Весь следующий день Кампай, Скидан и Краснов подробно разрабатывали план работы в Резервате: "легенда", задача, сверхзадача и тому подобное. Цель, конечно, — сбор информации в пользу староверства.
Скидан признавался себе, что крайне удивлен предложением Краснова идти за границу вдвоем. Буквально вчера были врагами, думал он, а завтра — в разведку вместе. Надо же! Однако, когда Такэси наедине поинтересовался надежностью напарника, Скидан без колебаний дал зеку самую лестную рекомендацию, чем привел самого себя в новое изумление. Кампай же и разведчик воспринимали все как должное.
Назначив для всесторонней подготовки неделю, участники заброса разошлись. Краснов отправился в лечебню, чтобы с Виктором Первым обсудить медицинские аспекты разведки, Такэси назначил Светлане встречу для тайных уговоров и тут же отправился к ней в Городок, а Скидан остался дома — ждать жену и волноваться за успех миссии Кампая.
Пока он ждал Светлану и заливал волнение чифиром, забегали Иван с Гансом. Спрашивали о деталях предстоящей операции и несколько загадочно переглядывались. Казалось ему, что о чем-то хотят они с ним поговорить, но почему-то не решаются.
— Ну, — сказал Иван, прощаясь, — мы больше не появимся, чтоб тебе не мешать.
— А занятия по истории Советского Союза, — сказал Ганс, — продолжим, когда вернешься.
Скидан успел совсем немного полистать "Информацию о Резервате" — жалкое собрание случайных и неполных сведений, — как появилась Светлана. С ней пришло к нему третье за этот день удивление. Вчерашняя скала рухнула, Светка кротко щебетала о крайней нужности похода в Резерват, о не такой уж большой опасности при переходе границы и искренне радовалась, что рядом с Васей будет столь надежный и опытный разведчик, как Саша Краснов.
Как-то незаметно, между щебетаньем, накормила, соблазнила, еще раз накормила, а когда убедилась, что Скидан, перегруженный дневными волнениями, все равно не в состоянии заснуть, полезла в шкаф и из-под стопки простыней достала толстую тетрадь.
— Васенька… Вот.
Он взял тетрадь и, не раскрывая, сообщил, что для стихов лучше бы ей найти настоящего ценителя.
— Там не стихи, — другая Светка говорила с ним, та, которую он побаивался: свободная, самостоятельная и еще какая-то, для какой у него не было обозначения. — Там мои сны.
— О, — сказал Скидан, — она сны записывает! Как ты их не забываешь…
— Почитай, — она пропустила его реплику мимо. — Может быть, кое-что из этого пригодится тебе в Резервате.
И опять, как всегда, будто испугавшись, переключилась на обычный бабий тон.
Защебетала, заглядывая в глаза:
— Когда ты только уехал на Остров Скорби, я себе места не находила. Новую квартиру Такэси как раз переделывали, как они с Розой хотели, и я им оставила эту, она же и была Такэсина. А сама ночевала у него в мастерской, где пещера с миражами. Вот интересно, Васенька, в пещеру заходить боялась, только раз, при тебе, зашла, а вот рядом, в мастерской, мне почему-то было спокойнее, чем одной в доме. Я представляла, что это мы с тобой ночуем в тоннеле, от Кешки удираем…
— Мы от Кешки не удирали, — Скидан поморщился брезгливо.
— Ну, ладно, это неважно… И тогда я так засыпала, мне снились сны. Они были удивительные — сразу стала записывать… Вот.
— И что же? Интересно?
Скидан подумал, что Светкин бабий бред может только испортить ему подготовку к забросу. Светлана это, наверно, уловила. Она сказала:
— Мне кажется, интересно, Что-то знакомое, но не наше. Я старалась записать все подробности, все-все. Тоже как будто ходила в разведку. Потом каждый раз было страшно. Но всегда хотелось еще попробовать, и я снова там спала. Даже когда им квартиру переделали, я еще раза три оставалась. А последний раз было такое, что я больше не смогла… Вот.
— Ладно, посмотрю, — Скидан распушил тетрадь. — Ого! Это ты сама столько написала?
Она вскинула глаза и тут же их погасила.
— Сама. Не веришь?
— Да почерк вроде твой. Ошибок-то много?
— А ты не обращай внимания. Читай и меня представляй… Это все я для тебя и писала. Так было легче: как будто рассказываю тебе, а ты молча слушаешь… Теперь можешь смеяться — дело сделано. Я пошла спать.
Она свернулась под одеялом в комочек, а Скидан сел за кухонный стол и стал читать.
Перед первой страницей был вклеен листок с небольшим текстом, озаглавленный "Предисловие."
"Васенька, — прочел Скидан, — я по тебе очень-очень скучаю. Никто другой мне не нужен и ты ничего обо мне не думай. Только, что я тебя люблю и что у нас обязательно должны быть маленькие детки. Я всегда о тебе скучаю, даже когда ты лежишь рядом. Может быть, ты думаешь, что так не бывает, но для меня это неважно. Главное, что мы с тобой есть друг у друга. Эти сны я писала для тебя вместо писем, пока ты был на Острове Скорби. Как хочешь, так с ними и поступи. Можешь даже мне не верить, но, по-моему, придумать такое невозможно, только увидеть. Я записала эти сны для тебя, потому что мне кажется, что они тебе где-то и когда-то помогут. Я не знаю, где и когда, я только чувствую. Но ты мне верь, потому что женщин чувства никогда не обманывают.
Твоя Я".
Интересно, подумал Скидан, верит она сама себе, когда врет? Наверняка верит! Такие люди — не очень большая редкость, примерно один на 6–7 тысяч… Ну да бог с ней, верит или не верит. Ближе, чем с ней, все равно ни с кем не сходился. Будем читать.
Незнамо где и незнамо когда была я красива и молода.
Жаль, что не даются мне стихи: о такой жизни, как у меня, только стихами и рассказывать.
Хороша я была! Помню себя в зеркале. Нос — прямой, обыкновенный, не длинный и не короткий. Волосы — русые, чуть волнистые, в меру длинные, никогда не завивала и не красила. Ушки — округлые, как по лекалу, не продырявленные, и так хорошие. Глаза — синие, в меру большие, не впалые и не навыкате, с нормальными густыми ресницами да еще и умные. Брови не выщипывала, некогда было. Кожа у меня была гладкая, загар на ней — золотистый. Фигура — спортивная, ничего лишнего, но и всего, что надо, вполне хватало. Походка легкая, движения точные, голос звонкий, но не резкий. В общем — красавица. Да еще с каким-то особым высшим образованием.
Это образование получала я что-то долго и в разных местах. Подробностей не знаю, только помню, что училась без натуги и охотно. А когда отучилась, то попала в такое место, где главное ученье только и началось.
Жила я от работы далеко, в маленьком уютном домике, со всеми удобствами. Ванна голубая, вода всегда горячая, мыло пахучее, для волос — специальное жидкое, в прозрачных плоских бутылочках небьющихся, пробочки навинчиваются. Спальня отдельно, кухня отдельно, гостиная отдельно, кладовочки, шкафчики, полочки все с дверцами, элевизор на стене, тонкий, как картина. Правда, без терминала, но с телефоном, Все в домике электрическое, вокруг домика фруктовый сад, а рядом с домиком — гараж. В гараже низкая легковая машина с мощным бесшумным мотором, и я умею на ней ездить сама, за рулем! Еще в гараже мотоцикл. Без коляски, тоже с очень мощным мотором. Но мне на нем ездить запрещено, потому что я гоняю, как ведьма на помеле, и могу разбиться. Разбиваться мне запрещено. Зато когда я приезжаю на работу, я должна много летать на маленьком самолете — высший пилотаж. Я прыгаю с парашютом с большой высоты и тоже всяко должна кувыркаться, и это мне очень нравится. Мне не нравится только крутиться растопыренной в колесе — некрасивое занятие, хотя и полезное. И кувыркаться в закрытой кабинке на вертящейся стреле мне тоже не нравится: кожа на лице отвисает, а глаза мои прекрасные, умные, выпадают, хоть руками держи, но руками даже не двинешь, они тяжелые. (Это устройство называется "центрифуга", но я постараюсь не употреблять такие неприличные слова). Зато могу хоть целый час прыгать на резиновом столе — это очень славно, потому что можно всяко кувыркаться в воздухе, как в небе.
Но я не летчик. Летчики летают на больших, страшных самолетах с дырками по бокам и сзади. Огонь и грохот. Мой самолетик — с винтом, просто для здоровья. Меня и кормят особо — не тяжело и сытно. А работа наша — приборы, цифры и чертежи. Нас пятеро. На работе мы все в одинаковых голубых комбинезонах. В них все удобно делать, и в туалете удобно, и стирать не надо, потому что кругом очень чисто, а в конце недели мы одежду сдаем и получаем свежую.
Тех, с кем работаю, я знаю и люблю. У Дины черная кожа. Роберт тоже черный. Чен, наверно, китаец. А мы с Георгием — белые.
Но той любовью, которая только на двоих, никто ни с кем в нашей пятерке не связан. Дина очень темпераментная, она без мужчины страдает, у нее один постоянный гость после работы — он тоже черный и занимается какой-то техникой где-то в нашем же Центре (интересное название для организации — просто Центр). Роберт — очень молодой и очень талантливый в науках, поэтому девушками не интересуется пока и сам скромен, как девушка. Чен имеет жену и троих детишек, они ежедневно подвозят его к Центру и уезжают, старший сын лет десяти хорошо водит машину. (Мне всегда хотелось посмотреть, как он достает до педалей, а оказалось, что ничего особенного — на педали надеваются еще одни педали, на раздвижных ножках.) У Георгия нет женщины или девушки, но есть интерес ко мне. А я имею интерес к одному любителю быстрой езды на мотоцикле, но работа пока не позволяет мне завести от него ребенка.
Что значит — "пока"?
"Пока" — это цель нашей подготовки и даже нашей жизни. Мы уже заканчиваем занятия в классах и на макетах, мы уже начали обживать свой корабль, на котором поднимемся туда, где движется Луна.
Найду ли слова, чтобы объяснить тебе мою работу? Ведь язык, на котором я говорила во сне, совершенно мне не знаком.
Мы — пилоты космоса. Наш корабль — ракета. Он похож на кремлевскую башню, но в три раза выше и гораздо толще. К нему сбоку прикреплен наш "Челнок". "Челнок" чуть меньше Спасской башни, у него есть короткие крылья, он называется — ракетоплан спуска. Большой носитель забросит наш "Челнок" в космическую пустоту, где нет воздуха, и рухнет куда-то в Тихий океан. А мы в "Челноке" станем маленькой Луной, сделаем свои дела на орбите и спустимся назад, как самолет. Для нас выложена специальная, очень-очень длинная посадочная полоса. Это будет наш единственный полет. После него мы будем заниматься наукой, обработкой собранного материала (мы летим на месяц!), нас будут долго-долго обследовать врачи и биологи, и можно будет все-все-все. Тогда рожу своему мотоциклисту ребеночка, и будем втроем гонять по дорогам.
Вот такое объяснение, лучше я не умею.
Ах, Вася как утомительны бывают занятия. Иногда устаю настолько, что не могу вести машину. Но об этом не стоит пробалтываться. Потихоньку от всех, особенно от Георгия, звоню своему мотоциклисту, и он увозит меня домой. Он на руках выносит меня из машины, вносит в комнату, осторожно опускает на постель… Тут силы ко мне возвращаются, и мотоциклист убеждается, что мой будущий полет не стоит волнений, что я способна выдержать любые перегрузки!
Если ты, Васенька, заревновал, то не забывай, что, во-первых, это сон, а во-вторых, мотоциклист как две капли похож на тебя. Он, по-моему, не из сна, а из моего воображения.
И вот мы на старте. Стартом называется вся эта бетонная площадь, с которой мы взлетим, и вообще весь комплекс оборудования.
Много людей, нас снимают кинооператоры, наш самый главный начальник произносит речь. Он говорит, что мы еще до полета стали героями, поэтому наш полет — только малая часть огромной программы, что мы прокладываем дорогу к Луне, к Марсу и дальше.
Я стою между Диной и Робертом и думаю о маме с папой. Они сейчас волнуются за меня на дальней трибуне. Там еще больше народу, чем на старте — родственники, друзья, дети Чена, любовники Дины и мой мотоциклист, конечно. Он обещал быть на самом краю справа от трибуны.
Поднимаемся в стеклянном лифте, вглядываемся в дальнюю трибуну. С самого правого края взлетает и рассыпается красная ракета. Я знаю, кто ее запустил.
В кабине "Челнока" занимаем свои кресла. Дурацкая поза при взлете — вверх ногами на спине, как у гинеколога. Зато так легче всего переносить давление при взлете.
Интересно вспомнить, о чем я думала, когда включились двигатели. Я забыла о родителях и о мотоциклисте, о великих целях человечества, я думала только о том, чтобы мышцы мои выдержали перегрузку и не расслабились. Мелькали еще в памяти обрывки тренировок, особенно высший пилотаж, когда заканчиваешь петлю и сидишь в такой же позе, а снизу так же давит…
Потом был посторонний толчок, по остеклению плеснуло огнем, и нас понесло и завертело, как в центрифуге. Мелькало то голубое небо, то пестрая Земля и почему-то не попадало в окошки Солнце. Потом был еще один толчок, очень болезненный, нас завертело еще сильнее и тут же окутало огнем. Я видела, что Георгий с Робертом пытаются овладеть управлением, и что-то делала тоже, стараясь им помочь…
Было уже ясно, что наш "Челнок" вместе с носителем горит и падает обратно на Землю. Чен сказал: "Приготовьтесь, мы падаем прямо в рай."
И тогда, Вася, я забыла обо всем, кроме самого главного. До самого удара, до самого взрыва я думала только о том, что мы с тобой не успели родить ребеночка. Я плакала-заливалась, никого не было мне жалко, кроме этого нерожденного, маленького-маленького…
Когда упали, я проснулась. Подушка мокрая, глаза распухли, губы варениками, все тело болит. Полежала, подумала и решила, что не надо так просто сдаваться. Надо еще раз тут поспать и посмотреть, может быть, сон этот продолжится и не погибнет моя бедная красавица. (Между прочим, от горя я даже забыла, как меня в этом сне зовут).
Во вторую ночь я ложилась, как в кресло "Челнока", готовилась, как в полет. Но пришлось мне, Вася, совсем другое.
Если бы в своей настоящей жизни я попала бы в такое настоящее рабство, я бы наверняка что-нибудь сделала. Я бы убежала или кого-нибудь убила или что-то еще. Но во сне все было так естественно, так ОБЫКHОВЕHHО, что я догадалась о рабстве, только когда проснулась.
Представь себе нормальный город где-то на юге, явно в Советском Союзе, потому что красные флаги. И написано в основном по-русски. Есть, правда, и не по-русски — во сне я понимала и эти закорючки. Есть и зеленые какие-то флаги с полумесяцем, но красных больше. Мужчины ходят в обычных костюмах, женщины тоже одеваются обыкновенно. Есть, правда и тюбетейки, и чалмы, и халаты, но — меньше. А чадры не видела ни одной. И сама не носила. Одевалась нормально. И видела на стене свою карточку с пионерским галстуком.
А вот своего взрослого лица — не помню. И в зеркало смотрелась, и украшения надевала, а лица не помню. Оно не было мне нужно. И тело свое не помню. Оно было не мое. Ничего моего не было. Я была собственностью мужа, и это было нормально. Я не одна была такая. Нас было у него три. Но в этом городе жила только я. Две другие услаждали господина, когда он приезжал по делам в колхозный поселок или на дачу. А впрочем, возможно, что это я была — другая жена. И услаждала господина, когда он приезжал по делам в город. Во всяком случае, мне казалось, что я — единственная, а он — человек безумно занятой и поэтому не бывает дома месяцами.
Ко мне был приставлен охранник. Очень добродушный старичок, очень с виду тихий. Даже не подумаешь, что при нем всегда был маузер. А он всегда был при мне. И днем, и ночью. Я, конечно, понимала, что он не столько меня охраняет, сколько просто караулит, чтобы не изменила мужу. Это меня смешило, потому что не так я была воспитана, чтобы грешить. Я этого старика презирала. И муж презирал. Но с виду у них все было вполне уважительно. Муж-то был моложе старика всего лет на десять-пятнадцать.
Имела я, конечно, все, чего хотела. Правда, хотела совсем немного. Птичек в клетке. Рыбок в аквариуме. Магнитофон с музыкой. Цветной элевизор (огромный такой сундук, без терминала, конечно, без телефона и называется — телевизор). Ковры, посуду, побрякушки — он все-все привозил сам. И я была счастлива. Несколько раз муж брал меня с собой на какие-то торжества, а однажды сводил в театр. Мне нигде не понравилось: чересчур людно. Я даже у родителей не гостила ни разу: большая семья, шумно и бедно. Представь себе, Вася, ничего больше не хотела. Я даже не помнила, что смотрю сон. Потом, когда проснулась, было стыдно: может быть, это и есть мой идеал, да я сама от себя его скрываю?
Все испортил старик. Он заболел, а мужу об этом не сообщил. Ах, Вася, я была такая пустышка, что не помню из этой жизни ни одного имени, ни одного названия, ни одной даты. День-ночь, летозима — вот и все.
Летом муж не бывал у меня подолгу. И как раз старик заболел. Он мне сказал, что не надо тревожить хозяина, сын его заменит, сын у него — тихий мальчик.
И старик привел своего сына. Верзилу и головореза. Он оружия не имел. Он без оружия мог все что угодно. Он меня изнасиловал в первую же ночь. Да так, что не оставил ни одного синяка. Специалист и животное к тому же. Но ведь и я была — животное. Только все-таки другое. Я об этом скажу потом.
Этот скот не только делал со мной что хотел. Он мне все рассказывал.
От него-то я и узнала, что я не единственная жена. Но ничего страшного я в этом не обнаружила. Я знала, что это нормально, а в передачах по телевизору — обман и пропаганда. По телевизору показывали как плохо живут люди в других странах, какие там голодные, рахитичные дети, какие злые полицейские, и как хорошо у нас: ударный труд, радостные улыбки, демонстрации с флагами и всеобщая дружба, любовь и равенство. Я презирала эту ложь для бедных. Я считала их рабами, а себя — свободной. Так научил муж.
Этот скот говорил, что папаша его вовсе не болен. Просто мой господин обидел его, и он решил таким вот способом отомстить. Конечно, дело рискованное, потому что я могу проболтаться. Но если я их выдам, они меня тут же убьют, потому что терять им все равно будет нечего. Я на это ничего не отвечала. Когда ужас первого насилия прошел, я окаменела и позволяла ему делать все, что он хотел. Все мое женское и человеческое принадлежало мужу, я даже в мечтах о близости с мужчиной представляла только мужа.
Я знала, что судьба двух негодяев в моих руках, а моя собственная судьба теперь была мне безразлична.
Этот скот говорил, что мой муж — самый большой подлец на свете. Что он заставляет всех простых людей трудиться только за кусок хлеба, а за непослушание бросает в подземную тюрьму и заставляет делать бессмысленную рабскую работу. Что он отбирает дочерей у отцов, а потом выдает их замуж за кого захочет, и эти подневольные мужья его благодарят. Что он грабит государство, но правительство закрывает на это глаза, потому что он их всех купил. Что всех, кто пытается его разоблачить, он просто уничтожает, даже следов не остается…
Я слушала эту ложь, я была как камень и думала только об одном: вот приедет муж, погодите…
Этот скот убеждал верить ему, доказывал, что видел все своими глазами, так как работает в личной охране мужа. Я молчала и думала об одном.
Этот скот требовал ответных ласк и умолял его не выдавать. Он был замечательным любовником и умел довести меня до такого состояния, что получал свои ласки. Но думала я только об одном.
Я тоже была животное, но я была хозяйское животное. К приезду мужа старик уже не болел, и сын его являлся только ночами. В первую же минуту я бросилась к мужу и все ему рассказала.
Муж знал, что у старика маузер, но не испугался. Он зарезал его при мне. Сына он велел поймать и бросить навечно в подземную тюрьму. Я поняла, что сын старика рассказывал мне правду о муже. Но это не имело никакого значения. Я выполнила свой долг и была довольна. А муж вывел меня во двор и велел подать ведро бензина. Когда ведро подали, он облил меня бензином с головы до ног, так, что не осталось сухого места, потом дал спички и отошел. Я знала, что так будет. Если и надеялась на другое, то без радости. Другое было бы — вернуться к родителям, испачкать всю родню своим позором.
Жизнь была мне обузой. Я без колебаний чиркнула спичкой…
Сигарета пахучая такая! Я спичку дымом погасила, в пепельницу положила и проснулась.
И опять, Васенька, я решила спать в Такэсиной мастерской. Мне было жаль бедную рабыню, но я уже понимала, что больше ее не увижу, и надеялась просто попасть в какой-нибудь приятный сон.
И опять не попала. Оказалась в такой тоске, что лучше бы и не смотреть. Может, лучше бы и не записывать, да жалко: ведь это тоже чья-то жизнь и даже весьма бурная, только по-своему.
Между прочим, удивительная новость: всегда думала, что сон — это немедленные действия, то, что сейчас, и вдруг оказывается, что возможны во сне — воспоминания! То есть, все равно что сон во сне. Бред в бреду! Даже до такого может докатиться человек, если его оставить совсем одного. Так-то, учти.
Сижу, старая, у окна и жду сына. Он работает в милиции, офицер. Живет с молодой женой у ее родителей, на другом конце города. Там ему ближе до работы. Но это предлог. Главное — жена с норовом. Сказала — будем жить с моими, и он не перечил. Еще один предлог, что его теща, его новая мама — педагог по образованию. "Полезно для ребенка." Пока девочка была маленькая, возили меня к ней, потому что я врач. А теперь — сама не приедешь, так и не позовут. И Ромочка раньше каждый день заезжал: "Мама, я котлеток привез. Мама, что починить?" А теперь он — Роман Романыч, некогда стало. Была мать моложе, была нужна. А теперь его Лерка выучилась на юриста, все с ней дружбы ищут, зачем ей старая свекровка — врач?
Сижу на грубой табуретке у окна и жду Роман Романыча. Завтра будет неделя, как жду. Тяжелое общее недомогание, и воды подать некому. Сижу и вспоминаю. Ромочка только родился, влачим жалкое существование. Мама, покойница, пошла работать, ей говорят: "Или пенсия, или зарплата, выбирайте". Объест она государство, если при своей заслуженной пенсии будет еще на него работать! Но зарплата на десятку больше, отказалась мамочка от пенсии. Пожили так полгода, Роман-старший говорит: "Ну, хватит. Будем вербоваться на Север". Мы оба врачи, завербовались в Североморск. Белые ночи, полярные ночи, холод, пурга, авитаминозы, ребенок болеет, продукты втридорога… Потом — северные надбавки, повыше коэффициенты, Ромочка уже в школе…
Откуда я знаю, Вася, что это за надбавки, за коэффициенты. Во сне — знала. Понимаю, что это деньги, "длинные рубли". И вот мы перемещаемся за этими рублями по Северу на Восток… Смотрю в окошко: вдоль тротуара вишни, сливы, абрикосы, цветы между ними… И жутко мне вспоминать наше движение от Североморска до Анадыря. Где ни работали, везде вышки, колючая проволока да не нужные никому постройки. Помнишь песню: "По тундре, по железной по дороге…" — я видела эти рельсы в тундре. Людские кости вместо шпал, но все местные жители молчат, как наши на Колыме. У кого ни спроси — "не знаю…" Смотрю в окно: весна, все деревья белым цветут, на углу моего дома горит лампочка — освещает номер дома, чтобы Ромочка не заблудился, и все это белое, вечное, молодое, цветущее, чтобы у меня разыгрывалась стенокардия, чтобы пропадал и подпрыгивал пульс…
Вот, Вася, как я страдала по-медицински о своей загубленной южной молодости. Шесть лет каторги в институте, шесть лет каторги на полторы, на две ставки — все бегом, а потом двадцать лет по Северу — ни дна, ни покрышки. Молодое томление в старом теле. Ах, Вася, поздно…
У Ромочки тоже не было детства — может быть, он это мне не простил? Огромными усилиями удалось адаптировать его к Северу. Потом огромных усилий стоило добиваться, чтоб он не стал каким-нибудь ненцем, коми, остяком, чукчей, коряком, якутом, нивхом… А его к ним так и тянуло. "Ромочка, сыночка, почитай!.." Нет, он уже у них. С мальчишками ладно, научился охотиться, выпросил у отца ружье, стрелял отлично, поздоровел, возмужал. Но девочки! (Ты учти, Вася, это не мое мнение, а той несчастной старухи, за которую я вспоминала). Девочки созревают рано, идут на связь легко. Я ведь врач, я повидала… Не хватало Ромочке жениться на какой-нибудь такой. Мы знали одного русского, который женился на корячке и бегал за оленями по тундре. А ихних детей мы, русские, учили в интернатах, тащили за уши в Институт народов севера, а они оттуда убегали к своим табунам…
Вася, я жила в этом сне и не задумывалась, почему они не бросят и не уедут к своим вишням, если уж так плохо. Я понимаю — у тебя была служба, меня загнали, но они-то?! Оказалось — только из-за благополучия.
Сижу на грубой табуретке у окна, неудобно мне сидеть, но сижу только на ней, потому что стульев жалко: они и так в чехлах, чтобы не пылились и не стирались. Я стала скупой.
Поначалу была просто жадная. Побольше заработать, побольше купить, чтобы зажить потом "на материке" (то есть среди вишен) лучше всех, ни в чем себе не отказывая. Жадность — качество неплохое. Медицину я любила, пять раз проходила усовершенствование, по пяти специальностям могла работать — незаменимый врач. Рентгенолог — доплата за вредность. Инфекционист — доплата за вредность. Курортолог — санаторное питание. Опять полторы ставки, две ставки, коэффициент — один к двум, десять северных надбавок… Деньги — деньжищи. Честно, заметь, заработанные. Ценой здоровья и лишений. Скупой я сначала не была. Мамочка строила этот дом среди вишен, мы на это дело высылали деньги регулярно. Приезжали в отпуск — привозили ковры, мебель, вещи — пользуйся, мамочка. Всю билиотеку собрали на Севере по подписке — читай, мамочка. Легковую машину купили, но на Севере ездить негде — привезли, поставили во дворе, прямо в упаковке. Так все в упаковке и стояло — мебель, книги, ковры, телевизор, машина, мотоцикл. Мамочка моя бедная построила для нас дом и прожила сторожем при вещах эти двадцать лет, просидела до самой смерти на этой же грубой табуретке. Теперь сижу я и охраняю нажитое. Для кого? Для сына? Для внучки? У них все это есть. Чуть похуже, в соседнем магазине купленное, не жалеемое, живое…
Сижу, смотрю в окошко и думаю: "Почему так?" Ее головой думала — не понимала. Проснулась — ничего не забыла, все поняла.
От брезгливости!
Смотрю на свои руки — они все в язвах. Это от хлорамина. Ты это должен знать, это белый порошок для дезинфекции, с противным медицинским запахом. Может быть, от природы, а может, оно профессиональное — мне всюду мерещилась инфекция: шарики, палочки, личинки, вирусы и бактерии. Я на Севере боялась больше всего эхинококка и энцефалита, а когда вернулись на юг, стала бояться всех болезней, которыми кишат теплые края, этот рассадник инфекции. Доканало меня то, что Роман-старший, прекрасный врач, тоже со многими специальностями, умер через год после нашего возвращения. Светила, которых он знал, не могли поставить однозначный диагноз, потому что цеплялись к нему все болячки подряд, медикаментозное лечение стало ему противопоказано — ну разлагался живьем, иначе не скажешь. Казалось бы, приехал человек из ада в рай: солнце, витамины, море, никакой работы… Один чудак, никакой не врач, а просто сосед, все доказывал, что это так называемая "северная болезнь": возвращайся на Север, все там пройдет, мол, это Север тебя не отпускает. Сначала мы отмахивались, но когда светила отступились от Романа, он собрал чемодан и решил попробовать. Не успел. Умер у трапа.
Ко мне эта "северная болезнь" не пристала, но страх инфекции стал паническим. Посуду я кипятила, как хирургический инструмент, за мухами гонялась по всему дому, против пыли по всем углам стояли блюдца с сырыми тряпками, обед я готовила в резиновых перчатках и всех изводила гигиеническими процедурами. Может быть, в какой-то мере из-за этого Ромочка не противился, чтобы жить отдельно от родной матери?
Я смотрела в окно, в тот просвет между цветущими деревьями, где он должен был появиться, а он не появлялся. Я ждала: остановится в темноте машина, хлопнет дверца, блеснут под фонарем его пуговицы и звездочки на погонах. А фуражку он, как всегда, оставит в машине. Хоть на минутку. Ничего мне, Ромочка, не надо привозить, сам приедь, забеги, загляни к своей непутевой матери, которую звал ты мамочкой, потом мамой, а теперь вообще избегаешь как-то называть. И проведать избегаешь…
Я кое-как держалась на острой, твердой табуретке, цеплялась руками за только что вытертый подоконник и из последних сил думала, как же это я, Хозяйка, оказалась непутевой, когда достигла всего, чего хотела? Уехала на Север неимущей пигалицей, претерпела муки, но сына вырастила и выучила, мужу спиться не дала, отстояла, и сама вернулась поистине Хозяйкой. Пусть с недостатками, но кто без недостатков? Я выбрала единственный возможный для честного человека способ стать богатой — и я стала богатой. Я точно знаю, что ни у кого не попрошу кусок хлеба. У меня десять тысяч на книжке. У меня твердый капитал в новеньком "Москвиче", мотоцикл с коляской хоть сейчас оторвут с руками, какую цену ни назови, ковры и книги, наконец, — это тоже капитал, который цену теряет. Я никогда не ходила с протянутой рукой и сейчас, немощная, ни перед кем не унижусь. Другие горбатились всю жизнь за подачку, за трудодень, а я жила свободной и умру свободной. Вот так-то, сынок мой Ромочка. Твоя мамочка желает того же и тебе, и твоим детям… Возьмите все это, когда я умру… Но мне рано, мне и шестидесяти нет еще…
И вдруг — пусто кругом! Все было, оказывается, не в воспоминаниях, а в мечтах. Коэффициенты, надбавки, "длинные рубли" — бред и быть не может. Работала врачом на Севере, да, но не для денег, а ради людей, как все на свете. И к пенсии денег накопила вот на это пушистое растение, которое передо мной на подоконнике. Ящик крашеный и множество мелких цветочков — беленьких, голубеньких, розовеньких, лиловеньких и разных-разных. Я их нюхаю, они нежно и тонко пахнут, а комната совершенно пустая, воздух свежий…
С этой мыслью упала с табуретки на твердый пол, мягко ударилась головой о скрученный ковер. Сильный запах нафталина. Начала умирать. Дальше не могла, проснулась.
Голова после этого сна болит до сих пор: не выношу нафталина. И теперь, когда есть время, сяду у окошка и думаю: кто она?
Несчастная или счастливая? Она победила или ее победили? Ведь борьба-то была! А сын ее, Вася, хоть из твоей конторы, но скотина отменная, согласись. Или никого у нее не было?
Я вошла во вкус. Жизнь в последних снах несколько мне знакома. Конечно, многие слова, предметы — удивляют. Не после Лабирии, а после ТОЙ жизни. Но к ТОЙ жизни все в этих снах, ей — богу, ближе, чем к Лабирии. Короче, я еще хочу. Спокойной ночи, Васенька, тебе среди убийц на Острове Скорби.
Ах, Вася, сколько интересного все же в этих снах (хотя и страшно)! Я говорю на незнакомых языках, умею, чего раньше и не знала, не говоря уже о событиях. (Правда, в этом смысле первые два сна содержательнее третьего. В третьем все как-то знакомо). Мне кажется, я старею с каждым сном. Например, дети, когда узнают новое, они взрослеют. А я — старею. Наверно, с ребенком могло бы случиться, если бы он родился уже с готовым опытом своих родителей. Правда, четвертый сон получился лукавый, не очень женский. Но ничего не поделаешь, одну такую красотку я знала в молодости. А теперь как будто узнала, что с ней было потом. Даже не знаю, жалко ли мне ее. Вот перескажу тебе и попутно этот вопрос обдумаю.
Сижу в компании — не очень красивая, долговязая, строго одетая не накрашенная. Не дай бог мне быть накрашенной, ведь я — комсомольская богиня. Это обо мне поет магнитофон: "Вот скоро дом она покинет, вот скоро вспыхнет бой кругом. Но комсомольская богиня…" Они меня так и называют — комсомольская богиня.
С ними я училась в университете, представь себе, на историко-филологическом факультете. Вместе занимались комсомольской работой. Но они, после защиты дипломов, занялись социологией, а я — вступила в партию и стала секретарем райкома комсомола. Продолжаю носить комсомольский значок. Он не со звездочкой, как ТАМ, а с золотым профилем Ленина. Но по форме такой же, в виде красного флажка. А рядом с ним, конечно, партийный значок — красный кружочек с золотым ободком и с двумя профилями — Ленина и Сталина.
Тут уж, Вася, не спутаешь: это явно ТАМ, но из далекого будущего. Это не "Человек-амфибия" и не "Человек-невидимка", это суровая действительность, только во сне. И стойкость нужна — неимоверная. Партия моя называется теперь СКП(б), то есть — Советская. Страну только что переименовали в СФСР — Советскую Федерацию Союзных Республик. Об этом и идет наш разговор. Друзья мои — Толя, Коля и Алеша — спорят, а я пока помалкиваю.
Пересказать их спор мне трудно, Вася. Во сне, чтобы понять, образования хватало, да там все и осталось. С моим учительским институтом могу только представить, что государственных режимов насчитывается четыре, от самого свирепого до самого свободного, и мы живем где-то в середине, где все особенно перемешано, потому что в чистом виде никакой режим никогда не существовал. (Заметь, для нас слово "режим" — сразу ругательное, а для них — научный термин, хотя в Лабирии он попросту не имеет смысла).
Суть спора примерно такая: какой режим в нашей смеси преобладает? Например, если посмотреть на мой партийный значок, то у нас все еще сталинская диктатура. Если почитать еще действующий учебник по научному социализму, то у нас все же диктатура пролетариата. А если послушать разговоры в очередях, то у нас бардак и безвластие, то есть демократия.
Продолжение спора: что такое демократия? Если буквально — власть народа, то не все ли равно — демократия или диктатура пролетариата?
Продолжение спора: народ и пролетариат — это одно и то же? Если нет, то кого включать в народ, а кого исключать? И если исключенные — не народ, то кто же? И не настанет ли момент, когда народ по отношению к исключенным окажется в меньшинстве? А может быть, признать, что народ — это этнос?
Продолжение спора: что такое этнос? Общая культура или сумма культур? Или общность только по языку? Или по месту проживания? И зачем вообще разделять эти два понятия — "народ" и "этнос", если они — калька друг друга?
Продолжение спора: ушли от темы, каков же все-таки наш доминирующий режим? Тотально-авторитарно-либерально-бардачный? (Хорошо помню название, но толково объяснить затрудняюсь). Или бардачно-тотально-либерально?.. Решают, что просто бардачный, и снова поднимают хай по этому поводу.
Тут я вмешиваюсь. Я спрашиваю, что здесь происходит: проводы меня в Партийную академию или заурядная обмывка очередного кухонно-политического бреда? Они с хохотом сообщают, что самое лучшее, когда кухарка управляет государством молча, и что проводы касаются не кухарки, а трех молодых энтузиастов, которые специально поспешили взять отпуска, чтобы завтра же выехать на место приземления НАО (Неузнанного Атмосферного Объекта), который упал или опустился где-то к северу от города, который (город) весь его (объект) видел, и тому подобный бред. Я им говорю, что их НАО — это не более, чем плод воспаленного субъективного идеализма. Они отвечают, что это моя Академия — плод коллективного идиотизма, за что ближайший из них получает подзатыльник, а меня заставляют выпить, чтоб скатертью дорога… Вот такая у меня компания. Хорошие ребята, только Алеша иногда смотрит на меня не как товарищ. По-мужски смотрит. И это меня злит, ты представляешь, Вася! Такая прелесть!
И сразу же я мечусь. По поезду, по вокзалу, по Москве и внутри себя: у меня с жакета кто-то свинтил партийный значок. А значок номерной, его утеря влечет кошмарные неприятности. Главный кошмар, конечно, в том, что в Академию без значка даже поглядеть не пустят. Тут я и не пытаюсь. Я размышляю, заявить сразу в ЦК или сделать вид, что я даже не приезжала в Москву, а мчаться домой в Лесогорск и — к Марии Захаровне. У самых ворот ЦК вспоминаю, что сюда без значка тем более не пустят. Вопрос решен: еду домой.
Новый кадр, как в кино: бегу, бегу, бегу, на мне все развевается, вокруг все качается, останавливаюсь у дома, где живут лесогорские партработники, дежурит, к счастью моему, знакомый милиционер, пропускает без вопросов, и вот я перед Марией Захаровной.
Это маленькая, опрятная, очень старая женщина с прямой спиной и короткой стрижкой. Когда оказываюсь перед ней, моя подчеркнуто простая одежда кажется вызывающей.
Ее первый взгляд — мне на грудь. Ее первый вопрос: "Где "кружок"? (Так мы, партработники, называем между собой партийный значок.) Она всегда попадает в самую точку.
Бросаюсь ей на шею и реву.
Дальше — короткие сценки, даже не успеваю оглядеться.
Стою перед большим полированным столом. (Стены — тоже полированные). За столом — пятеро строгих, все с "кружками". И красный флаг развевается.
Сижу в маленькой комнатке с решетками на окнах и на дверях. Но не арестована. Работаю здесь. Перебираю бумаги, что-то пишу и запираю в сейфы. И красный флаг развевается.
Опять у меня на груди "кружок", Мария Захаровна строго поздравляет. Комсомольский значок больше не ношу. И красный флаг.
И последнее: сижу в своей старой компании — с Толей, Колей и Алешей. Вот этот разговор помню подробнее. Но главное — где сидим! Круглый купол, понизу — балкон с перилами, на куполе колышется красный флаг, а мы все — в одинаковых голубых комбинезонах (помнишь, как в первом сне?), все с "кружками" на груди и за круглым столиком. На столике — вино, минеральная вода и ваза с виноградом. Виноград белый и без косточек. И арбуз, порезанный, тоже без косточек. Я спрашиваю, как же они размножаются без косточек, а Алеша смотрит мужскими глазами и отвечает, что у них (у арбузов, Вася!) половые отношения, как у животных. Мне это противно, но почему-то надо терпеть.
Ага, мы в гостях! Я думала, мы в летнем ресторане, а оказалось, купол — это дом чужой. Окна круглые, двери овальные — как на корабле. Подходят люди в голубых комбинезонах, разговаривают с нами, отходят. У всех на груди — "кружки". Зовут в одну из дверей, показывают фантастический фильм: полеты без крыльев, механические рабочие, все люди красивы, вместо ручного труда — физкультура. Опять выходим на веранду. Садимся за столик, рассказываем хозяевам о нашей жизни. Когда они узнают, что меня из-за украденного значка строго наказали, мне тут же приносят целую пригоршню таких же "кружков". Я говорю, что подделка не годится, но мне доказывают, что все значки — подлинные. Подают лупу. Да, действительно: вся эмаль просвечивает мелкими звездочками, как водяными знаками — это не подделаешь. И номер на всех значках один и тот же — мой. Они спрашивают, что означает слово "украденный".
И тут выясняется, что гости не мы, а они. Во время разговора начинает дуть ветер, но не порывами, как ему положено, а ровно и с постоянным усилением. Оказывается, мы незаметно полетели. Мои друзья смеются моему удивлению и говорят, что, пока я ездила в Академию и отбывала наказание на низовой работе, они нашли в лесу свой Неузнанный Атмосферный Объект и называют его теперь Летающей Шляпой. Я соглашаюсь: "Да, похож" и сомневаюсь: "А не шпионы ли они?" Друзья говорят, что этого подозрения наши гости тоже опасаются, попадали в переделку, их несколько раз пытались сбивать, поэтому они знакомятся только с теми, кто приходит к ним в лес. Сами они не земляне, их корабль — на орбите, очень большой.
Интересная особенность, Вася. Я сразу вспомнила тут свой первый сон и легко поняла, о чем они говорили, стала расспрашивать об устройстве корабля, о навигации и весьма этим удивила друзей: "Ты где же, комсомольская богиня, нахваталась таких терминов?" А я отвечаю: "Во сне". И красный флаг на куполе развевается.
А потом — несуразица. Они привозят нас в город и улетают. Алеша провожает меня домой, дерется с какими-то хулиганами, то ли налетчиками, у дома берет меня за руку, но я отказываюсь его впустить, и он уходит. Я захожу в свою комнату, сажусь на табуретку (опять табуретка!) между кроватью и газовой плиткой, смотрю на улицу и вдруг замечаю, что оконное стекло треснуло, а краска на подоконнике облупилась. Из-за этого у меня вдруг так портится настроение, что я открываю оба крана у газовой плиты и ложусь на кровать.
Дальше — весело. Уже засыпаю, как вдруг вламывается в закрытую дверь мой друг Коля, выключает газ, открывает окно, приводит меня в чувство пощечинами, заявляет, что он знает, чего мне надо, раздевает меня, раздевается сам, и — мне все это очень нравится.
Надо честно сказать, Вася, что в ту ночь я перед сном особенно скучала по тебе. Наверно, потому и приснилось все шиворот-навыворот.
Ах, Вася, теперь я кое-что понимаю в математическом анализе. Ты хоть слышал о такой науке? Я раньше думала, что мне это недоступно. Девчатам с физмата завидовала, а тут, смотри-ка, сама преподавала на физмате. Да не в каком-то учительском институте двухлетнем, а в самом Университете!
Но это не главное.
Главное — я поняла, что такое настоящая брезгливость. Хлорамин по сравнению — детские игрушки.
Как я любила мужа в этом сне — Вася, я никого так не любила, даже тебя. Ты любишь спрашивать, за что, но этого не знает даже высшая математика. Когда ты, мой капитан, полюбишь по-настоящему, ты этот свой вопрос и сам забудешь. За что любим, вопреки чему любим — может быть, в этой тайне скрыт весь интерес любви. Когда все известно, это не любовь, а отношение.
Любовь же — это состояние. А состояние — как погода, как кошка — само приходит, само уходит. Может и остаться, а может загрызть, ведь тигры — тоже кошки.
Ой, с тобой, Вася, не соскучишься. Я тебе вместо сна рассказываю о любви.
Ну, живу я с мужем. Сказать о нем можно просто: ученый-энтузиаст. Сам себя он называл многостаночником. Это пошло еще с нашего студенчества, когда поженились на третьем курсе, и он подрабатывал — на заводе, на нескольких разных станках. Через год его там уже звали в инженеры, потому что он что-то много изобретал, но он не согласился, потому что на станках зарабатывал больше. Завод на него сделал заявку в университет, но его после дипломирования перехватил академический институт, и он стал заниматься оптической динамикой. (Ты можешь представить такую науку? Я не могу.) В лабораториях они ставили опасные эксперименты и часто ездили с ними в экспедиции, подальше от жилья.
В экспедиции он мне изменил. Там такая кляча-инженерка, что, будь я мужчиной, насквозь бы проходила, но у него, вроде, — чувство. Будь она хоть какая-нибудь красотка-суперменка — не-мне-чета, я бы, может, перенесла, а когда увидела, на что меня променяли, забрезговала им.
Ах, Вася, какой это ужас! Ты любишь человека, никого, кроме него, не хочешь, но к нему тебе противно прикасаться. Любовь вприглядку. Пострадала полгода в одной с ним квартире да и выставила вместе с раскладушкой. А как иначе? Сама не уйдешь: у меня кафедра, а на руках двое детей.
К ней было ему никак, потому что кляча замужем, и ударился он в науку, в эксперименты и сгинул в какой-то экспедиции — говорили, что вполне героически.
И начинается самая беда. Пока он был живой, хоть и выгнанный, мне труда не стоило держаться, на ожидании, что ли. А когда сообщили, что погиб, стало мое тело беситься. Виденья такие, что стыдно писать. И днем и ночью. Я умная, образованная, уговариваю, что это недостойно, ломаю себя, а тело озверело и готово наткнуться на что попало.
Можешь ты представить, каково мне работалось? Наверно, можешь. Но каково с детьми — этого ты не представишь, ты их не воспитывал. С ними надо пропасть терпения, они еще маленькие, а откуда терпение, когда все предметы, все слова, даже звуки музыки, даже краски — сплошь какие-то похотливые символы? А как я ненавидела всех женщин, которые хотя бы просто разговаривали с мужчинами! А как я не могла смотреть кино! А что я творила, когда оставалась одна!..
Но главное, Вася, что к мужчинам я оставалась при этом равнодушна. Даже хуже: брезгливость к ним после гибели мужа стала столь сильна, что меня от них знобило, как от клопов. Я молода, они за мной ухаживают, они мне нужны, но меня от них знобит и воротит. Не знаю, как бы я себя повела, если бы в этом сне вдруг появился ты. Может быть, просто проснулась бы. Муж на тебя не был похож никак. Ты стройный, а он был страшно могуч, квадратен и головаст. Как памятник. Знаешь, перед одним из корпусов университета был "сидячий" памятник одному биологу прежних лет, и когда я смотрела на него сзади, он вызывал во мне желание. Прямо при людях залезть к нему на пьедестал, представляешь? На мужа сзади походил.
Я поняла, что начинается болезнь. Я об этом почитала в специальной литературе: все совпадало. Литература советовала обратиться к психиатру, но я знала, что все психиатры у нас мужчины, они станут меня разглядывать, захотят прикоснуться — и так далее.
Как человек ученый, я решила искать спасение сама. Ходила по разу в плавательный бассейн и в спортзал. Лучше бы не ходила, особенно в бассейн: не знаю, каких сил стоило погрузиться в одну воду с голыми мужиками… Но это и натолкнуло меня на идею.
Представь себе, Вася: молодая-интересная женщина, доцент кафедры матанализа,
возвращается с работы, проверяет у дочек уроки, дает им задания, советы и наставления, кормит их и поздно вечером бежит за два квартала во дворец культуры. На ней брюки из грубой голубой ткани с заклепками, такая же куртка и спортивные туфли. Во дворце уже заканчиваются танцы, но нам туда не нужно. У нас кладовочка, в ней ведра, веники, швабры, тряпки и все такое. Доцент работает уборщицей на самом большом и грязном участке.
Когда уже проснулась, я стала думать, возможно ли такое? И додумалась, что на свете все возможно. Что может себе представить человек, то и возможно, потому что человек представляет только известное ему. А эти сны для меня — кино о чьей-то жизни. Откуда они — тайна. Может быть, из пространства, может, из моей собственной головы. Разве знает человек, что хранится в его памяти, как оно там уложено, чем искажено? Разве может быть человек уверен, что память предков не лежит в его клеточках? Я не удивлюсь, Вася, если приснюсь себе каким-нибудь животным и перегрызу горло другому животному. Кто докажет, что этот сон — не из моей родовой биографии?
А дальше было так. Я копошилась ночами в чужой грязи, вытирала подтеки после чужого отдыха, это было противно, как в бассейне, но в бассейне я была против чужих тел бессильна, а здесь я боролась против них, я уничтожала их следы, окружала себя первичной чистотой, из которой собственноручно изгоняла человеческую скверну. Если тебе это непонятно, прими просто как факт: грязная работа приносила мне облегчение. После уборки я садилась посреди этой чистоты и получала столько свободы и покоя, сколько мне достаточно для завтрашнего вечера, пока снова не накопится грязь. Можешь не верить, но в свой единственный выходной вечер я мучилась и не находила себе места. Этот вечер мы с дочками посвящали уборке квартиры.
Вася, я нашла научно обоснованное и практически подтвержденное средство спасения. Я вошла в колею. Я почти достигла равновесия между страстью и брезгливостью. Я уже начинала гордиться собой… Был даже эпизод, который я впервые за год мучений назвала бы забавным. После уборки я села на край кадки, в которой росла пальма. Было поздно, безлюдно, чисто, покойно. Я совсем забыла, что деда-вахтера заменяет молодой электрик, который ко мне неравнодушен. Негодяй воспользовался тем, что во всем доме нас двое, запер входную дверь и подкрался ко мне. Можешь представить, какое это было животное, если оно решило, что паркетный пол может заменить настоящей женщине постель. Пришлось вызвать "скорую" и оставить его инвалидом прямо под пальмой.
И тут появился муж. Не погиб и даже похорошел. Вася, это было похоже на наш с тобою выход из пещеры. Мир засверкал и запел. Возлюбленный припал к моим стопам и признался, что он нарочно организовал свою погибель, чтобы дать мне настоящую свободу. Сам же он любит только меня и, если за этот мучительный год я ни с кем не связала свою жизнь, он был бы счастливейшим из смертных и так далее.
Я очень обрадовалась, что он жив, и прогнала его.
Говорить тут больше не о чем, перехожу к следующему сну.
Что сильнее страха? Кто сам не пробовал, тот заговорит о воробьях, которые бросаются на собак, о вражеских амбразурах и тому подобном, чтобы получилось, что сильнее страха — отчаяние. А я скажу точно: страх — самое сильное чувство в человеке, и сильнее не бывает.
Ты догадался, о чем будет сон? То-то.
Человек храбр, пока у него есть шанс. Пока мы удирали от Кешки, мы его не боялись. Потому что у меня был ты, а у тебя был автомат. Но разве мы от Кешки удирали? От кого мы удирали, те бы нам шанса не дали. Но это еще не сон. Это так, мысли. А вот сон.
Сижу перед зеркалом — любимое занятие. (Ах, Вася, вот почему наши предки боялись зеркала: они видели его во сне!) Смотрю на себя, а за спиной кто-то стоит. Оглядываюсь — никого. Откуда ему быть: все на запорах, все, что открывается. И опять смотрюсь. Примеряю драгоценности. Знаю, что их до меня носили. Знаю, как они добыты. Но люблю быть красивой. Притом — чтобы все настоящее, тяжеленькое. И потом — не очень-то я знаю, как их добыли. Может, с убитой сняли, а может, просто украли из квартиры. Сама не видела, так в чем же моя вина? Я не брезгливая, бог миловал. Я не уродина, даже более того. Сама-то перед собой — невинна. Сама-то перед собой могу я покрасоваться. Они ведь только и мои, пока у меня. А придет Жан Бажан — только я их и видела. Ему не жалко, он может и подарить. Только все равно не поносишь. Вот тебе, Розочка, деньги, иди в "Рубин" и сама себе подари. Любую побрякушку. Хоть легкую, хоть тяжелую. Беру эти деньги и прячу. И никаких побрякушек не покупаю. Потому что опасаюсь в них на люди выходить. Люди полюбуются тобой, потом одну подстерегут и — снимут. Хорошо, если с живой. Но это еще не страх. И та фигура, что появляется в зеркале — это тоже не страх. Так себе, галлюцинация. Рассказать Жану Бажану — обхохочет и скажет, что надо меньше глядеться. И спросит, появляется ли фигура, когда я без побрякушек. Не появляется? Вот и не надевай.
Берут Жана Бажана. Прямо у меня на дому. Берут живьем. А он не дается. Он стреляет, в него стреляют, все попадают, Жан лежит, эти двое лежат — обыкновенное дело, оказывается, если сама цела.
Допрашивают. Почему пособничала? Его боялась. Почему не донесла? Вас боялась. И его тоже. Всех на свете боюсь. Берут подписку о невыезде. И куда я выеду, где мне жить? Иду домой, посмеиваюсь. Было страшно? Когда стреляли, волновалась, когда допрашивали — меньше. Шанс есть — страха нет.
Опять сижу перед зеркалом. Уже морщинки, уже крашусь. Кто-то маячит за спиной. Оборачиваюсь — никого. Откуда ему взяться — заперто все. Почему маячит? Мало ли, почему. Мерещится. Психика у меня такая. Тонкая.
Бояться мне теперь некого. Не содержанка у бандита. Сама по себе. Завмаг. Промтовары. Все честно, все на доверии. Ревизуй, снимай кассу в любую минуту — все будет денежка в денежку. Мои девочки — ударницы труда, комсомолки и красавицы. То, что красавицы, — главное условие. Шесть красавиц. Три в торговом зале, три в подсобке. У каждой свое рабочее место, с отдельным входом и запирается изнутри. Посторонним вход запрещен. А разрешен только тем, кто платит и кому доверяем.
Конечно, коллеги из торга спрашивают, как мы при таком нищенском жаловании сводим концы с концами. Отвечаю: честность дороже всего. Иногда шучу: подсобное хозяйство кормит! Умный смолчит, дурак не догадается.
А живем не хуже тех, кто ворует. И одеваемся, и макияж, и побрякушки — все прямо от фарцов (так у нас называются спекулянты). В соцсоревновании — всегда первые. Все праздники — вместе. На субботники — воскресники — демонстрации явка стопроцентная. Всей комсомольской организацией шефствуем над детским домом. В газете был фоторепортаж: "Волшебницы в розовых халатах". Вопрос: "Как вам удалось добиться такой слаженности в работе коллектива?" Ответ: "Во-первых, правильное, научно обоснованное чередование труда и отдыха. А во-вторых — улыбка!" Репортаж из газеты вырезали, вставили в рамочку и повесили на видном месте. Клиентам очень понравилось. Охране — тоже.
С охраной отношения вполне божеские: бесплатное обслуживание и любой напиток в любое время. С милицией — те же условия, но только со своим участковым и с опером. С остальными — в рамках закона.
Ах, Вася, может быть, такая судьба и подстерегла бы меня, если бы не загремела раньше срока на Колыму.
Текучесть кадров, конечно, имела место. Но только по случаю замужества. Мы ведь не принимали первых встречных, готовили кадры заранее. Собираешься уходить — за полгода предупреди, подбери себе замену, введи в курс дела. Никто на это не роптал: доверие, так доверие.
Тебе, Васенька, интересно знать мое отношение. Конечно, конечно, ты — мужчина правильный, таким делам чуждый. Вот тебе ответ: поживи красивой девочкой без опеки и без средств, тогда спрашивай. Жизнь — одна-единственная, прожить в замарашках не каждая захочет. Главное условие — чтобы не было брезгливости. Ты, конечно, спросишь: а как же я сама? Не беспокойся, даже в этом сне тебя не ущемила. Фригидная была. Девочки звали — мама Роза. Так и в газете написано, жаль, показать не могу.
Что там шло через нас еще — не ведаю. Сыщики ходили, нюхали, но ничего, кроме чая в подсобке, не унюхали. А три двери запертых — это комнаты лучших тружениц, которым горсовет обещает жилье, да никак не предоставит. Что ж поделаешь с горсоветом, приходится магазину утесняться ради живого, беззащитного человека. Помогите, будем благодарны, у нас еще трое на очереди.
Так и жили. Страхов было много, но всегда имелся шанс. Перестрелка за углом — слышали, но не могли оставить рабочие места.
Поножовщина в подсобке — это двое пьяных ввалились в торговый зал, начали драться, мы — слабые женщины, пока вызвали милицию, они докатились до подсобки, стали приставать к отдыхающей смене… Установите у нас милицейский пост! Против любого страха достаточно одного шанса, и этот шанс всегда можно предусмотреть.
Мне кажется, Васенька, я слишком убедительно высказываюсь. Возьмешь и подумаешь, что я в душе такая. Это неверно. В душе я очень разная, но в целом положительная, хоть и исключена из комсомола. Может быть, потому мне и снятся комсомольские значки?
Смотрю в зеркало — какие уж тут значки… Жизнь позади, все страхи позади, заслуженная пенсия в кармане — как раз на хлеб и на трамвай. Что бы я делала, если б не мой здоровый комсомольский коллектив… Ушла на пенсию, сдала дело надежной подружке, из первого поколения, такой же фригидной, как я. В газете мое фото и заметочка: "Ушла на заслуженный отдых, подготовив достойную смену, передав дело в надежные руки молодых". Всплакнули и расстались навсегда.
Но стала бояться зеркала. Этот, за спиной, маячит нагло, даже норовит приблизиться, если сразу не оглянешься. Заговорить с ним через зеркало — страшно, а оглянусь — нет его.
Значит, он в зеркале?
Однажды набралась мужества, хотя и чуяла, что шансов нет. Он стал приближаться, а я не оборачиваюсь. Смотрю — смотрю и жду, что будет. Он встал за спиной вплотную и начал медленно душить. Я терплю, смотрю, лица не вижу, а только руки на своей шее.
Думала, думала, а думать уже некогда, надо или поворачиваться к нему или кричать. Хотела повернуться, но поздно: держит, не пускает. И кричать уже не могу. Только шепотом. Тогда спрашиваю: "Кто же ты? Всю жизнь тебя боюсь". А сама надеюсь на шанс: если по голосу узнаю, то, может, договорюсь. Но он отвечает шепотом: "Не узнаешь, не старайся. Я — старость твоя".
Вот и все. Проснулась я от духоты. Проверила вентиляцию — работает. Наверно, легла лицом в подушку.
А ты, Вася, не боишься старости?
Очень трудно вспоминать. Всю ночь во сне сочиняла стихи. Это первая трудность, я ведь в стихах природная двоечница. То есть, сочинять-то было легко, вспоминать сейчас трудно. От собственной бездарности не отречешься.
А вторая трудность, может быть, еще труднее. В других снах было хоть какое-то действие. Хоть как-то все события связывались. А здесь я не знаю, что с чем связывать: события со стихами или стихи между собой. О том, чтобы связать события, и думать нечего — здесь и событий-то нет. И людей каких-то определенных не видела — тени и тени. Между временем жила.
Кажется, не холодно. Кажется, мимо прокатился трамвай — земля дрожала. А может, была телега. Неважно… Сижу на чем-то среди чего-то. Произошло что-то такое, что я чувствую каким-то шаром вокруг себя. Какими словами описать шарообразное пространство вокруг себя и свои взаимоотношения с ним? И нужно ли это? Может быть, достаточно того, что мы с ним отлично уживаемся, мы понятны и приятны друг другу. Трамвай как раз добавил приятности и понятности. Или телега? Скорее всего, трамвай, поскольку это как-то связано с электричеством. Но для чего-то мне все-таки нужно это выразить словами. Что-то вот такое:
Мой мир — окраина Вселенной,
Веселой, грешной, молодой.
Молчу коленопреклоненно
Перед березовой пыльцой…
Это еще не стихи. Набросок. Когда бывает березовая пыльца? Летом?
Теперь — смена состояния. И места. Все так же неопределенно вокруг, а перед носом — кирпичная стена с остатками штукатурки.
Быльем зарастает и снег заносится
Тихое горе усталой души.
И сразу без перерыва:
Мы у вечности украли
Изумительную ночь.
Время давит на педали…
Но уже нет стены кирпичной, вообще ничего нет. Пустота. Долго, долго, долго пустота. Потом снова неописуемый шар, и несколько слов!
Минутная слабость, начальник,
Обходится в вечный позор.
Следом, немедленно, в той же пустоте:
Их разницу и сходство
Легко определить:
Один живет для скотства,
Другой жует, чтоб жить.
Это, кажется, единственное, как-то законченное. Да и то сомневаюсь.
Шары и шарики порхают, как бабочки, охватывают меня, проникают внутрь, как беременность, распадаются в слова или просто растаивают.
Пустота — уже небо. Облака похожи на толпу. Нет, на демонстрацию, на колонну людей. Вид сверху.
Моим святым неведомы законы.
И нет чертей. Мы все в одном миру.
Очень хотелось бы узнать дальше насчет святых и чертей. Но это у нее самой до конца не сложилось. Сразу следом прилетело что-то новое, с видом под ноги:
В этом круге не знают концов и начал,
Здесь неведомы света святые порывы…
Тут было что-то безнадежное, горькое… Забыла.
Запотевшее окно. Крупные слезы ползут по стеклам вниз. Не могу понять, изнутри или снаружи. Глубина моего зрения меньше толщины стекла. И странные слова, совсем о другом!
Нет больше спичек. Газовый рожок манит иным. Кому какое дело…
Ах, Вася, измучил меня этот сон. Можешь ли ты представить то отчаяние и ту бессильную ярость, еще что-то непередаваемое, что-то разрывающее, когда наблюдаешь чужие мучения, а помочь нечем? В прошлых снах я просто жила и все запомнила. А в этом — жила за нее и ее же наблюдала со стороны, изнутри и снаружи одновременно. Как в той шутке: "Отойдем да поглядим, хорошо ли мы сидим". Ужасное мучение — за двоих сразу. Вот, например, еще обрывок стихотворения. Где, когда, почему — кто это может объяснить? За себя она страдает или за кого-то? Или просто вообразила себе и дурью мается?
О кто-нибудь! О протяните руку!
О поделитесь жертвенным теплом!
Дальнейшее — безмолвие… Поруку…
Ну вот что это за мысли? Или они вовсе не мысли? Как их тогда зовут?
Куда ты, ветер, гонишь снег?
………………………….за мной
………………………безумный человек,
Куда ты катишь шар земной?
Не сама ли она — безумный человек? Только-только что-то начнет — бросила! Следом уже другие слетаются — стаями, облаками, какими-то крылатыми обязательно. Все у нее машет крыльями, даже если тоска. Вот еще:
Я сегодня не ведаю страха,
Вам теперь не вдавить меня в пыль.
Мои крылья свободны от праха.
Я для вас………………………….
Нет, не вспоминается. Почти везде она к кому-то обращается: то спорит, то умоляет. И никогда — ни одного собеседника. Шары, шары… А может, и не шары, а какие-то облака разной формы. Вот еще одно:
Не ходите кругами, ведь я же вас вижу насквозь.
Даже если у вас ваша совесть и не ночевала,
Я за труд не сочту……………………………….
И следом, немедленно, на фоне облупленного пола:
Вот ответь-ка на вопрос:
Если я тебя не звал,
Бог тебя ко мне послал
Или чёрт тебя принес?
Совершенно странная личность. Где она живет, с кем, что делает? Можно подумать, что свою телесную жизнь среди предметов она считает не более чем случайным поводом для этих странных стихов.
Не жди, что я с горя не выживу.
Когда-то и мне повезет,
И я без восторга увижу,
Как совесть тебя загрызет.
Так я и промучилась весь сон. Натыкалась на деревья, на сугробы, на людей. Под конец меня сбила-таки машина. И я, лежа на земле, вдруг увидела все таким, как есть. Настоящие люди, не тени, поднимали меня, укладывали на носилки, говорили со мной. Все это помню, но все это обычно, рассказывать нечего. Самое интересное было в больнице. Я лежу под простынкой, входит мужчина в какой-то непонятной форменной одежде, в наброшенном розовом халате, садится на край кровати и строго спрашивает: "Ну что, вы все поняли?" Мне отчего-то очень страшно, до тошноты, до удушья. Хочу что-то быстро-быстро сделать и — просыпаюсь на самом непонятном месте.
И едва осознала, где нахожусь, и кто я на самом деле, как брошенное вслед, из глубины сна всплывает последнее не мое — мое стихотворение:
Ты, рябинка, лист прекрасный,
В "бабье лето" красный-красный,
Мне на радость подари.
Раз в году от первой стужи
Вся твоя беда — снаружи…
А моя — всегда — внутри.
Я слышала, что поэты специально ищут страдания, ковыряют себе душу, чтобы сочилась стихами. После этого сна — сомневаюсь. У поэта душа с активной изнанкой. Он живет то снаружи, то внутри. А моя бедолага жила, кажется, только внутри. Да еще никого туда не пускала. Вот ее и переехали.
Вот где я была сама собой! Вся та жизнь, которая могла произойти, пришла ко мне во сне. Если бы не тот паразит, что подвел меня под статью, я сразу после института поехала бы в такую же деревню, только преподавала бы другой предмет. Может, и конец такой же…
Итак, время — через три года после войны. Место — большое село в Белоруссии. Уже восстановлена школа, меня прислали преподавать географию и биологию.
Наглядных пособий почти нет. Живу прямо в школе. Запираюсь от двух бывших партизан, которые каждый вечер хотят на мне жениться. Хорошо, что не могут меня поделить — только поэтому дверь еще целая. Зато дрова есть в избытке: лес кругом богатый, женихи стараются друг перед другом — возят, пилят, колют, только в печку не кладут, потому что не подпускаю. А не подпускаю, потому что еще не отхотела принца. Чтобы офицер, чтобы Герой, чтобы красавец и умница. Такого нет и нет. Раз в месяц заглядывает председатель колхоза. Справляется, не нужно ли чего. И смотрит так же, как те двое. Он высокий. Он, пожалуй, красив лицом. Издали посмотришь, как идет — хоть сейчас соглашайся. Герой к тому же. Но — без обеих кистей. Прячет культяшки в карманы, а когда надо писать, поворачивается левым боком, выставляет плечо, выдвигает из правого рукава две розовые косточки, ловко берет карандаш и пишет. Он даже сам застегивает пуговицы. Я, наверно, поддамся, только надо обоим перешагнуть через жалость. Ее между нами быть не должно. А пока — есть.
Детки все худенькие, много болезненных. Мальчиков чуть больше половины класса. Они все меня любят. Может, потому что я их люблю, а может, потому что многие без отцов или матерей. Я и сама без отца. В общем — все свои. Они мне помогают, как у себя дома. Девочки все норовят на мне повиснуть, а мальчики очень мужественно и грубо дают отпор моим ухажерам.
Учителей, конечно, не хватает. Весь год вела свои предметы от случая к случаю, потому что главным образом приходилось преподавать "более нужные" — математику, химию, физику, русский язык. Сама не верю, что это возможно, но точно знаю, что ТАМ такое бывало и не во сне, и нередко.
И вот — лето. Последние уроки мы все же посвятили моим любимым предметам. Гриша Прокопчик принес большую трофейную карту Могилевской области, правда, на немецком языке, но основы топографии мы с грехом пополам разобрали. Даже — по трофейному же компасу-буссоли — прошли теорию движения по азимуту.
И вот мы за деревней. Закрепление азимута на практике и полевые занятия по биологии. Мы поём, мы собираем растения для гербария, мы часто останавливаемся, чтобы взять ориентир по буссоли. Самые обыкновенные сосны и березки через прорези в крышке прибора даже мне кажутся какими-то особенными. Это наш первый выход на природу, потому что все выходные и много учебных дней пришлось помогать колхозу в весенних работах. Работали в телятнике и зернохранилище, перебирали картошку для посадки, а в поле нас не пускали, потому что там каждую весну что-нибудь случается. Как бабахнула противотанковая мина в этом году, слышали все. Тракторист и прицепщик уже месяц в больнице, легко отделались.
И теперь мы гуляем по лесу, где уже поработали саперы. И знаем, докуда нам можно гулять и куда нельзя сворачивать.
Ах, Вася, я жила в этом сне, как в собственном детстве. Они все такие… Не знаю, какие. Такие, как я сама. Пятый класс! Человек верит в чудеса, в неизбежность счастья, в достижимость любой цели и в собственное бессмертие!
Я шла по тропинке, как пчелиная матушка, с роем девочек, висящих на моих руках. Мальчики прыгали впереди. И вот — большая поляна, а на той стороне — обгорелый танк, стволом в небо. Я ничего не успела! Мальчики, все девять, закричали "ура" и бросились через поляну. Они бежали вприпрыжку, трава и цветы были им по пояс, и первая коротенькая мысль была у меня о том, что скоро и сюда придут с косами и поставят здесь несколько стожков. Но тут же я вспомнила, как безрукий сапер-председатель напоминал в последний приход: "Если в лес, то только по тропинкам, а лучше бы и вовсе пока не надо". Они доскакали уже до середины поляны. Как раз до самой середины. Они очень шустро скакали. Плотной стайкой. Я сделала большой вдох, чтобы закричать, вернуть их, но над поляной уже взлетела грязная тучка, потом воздух лопнул, потом резануло по веткам над нашими головами, обсыпало листьями и щепками, и девочки отпустили мои руки и присели. И завизжали. А я стояла столбом и смотрела на тучку. И ни один из моих мальчиков не скакал. Все куда-то делись.
Я бросилась туда.
Девочки завизжали вслед еще сильнее. Я точно знала, что они не побегут следом, и не беспокоилась за них. А мне нужно было непременно и скорее — ТУДА.
Метров за двадцать до места взрыва трава была выкошена или повалена — бежать стало легко. Я вбежала в грязный круг. Среди минной вони и копоти все они лежали неподвижно, срезанные, как травинки, как цветочки.
Я должна была быть с ними. Я не могла без них.
И вот я начинаю бегать вприпрыжку вокруг, точно так же, как бежали они. Я изо всех сил топаю ногами и бормочу, очень сосредоточенно бормочу: "Вот она! Вот она! Вот она! Вот она!" Уже не бегаю, я скачу двумя ногами, будто в классы играю: "Вот она! Ну вот она!" А ее нет, нет и нет, МОЕЙ мины. Она здесь, мины по одной не стоят, здесь минное поле, а в девочек не попадет, проверено…
Я замечаю краем глаза, как убегают мои девочки. Они умницы, они приведут взрослых. А я тем временем найду… "Вот она, вот она!.."
Я истоптала всю поляну, до самого танка, ничуть не устала, а мины все нет. Вот уже по тропинке крадется машина, люди прыгают через борт. Я в отчаянии, мне здесь нельзя, я к мальчикам… Вот она! Меня подбрасывает, разрывает, мне легко, я бегу к танку вместе с моими мальчиками, трава нам по пояс… Опять мина! Опять меня разрывает, еще легче мне… А люди набегают, прямо по минному полю, хватают меня и ведут. Я стараюсь вырваться к мальчикам, а они успокаивают, что все хорошо, все в порядке, мальчики придут ко мне…
Потом меня отпускают из рук, уже в больнице. Делают уколы, я засыпаю, мне снится поляна, танк, мальчики, я бегу вместе с ними, нас вместе разрывает, мы вместе просыпаемся… Я одна в больнице.
Окончательно я проснулась как безумная. Очень хотелось на минное поле. И я решила, что с меня довольно: это намек, чтобы выметалась, иначе душа и в самом деле разорвется. Такэси с Розой уже перебрались в новое жилье, незачем было ночевать в мастерской. И я вернулась в пирамиду.
Однако оказалось, что мастерская вовсе ни при чем. Сразу, в первую ночь, я увидела такой же реальный сон, как под землей. И опять нехороший. Вот он.
Идеальная семья. Все, что только можно придумать. Взаимная любовь. Полный достаток. Отец — научный работник, изобретатель, одна стена в кабинете — вся в патентах. Сын — умница, красавец, матер спорта по самбо и по парашюту, студент-физик, весь в отца. А я — мать. Мои два мужчины меня обожают, угадывают желания. Я — преподаю в музыкальном училище, выступаю в филармонии и лучше всех в мире готовлю. Больше всего мы любим пиццу. (Ей-богу, Вася, название запомнила, а как готовить — забыла). Есть эту пиццу лучше всего горячей, все наши вечера начинаются с ней. Пицца и чай. И разговор под хорошую тихую музыку. Вот сколько надо для семейного счастья.
Однажды сын задерживается в институте (он защищает диплом), а муж приходит расстроенный и спрашивает, слушала ли я радио. Я слушала. И мы обсуждаем революцию в соседней отсталой стране (в какой — не помню). Вместе готовим пиццу на троих и говорим о международной политике — чем не прелесть? Революционное правительство попросило нашей помощи. Помощь оказана мгновенно — наши десантные войска уже в столице. муж презрительно говорит: "Так торопились помочь, что успели раньше революции". Я слаба в политике, я прошу уточнить. Он взрывается: "Нечего уточнять, это не революции. Это НАШ военный переворот. Теперь начнется НАША оккупация". До меня это доходит по-своему: "Не скажи это при Игорьке". Муж отвечает: "Разумеется. Это не его грязь".
Пицца уже холодная, когда возвращается Игорек. "Почему так задержался?" "А вы слышали, что делается в…?" (Он называет ту самую страну).
Разогреваем пиццу. Сидим за чаем, обсуждаем "революцию". Игорек настроен браво: "Мы молодцы. Воздушный десант показал, на что он способен". Отец поддакивает: "Десант — гарантия нашей безопасности". Сын вспоминает, как бы случайно: "У нас один сказал, что не стоило вмешиваться, это их внутреннее дело". Я сразу: "А ты как думаешь?" Игорек: "А мы с ребятами считаем, что лучше пусть там будут наши войска, чем американские. Между прочим, говорят, что мы их опередили всего на шесть часов". Отец поправляет: "А я слышал, что на четыре". Сын говорит: "Я рад, что вы все понимаете". Вот это меня пугает. Я сразу пристаю: "А что случилось?" И он выпаливает: "Мне там самое место. Я подал заявление".
Будь проклята минута, когда мы с мужем договорились молчать! Проклятье мне — ведь это моя идея!.. Трясущимися губами: "Куда ты подал заявление?" "В десант, мамуля! Завтра быстренько сдам экзамены по научному коммунизму и — ручку на себя". Отец: "Но почему? Как же наука? Тебя же в аспирантуру…" Игорек, наш чуткий сын, почему-то не замечает, что на нас нет лица. Он весело говорит: "Аспирантура никуда нее денется. Я, с моими данными, сейчас нужнее там!" Он имеет в виду свое самбо и парашютизм.
Боже мой, мы сами этому его научили! Ему только намекнули: "Надо", и он уже кричит: "Есть! Всегда готов! За мир во всем мире!" И оба мы знаем, что не докажешь ему. Как же так: мы только что сами согласились, что "надо", и уже отговариваем? Значит, нам личное выше общественного? Значит, мир для нас не шире вот этих стен? Наш сын — вне этого…
Игорек пишет нам оттуда веселые письма. Настоящая работа, настоящая помощь людям в беде, настоящее братство. На фотокарточке он в такой же форме, как его солдаты, у всех видим тельняшки — как у морской пехоты в ту войну.
Получили семь писем: три, три и одно. Следом пришел вызов. Отец полетел встречать и привез металлический гроб, запаянный, даже без окошка. И вещи Игорька. Помогал ему бледный прапорщик, вся голова в бинтах.
Я — не истеричка, у меня столбняк. Ничего не могу делать. Обошла вокруг гроба, нигде щелочки не нашла и села, ноги не идут. Гроб сразу поставили почему-то в школе, которую кончал Игорек. На крышке — портрет. Дети собирались, прапорщик рассказывал, как мой сын с пулеметом в руках прикрывал отход товарищей, как его убил бандитский снайпер, как самого прапорщика задело, когда вертолетом вывозили тело Игоря с вершины, а еще один солдат при этом погиб. Дети спрашивали: "А вы бандитов разбили?" Прапорщик молча кивал.
Вечером он сидел у нас, и мы молчали. Потом он сказал: "Мама, отец, я вас прошу, давайте помянем командира. У меня тут есть с собой… И сделаем одно блюдо, он меня научил…"
Я так и сидела, а прапорщик этот Миша сам сготовил пиццу, поставил на стол горячую, открыл бутылку водки, всем налил по рюмочке, и Игорю налил, отставил в сторонку. Выпили молча. Он закусил горячей пиццей, а я не могу, слезы глотаю. И отец молча плачет. Тогда Миша вылил себе в кружку остальную водку, допил залпом и глаза у него стали смотреть куда-то вдаль.
Отец спросил: "Почему запаяли? Зима ведь. Куда он ему попал?"
Миша тогда застонал и отвечает: "Никакого снайпера не было, отец. Вы простите, мама… В том гробу вашего сына почти нет… Вот столько собрали. — Показал руками две горсти. — Он вел колонну с горючим. На трудном участке шофер головной машины испугался. Там всем бы крышка. Игорек — мы его так звали между собой — Игорек пересел из бэтээра к нему в заправщик, выгнал из-за руля, поехали. Тут же — засада. Гранатой подбили наш бэтээр, половину ребят — сразу… Машу командиру: прорывайся, прикроем. Он рванул. В него не попали, проскочил. Зажгли вторую машину, прямо рядом с нами. Пламя — во всю дорогу. Справа — пропасть, слева — стена. Колонна пятится за поворот. А его они встретили в километре за поворотом — там была вторая засада. Вышли прямо на дорогу, наставили гранатомет. Он шоферу: "Огонь", а тот, падла-мусульманин, выскочил из кабины, автомат бросил и — руки… Игорек газанул прямо на них. Они его ранили и пробили все колеса. Хотели взять живым, он отстреливался, потом подорвал себя вместе с горючим". Муж спросил: "Ты откуда все знаешь?" "Да тот подонок и рассказал. Мы вызвали вертолет, он банду накрыл, а этого гада и еще двоих мы догнали. Он рассказал, те двое дополнили. Он теперь в госпитале. Если трибунал докажет, что это я его искалечил, меня посадят. Зато и он теперь… Жаль, что не убил. Сам был ранен…"
Мы сидели до утра. Миша многое рассказал. Я об этих ужасах писать не могу. Одно только, самое для нас убийственное: "Мы с командиром, когда притерлись, говорили откровенно. Он сказал, как сейчас помню, слово в слово: "Предали нас, Миша. Не наше дело — здесь воевать. Против чужого народа и чужой веры. Мы не победим". Но солдатам мы с ним этого не говорили. Раз уж попали, зачем пацанам душу рвать, верно?"
Тогда я, Вася, не выдержала и завыла.
Он тут же встал, взял четвертую рюмку и сказал: "Простите, мама и отец, это теперь моя чаша. Сегодня улетаю обратно". Выпил и ушел не прощаясь.
А я так с воем и проснулась. Повыла еще всласть, кофе покрепче заварила и поехала на работу, опять с опухшими глазами.
Решила, если еще будут сны, пожалуюсь Такэси.
И в следующую же ночь приснилось такое…
Запишу и пойду жаловаться Такэси. Тетрадку ему не покажу, просто перескажу сны. А этот последний и упоминать не буду. Это все такая невозможная чепуха, такой бред, что даже если и произошло с кем-то и где-нибудь, то уж точно не наяву, не в жизни, а в больном воображении или в наркотическом сне.
Все происходит в стране, которая, по моим представлениям, безобразно богата и развита. Даже по сравнению с Лабирией. У нас в Лабирии просто есть все, что нужно, а там — полно лишнего. Видимо, лучше нас решили проблему энергии, и у них электричеством, кажется, сам воздух пропитан. Не опишешь, сколько у них всего электрического. Все движение — за счет электричества. Все усилия — за счет электричества. Весь покой — тоже электрический. Реклама — повсюду, куда там Америке, и горит круглые сутки. Лозунгов — никаких. Только помню два текста, напоминающих лозунги. Один — у дороги: "Не врезайся без нужды". Это, наверно, для тех, кто за рулем. А второй — прямо в небе, непонятно как написанный, то ли дымом, то ли облаками: "Лишнее нужнее нужного". Он висел утром над горизонтом, солнце освещало его снизу, в обед его проносило над городом, солнце светило сквозь него, а вечером солнце опять освещало его снизу, уже из-за горизонта, и все три раза он читался правильно — слева направо. И так — ежедневно, а погода всегда хорошая.
Людей, конечно, изумительное количество, потому что работать много не надо, все делает электричество и механика. И среди всех этих личностей есть, конечно, одна, без которой мне — хоть пропадай. Да и не о чем в такой обстановке человеку думать, кроме как о другом человеке. Так живут все. Думают друг о друге и стремятся друг к другу. Счастье обладания — высшая цель. И представь себе: совсем не скучно.
Только в моем случае есть одна очень серьезная загвоздка. Люблю я женщину. Люблю страстной, неутомимой любовью. И бог бы в помощь, да я и сама женщина. А любовь-то у меня к ней — мужская.
По тамошним порядкам и это не беда: любитесь на здоровье, как хотите, с кем хотите, только с собой от любви не кончайте и не убивайте. А я как раз на грани самоубийства. Мне мало этих женских взаимных штучек, хоть и есть там такие, что прямо не ожидала. Мне подай настоящую женскую страсть, и чтоб мужчиной была я. И Диана, моя возлюбленная, хочет от меня того же — вот что самое страшное. Сам знаешь, Вася, если любимая женщина чего захотела, — вынь до положь.
И вот я мучаюсь. После страстного свидания мчусь неудовлетворенная над городом и посматриваю ледяным взором, во что бы вмазать самолетик, чтобы и костей моих не собрали. Только это противно и не оригинально — так многие кончают. И никто не мешает: какая разница, от чего ты отказываешься — от ненужной безделушки или от жизни — твое право на твою собственность безгранично, неоспоримо и неприкосновенно. Между прочим, это право тоже останавливает. Был бы запрет, я бы действовала поперек, а раз мое хозяйское право признается, я и поступаю по-хозяйски: без нужды не врезаюсь. Лечу над городом, потом над заливом (где все происходит, совершенно не представляю!) и думаю, что надо искупаться и подумать о своей несчастной жизни на мокрую голову. Выбираю место, где не плавают, чтобы сесть прямо на воду. Народу на пляже что-то мало, и вижу я прямо на песке огненную рекламу: "Если хотите сменить свой пол, спешите" и адрес. А чтобы не возникла мысль о ремонте квартиры, даны два контурных изображения: женское и мужское, от одного к другому — стрелочка, туда и обратно.
Нечего теперь мочить голову и думать! Запоминаю адрес и даю полный газ.
Ах, Вася, до чего же я налеталась в этих двух снах — в первом и в последнем! Как жаль, что в Лабирии не признается высший пилотаж, я бы, наверно, кувыркалась в воздухе все свободное время.
От радости кувыркаюсь некоторое время над заливом. Ты знаешь, что интересно: я в первом еще сне до того вжилась в самолет, что в этом кувыркалась запросто и выполняла одну фигуру, которую еще тогда придумала сама. Мне кажется, эти сны — не только чьи-то, но немного и мои. И они на меня тоже влияют. Например, пилотаж на маленьком самолете я и наяву могла бы, хоть сейчас.
Влетаю в город, зависаю над стоянкой, которая поближе к нужному адресу, ставлю самолетик на свободное место. (Кстати, Вася, у него интересное и простое устройство: универсальные батареи в крыльях, надежный пакет-электромотор впереди, реактивная тяга назад и, когда надо садиться и взлетать, отбор тяги вниз. Крылья короткие, летает быстро; когда освоим как следует дело с батареями, я его изобрету). На всякий случай — вдруг меня быстренько и без хлопот сделают мужчиной! — вывешиваю из кабинки плакатик: "Мала тяга". Это хитрость. Ремонтная служба такими машинами занимается в последнюю очередь, и если кому надо лететь, он поищет машину помощнее, а моя дождется меня.
Бегу. Над входом по адресу — те же две фигурки и стрелка между ними: "Меняем пол". Вбегаю. Это огромная лечебня, получше наших. Везде указатели — не заблудишься. Достигаю нужной двери. Вхожу.
Довольно молодой врач, красавец собой, говорит, что, мол, такую женщину просто жалко переделывать (Я, Вася, в этом сне еще красивее, чем в первом, притом я уже почти чувствую, что вижу сон, и прямо-таки купаюсь — и в нем, и в своей красоте). Сразу спрашиваю: а что, уродом стану? Отвечает, что нет, жалко от имени мужчин. И от себя лично. Я отвечаю: "Надо, надо позарез! И поскорее!" И тогда мне объясняют, что это чрезвычайно болезненная, многократная и весьма длительная операция. Меня будут оперировать и выпускать под наблюдение, потом, когда частично и правильно превращусь, будут продолжать. "А если неправильно?" "Неправильность зависит только от пациента. Из-за этого количество операций может увеличиться с четырех до семи-девяти". " Как же это зависит от пациента?" "На весь год, пока длится операция, рекомендуется прекратить половые контакты. А это — самое трудное, потому что с каждым этапом возможности пациента увеличиваются, следовательно, соблазн растет. А народ у нас — без тормозов, многие не выдерживают". "Что же это за неправильности?" Он тогда спрашивает: " Вы кто по роду занятий?" "Математик-физик" (Я опять математик!) "Тогда можете не понять. При нарушениях возможен резкий прогресс различных атавизмов и рудиментов, а нам это допускать не позволяет профессиональная этика, да и кому из пациентов понравится ходить, скажем, с хвостом и с шерстью на боках…" Я пугаюсь, отпрашиваюсь подумать, доктор с большим удовольствием отпускает.
Прыгаю в самолетик, мчусь на пляж, где уже полно народу, кое-как нахожу место для стоянки, валюсь на песок и думаю. У меня точный математический ум, но в вопросах страсти я совершенно не могу его использовать. Вот и теперь: издали операция не кажется мне такой уж болезненной, годичное воздержание — чрезмерным. Я во власти страсти. Я решусь, лишь бы согласилась Диана. Сейчас посоветуемся.
Я опять лечу. К Диане.
Вбегаю. Она вскакивает из-за чертежного стола и бросается мне на шею. Она поменьше меня, мы были бы идеальной парой.
Подробности утоления наших страстей тебе, Вася, знать не надо, а после всего я излагаю свою идею. Диана в восторге. Она готова потерпеть и год, и два, зато пото-о-ом… А пока будем ждать, она воспользуется и обратит всю энергию на этот чертов проект, который у нее что-то не вычерчивается.
Решено! Я счастлива. Лечу к красавцу доктору.
Доктор в досаде и почти не скрывает. Как-то у меня все бегом, а предстоит как раз обратное — терпеть и ждать.
Ничего! Потерпим и подождем! Где у вас операционная?
И началось.
Эту боль не опишешь. Главное в ней то, что какая-то она унизительная. В полном сознании, наркоз запрещен и торопиться нельзя.
Медленное, многократное лишение девственности. Не больно страшно, не страшно больно, но — как-то очень и очень обидно. Это обида какая-то внутренняя. Доктор все спрашивал, каково мне терпится, и я не утерпела, поделилась этим наблюдением. Он ответил: "Еще бы! Ведь мы с вами наносим оскорбление природе. Она не прощает и оскорбляет нашу психику. Не каждого, но наказывает". "А кого не наказывает?" "Она сама выбирает. Вас-то должна была наказать". "За что?" "За то что вы — ее удача, вас переделывать — только портить". "Значит, все же вы меня испортите?" "Нет, мы не испортим. Физиологию мы переделываем надежно. Природа может сотворить что-нибудь неожиданное внутри вас. Этого мы предусмотреть не в состоянии, это — на уровне полевой информации, нам недоступной". (Никогда ничего не слышала о полевой информации. Ты, Вася, не в курсе?). И снова доктор спрашивает: "Не передумали? Еще не поздно". "Нет! Назад не отступаем!" "Что ж, воля ваша".
Потом, Вася, был неприятный в этом сне провал, похожий на потерю сознания от боли. Ты не терял сознание от боли. Я и ТАМ теряла. Это не удовольствие. А из провала я всплываю мужчиной. Доктор поздравляет: "Ваша воля достойна восхищения, вы ОДИН из немногих" и смотрит при этом очень внимательно. Я приятным баритоном говорю доктору, чтоб не беспокоился, что природа меня, кажется, не наказала. Крепко пожимаю ему на прощание руку, и тут меня ударяет первый раз. Я еще не понимаю, что это, но меня разом и до краев наполняет что-то знакомое и почти забытое. Я быстро откланиваюсь. Доктор вслед напоминает, чтоб ЗАХОДИЛ иногда для осмотра. Мельком вижу свое лицо в зеркале — и мое, и не мое.
Я мчусь к Диане. Мы виделись весь год, испытание стоило обоим большого труда, но мы вышли с честью.
Разлетается по комнате чертежная бумага, мужская и женская одежда, смешивается мужской и женский лепет, пространство ходит ходуном и раскаляется, в нем становится тесно. Диана в таком восторге, что сейчас, кажется, умрет. И я, о страшно! хочу этого: пускай умирает. Второй удар наполняет меня до краев, и на этот раз я уже понимаю, в чем дело. Уже с трудом выдерживаю остаток страсти, оставляю Диану счастливо спящей и взмываю в небо на первом попавшемся самолетике.
Я стараюсь выжать из мотора всю мощность. Самолет новенький, летит быстро. Город, залив, чистое небо с лозунгом об излишествах, а вдали торчит из океана высокая острая скала, подобная дворцу. Я лечу туда. Я ослеплена страстью, которая теперь никогда-никогда не найдет утоления. Природа все же отомстила, доктор был прав. Мне больше не нужна моя Диана. Я завидую моей Диане, потому что сама хочу быть женщиной и с такой же яростью отдаваться ему, проклятому пророку, красавцу доктору. Он, кажется, разглядел мой первый удар, когда наши руки встретились. Он, может быть, и сам неравнодушен ко мне — женщине. Он, может быть, согласится на обратную операцию и даже будет готов разделить потом мою страсть…
Но ведь я сама ни за что не вернусь к нему. Я не соглашусь ни на какую больше операцию. Я совершенно точно чувствую, что и за возврат в женское обличье природа меня снова накажет. Я оскорбила ее непростительно — своей необузданной страстью, своей неискусимой волей, чем-то еще, противным природе, но присущим человеку.
Я делаю крутой вираж вокруг скалы. Одна ее стена отвесно и гладко поблескивает кварцем и слюдой. Мой самолетик широкой спиралью набирает высоту. Затем мой холодный математический ум выбирает такой режим пикирования, чтобы крылья не отвалились до удара, и я радостно и стремительно лечу к желанной стене. Во всех поверхностях самолета поет воздух, поет все тоньше и сильнее, сейчас он сорвет себе голос, но мое горе вдавливает кнопку оборотов до последнего предела — навстречу счастливому, освободительному столкновению…
В момент удара я проснулась. Хватит с меня! Не хочу больше так мучиться и умирать. Хочу обыкновенно жить, как жила до сих пор. Где мой Васенька, мой единственный?..
Вот, Вася, главное, что я поняла. Я вовсе не "б", как ты однажды изволил выразиться. Я просто очень и очень женщина.
Дальше было так. Я пожаловалась Кампаю, он удивился и сказал, что ни за кем из его знакомых такое не замечено. Он ночевал в мастерской не раз, но сны, то есть миражи, являются только в гроте и только наяву. Он предположил, что это связано с моими индивидуальными особенностями: ведь если сны под землей, по соседству с гротом, еще как-то можно связать с миражами, то в пирамиде, на другом конце города, ничем другим не объяснишь. Он осторожно поинтересовался, в состоянии ли я продолжить исследования.
Спать в мастерской я отказалась наотрез, а к себе в квартиру на следующую ночь потребовала у него Розу. Розочка обрадовалась, потому что надеялась тоже посмотреть "какой-нибудь кошмарный сон". Она переночевала у меня несколько ночей, но ничего не вышло: сны оставили меня в покое, а к ней не пришли. К ней начала приходить страсть, подобная той, от которой страдала я в последнем сне. Чтобы уберечь, я немедленно отправила ее к Такэси и приготовилась страдать дальше. Но тот, кто с той стороны сознания демонстрирует сновидения, видно, оценил мое благородство и вырубил свой зловредный проектор.
На этом, Васенька, сны кончаются. Ждать тебя мне стало легче: после тех страданий, что перенесла во снах, теперь все трудности кажутся пустяками. Самая легкая жизнь во сне, оказывается, труднее самой трудной жизни наяву, потому что наяву еще как-то можно надеяться на себя и на своих близких, а во сне все решено за тебя, только подчиняйся. Кому охота подчиняться, правда?
Скидан захлопнул тетрадку. Почти сорок страниц мелким почерком — не поленилась же! Какое мнение можно об этом составить?
Никакого. Сказки. А кое-что вообще бред. Какую пользу можно из этого извлечь в будущем? Никакой. Совершенно очевидно. Что сказать Светке обо всей этой художественной беллетристике? Что Лев Толстой из не получится? Жалко обижать. Хотя и бессонной ночи тоже жалко.
И он решил, что Светку все-таки жальче. Скоро она проснется, и он нежно скажет ей, что она умница, тонкая натура, что у нее прекрасный слог, гораздо яснее и интереснее, чем у Льва Толстого. Может быть, даже Львицей ее назвать? Он скажет, что сам чувствует, что где-то и когда-то им обоим пригодится эта тетрадь, поэтому пусть она ее спрячет подальше и никому не показывает.
Конечно, насчет этой самой полевой информации он не в курсе, но самолетик они обязательно будут конструировать вместе. Он даже придумал название: самолет с вертикальным стартом.