— Все это хорошо, — сказал редактор, — но в достаточной мере традиционно. Зарисовки о бывших воинах-героях труда, репортаж из воинского подразделения, воспоминания фронтовиков, солдатские стихи… Все хорошо, но все это было, и не раз. Не хватает гвоздя.
«Гвоздя» — так в редакциях называют особенно интересный, ударный материал номера, — действительно, не хватало. Щепакин понимал и сам.
— Оскудел, Лев Михайлович, — признался он. — Посудите сами, каждый год приходится мне планировать номер к годовщине Армии, я же не кибернетическое устройство, чтобы все время выдавать что-то новое.
— Да-а… — протянул редактор, и трудно было понять, что он хотел этим сказать. — А гвоздь придумать надо. Времени у нас не так-то много, две недели осталось.
Вечером Щепакин получил в секретариате командировочное удостоверение: такой-то направляется в такой-то гарнизон, срок командировки пять дней, и наутро ходил по перрону вокзала, дожидаясь поезда…
Он мог, разумеется, купить билет в купированный вагон и не сделал этого, а сел в общий, как т о г д а, шестнадцать лет назад. Мог он позвонить заранее в гарнизон и попросить, чтобы к поезду подослали машину, и не позвонил, намереваясь, как в те времена, добраться попутным грузовиком. Даже курил он сегодня не привычные «Любительские», а «Север», называвшийся, впрочем, раньше «Нордом», но не изменившийся от перемены названия ничуть. И делал он все это не столько намеренно, сколько почти бессознательно, и не умилялся и не играл в себя, тогдашнего лейтенанта, — ему просто невозможно было сейчас поступить иначе, только и всего.
Получилось так, как он и предполагал: шестичасовой путь в переполненном общем вагоне, случайные разговоры, попутная машина с бочками, перекатывающимися в кузове, вылизанное ветром шоссе и табачные искры, разлетающиеся по сторонам, — все было таким же, лишь сам он был уже иным, не тем розовощеким лейтенантом, похожим на сидевшего сейчас в кабине.
На проходной — это была другая, новая проходная, сложенная из кирпича и оштукатуренная, раньше здесь торчала бревенчатая халабудка, — придирчиво, без улыбки, дежурный рассматривал корреспондентское удостоверение и, не решившись допустить «гражданского», позвонил на всякий случай кому-то — наверное, начальнику штаба, резануло слух: «Есть!» (во времена Щепакина полагалось отвечать «Слушаюсь»), подобрел, подтянулся, козырнул и сказал, что проводит товарища корреспондента в штаб.
Было непривычно идти по городку в сопровождении дежурного, капитан следовал — как за начальством — в двух шагах и одним шагом левее, и для чего-то пояснял гостю: тут казарма, а это клуб, а там, подальше — столовая. И Щепакин поддакивал, и вдруг отчего-то решил никому не говорить здесь о своей прошлой службе в этом полку, он сам не знал, почему пришло такое решение, но показалось: так будет проще….
И штаб оказался на прежнем месте, и кабинет командира полка тоже. Щепакин подобрался невольно, раскрывая дверь кабинета, полковник встал ему навстречу и представился, будто начальству. За время работы в газете Щепакину приходилось не раз бывать в воинских частях и чувствовать там себя вполне свободно, а здесь был его полк, и то, что полковник представился Щепакину, будто начальству, вызвало смущение и неловкость. Щепакин бормотнул свою фамилию и должность, выслушал непременные: «Очень рады, милости просим, садитесь, пожалуйста», сел. В нескольких словах сообщил, что собирается писать очерк в праздничный номер, тема очерка пока еще вырисовывается достаточно смутно, надо поглядеть на месте, сориентироваться, а после он обязательно посоветуется с товарищем полковником, пока же хотелось, не теряя времени, пойти в роту. Непременно в третью.
Полковник постарался скрыть удивление и, кажется, недовольство, должно быть, третья рота не числилась в передовых, и ему не хотелось «подставлять» неладное подразделение корреспонденту, но Щепакин не отказался от своего намерения, ради которого, собственно, и приехал сюда.
— Ну, что ж, в третью, так в третью, — сказал полковник, стараясь быть приветливым и равнодушным, и получше найдутся роты, но, воля ваша, настаивать не смею, вам, должно быть, «наверху» порекомендовали?
— Нет, — сказал Щепакин, чтобы не вводить командира полка в заблуждение, — просто я об этой роте писал в свое время.
— Понятно, — сказал полковник, — так сказать, преемственность традиций, дело ясно. Ну, что ж, пожелаю удачи.
…Шустрый сержант с красной повязкой скомандовал старательно и звонко:
— Рота, смирно!
Дежурный по полку выслушивал рапорт, не прерывая, как это случается иногда. Наверное, он малость рисовался перед посторонним требовательностью и строгим соблюдением устава. Щепакин стоял чуть поодаль — и не знал, что ему делать с правой рукой, она привычно тянулась к головному убору. Вдруг ощутимо заметным стало и отсутствие командирского ремня, пальто показалось широким и нескладным, а весь Щепакин казался себе сейчас р а з б о л т а н н ы м, — словечко это имело хождение в т е времена. Он стоял в сторонке, и рапорт отдавался не ему. Он был здесь гостем. Гостем в своей родной роте.
Командир роты вышел из канцелярии и представился несколько недоуменно — в ротах не часты штатские. Щепакин объяснил, кто он, зачем и откуда. Командир роты, фамилия его была Забаров, тоже не выразил особого восхищения, как и командир полка, но законы гостеприимства и воинская сдержанность брали верх надо всем остальным. Дежурный по полку попрощался, а Забаров повел Щепакина по казарме.
Они шли по знакомому Щепакину коридору — как ни странно, за шестнадцать лет роту не перевели в другое помещение. Надраенный пол поблескивал метлахской плиткой, привычно пахло едва заметным сложным ароматом шинельного сукна, ружейной смазки, ременной кожи — запах этот присущ, наверное, всем казармам на свете. Но сейчас он казался Щепакину принадлежностью лишь его роты.
Когда-то он, лейтенант Геннадий Щепакин, впервые переступил этот порог, ответил дневальному, старательно отдавшему честь, а минутой спустя докладывал командиру роты:
— Прибыл для прохождения службы в должности командира второго стрелкового взвода.
Шестнадцать лет прошло, и, кажется, ничего не изменилось с той поры. Тщательно заправленные синими, без единой морщинки, одеялами койки. Только вот полотенца не сложены в ногах треугольником, как бывало, а висят на спинке — что ж, правильно, так гигиеничнее. Аккуратно покрашенные, прочные табуретки. Расписание занятий, графики нарядов, всяческие «бирки» — предмет особой заботы старшины…
Объявили перерыв. Солдаты толпились в курилке, туда было страшновато заглядывать, комнату набили дымом, как товарный вагон соломой. Солдаты заходили в спальные помещения и пробегали по коридору — тоже вроде похожие на прежних, ладные, сильные парни; в рабочих, отнюдь не щегольских, гимнастерках с потертыми налокотниками. Они с затаенным любопытством поглядывали на «гражданского», которого так почтительно сопровождал, что-то объясняя, сам капитан. А те, кому Щепакин задал какие-то случайные — для первого знакомства — вопросы, сперва косились на капитана, молча спрашивая разрешения отвечать, и отвечали не очень словоохотливо, сдержанно, даже, пожалуй, настороженно. И Щепакин вдруг почувствовал себя обиженным этой отчужденностью, хотя понимал ее причины и не мог судить солдат за это.
Рота снова приступила к занятиям — Забаров предложил пойти послушать, но Щепакин отказался: попозже — сейчас хочется составить общее представление о роте, — и они уселись в канцелярии, Щепакин попросил всем известную «форму два» — книгу учета личного состава и принялся листать ее, и с каждой минутой все яснее становилось ему: нет, лишь номер роты да чисто внешние атрибуты ее оставались неизменными.
«Так бывает, — думал Щепакин, — встретишься с человеком после долгой разлуки, поглядишь — вроде не изменился. Ну, разве что постарел малость, разве сединки прибавилось на висках. А разговоришься — и видишь: нет, вырос человек, стал внутренне богаче и разносторонней, что-то пережил, чему-то научился. Словом, и тот человек, и уже не тот. Наверное, так и здесь…»
Он думал об этом весь день — и на занятиях, куда затащил-таки его Забаров, и в перерывах, и во время чистки оружия, и вечером, в Ленинской комнате, разговаривая с солдатами, и в автопарке, и на кухне.
— Как устроились с ночлегом? — поинтересовался Забаров, собираясь домой. — Могу пригласить к себе.
— Знаете, — сказал Щепакин, — я бы лучше в роте, если не возражаете.
Наверное, Забарову подсказали, чтобы корреспондента не стеснять ни в чем. Он согласился не колеблясь и тотчас распорядился, чтобы старшина приготовил в каптерке постель.
— Нет, — сказал Щепакин, — я бы лучше с солдатами, свободная койка найдется? Ну, хотя бы дневального.
— Ни к чему вроде, — сказал Забаров, — и шум перед сном, и подъем рано, а вам с непривычки…
Щепакин его уговорил, шуму не было, солдаты стеснялись, наверное, никаких баек он не услышал на сон грядущий. А когда кто-то в углу запустил соленым словечком, на него дружно шикнули со всех сторон, и вскоре взвод угомонился и засвистел носами на разные лады, а Щепакин лежал на ватном тюфяке, сменившем привычные соломенные матрацы, лежал на одноярусной — одноярусной, да! — койке и думал, и вспоминал о событиях минувшего дня и о событиях шестнадцатилетней давности, и все его мысли сводились в конечном итоге к одному.
Он думал о том, что в т е, уже такие далекие теперь времена, в роте, помнится, был всего один солдат с семилетним образованием — застенчивый, высокий, с девичьими ресницами Женя Тимощенко. Остальные грамотенкой не блистали — поколение военных лет, учиться ему было трудновато. Но, в общем, если признаться честно, офицеры не испытывали от того особых затруднений, разве только на политзанятиях. А изучить трехлинейку, противогаз да наловчиться орудовать пехотной лопатой — и четырех классов хватало за глаза.
А теперь… В Ленинской комнате он видел стенды со сведениями по ядерной физике, в ружейном парке вместо винтовок и даже карабинов Симонова, казавшихся в свое время чудом техники, ровными рядочками стояли автоматы с откидными прикладами и штыками, легкие, удобные, а главное — кроме обычного оружия здесь были и полевые рации, и дозиметрические приборы, а в другом парке — автомобильном посверкивали матовой бронею бронетранспортеры, и было ясно даже при беглом взгляде — нет, с четырьмя классами тут не справиться.
Пехота… С доброй иронией говорили про нее: «царица полей», «пехота — шестьдесят прошла — еще охота». А чуть важничавшие артиллеристы на марше покрикивали с машин: «Эй, пехота, не пыли!..» «Теперь не шестьдесят — вчетверо больше, наверное, мчит она по дорогам — тоже царица, но уже современная, механизированная царица, в которой люди подстать технике, а техника — подстать людям».
Он вспоминал короткие записи в «форме два»: образование среднее, среднее техническое, девять классов, незаконченное высшее, педагогический институт. Он вспоминал людей, с которыми познакомился — пусть пока лишь накоротке, но журналистская тренированная память цепко удержала облик, фамилии, биографии.
Он вспоминал сержанта Якова Вестеля — интеллигентное смышленое лицо, вдумчивый, чуть с иронией взгляд. Хорошее образование, в армии стал кандидатом партии — а в е г о, щепакинские времена, среди коммунистов роты был всего один солдат, сейчас их, сказали, семеро.
А у Валентина Маслакова — самого что ни на есть рядового автоматчика, за плечами — два курса института.
Припомнил Щепакин Рудольфа Ламшаковича, награжденного медалью «За трудовую доблесть». И другого медаленосца — Василия Гринченко, у того медаль «За боевые заслуги» — получена за разминирование местности. И еще многих, тех, кого напрочно удержала память.
Он долго не мог уснуть, а подняла его полузабытая и такая знакомая команда «Подъем». Щепакин вместе со всеми выбежал на зарядку под косой утренний снег и плескался в умывальнике, обтираясь до пояса, и солдаты помалу, кажется, стали привыкать к чудаковатому корреспонденту, который пренебрег возможностью ночевать в гостинице или, на худой конец, в каптерке, а сам, по доброй воле, выскочил на холод, чтобы отмахать шестнадцать тактов, и моется ледяной водой, и держится вовсе запросто, хотя его, слышно, вчера принимал сам командир полка, а ротный весь день ходил за ним почтительно, как за большим начальством.
И завтракал корреспондент с ними, притом не в отдельной комнате, где снимали пробу, а прямо в столовой, за длинным столом, в бачок, как и всем, зачерпнули «разводящим» густой пахучей каши и придвинули тарелку с общим хлебом, с общим сахаром, он умело пил из кружки, не обжигаясь, и управился ровно за секунду до команды «Встать, выходи строиться», и только в строй он не стал, а пошел к казарме следом за ротой.
В тот день его видели на стрельбище. Видел и дивился весь полк, потому что сам полковник сопровождал «гражданского» и пояснял ему, и представлял офицеров и солдат. А потом корреспондент вернулся в третью роту и попросил автомат, он, не жалея дорогого пальто, улегся на слой соломки, протер очки, долго целился и улыбался виновато, а когда из блиндажа передали, что упражнение выполнено с оценкой «хорошо» — вдруг засмеялся открыто и счастливо.
А вечером корреспондент — в роте уже звали его по имени-отчеству, Геннадием Романовичем, а иные — товарищем корреспондентом, спрашивая при этом разрешения обратиться, — вдруг рассказал солдатам про то, как воевала их рота, про бывшего в войну ее командиром лейтенанта Ефремова, и было непонятно, откуда у корреспондента такие сведения, но слушали солдаты внимательно: ничего нового он им не сообщил, но послушать свежего человека солдатам всегда интересно.
На третий же день вернулся из отпуска командир взвода бронетранспортеров, сверхсрочник старшина Лебедюк, и тогда многое вдруг стало ясно и Забарову, и другим офицерам роты, а через них — и всем солдатам.
Лебедюк вошел в канцелярию, и, пока он докладывал Забарову о прибытии, Щепакин тотчас вспомнил его — прежнего Митю с ефрейторскими лычками, вспомнил, как ему присваивали сержантское звание, как назначали старшиною роты и оформляли на сверхсрочную, как принимали в партию. Теперь он был уже не Митей — Митрофаном Ивановичем, возмужалым широкоплечим старшиной. Но что-то оставалось в нем от прежнего угловатого ефрейтора, и Щепакин ждал — узнает ли его Лебедюк. А тот, присмотревшись, шагнул навстречу и сказал, не зная, как обратиться — имя-отчество, должно быть, он забыл, а по воинскому званию говорить было вроде неловко, но Лебедюк сказал наконец:
— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант.
Тогда вот и пришлось рассказать Забарову и взводным о себе, и на следующее утро уже вся рота знала, что корреспондент служил в их роте, командовал взводом, и кое-кто стал называть его по званию и спрашивать у Забарова: «Товарищ капитан, разрешите обратиться к старшему лейтенанту», и это не было для Щепакина ни забавным, ни странным, он даже стал откликаться на обращение по воинскому званию.
Узнал о его биографии, разумеется, и командир полка, но не переменился, разговаривая со старшим лейтенантом запаса, он по-прежнему был внимателен и предупредителен — может быть, даже более предупредителен, чем раньше, он предлагал Щепакину подвезти на стрельбище. Но Щепакин благодарил и отказывался, он шел пешком, рядом с командиром роты, в строю, и нога сама хотела перейти на строевой шаг, и Щепакин порою тихо подпевал, когда рота пела весело и лихо.
Все эти дни он чувствовал себя совсем молодым и очень счастливым, и еще он чувствовал себя немного грустным — ведь юность его ушла, но грусть эта не угнетала, потому что рядом шагала, стреляла, пела, крутилась на турниках другая юность, и Щепакин думал о том, что так будет вечно в нашем неумирающем мире, и ему было печально и светло…
А когда настала пора прощаться — оказалось, что блокнот его пуст, и никаких фактов Щепакин, вопреки журналистской привычке, не записал. Он решил было посидеть ночь и выбрать из учетных данных необходимые фамилии, расспросить командиров поподробнее, с цифрами, об итогах прошлой инспекторской, уточнить сведения о значкистах, отличниках и прочем, что необходимо для придания конкретности его очерку, — а после раздумал и решил, что в данном случае все это совсем ни к чему, он просто напишет о том, что думал и что чувствовал, живя пять дней в своей роте — обыкновенной роте, каких множество, не передовой и не отстающей — просто пехотной роте, именуемой теперь уже не стрелковой, а мотострелковой.
Он прощался утром. Забаров построил личный состав на плацу и подал команду «Смирно», когда Щепакин уходил, пожав руки чуть не каждому, с кем он успел познакомиться и подружиться, и на проходной с ним попрощался кто-то, и после Щепакин ехал на попутной, опять отказавшись от командирского «газика», и все еще чувствовал себя юным лейтенантом — а может, он и был юным, потому что юность остается в каждом из нас — на всю жизнь…