…Теперь я знаю, как нужно писать домой: добавляя к каждому предложению маленькую гирьку юмора. Примерно так: давайте, дети, послушаем сказку и посмеемся с Алеси Премудрой (а то ж! считала себя таковой, идиотка), что преет в гипсе при тридцати пяти по Цельсию в месяце октябре. Лежит, краса, и не может подняться, взять из холодильника стакан воды. А где же ее королевич? Известное дело: воюет с Кощеем Бессмертным, империализмом американским. Одно лишь счастье: навещают беднягу подруги — Лида, Ирина да Ольга, то хлеба кусочек, то сигарет принесут. Что же о вас, родные мои в Беларуси, правду об этом узнаете вы в свое время. Не надо, ох дети, не надо бросать в огонь лягушечью кожу раньше срока, потому как заканчивается это печально. Хотя куда уж хуже…
Мой родной город сейчас с головой укрыт пурпурным плащом осени. На Кубе деревья не сбрасывают листья: у них, как и у жителей здешних мест, перманентный праздник жизни и лета. И больше всего мне не хватает именно осенних деревьев, деревьев-паломников, что отправились поклониться святыням, — без листвы им легче и молиться, и плакать; не хватает озябшего, в гусиной коже мелких звезд, неба над Березиной, сюрреалистической акварели бледно-лиловых сумерек и тишины, что зреет в стволах до весны, словно медленная кровь. Память с хитростью наемного убийцы всюду соорудила для меня ловушки, втянув в сговор невинные предметы, вот, к примеру, это платье, в нем я танцевала на выпускном балу с мальчиком и была немножко влюблена, и потом мы поцеловались с ним у подъезда; если я надену платье здесь, в нем умрет его душа, которую я вдохнула в эту вещь тем поцелуем, как некогда Господь вдохнул душу в меня саму. А собственно говоря, где она — моя душа? На острие иголки, иголка в яйце, яйцо в утке, утка в сундуке, сундук на дубе осеннем покачивается в тридевятом царстве. А где оно, то царство? Вот и вспоминай теперь, краса ненаглядная…
Что это ты, мать, вместо иронии в ностальгию бросилась, что ли? По своей стране почетных доноров? Кстати, твое нахождение здесь есть результат свободного выбора, не так ли?
Все наши сегодняшние кресты — это вчерашние свободные выборы.
«Ну а теперь о практическом: вообрази, сестричка, живем мы на те гроши, которые выручили от продажи нейлоновых лент, что дома по пятьдесят копеек за метр, да хозяйственных сеток по восемьдесят копеек (загнали по десять рэ, то бишь песо, мало, дурочка, привезла). Всего продали больше чем на двести песо — а кто надо мной смеялся за купленные в ГУМе шестьдесят метров ленты? Впрочем, я и сама смеялась над Рейнальдо, просто не могла вообразить, что эти ленточки станут почти единственным источником нашего существования здесь. Ох, надо было ерунды этой купить раз в двадцать больше. Ты спрашиваешь, устроился ли Рейнальдо на работу; да, он отслужил в армии и долго искал себе место, в Сантьяго есть институт Солнечной Энергии (уж не знаю, что за разработки там ведутся, может, как научить кубинцев обходиться вообще без пищи, потребляя энергию светила напрямую?), но туда его не взяли. Сейчас он уже около месяца работает в лаборатории атомной электростанции в провинции Ольгин; я с Кариной пока остаюсь в Сантьяго: не для того увозила ее из Беларуси, чтобы поселиться в двух шагах от ядерного реактора. К тому же жить там негде, мужу выделили только койку в общежитии и талоны на питание один раз в день в столовке его Чернобыля, которого в случае чего хватит на всю Кубу, — так я ему и сказала. Поссорились, конечно. Но самое главное, что зарплата его — смешно сказать! — составляет сто девяносто песо. Прожить вчетвером (Фелипа никогда не работала) на такие деньги, разумеется, невозможно. Поэтому я озабочена поисками работы, ведь уже закончила школу языков для иностранцев и — поздравь меня! — получила диплом. С вязанием тоже кончено: в магазинах для беременных меня уже знают. Так что ты, солнышко, помоги. Когда будешь писать ответ, положи между страницами один метр ленточки, конверт потом прогладь утюгом. Сейчас в моде здесь желтые и голубые. В другой раз можешь прислать кружева, что по тридцать копеек метр, их рвут из рук по восемь песо…»
Рейнальдо с Фелипой подсчитали, что письмо с лентой придет как раз к Рождеству: «Вот мы и зажарим цыпленка на праздник!» Удивительные люди! Они продавали метр ленточки и радовались, что сегодня не лягут спать голодными. А завтра — завтра их не интересовало. Как быстро мой любимый согласился жить за счет СССР — в данном случае это означало за счет моей матери, зависеть от которой мне хотелось меньше всего. Поэтому я упрямо ходила по конторам в поисках работы, чтобы везде услышать одно и то же: «Товарищ, для вас ничего нет». Наши встречи с мужем — а приезжал он теперь раз в месяц, Ольгин — неблизкий свет, билет того-сего стоит, — обычно заканчивались ссорами («Какая дикость — две отдельных очереди в магазине: для мужчин и для женщин!» — «Мужчины работают, их время надо беречь». — «Но твоя сестра тоже работает, чем она хуже мужчин?» — «Дело женщины не работать, а рождать солдат для Революции!» — ах, amigo, если бы ты только знал, что почти слово в слово повторяешь «фашиста» Ницше! — «На каком цинковом столе лежит ваша истина? Какая бирка привязана к ее окоченевшей ступне? Самый честный из вас, Че Гевара, понял, что победа революции — пиррова, потому и выбрал смерть, отправившись в Боливию!» — «Что можешь понимать в Революции ты, женщина!» — и так далее, по новому кругу), — впрочем, не только наши — ко мне все чаще прибегала со слезами на глазах сама Лида Руцевич:
— Снова с Армандо неделю не разговариваем. Показала ему заметку в «Известиях», ту, «Аресты в Гаване». Ты знаешь, что он сказал? «Правильно. Всех надо расстрелять». Как жить дальше, а?
Лида смотрит на меня так, будто я сейчас покажу ей выход — этакую триумфальную арку, которая не превратится в новую ловушку. Ее муж Армандо как-то подвозил меня в микрорайон с красивым названием Барко-де-Оро, что означает Золотой Корабль, там живет Ирина, с которой мы, несмотря на разницу в возрасте, подружились. Был сезон дождей, на автобусной остановке безнадежно стояла семья с маленькой девочкой, — Армандо довез их до самого дома: «Чтобы малышка не простудилась!» А тех, в Гаване, — расстрелять…
— Он думает, — всхлипывает Лидка, — что на те восемьдесят песо, которые выдает мне каждый месяц, можно прожить! Он и не подозревает, что все продукты в его холодильнике — с советских судов. Он считает, идиот, что все на Кубе живут так, как мы! Эх, бляха-муха, пришло время устроить ему «особый период»: тархету в руки — и марш в магазин за мандадо! Будет ему тогда социализм или смерть…
Я представила себе Армандо Лопеса в той очереди за детской обувью (по тархете — две пары в год, и попробуй еще получи), из-за которой не спала минувшую ночь. С вечера толпа расположилась лагерем у магазина «La Habanera», что означает «Гаванка». Женщины сидели просто на тротуаре, в два часа ночи была первая перекличка, в шесть утра — вторая, к открытию, как обычно, подоспели две полицейские машины, но стекло в витрине все равно высадили. Время от времени к нам в дом вносили потерявших сознание беременных. Сутки без сна, воды, еды, на солнцепеке — каким убежденным коммунистом надо быть для этого, компаньеро Лопес!
Пришло долгожданное письмо от сестры. Конверт был вскрыт и грубо заклеен — разумеется, никаких лент в нем не оказалось. Так что Рождество мы встречали скромно: несколько зеленых апельсинов, рис, бутылка «Habana Club». Рейнальдо озадаченно скреб макушку, а на меня напал истерический смех: как раз неделю назад у меня украли расческу, — расчески в Сантьяго не купить! — и передо мной стояла дилемма: не расчесываться год, до поездки в Беларусь, или обриться наголо, — а тебе, любимый, для полного комплекта — еще одна цитата из Ницше: «Только там, где заканчивается государство, начинается человек».
…Корень всех войн и революций — в различии цветных слайдов в проекторе сознания, потому что именно они — а не наоборот! — создают картинки на простыне экрана: для одного это триллер с ужасами, для другого — комедия про банановый рай, для третьего — античная трагедия рока, для четвертого — сентиментальное порно и т. д. Разница культур и индивидуального опыта уменьшает наши шансы на взаимопонимание. Но я все же хотела спасти нашу любовь, amigo mio, я училась прощать — даже когда ты тайком от меня отнес наши обручальные кольца в магазин свободной торговли, на двадцать шесть долларов завесили те узенькие ободки, как раз хватило тебе на вентилятор, ведь в том твоем Чернобыле, разумеется, без вентилятора не обойтись; даже когда ты показал мне на улице молодую негритянку, которая шла вульгарно-зазывной походкой, виляя бедрами: «Она ходит как королева! Не сравнить с тобой!»; даже когда твоя мать после очередного нашего с нею спора («Я хотела научиться у тебя коммунизму!» — «Не хватало мне еще быть наставницей идиотизма!») едва не бросилась на меня с кулаками, и только крик Карины: «Бабушка! Маму нельзя трогать!» отрезвил ее, — я все еще надеялась на что-то, я искала способа обмануться, хотя все было ясно с самого начала.
Любовь — просто долька апельсина под ногами марширующей толпы.
Апельсиновое деревце радуется своей красоте; оно растет посередине дома, прямо в патио, внутреннем дворике.
— Как же это — без крыши над головой? А если псих какой залезет?!
— Успокойся, ты не в Совке, — Ирина жарит на сковороде зеленоватые кофейные зерна. — Сейчас ужинать будем, да и заночуешь у меня — видишь, какой дождь.
Пол из кафельной плитки идет под уклон, и в доме сухо. Что за роскошь, Господи, после моего ласточкиного гнезда — спать под апельсиновым деревом! Под звездами!
— Преступности в нашем понимании, той дикости и бессмысленной жестокости извращенцев здесь нет, — продолжает хозяйка. — Воруют, конечно, много. Но гулять по Сантьяго можно хоть до утра абсолютно спокойно.
— Счастливая ты, Ирка. Дом у тебя большой, муж хороший…
— Ты считаешь? — усмехается Ирина.
История Ирины, рассказанная в патио под апельсиновым деревом
Мать от меня отказалась в минском роддоме, ну а отец в таких случаях обычно не находится. Выросла в интернате. Когда мне исполнилось двенадцать, меня изнасиловали четверо старших ребят. Руки моими же трусами связали, разжали зубы, влили в горло водки. Дирекция быстренько инцидент замяла, меня ж еще во всем и обвинили: мол, пьяная была, сама подставилась. С того дня у меня в горле как будто сжатая пружина засела — и при малейшем знаке внимания со стороны мужиков угрожала вырваться криком, слезами. Училась одержимо: это помогало забыться. Красивая была, но стоило кому-нибудь проявить интерес, как пружина приходила в движение: сердцебиение, холодный пот, внутренняя трясучка, словом, все классические признаки фобии, я этот диагноз потом в медицинской книжке вычитала. Однажды под Новый год сильно простудилась, валялась с температурой в общежитии. Мои соседки по комнате разъехались по домам, ну а мне ехать было некуда. Вдруг стук в двери. «Ойе, сеньорита, простите, паджалуста!» Альберто ошибся дверями. Судьба моя ошиблась дверями... Нет, его я не боялась: кубинцев воспринимала как детей — добрых, наивных. «Ойе, сеньорите совсем плохо!» Убрал в комнате, приготовил ужин, даже елочку украшенную откуда-то приволок. Впервые в жизни кто-то позаботился обо мне, сделал для меня праздник! Болела я тогда долго, оказалась пневмония. Альберто бегал по аптекам, варил мне бульоны, а главное, не приставал: «Не это, Иричка, главное». Через два года мы поженились. На коленях стоял, молил меня поехать на его остров Свободы, ласковыми словами называл, каких в детстве слышать не довелось.
Сначала все было чудесно. Муж любил меня бешено, даже обругал одну местную красотку, что глаз на него положила. Тут, в Сантьяго, он поступил в университет: я настояла. Пять лет работала как проклятая, уже Димка родился, потом — Петька. Альберто только учился. Ну и выучился — на мою голову. Но еще до этого… Мы прожили в Сантьяго полгода, когда я спохватилась: мы с мужем нигде не бываем, кроме карнавалов и вечеринок. Неужели здесь нет никаких культурных учреждений? Есть, ответил тогда Альберто презрительно, и театр, и консерватория, и библиотеки, и музеи тоже есть, только ходят туда одни пидеры. «Я пойду в театр?! Я буду читать книги?! Ты что — хочешь, чтоб меня считали мариконом?!» Музыку истинному мачо предписывалось слушать также не всякую: в почете были латиноамериканские танцевальные ритмы, а Хулио Иглесиас, Роберто Карлос и даже Хуан Мануэль Серрат, по мнению мужа, предназначались для женщин и голубых. Только приехав в Сантьяго, я с ужасом осознала, что половину моего словарного запаса составляют непристойности. Все эти кохоне, ла пинга, куло, каррахо, что я за три года совместной жизни с Альберто усвоила, вызывали краску стыда у пожилых белых сеньор в изящнейших соломенных шляпках и с дореволюционными кружевными зонтиками от солнца, видела таких? Их в кинотеатре, книжном магазине еще можно встретить. Я купила учебник классического испанского. Впрочем, среди друзей Альберто не было таких, кто оценил бы мои усилия по самосовершенствованию.
Однажды муж прилюдно залепил мне пощечину за то, что я, окликнув его в толпе, произнесла, по белорусской привычке, «а» в окончании его имени. В испанском, ты знаешь, на «а» заканчиваются только женские имена. Он просто взбесился тогда. «Ты — бруха, идиотка! Думай, что говоришь, женщина! Кто эта грязная шлюха Aльберта, которую ты зовешь?! Покажи мне ее! Что подумают обо мне все вокруг — что я пахарито?! Хватит того, что в твоей стране, где все говорят так, словно рты у них набиты дерьмом, я терпел унижение, здесь будет по-другому! Я — самец, меня зовут Aль-бер-то, научись выговаривать это!» Потом, правда, просил прощения.
О том, что кубинский мачо крайне озабочен подтверждением своей мужественности, я узнала еще в Беларуси, когда Альберто рассказывал мне, как на пару с другом «снимал» девочек по субботам, — для этого в Сантьяго, как ты понимаешь, достаточно выйти на улицу. Иногда в комплекте с красоткой попадалась уродливая подружка, но делать было нечего, приходилось спать с ней — иначе заработаешь славу пахарито. Правда, в следующий раз дурнушку получал друг. Или взять школьные забавы Альберто: после церемонии возложения цветов к памятнику Хосе Марти собирались у кого-либо на квартире и устраивали групповушки. Я тогда думала — подростки, что с них взять… Ошибалась. После того как пару лет прожила с Альберто на острове, мне начало казаться, что все мужчины, которые живут вопреки кодексу мачизма, — геи. Не веришь? Разве ты сама не видишь, что здесь любой обладатель хороших манер, который не кричит через всю улицу проходящей потаскушке «Как дела, куколка? Иди сюда!» и прилюдно не почесывает половые органы, приобретает славу пахарито?Дались им эти гомосексуалисты!
Выучила я таки Альберто — стал директором института Солнечной Энергии. Секретарши, лаборантки, научные сотрудницы… и все зовут на пляж, в дом свиданий. В Сантьяго есть целые кварталы таких домов, где любовникам на два-три часа выдают ключ от номера. Паспорт, как ты понимаешь, не спрашивают. А хоть бы и спросили: в паспорте кубинца ты не найдешь отметки о браке. Не веришь? Посмотри у своего. Может, и правы они, иначе некоторым здешним сеньорам пришлось бы несколько паспортов за жизнь сменить. Раньше, идя по улице с кубинкой, я удивлялась беззаботно брошенной фразе: «Вот в этом доме растет ребенок от моего мужа…» А теперь сама могу такой дом показать. Девице едва исполнилось шестнадцать, а ее уже называют tortillera. Знаешь, что такое тортилья? Зажаренная с обеих сторон яичница с кусочками мяса внутри. А если говорить о женщине, это любительница сразу с двумя мужиками развлекаться… Спрашиваешь, любит ли она Альберто? Ты меня удивляешь. Женщины здесь не понимают тех романтических чувств, которые портят кровь экзальтированным славянкам. Для большинства из них любовь прежде всего секс. Некоторые не постесняются при тебе клеиться к твоему мужу. И если мужчина отказывает, назавтра отвергнутая особа в очереди за продуктами расскажет об этом всему кварталу. Разборчивому кавалеру будут кричать на улице: «Эй, пидер!», какой-нибудь пожилой сосед обязательно посочувствует: «И давно это с тобой, мучачо? Может, не поздно к доктору?» Да мой муж лучше горло себе перережет, чем вынесет такое. «Я не хочу изменять тебе, — говорит теперь Альберто, — но истинный кубинский мужчина не может, не покрыв себя позором, отказаться от секса с женщиной. Ты же не хочешь, чтобы в очереди тебе говорили в глаза, что твой муж — пернатое? Как-никак, мы живем на острове Свободы, хе-хе!»
Знаешь кафе «Ла Изабелика»? То, где, как уверяют, даже столы и стулья сохранились с колониальных времен. Где наперсток кофе стоит не меньше 50 сентаво. Там всегда полно геев и девиц легкого поведения, они выбираются туда подзаработать. Вчера после службы зашла в это кафе выпить воды со льдом. Сижу, наблюдаю за парочкой: кубинка лет шестнадцати в форменном школьном сарафане горчичного цвета и джентльмен, явно зарубежный. Проституция преследуется по закону, однако местным девушкам не оставлено другого выбора — если не хочешь вместе со всеми вкалывать на сельхозработах и давиться в километровых очередях за едой. Кстати, их отцы и братья часто в курсе дела. Попиваю водичку, вдруг слышу: «Я могу присесть рядом с сеньорой?» Пожилой француз. Лопочет про вечер, про ресторан «Версалес»... Как ты считаешь, что будет, если я однажды приду домой и скажу Альберто: «Истинная кубинская женщина не может, не покрыв себя позором, упустить случай подзаработать с иностранным джентльменом на благо семьи и государства!»
Возвращаться мне некуда, родительского дома в Беларуси у меня нет. Да и сыновья мои выросли здесь. И теперь, когда муж свистом «пс-с-с» подзывает к себе на улице понравившуюся женщину, железная пружина раздирает мне горло, я даже ощущаю привкус металла во рту. Возможно, когда-нибудь она порвет мне кожу и выскочит наружу, как из сломанной куклы…
Советский консул в Сантьяго-де-Куба Вячеслав Иванович Линьков (между прочим, земляк, братка-белорус) стучит по микрофону, требуя тишины:
— Я рад, что вижу всех вас вместе. Перестройка открыла и для вас наши двери. Михаил Сергеевич Горбачев считает, что мы должны сближаться с соотечественниками, проживающими за границей постоянно, а Генконсульство предлагает в качестве формы этого сближения общее собрание.
Лидка наклоняется ко мне:
— Этот же Линьков год назад, когда наши девочки предлагали праздновать Восьмое марта вместе, высказался так: не забывайтесь, мол, они — советские женщины, а вы только формально советские гражданки.
Так кто же мы? Смотрю на подруг, что сидят в актовом зале консульства. Справа от меня Лида, она уже снова цветет, как роза, не иначе, помощник капитана Сережа приезжал утешать; слева — моя землячка Ольга, рыжий ежик воинственно топорщится; рядом с ней Ирина, я теперь знаю причину затаенной боли на дне ее аквамариновых глаз; вон, крайняя в ряду, Саша, она здесь носит аристократическую фамилию Гутиеррес-дель-Кастильо, а сама родом из глухой украинской деревни, пробивная, она и в Союзе везла бы на своем хребте, как тут везет, лентяя-мужа, двоих деток, свекруху-змею, говорят, за ленточки дом построила, это же сколько надо было, боже мой, тех ленточек перетаскать; рядом с Сашей — Таня из Витебска, беременная третьим ребенком, молча вытирает слезы: муж ее уже два месяца как на резиновой лодке двинул через Флоридский пролив в Соединенные Штаты, вестей пока нет, может, утонул, а может, свои же перехватили (неизвестно, что хуже); из-за спины чую запах чеснока, ну ясное дело, это толстуха Зинка, она и здесь, как когда-то в оршанском продмаге, обсчитывает и обвешивает покупательниц, — дома родила от африканца, а потом, глянь, окрутила кубинского мучачо, устроилась; в первом ряду — ветеран кубино-советских брачно-постельных отношений москвичка Данилевская, ей бы с Колумбом плавать: первые совспецы вернулись с Кубы миллионерами — выменивали на продукты, махровые полотенца у неграмотных крестьян бриллианты да золото, и Данилевская времени не теряла, в восьмидесятых погорела на таможне (конфискация, ходка в советскую тюрьму, амнистия, возвращение на остров Свободы), сейчас придумала выгоднейший бизнес — возит в Советский Союз на продажу «Мелагенин», лекарство от витилиго, его во всем мире одна только Куба и производит, странно, но местная таможня ее не трогает; а вон та черноглазая — новенькая, родом с Кавказа, говорят, одержима идеей отомстить мужу-кубинцу за его секс-приключения в Союзе, уж в чем, в чем, а в этом успех ей гарантирован.
«Совкубинки» — для консульских, «советские принцессы» — для продавщиц «Cubalse». Ласточки, что лепят свои гнезда и выводят деток и в горах Сьерра-Маэстра, и рядом с американской военной базой в Гуантанамо, и под пальмовыми крышами Байямо. На Кубе нас около пяти тысяч (половина — дети), в одном только Сантьяго — триста шестьдесят душ, из них, по моим подсчетам, белорусок около сотни, ох, девчатки мои родненькие, и куда нас с вами черт занес, за каким таким счастьем алмазным? И где наши с вами хлопцы-бульбаши — в Афгане полегли, водка спалила? А были ж они судьбой предназначены именно нам — так почему не встретили, не отыскали? Обидно, девочки. До слез.
Наконец программа мероприятия исчерпана: преподаватель-контрактник из университета Ориенте прочитал лекцию про Бориса Пастернака («Это тот, что на Кубе жил, “Старик из моря” еще написал, га?» — демонстрирует эрудицию Зинка); председатель суда Сантьяго с приятной улыбкой подтвердила, что наши дети — кубинцы, да-да, кубинцы, а потому будут служить в армии и, если потребуется, защищать революцию с оружием в руках; потом взошла древняя, как Антильская гряда, проблема колбасы, начисто лишенная здесь иронического подтекста: девчата налетали на Линькова, как разъяренные наседки на лисицу, требуя себе права на остатки продуктов, которые не доедают совспецы:
— Жены специалистов и близко нас не подпускают к магазину, что на территории советского поселка, дело доходит до пикетов!
— А все для того, чтобы потом нам же эту жратву втрое дороже продать!
— Вы сами говорили: мы тоже советские гражданки, наши дети есть хотят!
— Вы совсем забыли про Байямо, Гуантанамо, а нас там сорок женщин! Почему бы вам когда-нибудь не приехать посмотреть, как мы живем?
Напрасно, девочки, кричите: Москва слезам не верит. Линьков нервно поглядывает на часы: не перешел ли он ненароком меру сближения с «постоянно проживающими», установленную Генконсульством?
В глубине зала поднялась с места молоденькая россиянка, совсем еще девочка, и рассказала обычную историю: муж привез на Кубу и бросил, свекровь отняла тархету, денег нет, живут с ребенком практически на улице, вернуться на родину не за что.
— Мой муж — военный, я ходила к генералу Эспиноса, командиру армии Ориенте, — он только плечами пожал…
Консульские за столом президиума тоже пожимали плечами, а мы молча пустили по кругу мешочек, куда клали, кто сколько мог: по пять, десять песо. По крайней мере, поест сегодня, бедняжка. А билет на самолет в Союз стоит очень дорого... Получив в руки полный мешочек денег, россиянка зарыдала во весь голос.
— Беги отсюда, — говорит мне на улице Таня из Витебска, поправляя платье на довольно большом животе. — Ты еще молодая, начнешь жизнь сначала… может быть.
Наша белорусская «диаспора» сбилась в кучку на автобусной остановке.
— Бросьте, кому мы в Союзе нужны? — кричит Зинка профессионально поставленным голосом торговки. — Замуж кто вас там возьмет, бабы?!
— Я, конечно, в письмах домой приукрашиваю нашу жизнь, — признается Лида.
— Зачем?
— Родителей жалко. В «Комсомолке» про наших девочек из Гаваны недавно статья вышла, мои старики прочитали — матери скорую вызывали. Я-то совсем другое пишу: белые яхты, синее море…
— В «совке» нас презирают, — вздыхает Таня.
— В «совке» нам завидуют! — усмехается Ольга.
— Не нойте, бабы, прорвемся, смотрите, сколько здесь мужиков! Не пропадем! — дымит сигаретой Нинка, бывшая минская проститутка, подцепившая своего чернокожего Чендо на вокзале, да от радости не удосужившаяся поинтересоваться, в какую такую заграницу ее везут; пока Чендо учился в аспирантуре, Нинка была примерной женой, а на Кубе не выдержала, стала тайком заниматься родным прибыльным бизнесом. —Нет, эта страна как раз по мне!
— Девочки, где найти работу уборщицы или санитарки?
Все одновременно поворачиваются ко мне.
— Сейчас все усложнилось, Алеся, — Ирина срывает с дерева похожий на розу бутон и вкалывает в свою пышную каштановую гриву. — Кубинцы считают, что мы предали идеалы социализма, про это все время говорит Команданте. Мы, с точки зрения здешних чиновников, плохо влияем на местное население. Потому и на работу нас не берут.
Так вот оно что! Теперь мне понятны опущенные глаза, кривые усмешки. Только зря туфли по конторам сбивала, здесь их не отремонтируешь.
Неужели нет другого выхода, кроме как вернуться домой?
— Будет ли у нас с Рейнальдо сын?
Сантеро молчит, легонько покачиваясь. Издалека доносится шум моря. Перед ним на самодельном алтаре лежит сухая шкурка ящерицы или змеи, испачканная чем-то ядовито-желтым.
Вдруг ясновидящий берет меня за обе руки. Взгляд его черных глаз испытывающий:
— Откуда ты? Где твоя родина?
Глаза мои против воли наполняются слезами. Стыдясь и злясь на себя (проклятая вегетатика!), я хочу вытереть глаза, но старик крепко сжимает мои запястья. На сухих руках цвета кофе грубо набухли вены. Наконец, справившись с комом в горле, я произношу это невыносимое слово. Старый кубинец медленно повторяет его, слог за слогом, словно пробуя на вкус: «Бе-ла-русь».
— Ты любишь родину, — говорит он утвердительно.
— На моей родине много такого, что причиняет мне боль.
— Боль, которую ты чувствуешь, и есть любовь. Твоя душа в тоске. Это потому, что ты ищешь то, чего на свете не бывает. Зачем ты гонишься за ветром, треплющим пальму, что растет высоко на Гран Пьедра? Разве ты не знаешь, что ветер вершин горек на вкус? Ты могла бы достичь многого, но любовь и сострадание вяжут тебя по рукам и ногам, словно веревки.
— Это плохо?
— Для человека это обычное дело. Ты же хочешь остаться человеком?
Я не нахожу, что ответить. Мурашки ползут у меня по коже.
— Не бойся, — старик явно читает мои мысли. — Знай: когда есть большая сила, и она не ограничена ни любовью, ни жалостью, получаются могущественные черные сантеро. Или жестокосердные властители.
Ясновидящий снова надолго впадает в транс. Вентилятора в хижине нет, к тому же старик постоянно курит трубку с какой-то пахучей смесью, у меня начинает кружиться голова… из густого, как варево, воздуха всплывают образы: черный игольчатый шар морского ежа, высохшая клешня краба… мальчик, играющий с золотым морским песком… Просто я слишком долго мечтала о сыне, нашем с Рейнальдо сыне, вот мне и видится берег моря, густоволосый ангел на песке…
По лицу хозяина дома внезапно пробегает судорога. Он поднимает обе руки вверх и делает жест, словно бы отталкивая кого-то. Что это означает? Прерывать транс сантеро нельзя, Ольга предупредила, но в этом нет необходимости. Я и так прекрасно понимаю: мечте моей не суждено осуществиться.
В конце спрашиваю о том, ради чего пришла:
— Возвращаться ли мне на родину?
На этот раз старик отвечает быстро. Он берет в каждую руку по глиняному горшку и переворачивает кверху дном. Оба пусты, только из одного выкатилось рисовое зернышко.
— Гляди: здесь — пусто, там — тоже пусто.
«Сестричка прости давно тебе не писала совсем не могу спать а таблетки которые ты вкладываешь между страницами вынимают из конвертов как и те ленточки закончились сигареты вот и сижу до утра вспоминаю о том чего на свете уж точно не было да и не будет густоволосый ангел играет с золотым морским песком над ним деревья кронами сплелись их листья возвращают солнцу свет я знаю ангел скоро отлетит и снова я все тот же сон увижу горячий суетливый грязный город где гипсовый болван на месте Божьем стоит глядит глазницами пустыми кровавой жертвы требуя себе где строгие шуты гуляют в масках и снять не могут лица их истлели и пустота в зияющих глазницах где я должна прикидываться мертвой и как взрывчатку на двойное дно сетчатки прятать жалобы предметов и только ночью я могу проснуться и ангела на берегу увидеть вот он стоит как будто обречен стать жертвою проклятому кумиру о искупляющая сила крови а он же мог смеяться и играть но сыплются с небес осколки света бессолнечного вспоминаю чего уж точно не было не будет».
Когда, в какой момент реальность словно бы поплыла передо мной, поверхностный ее слой начал отклеиваться, точно переводная картинка, и за ним проступили прутья клетки? Началось это еще в Беларуси — с мира узаконенных штампов и фальшивых образов, подготовленных на потребу толпе, к которым я имела непосредственное отношение. Глупенькая, я надеялась, что сумею выскочить через любовь к мужчине. Любовь спасает от ужаса и голой абсурдности существования, она защищает даже от болезней, перед ней отступают вирусы и опухоли (сама убедилась!), — это потому, что любовь дает нам веру в то, что мы бессмертны, как боги. Влюбленный не заболеет в зачумленном городе, он может пройти по веревке, натянутой над площадью, и не упасть. Так что же это за могучая сила берет его под свою опеку? Без сомнения — это сила истины, сила Пробуждающего нас. Но почему тогда истина принимает такой несовершенный образ: мужчины из достойной жалости смертной глины, который к тому же еще и безнадежно глуп, потому что позволяет разным мифотворцам себя дурачить? Но иначе, внушала я себе, истина просто не в состоянии пробиться в твою полутьму (проще было бы, носи ты внутри себя полную темноту!), именно из-за твоего несовершенства Бог не может явиться перед тобой в другом образе. Вспомни лес бедняжки Семелы, дочери фиванского царя Кадма, что просила Зевса — и допросилась-таки! — показаться ей во всем блеске его славы. (Между прочим, разве не символично, что именно у Семелы, которую в буквальном смысле слова сжег огонь истины, родился величайший обманщик — даритель иллюзий Дионис?).
Что ж, пусть будет так, Бог намеренно прячет свой образ, вынуждая удовлетворяться зернышком истины. Но почему эта «истина» в конечном итоге заманивает нас в клетку? А потом, когда мы, раздавленные, медленно начинаем трезветь, — неужели это «истина» издевательски хихикает у нас над головой, как раскачивающаяся на прутьях обезьяна?
Все так: влюбленный, как лунатик или пьяный, может пройти по канату, натянутому над толпой, и не упасть; но стоит ему проснуться, как появляется карлик, чтобы через него перепрыгнуть. Так что же это за дьявольская сила, заинтересованная во всеобщем и полном обмане? Когда я, одурманенная любовью, гуляла с моим amigo по улицам Минска, весь мир казался мне волшебным и полным счастья. Сейчас я все еще люблю, но — иначе: я вижу, как наши живые сердца корчатся, покрываются морщинами, пересыхают от ссор и обид и становятся похожими на те проволочные каркасы в форме сердец с неряшливо приклеенными стрелами из фольги, что появляются в витринах магазинов на Энрамада в День влюбленных. Нет, я не хотела трезветь! Моя слепота оберегала меня, она была коконом, в котором уютно спала, словно зародыш в материнских водах, моя душа. Но вернуться назад в материнское лоно еще никому не удавалось.
…Каждый день я вижу в окно одну и ту же пьянчужку, одетую в неизменные спортивные штаны и вязаную шапочку, с пластиковым пакетом, в который она собирает бутылки. Сколько ей лет? Тридцать? Пятьдесят? Здесь — ее территория, в закутке между стенами трех металлических гаражей перманентно собираются желающие «подлечиться», и ей обычно перепадает несколько глотков с каждой бутылки. Потом она сидит на скамейке автовокзала, и я, идя мимо с работы, вижу ее глаза, — бессмысленные, затянутые пленкой, как у новорожденного, да и лицо у нее такое же багровое и сморщенное. Я ни разу не заметила в этих глазах и тени тревоги. Она блаженна, как дитя, еще не отнятое от груди. Вот я и думаю, не есть ли само опьянение — неосознанное возвращение к статусу младенца? Часто вижу, как она самозабвенно пьет из горла: задранное кверху лицо, полузакрытые глаза — ну точно дитя в роддоме! И если додумать до конца, не есть ли само опьянение — лишь попытка пробраться через кордоны сознания в рай небытия? Из жизни, которая есть — не-жизнь?
Мое опьянение любовью должно было скоро закончиться. Любовь короткая, а забвение долгое, — говорят кубинцы. Южные созвездия воинственно глядели на меня сквозь узкие листья пальм, как сквозь забрало; да и сами звезды казались прикрепленными в спешке, как попало, — из-под этого театрального реквизита уже тянуло зловещим сквозняком. Куда было бежать от той силы, которая прежде оберегала меня, а теперь готова расплющить, словно кокосовый орех? Все правильно: тот, кто оставил всеобщее лоно матери-природы и отважился родиться, лишается ее защиты, он один на один с холодом Космоса. Выход, конечно же, был: окончательно сойдя с ума от тревоги, просто разбить себе голову о железное днище клетки, но я не могла себе такого позволить: за мою руку держалась малышка, она еще была в плену карнавального дыма и дешевые блестки, приклеенные к лифам танцовщиц, принимала за звезды, она крала у меня пудру и помаду, чтобы включиться в общую игру притворства, — нет, страшным грехом было бы бросить ее или выхватить раньше времени из волшебного сна детства. И чем дольше продлится ее сон, тем лучше.
Да, жизнь без любви — не-жизнь. Без нее весь мир — клетка. Потому что это не Бог, не дьявол, а сила самой жизни то защищает и укрывает нас, то бесстрастно втаптывает в землю. Жизнь, разумеется, заинтересована в своем продолжении. И, если хотите, в действительности любовь — это встроенный в подкорку биологический механизм одурманивания себя, который имеет единственную цель: продолжение рода-племени человеческого.
Но когда мы излечиваемся от любви к жизни, мы начинаем любить смерть.
Ольга пакует два чемодана: большой и очень большой. Раз в два года совкубинкам разрешается съездить домой; те месяцы, что моя землячка проведет в нашем родном городе, я буду сторожем ее квартиры на втором этаже нового здания в Абель-Сантамария — вот и нашла себе «работу», доходяга! В большом чемодане — вещи первой необходимости и подарки родным, моя хозяйка плюхается на него с размаху своими сорока пятью кэгэ (в тридцать восемь-то лет), — уф, еле закрыла. Собираюсь произвести аналогичный трюк с другим чемоданом, но дикий, нечеловеческий визг Ольги опережает меня:
— Не сади-и-ись!!!
— Тьфу, тьфу, тьфу, ну разве так можно, до инфаркта доведешь! Что у тебя там — взрывчатка? Листовки кубинского Сопротивления?
Ольга приподнимает крышку: чрево чемодана доверху заполнено ярко-красными коробочками — сотнями коробочек. Осторожно (черт его знает, что там) беру одну в руки; незамысловатая надпись игриво сообщает: «Condom».
— Ну что еще из этой долбанной страны на продажу повезешь?
Ольга аккуратно закрывает чемодан, затягивает на нем ремни.
— Утром была в университете, за зарплатой ездила, — сообщает она. — У нас на подготовительном факультете забастовка: студенты выбрасывают из окон сумки, учебники. Потому что подфак, где они уже год проходят усиленный курс русского языка, — за-кры-ва-ется! Да-да! Кубинцы не поедут больше учиться в СССР.
Вот это новость! Значит, мы — последние ласточки, залетевшие в этот жаркий край! Больше яркие мулаты не будут привозить из Беларуси глупышек-невест!
— Неужели Кубе больше не нужны специалисты?
— Еще как нужны. Но здешнее руководство боится промывки мозгов. И не без причины: те, кто побывал да хотя бы у нас в Минске, начинают думать по-другому. На факультет сегодня явилась дама из министерства образования: мол, в СССР вам грозит опасность, там бастуют, стреляют. Поднялся один из ребят-интернационалистов, мы их жалеем, тянем усиленно, даже если туповаты, чтоб в Союзе подкормить, — встал и говорит: «А когда вы нас в Анголу посылали, вы не говорили об опасности. Я ничего не боюсь, я спал под пулями, изувеченные трупы друзей в Гавану отправлял».
…Отшумел, отшелестел ливень, и свет в Абель-Сантамария погас: еще одна загадка де ла революсьон. Горы Сьерра-Маэстра на горизонте кажутся пейзажем импрессиониста; во влажной дымке мерцают отдаленные огни Сантьяго. Бронзовый Дон-Кихот держит на острие копья уже целый стеариновый сталактит, а Ольга все курит и рассказывает…
История Ольги, рассказанная в Абель-Сантамария, когда погас свет
Правду написал один заезжий журналист из «Комсомолки»: наши девчата бегут сюда от серых будней. Да, хуже всего была именно серость. Мать всю жизнь за копейки хребет ломала на деревообрабатывающем комбинате; отец умер рано — от водки. Спился и брат, сел в тюрьму. После этого мать тоже стала в рюмку заглядывать. Жили мы в бараке, сортир на улице, соседи — такие же пролетарские семьи: пьянь, мат-перемат, драки, поножовщина. Ты же знаешь наш залинейный район. У нас там даже небо всегда одного цвета — серое, отекшее, вот-вот, кажется, харкнет тебе в лицо туберкулезной мокротой, как амнистированный зек.
Поступила в пединститут. Обрадовалась, дурочка: наконец-то вырвалась! Но в общаге то же самое: водка, безденежье и серость. Да и от мысли, что через пять лет в родную школу возвращаться, где с каждым годом за парты садится все больше детей алкоголиков, страшно делалось. Песня, помнишь, была в те годы популярна: «Куба далека — Куба рядом…» Она и оказалась рядом, хе-хе, ближе некуда: в моей койке. Хорхе был самый лучший диск-жокей в институте; слушали с ним рок, джаз, травку курили — балдели. Ну, а что был он черным аж до синевы… да хоть бы и зеленым в крапинку, только б не классическое трио белорусской женщины с рабочей окраины: водка, побои, матерщина. Когда спохватилась, что забеременела, все сроки были пропущены. Ну что, одолжила денег, сунула врачихе на лапу, та пообещала сделать аборт, положила меня в отделение, а сама на работу не вышла. Меня уже в операционную привезли, маску дали, уплываю я, значит, и вдруг слышу рев врача: «А эта, мать ее так, что здесь делает? Ей же рожать скоро!» Сразу не выгнали, оставили до утра в коридоре — отлежаться после наркоза. Лежу, рыдаю. Тот врач, что аборт мне делать отказался, как раз в ночь дежурил. Надоело ему, видно, слушать, как я скулю, а может, пожалел. «Успокойтесь, женщина. Если уж это дитя такое нежеланное на свете, зачем ему жить? Я вам сделаю. Завтра найдите меня». Всю ночь над его словами размышляла, а утром отыскала того врача, чтоб сказать: спасибо, не надо.
В роддоме сразу же слухи поползли: родилась моя Катюха с темным пятнышком на попке. Одна студентка, что вместе со мной лежала, от ребенка своего отказывалась — обычного, белого; юристка от ее кровати сразу ко мне направилась: «Пиши, что отказываешься от своей черножопой, чтоб мне сюда два раза не бегать». Я ту юристку на три буквы послала. Тогда в нашем институте как раз чепе случилось: студент-кубинец под поезд бросился — родители девушки не позволяли им встречаться; ректор сам в Гавану труп отвозил. Потому нам с Хорхе сразу же дали отдельную комнату в общаге, живите, мол, радуйтесь. Только радости не получалось: на улицах мне вслед камни, комья грязи швыряли, когда я с коляской на прогулку выходила. Каких только матов не наслушалась! Теперь ты понимаешь, что пути назад у меня не было: малую-то пришлось бы в сад отдавать, потом в школу. И так далее...
Встретили меня здесь весьма прохладно. Мать и сестра Хорхе лезли драться, воровали еду у Катюхи. А что Хорхе, спрашиваешь? Я приехала на остров за революционером, а оказалась женой аборигена, которого сразу же по приезде поразила национальная болезнь — лень. С утра до вечера Хорхе не менял горизонтального положения: слушал музыку и поглощал пиво. Когда не оказывалось денег на пиво, переводил тело в вертикальное положение, продавал другим аборигенам что-нибудь из моих пожитков — пузырек одеколона, бусы — и вновь ложился на диван. Это длилось месяцами. Здесь никто не думает о деньгах, не вкалывает, как мы: обязательный продуктовый паек в магазине стоит копейки, а больше все равно ничего не купишь.
«Мне надо для счастья три вещи: пиво, музыка и женщина», — говаривал Хорхе еще в Союзе. Я-то думала — шутит. Первые два компонента имелись в наличии, вскоре появился и третий: Хорхе спутался с негритянкой. Тогда я решилась: подала на развод, выбила у местных властей квартиру, да вот ошибку сделала, что Хорхе к себе пустила: семь лет выживал меня оттуда, двенадцать судебных процессов выдержала! Из-за Катьки отступилась, плюнула, потому что у ребенка невроз начался. Голодала, работала днем и ночью, чтоб только денег собрать. Наконец, скопила на хибару; те три тысячи песо у меня местная аферистка выцарапала, подсунув липовые документы на дом… Почему не уехала? А куда? К матери-алкоголичке? Брату-рецидивисту? Вот эту квартиру — вторую — я у мэра Сантьяго знаешь, как выманила? Горбачев на Кубу с визитом приехал, так пригрозила местным, что пожалуюсь ему лично. Поверили: тогда еще кубинцы Совдепии кланялись, по крайней мере ордер мне выписали в тот же день. Обклеила я последний угол обоями, села в углу… и, знаешь, в первый раз про житье-бытье разрешила себе задуматься. Смотри, что получается: от чего я в молодости так отчаянно удирала — то и получила: побои, унижение, работу каторжную. Видно, со своей колеи не выскочишь, а? И ради чего было страну менять? Ну разве что…
Вот сейчас приеду я домой, в барак свой на улице Залинейной, он при Брежневе стоял, при Горбачеве стоял и при новых властях, сколько б их не было, стоять будет. Шмотки на мне из Cubalse, в ушах бриллианты — разумеется, фальшивые, но кто про это знает. Соседки позеленеют от зависти: «Глянь, Олька с загранки прикатила, вся из себя. Во счастливая! Повезло же бабе. А мы тут болтаемся, как дерьмо в проруби…» — «Ясный пень, — отвечу, — повезло! Да еще как!»
В школе ее считают чудачкой. Зовут ее Андрия Бланка Ниевес; «nieve» — снег, «blanca» — белая. Кубинская Белоснежка, чернокудрявая Снегурочка с глазами, похожими на спелые вишни, Андрия никогда не видела снега. Ей шестнадцать, а она не участвует в групповых секс-забавах на пляже и даже не имеет парня(передача
для молодежи по местному телевидению; ведущая беседует с девочкой: «Сколько тебе лет?» — «Двенадцать». — «У тебя уже есть бой-френд?» — «Был. Мы расстались». — «Почему?» — «Из-за родителей. Они считают меня маленькой, а я уже взрослая!» — «Что ты будешь делать, когда встретишь другого парня?» — «Будем любить друг друга на пляже!» Впрочем, в этом, с поправкой на среднеевропейский темперамент, белорусы кубинцев уже догнали и перегнали, так что ты, Андрия, боюсь, нигде не отыщешь снега той чистоты, какую рисуют тебе твои девичьи сны, и когда-нибудь согласишься удовлетвориться теми бумажными кулечками со льдом, подкрашенным дешевым сиропом, которые продаются здесь за пять сентаво). «Скажи, Алесия, люди ведь не могли произойти от обезьян, правда?» Огромные влажные вишни умоляюще глядят на меня из-за каменной решетки соседнего балкона. «А ты как считаешь, Андрия?» — «Нет, не могли, хотя в моем учебнике по марксизму так написано. Я думаю… — она испуганно оглядывается и переходит на шепот, — что людей создал Бог! Я каждый вечер молюсь Святой Марии. Этому меня научила бабушка».
Только Андрии я позволяю нарушать мое одиночество, она же осуществляет мою связь с внешним миром: ездит в Сантьяго за молоком для Карины, водит девочку на осмотры в белый двухэтажный домик семейного врача. Сейчас на Кубе эпидемия гнойного конъюнктивита, и Карине что-то там закапывают в глазки для профилактики. Врач Рауль, классического испанского типа тореадор с тонким, словно лезвие, профилем, посетил меня лично («Как — сеньора живет совсем одна? Без мужчины?!»), искренне готовый предложить свои услуги, не только медицинские, — пришлось вежливо выставить красавца-доктора за двери.
Второй месяц я не покидаю квартиры в Абель-Сантамария. Ирина с Лидой считают, что мое анахоретство связано с желанием не видеть и не слышать, но это не совсем так. Мое занятие, лучше сказать, не-занятие, требует отшельничества и воздержания. Я должна получить ответ на важный вопрос, именно получить в готовом виде, потому что ответы на все вопросы уже существуют, более того — они давно отправлены нам по электронной почте, вот только разум не торопится принимать сообщение. Единственное, что мне необходимо сделать, — это очистить переполненный ящик, отступить в ничто, чтобы мог появиться текст, — зашифрованный, разумеется, но интерпретация снов и прочих знаков, их перевод на мой язык особого труда не представит. Мне останется понять смысл этих сигналов, которые мною же самой и подаются, а кем же еще, — чтобы, наконец, получить ответ на блюдечке с голубой каемочкой. Вот какой работой-не-работой я занималась в Абель-Сантамария, — если бы тогда я была знакома с буддийскими текстами, то знала бы этому точное название: недеяние, но тексты те я прочитаю много лет спустя и буду еще удивляться неожиданному дежавю. А пока, сама того не зная, я практиковала подход, который применяется в дзенских монастырях: оставайся один, просто будь в своем теле, расслабься, от тебя ничего не ждут, ешь, спи, ни о чем не заботься, — имитация материнского лона, не иначе, — о, там мы знали ответы на все вопросы, и снова будем их знать, потом, а сейчас — сейчас все, что мне надлежит знать, откроется в нужный момент, не раньше! И эта минута, говорила я себе, опуская на ночь деревянные дощечки жалюзи с натянутой на них moscitero,противомоскитной сеткой, — эта минута уже близка.
Беззаботная, но внутренне готовая видеть и слышать — просто смотри, как вещи сами собой происходят, — я спала до полудня, потом заваривала себе чай; между прочим, чай, если верить легенде, вырос на горе Та, где девять лет медитировал, повернувшись лицом к стене, один великий дзенский монах, — чтобы не засыпать и не отвлекаться от процесса поиска Абсолюта, он отрезал себе веки и швырнул через плечо, из них и выросли первые ростки чая. Но тот святой, как и прочие самоубийцы плоти, ставил перед собой задачу выскочить из клетки тела, — я же не замахивалась так высоко, да и кто из нас готов заплатить такую цену даже за полное и окончательное освобождение? И поэтому я заваривала чай, чтобы с наслаждением пить его с грузинским вареньем из зеленых грецких орехов, — любимое лакомство команданте Сталина, заверила меня Динора, рассчитываясь за последнее мое вязание пятью полулитровыми банками, — это варенье и составляло всю мою пищу в Абель-Сантамария. Почти что акриды да дикий мед.
…Я немного занимаюсь с Кариной родным языком. Дочушка моя очень изменилась за то время, что я провела с ней на Кубе, — она больше не terremoto, не гитана с распущенными по плечам волосами, личико ее приобрело лунную округлость, движения — плавность. Пластичная детская душа, попав в другие руки, начала расти в новом направлении и изменила формы тела. Я рада, что Карина не воспитывается в детском коллективе — там или здесь это означает одно и то же: схему, в которую с младенчества загоняется человек. Всякий раз, оставляя ее за оградой детского садика в родном райцентре, я удивлялась огромному количеству решеток, которые фантазия какого-то извращенца разместила на площадках для карапузов в качестве приспособлений для игры: круглые и прямоугольные, вертикальные и горизонтальные сооружения из металлических прутьев. За ними, как в клетке, тоскливо белеет личико малолетнего заключенного; и только качели — всегда занятые, всегда желанные! — оставляют простор для дозволенной мечты. А потом, через двадцать лет, поздно будет бегать по психиатрам и хвататься за Берна и Адлера, делать возрастную регрессию по Джанет Рейнуоттер и определять тип психопатии по Леонгарду (чаще всего она оказывается депрессивной, а какой же еще ей быть?). Мы сами носим в себе свой ГУЛАГ и Освенцим (да-да, девочки мои, Ольга, Ирина — вы об этом уже догадались?), и все, что создаем вокруг себя, есть только наши проекции на простыне коммунального экрана. Мы сами, оставаясь — пожизненно! — тем Петей или Катей с детского садика, лепим на бортике песочницы отвратительные серийные пирожки, а формочку, с которой лепим, нам когда-то силой вложили в руку: «Играй здесь! Никуда не отходи!» — вот мы и лепим, всю землю своими гадкими изделиями уже заполонили. И не подозреваем, что можно играть совсем по-другому: свободно и радостно, выбросив прочь надоевшую формочку.
Пока Андрия водит Карину на вечернюю прогулку и рассказывает ей о Святой Марии, я продолжаю делать записи в своем дневнике.
3 мая 1990 года.
Только что прибежала взволнованная Андрия. Сегодня на собрании CDR всем жителям квартала приказано подготовить эвакосумки (вода, консервы, документы). На американскую военную базу в Гуантанамо стянуто большое количество вооруженных солдат. «Ну и что с того? Это их территория, они проводят у себя учения», — пробую успокоить девушку. «Ах, Алесия, нет, — всхлипывает она. — В CDR сказали: в любой момент может начаться война. По тревоге мы все должны сесть в грузовик, он повезет нас в горы Сьерра-Маэстра — прятаться от бомб североамериканцев». Бессмыслица какая-то. Вчера по телевизору показывали прибытие на Кубу детей из чернобыльской зоны, здесь есть специальные лагеря, где они отдыхают и подлечиваются. Неужели там, в Совдепии, окончательно свихнулись — отправляют деток туда, где положение настолько напряженное?
После ухода Андрии все-таки начала собирать «эвакосумку». Карина помогала мне, была очень довольна: «Mami, мы собираемся на пляж?» Спохватилась: Матерь Божья, наши советские документы остались на улице Агилера, со мной только carnet, местный паспорт, и tarjetа de menor — удостоверение личности Карины. Мы с ног до головы — кубинцы!
4 мая.
8:00. Приходили из CDR — подбирать мне противогаз по размеру. Проверили содержимое «эвакосумки»: «Бьен, бьен, компаньера. Медикаменты обязательно положите». Ничего себе шуточки. Позвонить, что ли, Ирине, может, она что-нибудь объяснит? «Не удивляйся, я живу здесь пятнадцать лет, и все время у меня в коридоре стоит собранный рюкзак, — голос у Ирины абсолютно спокойный, аж от сердца отлегло. — Здешнее руководство постоянно держит людей в напряжении, внушает, что не сегодня-завтра на них нападут. Запуганной толпой легче управлять, ты же понимаешь. Да и от внутренних проблем это отвлекает. Хотя, впрочем, кто их знает, американцев. Слушай Москву». Что может поведать Москва, если сами русские считают Кубу более безопасным местом для своих больных детей, чем СССР?!
9:30.Звонила Лидка. Она меня разочаровала: если начнется война, нас не отправят домой на первых же советских судах. В Союзе своих беженцев полно, по всем вокзалам Москвы сидят. Мы — «гражданское кубинское население».
13:45. Вышла на балкон. Сплошной стеной стоит жара. Тридцать пять по Цельсию, кошмар! А тут еще военные грузовики носятся по шоссе, полные мучачос в маскировочной форме. К пальме под балконом прибит кусок картона с нарисованным на нем ощеренным крокодилом-Кубой и надписью: «Yanki — fuera!» («Янки — прочь!»).
16:00. Положила в «эвакосумку» книжки, по которым учу Карину читать, Олькино пляжное покрывало… Загорать я там собираюсь, что ли?..
17:20. Принесли свежий номер «Гранмы». Первая и вторая полосы газеты — в духе no pasaran, на третьей и четвертой — святцы: Сьенфуэгос, Марти, Масео, Че Гевара. Включила ящик в надежде услышать Москву. Но где там! Показывают военные маневры — наши, кубинские. Ага, мы, как выясняется, в ответ на учения американцев решили начать свои учения. Показывают активную подготовку местного населения к защите революции. Ну хоть буду знать, что означают прикрепленные к дверям домов таблички с надписью «Listo para la Defensa» («Готовы к обороне») и изображением лопаты или ведра: именно эту вещь хозяева дома, услышав сирены тревоги, должны скорее хватать в руки и мчаться рыть окопы, носить воду и далее по списку…
19:15. Психоз продолжается. Жильцам нашего дома приказали собраться на собрание. Сказалась больной. Балкон открыт и мне чудесно слышно, что происходит внизу. Все выступающие уверяют «Фиделя и партию» в своей готовности «умереть свободными». «Socialismo…» — издает ритуальный выкрик оратор, — «… o muerte!» — хором откликается толпа. Интересное дело — а меня штыком заколете, что ли? Дайте, по крайней мере, помереть за что сама желаю, уж во всяком случае, не за какой-нибудь «изм»! И еще один ритуал: каждый раз, когда говорящий произносит имя Фиделя, остальные начинают завывать, как на сектантском молитвенном собрании: «Командир, приказывай!» Шум падающего тела, визг. Выглядываю вниз с балкона: Росита, мать бедняжки Андрии, бьется в истерическом припадке: «Команданте, позволь мне умереть за тебя!» Уже не смешно…
20:55.Снова звонила Лидка. Она только что вернулась с пляжа, куда отправилась забавляться с каким-то Педро (ее муж-коммунист, конечно же, на учениях). Но не тут-то было: весь пляж заставлен орудиями, новоприбывших немедленно включили в план, — если б в этот момент напали янки, рассказывала рассерженная Лидка (еще бы! такая амор сорвалась!), им с Педро пришлось бы выполнять функции продотряда: ловить рыбу и передавать ее в горы. «Чтоб на острове свободной любви — да негде было потрахаться…» — «Сходите в дом свиданий». — «Ой, мучача, не смеши. Там сейчас какая-нибудь школа подготовки прапорщиков». Что-что, а la defensa у кубинцев организована блестяще. Похоже, на это тратится весь их запал. Где уж тут народным хозяйством заниматься.
5 мая.
Андрия молча ведет нас с Кариной по кривой улочке. С крыш лают собаки. В песке голышом возятся черные, словно жуки, дети. А вот и маленькая часовня. Внутри совсем немного людей (не то что на собраниях да маршах). Андрия покрывает голову и плечи черной кружевной мантильей, видимо, бабушкиной. Вишневые глаза полны слез. «Знаешь, Алесия, если североамериканцы нападут на нас, я умру сеньоритой. У меня еще никогда не было мужчины». М-да… Я-то, положим, умру вспаханным полем, но от этого, ей-богу, не легче. Хоть бы Рейнальдо позвонил из своего Чернобыля, мать его…
6 мая.
16:45. Словно услышал — приехал Рей из Ольгина. Впервые за два месяца выбралась в наш дом на Агилера, через два часа засобиралась обратно. Говорить больше не о чем. Глухая стена. Неужели, любимый, у нас не осталось друг для друга слов, кроме обидных? Дошла уже до автобусной остановки, но движение внезапно перекрыли: по центральному проспекту идут демонстранты. Пришлось вынести еще и это. От Парке-де-Сеспедес до площади Марти и дальше, на Феррейро, продефилировала толпа человек в полтысячи. Марш, как я разумею, призван продемонстрировать готовность масс защищать завоевания социализма. Тархету! Поместить на транспарант тархету и дать в руки вон той, с крашеными волосами, что идет впереди, выкрикивая лозунги:
— Вверх, вниз…
— …Янки — индюки! — хором заканчивают сотни луженых глоток.
— Слышится, ощущается…
— …Присутствие Фиделя!
Такой вот местный фольклор. Ой-е, а народ времени зря не тратит: девочки-подростки, идя стройными колоннами, успевают зазывно вертеть задками и ладонями отбивать ритм, сзади к ним пристраиваются вертлявые парни, кладут руки на плечи красоткам, а потом и ниже, девочки хохочут, не забывая, между тем, заученно выкрикивать:
— Пусть будет Фидель, пусть будет!
В ритме конго — молодцы! Политика под сексуальным соусом или секс, приправленный политикой. Национальное, так сказать, блюдо. Только меня от него уже воротит.
— У нас есть Фидель! Любим Фиделя!
Хлопки выстрелов. Барабанная дробь. Щелчки затворов. Лязг металлических тарелок.
— Фидель! Можешь поговорить с нами! Куба сегодня — образец социализма!
Кто бы сомневался... А что это там, на здании школы? Рядом с классикой жанра — «Социализм или смерть!» — висит новая нетленка: «Предпочитаем уйти из жизни раньше, чем падёт Фидель!»
Что ж, Фелипа, как сказано в одной народной сказке, — чай, теперь твоя душенька довольна?
00:10.Хочу, чтобы меня правильно поняли те компаньерос, которые найдут на столе мой дневничок, открытый на этой вот странице, если вдруг через несколько минут так называемая воздушная тревога вынудит нас сесть в их грузовик и ехать черт знает куда. Обязательно переведи им, Рейнальдо. Многоуважаемые! Хоть это не моя страна и меня никто об этом не спрашивает, все же считаю своим долгом заверить вас, что я лично ничего не имею против Команданте. Более того: вынуждена признать, что Фидель Кастро, если пользоваться языком газет, является одной из выдающихся фигур ХХ столетия, живой легендой и так далее. За одно то, что на протяжении нескольких десятилетий ему удается удерживать полуголодный народ с достаточно взрывоопасным темпераментом в абсолютном послушании на одной голой идее свободы этого полуголодного народа от другого, богатого и сытого, — за одно лишь это перед ним можно снять шляпу. Но поймите и вы меня, уважаемые товарищи: я приехала из страны, красноречивая история которой заставляет с подозрением относиться к идее обожествления императора. Сеньоры! Я приехала из страны, где человека достаточно долго лишали права на его собственную жизнь; где подогретое на костре фанатизма коллективное возбуждение умело переводилось в сумасшествие.
Североамериканцыне станут нападать на вас, кабальеро. Ни сегодня, ни завтра, ни через десять лет. Они не настолько тупы, чтобы вступить в драку с армией фанатиков, готовых совершить коллективное самоубийство. Нет, время Команданте закончится, так сказать, в силу естественного хода событий. И тогда… Не забывайте, товарищи: маятник, давший запредельную отмашку в одну сторону, обязательно качнется в противоположную ровно на столько же.
Ни миллиметром меньше.
7 мая.
«Войска выводятся».
Учения американцев в Гуантанамо закончились без всяких эксцессов, чего и следовало ожидать. Пришло время и мне выводить свои войска из этой не утомленной солнцем страны. Ответ, которого я ждала, — ответ на вопрос «Что мне делать дальше?» — наконец-то пришел, не во сне или медитации, а в виде вот этой газетной строки. Меня словно обожгло: вот оно! Войска выводятся. Не потребовалось интерпретаций ни по Юнгу, ни по Фрейду. Древний философ утверждал, что обстоятельства, в которых мы в данный момент находимся, есть то, чего мы достойны и чего сами себе желаем на самом деле. То ли изменилось что-то в моих неосознанных желаниях, то ли статус мой у Господа Бога повысился, но я вдруг почувствовала, что ни года, ни месяца не в состоянии больше оставаться здесь.
Esta bueno ya. С меня хватит.
Последним моим утром в Сантьяго я проснусь около пяти. Вот тогда и увижу лозунг. Он будет прикреплен поверх старого плаката на здании школы: «Abajo Fidel!»(«Долой Фиделя!).
Нет, этого просто не может быть. Я зажмурю глаза, ущипну себя за мочку уха. Лозунг останется висеть на прежнем месте. Первый порыв: разбудить мужа, свекровь — вот, смотрите! не вся Куба думает так, как вы! — быстро угаснет: а что, если он еще не успел спрятаться? Рейнальдо и Фелипа бросятся в СDR, полицейские начнут прочесывать квартал за кварталом… Нет! Я буду молчать. Беги отсюда, дружище, скорее беги, а у меня сегодня много дел: в девять тридцать отходит мой поезд на Гавану, а там — аэропорт Хосе Марти, а там… дальше не стоит загадывать; мы с тобой, неведомый товарищ мой, возможно, единственные в революционном Сантьяго хотим, чтобы комендантский час в нашей жизни поскорее закончился. И при этом мы до боли в висках, до обмирания сердца не уверены в своем будущем. Бежать отсюда, скорее бежать…
Бедлам начнется около шести. Будет суета, крики; к нам ворвутся полицейские, я буду красноречиво пожимать плечами, — в конце концов все вроде бы успокоится. В восьмом часу я услышу стук в двери — чужой, недобрый стук; гости Фелипы обычно не стучат, а громко выкрикивают ее имя. Неужели «безопасников»нелегкая принесла? «Ты спекулируешь, — заметила неделю назад Фелипа: чтобы купить билеты на самолет себе и Карине, мне пришлось с согласия Рейнальдо продать кое-что из вещей, которые мы привезли с собой, — я обязана заявить об этом в CDR». Быстренько спрячу подготовленные к отъезду чемоданы за ширму. Но гость, красавчик с опереточными усиками ниточкой, окажется представителем совсем другой организации. Он развернет передо мной «ксиву» госбезопасности, Seguridad Estatal. Матерь Божья, только этого мне не хватало. «Я бы хотел побеседовать с сеньорой один на один». Поезд — через полтора часа. До вокзала ехать около получаса. Визу оформляла гостевую, на три месяца. Никто, даже муж, не знает, что не собираюсь больше сюда возвращаться. Вероятно, из-за сегодняшних событий они могут меня задержать. Впрочем, службист вряд ли уже проинформирован о моем отъезде. Главное — не подавать виду, что куда-то тороплюсь. Ну что ж, сеньор, давайте пообщаемся. Предупреждаю: я плохо знать язык, совсем плохо. Что вы сказать? Было время подучиться? В школе языков? Ах, вы и об этом знаете. Но, видите ли, я быть плохой ученик. Большие пропуски. Сломать нога, два месяца гипс. К тому же… иметь очень плохой способность к языкам. Совсем плохой. Я даже родной язык иногда забывать, да-да, в стране, где я родиться, это национальная черта. Что вы спросить? (Только не смотри на часы!) Нет, сегодня ночью ничего не видеть, не слышать. Син дуда устэд тиене разон, без сомнения, вы правы:контрреволюционные элементы не спят. Но я, в отличие от них, эстой дурмиенда,сплю. Мои — что? Кон-так-тос? С кем я контактирую? С сознательными кубинцами: муж, свекровь. Мой муж? О, не беспокойтесь: он предан революции больше, чем жене. Это точно. Что еще? Контакты среди… кого? Ой, месье, я не понимаю, про что это вы. Русо? Советико? С кем я общаться среди соотечественников? Ни с кем особенно. Надие. (Боже, сколько ж это времени мы балакаем?) Тесный амистад ни с кем не иметь. Я вообще не любительница контактос. Абсолютный интроверт. Что значит — интроверт? Ах, честное слово, вам это не интересно. Нет, это не сексуальное отклонение. Что-что? Повторите, пожалуйста, мистер. Теперь — по слогам… Нет, не понимать. И мне тоже жаль. (Без двадцати девять!) Что вы говорите? Завтра придете с переводчиком? О, си, си, муй бьен. Мучас грасиас. Аста луэго. Аста ла виста. До встречи, до свидания, — только вот «ла виста» уже не будет, разве что в приемной у дьявола. Такси! Такси! Сюда! Карина, доченька, быстрее! Бежать отсюда, скорее бежать…
Эпилог
Никого из родных моих девчат-белорусок нет на сегодняшней Кубе, где «как грибы растут четырех- и пятизвездочные отели, — цитирую рекламный проспект, — построенные фирмами с мировым именем — испанскими Horizontes Ё Guitart, немецкой LTI». Ну, реклама она и есть реклама, тут кстати будет вспомнить известный анекдот — о том, как один праведник попал на адскую сковородку: заскучав в раю, попросился у святого Петра в пекло на экскурсию (желание вполне понятное: ничто так не возвращает вкус приевшемуся счастью, как страдания других), но вместо вечных мук узрел круглосуточный карнавал, песни да пляски, а полуобнаженные инфернальные аборигенки ничуть не были похожи на нудных старых дев — его соседок по элизиуму. Быстренько оформил мужик документы на пээмже и айда наслаждаться вечным посмертным праздником, но угодил аккурат чертям в лапы. А все потому, что туристическая поездка сильно отличается от постоянного жительства — это вам любой эмигрант подтвердит. Вполне возможно, что сегодня на Кубе действительно «необыкновенный рай для туристов» (это из той же рекламы), но вот жизнь Фелипы и Рейнальдо мало изменилась, это я точно знаю. И в тех шикарных отелях не они отдыхают. А как же Андрия Ниевес? Думаю, и она не заглядывает в те пятизвездочные, разве что нашла себе богатого североамериканского спонсора, в чем лично я сомневаюсь. Но чего на свете не бывает…
Впрочем, кое-кто и к аду умеет приспособиться, например, мой старый друг Ридельто: он и Рика живут теперь в Гаване, я иногда общаюсь с ними по телефону. Ридельто давно оставил ядерные изыскания на благо государства; продвинутый физик, он придумал способ подключаться к американским спутникам, чтобы воровать телевизионные развлекательные программы, а потом продавать их на черном рынке. Зарабатывает Ридельто по тысяче долларов в месяц. Неудивительно, что он подкупил полицию Гаваны и живет в свое удовольствие, как того и хотел. «Ты будешь смеяться, амигита, когда узнаешь, что мясо и фрукты я покупаю у человека, который ворует их в ресторане валютной гостиницы, где работает; одежду — у продавщицы из магазина, предназначенного для иностранцев. И так далее. Вор покрывает вора, и это называется социалистической экономикой!» — Ридельто, как всегда, остроумен.
Но нелегальный рай годится не для всех, так что не ошиблась Лидка, уехав-таки, как и собиралась, на Канары, да и мужа, пламенного коммуниста Армандо, умудрилась с собой увезти; а за ней, а за ней полетели прочь с того теплого края и прочие ласточки. (Успели, мои хорошие, как раз вовремя: вскоре после моего бегства «Аэрофлот» отменил льготный тариф для совкубинок.) Таня из Витебска теперь в Майями: муж ее успешно достиг североамериканского континента и забрал ее с двумя малышами (третий, новорожденный, умер в Сантьяго) в тамошнюю кубинскую диаспору. Ирина и Ольга, продав все, что имели, вместе со взрослыми детьми купили билеты на московский самолет, но до белокаменной не долетели: вышли в Ирландии в аэропорту Шеннон при пересадке, кубинских беженцев принимали во многих странах, по крайней мере, так писала Лидка. А еще она писала, что последние советские специалисты спешно покинули Кубу, репарто советико опустел; на мраморных скамейках и дорожках — осыпавшиеся цветы, которые никто не убирает; воспользовавшись бегством квартирантов и временным замешательством хозяев, тропические растения медленно захватывают пространство; когда-нибудь гигантские вьюнки оплетут шлагбаум, в пустую будку КПП, где не сидит больше меланхоличный охранник-кубинец, проникнут вооруженные до зубов кактусы, и весь городок потонет в одуряющем мареве орхидей…
Девочки мои, птички перелетные! Последним песо, последней ложкой сахара, разведенного в стакане воды, — часто это бывала пища на целый день — делились мы друг с другом, и наша амистад, о которой не зря расспрашивал меня тогда тот красавчик из органов, — дружба наша как раз и была настоящей, неподдельной. Это я осознала только здесь, в доме, похожем не на ласточкино гнездо, а на огромный бетонный колумбарий, в стране, где хватает хлеба, купленного не по карточке, и одиночества сколько угодно, — в родной Беларуси, куда вернулась из всех вас только я.
У верующих кубинцев есть обычай: один раз в году они облачаются в лохмотья и ползком передвигаются от порога своего дома до церкви Святого Лазаря возле Гаваны, чтобы святой отпустил им грехи. И я могла бы, кажется, проползти — через всю Латинскую Америку с Европой, лишь бы дотянуться хоть кончиками пальцев до моста через Березину, нагих, точно души в потустороннем мире, деревьев старого парка. До сих пор иногда не верю, что мне удалось вернуться домой... Долгое время после возвращения я просыпалась среди ночи, пила, задыхаясь, корвалол, — мне упорно снился один и тот же сон: я в Сантьяго, в доме на улице Агилера, мне уже никогда не выскочить из этой ловушки, я слышала во сне дребезжание возка cartero, крики марширующих толп и щелканье затворов. Посттравматический синдром с годами прошел, но… выскочить я так и не сумела. Вот она, моя клетка, не увитая больше розами, и даже цепкий плющ привял (а зачем, скажи на милость, жизни тебя теперь заманивать?), — и только где-то наверху, там, где по законам пространства должно быть небо, издевательски хихикает, раскачиваясь на прутьях, обезьяна.
«Здесь — пусто, там — тоже пусто». О, теперь ты не собираешься больше спасаться бегством; как затравленный зверь, шерсть в подпалинах, лапа перебита, — ты поняла, что убегать тебе, именно тебе, некуда. Это у других есть еще шансы: изменить (в который раз?) страну проживания, выучить (какой по счету?) язык, — впрочем, все это и ты чудесно могла бы сделать, потому что способности к языкам у тебя не такие уж никчемные, как рассказывала тому усатому красавцу, а как раз наоборот — дай бог каждому. Но это ничего не изменит.
Родиться на свет женщиной; родиться женщиной в белорусской глубинке и отсюда вынести свой жизненный сценарий; родиться женщиной в белорусской глубинке и — как будто этого мало! — с так называемой искрой Божьей и, соответственно, невозможностью идти обычной женской колеей — в любых широтах, на любом полушарии эта триада симптомов способна разве что укрепить стены твоей тюрьмы. Ты будешь биться, как птица, о прутья клетки, грызть, как волчица, железо капкана; в плохие минуты ты даже подумаешь о том, что когда-то совершила преступление, хоть и «по неосторожности», как пишут в констатирующей части приговора, ведь ты была молоденькой дурочкой, которая искала любви и счастья, и потому осудила еще одну душу на жизнь (разве не преступление — рожать детей в мир, какой он есть теперь, каким был всегда?), — но тут же и опровергнешь себя: нет, это было не преступление, а жертва, то, чего ты искала в любви к мужчине, а нашла лишь в материнстве. На эту жертву ты осуждена задолго до рождения; и та душа, которую ты привела в мир, тоже осуждена на нее, и, может, наша внутренняя необходимость рожать и растить, жертвуя собой, в том числе своим призванием, даром Божьим, — и есть тот фундамент, на котором стоит жизнь.
Быть женщиной — это одновременно и ловушка, и величайшее счастье, потому что только у женщины есть корни в мироздании, только она способна испытать чувство полного слияния с другим существом — слияния, достижимого лишь в беременности, — и только она способна родить. Не ее вина, что она рожает в мир, сотворенный мужчинами. Мужчина лишен корней, оторван от всеобщего единства природы и вынужден устанавливать свое господство через такие отвратительные вещи, как штурм Бастилии, казарм Монкада или Зимнего дворца. Но — с другой стороны: именно потому, что он не способен родить, мужчина создает великое искусство. Так как же объяснить непреодолимую тягу к письменному столу, внутреннее осознание долга— перед кем, кстати? перед Богом? будущими поколениями? какая чушь! — если это испытывает женщина? Как ошибку природы, не иначе.
После рождения дочери я запретила себе записывать стихи: все, с этим покончено! — потому что потраченное на стихи время не метафорически, а буквально отнимало у ребенка кусок хлеба, — но они все равно появлялись, снились иногда готовыми строфами (а утром я не могла вспомнить ни строчки — вот было мучение!), вырастали из бормотания, когда неслась на копеечную службу, которая без остатка высасывала мозг; а если что-нибудь все же попадало в тетрадь, то не разделенным на строки и строфы, чтобы не было искушения назвать это стихотворением. Я годами жила словно замурованная в стену. О, в смысле белорусскоязычной культурной среды наша провинция — почти то же самое, что Сантьяго-де-Куба, нет — хуже, ведь там моя особенность легко объяснялась: иностранка, что с нее возьмешь! Знаете ли вы, что такое быть «иностранкой» в месте, где родилась, потому что здесь женщина-поэт (произношу это как диагноз, как клинический синдром) — нечто достойное смеха или сострадания, нечто более жуткое и неуклюжее, чем пресловутый слон в посудной лавке: случайные знакомые при выяснении «диагноза» быстро исчезают, настоящие друзья давно уехали в иные края, а родная мать с неподдельным трагическим пафосом призывает зарабатывать деньги, хотя бы и древнейшим способом, торгуя собой (не обязательно телом). И ты вынуждена зарабатывать. Вот только после этого чувствуешь себя так, словно весь день открывала пивные бутылки алмазным резцом.
О, разумеется, не все так мрачно. И здесь тоже возможны варианты: сразу и навсегда окаменеть, превратиться в бессмысленный кусок плоти, который носится по кругу физиологических потребностей, как мотоциклист по вертикальной стене балагана, и это считает обычной долей человека; либо научиться достаточно комфортной двойной жизни, этой сознательной шизофрении нашего столетия: восемь часов в день делать не то, что хочешь, говорить не то, что думаешь, а вечерами и по выходным позволять себе роскошь «быть собой», как делал это автор упомянутого термина, утонченный поэт (для себя) и офицер вермахта (для общества) Готфрид Бен. Только все это не для тебя — и ты это хорошо знаешь.
Ты никогда не отнимешь у ребенка кусок хлеба, который заработала, торгуя своей изнасилованной душой; никогда не сошлешь ее во второй раз на неведомый остров; по вечерам и выходным ты будешь приносить ей, как ласточка в клюве, хлеб иной: Цветаеву, Богдановича, Заратустру. Ты будешь торопиться, словно за тобой по пятам гонится убийца с ножом. Ты будешь разрываться между Божьим и женским в тебе, между даром и долгом, словно князь, привязанный янычарами за ноги к вершинам двух растущих на противоположных сторонах дороги деревьев. Художник в тебе будет угрюмо сдерживать образы, готовые вырваться на свет, и только когда уже невозможно терпеть, когда… и все-таки, все-таки каждое твое незаписанное, не разделенное на строфы стихотворение будет как зов из-под обломков взорванного дома — чем более безнадежный, тем более настойчивый.
Потому что ты не сдашься, нет, ты не сдашься. Ты будешь — вопреки всему! — противостоять своему личному комендантскому часу: а иначе ради чего ты не покорилась когда-то вооруженной до зубов тирании? Научись же не уступать тени, которая методично старается пригнуть тебя к земле. Ты уже знаешь про абсолютную сознательность и целенаправленность этой силы — но день, когда ты поймешь, что твой враг должен быть сражен только тобой, станет днем твоего спасения. Имя твоего спасения — любовь. И она настолько велика, что может изменить направление ветра, разрушить Карфаген и вновь возвести его из руин. Только любовь даст тебе силы: ты будешь разгребать руины, под которыми погребена, пока ногти не сотрутся до мяса и не порвутся жилы. О, по ночам ты можешь выть в своем бетонном колумбарии сколько угодно — никто не услышит (и в этом — единственная подаренная тебе свобода), а днем, закусив губы, ты двинешься дальше, ты потащишь за собой свою клетку— так волчица волочет окровавленный капкан — и каждый шаг твой будет победой над тенью, которая тоже ждет своего часа. Еще не вышел срок. Не вышел срок. Ох, далека последняя остуда! Дитя, напрасно думаешь, что Бог, вдруг сжалившись, возьмет тебя отсюда. Как оборотень — человек и волк — Он от тебя правдивый образ прячет. Он есть любовь, одновременно — долг. Реши-ка эту дзенскую задачу. Что делать? Жить. Любить. Долги платить. Здесь не тюрьма: амнистий не бывает. Тот свет, возможно, надо заслужить. Лишь в этот нас за просто так пускают…
Да, ты не покоришься, потому что за тобой, след в след, идет девочка, которую ты любишь. Она торопится расти, она тайком берет у тебя уже не пудру, а томики Юнга, чтобы понять свои собственные сны. И, может быть, когда-нибудь она родит девочку — кудрявую, ручки-ножки в складочках — и ты положишь ее на большое махровое полотенце, которое хранишь для такого случая в шкафу, а потом эта девочка вырастет и, возможно, сумеет сломать ту проклятую клетку, чтобы стать, наконец, свободной, как ласточка.
Ради этого — adelante!
1990 — 2002, Сантьяго-де-Куба — Беларусь.
Перевод с белорусского автора.
Que chica mas linda! (исп.) — Какая красивая девочка!
Компренден (исп. — comprenden) — понимают.
Donde esta eso? (исп.) — Где это?
Acuestate (исп.) — ложись (спать).
Vamos a llamar eso…(исп.) — Давай называть это…
Rica (исп.) — богатая; игра слов: «Рика» также — женское имя.
Luchar es bueno, fusil es bueno, cada cubano tiene que saber fusilar (исп.) — Бороться это хорошо, винтовка это хорошо, каждый кубинец должен уметь стрелять.
El Castellano (исп.) — классический испанский язык.
Amiga, perdone si hoy me meto en tu vida, pero te estoy sentiendo tan perdida…(исп.) — Подруга, прости, что сегодня я вмешиваюсь в твою жизнь, но я чувствую тебя такой потерянной…
Amigo, yo te agradesco por sufrir conmigo. Intento ver me libre y no contigo… (исп.) —Друг, я благодарна тебе за то, что страдаешь вместе со мной. Я пыталась увидеть себя свободной и не с тобой…
Adelante! (исп.) — вперед!