Курс 220, вестовый ветер до семи баллов и сильная встречная волна. Большой катер с трудом полз наверх, накренившись, падал в пустоту и, сотрясаясь от удара о воду, зарывался носом в шипучую воду.
Чтобы устоять на ногах, приходилось обеими руками держаться за поручень рубки, но это было превосходно: не позволяло задумываться, всю муть последних дней начисто вытряхивало из головы, и начальник пятого дивизиона тральщиков Василий Бахметьев, отвернувшись от ветр, глубоко вздохнул.
Слева расплывчатой полосой тянулся берег. Видимость уже была плохой, а осенью дни короткие и часа через полтора должно было окончательно стемнеть. Каким чертом тогда найдешь поворотный буй Отдаленного рейда?
Опять-таки лучше было думать об этом, чем о том, что осталось в Кронштадте: о судьбе Кости Патаниоти и о зловредном комиссаре Лукьянове.
Бахметьев выпрямился и еще сильнее стиснул пальцами поручень. Война окончилась, но, может быть, легче было бы, если бы она еще продолжалась... Наверное, не было бы на кораблях такой сплошной бестолочи.
Очень большая волна обрушилась на полубак. Толчок был таким, точно катер врезался в камень, — казалось, что весь корпус заскрипел от напряжения и вот-вот готов был переломиться пополам. Но, конечно, это только казалось.
Бахметьев вытер лицо и обернулся. Катера вверенного ему дивизиона вели себя неважно. Рвскали из стороны в сторону, чуть ли не на полкорпуса выскакивали из волны, а потом, провалившись, исчезали за белой завесой брызг.
Почему-то всегда страшнее смотреть со стороны на болтающийся на волне корабль, чем самому на нем находиться. Почему? Но ответа на этот вопрос не было, и Бахметьев пожал плечами.
— Товарищ начальник, — сказал командир флагманского катера Михаил Леш. Он рядом с Бахметьевым раскачивался в такт качке, и его мокрое лицо с полуоткрытым ртом казалось лицом мертвеца.
— Да?
— Может, лучше вернуться? Взгляните на «Орлика», — и Леш протянул руку.
Губы его стали совершенно серыми. Похоже было, что он боялся совсем не за «Орлика» и руку протянул только для отвода глаз. Трус из бывших фельдшеров — вот кого назначили на место арестованного Кости Патаниоти!
— Не извольте беспокоится, сухо ответил Бахметьев. —— «Орликом» командует боцман Дубов. Настоящий моряк. Не то что некоторые...
Но это было неприличной, непозволительной для начальника резкостью, и, чтобы смягчить ее, Бахметьев заговорил совсем другим голосом:
— «Орлик» — крепкая посудина. Дойдет. А поворачивать было бы еще хуже. Пришлось бы стать поперек волны.
— Я понимаю, —— сказал Леш, но поскользнулся и с размаху ударил Бахметьева головой в челюсть.
Командир, который даже на ногах не стоит. Черт знает что! Бахметьев осторожно потер рукой ушибленное место и, чтобы не сказать лишнего, задержал дыхание.
— Очень извиняюсь, — откуда-то издалека донесся голос Леша.
Отвечать ему, конечно, не приходилось, но что-то сделать было просто необходимо. Только что именно?
Снова резкий толчок, и ливень брызг, и струйки холодной воды, стекающие за шиворот. Это тоже смертельно надоело. Пора было кончать.
— «Буки»! — внезапно скомандовал Бахметьев.
И низкорослый сигнальщик ответил:
— Есть!
«Буки» — это приказание увеличить ход. Разве можно увеличивать ход против такой волны? Леш вопросительно взглянул на Бахметьева, но тот смотрел куда-то поверх его головы.
Треугольный флажок вытянулся в доску и, треща от ветра, пополз вверх. Потом вместе с мачтой стал чертить по небу немыслимые петли и восьмерки. Леш, чтобы этого не видеть, закрыл глаза. Сигнал начальника казался ему чистейшим безумием.
— Приучайтесь, молодой человек, — усмехнувшись, сказал Бахметьев.
Леш на три года был старше его, но это значения не имело. Его следовало учить:
— Морская служба требует лихости... Долой сигнал!
Лихость, однако, бывает самая разная, и та, которую в данном случае проявил Василий Бахметьев, на мой взгляд, граничит с самой обыкновенной глупостью. Впрочем, я вообще не люблю слова «лихость». Я предпочитаю решимость в выполнении опасного, но необходимого маневра и спокойный отказ от ненужного риска.
Вероятно, Бахметьев тоже не был слишком уверен в своей правоте. Во всяком случае, после первого вдвое более сильного удара волны, после удара, от которого, казалось, мотор чуть не сорвался со своего места и сердце чуть не выскочило изо рта, он сказал:
— Пустяки. Ничего не случится. — Сказал таким голосом, точно в этом хотел убедить не только Леша, но и себя.
И действительно, ничего не случилось. Конечно, если не считать того, что на «Минере» смыло за борт парусиновую шлюпку, на «Гражданине» лопнул штаг[73] и упавшей мачтой переломило руку командиру, а на «Орлике» волной сорвало крышку носового люка, отчего он едва не затонул.
Все это, однако, Бахметьев был склонен считать неизбежными в море случайностями. Самым важным ему казалось то, что он на двадцать минут раньше срока вышел к поворотному бую и еще засветло ошвартовал свои катера у базы тральщиков в губе.
Он был чрезвычайно доволен собой и, отдавая распоряжения по дивизиону, приказал Лешу пройти на катер «Гражданин» наложить лубки на сломанную руку командира.
— Кажется, это по вашей специальности, — все с той же усмешкой закончил он.
— Да, — спокойно ответил Леш. — Это по моей специальности.
Во-первых, осень, о которой идет речь, была осенью тысяча девятьсот двадцать первого года, а в те времена на кораблях творилось много такого, чему сейчас просто трудно поверить. Во-вторых, пятый дивизион тральщиков даже по тогдашним понятиям был единственным в своем роде и носил вполне заслуженное прозвище «Дикая дивизия».
Состоял этот дивизион из семнадцати мелкосидящих катеров и предназначен был для траления самых опасных участков минных заграждений — тех, где встречались мины , поставленные чуть ли не у самой поверхности.
За полтора месяца работы он потерял два катера. Один из них подорвался сравнительно легко: половину людей спасти удалось. Второй — менее удачно: вдребезги разлетелся со всей своей командой. Остальных это, однако, не испугало, и на заграждениях «Дикая дивизия» продолжала действовать с прежней дерзостью.
Все же прозвище свое она заработала подвигами иного характера, совершенными на чистой воде и в особенности на берегу. Не слишком хорошими подвигами, которые свидетельствовали о полном развале дисциплины, а также о желании иных моряков жить в свое удовольствие.
Сразу же по приходе на Отдаленный рейд выяснилось, что на «Орлике» нет минера.
— То есть как так нет? — удивился Бахметьев. Он всего лишь несколько дней командовал дивизионом и многого еще не знал.
— Так и нет, — равнодушно ответил огромный командир «Орлика» Дубов. — Гуляет.
— Кто его уволил?
Увольнять минера перед выходом на траление было по меньшей мере легкомысленно, и потому Бахметьев невольно повысил голос.
— Шуметь ни к чему, — успокоил его Дубов. — Шуметь у нас не полагается. — Но, подумав, все же снизошел до объяснения: — Никто его не увольнял. Сам смылся и гитару с собой забрал.
— Есть, — ответил совершенно бледный Бахметьев. — Об этом мы с вами потом поговорим. — Круто повернулся на каблуках и ушел, стараясь идти как можно медленнее, что было очень нелегко.
Теперь нам жить просто и хорошо, теперь мы все понимаем.
Мы знаем, что к двадцать первому году большая часть командного состава из бывших офицеров окончательно растеряла свои прежние убеждения, а новых приобрести еще не успела и, естественно, не пользовалась никаким авторитетом у команды.
Мы помним, что с командами в том году дело также обстояло далеко не благополучно. За победу революции флот заплатил тысячами жизней, конечно, лучших своих бойцов, а на смену им принял немалое количество так называемых «жоржиков» и «иванморов», героев совсем еще недавних черных дней Кронштадта.[74]
Мы отлично отдаем себе отчет в том, что все это неблагополучие было только лишь явлением временного характера, и, наконец, нам совсем не трудно догадаться, почему именно командир тральщика «Орлик» военный моряк Дубов столь своеобразным тоном разговаривал со своим начальником.
В прошлом боцман царского флота, ненавистная матросской массе сверхсрочная шкура, он в настоящем изо всех сил старался выглядеть форменным революционным орлом. Другими словами, как умел, подлаживался под стиль окружавшей его среды и из дипломатических соображений хамил по адресу бывших офицеров.
Все это, однако, Бахметьеву было не известно, и чувствовал он себя совсем плохо. Он лежал на койке в своей крохотной каюте и никак не мог уснуть. Не мог уснуть, потому что на катере отопления не существовало и было смертельно холодно, — поверх одеяла пришлось накрыться шинелью и бушлатом, и все-таки от холода ломило все его кости.
Не мог уснуть, потому что за тонкой деревянной переборкой, отделявшей его каюту от командного кубрика, лязгал медный чайник, шлепали по столу костяшки излюбленной военно-морской игры — «козла»[75] и время от времени грохотал чей-то хриплый, казалось, совершенно беспричинный хохот.
Не мог уснуть от неладных, неотвязных, непереносимых мыслей, от которых дико болела голова и становилось еще холоднее.
— Плешь! — громко сказал кто-то за переборкой, и шлепнула очередная кость.[76]
— А этого не хочешь? — с нескрываемым злорадством пробормотал кто-то другой, и снова раздался шлепок по столу.
— Ах ты яблочко, — неожиданно запел чей-то высокий надтреснутый голос, — куды ты котишься?
— Ах, маменька, — поддержал глухой бас, — да замуж хочется.
Бахметьев стиснул зубы. Девушка, которой хотелось замуж, пела басом, Но это было в порядке вещей. У Стивенсона пираты распевали другую, тоже совершенно бессмысленную песню:
Четырнадцать человек на ящике мертвеца,
Ио-хо-хо, и бутылка рому.
Сразу же за переборкой, точно в той стивенсоновской песне, звякнула о чайник кружка и кто-то скороговоркой произнес:
— Лей, лей, не жалей!
И от этого Бахметьеву стало еще хуже. Теперь он знал наверное: в чайнике был не чай, а другой, значительно более крепкий напиток. И так же наверное знал, что у него не хватит храбрости пойти в этом убедиться и в случае чего принять необходимые меры.
Впрочем, какие это меры он мог предпринять? Что он мог бы сделать с пьяной командой, если у него над трезвой не было власти? И вообще, кому он здесь нужен, на этом чертовом дивизионе?
Все было абсолютно бесцельным, и он неизвестно зачем с резкой головной болью замерзал на своей койке. И не существовало никакого выхода.
Разумеется, он ошибался. Прежде всего, в чайнике был самый обыкновенный чай и все пиратские ассоциации не имели решительно никакого основания. Конечно, «козел», затянувшийся далеко за полночь, представлял из себя нарушение правил судового распорядка, но не больше. И затянулся он только потому, что команде «Сторожевого» перед сном хотелось как следует согреться.
Что же касается выхода, то и здесь Бахметьев ошибался. Выход существовал.
Чаепитие и «козел» в соседнем кубрике уже давно закончились, но все-таки заснуть было невозможно: над самой головой ходил вахтенный, и тонкая палуба хрустела под его сапогами.
Бахметьев лежал на спине, потому что иначе лежать не мог. У него ноющей болью ломило бедра. Вероятно, от холода.
Ну, хорошо: мины вытралить нужно было. Это он понимал. Нужно было наново открыть и привести в порядок морские пути страны — то самое окно в Европу... Но дальше что делать флоту?.. И что делать самому?
Продолжать вот так служить на таких кораблях? Нет, спасибо. Это было ни к чему.
Уходить? Но куда?
Пять лет он учился на школьной скамье и еще четыре на мостике — все одному и тому же. И кроме своего дела, больше ничего не знал.
Идти снег с крыш сгребать, как шли офицеры после демобилизации, или кондуктором на трамвай? Тоже не слишком блестящая будущность.
Или как-нибудь попытаться устроиться на какую-нибудь службу? Нет, устраиваться он не умел и очень не любил наниматься.
Его товарищи, раньше чем идти в штаб за назначением, бегали по кораблям и подыскивали себе подходящее место, а он этого не мог. Он ни за кого не цеплялся. Ничего себе не выбирал и прямо шел, куда его назначат.
Вот так он и попал на «Дикую дивизию». В штабе морских сил получил предписание, взвалил на плечо мешок и пошел.
Когда-то, очень давно, на первый свой корабль он явился с превосходным чемоданом свиной кожи, но теперь нужно было уметь носить тяжести.
И кроме того, делать еще более трудные вещи.
Он сумел сохранить полное спокойствие, когда принимал дела дивизиона от своего товарища по выпуску Кости Патаниоти, а сделать это было совсем не просто.
Костя... самый смешной грек в истории человечества, самый горячий юноша в Морском корпусе. Теперь никакой горячности в нем не осталось и рядом с ним стоял караульный. Он был арестован.
Конечно, провоз контрабанды и торговля с финскими рыбаками — дело нестоящее. Более того — даже грязное. Но ведь сам Костя ни придумать его, ни выполнить физически не был способен.
И все кругом говорили, что он был всего лишь орудием в руках знаменитого Андрея Андреевича Скублинского, который остался на свободе и продолжал улыбаться.
Тут Бахметьев внезапно прямо перед собой увидел лицо Андрея Андреевича, бледное, круглое, с редкими волосами на макушке и ласковыми голубыми глазами. Так ясно увидел, что невольно зажмурился. Когда он снова раскрыл глаза, в каюте по-прежнему была темнота и только тусклый свет, падавший из иллюминатора, овальным пятном качался на противоположной переборке.
Он очень ослабел, и головная боль тугим кольцом сжимала ему череп. Оттого-то он и видел то, чего не было, и думал о том, о чем думать определенно не стоило. Скублинский был почти легендарной личностью, но черт бы драл такие легенды!
Бахметьев с трудом повернулся на бок и от нахлынувшей боли закусил губу. Потом накрыл голову одеялом, заставил себя закрыть глаза и медленно стал считать до ста. Но счет скоро перевалил за шестьсот, а сна все не было.
Это именно Скублинский в восемнадцатом году после конца старого флота изобрел яблочную пастилу из турнепса и торговал ею в ларьке на углу Гостиного двора. Отлично зарабатывал.
А потом был мобилизован на Красный флот, но и там процветал. Организовывал продовольственные отряды и с ними разъезжал по всей стране. Однажды привез себе живую корову, за которую отдал всего лишь испорченную фисгармонию[77].
Наконец летом двадцать первого года почуял, какие дела можно организовать на тральщиках, и принял в командование эту самую «Дикую дивизию». Вместо мин тралил преимущественно мыло. Ящиками закупал его на финских лайбах, а потом перепродавал в Питере каким-то спекулянтам. Говорят, сколотил себе форменное состояние.
И опять, прохвост, выскочил сухим из воды. Как только увидел вновь назначенного комиссара Лукьянова и узнал, что он бывший следователь военно-морского трибунала, быстренько сбежал на заградители.
А за него попался Костя, который выполнял его поручения... веселый грек Костя... Когда он сдавал дела, у него кадык двигался так, точно он что-то силился проглотить.
Он был очень рассеян и ни с того ни с чего сказал:
— А ведь я позавчера женился.
Нет, об этом просто нестерпимо было думать. И во рту был прогорклый вкус и в ушах — глухое гудение. Когда оно началось и почему не прекращалось?
Скинув с головы одеяло, Бахметьев приподнялся на локте и только тогда понял, что это гудел мотор. Подходил какой-то из катеров дивизиона.
По борту плеснула вода, и овальный отсвет иллюминатора пополз вверх. Потом где-то рядом прозвенел машинный телеграф, весь корпус «Сторожевого» вздрогнул от толчка и у самого иллюминатора заскрипели кранцы[78].
Красота! Неизвестный катер швартовался к борту флагманского корабля, и вахтенному даже не пришло в голову об этом доложить. Хорошенькая служба!
Впрочем, расстраиваться по этому поводу не стоило. Никогда не нужно расстраиваться из-за того, что все равно неисправимо.
Вот с комиссаром Лукьяновым тоже ничего нельзя было сделать. Молчаливый, с остановившимся взглядом... Черный и явно враждебный... Впрочем, к счастью, его можно было оставить в Кронштадте, и это было немалым утешением.
А может, следовало сказать —— утехой или успехом? И Бахметьев с радостью почувствовал, что слова путаются у него в голове. Теперь, кажется, он мог уснуть.
Но дверь внезапно распахнулась, и сразу вспыхнул нестерпимо яркий свет.
— Здравствуйте, — сказал медленный, хриплый голос.
Посреди каюты в сверкающем дождевике, с которого струйками стекала вода, стоял комиссар Лукьянов.
Катерный трал состоит из двух грушевидной формы буйков, к которым подвешена тралящая часть, снабженная подрывным патроном. В отличие от так называемых тяжелых тралов трал этот буксируется не двумя кораблями, а только одним. У каждого из его буйков имеется соответственное направляющее перо, и на ходу буйки расходятся в обе стороны, растягивая тралящую часть широкой дугой.
Мина заграждения, как известно, стоит на якоре, с которым она связана гибким стальным тросом, носящим название минреп. Захватив его, тралящая часть сразу отрывается от одного из своих буйков и пересучивается по минрепу, пока не подведет к нему подрывной патрон. Патрон, взрываясь, перебивает минреп, и мина всплывает на поверхность.
Так все происходит, если мину захватит тралом, но совсем иное случается, если мину заденет днищем тральщика.
Впрочем, размышлять об этом нет никакого смысла, да и к тому же некогда. Нужно думать о деле: о том, чтобы не запутать трал при постановке, о том, чтобы во время траления точно лежать на курсе, и еще о многом другом не менее существенном.
На «Орлике» взамен загулявшего минера пришлось назначить ученика Кожина с катера «Мороз». Бахметьев сам отвел его к тральной лебедки и приказал изготовить трал к постановке.
Кожин был нерешителен, работал медленно, но, в общем, разбирался.
— Так, — сказал наконец Бахметьев. — Теперь еще раз.
И Кожин снова повторил все изготовление трала.
Вероятно, командиру катера Дубову это очень понравилось. Он все время стоял рядом и, почтительно улыбаясь, кивал головой.
Возможно, впрочем, что причина его почтительности была совсем иной. Может быть, он почему-либо испугался внезапности прибытия комиссара Лукьянова и на всякий случай решил расположить к себе начальника.
Бахметьев пожал плечами. Все это ему было глубоко безразлично. Дубов мог как угодно улыбаться или хамить. И в том и в ином случае его запросто можно было взять в работу.
— Съемка в десять пятнадцать, — сказал Бахметьев.
— Есть, — почти подобострастно ответил Дубов.
Теперь Бахметьев был совсем не тем человеком, что ночью, и, если бы вспомнил кое-что из своих ночных размышлений, наверное, рассердился бы. Едва ли он теперь признал бы, что у него нет никакой власти над командой и что он даже вахтенного не может заставить служить как следует.
Он, однако, ни о чем не вспомнил, веселым шагом спускался по сходне на свой флагманский катер «Сторожевой» и даже насвистывал что-то из популярной в морских кругах оперетты «Сильва».
Особенно удивляться происшедшей с ним перемены не приходится. Ему было только двадцать пять лет, и под утро ему все-таки удалось поспать часа четыре.
Кроме того, стояла совершенно великолепная, просто небывалая для осени погода. Отличная видимость, полный штиль, яркое солнце в безоблачном небе и только легкая мертвая зыбь, по которой, качаясь, плавали огненные блики. В такую погоду тралить — одно сплошное удовольствие.
И наконец, ему как-то легче стало с комиссаром Лукьяновым. Тогда ночью Лукьянов молча снял дождевик, сел к столу и, опустив голову на руки, мгновенно заснул. Значит, он тоже до конца был измучен и от этого неожиданно стал Бахметьеву близким.
Спускаясь по трапу, Бахметьев все еще насвистывал и, войдя в свою каюту, сказал:
— Через двадцать минут снимаемся.
Лукьянов в ответ только кивнул головой. Он опять сидел у стола, но теперь был занят тем, что спичкой сортировал мусор, который только что выгреб из своих карманов. Отбирал махорку от хлебных крошек.
Это было очень трогательное занятие, и Бахметьев, улыбнувшись, посоветовал:
— Бросьте. У меня есть папиросы.
— Предпочитаю махорку, — ответил Лукьянов, не поднимая глаз.
Бахметьев сел на койку. Теперь хмурая внешность Лукьянова не производила на него никакого впечатления. Ему самому было слишком весело, и у него появилось озорное желание как-нибудь своего комиссара расшевелить.
— Вы женаты? — спросил он.
— Женат, — ответил Лукьянов. Он нисколько не был удивлен таким неожиданным вопросом.
— Что же жену с собой не взяли? Смотрите, какая погода для прогулки! — и Бахметьев рукой показал на сверкающее в иллюминаторе море.
Лукьянов на мгновение прекратил свою разборку мусора.
Потом сказал:
— Вы, говорят, не женаты.
— Нет, — подтвердил Бахметьев, — не женат.
— Вот и не понимаете, — все так же медленно продолжал Лукьянов. — От жены тоже отдохнуть надо.
Это было просто здорово. До такой степени неожиданно, что Бахметьев сперва не поверил своим ушам, а потом расхохотался.
Но лицо Лукьянова оставалось таким же хмурым и сосредоточенным. Что же это было? Шутка или совершенно неправдоподобный разговор всерьез?
— Мало, — заявил Лукьянов, искоса оглядывая свою кучку махорки. — Буду ваши папиросы курить.
Нет, наверное, это была шутка, и Бахметьев обрадовался:
— Сделайте одолжение, — но внезапно вспомнил: этот человек арестовал его друга и был готов арестовать его самого. А он почему-то старался с ним сблизиться. Почему?
— Нам надо служить вместе, — точно прочитав его мысли, сказал Лукьянов. — Я вам доверяю.
Но Бахметьев теперь успокоиться не мог.
— Что с Патаниоти?
— Ничего. Сидит, — и в первый раз за все время Лукьянов в упор взглянул на своего собеседника. — За дело.
— Вы думаете? — Бахметьева все сильнее охватывало раздражение, и он с трудом сдерживался.
— Я знаю, — с неизменным спокойствием ответил Лукьянов, — все знаю. — И, подумав, закончил: — Ваш Скублинский в Москву уехал. Вроде как удрал.
Что такое? Почему он это сказал? Бахметьев почувствовал, что окончательно теряется, и не мог придумать ответа. А потому нерешительно сказал:
— Совсем он не мой.
— Тем лучше, — и Лукьянов кивнул головой. — Значит, будем служить.
И Бахметьеву снова полегчало.
Погода стояла превосходная, и пятый дивизион в полном порядке выходил из губы, но, как правило, неприятности на морской службе совершаются внезапно. На повороте у «Сторожевого» заклинило руль, и катер стремительно покатился влево.
Обстановка для такого происшествия была, надо сказать, самая неподходящая: с одной стороны в непосредственной близости — камни, с другой — как назло появившийся откуда-то большой миноносец, с третьей — смятенный и сразу потерявший строй дивизион.
Бахметьев как раз вылезал из кормового люка, но в несколько прыжков оказался у рубки.
— Товарищ начальник... — начал докладывать Леш.
Он пытался моторами удержать катер от поворота и лез прямо под нос миноносцу. Бахметьев молча его оттолкнул и переложил ручки машинного телеграфа в обратное положение.
Из-под миноносца вывернуться удалось. Он прошел так близко, что захлестнул корму своим буруном, и на его мостике люди смеялись. Но сразу же выяснилась неизбежность столкновения с «Орликом». Отворачивать уже было поздно, и удалось только дать полный назад обоими моторами.
Положение спас «Орлик». Быстро и решительно положил руль прямо на «Сторожевого» и в самый последний момент проскочил у него по борту. Просто великолепно развернулся.
— Молодцом, Дубов! — крикнул Бахметьев в мегафон, а потом взглянул на Леша, но Лешу ничего не сказал. Только посмотрел на него долгим взглядом. Потом огляделся по сторонам, отыскивая Лукьянова.
Лукьянов молча сидел на машинном люке и скручивал себе козью ножку. Видимо, считал, что в такие дела ему вмешиваться ни к чему, и был прав, конечно.
— Товарищ начальник, — докладывал Леш. — Штуртрос лопнул. Будет исправлен в пять минут.
Он был совершенно спокоен. Слишком спокоен. Как он мог безразлично относиться к такому позору?
— Есть, — ответил Бахметьев и отвернулся.
Лично я в данном случае придерживаюсь особого мнения. Что можно было требовать от Леша, которого никто не учил управляться на катерах, да еще в такой обстановке? Вот от самого Бахметьева, пожалуй, можно было бы потребовать, чтобы он учитывал неопытность командира катера и при проходе узкостей не спускался бы неизвестно зачем к себе в каюту. Нет, я нисколько не осуждаю Леша, и его спокойствие мне даже нравится.
Исправление штуртроса вместо пяти минут заняло целых пятнадцать, и все это время дивизион в живописном беспорядке стоял с застопоренными моторами. Наконец все-таки привелись в порядок и дали ход. Снова выстроившись в кильватерную колонну, пошли по назначению.
Бахметьев стоял на возвышении у главного компаса, обеими ладонями опершись о крышу рубки. Нагретая солнцем крыша дрожала от работы моторов, и это было приятно: весь катер казался теплым живым существом.
Когда-то, очень давно, он уже испытывал это ощущение. Он в первый раз выходил в море на своем первом корабле. И так же, как тогда, сейчас светило яркое солнце и высоко над головой на выгнутых крыльях качалась большая чайка. Может быть, та же самая — говорят, чайки живут очень долго.
Конечно, все случившееся было очень обидно — особенно смех на мостике миноносца, но разве можно в такую погоду долго помнить обиду?
Весело убегала назад светлая вода, и низким, мощным голосом гудели под ногами моторы. Чайка, сложив крылья, камнем упала в воду и тотчас же снова взмыла вверх с бьющейся в клюве рыбой.
— Хорошо живет, — вслух подумал Бахметьев, и Лукьянов, тоже следивший за чайкой, его поддержал:
— Вполне.
Они закурили. Стояла такая тишь, что спичка горела совершенно ровным пламенем. И откуда-то доносился горьковатый запах машинного масла.
Это был приятный, привычный запах, и от него становилось совсем спокойно.
—— Молодчина Дубов, — вспомнил Бахметьев. — Лихой моряк. Но Лукьянов, опустив глаза, промолчал. Значит, нужно было пояснить: — Отлично вывернулся.
— Отлично, — точно нехотя согласился Лукьянов.
Слева в море лежала узкая полоска земли — остров с тонкой башней маяка. Сескар, тот самый знаменитый Сескар, вокруг которого в изобилии водились контрабандисты — финны.
— Лайба слева по курсу, — доложил сигнальщик и тут же поправился: — Две лайбы.
Начальник и комиссар, как по команде, подняли бинокли к глазам. Действительно, навстречу по стеклянной воде плыли два четких высоких силуэта.
— Топселей нет, прочие паруса раздернуты, — пробормотал Бахметьев. — Видимо, никуда не торопятся.
— Им торопиться некуда, — ответил Лукьянов, и снова наступила тишина. Теперь в бинокль отчетливо были видны черные корпуса, и желтые надстройки лайб, и даже фигуры людей на их палубах. Люди были неподвижны — они явно ждали.
— «Орлик» вышел из строя! — вдруг вскрикнул сигнальщик, и сразу все обернулись назад.
«Орлик», сильно катаясь из стороны в сторону, быстро уходил влево. На мачте его висел флаг, означавший: «Не могу управляться».
— Здравствуйте! — удивленно проговорил Бахметьев. — Сигнальщик, семафор!
Но сигнальщик уже сам взобрался на крышу рубки и не спеша отмахивал флажком.
Вдалеке на рубке «Орлика» стояла крупная черная фигура — сам командир катера Дубов. Ярко-красные флажки в его руках быстро и отчетливо писали буквы семафора:
— Имею... повреждение... штуртроса...
— Интересно, — усмехнулся Лукьянов.
— Повреждение штуртроса? — повторил Бахметьев.
Он начинал понимать, что случилось, и не отрываясь следил за «Орликом» в бинокль.
— Присоединюсь... к дивизиону... по исправлении... командир... — закончил читать сигнальщик.
— Врет! — с внезапной яростью закричал Бахметьев. — С поврежденным штуртросом совсем не так шел бы!
Лукьянов засмеялся, и это было очень странно — смех так не шел к его темному лицу:
— Лихой моряк! Отлично управляется! И финские лайбы рядом!
Бахметьев опустил бинокль — от злости у него дрожали руки. Никаких сомнений больше не оставалось: лихой Дубов на глазах у всех собирался торговать с финнами. Какое для этого нужно было иметь нахальство!
— Сволочь! — с трудом выговорил он. — Предельная сволочь!
Но никакой бранью «Орлика» остановить было нельзя.
Лукьянов молчал. Опять хотел, чтобы начальник сам распорядился? Совершенно напрасно!
И команда молчала, и сигнальщик, присев на корточки, ждал, что прикажут ответить, и все смотрели на него, на своего начальника, а он не знал, что делать. Наконец не выдержал:
— Товарищ комиссар!
— Ладно, — ответил Лукьянов и повернулся к сигнальщику: — Пиши... Немедленно вступить в строй, иначе арестую... Комиссар.
И когда сигнальщик кончил передавать, «Орлик», сразу развернувшись, пошел на свое место.
— Вот и починили, — сказал Лукьянов.
Подойдя к кромке минного заграждения, дивизион по сигналу перестроился в строй уступа. Это наиболее удобный для траления строй: впереди идущий тральщик закрывает следующего краем своего трала, и, если все идет нормально, рискует на что-нибудь наскочить лишь головной.
По второму сигналу, застопорив моторы, приступили к постановке тралов. Дело это, вообще говоря, не слишком хитрое, но все же требует кое-какой опытности.
А именно опытности и не хватило ученику Кожину, временно исполняющему обязанности минера на «Орлике». Спустив трал за корму, он раньше времени махнул рукой командиру, и, когда тот дал ход, тралящая часть намоталась на правый винт.
— Стой! Стой! — закричал Кожин.
— Стоп! — подхватил еще кто-то, и командир катера Дубов, остановив моторы, длинно и круто выругался.
Снова «Орлик» вышел из строя, только на этот раз по-настоящему, и в результате получилось черт знает что. Всему дивизиону пришлось поднимать трала и, отойдя в сторону, ожидать, чем все это окончится.
Бахметьев на «Сторожевом» подошел к «Орлику» — осторожно, с носа, чтобы самому тоже не намотать трал на винты, и поднял мегафон:
— Что случилось?
Дубов был зол на все на свете и сдерживаться отнюдь не собирался. К тому же когда-то он был боцманом — высококвалифицированным мастером бранной словесности. А потому, размахивая кулаком над головой, он начал ругаться в бога, в богородицу, в тральную лебедку и еще во что-то. Кончить ему, однако, не дали.
— Молчать! — крикнул Бахметьев и так ударил мегафоном по рубке, что мегафон, точно бумажный, согнулся пополам. — Здесь вам не кабак, слышите?
— Есть! — неожиданно осев, ответил Дубов. На мгновение у него был жалкий и даже растерянный вид, но сразу же он снова выпрямился: — Не извольте беспокоиться, товарищ начальник, мигом все наладим.
Бахметьев поморщился: какие слова нашел, подлец! Те самые, которыми он когда-то угождал господам офицерам. Только что не назвал «ваше высокоблагородие». Мразь старорежимная!
И внезапно бывший гардемарин Морского корпуса и даже бывший мичман Василий Бахметьев почувствовал, что ненавидит слова «высокоблагородие» и «господа офицеры». Откуда у него могла взяться такая ненависть? Однако раздумывать над этим было некогда, и ровным голосом он приказал:
— Примите наши концы!
Когда концы были приняты и закреплены, он перебрался на «Орлика», прошел в корму и, держась за стойку поручня, как мог дальше перегнулся за борт.
Много увидеть ему не удалось. Ясно было одно: буйки почти подтянуло под корпус, а на одном из них был подрывной патрон, и это сулило неприятные возможности.
— Дубов!
— Есть!
— Двух человек с крюками в корму!.. Отталкивать от борта правый буек и ловить тралящую часть!.. Мотористам дать несколько оборотов заднего хода !.. Как можно легче!
Приказания исполнялись быстро и точно. Трал зацепить удалось, но, несмотря на все попытки проворачивать винт в ту или иную сторону, ничего путного не получалось.
Только потеряли на этом деле крюк, и ученик Кожин чуть не упал за борт.
Погода, как уже неоднократно говорилось, стояла превосходная, но вода наверняка была дьявольски холодной. Никакого другого выхода, однако, не существовало.
— Кожин, вы натворили, вы и полезете.
— Товарищ начальник, — взмолился Кожин. У него от страха даже подгибались колени. — Не могу я. Плавать не умею. Утону.
— Эх, сопля! — вскрикнул Дубов, сорвал с себя бушлат и бросил его на палубу. — Разрешите мне, товарищ начальник?
Взглянув на него, Бахметьев усмехнулся. Дубов опять играл в лихость. Явно хотел выслужиться, чтобы замазать историю со штуртросом. Что же, пусть поиграет.
— Полезайте. Обвяжитесь концом.
— Не надо концов, товарищ начальник, без них свободнее, — Дубов уже снял фланелевку, брюки и сапоги и в одном нижнем белье стоял у борта.
— Прежде всего срежьте патрон.
— Это мы можем, — весело ответил Дубов. — А ну, кто мне даст бокорезы?
Ему, видимо, уже было холодно, и, чтобы согреться, он несколько раз с силой взмахнул руками. Взял у старшины-моториста большую крепкую кусачку и шкертиком привязал ее к левому запястью, сказал:
— Для нас самое удовольствие купаться, — и, неожиданно перекрестившись мелким крестом, прыгнул в воду.
Липкий холод хлынул ему в лицо и сразу охватил все его тело — так охватил, что было не вздохнуть. как мог сильнее он ударил по воде, всем корпусом выбросился вверх и поплыл обратно к борту. Ухватился за отвод над винтами и на нем повис. Мотал головой, отплевывался, но отпустить отвод не мог. У него немели ноги, и он боялся, что их вот-вот сведет судорогой.
— Замерзнешь, — сказал ему чей-то голос сверху, и ему показалось, что над ним смеются. А это было совершенно нетерпимо. Хуже холода, судорог и смерти. И он стиснул зубы.
Набрав воздуха, оттолкнулся, одним броском доплыл до буйка и схватил его обеими руками.
— Патрон! — предостерегающе крикнул Бахметьев, но теперь беречься было некогда. Нужно было резать тралящую часть, резать как можно скорее, потому что руки уже отказывались.
— Легче! — снова крикнул Бахметьев. У подрывного патрона было четыре широко расставленных пальца. Стоило только одному из них отогнуться назад... — Легче, слышите!
Но Дубов не слышал. Тралящая часть все-таки поддавалась под острыми зубами кусачки, и он старался ее перервать. Из последних сил сжимал ручки, сгибал трал в разные стороны и дергал на себя.
Патрон внезапно соскочил с буйка, и буек, выскользнув, ударил в лицо. От неожиданности он захлебнулся, но пальцев не разжал. Понял: дальше работать на плаву — невозможно. Откашлявшись, взял патрон в зубы, поплыл обратно к отводу и снова за него уцепился. И снова стал рвать трал кусачкой.
Он рвал его очень долго, смертельно долго — ему казалось, по крайней мере полчаса, но на самом деле — около двух-трех минут. Наконец последние стальные пряди лопнули, и трал ушел вниз.
— Вот! — крикнул он, взмахнув патроном.
— Бросайте! — приказал Бахметьев, но он покачал головой. Закинул ногу на отвод, подтянулся свободной рукой и полез на борт. Его сразу подхватили сверху.
— Бросайте патрон! — повторил Бахметьев.
— Нельзя! — тяжело дыша, ответил он. — Народное достояние. Нельзя! — Он уже стоял на палубе, и вода ручьями стекала к его ногам. Он был очень доволен собой.
Конечно, он вовсе не думал о ценности патрона как народного достояния, но, во всяком случае, боялся его меньше, чем холодной воды. И к тому же он хотел, чтобы им восхищались.
— Игрушка! — сказал он, подкинул патрон над головой и, поймав его, хриплым голосом рассмеялся.
— Приказываю бросить за борт! — закричал Бахметьев, но теперь никаким криком Дубова остановить было нельзя. Он чувствовал себя героем, и все перед ним расступались. Он находился в состоянии сильнейшего опьянения и, скаля зубы, широко улыбался.
— Хороша игрушка! — Патрон опять взлетел в воздух, но, когда Дубов его ловил, на месте, где только что была рука, вспыхнуло ярко-желтое пламя.
Тугой воздух ударил в лицо, и все отшатнулись назад. Почему-то взрыв показался совсем негромким. Даже нельзя было сразу понять, что именно случилось. Только потом, когда глаза снова раскрылись, все стало ясно.
Дубов, раскинувшись, лежал на спине, и левой кисти у него совсем не было. Вместо нее что-то красное торчало из разорванного рукава его форменки, и кровь густой струей лилась на железную палубу.
На это смотреть было нестерпимо, и от этого нельзя было отвести глаз.
Привязанная шкертом кусачка все еще висела на обрубке руки, и на окровавленном лице застыла улыбка. Он был без сознания, но, кажется, еще дышал.
— Аптечку! Жгут! — сказал чей-то неожиданный голос, и Бахметьев вздрогнул.
Это был Леш. Опустившись на колени рядом с Дубовым, он одним взмахом ножа вспорол ему рукав до самого плеча.
Бахметьев круто повернулся и ушел в нос. Здесь ему делать было нечего. Дрожащей рукой потянулся за папиросами, но передумал. Его могло стошнить.
— Дурак, — прошептал он. — Дурак.
— Нам таких все равно не надо, — ответил спокойный голос, и Бахметьев поднял глаза.
Комиссар Лукьянов, прямой и неподвижный, стоял у борта. Неужели все это не произвело на него никакого впечатления? Нет, губы его были сжаты сильнее, чем обычно, и щека подергивалась. И внезапно его прорвало:
— Других повредил! Гад!
Значит, ему тоже было непросто, и Бахметьев облегченно вздохнул.
— Но, кажется, больше раненых нет, — сказал он и очень удивился: Лукьянов смотрел на него встревоженным, совсем необычным взглядом.
Машинально он провел рукой по лицу и только тогда почувствовал, что вся правая щека у него была липкой от крови. На него нахлынула слабость, но он ее поборол:
— Чепуха... Царапина... — но все-таки сел и осторожно ощупал голову. Правый висок внезапно обожгло резкой болью. Только этого не хватало. Сплошная мерзость!
Лукьянов откуда-то уже достал бинт и, наклонившись, что-то говорил. Нужно было заставить себя слушать... Снять фуражку?
— Есть! — ответил Бахметьев и наотмашь снизу ударил по козырьку. Фуражка упала куда-то назад, и от боли он на мгновение снова оглох.
— ...Действительно царапина... — говорил Лукьянов. — Ничего особенного... Сейчас только йодом смажу...
И, приготовившись к новому ожогу, Бахметьев закрыл глаза.
Впоследствии он плохо помнил, что произошло сразу после взрыва. Помнил только, что его охватила такая злоба, какой он не испытывал за всю свою жизнь. Вероятно, это была реакция после ранения.
— Кто желающий лезть в воду? — спросил он, но желающих не оказалось. Люди были слишком сильно потрясены случившимся и не успели прийти в себя, а он в то время этого не понимал.
— Кожин, приказываю! — крикнул он, но, осмотревшись, ученика Кожина нигде не обнаружил. Он еще не знал, что Кожину осколком раздробило плечо и он рядом с Дубовым лежал в кубрике.
— Караулов! — выкрикнул он первую попавшуюся фамилию, совершенно позабыв, что Караулов плавал на «Ястребе» и в данный момент находился в Кронштадте.
Никто не пошевелился. Все были трусами и негодяями, и он всех рад был бы перестрелять из пистолета, но, к сожалению, таких вещей делать не полагалось. Значит, у него был только один выход: самому раздеваться и лезть.
Почему-то ему ни разу не пришла в голову простая мысль: отослать «Орлика» на буксире какого-нибудь катера на базу, или другая — еще проще: плюнуть на все решительно и на правах раненого уйти к себе в каюту.
Он уже расстегнул на себе бушлат, когда увидел, что Леш в одних кальсонах стоит у самого борта и обвязывается концом. Леш — липовый моряк и возмутительная шляпа! И вдруг полез, когда все остальные не двигались с места! Это было противно, но он ничего не мог поделать.
И тут Лукьянов ни с того ни с сего взял его под руку и увел на «Сторожевой» пить чай. Он не сопротивлялся — ему было безразлично.
Потом привели голого Леша. Ему показалось, что привели сразу же после того, как они сели за стол, но на самом деле прошло примерно полчаса, и, когда он это понял, ему стало не по себе: полчаса в ледяной воде. Как мог Леш это выдержать?
Совершенно синий Леш лежал на рундуке, и два человека растирали его спиртом.
— Товарищ начальник, — сказал он не сразу. — Винт чист.
— Есть, — ответил Бахметьев.
Теперь мысли его понемногу начали проясняться. Видимо, Леш был совсем не тем, что он думал. Видимо, он все время ошибался, и теперь нужно было эту ошибку исправить.
— Как вы себя чувствуете?
— Отлично, — и Леш улыбнулся. — Надо будет научиться плавать.
Значит, Леш полез в воду, даже не умея плавать, а он всегда обрачался с ним черт знает как. Ему стало очень стыдно, и он густо покраснел.
— Сейчас вам надо лечь, — сказал он грубо, чтобы не показать, что взволнован, и сразу же, уже мягко, добавил: — Лечь и потеплее накрыться.
— Нет, товарищ начальник. — Леш с трудом сел и начал натягивать брюки. — Сейчас служить будем.
— Вы с ума сошли! — запротестовал Бахметьев, но Лукьянов кивнул головой:
— Будем, — налил кружку чаю и протянул ее Лешу. — На здоровье!
Тогда Бахметьев встал. Боль все еще пульсировала у него под повязкой, но это было несущественно. Он, наверное, чувствовал себя не хуже Леша и не менее его обязан был делать свое дело. Даже больше.
— Пойдем тралить, — сказал он. — Такую погоду грех не использовать. Верно, комиссар?
Лукьянов снова кивнул головой и как будто улыбнулся. Потом вспомнил:
— На «Орлике» нет командира. И минера тоже.
— Нет командира? — на мгновение Бахметьев задумался, но сразу решил: — Справимся. Леш, пойдете на «Орлика». «Сторожевого» я сам поведу.
— Есть! — ответил Леш и недопитую кружку поставил на стол.
Неопытному командиру нужно было дать толкового минера, иначе опять могла получиться какая-нибудь чепуха.
— Вот что, — сказал Бахметьев. — Возьмите с собой Голикова. Мы тут как-нибудь без него обойдемся.
— Обойдемся, — поддержал Лукьянов. — Я семь лет минером был. Дело знаю.
— Отлично. Станете на лебедку... Пошли.
И они пошли наверх. Прощаясь, Бахметьев крепко сжал Лешу руку, совсем по-новому на него взглянул и увидел: у Леша был такой же твердый рот, как у Лукьянова.
— Вы коммунист?
— Да, — ответил Леш.
— Правильно, — сказал Бахметьев и отпустил его руку. Посмотрел ему вслед и вдогонку крикнул: — Пойдете вторым. Из-под прикрытия моего трала не выходить!
Теперь можно было начинать. Он прошел к рубке, взобрался на возвышение у главного компаса и локтем оперся о крышу.
— На «Орлике», отдать наши концы!
Концы были отданы, прозвенел машинный телеграф, и «Сторожевой», задрожав, стал отходить задним ходом.
— Сигнальщик!.. Дивизиону ставить тралы!
— Есть! — отозвался сигнальщик, и сразу же на мачту пополз соответствующий сигнал.
— Комиссар, действуй! — И комиссар Лукьянов один за другим выбросил за борт тральные буйки.
Леш был коммунистом. Вот в чем было дело.
Снег уже начинал таять. Он был рыхлым и грязно-бурым, испещренный черными пятнами луж. Идти было трудно, а главное, дьявольски надоедливо.
Позади — Кронштадт: высокие трубы пароходного завода, серый дым и сплошной лес мачт в военной гавани, а впереди — смутный, темный ораниенбаумский берег, и, сколько ни идешь, ничего не меняется: Кронштадт не уходит назад, а Ораниенбаум не становится ближе.
В теории от острова до берега около восьми километров, но на практике эти километры много длиннее, чем нужно. Идешь, идешь без конца, остановишься и видишь, что не сдвинулся с места. Противно до последней степени.
Лучше всего не смотреть ни вперед, ни назад, а только себе под ноги. Лучше всего идти опустив голову. Тогда все-таки кажется, что ты двигаешься. Бахметьев очень устал. Может быть, от однообразия широкой ледяной равнины, может быть, от тяжелого мешка за плечами, а может, просто от того, что был голоден. На обед дали какую-то соленую бурду с селедочными хвостами, а хлеба он почти не ел. Хлеб нужно было отвезти сыну.
Иные люди женятся для того, чтобы иметь дом, заботу, дружбу, иные из-за того самого чувства, которое называют любовью и о котором написано столько скучных книг. А он женился неизвестно зачем, и у него ничего не вышло.
Вот так взял и женился, а потом ушел в море, и жена без него умерла от родов. Теперь он помнило ней только то, что звали ее Надей, что была она совсем еще девочкой и очень любила смеяться. Кажется, чаще, чем следовало.
А сына своего он за все время видел не больше десяти-двенадцати раз, в большинстве случаев, когда он спал. Сын рос тихим, слабым мальчиком, с непомерно большими глазами и тоненькими ножками. О нем нужно было заботиться, и по мере своих сил он это делал, но даже разговаривать с ним не умел.
И тут же рядом, с поджатыми губами, и лицом великомученицы, сидела сестра Варвара. Она ради этого ребенка отказалась от какого-то своего личного счастья и непременно хотела, чтобы все это видели.
Нет. Лучше уж было думать о службе. Вот он все-таки развязался со своей «Дикой дивизией», и это было превосходно.
Прославленный пятый дивизион перестал существовать. Часть катеров передали другим соединениям, часть просто выкинули на свалку.
Комиссара Лукьянова перевели куда-то на берег, а его назначили помощником командира на эскадренный миноносец «Пластун» — совсем такой же, как старик «Джигит», на котором он когда-то благополучно плавал и не менее благополучно тонул в Рижском заливе.
В точности такое же расположение кают, и такое же самое зеркало в кают-компанию, и даже абажур над столом из того же оранжевого шелка. Хорошо это было и, конечно, несравненно уютнее холодных клетушек на «Сторожевом» или пустых проплеванных помещений базы «Океан».
А все-таки жалко было расставаться с комиссаром Лукьяновым. Он оказался очень надежным и хорошим человеком. И Михаил Леш — тоже. Как иной раз можно здорово ошибаться при первом знакомстве!
Теперь Леш ушел учиться в Морское училище. Он сам заставил его туда идти, потому что из Леша должен был выйти отличный командир. Прощаясь, сказал:
— Флот маленький, мы еще встретимся.
И Леш с уходящего катера махал ему рукой.
Во всяком случае, если им и суждено было встретиться, то не скоро — примерно года через четыре. А вот Дубова он уже никогда не увидит. Дубов, не приходя в сознание, умер на следующее утро после взрыва.
— Нам таких не надо — так говорил Лукьянов и был прав.
Но какие же люди были нужны и зачем? Что нужно было делать этим людям?
Говорят: восстанавливать флот. Восстанавливать? И Бахметьев, усмехнувшись, покачал головой.
Пустые, мертвые корабли забили все гавани Кронштадта, и такие же мертвые корабли стояли у набережных Невы. Огромные линкоры и броненосные крейсера, бесчисленные миноносцы. Ободранные, в грязных потеках корпуса, горы снега и мусора на верхних палубах, а внутри полный разгром, засыпанные навозом трубопроводы, копоть и чугунная печурка в командирской каюте, единственной, где еще живут люди — сторожа никому не нужного имущества.
А на стенках порта чудовищное нагромождение старых ломаных шлюпок, неизвестно чьих якорей и гребных винтов, толстенных мачт — вероятно, еще с полупарусных крейсеров, целые штабели старинных пушек, кучи шлака, шлюпбалки, спутанные бухты проволочного троса и еще десятки, сотни, тысячи тонн всевозможного ржавого, рваного железа.
И посреди гавани торчащие под углом изо льда трубы и мачты утопленного англичанами учебного судна «Память Азова», а там, на Неве у Николаевского моста, — необъятное брюхо самостоятельно перевернувшегося у стенки «Народовольца».
Все это вместе так и называлось «кладбищем», потому что другого имени придумать было невозможно. Правда, кроме кладбища существовал еще и «действующий отряд»: два линейных корабля, сколько-то миноносцев, подводных лодок, тральщиков— и прочей мелочи, но и внем радости пока что было не очень много.
Его корабли стояли частично зашитые деревом, с перекинутыми с борта на борт трубами парового отопления и с лужами талого снега на палубах, крепко вмерзшие в лед, безнадежно застывшие в неподвижной скуке.
На них люди варили суп из мороженного картофеля и стояли какие-то вахты: в тяжелых овчинных тулупах без дела топтались на мостике или у трапа. Иногда, в силу установившейся привычки, занимались приборкой или различными судовыми работами, возможно чаще уходили на берег и больше всего разговаривали о демобилизации. С весны отряд должен был начать плавать, но как — неизвестно. Кажется, ни одного вполне исправного корабля в нем не было, а производить ремонт было некому. Пароходный завод преимущественно занимался зажигалками.
Нет, об этом тоже невесело было думать. И все еще Кронштадт и Ораниенбаум оставались на том же расстоянии. И в довершение всего у него промокли ноги.
В общем, жизнь его складывалась неудачно.
Отблески волны золотыми змейками бегали по подволоку, и в открытые иллюминаторы кают-компании светило яркое летнее солнце. Миноносец только что стал на якорь, и теперь можно было отдохнуть, хотя, собственно говоря, отдыхать было не от чего: весь поход продолжался час двадцать минут.
— Смешно! — вслух подумал Бахметьев и откинулся на спинку дивана.
— И смейся, пожалуйста, — ни с того ни с сего обозлился старший механик Короткевич, по прозвищу Бобер. — Мне вот смеяться некогда.
Он был толст, уже не молод и желчен, и, кроме того, в машинах у него все время, отнюдь не по его вине, происходили всевозможные аварии. Раздражать его не следовало, а потому Бахметьев смолчал.
— А капитан ручками разводит, — продолжал горячиться Короткевич. — Сволочь он, вот кто. Тромбонист собачий.
Помощник командира является хозяином кают-компании, и ему надлежит соответственно направлять разговор разговор в нужную сторону.
— Давай лучше пить чай, — предложил Бахметьев. — Я угощаю сахаром.
Короткевич что-то глухо пробормотал и взял себе три полные ложки. Спокойствие, однако, стоило дороже сахара, и Бахметьев, как подобало хозяину, вежливо улыбнулся.
Из командирской каюты внезапно донесся басистый и протяжный вздох — так вздохнуть мог бы бегемот, носорог или еще какое-то из крупных млекопитающих. Потом, постепенно нарастая, вздох перешел в глухой рев, качаясь, пополз вверх по ступенькам мажорной гаммы и вдруг оборвался. Командир корабля Виталий Дмитриевич Сушеп играл на своем любимом тромбоне.
Старший механик Короткевич презрительно фыркнул, а легкомысленный минер Алеша Гусев, постучав пальцем по столу, строгим голосом заявил:
— Неправильно! Прошу повторить!
И, будто послушавшись его приказания, тромбон снова взялся за свою многотрудную гамму.
Репертуар Виталия Дмитриевича, к сожалению, был довольно ограничен. Кроме мажорной гаммы он умел играть только начало арии Индийского гостя из оперы «Садко» и обе эти музыкальные пьесы исполнял в день раз по пятьдесят, а то и больше.
Слов нет, это было не слишком приятно, но в конце концов не так уж страшно. К тромбону человек постепенно привыкает, так же как к мощному вентилятору или примусу, и спокойно может под его аккомпанемент есть, спать и разговаривать.
Значительно хуже было то, что Виталий Дмитриевич все свободное от музыки время целиком посвящал раскладыванию разнообразных пасьянсов и делами своего корабля совершенно не занимался.
А говорят, когда-то был одним из самых боевых командиров и даже теперь, как никто, управлял миноносцем. С полного хода подходил к стенке и в любых условиях как угодно мог развернуться.
— Опять неправильно! Вам, сударь, медведь на ухо наступил, — продолжал изощряться Алеша Гусев.
Как мог хороший командир корабля переродиться в плохого тромбониста? Ответить на этот вопрос было нелегко, и задумываться над этим не стоило. Судя по всему, Виталия Дмитриевича вскорости должны были убрать с корабля, а пока что лучше было бы поговорить о чем-нибудь другом.
— Штурман, что новенького? — спросил Бахметьев.
Штурман Жорж Левидов, напудренный юноша с чуть подведенными глазами и безукоризненным маникюром, томным голосом ответил:
— Пальто.
— Вот обрадовал! — закричал Алеша Гусев и захлопал в ладоши, но Левидов не обратил на него внимания.
— Непонятно, — сказал высокий, с черной щетиной на подбородке артиллерист Юдин.
— Нам дают пальто нового образца, — не спеша пояснил Жорж Левидов. — Такие синие капоты, как у зуавов[79]. Клеш с широким хлястиком. Очень шикарно.
— Лучше бы дали новые донки, — буркнул механик Короткевич. — Скоро котлы будет нечем питать.
Левидов передернул плечами:
— Кому что лучше. Лично мне донки ни к чему.
У Короткевича сразу глаза налились кровью, и он так стукнул стаканом, что чуть не разбил блюдечко. Он был обидчив до последней степени, и разговор возможно скорее следовало снова повернуть.
— Минер, твоя очередь, — сказал Бахметьев. — Какие у тебя новости?
— Самые что ни на есть приятные, — откликнулся Алеша Гусев. — На углу Литейного и Бассейной[80] открыли совершенно потрясающую кондитерскую. Пирожное — просто пальчики оближешь!
— А денег нет, — мрачно заявил Юдин.
— И вовсе даже не требуется, — весело продолжал Гусев. — Из рекламных соображений тамошний хозяин придумал отменную игру. Правила такие: съешь за двадцать пять минут двадцать пять пирожных — все в порядке. Ты молодец, и с тебя ничего не причитается. Не доешь хоть одной половинки — очень извиняюсь, плати за то, что съел.
— Фу! — возмутился Жорж Левидов. — Это же гадость!
— Вранье, — не поверил Юдин и, между прочим, не ошибся. В первые годы нэпа ходило много слухов о подобных безрассудных хозяевах кондитерских, но ни один из них не подтвердился, и Бахметьеву это было известно.
— Собираешься рискнуть? — усмехнувшись, спросил он.
— Непременно! С вечера ничего не буду есть, хорошенько прогуляюсь по свежему воздуху и — держись, любезный кондитер!
— Собачья чепуха! — пробормотал старший механик Короткевич. — Несусветные глупости!
И тромбон за переборкой грустно пропел:
— Не счесть алмазов в каменных пещерах...
Пирожные, пальто-клеш и тромбон. Алешу Гусева еще можно было извинить его крайней молодостью, но остальные? Только один Бобер Короткевич болел за свое дело, однако и тот дальше донок ничего не видел и был способен только брюзжать.
Неужели все бывшие офицеры флота раз навсегда перестали мыслить и больше ни на что, кроме глупостей, не годились?
Нет. Едва ли. Их просто нужно было расшевелить. Хотя бы силой заставить думать о чем-нибудь стоящем. В обязательном порядке устроить что-то вроде испытания их мозговых извилин и посмотреть, что из этого выйдет.
Политотдел флота, по-видимому, придерживался аналогичных взглядов, а потому испытание мозговых извилин командного состава произошло неожиданно быстро.
Не успел миноносец вернуться в гавань, как на нем появился бывший комиссар пятого дивизиона тральщиков, а ныне инструктор политотдела Лукьянов.
Он заглянул в командирскую каюту, застал Виталия Дмитриевича за пасьянсом «Наполеон» и, не сказав ни слова, прошел к Бахметьеву.
— Здорово, Егор! — обрадовался Бахметьев.
Сидевший у него в каюте Жорж Левидов поспешно встал, коротким кивком головы поклонился и вышел. Ему казалась совершенно непристойной фамильярность в обращении с каким-то комиссаром.
— Здорово, — ответил Лукьянов. Он, видимо, тоже был доволен, что встретился с бывшим своим начальником, но, как всегда, старался выглядеть хмурым. — Дело есть. Собери весь командный состав в кают-компании.
И когда командир корабля, комиссар и все судовые специалисты собрались вокруг кают-компанейского стола, Лукьянов без всяких предисловий сообщил, что политотдел предлагает каждому из них написать сочинение на тему «Причины возникновения войн и пути к их устранению».
Виталий Дмитриевич, по своему обыкновению, развел руками. Он очень охотно написал бы подобное сочинение, но увы, командование кораблем не оставляло ему свободного времени для литературного труда.
Бахметьев потемнел, но от комментариев воздержался. Только сказал:
— Я напишу.
Следующим выступил артиллерист Юдин. Он был не писателем, а военным специалистом. Он умел стрелять из пушек, и этого ему было вполне достаточно. Писать сочинения не собирался — так он и сказал.
— У меня донки, — начал старший механик Короткевич, но остановился. Служба была службой, и приказания следовало исполнять. Кроме того, эта тема имела самое непосредственное отношение и к нему и к его проклятым донкам. — Напишу. Только сперва кое-что подчитать придется.
— Философия меня интересует сравнительно мало, — протянул Жорж Левидов, — особенно трансцендентальная.[81]
— Дурак, — негромко, но достаточно внятно сказал Лукьянов.
Это было просто неслыханной дерзостью, и Жорж Левидов решил возмутиться. Встал, нахмурившись взглянул на Лукьянова, но, встретившись с ним взглядом, вдруг испугался и снова сел.
— Боюсь, что это будет свыше моих способностей.
— Возможно, — ответил Лукьянов и повернулся к розовощекому Алеше Гусеву. — Вы?
— Есть, есть! — ответил тот. — Непременнейшим образом напишу. Обожаю науку.
— Видал зверинец? — спросил Бахметьев, когда вместе с Лукьяновым они снова прошли в его каюту.
— Ты это брось, — не сразу ответил Лукьянов. — Сперва сам напиши, а там посмотрим.
Это был очень неприятный ответ, но вполне справедливый. Кто дал ему право судить таких же бывших офицеров, как и он сам?
Но, даже сознавая это, Бахметьев попрощался с Лукьяновым довольно холодно.
А потом вспомнил: ему не годилось так говорить, особенно, перед представителем политотдела. Ведь эти люди были его товарищами. Они окончили тот же самый старый Морской корпус.
Но, черт возьми, неужели корпус выпускал людей, неспособных даже думать? И, чтобы доказать, что это не так, он в ту же ночь сел за свое сочинение.
Тускло горело электричество, и за переборкой в машинном отсеке ритмически стучала какая-то помпа. От грелки парового отопления поднималось расслабляющее тепло, и мысли не связывались одна с другой, а слова не могли их выразить.
Он комкал листы бумаги, бросал их в корзину под столом, но все-таки упорно продолжал.
Война началась давно. Очень давно, когда первобытный человек взял в руки дубину и замахнулся ею на своего соседа. Причины войны тогда были очень простыми: борьба за пищу или за женщину.
Это было совершенно ясно, но дальше шла какая-то путаница: борьба за власть над своим племенем и за господство своего племени над соседями.
Что такое власть, и зачем она нужна человеку? В конце концов человек и без всякой власти может отлично питаться и иметь любое количество жен. В конце концов племя, живущее в плодородной местности, превосходно может существовать и без покорения других племен.
Нет. Власть и господство, по-видимому, были категориями не материального, а какого-то иного порядка. Они сами по себе доставляли человеку какое-то особое удовлетворение.
Вот ему самому не раз приходилось командовать людьми, вести их в бой, видеть, как они мгновенно исполняли все его приказания, и он должен отметить, что это ему было очень приятно.
Кроме того, существовали еще и другие категории особого характера, и в дальнейшем, когда племена объединились в народы, эти категории приобрели еще большее значение.
Крестовые походы, священные войны мусульман, борьба католичества с протестантизмом — сплошная многовековая резня во имя тех или иных религиозных убеждений.
Что заставляло шведов Густава Адольфа бесстрашно идти против подавляющих сил Валленштейна?[82] Конечно, не борьба за пищу, женщин или прочие материальные блага, которых у них самих было вполне достаточно.
Нет, в данном случае главной движущей силой был протестантский религиозный фанатизм — одна из вышеупомянутых религиозных категорий.
И были еще другие такие же категории: любовь к своей родине, национальная гордость, революционный энтузиазм. Именно эти категории сообщали неслыханную стойкость испанским партизанам, сопротивлявшимся нашествию Наполеона, греческим повстанцам и солдатам французской революции.
Но что двигало победоносную армию Суворова, из конца в конец прошедшую всю Европу?
Воля к победе самого полководца? Нет, одной его воли было явно недостаточно. Армия, для того чтобы преодолеть чудовищные трудности перехода через Альпы, а потом еще бить французов, вся целиком должна быть одушевлена волей к победе.
Но почему же эта воля могла одушевлять суворовского солдата, крепостного раба, который дрался неизвестно за что и ровно ничего не мог выиграть от своих побед?
Или почему с таким презрением к смерти лезли на штурм порт-артуровских укреплений японские крестьяне, рабочие и рыбаки, которым этот Порт-Артур совершенно не был нужен? Какая-то причина всему этому должна была существовать, но в ту ночь она так и не выявилась, что для нас с вами, мой уважаемый читатель, вовсе не удивительно: ее совсем не так следовало искать.
А с утра пришлось принимать уголь и воду, бегать в порт за рабочим платьем и вообще заниматься всевозможными делами. И за обедом — разливать суп, а потом слушать мажорные гаммы в исполнении Виталия Дмитриевича. Сосредоточиться и думать о своем, конечно, было невозможно.
Механик Короткевич, однако, несмотря на музыку и непрекращавшийся ремонт механизмов, читал «Войну и мир» и фыркал, не находя в ней ответов на нужные ему вопросы. Он был молодцом.
А прочие были тем, чем были. Минер Алеша Гусев удрал в Питер разыскивать свою хваленую кондитерскую, штурман Жорж Левидов полировал ногти и очень осторожно язвил на философские темы, а артиллерист Юдин молча почесывал сой небритый подбородок и слонялся без дела.
В следующую ночь Бахметьев еще больше исписал бумаги, но толку от этого опять было не много.
Вероятно, лет пять тому назад он с легкостью бы справился с сочинением, но теперь никак не мог.
Тогда он не задумываясь написал бы, что суворовских орлов вела в бой любовь к вере, царю и отечеству, но теперь эти орлы представлялись ему забитыми мужиками, которым не было никакой причины любить ни свое отечество, ни тем более полусумасшедшего Павла Первого.
Тогда ему даже не пришло бы в голову солдат японской армии называть рабочими и крестьянами, но теперь он начинал понимать многое, о чем раньше не подозревал. В общем, однако, понимал значительно меньше, нежели наши современники-пионеры, а потому безнадежно путался.
Еще несколько ночей просидел за своим узким, втиснутым между койкой и переборкой письменным столом. Думал, рисовал на бумаге диковинных зверей вроде плезиозавров, но в воротничках и с галстуками, судорожно писал и так же судорожно комкал написанное.
Механик Короткевич откуда-то достал Клаузевица[83], но и им не был доволен и по ночам, запершись в своей каюте, шумно вздыхал.
Минер Алеша Гусев вернулся из Питера разочарованным: пирожных ему даром не дали, а у штурмана Жоржа Левидова неожиданно открылся триппер, чем он был крайне недоволен.
Вот такие же люди, сотни тысяч и миллионы таких же людей, идя на войну, были готовы жертвовать своей жизнью и переносить любые трудности. Почему?
Вероятно, у всех у них появлялась какая-то воля к войне, желание сражаться и побеждать.
Невольно напрашивалась аналогия с магнитной теорией Вебера.[84] Кусок стали, согласно этой теории, состоит из бесконечного количества элементарных магнитиков, полюса которых направлены во все стороны. Под влиянием магнитного поля все они поворачиваются и ложатся параллельно. Тогда вся сила их складывается и кусок стали сразу становится мощным магнитом.
То же самое происходило и с армией, и со всей страной, ведущей войну: все человеческие воли поворачивались в одну сторону, складывались и создавали волю к победе целой нации.
Но что же являлось намагничивающей силой?
Он пытался об этом заговорить с механиком Короткевичем, но Короткевич грубо ответил:
— Беллетристика, — а через несколько часов подошел и сказал: — Я теперь читаю Маркса. Вам тоже советую.
Нет, Маркса он читать не хотел. Без всяких подсказок и без всяких готовых рецептов он должен был до всего дойти своим умом — чему-то его все-таки учили.
Для людей его класса и его эпохи подобные рассуждения были довольно характерны. Как правило, они приводили их к тому же, к чему привели его.
Со свойственным невежеству апломбом он написал:
— Причины, оказывающие такое влияние на состояние умов целого народа, не известны и современной наукой обнаружены быть не могут. Войны возникают подобно стихийным бедствиям, и устранить их так же невозможно, как предотвратить землетрясение. Прекратятся они только с полным исчезновением населяющего нашу планету человечества.
Словом, запутался окончательно и бесповоротно. А потом начисто все переписал, положил рукопись в большой конверт и отправил ее в политотдел товарищу Лукьянову.
Отметим, впрочем, одну его заслугу: он сомневался во всем, что знал раньше. И что еще лучше: он сомневался и в том, что написал.
Виталия Дмитриевича наконец сняли, и он, упаковав свой тромбон, ко всеобщему удовольствию уехал. Это было тем более приятно, что новый командир корабля, Петр Николаевич Зотов, оказался человеком знающим, опытным и деловым — весь корабль обошел из конца в конец и сразу начал наводить порядок.
К сожалению, он, кроме того, оказался и очень больным человеком — у него были камни в печени.
На четвертый день его командования с ним случился сильный припадок и его отвезли в госпиталь, где он выразил желание подвергнуться операции. Еще через четыре дня он умер.
Никаких родственников у него не нашлось и даже знакомых на флоте не было, — он только что перевелся с Черного моря, а раньше служил на Амурской флотилии.
Как полагается, за гробом шел командный состав его корабля и взвод команды. Как полагается, оркестр Клуба моряков играл похоронный марш Шопена.
На кладбище комиссар корабля Федоров сказал речь. Ему трудно было говорить, потому что он совершенно не знал умершего, а окружающим, по той же причине, неинтересно было слушать.
Наконец гроб опустили в яму и стали забрасывать комьями желтой глины. Люди кругом ежились — начал накрапывать дождик.
Но самое печальное было на корабле. На полках командирской каюты остались аккуратно расставленные книжки, в шкафу — развешенное на проволочных вешалках обмундирование, в ящиках под койкой — белье с грубоватыми , явно собственноручными, заплатами.
Серебряный портсигар и в нем старый послужной список, Георгиевский крест белой эмали на черно-желтой ленте и сплющенная пуля.
Он был ранен и награжден на Турецком фронте. Когда-то он испытывал мучительную боль, но она постепенно прошла. Потом испытывал гордость от награды, принимал поздравления товарищей и, надо полагать, с ними малость выпил. А теперь, желтый и холодный, лежал под землей и больше не существовал.
Он любил читать Шекспира — один из затрепанных томиков полного сочинения так и оставался лежать на стуле рядом с его койкой. Он любил штурманское дело: собирал все книги по астрономии и навигации и сохранил свои гардемаринские тетради с записями по этим предметам. А теперь его просто не было.
Бахметьев разбирал вещи вместе с комиссаром Федоровым. Разговаривать им не хотелось, и они работали молча. Все в полном порядке уложили в два стареньких, потрескавшихся чемодана. Как мало осталось от человека, которого звали Петром Николаевичем Зотовым!
Но и то, что осталось, было лишним и никому не нужным. Чемоданы лежали на койке, и ни Бахметьев, ни Федоров не знали, куда их девать.
Наконец порешили отправить в штаб: пусть штабные разыщут каких-нибудь родственников и переправят все имущество им. Или пусть вообще делают что хотят.
Составили акт, вызвали баталера и поручили отправку ему. А потом разошлись по своим каютам.
В эту ночь Бахметьев долго не мог уснуть и беспокойно ворочался на своей койке. Жизнь моряка казалась ему тщетной.
А на следующее утро прибыл новый, уже третий по счету, командир корабля, и командиром этим оказался не кто иной, как Андрей Андреевич Скублинский.
Какими-то хитрыми путями он избежал вполне заслуженных неприятностей и теперь по-прежнему сиял, потирал руки и со всеми разговаривал с преувеличенной ласковостью.
— Голуба моя, — сказал он Бахметьеву. — Мы с вами заживем на славу.
Бахметьеву это показалось форменным оскорблением, но он виду не подал. Кое-чему от комиссара Лукьянова он все же научился.
— Есть, — ответил он. — Разрешите затребовать из порта комплект практических снарядов.
За обедом Андрей Андреевич очень критически нюхал суп и неодобрительно качал головой:
— Друзья мои, это никуда не годится. Нужно будет срочно сменить кока. Кстати, у меня на примете есть подходящий специалист. Просто волшебник.
— Не поможет, — пробормотал Короткевич. — Даже волшебник.
— Паек, — пояснил артиллерист Юдин.
Андрей Андреевич, всплеснув руками, рассмеялся:
— Батюшки мои! Да неужели вы думаете, что мы будем питаться одним пайком? Ведь на пайке сидят только экономически отсталые элементы, а мы не такие.
Бахметьев покраснел, но все-таки сдержался.
— Между прочим, — сказал он совершенно ровным голосом, — эти самые отсталые элементы отстояли Советскую власть.
Сразу же все сидевшие за столом повернулись к нему, и в кают-компании воцарилось неловкое молчание.
Бахметьев еще гуще покраснел и обеими руками стиснул край стола. Подобные высказывания в своем кругу эти люди считали неуместными? Ладно. Сейчас он им выскажет еще кое-что!
И вероятно, высказал бы, если бы его не предупредил Андрей Андреевич.
— Конечно, конечно, — быстро заговорил он. — И правильно сделали. Но теперь у нас, знаете ли, новая экономическая политика, и, уверяю вас, мы будем процветать. Частная инициатива — сами понимаете.
— Что мы будем есть? — спросил артиллерист Юдин, человек, не любивший отвлеченных вопросов.
— Волшебные бифштексы из мороженной картошки, — с горечью ответил Алеша Гусев, который после своей неудачной охоты за пирожными стал пессимистом.
— Зачем? — и Андрей Андреевич, улыбнувшись, пожал плечами. — Для начала я предложил бы есть консервированное мясо. Это вполне вкусно и питательно.
План его, как и все гениальное, был чрезвычайно прост. В одной из кают затонувшего посреди гавани «Памяти Азова» хранился изрядный запас мясных консервов. Их следовало разыскать и извлечь, вот и все.
Разыскать было нетрудно — тот самый кок, которого он собирался нанять, в свое время служил тоже коком на той самой «Памяти Азова». Извлечь тоже легко. для этого существовали водолазы.
Бахметьев встал и ушел из-за стола. Он был не слишком сыт, но сейчас консервированного мяса есть не стал бы.
Юдин смотрел на Андрея Андреевича с нескрываемым восхищением, и даже томный Жорж Левидов как-то оживился. Механик Короткевич не поверил и, будучи человеком прямолинейным, сказал:
— Бред.
— А вот посмотрим, — ответил Андрей Андреевич и сразу с неукротимой энергией взялся за дело.
За полчаса провернул через штаб назначение нового кока и сам пошел за ним в экипаж, где тот временно числился. Затем отправился в водолазный отряд и там вступил в переговоры не с начальником отряда, а с одним знакомым старшиной и кое-какими водолазами.
Договор был заключен на следующих условиях:
1. Товарищ Скублинский является ответственным руководителем работ и указывает, где находятся консервы.
2. Миноносец предоставляет для буксировки водолазного бота свой моторный катер, и команда миноносца оказывает водолазам всю необходимую помощь.
3. Водолазы работают в частном порядке после семнадцати часов, то есть во внеслужебное время, и в качестве вознаграждения получают: из первого ящик консервов 50%, из второго 30%, а из всех последующих — 10%.
4. Если в течение трех дней работы никаких консервов обнаружено не будет, товарищ Скублинский уплачивает водолазам за беспокойство один ящик сахара и один ящик хозяйственного мыла.
Ни сахара, ни мыла у Андрея Андреевича не было, но это его нисколько не беспокоило. Он был абсолютно уверен в успехе и на следующий день ровно в семнадцать часов приступил к работе. Где-то раздобыл небольшой бон[85] и ошвартовал его у выступившего из воды края палубы «Памяти Азова». Потом рядом с боном поставил водолазный бот и свой катер и, откинувшись на спинку кормового сидения, благодушно закурил.
Его дело было сделано, и за него распоряжался новый кок Чугунный. Он обстоятельно разъяснил водолазам, как им добраться до склада, петухом расхаживал по бону и время от времени даже покрикивал — вероятно, воображал, что он боцман. Первый водолаз осторожно сполз по наклонной палубе, ушел под воду и, качаясь, растворился в зеленой темноте. От него остались только крупные пузыри воздуха, с бульканьем лопавшиеся на поверхности, но смотреть на них было неинтересно.
Значительно приятнее было бы пока что вздремнуть, и Андрей Андреевич, поудобнее устроившись в углу своего кормового сиденья, надвинул козырек фуражки на глаза.
Отлично припекало июльское солнце, лениво плескалась за бортом волна, и равнодушно постукивала водолазная помпа. За последнее время он начал понемногу полнеть, и это следовало приветствовать.
В полусне он отчетливо увидел свой новый буфет резного орехового дерева, который купил буквально за гроши, и на буфете недавно присланный с Украины окорок, но внезапно на бону закричали.
Кричали «ура» и еще что-то. Из воды медленно поднимался обвязанный концом большой деревянный ящик.
— А ну, навались! — обрадовался водолазный старшина и сам схватился за конец.
Через минуту ящик уже стоял на бону. Одним ударом топора с него снесли крышку и увидели: плотными рядами в нем стояли круглые консервные банки.
Андрей Андреевич улыбнулся. Все было в совершенном порядке.
Черт знает в каком дурацком положении может иной раз оказаться человек!
Бахметьев сидел в своей каюте перед письменным столом и старался не видеть нагроможденных на столе консервных банок, но это было невозможно — банки стояли сплошной стеной и демонстративно блестели.
Он просто не мог от них отказаться — они были нужны его сыну Никите. И потом, вся команда их брала, даже коммунисты, и как будто это было вполне законно: со дна моря имущество принадлежит тому, кто его поднял.
Но, с другой стороны, Андрей Андреевич был несомненным прохвостом и, больше того, врагом, а принимать подарки от прохвостов и врагов не годится.
Вообще лучше бы этих консервов совсем не существовало. Команду почти невозможно было заставить делать дело: все только и думали что о новых поисках продовольственных кладов.
После обеда спали сколько захочется. Прибирались, даже в собственных помещениях, из рук вон плохо. Орудия и торпедные аппараты совсем запустили и охотно чистили только свои ботинки.
И командир корабля Андрей Андреевич к этому относился вполне благодушно. На все доклады неизменно отвечал:
— Бросьте, батенька. Все это было хорошо при старом режиме, а теперь ни к чему.
Сволочь такая, подлизывался к команде! И конечно, команда это видела. Непочтительно посмеивалась, когда он с ней обращался запанибрата, чуть ли не в глаза называли его Брюхо, но охотно беседовала с ним о предстоящих спасательных операциях.
Теперь он затеял подъем консервных запасов с затонувшего на входном фарватере «Олега». Ему доподлинно было известно, что в четвертом погребе погибшего крейсера хранилось по меньшей мере двести ящиков, и он действовал, не теряя времени.
Уже получили разрешение выйти на пробу машин, съемку назначил на четырнадцать часов, а у «Олега» собрался поставить миноносец на якорь и при помощи тех же водолазов произвести обследование.
Кладоискатель! Спекулянт! Нужно было срочно переводиться с этого неладного корабля. Куда? Куда угодно, только бы не видеть самодовольной лунообразной физиономии Андрея Андреевича.
— Обед! — вдруг сказал за дверью тоненький голосок мальчишки-вестового.
Значит, нужно было идти в кают-компанию наблюдать эту самую физиономию в непосредственной близости, и, тяжело вздохнув, Бахметьев встал.
За обедом Андрей Андреевич был необычайно весел. Рассказывал анекдоты и первый им смеялся. И смеялись все, несмотря на тоя. что анекдоты были старыми и бездарными. Смеялись, потому что были чрезвычайно довольны супом из консервированного мяса.
Даже разочарованный в жизни штурман Жорж Левидов снисходительно посмеивался, даже угрюмый механик Короткевич благодушно хмыкал, и только один Бахметьев оставался безучастным. Впрочем, и он, совершенно неожиданно, развеселился, что произошло при следующих обстоятельствах.
Разговор почему-то зашел о возможностях для моряка устроиться на берегу, и артиллерист Юдин утверждал, что такой возможности не существует.
— Что вы! Что вы, золотко! — запротестовал Андрей Андреевич. — Море вообще не приспособлено для человеческой жизни, и флот — не что иное, как пережиток. Лично я очень мечтаю смыться на бережишко.
— Что делать? — спросил Юдин.
— Дело всегда найдется, — и Андрей Андреевич, ласково улыбнувшись, потер руки. — Я, знаете ли, совместно с братом моей супружницы открыл кондитерскую.
Алеша Гусев насторожился. Он еще не забыл того, что с ним случилось в маленькой кондитерской на углу Литейного и Бассейной. Он храбро заявил, что готов съесть двадцать пять любых пирожных, а стоявший за прилавком толстый армянин поднял его на смех.
— Кондитерскую? — спросил он.
— Именно, — ответил Андрей Андреевич. — Мой компаньон — юрист, но обладает недюжинными коммерческими способностями. Мы прелестно устроились в очень хорошем районе — на углу Литейного и Бассейной.
Алеша Гусев внезапно захлебнулся супом. Потом прокашлялся и сказал:
— Чудовищно!
Значит, толстый подлец был братом жены капитана, а такая же жирная дама, хихикавшая за кассой, — его женой!
— Возмутительно! — добавил он. — Бр-р!
Вот тут-то Бахметьев и засмеялся. Смеялся он долго и от чистого сердца. Особенно его радовало выражение оскорбленной невинности, написанное на лице Андрея Андреевича.
— Нэпман! — сказал Алеша Гусев, который никак не мог успокоиться.
— Я вас не понимаю, — обиделся Андрей Андреевич. — Кроме того, нэпман — это человек, занимающийся общественно-полезной деятельностью. Более почтенной, например, чем деятельность какого-то судового минера. Пора, молодой человек, отказаться от старорежимных кастовых предрассудков.
— Старорежимных? — с трудом сдерживая улыбку, переспросил Бахметьев.
— Да, — твердо ответил Андрей Андреевич. — Я нисколько не стыжусь своих занятий коммерцией, а наоборот, очень ими доволен. — И, строго взглянув на Бахметьева, добавил: — Я, знаете ли, больше не дворянин и очень скоро уйду с этого вашего флота.
Конечно, он не подозревал, что слова его окажутся пророческими, но факт остается фактом: свою морскую службу он закончил в тот же день, и закончил неудачно.
Произошло это потому, что кондитерской он управлял несравненно лучше, чем миноносцем, а также потому, что миноносец стоял в очень неудобном для съемки положении.
Кроме того, следствие по его делу выяснило множество не слишком благовидных подробностей его, так сказать, внеслужебной активности.
Андрей Андреевич бодро взбежал на мостик, решительно приказал отдать концы и сразу же дал полный назад, рассчитывая задним ходом выбраться на середину гавани.
Может быть, он не учел, что ветром его должно было прижать к стоявшему рядом линкору «Республика», а может быть, у него были преувеличенные представления о том, как машины набирают ход.
— Нас сносит, — осторожно доложил Бахметьев, но Андрей Андреевич неожиданно вскипел:
— Кто здесь командир, я вас спрашиваю: вы или я?
Он абсолютно был уверен в себе и отнюдь не собирался согласовывать свои приказания с Бахметьевым, которого считал мальчишкой и вдобавок хамом.
— Есть! — ответил Бахметьев и отошел в сторону.
Миноносец трясся на заднем ходу и уже шел довольно быстро, но серая громада «Республики» приближалась еще быстрее. Катастрофа была неизбежна, а комиссар Федоров стоял рядом с командиром и ничего не предпринимал. Почему он вообще никогда и ни во что не вмешивался?
«Он был плохим комиссаром», — решил Бахметьев, хотя еще совсем недавно такой комиссар, как Федоров, показался бы ему идеальным.
— Лево на борт! — скомандовал Андрей Андреевич и одновременно застопорил левую машину. Но уже было поздно.
На юте «Республики» внезапно появилась черная бородатая фигура сторожа. Он вприпрыжку бежал навстречу миноносцу и, размахивая руками, кричал:
— Куда вы лезете? Ошалели! Корабль мне поломаете!
Миноносцем разломать линкор, конечно, трудно, но на мостике «Пластуна» никому смеяться не хотелось.
— Лево на борт! — снова вскрикнул Андрей Андреевич.
— Лево на борту! — ответил бледный рулевой.
— Кранцы! Кранцы! — закричал кто-то на корме.
Ванты грот-мачты задели за одну из восьмидюймовых пушек «Республики» и со звоном лопнули. Потом к той же восьмидюймовке подошла шлюпбалка[86].
Страшно и вместе с тем почему-то весело смотреть, как ломается твой корабль. Слышишь скрежет стали и треск дерева, видишь, как одна за другой летят стойки, шлюпбалки, шлюпки, не можешь оторваться и ждешь, что будет дальше. И одновременно ощущаешь прямо-таки физическую боль и нестерпимый стыд.
Только когда миноносец окончательно остановился у грязно-серого борта линкора, Бахметьев сумел оторвать руки от поручня и стереть пот лица.
Миноносец был очень основательно разломан. Ему смяло правое крыло мостика и вдребезги разнесло моторный катер. Срезало отвод над правым винтом и переломало все лопасти самого винта. И вдобавок о якорный канат «Республики» распороло корму.
Сразу же его поставили в док, а Андрея Андреевича вызвали в штаб флота, откуда он больше не вернулся.
Временно в командование миноносцем вступил Бахметьев, но радости в этом было мало. Командовать стоявшим на суше кораблем было совершенно неинтересно, особенно когда остальные корабли готовились к первым после войны маневрам.
И жить в доке было жарко и скучно, и в уборную приходилось ходить на берег со своим ключом. Ключ этот, чтобы командиры не уносили его с собой в город, механик Короткевич распорядился приковать цепью к изрядной величины полену. Это тоже было противно, хотя и необходимо.
В штаб, в порт, на корабль, в контору завода и потом снова в штаб. А вечером — неизвестно куда. И никаких непрочитанных книг в судовой библиотеке не оставалось.
Но в один из вечеров Бахметьев на буфете в кают-компании нашел забытый Короткевичем том переписки Маркса и Энгельса. Книга оказалась очень непривычной и временами даже непонятной. Приходилось останавливаться и наново перечитывать страницу, чтобы докопаться до сути дела, и это раздражало. Но, с другой стороны, она была очень прямолинейной, острой и даже ядовитой. Ее хотелось читать.
И в ней, совершенно неожиданно, много говорилось о войне, и все, что говорилось, вдребезги разбивало все его прежние представления.
Он сопротивлялся. Он считал себя образованным человеком и ничего не желал принимать на веру. Но книга тоже ничего не принимала на веру, и бороться с ней он не мог. К утру он потушил свет, закрыл глаза и постарался как можно добросовестнее взвесить все, что прочел. И вдруг почувствовал, что он не образованный человек, а самый обыкновенный неуч.
Как ни странно, но это его обрадовало. Значит, какой-то выход из всего его внутреннего неустройства существовал. Значит, впереди могло быть много хорошего.
С этим чувством он заснул, а утром, проснувшись, был весел и насвистывал вальс из «Сильвы». За чаем шутил, а после чая совместно с механиком Короткевичем отправился на кладбище миноносцев добывать себе новый катер, взамен разбитого. Идя по стенке, перепрыгивал через всяческие наваленные на ней предметы, подговаривал Короткевича купаться и вообще вел себя как форменный мальчишка.
Подходящий катер нашелся на «Стерегущем». Мотор у него, по-видимому, был в полном порядке, и катер требовал только небольшого ремонта по корпусу.
Механик Короткевич решил заодно выдрать со «Стерегущего» две донки. Это было много проще сделать, чем без конца чинить свои собственные ломаные, и Бахметьев с ним согласился.
Потом стали думать: чем бы еще поживиться? Короткевич полез в машину, а Бахметьев спустился в кают-компанию. И в кают-компании внезапно вспомнил: этот самый миноносец «Стерегущий» поднял его из воды после взрыва на «Джигите».
Вон в той каюте он несколько часов пролежал без сознания, вот здесь, на диване, после страшной ночи пили чай, вот за этим столом узнал о гибели своих друзей.
Но теперь кают-компанию трудно было узнать: с дивана была содрана кожа, и стол с подломившейся ножкой лежал на боку.
От всего этого вместе взятого трудно было дышать, и, круто повернувшись, Бахметьев вышел наверх. Но наверху ему легче не стало.
Нет зрелища печальнее, чем вид покинутого, забытого боевого корабля. На палубе — ржавчина, грязь, обрывки троса, какие-то бидоны и ведра. Над головой — обгорелые, облупленные трубы, хлопающий по ветру рваный брезентовый обвес мостика, а еще выше — спутанный такелаж и сорванная антенна радиопередатчика. И полная пустота, и абсолютная безнадежность, и запах тления.
— Пойдем, — сказал Бахметьев и выскочил на стенку.
Теперь он был сосредоточен и молчалив, вся его веселость исчезла. Во что бы то ни стало нужно было оживить мертвые корабли, и лично он обязан был как можно скорее ввести в строй своего «Пластуна».
Чтобы его протертая маслом палуба блестела светлым металлом, чтобы корпус его дрожал от всех шести с половиной тысяч сил машины, чтобы орудия и торпедные аппараты были готовы к бою и все люди стояли по своим местам.
Но в штабе сообщили неожиданную и страшную новость: «Пластуна» решено было сдать на хранение — отправить на то же миноносное кладбище.
Он яростно запротестовал, но флагманский механик от него отмахнулся: плавучих гробов у него было больше чем нужно, и всех ремонтировать завод не мог. Не имел никакой возможности.
Бахметьев бросился прямо к начальнику штаба. «Пластун» был отличным миноносцем, а совсем не плавучим гробом. За такие слова флагманскому механику следовало дать суток двадцать. Выкидывать из флота боевую единицу было настоящим преступлением. Чистейшей контрреволюцией.
Начальник штаба слушал не перебивая. Опустив голову, рисовал на бюваре какой-то сложный многогранник. Когда Бахметьев закончил, сказал:
— Я вас понимаю. — Помолчав, подумал и вдруг резко перечеркнул написанное: Ничего не поделаешь. Ремонтных средств у нас действительно нет, и людей тоже не хватает. В первую очередь нужно налаживать наши лучшие корабли. К примеру — «Новик». [87]
Конечно, «Пластун», построенный сразу после японской войны, уже устарел. Конечно, «Новики» — большие миноносцы новейшей постройки — были ценнее. Но все-таки как отправлять свой корабль на кладбище? Свой собственный корабль!
— Вот что, — снова заговорил начальник штаба. — Мы вас назначим старшим помощником на один из «Новиков». Там вы будете нужнее.
Бахметьев вышел от него молча и в коридоре неожиданно столкнулся лицом к лицу с Лукьяновым.
— Здорово, — сказал Лукьянов. — Глупости ты написал в своем научном сочинении.
— Сам знаю, — с досадой ответил Бахметьев. Оттолкнул Лукьянова и пошел к выходу. Но все-таки не выдержал и остановился:
— Корабль мой на свалку свозят.
— Свозят? — подняв брови, переспросил Лукьянов. Внимательно посмотрел на Бахметьева, подошел и положил руку на плечо: — На другом служить будешь.
Теперь Бахметьев был помощником командира на большом и превосходном миноносце «Лассаль», и миноносец его зимовал на правом берегу Невы, у Николаевского моста.
Особенной службы зимой не бывает, а до квартиры на углу Шестой линии и Среднего было не больше двадцати минут ходьбы.
Он очень подружился со своим сыном Никитой. Из обрубка дерева построил ему настоящий трехмачтовый фрегат и вместе с ним пускал его в ванне. Читал ему Брема[88] и рассказывал всяческие истории о знакомых судовых собачках. Иные сам сочинял.
Мальчишка оказался смышленым и не лишенным чувства юмора. А жилось ему неважно: характер сестры Варвары становился все более и более сварливым.
К тому же она начала красить губы и любезничать с каким-то нэпманом, который по виду и манерам мог бы быть младшим братом блаженной памяти Андрея Андреевича.
В квартире пахло смесью духов «Убиган» и оладий на подсолнечном масле — Варвара деятельно готовилась к приему своего любезного спекулянта. А на улице светило зимнее солнце и стояла отменная морозная погода. Бахметьев взял Никиту и вышел с ним на воздух.
Сперва они без всякой цели шли по направлению к Неве, а потом Бахметьев вспомнил: нужно было пройти в управление порта похлопотать насчет дров, и они пошли через мост.
На мосту рассуждали о том, какого бы им завести ручного зверя, но внезапно их разговор был прерван.
— Васька Бахметьев! — сказал чей-то удивленный голос, и Бахметьев остановился.
Перед ним, в меховой шапке с ушами и потрепанном штатском пальто, стоял Вадим Домашенко, друг и приятель Домашенко, с которым они когда-то кончали корпус.
— Вадим! Сколько лет не видались?
— Без малого пять. Порядочно дел наделали за это время, а?
Несмотря на свою непрезентабельную внешность, Домашенко выглядел таким веселым, каким никогда не бывал в корпусе. Он имел на то все основания и, взяв Бахметьева под руку, немедленно их выложил.
Флот, в сущности, никогда его не привлекал. Болтаться на кораблях, стрелять из пушек — какая радость? Гораздо интереснее делать вещи. Настоящие нужные вещи.
После демобилизации в восемнадцатом году он сразу поступил в Электротехнический институт. Конечно, было голодно, холодно и черт знает как трудно, но все-таки он его кончил и уже стал инженером.
И работы было сколько угодно, а дальше предвиделось еще больше, потому что страну нужно было электрифицировать — дать хороший, яркий свет во всю эту кромешную старинную темноту и наново перевернуть жизнь миллионов людей.
Он говорил с несвойственным ему увлечением. О Ленине, о строительстве гигантской электростанции на Волхове[89] и о дальнейших, просто потрясающих проектах, о сотнях тысяч и миллионах киловатт. Говорил, точно был коммунистом, хотя едва ли мог состоять в партии и всю Гражданскую войну сидеть в тылу. Что же с ним случилось?
— Слушай, — вдруг сказал он, — переходи к нам. Пока что я устрою тебя на какую-нибудь административную должность и ты сможншь учиться. Люди нам сил нет как нужны.
— Люди везде нужны, — медленно ответил Бахметьев.
Совсем близко, у правого берега, крайним в группе миноносцев стоял его «Лассаль». Пар валил от труб парового отопления, и несколько человек не спеша прибирались на полубаке. Конечно, сейчас это была всего лишь железная коробка, но весной эта коробка должна была стать одним из самых быстроходных кораблей флота.
— Брось, — сказал Домашенко. — Иди к нам, не пожалеешь.
Может, и в самом деле стоило идти? Может, здесь и был тот выход, о котором он столько раздумывал в бессонные ночи?
Совсем не плохо было бы жить на берегу вместе с сыном Никитой и заниматься спокойным делом. И учиться тоже было бы не плохо.
Но все-таки отказываться от флота было трудно. Почему? Что его привязывало к кораблям?
Нет. Так сразу, на ходу, в случайном разговоре, решать было невозможно. А потому Бахметьев обрадовался, когда впереди увидел еще одну, тоже знакомую фигуру:
— Смотри, кто идет!
— Батюшки! — поразился Домашенко. — Живой Леня Гроссер! Что за день такой, что я всех встречаю?
Это действительно был Леня Гроссер, бывший флота генерал-майор и преподаватель минного дела в Морском корпусе. Он очень похудел, и воротник шинели сидел на нем как хомут, но говорил он по-прежнему звучным басом:
— Ну вот, ну вот, здравствуйте, молодые юноши.
С ним за пять лет не случилось ничего особенного. Одно время он плоховато питался, но это было только к лучшему. Он стал просто стройным и чувствовал себя превосходно. Как двадцать пять лет тому назад.
И по-прежнему преподавал минное дело в Морском училище. Впрочем, не по-прежнему, а по-новому. Теперь не годилось так, между прочим, рассказывать всякие вещи, теперь нужно было создавать стройную систему. И неожиданно Леня Гроссер засопел носом:
— Вот раньше у меня были всякие там ордена и ленты. Разные чепухи. А теперь мне вдруг дали орден Трудового Знамени.[90] Так это — настоящий орден. Потому что его мои ученики выхлопотали.
Он чрезвычайно был доволен своими новыми учениками. Они не шалопайничали, старательно занимались и даже не подсказывали. Он много мог бы о них порассказать — из них должны были выйти превосходные минеры, но сейчас он торопился. На лекцию — сами понимаете. И, махнув рукой, Леня Грессер побежал дальше.
— Бодренький старичок, — сказал Домашенко и рассмеялся. — Не поверю, чтобы они не подсказывали. Сам когда-то этим занимался.
Бахметьев промолчал. Смеяться не стоило. Леня был хорошим стариком и увлекался своим преподаванием. Был уверен в том, что делает нужное дело. Ему можно было позавидовать.
Всю дорогу до площади Труда Домашенко говорил о высоковольтных линиях и понижающих подстанциях. У него тоже не было никаких сомнений, и ему тоже можно было завидовать.
На прощанье он записал Бахметьеву свой адрес и телефон.
— Позвони. Я тебя в два счета устрою.
Демобилизоваться, конечно, можно было, и предложение Домашенко выглядело очень заманчивым. Во всяком случае, о нем следовало подумать.
— Ладно, — ответил Бахметьев. — Позвоню. Вечером.
— Почему это порт? — спросил Никита, когда они вошли в длинное красное здание на канале. Он был разочарован. По его представлениям, в порту должно было быть море, а здесь никакого моря не оказалось.
— Почему? — спросил он еще раз, но отец его уже был занят разговором с каким-то толстым человеком, сидевшим за необъятной величины столом, и, видимо, сердился.
— Это похоже на издевательство, — говорил он. — Я этого так не оставлю. Я пойду к командиру порта.
Потом они шли по высокому, темному коридору. Очень быстро шли — чтобы не отстать, Никита вынужден был бежать мелкой рысью.
Потом распахнули одну из дверей и оказались в новой, еще большей, чем прежде, комнате. И тут случилось неожиданное. Человек, сидевший за столом, повесил трубку телефона, встал и протянул руку. И отец его, бросившись вперед, схватил эту руку и так долго ее тряс, что мог ее оторвать.
— Мы всегда встречаемся, — сказал человек за столом, — садись, — и рукой показал на стул. — Это твой сын?
— Да, — с неожиданной решимостью заявил Никита.
— Очень приятно познакомиться. Меня зовут Семен Плетнев. Мы с отцом твоим старые друзья. Садись и ты.
Никита взобрался на стул. Все его внимание было поглощено стоявшим на столе чугунным письменным прибором из пушек и якорей, а потому больше никакого участия в разговоре он не принимал.
— Откуда ты здесь взялся? — спросил Бахметьев.
— Назначили, — ответил Плетнев. — Вчера дела принял. Буду теперь портом командовать.
О дровах Бахметьев уже забыл, зато вспомнил о другом:
— Слушай, я только что на мосту Леню Грессера встретил. И Домашенко из моего класса. А теперь — тебя, бывшего нашего инструктора по минному делу. Вот ведь комбинация!
Плетнев улыбнулся:
— Не забыл, как изготовление торпеды сдавали?
— Еще бы забыть! — и Бахметьев рассмеялся. — Кстати, до сих пор я тебя за это дело не поблагодарил. Не приходилось как-то... А знаешь, Леня говорит, что теперешние без подсказки отвечают.
— Так должно быть, — сказал Плетнев.
Вспомнили о совместном плавании на славном миноносце «Джигит». Бывший их командир — Алексей Петрович Константинов, он же Апостол Павел, — теперь работал в бюро военно-морской пропаганды и по-прежнему рассказывал потрясающие истории. Старшего офицера Гакенфельта расстреляли. Попался на шпионском деле, чего от него вполне можно было ожидать. Вспомнили о своей Северной речной флотилии. От нее много хороших людей осталось. Комиссар Ярошенко, даром что без руки, продолжал работать. Был секретарем райкома где-то на Дальнем Востоке.
Борис Лобачевский учился в минном классе — видимо, всерьез решил стать флагманским минером флота. Рулевой Слепень и еще трое ребят поступили в военно-морское училище. Комендор Шишкин в училище Рошаля[91] обучался на комиссара.
Учиться должны были все. Непременно и как можно скорее, потому что иначе можно было упустить время.
— А ты? — спросил Бахметьев.
— Мне трудно, — ответил Плетнев, — я только четырехклассное кончил. — По привычке потер подбородок и, подумав, добавил: — Математикой занимаюсь. Понадобится.
Потом говорили о будущем. С флотом забот хватало. Нужно было налаживать все сразу: снабжение, корабли и людей. Старики уходили, и это, пожалуй, было к лучшему. Но какими окажутся новые, которых пришлет принявший шефство над флотом комсомол?
— Увидишь, — сказал Плетнев.
Как всегда, он был уверен и спокоен. Звонил телефон, и он отвечал коротко и точно. Приходили люди, и все их дела он разрешал сразу, потому что знал, что нужно сделать. И он был очень доволен своей работой — так по крайней мере казалось Бахметьеву.
Но в одном из перерывов между деловыми разговорами Плетнев, откинувшись в кресле, пробормотал:
— Муть... Канцелярия. — Снова осторожно провел рукой по подбородку и неожиданно спросил: — А ты теперь где?
— На «Лассале», — ответил Бахметьев, — старшим помощником.
— Так, — и Плетнев кивнул головой. — Это хорошо. Плавать пойдешь. — Обвел глазами свой заваленный всевозможными бумагами стол и вздохнул: — Завидую.
Бахметьев вздрогнул. Совсем недавно он с завистью слушал рассуждения Грессера и Домашенко, а только что готов был позавидовать и Семену Плетневу.
— Плавать пойдешь, — задумчиво повторил Плетнев. — Хотел бы я быть на твоем месте.
О дровах Бахметьев так и не вспомнил и вышел из порта с совсем иными мыслями, чем в него пошел.
Отвел Никиту на миноносец и показал ему все, что можно было. С увлечением рассказывал, как что действует, и с не меньшим увлечением разнес кока, у которого в камбузе было грязновато.
Потом за ужином в кают-компании объявил изумленным командирам, что намерен с завтрашнего дня начать систематическую проверку знаний команды по специальностям и предлагает им в этой проверке принять участие. Потом на пять суток отправил на гауптвахту рулевого Сурикова, который упорно не желал отказаться от совершенно непристойного клеша на брюках и вдобавок в непозволительном тоне возражал.
Наконец, уложил Никиту спать в свободной каюте и, вполне довольный собой, сел составлять новое расписание по приборке. Домашенко он не позвонил ни в этот вечер, ни в последующие.
Была весна, и, как весной полагается, по всему кораблю пахло свежей краской.
Только что полностью закончили ремонт, только что приняли боезапас и торпеды, только что разместили вновь прибывших молодых моряков комсомольского пополнения.
Разумеется, Бахметьеву приходилось служить с побудки и до поздней ночи, но корабль быстро приобретал, так сказать, человеческий вид, и это было превосходно.
А еще лучше было то, что командир корабля Борис Александрович Шестовский оказался человеком знающим и требовательным по службе, хотя и несколько суховатым, а комиссаром неожиданно был назначен Егор Лукьянов — тоже весьма деловой мужчина.
Несмотря на весенний холодок, Василий Бахметьев в одном рабочем кителе прогуливался по верхней палубе. Он был доволен всем на свете и, в частности, обедом. За последнее время кормить стали вполне прилично.
На машинном люке, окруженный группой молодежи, сидел старший механик — Бобер Короткевич, с которым он прошлую компанию проплавал на «Пластуне». Он очень рад был снова с ним плавать. Он питал симпатию к этому самому Бобру.
Несколько хуже было то, что в кают-компании оказался еще один человек с того же «Пластуна», а именно пижон Жорж Левидов. Правда, пудриться он уже перестал и свое штурманское дело знал неплохо, но все-таки был довольно поганой личностью.
— Товарищ старший помощник.
Перед ним стоял молодой, только что выпущенный из нового морского училища минер Синько. Рябой и нескладный крестьянский парень, на котором как-то ненастоящей выглядела морская форма. Оправдает ли он надежды своего учителя Лени Гроссера, и вообще что получится из всех этих новых так называемых красных командиров?
— Василий Андреевич, — поправил его Бахметьев.
— Товарищ старший помощник, — упрямо повторил Синько, — механик не дает воздуха для накачки торпед.
Бахметьев пожал плечами. Официальные обращения в разговоре между лицами командного состава были ни к чему, но если Синько хотел их придерживаться — пожалуйста!
— У него мало пару. Обещает дать через полчаса. Я с ним сговорился.
— Есть, — ответил Синько и, приложив руку к козырьку, четко повернулся кругом.
Это Бахметьеву уже совсем не понравилось. Его самого когда-то учили таким солдатским манерам в Морском корпусе, но на кораблях даже в те времена щелкать каблуками. было не принято.
В юности он впитал в себя дух своеобразного гардемаринского свободомыслия, затем воспитывался на миноносцах, где служба шла по-семейному, и, наконец, прошел сквозь всю Гражданскую с не признававшей никаких формальностей матросской вольницей.
Вообще говоря, он многого не понимал, а потому с неодобрением смотрел вслед удалявшемуся Синько. И нисколько не был удивлен, увидев, что один из новых моряков, длинный, худощавый юноша, весьма недвусмысленно усмехнулся.
Впрочем, усмехаться ему отнюдь не полагалось... Особенно столь демонстративным образом. Делать по этому поводу замечание, конечно, нельзя было, но все же познакомиться с иронически настроенным юношей следовало.
— Как ваша фамилия? — спросил Бахметьев.
— Ермашев, — ответил моряк. — А как ваша?
Помощнику командира ни при каких обстоятельствах не полагается терять самообладания, а в иных случаях надлежит вести себя дипломатично.
— Моя фамилия Бахметьев, и я здесь старший помощник командира.
Сказано это было так, чтобы Ермашев сразу почувствовал, с кем имеет дело. Тем не менее ответ снова получился довольно неожиданный:
— Очень приятно.
Бахметьев стиснул кулаки в карманах, но сдержался. Поднимать скандал не имело решительно никакого смысла. Нужно было как можно скорее закончить неудобный разговор. Одно мгновенье он подумал и, точно что-то припомнив, приказал:
— Вызовите мне боцмана.
Приказал для того, чтобы заставить Ермашева от него уйти, потому что собственный его уход выглядел бы отступлением.
— Есть! — с прохладцей ответил Ермашев и не спеша пошел искать боцмана, кстати сказать, Бахметьеву совершенно не нужного.
Весной двадцать третьего года, в самом начале строительства нового, Красного флота, либеральные миноносные традиции, конечно, были не к месту, и Василий Бахметьев только что имел возможность в этом убедиться.
К сожалению, я должен отметить, что из полученного урока он не сделал никаких выводов. Может быть, потому, что ему было некогда — перед первым выходом в море у старшего помощника всегда бывает много работы.
Как бы то ни было, за ужином, взглянув на минера Синько и сидевшего рядом с ним тоже только что выпущенного из училища вахтенного начальника Рафаилова, он недовольно поморщился.
Оба они сидели в новеньких тужурках, точно собирались на берег, а ему отлично было известно, что они никуда не пойдут и после ужина снимут свои тужурки. Кому это было нужно? На кой черт они каждый раз переодевались, когда шли к столу?
Он сам сидел на своем председательском месте в простом рабочем кителе, и парадный вид молодых командиров его раздражал.
Не его одного, впрочем. Жорж Левидов тоже все время неодобрительно посматривал на Синько и Рафаилова и вдруг, набравшись храбрости, заявил:
— Не понимаю, зачем нам ножи подали.
На ужин была отварная треска с картофелем, и Жорж Левидов хотел осторожно намекнуть незнакомому со светскими правилами Рафаилову, что ножом ее резать не полагается.
Намек его, однако, понят не был. Рафаилов ножа из рук не выпустил и продолжал есть с аппетитом. И никто из присутствовавших не пожелал начать дискуссию о правилах хорошего тона.
Наконец комиссар Лукьянов протянул тарелку за прибавкой и сказал:
— Завтра устроим общее собрание.
— В одиннадцать, — подтвердил командир Шестовский.
Сильная струя воды била по палубе, по надстройкам, по висевшему на шлюпбалках моторному катеру. Белая пена шипела под ногами, брызги летели в лицо, и тонкая водяная пыль, сверкая всеми цветами радуги, висела в воздухе.
Палубу осушали швабрами и стирками — деревянными с полоской резины лопатками, медь чистили тертым кирпичом, незакрашенные части орудий и торпедных аппаратов протирали ветошью.
Боцман Илья Герасимович степенно прохаживался из конца в конец по всей верхней палубе и тонким голосом покрикивал:
— Веселей! Веселей! Кончать надо!
И молодежь работала весело. Тоже покрикивала и даже смеялась, но главным образом чистила, скребла и протирала. Словом, старший помощник капитана Василий Андреевич Бахметьев имел все основания быть довольным приборкой.
Уже гудели вентиляторы и горячий воздух маслянистым маревом поднимался над трубами. Уже весь корабль был приведен в порядок и все, как надлежит, закреплено по-походному. Уже молодой минер Синько вместе со своими подчиненными заканчивал изготовление торпед к выстрелу.
Он действовал уверенно и спокойно. Даже своего главного старшину иногда останавливал:
— По порядку. Если сразу все делать, что-нибудь забудем.
А один раз взял ключ у торпедиста, мгновенно установил прибор расстояния, сразу же снова сбил установку и потребовал, чтобы торпедист опять все проделал.
Бахметьев не отрываясь на него смотрел. Когда-то, очень давно, он тоже пришел на миноносец молодым минером. И ни черта, в сущности, не знал. Вынужден был учиться у своего старшины Семена Плетнева.
Почему этот Синько так ловко распоряжается? Неужели сейчас выпускают лучших минеров, чем в его время из его корпуса?
— Вы хорошо знаете свое дело, — сказал Бахметьев, и минеру Синько его похвала, видимо, была приятной.
— Немного знаю, — ответил он и, точно извиняясь, добавил: — Я до училища три года старшиной плавал на этом самом миноносце.
Значит, Синько был из тех, кого раньше называли нижними чинами и не считали людьми. Очень хорошо, что времена переменились. Флот на этом определенно выигрывал.
— Заходите вечером ко мне, — сказал Бахметьев. — Потолкуем о разном.
Потом было общее собрание. Очень странное и совершенно не похожее на все, что он видел до сих пор.
Обычно на таких собраниях комиссары, а вслед за ними командиры кораблей произносили длинные нравоучительные речи, а команда преимущественно молчала или выступала по вопросам, к службе прямого отношения не имеющим.
Тут было все наоборот. Комиссар Лукьянов, как всегда точно и кратко, рассказал о задачах предстоящего плавания. Занял всего пять минут.
Командир корабля Шестовский совсем не выступил. Он сидел за столом, прямой и слегка высокомерный, и смотрел куда-то вдаль поверх голов собрания. Зато говорила команда. Сперва исключительно комсомольская молодежь, а потом старики. И говорила она вещи, по мнению Бахметьева, просто неожиданные.
Ученик трюмный Поляков утверждал, что в помещениях было недостаточно чисто, и предлагал общие приборки сделать более частыми.
Сигнальщик Щетинин признавался, что недостаточно знает семафор и азбуку Морзе, а потому требовал, чтобы со всеми молодыми сигнальщиками непрерывно проводились занятия по этим предметам.
Электрик Благой заявил, что с вахтенной службой дело обстоит неблагополучно: поднятая на стенку сходня сползла и угрожала обвалиться, а вахтенный на юте не обратил на это никакого внимания; ночью шел дождь, и никто не подумал о том, чтобы закрыть машинные люки.
Говорили о дисциплине, об учебе, о судовых работах. И ни слова о еде, обмундировании или увольнении в отпуск. Это было невероятно.
Но комиссар Лукьянов, опершись локтем о стол, кивал головой и чуть улыбался. Он, видимо, знал, что так и должно было быть. И время от времени явно поддразнивал выступавших. Говорил: «Ладно, ладно», — и прищурившись слушал, когда ему доказывали, что дело обстоит совсем не ладно.
Наконец Бахметьев не удержался и встал. Ему еще никогда не приходилось говорить на общих собраниях, но, против всяких ожиданий, это оказалось совсем легко. Может быть, потому, что он думал так же, как и все они, и тоже волновался.
Ему кричали: «Правильно!» а когда он кончил, дружно аплодировали. Он сел красный и смущенный и, садясь, поймал на себе холодный, почти иронический взгляд командира корабля Шестовского.
Но теперь на какую угодно иронию ему было просто наплевать. В этот день они выходили в море, и с этого выхода для всего корабля начиналась совершенно новая, замечательная жизнь.
Перед съемкой пообедали. К обеду Бахметьев побрился и надел новую тужурку.
Ермашев оказался учеником рулевым и, между прочим, на редкость способным — с первого же раза превосходно лежал на курсе, в то время как его товарищи просто безбожно катались из стороны в сторону.
Плавать с одним опытным старшиной-рулевым и тремя учениками — сплошное мучение. Поэтому Ермашев для корабля был, так сказать, даром небес, однако хвалить его покамест не следовало. Нужно было сперва к нему присмотреться и понять, что он за человек. Кстати, почему он так неопрятно выглядел?
Бахметьев выждал, пока Ермашев сменился с руля, и подозвал его к себе:
— У вас грязное рабочее платье.
Ермашев шагнул вперед, остановился вплотную перед Бахметьвым и громко сказал:
— Отдайте в стирку с вашим бельишком — будет чистое.
Все, стоявшие на мостике, как по команде, повернулись в их сторону. Командир корабля Шестовский опустил бинокль, усмехнулся, комиссар Лукьянов поднял брови и наклонился вперед, а штурман Жорж Левидов, явно перепугавшись, точно страус спрятал голову в свой штурманский ящик.
Странно, Бахметьев не ощущал никакого волнения. Он даже не подумал о том, что выходка Ермашева была оскорбительной. Только вспомнил, что по долгу службы немедленно должен принять соответствующие меры. А потому, взглянув Ермашеву в глаза, сказал:
— Вы будете арестованы.
— Вот что! — закричал Ермашев. — Ты меня арестуешь? — Но сразу осекся. Комиссар Лукьянов положил ему руку на плечо и, внезапным движением повернув его лицом к трапу, негромко приказал:
— Ступайте!
И Ермашев ушел, потому что сопротивляться Лукьянову не мог. Но на трапе повернулся и, оскалившись, неизвестно кому погрозил кулаком.
— Товарищ командир... — начал Бахметьев, но Шестовский остановил его рукой.
— Можете не докладывать. Я сам все видел. — Лицо у него было брезгливое и холодное. На Бахметьева он смотрел так, точно именно он был виноват во всем случившемся. Еле слышно сказал: — Вот они, ваши любезнейшие, — и, повернувшись к Лукьянову, сразу стал выглядеть озабоченным и даже слегка взволнованным: — Что-нибудь придется предпринять, товарищ комиссар.
— Что-нибудь? — переспросил Лукьянов. — Двадцать суток, а не что-нибудь, товарищ командир.
Конечно, через несколько минут весь корабль уже знал о происшествии на мостике.
О нем говорили на верхней палубе и внизу, в жилых помещениях и даже в машинах и кочегарках, где оно, каким-то непонятным образом, сразу же стало известным.
Волна быстро бежала вдоль борта, белая пена высоким буруном поднималась за кормой, весь корпус дрожал сильной дрожью, и казалось, что сам миноносец охвачен тем же волнением, что и его команда.
Больше всего людей собралось в носовом кубрике вокруг сидевшего на рундуке бледного как полотно Ермашева. Это был почти митинг, и очень решительно настроенный митинг.
— Офицерье! Гад! — выкрикивал Ермашев. — Мы таких десятками стреляли! Беляк! Кадет!
— Хватит! — вдруг перебил его сигнальщик Щетинин. — Хватит орать!
— Только комсомол своим поведением позоришь, — сказал ученик трюмный Поляков и с сердцем добавил: — Дурак!
— Хуже, чем дурак, — поправил электрик Благой. — Враг, вот ты кто. Форменный враг.
Весь круг угрожающе приблизился к Ермашеву, и он отшатнулся назад.
— Да что? Да что? И сказать, что ли, нельзя?
— Нельзя, — ответило ему несколько голосов сразу.
И вечером, когда миноносец отдал якорь на Отдаленном рейде, комиссар Лукьянов пришел в каюту к Бахметьеву. Закрыл за собой дверь, взял со стола папиросу и закурил.
Бахметьев знал, что своего гостя ему торопить не следует, а потому, отложив в сторону книжку и повернувшись в кресле, терпеливо ждал.
— Команда нами недовольна, — вдруг сказал Лукьянов, — что мы Ермашеву двадцать суток дали.
— Как так недовольна? — удивился Бахметьев.
— Говорят: мало. Под суд отдать надо, — и Лукьянов, нагнувшись над столом, осторожно стряхнул пепел. — Вот какие люди к нам пришли.
— Превосходные, — согласился Бахметьев. — Работать можно.
Но все-таки многого он не понимал: откуда взялась эта прямо-таки болезненная наглость Ермашева? Почему комсомольцы Баулин и Халит отказались чистить картошку?
— Объясни, — попросил он Лукьянова, и тот ответил не сразу:
— Людей знать надо. Тогда не будешь удивляться, когда с ними что случается, — и, побарабанив пальцами по столу, приступил к самому объяснению: Халит у себя на родине был секретарем райкома. Когда на флот призвали, думал опять за письменным столом сидеть и руководить, а тут пришлось идти на камбуз. Баулин — просто неорганизованная личность, Пошел за Халитом, чтобы побузить. Однако, — закончил Лукьянов, — мы с ними поговорили по душам. больше таких штук не будет.
— А Ермашев?
Лукьянов снова задумался и, раньше чем заговорить, расплющил в пепельнице докуренную папиросу.
С Ермашевым, объяснил он, дело обстояло похуже. Он в Гражданскую войну был контужен и теперь все обижался. Впрочем, парень он был развитой и толковый. Должен был выправиться.
— Каким образом?
— Не беспокойся, — ответил Лукьянов. — Работа человека всегда обломает, а тут еще товарищи помогут. Года через три нашего Ермашева не узнаешь.
Бахметьев пожал плечами.
— Факт, — сказал Лукьянов и, подумав, добавил: — Тебе нужно все про них знать. Про каждого из них. Понятно?
С этим, конечно, спорить не приходилось. Теперь между командирами и командой должна была существовать полная близость. И совершенно неожиданно Бахметьев вспомнил о другом.
— Слушай, — сказал он, — Шестовский плох. Вовсе плох, и его ничем не обломаешь.
Он уже совсем забыл о том, что когда-то знал Шестовского в корпусе, а потом на минной дивизии. Его прежние понятия о товариществе уже окончательно сменились новыми, совсем иными. Шестовский был ему чужим.
— Знаю, — ответил Лукьянов. — Однако пока что он нам нужен. Дело знает, — и, помолчав, закончил: — Обожди года три, не все сразу.
Комиссар Лукьянов оказался прав. Это были очень непростые три года. Приходили все новые и новые люди, и всех нужно было учить, и очень многому учиться самому.
И пожалуй, труднее всего было жить в мире и согласованно работать с холодным и враждебным ко всему новому, но чрезвычайно осторожным в своих поступках командиром корабля Борисом Александровичем Шестовским.
Но через три года после того самого первого выхода в море «Лассаль», стоя у стенки, снова готовился начать кампанию, и теперь в его командирской каюте вместо Шестовского сидел Василий Андреевич Бахметьев.
Шестовского демобилизовали с флота за несоответствие занимаемой командной должности. Осторожность его все-таки не помогла. Сдавая дела, он пытался язвить, но это дешево стоило — Василий Андреевич чувствовал себя превосходно.
Во-первых, он недавно женился на чудесной девушке. Нет, во-первых, он наконец получил корабль, а женился только во-вторых. Но, как бы то ни было, у него теперь имелся надежный тыл и две солнечные комнаты с окнами на Летний сад. И Никите, конечно, было теперь лучше.
А корабль был замечательный. Старый Бобер Короткевич привел в полнейший порядок все его механизмы, и теперь можно было ни о чем не беспокоиться.
А люди подобрались такие, что лучше не надо. Комиссаром остался все тот же Егор Лукьянов, старшим помощником стал Синько, а минером на его место был назначен только что выпущенный из училища Михаил Леш. Флот действительно оказался маленьким, и они все-таки снова встретились. Это было очень приятно.
— Да, — ответил Бахметьев, услышав стук в дверь своего командирского салона, и, обернувшись, чтобы увидеть, кто к нему пришел, стремительно вскочил с кресла. В дверях стоял Семен Плетнев.
— Ну, здравствуй, — сказал он. — Тебя можно поздравить, верно?
— Запросто, — ответил Бахметьев и тоже протянул руку. — Здравствуй!
Поздоровавшись, Плетнев сел на диван и осмотрелся по сторонам. Командирский салон «Лассаля» ему определенно понравился: свежевыкрашенные светло-голубые переборки, стол и книжные полки полированного красного дерева, шелковые занавески на иллюминаторе.
— Хорошо живешь.
— Неплохо, — согласился Бахметьев. — Совсем неплохо.
— А чаем почему не угощаешь?
— Есть! Сейчас будет, — и Бахметьев нажал кнопку звонка. — Кстати, сегодня ухожу в море.
Плетнев кивнул головой:
— Слыхал, — выпрямился и похлопал себя по верхнему карману кителя. — Ну, а теперь меня поздравляй.
— С чем?
— Вот здесь предписание лежит. Тоже плавать иду. Старшим помощником на заградителе «Третье июля». Упросил начальство.
Для того чтобы с большого поста командира порта пойти помощником на заградитель, нужно было очень сильно любить свою морскую профессию. Впрочем, он и сам ее любил и теперь не собирался менять ни на какую другую.
— Правильно сделал, — сказал Бахметьев.
— Не совсем, — и Плетнев вздохнул. — Не знаю, как справлюсь. Я ж ничему не учен.
— Ты не справишься? Брось! — Это было очень похоже на один их давний разговор, и Бахметьев невольно улыбнулся: — Помнишь, как ты меня уговаривал, что я могу командовать?
— Да, — не сразу ответил Плетнев, — помню, — и, еще подумав, закончил: — Тоже справлюсь, конечно.
Вошел кают-компанейский вестовой. Бахметьев попросил его в срочном порядке организовать чай и снова повернулся к Плетневу:
— Твой пароход сейчас на Отдаленном, а мы как раз туда идем. Хочешь, подвезу?
— Я за тем и пришел. Чемодан в коридоре.
Пили чай и разговаривали о составлении судовых расписаний и прочих специфических обязанностях старшего помощника. Плетнев хотел узнать как можно больше и не давал разговору сбиться в сторону.
Потом вместе поднялись на мостик и стали сниматься. Плетнев молчал, но, видимо, старался не пропустить ни одной мелочи. Снялись, вышли в ворота гавани и повернули на вест.
Весь поход простояли рядом, почти не разговаривая, очень довольные жизнью и друг другом. Когда наконец в положенном месте отдали якорь, снова спустились в командирскую каюту и там распрощались. Плетнев спешил к себе на корабль.
В той же каюте они снова встретились месяца полтора спустя при довольно трагических обстоятельствах.
«Лассаль» вместе с двумя заградителями стоял на якоре примерно в пяти милях от берега. Дул свежий ветер, к ночи поднявшийся баллов до семи, и в двадцать три часа Бахметьеву с вахты доложили, что мимо борта проносит катер с одного из заградителей. У катера, видимо, не работает мотор, и он терпит бедствие.
В таких случаях долго размышлять не приходится. Бахметьев приказал немедленно спустить свой катер и оказать помощь. Кроме того, на всякий случай приготовиться к съемке с якоря. И естественно, сам вышел на верхнюю палубу.
Длинная, темно-серая с белым волна скользила вдоль корабля, пена, срываясь с гребней, летела по воздуху, глухо гудели туго обтянутые ванты. Что из всего этого должно было получиться?
Моторный катер с командой уже висел над водой, и старший помощник Синько, стоя на рострах и перегнувшись за борт, руководил спуском. В любое мгновение любой волной катер могло перехлестнуть, опрокинуть, в щепы разбить о борт миноносца, раньше даже, чем будут отданы тали. Малейщая оплошность была гибельной, но никакой оплошности не произошло.
Катер благополучно шлепнулся на волну и сразу же дал ход. Молодежь толково распорядилась. А ведь всего лишь года три тому назад решительно ничего не умели делать.
Бахметьев вернулся к себе, лег на диван в салоне и попытался читать, но не смог. Закрыл глаза и попытался ничего не думать, но из этого тоже ничего не вышло. Весь корабль вздрагивал от ударов волны, и каждый раз наверху коротко гремел якорный канат. В такую пору катер посылать, конечно, не следовало, но что же было делать?
С мостика донесли, что начался дождь и оба катера исчезли из виду. Как они теперь найдут друг друга, а потом вернутся? Может, лучше было сразу сниматься и идти на помощь кораблем? Нет, это заняло бы слишком много времени.
Пришел Лукьянов, с виду как всегда спокойный и даже безразличный. Пришел и сел у стола, забыв снять фуражку. Ничего не сказал.
Часы над дверью тонким звоном отбили половину — катер ушел уже двадцать минут тому назад. Особенно большая волна всей своей тяжестью обрушилась на полубаке, и от встряски на столе задребезжал чайный стакан.
Дальше ждать было невозможно. Бахметьев вполголоса выругался и вскочил на ноги, но сразу же в дверь постучали. Это был рассыльный с мостика.
— Дождь прекратился, товарищ командир. Наш катер возвращается, а другого не видно.
Неужели они возвращались, не выполнив своего задания? Нет, это было нвозможно. На катере пошел Михаил Леш, а он никогда так не вернулся бы.
— Лекарского помощника ко мне, — приказал Бахметьев и, повернувшись к Лукьянову, пояснил: — Надо приготовиться принять спасенных.
Он не ошибся. Через пять минут катер вместе со спасенными был на борту. И насквозь промокший Леш, такой же мокрый, как тогда на «Дикой дивизии», стоял перед ним.
— Товарищ командир, их катер затонул. Мы успели поднять всех, кроме одного человека.
Рядом с Лешем стоял Семен Плетнев. В самый последний момент, когда катер переворачивался, он ухитриться вывихнуть себе руку, но все-таки выплыл.
— Вода теплая, — пояснил он, — легко.
— Товарищ лекпом! — позвал Бахметьев, но Плетнев его остановил.
— Не надо, мне твой минер уже вправил.
— Это когда-то была моя специальность, — напомнил Леш.
Да. И над этой специальностью он как-то раз посмеялся. Некстати посмеялся.
— Ступайте переоденьтесь, — сказал Бахметьев.
Отправить Семена обратно на «Третье июля» не было никакой возможности, и всю ночь за бесконечным чаепитием они просидели в командирской каюте «Лассаля». Сперва говорили о службе.
Плетневу на «Третьем июля» приходилось туго. Командиром попался чудак какой-то: все ходил и играл спичечным коробком. Подкинет большим пальцем и поймает в воздухе. Очень ловко. А делом не интересовался и почти ни во что не вмешивался. Как же у него учиться? Бахметьев сочувственно кивнул головой. Он сам тоже побывал в таком положении.
И дисциплина на корабле была довольно странная. Если можно так выразиться «производственная». Люди отлично работали по специальности, но будто принципиально не хотели выглядеть военными. Одевались как попало и отвечали черт знает как. Никакой четкости, никакой налаженности.
— Не годится, — сказал Бахметьев. — Надо требовать.
— Я и требую, — отвечал Плетнев и с сокрушением добавил: — Только по-настоящему еще не умею требовать.
И сам корабль был в достаточной степени фантастичным. Построенный чуть ли не в тысячу восемьсот восемьдесят первом году, он теперь еле ползал и на ходу весь трясся. Его недаром прозвали «индийской гробницей». И не было никаких сил бороться с населявшими его маленькими желтыми муравьями.
— Серу пробовал? — спросил Бахметьев.
— Некогда было, — и Плетнев, качая головой, налил себе еще один стакан чаю.
Корабль был как музей какой-то. Всевозможные устройства, оставшиеся еще от времен парусного плавания, всякие идиотские, уже никому не нужные приспособления. Он пытался как-нибудь бороться со всеми этими реликвиями, но сделать ничего не мог. Боцман оказался тоже музейной редкостью и горой стоял за старину-матушку.
— Дай ему сколько-нибудь суток, — посоветовал Бахметьев.
— Давал, — ответил Плетнев. — Не помогает.
Главное, конечно, было в том, что он зачастую не знал самых простых вещей. Ему нужно было учиться, учиться и учиться. Кажется, намечалась возможность это сделать. При Военно-морской академии должны были открыть соответственные курсы. Но что делать теперь?
— Не унывать, — сказал Бахметьев.
Плетнев тряхнул головой. Он и не унывал. Только все-таки очень завидовал Ваське Бахметьеву, бывшему господину Арсену Люпену. Казалось бы, человек в свое время в Морском корпусе только всяческие пакости начальству устраивал, а вот все-таки теперь имел систематическое морское образование.
И от этого у него на корабле все было слажено, люди выглядели людьми и хорошо работали.
— Не от этого, Семен, — возразил Бахметьев. — Я у тебя больше научился, чем в корпусе.
Но Плетнев не обратил на его слова внимания.
— Вот рулевой на твоем катере. Просто мастер своего дела. Артист. Так на волне разворачивался, сто любо-дорого смотреть.
— Ермашев? — и Бахметьев улыбнулся. — Артист, конечно. Только знаешь, друг, если бы я с тобой не был знаком, он у меня совсем другим артистом вышел бы.
— Да? — машинально спросил Плетнев, который теперь думал уже о чем-то совсем другом.
— Да, — сказал Бахметьев, которому очень хотелось рассказать всю историю воспитания Ермашева.
— Ну и ладно, — совершенно некстати ответил Плетнев, и это было обидно. Что он, засыпал, что ли? Почему не мог как следует разговаривать?
Наступила тишина, и, чтобы что-нибудь сделать, Бахметьев повернулся и включил вентилятор. Потом повернул его на Плетнева: пусть проснется.
— Слушай, — вдруг сказал Плетнев, — ты женат?
— Женат, — ответил Бахметьев. — Кажется, удачно, и сын со мной остался от моего первого брака.
— Сын, — повторил Плетнев. — А вот у меня сына нет. Помнишь Катерину? Ту, к которой ты из корпса ходил. Девять лет с ней женаты, а детей нет. Обидно.
Это было совершенно неожиданно, и Бахметьев промолчал. Да и что он мог ответить?
— Думали приемыша какого-нибудь взять, — продолжал Плетнев, — да все не попадался. Одного я как-то привел, да он удрал. Вот теперь собаку держим.
Снова наступила тишина, и наконец Плетнев встал:
— Ладно, уже к шести время подходит, и ветер как-будто улегся. Может, отправишь меня на мою квартиру?
— Есть, — ответил Бахметьев. — Сейчас прикажу спустить катер.