягкого меха на мордочке.

К тому времени до меня дошло, о чём говорили её хозяева, доктор Малкольм Макдональд и его жена из Торридона. Их группа разделилась надвое. Выяснилось, что они оказались в этой деревне потому, что подвезли сюда двух девушек, иностранных туристок. А я же здесь появился оттого, что надо было встретить гостя, и сошлись мы с Макдональдами только потому, что пару часов назад я познакомился с носильщиком гостиницы и обменялся с ним воспоминаниями о "Пискуне" Робертсоне. Я сидел достаточно далеко от окна и сам не увидел бы эту выдру. Если бы он не позвал меня, они прошли бы мимо гостиницы и уехали бы к себе домой в Торридон. А я бы через десять минут закончил свою выпивку и уехал бы в Камусфеарну.

Десять дней спустя Эдаль стала моей, и снова в Камусфеарне появилась выдра, которая играла в ручье и спала у камина.

Глава 12

Малкольм Макдональд изложил мне обстоятельства жизни Эдаль до нашей встречи и ту цепь событий, которая с его стороны привела к нашей в высшей степени странной встрече, встрече единственного человека на Британских островах, который отчаянно искал, куда бы пристроить ручную выдру, с единственным человеком, который с таким же отчаянием хотел обрести выдру.

"Она появилась у нас 23 августа 1958 года. До этого мы с женой Паулой около года жили на каучуковой плантации в районе дельты Нигера в Западной Африке. Ближайшим к нам городом был Сапеле в двух милях за рекой Бенин. Мы жили в старом, похожем на сарай доме, построенном полвека тому назад. Он стоял на участке, который поколения плантаторов усадили в изобилии цветущим кустарником и фруктовыми деревьями. Там водились различные зверьки и животные, и в их компании нам было совсем не скучно.

В то утро Паула поехала в Сапеле за покупками и вернулась с реки как некогда дочь фараона с небольшим свёртком в руках.

- Ты только посмотри, что у меня есть!

Сверток раскрылся и оттуда появилась пухлая широкая серебристая мордочка с жесткими прозрачными усами. Два мутных глаза с трудом раскрылись.

Мы зачарованно смотрели на неё и гладили её шелковистый мех. Под забавной плоской мордочкой появился маленький розовый ротик с новенькими остренькими зубками. Он издал на удивление громкое требование покормиться. Пока Паула бросилась искать бутылочку с соской, молоко и кипячёную воду, я пытался успокоить найдёныша.

Подошла Присцилла и молча, спокойно и удивлённо стала смотреть. Присцилла - это полуэльзасская собака. О составе примеси второй половины можно было только гадать. Ей было около года. Вскоре после нашего приезда в Сапеле она появилась бог знает откуда, колченогий, с отвислым пузом, ужасно некрасивый и очень больной щенок. Мы взяли её к себе, она поправилась и осталась у нас, превратившись в прекрасное животное, верного друга и, естественно, сторожевую собаку.

Так вот Присцилла взяла на себя очень важную функцию, которая, пожалуй, оказалась решающей в том, что детёныш выжил. Откликнувшись на отчаянный зов этого маленького существа о помощи, она осторожно но твёрдо, с несколько официальным видом развернула тряпку и стала лизать ей одно место. В награду за это она получила громкий взрыв дурного воздуха и целый поток фекалий. Щенок стал визжать слабее, хоть и продолжал скулить до конца кормления, а Присцилла сидела рядом с довольным видом.

Разочарование - вот участь, которая слишком часто постигает тех людей, которые берутся воспитывать совсем молодых зверят. И очень часто это бывает из-за отсутствия той самой материнской заботы, которую так любезно проявила Присцилла.

Если же рядом не окажется подобной собаки, то дело можно поправить осторожным массажем влажным пальцем.

В своё время подоспела соска. Паула взяла выдру на руки и предложила ей еду. Как только она почувствовала молоко, стала жадно сосать, но очень скоро насытилась, выпив немногим больше унции, и удовлетворившись, крепко заснула.

Пока она спала, мы обдумали сложившееся положение. Когда Паула уже заканчивала свои покупки в Сапеле, она обратила внимание на нескольких африканцев, окруживших одного из своих, державшего в руках коробку, в которой, как ей вначале показалось, была пара очень молоденьких щенков. Разговор вызвал у неё интерес.

- Что это за животина? - спросил один из них.

- Нутрия, - ответил второй.

- Вовсе нет, - сказал третий. - Это кролик.

(Кроликами там зовут один из видов больших крыс). А четвёртый очень энергично возразил:

- Ничего подобного.

Паулу разобрало любопытство, и она подошла, чтобы посмотреть самой. В то же самое время туда подошёл какой-то старик-африканец.

- Это водяная собака, - изрёк он, и на том спор закончился.

Выяснилось, что два молодых рыбака наткнулись на берегу реки на нору и услышали, что внутри визжат щенки. Щенков они вытащили, и уж конечно же, если бы те были достаточно большими, чтобы проявить хоть каплю враждебности, их прикончили бы на месте. Однако, они оказались безобидными и настолько маленькими, что о "мясе"

там и помышлять было нечего, и их принесли в Сапеле. Там хорошо известно, что некоторые европейцы иногда "с ума сходят по зверькам" и отваливают сумасшедшие деньги за никчёмных животных, особенно если те маленькие и наверняка погибнут, если их бросить.

Щенков было два: самец и самочка. Самочка была побольше и посветлее самца. На вид она была несколько крепче и поразвитее, глаза у неё уже начали раскрываться.

Оба щенка были серебристо-серого цвета, голова посветлее, у них была кремово-белая шея и "манишка". На каждой стороне белое резко граничило с серым по линии, идущей от угла скулы к плечу. Хвостики были не толще карандаша.

После долгих переговоров Паула приобрела себе самочку за единственный фунт стерлингов, который у неё оставался, и добилась обещания, что если второго щенка вскорости не продадут европейцу, то чтобы его принесли к нам домой. Второго щенка и в самом деле купил один любитель-коллекционер животных, который несколько недель спустя отвёз всю свою коллекцию в один из зоопарков Англии и очень гордился ею. Тот щенок, однако, позднее умер от кровоизлияния в мозг.

И вот нам предстояло выращивать выдру. А о выдрах мы практически ничего не знали. Они редко встречаются в Западной Африке, так как убежищ у них много, и гуляют они большей частью ночью. Нам, однако, посчастливилось увидеть пару камерунских выдр. Мы тогда были на одной пальмовой плантации в южной части Британского Камеруна, и однажды вечером стояли на высоком мысу удалённого участка плантации. Под нами слева была большая река в половодье. На дальнем её берегу рос густой чёрный лес, простиравшийся бесконечно далеко на много-много миль до самого сердца Африки. Прямо под нами из водопада с правой стороны низвергался чистый поток воды и, минуя несколько омутов, вливался в реку.

Начинались короткие тропические сумерки.

Среди камней под водопадом играли две коричневые фигурки на таком расстоянии, что отчётливо рассмотреть их было нельзя. В течение нескольких минут они играли вместе, то становясь на дыбы, то катаясь по гладким голым валунам. Затем они ловко бросались в воду и плавали в чистых тихих омутах с великолепным изяществом в каких-то тридцати метрах под нами. Это были, несомненно, выдры, но такие большие, что наши выдры просто пигмеи по сравнению с ними. В них было не меньше полутора метров от носа до кончика хвоста, гибкие и сильные, - захватывающее дух зрелище.

Интересно, вырастет ли наш щенок таким большим? Тогда мы полагали, что ей было около двух недель, теперь же думаем, что ей был месяц. Часа два спустя после первой кормёжки у нас она проснулась и высвободилась из полотенца, которое стало ей постелью. Выгребая своими коротенькими неуклюжими лапами, как вёслами, она поползла вперёд на своём гладком пузе. Она с удовольствием воспринимала наши знаки внимания и поела ещё раз. Это было обычное консервированное сгущённое молоко, разбавленное на две трети кипячёной холодной водой. Смесь эта оказалась довольно крепкой, и когда в течение первых двух-трёх недель выяснилось, что у щенка понос, мы стали ещё больше разбавлять его просто на глазок. Во всяком случае мы пришли к выводу, что несколько жидкий стул со слизью у молодой выдры - нормальное явление. Кормовую смесь мы подавали подогретой чуть выше температуры тела, то есть вполне ощутимо тёплой при касании локтём или тыльной стороной руки.

Первые две-три недели она большую часть времени спала, как это бывает с детьми.

Она быстро росла, и при каждом пробуждении было видно, как у неё прибавляются силы и улучшается координация движений. Все пять чувств у неё развивались пропорционально, глаза стали раскрываться шире, стали круглее, и дымка в них прояснилась. Её привлекали движения, она стала узнавать свою бутылочку и протягивала к ней лапы. Удивительные у неё лапки. Короткие пальчики, сильные и подвижные, и чуть-чуть перепончатые. На кончике каждого пальца было небольшое углубление - всё, что осталось от когтей. Лапы у неё играли очень важную роль, она исследовала ими любой новый предмет, по мере того, как она взрослела, они приобрели удивительную ловкость.

Эдаль, так мы назвали её, по природе своей была очень чистоплотной и, проснувшись, всегда отползала от своей постели для совершения туалета. Мы жили только на верхнем этаже дома, там было попрохладнее, и, беспокоясь о её безопасности, устроили ей дневную постель в ящике из-под пива. Скомканная газета "Дейли телеграф" служила хорошим поглощающим и легко сменяемым материалом, а мягкая хлопчатая тряпка служила ей собственно постелью. Там ей было удобно, не было сквозняка, а места было достаточно, чтобы двигаться и оставаться сухой.

Ночи в то время года были прохладными, и когда мы ложились спать, она устраивала гнездо между нашими подушками. Нередко мы испуганно вздрагивали, когда со скрипучим писком она возглашала о том, что пошевелилась.

В первые два-три дня мы кормили её через каждые два часа и, если она просила, то раз-другой ночью. Пища при этом должна была быть очень равномерной. Возмущённое крещендо "Уииии" вскоре извещало нас о том, что бутылочка холодная. С течением времени промежутки между кормлениями увеличились до четырёх часов, и она перестала есть ночью. Количество пищи, которое она принимала за раз, увеличилось до шести унций. Находясь на руках и принимая пищу, Эдаль любила лежать на спине.

Крепко ухватившись за горло бутылки, она урчала от удовольствия пока сосала и при этом сильно откидывала назад свою круглую головку. Присцилла, котёнок Стинки-Пух, а иногда и элегантный чёрный кот Сути собирались вокруг, ожидая остатки молока, после того как Эдаль насытится. Если сдавить полиэтиленовую бутылочку, то выпрыскивается тоненькая струйка молока. Стинки-Пух проворно улавливал струю. У него быстро шевелился язык, уши прижимались назад, и он не упускал при этом ни капли. Бедной Присцилле за ним было не угнаться. Язык у неё бестолково болтался, зад волочился по полу, а молоко попадало ей в нос, в глаза, куда угодно, только не в огромную пасть. Сути тоже не очень-то преуспевал в этом деле и сердито удалялся, брезгливо мотая лапой.

Эдаль теперь спала всю ночь в своей собственной постельке рядом с нашей.

Примерно в шесть утра наш мальчик-помощник выносил её ненадолго к Присцилле, а в это время готовилась ей первая еда и наш утренний чай. Всё это время Присцилла преданно помогала ей в исполнении личной гигиены, и, к сожалению, должен заметить, что Эдаль реагировала на это с негодованием и платила чёрной неблагодарностью.

Загрузка...