ТОМ ВТОРОЙ

Книга четвертая. МАРТ–МАЙ 1940 ГОДА


I


В начале января лейтенант медицинской службы Блаз был откомандирован из запасного полка, расположенного в Каркассоне, в городок План д’Оргон, департамент Воклюз. Там стоял в резерве санитарный отряд; десяток врачей и небольшая группа фельдшеров, не зная, куда девать себя от скуки, ходили в гости к местным жителям. Даже не из кого было составить приличную футбольную команду. Добавьте к этому вечный мистраль, жандармов, торчащих на каждом перекрестке, и неприятные объяснения с ними, чуть только Блаз заезжал подальше на своем мотоцикле, который он сумел сохранить вопреки всем запретам. Главный врач, кадровик с тремя нашивками, целыми днями сидел в Авиньоне; по его словам, он вел сложнейшие интриги, чтобы добиться перевода их отряда в действующую армию. Хватит отсиживаться в резерве! Того гляди начнутся настоящие бои, а мы их, сидя тут, прозеваем. Блаза и самого томило безделье, к тому же он скучал без своей подружки, оставшейся в департаменте Од, и поэтому целиком разделял мнение главврача. Зато доктор Бурра (поговаривали, что он социалист), медлительный верзила с длинными обезьяньими руками, обросший, как истый овернец, густой черной шерстью, не имел ни малейшего желания драться, а про главного врача, капитана Давэна де Сессак, он говорил, что если тот намерен делать карьеру, — пожалуйста, к его услугам Марокко! Словом, господа военврачи дружно выступали против своего начальника: никак нельзя было сказать, что они жаждут резать и колоть, разве только что ланцетом и шприцем. Впрочем, Сорбен, врач из Ниццы, очень похожий лицом на китайца, и толстый Фенестр, долгие годы практиковавший в Лангедоке, были настроены довольно воинственно… Скажем откровенно, по части развлечений в План д’Оргоне было не густо. Не все же такие примерные мужья, как доктор Дэба, который с утра начинал поджидать почтальона, а днем писал длиннейшие письма домой.

Если уж не везет, то не везет! Только-только Блаз успел познакомиться на ферме возле Кавальона с молодой женщиной, родственницей хозяев, приехавшей из Марселя… мадам тоже очень скучала… Было это в феврале. Но тут врачей послали в Париж, в казарму Мортье, где готовили пополнения для санитарных частей.

Главный врач носил китель цвета хаки, самого светлого из разрешенных оттенков, и притом английского сукна, хотя, по его словам, не переваривал джон булей[362]; в Париже он не вылезал из генеральских кабинетов. Давэн де Сессак был похож на молодого креола[363], сынка миллионера-плантатора, какие бывают в американских фильмах: такие же поэтические черные усики, такой же томный вид, такая же фотогеничная улыбка, такой же невысокий, смуглый; волосы на руках он брил. В своих отношениях со штабным начальством капитан проявлял почтительность и суетливость, как провинциальный чиновник, встречающий делегацию членов парламента. В данный момент он вел регулярную осаду генерала медицинской службы, начальника Санитарного управления, о котором часами мог с увлечением рассказывать в офицерской столовой: — Ну, прямо слон, не поймешь, то ли он спит, то ли просто глаза у него заплыли жиром. — Когда Бурра начинал злиться: этот болван, чего доброго, и впрямь отправит нас всех на фронт! — Фенестр и Сорбен хихикали. — Вот вам овернцы и бургундцы, — заявлял Фенестр, — все равно, социалисты они или нет, а как только начинается война, они путаются в ногах и потихоньку выторговывают мир. — А Верцингеторикс? — протестовал затравленный Бурра. Бедняга Бурра! К тридцати трем годам он нажил болезнь печени и всячески пытался скрыть свой недуг. После обеда ему надо было непременно прилечь, а господа врачи коварно старались помешать его отдыху.

Блаз прекрасно использовал свое пребывание в столице. Конечно, не для приема пациентов. Во-первых, в Париже жила его мать, а Блаз ее просто обожал, — никто не скажет, что ей уже шестьдесят: совсем молодая женщина. Во-вторых, «маленький доктор», как его называли, мог снова вращаться в свете. Несмотря на свои сорок лет, он очень мило разыгрывал мальчишку-проказника, и его охотно принимали даже в том обществе, куда ему был бы закрыт доступ, если бы не медицина и дамы. В самом деле, он прекрасно сохранился: упругий, как мяч, чудесная фигура, жемчужные зубы. Все-таки великое дело спорт!

У «маленького доктора» был шестнадцатилетний сын, «тайнобрачный», как он выражался, ибо его супруга еще в давние времена скрылась в неизвестном направлении. Мальчика воспитала бабушка, а сейчас он учился в лицее Карно, в одном классе с Тьерри де Сиври, и Блаз гордился его успехами, как любящий старший брат. Лишь бы ему не пришло в голову стать врачом, по примеру отца! Мало ли на свете порядочных занятий: автомобильный гонщик, чемпион по кролю, нападающий футбольной команды, хоккеист, наконец. Зачем же становиться «помощником смерти»? В салоне Луизы Геккер или у князя Р. Блаз говорил, что он прячет сына, потому что дамы увидят такого большого мальчика и не пожелают иметь дело с папой. Присутствующие смеялись и не верили. Сам настоящий мальчишка! — Мальчишка-то мальчишка, а вы только пощупайте его бицепсы! — восклицала Рита Ландор. — А ляжки у него просто ужас какие!.. Блаз, немедленно продемонстрируйте ваши ляжки! — Кстати, где сейчас Рита? Улетела? Да, подписала контракт и умчалась куда-то к чорту на кулички. Есть же люди, в жизни которых война ровно ничего не изменила! Они живут где-нибудь на Ривьере, и самой страшной трагедией у них считается, когда их жен бросают любовники. Так или иначе, но Мари-Адель де Бреа, которая раньше терпеть не могла «маленького доктора», вдруг начала с ним кокетничать. Ее муж был вместе с Блазом в Каркассоне и тоже получил недавно другое назначение. Но напрасно Мари-Адель так усердствовала — Блаза нелегко было подцепить, он любил молодых, а главное, худеньких. Блаз вообще мужчина загадочный и ведет несколько любовных интриг зараз… Он приносил в казарму Мортье целую кучу сплетен, политических и армейских, и не удивительно: наш доктор числился другом той особы, которую называли нынешней Помпадуршей, и был знаком с депутатами… Хотя Давэн де Сессак и считался моррасистом, он покровительствовал «маленькому доктору», даже баловал его… Ведь через Блаза можно дойти до самого министра… Понимаете, опять нас хотят загнать куда-то в глушь… Именно от Блаза узнали, что бельгийский король отказался пропустить через свою территорию союзные войска, которые, по плану Гамелена, должны были прикрывать нашу границу. Относительно этого плана генерал Жорж[364] расходился во мнениях с главнокомандующим. Они обменялись колкостями по телефону. Были даже затронуты вопросы чести. Тогда уже начинали нервничать — будем ли мы, наконец, воевать или нет? Теория, которой придерживались в высших сферах, гласила: рано или поздно Гитлер совершит ошибку, попытается перейти от обороны к нападению. И вот тогда-то бельгийцы должны будут, наконец, решиться… Самое удивительное, как сообщила Блазу одна из его приятельниц, было то, что виновником январской тревоги оказался бельгийский генеральный штаб. Совершенно непонятная история: какой-то немецкий самолет, по ошибке приземлившийся в Бельгии, какие-то летчики, застигнутые в тот момент, когда они жгли бумаги, — и вдруг, нате вам, это оказались планы вторжения гитлеровцев в Бельгию в самые ближайшие дни. Наши немедленно начали проводить в жизнь план обороны — и что же! — бельгийский король отказался нас пропустить…

Сразу поднялась ужасная суматоха. Главврач, которого вызывали в военное министерство, вернулся оттуда с таинственным выражением лица, даже румянец у него появился, а ведь обычно он очень бледен… Санотряду предстояло полностью укомплектоваться, причем только за счет молодежи, чтобы все были крепыши, молодец к молодцу. Да, да, назначение уже есть. Только никому ни слова! Это — военная тайна и притом строжайшая. И тут же главврач поведал военную тайну Фенестру, потом Бурра, у которого немедленно разыгралась печень, и он слег в постель, потом Сорбену, и тот долго ходил по двору казармы, с довольным видом потирая руки и хихикая. Даже сам Дэба отложил письмо к жене и погрузился в мечты, сдвинув очки на высокий выпуклый лоб и оглядывая комнату растерянным близоруким взглядом. Ну-с, а доктору Блазу сообщил военную тайну не кто иной, как Ипполит Дюко, которого он встретил у Помпадурши: — A-а, доктор? Вы, кажется, из той самой моторизованной дивизии, которая сейчас формируется в секретном порядке! — Понятно, что Давэн де Сессак был весьма разочарован, когда, загадочно подмигивая, сообщил новость доктору Блазу и обнаружил, что тот все уже знает, да еще от самого товарища министра. Хотя это действительно был секрет, но зимой 1940 года людей до того томила скука, что тайны так и порхали из уст в уста.

И в самом деле, соединению нового типа предназначалось сыграть решающую роль в предстоящих боях. Никто не должен был даже подозревать, что такое соединение вообще существует. К врачебному персоналу все это, конечно, имело весьма отдаленное отношение, но ведь и офицерам дивизионного санотряда следовало привыкнуть к мысли, что они тоже военная косточка… — Мотодивизия будет сформирована из лучших частей. Командный состав — сливки армии, полки как на подбор, людской состав первоклассный… И все механизировано. Но, умоляю, никому ни слова!

Начались лихорадочные поиски, обшарили сверху донизу всю казарму Мортье, вылавливая нижних чинов и офицеров, достойных пополнить санитарный отряд Давэна де Сессак. Листали списки, усердно изучали личные дела, главврач целыми днями осматривал людей, опрашивал военфельдшеров, засланных в этот сборный пункт неизвестно зачем, и время от времени, как дитя, предавался восторгам: — Вообразите, Блаз, дорогой мой, среди студентов-медиков мне попались три очень неплохих парня, а фармацевт — просто находка! — Мало-помалу горячка охватила всех: говорили, что в Сен-Жермен-ан-Лей и в Марли-ле-Руа стоят драгуны и кирасиры[365] и командуют ими офицеры-сомюрцы. С минуты на минуту должны выступить; пока что Давэн де Сессак был вызван к полковнику Гревилю, который исполнял обязанности командира дивизии, — командование явно начали омолаживать. Теперь главврач требовал, чтобы ежедневно в полдень все собирались в затхлом сарае, служившем столовой, во дворе казармы. А вечера в вашем распоряжении, гуляйте напоследок по Парижу! В столовой раскладывали груды бумаг, и лейтенант административно-хозяйственной службы, зубной врач и фармацевты обсуждали во всех подробностях самые разнообразные дела. Организацию хирургического отделения, разумеется, поручили Фенестру. Вид у него настоящего мясника: веселый взгляд, лысина, красный нос и седые кудерьки[366] на висках; так и кажется, что на нем забрызганный кровью длинный фартук, под которым выпирает необъятное брюхо. Немало споров вызвала кандидатура одного лейтенанта медицинской службы. Фенестр охотно взял бы его к себе, ибо с профессиональной точки зрения этот врач был выше всяческих похвал. Одно плохо — румын. — Никаких инородцев, — заявил Давэн де Сессак, — к чорту всяких молдаван и валахов! — Глупость какая, — возмущался Фенестр, но возражать не приходилось. Глупость? Сорбен полагал, что и это еще слабо сказано. Но самые жаркие споры вызвала эмблема отряда, которую намеревались вышить или же изготовить из металла, а возможно, сделать и то и другое. Полковник Гревиль[367] уже выбрал эмблему для дивизии; нужно ее воспроизвести в точности, только добавить три буквы: ДСО — дивизионный санитарный отряд… Среди санитаров откопали художника. К сожалению, у него не оказалось ни малейшего вкуса. Рисуя эмблему цветными карандашами, он подбирал такие тона, что просто дрожь прохватывала… Впрочем, когда обратились к мастерам квартала Марэ, они назначили для изготовления вышитых значков срок совершенно немыслимый в условиях современной войны — войны моторов! А относительно металлических значков в мастерских заявили, что можно сделать их либо из бронзы, либо из серебра с чернью — вот и весь выбор. От эмали пришлось отказаться: ведь цена должна быть доступна для нижних чинов — двадцать пять, ну, от силы, тридцать франков… а за вышитый пришлось бы отдать чуть ли не целую сотню! Закажем и те и другие, их вышлют нам вслед: подоспеют, пока мы будем проходить ученье; подумайте только, наши кавалеристы еще ни разу не видели танков!.. Само собой разумеется, что в санитарный отряд мы будем принимать только добровольцев. — Как так добровольцев? — Надеюсь, господа, никто не намеревается отрицать, что все вы — добровольцы и ждете с нетерпением весенних боев. — Гм, гм!.. Да вы посмотрите только, господин капитан, на физиономию Бурра! Что ж, Бурра как Бурра! Нельзя же ему сделать другую физиономию, а если взгляд у него такой хмурый, так тут уж ничего не попишешь, — сказывается арабская кровь. Знаете, со времен сарацинских походов… — Стало быть, решено. Все мы добровольцы. У нас будет отборный отряд, и его придадут отборному же соединению. Все добровольцы.

Итак, все были здесь добровольцами. Например, Жан де Монсэ, назначенный санинструктором во второй взвод. Всего в отряде было два взвода, в каждом по тридцать человек. Вторым взводом командовал помощник фармацевта Партюрье, состоявший под началом у лейтенанта медицинской службы Блаза. Давэн де Сессак говорил о фармацевте, что это молодой пёсик, и именно поэтому он и взял его в свой отряд. Партюрье исполнилось уже двадцать семь лет, а выглядел он ровесником Жана. Был он высокого роста, весь как на пружинах, худощавый, белокурые волосы ежиком, кожа очень белая, глаза голубые, что, впрочем, заметить можно было только, когда глаза не смеялись, то есть очень редко; черты лица острые, губы бледные, а зубы немного кривые. Он сразу же пришелся по душе всем — и Блазу, и главврачу, и Сорбену, и даже черномазому овернцу, хотя тот сначала возмущался, зачем мальчишку пустили в офицерскую столовую, и из протеста стал даже озорничать: однажды, во время тоста в честь их мотодивизии, он подставил Партюрье сломанный стул, чтобы фармацевт рухнул на пол, когда господа офицеры выпьют и станут усаживаться, а в другой раз насыпал ему в салфетку волосы, нарочно собранные после бритья. Чтобы продемонстрировать боевой дух и не ударить в грязь лицом перед кирасирами и драгунами, за десертом пели забористые солдатские песни. Особенно отличался Фенестр. Одна старая и известная своей непристойностью песенка стала у них чем-то вроде гимна дивсанотряда. Все это было в конце февраля; они стояли в окрестностях Сиссона; всю службу несли штафирки[368] — мобилизованные студенты и крестьяне, которыми был укомплектован отряд. Во взводе Партюрье были одни только студенты, и они слегка подтрунивали над мужланами из первого взвода, которым командовал военфельдшер Премон. Административно-хозяйственный персонал — писаря, повара — держался особняком. Имелась еще команда шоферов, возивших грузы на пяти- и десятитонках. Это был совсем другой народ, по большей части рабочие. Их разместили на противоположном конце деревни и начальником назначили прикомандированного к санотряду лейтенанта Тресса, — этот толстяк и подхалим не мог считаться ровней прочим господам офицерам. Вне службы он общался только с сухопарым лейтенантом хозяйственной службы Гурденом, который повсюду ходил со стеком, чтобы подчеркнуть свою принадлежность к кавалерии.

Наступил март, а танков так никто еще и не видел. Студентов обучали: заставляли возить ручные санитарные тележки, грузить машины, таскать носилки, часами ходить в противогазе. Все это в точности соответствовало опыту участников первой мировой войны, вроде Сорбена и Фенестра, которые сохранили с тех далеких времен вполне определенные взгляды по ряду вопросов: где размещать перевязочные пункты, как укладывать раненых в машины и так далее. Пока что взвод располагал лишь двумя санитарными машинами того же допотопного образца, что и в казарме Мортье. Нелегко было управляться с этими чортовыми колымагами: внутри в два яруса висели носилки на лямках и петлях; верхние подвешивались с трудом, особенно когда на них лежал раненый: действовать приходилось вытянутыми руками. Что при этом должен был чувствовать раненый, догадаться нетрудно. Ожидали скорого прибытия новых санитарных машин, и Блаз, который знал толк в военном снаряжении, повторял: — Хоть бы нам отпустили новенькие рено. Говорят, чудо, а не машины! — Пока что тренировка с тележками и носилками, уборка помещений и постелей, да еще чистка отхожих мест занимали все время. — Уж если у самих санитаров грязные нужники, — это последнее дело. Партюрье, друг мой, надо за этим следить… — Легко сказать — следить!.. — А вы не бойтесь показать пример сами. Есть у вас хлорная известь? Нет? Так надо, дорогой, требовать от офицера хозяйственной службы, он должен вас снабдить, это его прямая обязанность.

Партюрье был сыном архивариуса из департамента Мэн и Луара. В Анжерском лицее товарищи прозвали его «Папирусом». Мальчик все детство страдал: он стыдился профессии отца, — у других отцы были богатые фермеры или военные, врачи, банкиры… Партюрье готов был сломать себе шею на гимнастических снарядах, лишь бы не стать архивной крысой; потом отец отдал его в фармацевтическое училище; он собирался открыть свою аптеку — и вдруг началась война… Вернее сказать, после окончания студенческой отсрочки он отслужил в армии положенное время, но в 1938 году, в дни предмюнхенской ложной тревоги, его снова забрали в армию и уж больше не отпустили. Партюрье говорил, что у него есть невеста, хотя это не совсем соответствовало действительности. Он был влюблен в двоюродную сестру, но еще ни слова не сказал ей о своих чувствах. Аптекарь был верующий, и притом верующий на романтический лад: он полез бы в драку за деву Марию, вызвал бы на дуэль всякого, кто осмелился непочтительно отозваться о святой Терезе; носил на золотой цепочке образок святого Христофора, усердно начищал его, и образок блестел, как новенький грош. Среди своих подчиненных Партюрье сразу же выделил некоего Алэна Морльера, в котором еще чувствовался бойскаут, чаще других назначал его в наряды и распекал за малейшую провинность, в полной уверенности, что доставляет ему удовольствие. Морльер оказался единственным среди этой оравы, с кем Жан чувствовал себя свободно; все остальные были года на три старше: и Канж, и Жонет, и Гроппар, и Белле, и Бельзонс, Пеллико, Моконсей, Делла-Роза, Мор, Дюпати, Вормс, Филлу — всех не упомнишь. Жан и Морльер принадлежали примерно к одному кругу, только семья Алэна была немного побогаче. Депутат парламента Морльер приходился Алэну дядей. Оба юноши одинаково ценили опрятность во всем, оба охотно оказывали услуги товарищам, оба не щадили себя в работе, что, впрочем, не стоило им особых усилий, так как оба были крепко сложены, хотя Алэн иногда задыхался, и тогда на носу у него выступали забавные капельки пота.

Взвод то и дело менял квартиру. И всякий раз ему доставалась самая скверная конура. Удивительно, сколько во французских деревнях маленьких трехкомнатных домиков, брошенных хозяевами, и к каждому такому домику пристроен сарайчик, куда складывают инструмент, всякий хлам или фураж, или вовсе ничего не складывают; в комнатах хлопают расшатанные ветром двери, а в оконные рамы, если только они целы, приходится вставлять куски картона… Санитары спали вповалку на соломе. Посмотри только на Канжа! Тоже, барин, не может обойтись без спального мешка! Но тут являлся Партюрье и наводил порядок: — Однако и лодыри же вы, дети мои! Разве не чувствуете, как отсюда дует? А ну, кто быстренько заткнет дыру? Пол-охапки соломы и парочку старых газет — всего и дела-то на две минуты. — Понятно, брались затыкать дыру всегда Монсэ и Морльер. То же самое получалось с уборкой комнаты, если дежурный потихоньку смывался. Но настоящие чудеса ловкости они проявляли, когда требовалось оклеивать эти невероятные халупы обоями, весьма цветастыми, которые можно было купить со скидкой в ближайшем городке. Партюрье готов был расшибиться в лепешку, лишь бы достать для своих «ребят» обои, потому что в оклеенной комнате чище и даже становится как-то веселее… Надо было видеть как Алэн и Жан, оба уже поднаторевшие в малярном деле, изощрялись, чтобы уничтожить следы прежних постояльцев, всю нечистоту нищенской жизни, оставившей после себя на стенах пятна, ржавые полосы, трещины… — Клеить обои — это настоящее искусство. Сейчас я нам покажу: сначала вы раскладываете кусок обоев на полу… — А Жонет говорил Гроппару: — Давай удерем, осточертел мне этот Партюрье со своей клейкой!

Жонет был препротивный парень. И чем-то напоминал Мерсеро. С виду такой же крепкий, а валится от легкого тычка. К тому же он читал «Гренгуар» и всегда первый заводил речь о политике. Тогда подымался невообразимый шум, хотя все студенты были настроены достаточно консервативно, и спор шел больше об оттенках. А вот Пеллико и шелопай Дюпати — эти уже просто «Аксьон франсез». Когда начинались политические разговоры, двое крестьянских парней, служивших во взводе, — один маленький и чернявый, а другой рыжий детина, — вытаскивали кисеты, свертывали цыгарки и выходили на улицу посмотреть, хороша ли погода для сахарной свеклы. Жан и Алэн охотно следовали их примеру. Морльер вообще ненавидел всякую политику, а Жан после смерти Сильвианы и своего ареста боялся, что его сочтут в полку коммунистом. Он не знал, что написано в его бумагах, и думал: глупо пропадать зря… А вмешайся он в спор, он наверняка наговорил бы лишнего.

Хотя Партюрье состоял в сержантском чине, он не гнушался обществом своих подчиненных и после пяти часов вечера, когда взвод отдыхал, частенько уводил Жана и Алэна, своих «мушкетеров», как он их называл, погулять по окрестностям. Они отмахивали по шесть, по восемь километров, после чего Партюрье спешил в офицерскую столовую — обед у главного врача начинался ровно в 7.30. Нижние чины обедали в пять часов. — Размяться всегда полезно, — говорил Партюрье. — Кроме того, это отличная тренировка. — Все трое были высокого роста. Монсэ, самый младший, казался тяжеловатым. Морльер скакал, как козленок. Партюрье напоминал борзую, у него даже и походка была такая, словно он шел по следу. Аптекарь заставлял «мушкетеров» шагать форсированным маршем. Возвращались они уже в темноте, и когда небо было чистое, — впрочем, их и дождь не смущал, они радовались дождю, как будто не могли промокнуть, как будто дождевые капли играли с ними, — так вот, когда небо было чистое, они задирали голову и смотрели на звезды: не для того, чтобы считать небесные светила, — говорят, от этого делаются бородавки, — нет, просто у них радостно билось сердце, оттого что звезд так много, а они трое стоят в поле. — и какое это было хорошее, пьянящее чувство! Они болтали обо всем, как мальчишки и, конечно, говорили о войне, но война была еще для них чем-то вроде игры в индейцев Морльер все твердил, что когда они войдут в Германию, надо будет вести себя там хорошо: он однажды побывал в Пфальце, так вот, тамошние жители до сих пор не забыли, как бесчинствовали войска Людовика XIV… и поэтому теперь, друзья мои… Партюрье говорил «боши», но он обожал немецкую музыку и не мог понять, как это Вагнера. Шумана и особенно Шуберта можно причислять к лагерю людей, которые убивают евреев… ведь там убивают евреев… Представь себе, вдруг они схватили бы Вормса или Мора… Почему Мора? Но, господин начальник, Мор вовсе не еврей, заявлял Алэн. Кто же он тогда? А впрочем, разве в этом дело?

Санитары не имели права ходить в соседний городок, где размещался запасной госпиталь со всем положенным медицинским персоналом, с профессорами, и дивизионное Санитарное управление. Но так как особых строгостей не было, «три мушкетера» потихоньку добирались во время вечерних прогулок и туда: скучно гулять без цели. И, как-никак, запретный плод сладок. Тайком выпивали по стаканчику в маленьком кабачке, неподалеку от церкви. Как красива была эта готическая церковь, вся устремленная ввысь, с островерхой шиферной кровлей и резными хорами из белого и черного мрамора… В праздничные дни в городок стекались паломники, и в местных лавчонках продавали бутылки вроде тех, какие бывают у моряков, со стеклянным корабликом внутри, только в здешних бутылках вместо корабликов была пресвятая дева и распятие.

В восемь часов все уже спали. Слышно было, как в первом взводе, который помещался через дорогу (здесь, близ Лаона, все деревни вытянуты в длину), кузнец Жокаст играет на гармонике. Счастливцы, которые запаслись огарком, пристраивались читать. Но ненадолго: во-первых, надо было экономить свечи, а во-вторых, кто-нибудь непременно швырял в такого читателя башмаком: — Что ж, будем мы когда-нибудь дрыхнуть или нет? — Ведь деревня, если не считать бистро, где имелась рулетка (я лично всегда ставлю па зеленое, заявлял Пеллико, а Канж хихикал: на зеленое! Ты знаешь, что это по Фрейду означает?), словом, деревня — это вам не Монмартр. Шоферы разгуливали до девяти часов, и нередко их ловили на улице после комендантского часа. Надо признаться, что буфетчица в бистро была очень и очень недурна: немножко толстовата, но зато кожа у нее редкостной для брюнетки белизны… Среди водителей машин был один серб, невысокого роста, с сильными рунами, но впалой грудью, очень веснушчатый; нос у него печально висел, подстать слишком длинным волосам, хотя ему двадцать раз приказывали остричься. Ну и надоедливый тип! Он пел песни, которые все знали, потому что не раз слышали их во время демонстраций Народного фронта. Ей-богу, он как будто старался втянуть людей в историю, но все делали вид, что ничего не замечают. Тогда он заводил разговор о красотах Испании: — А ты в Барселоне не бывал? Так вот, когда пройдешь улицу Рамблас… — Шофер говорил так со всеми, даже со студентами. И всякий раз Монсэ настораживался. А вдруг это провокатор, думал он. Но даже с Алэном Жан не осмелился бы заговорить о своих подозрениях. Зато во время прогулок они все трое любили потолковать о жизни, о том, какой должна быть жизнь, вернее сказать, говорили о Франции. Чудесная у нас страна! Морльер мог часами рассказывать о красотах Перигора, о том, какие там люди, как там готовят гусиную печенку, как ищут трюфели (самые лучшие трюфели — белые), о маленьких харчевнях, куда барышники заходят выпить по стаканчику; а Партюрье перебивал его и, захлебываясь, доказывал, что на свете нет ничего прекраснее Луары и тамошних охотничьих угодий и замков, которые вдруг возникают где-то на пригорке, и тамошнего воздуха, прозрачного и опьяняющего, как белое вино… Народ там спокойный — соратники Жанны д’Арк и герои бальзаковских романов вперемежку, а женщины… Когда Партюрье доходил до этого пункта, разговор, с молчаливого согласия всех троих, обрывался. Однажды, когда аптекарь расплачивался в бистро, спутники заметили у него в бумажнике фотографическую карточку, и, перехватив их взгляд, Партюрье покраснел как рак. А Жан хранил про себя мысли о Сесиль. Морльер думал о сестре школьного товарища, которая посылала ему длинные письма на пяти страницах, тесно-тесно исписанных сверху донизу крупным тонким почерком; и когда Жан видел в руках Алэна эти десятки раз читанные и перечитанные листки, он отворачивался — не потому, что боялся смутить друга, а чтобы скрыть слезы. Сесиль ему не писала. Сесиль никогда ему не напишет. Единственную весточку о ней Жан получил на следующий день после прибытия в часть: Никки прислал открытку. Со свойственным ему тактом, этот очаровательный юноша спрашивал, помирился ли Жан с его сестрицей, и, очевидно, желая сделать приятное своему адресату, добавлял, что зять весь январь провел в Италии, а сейчас только что вернулся из Голландии и, как кажется ему, Никки, семейные дела у Сесиль и Фреда обстоят неважно…

Само собой разумеется, Блаз тотчас же организовал футбольную команду. Играли за деревней, на большом поле, которое тянулось до узенькой речки, скрывавшейся за тополями. Только здесь и смешивались все чины и касты: один из поваров играл вратарем; это был крепыш, которого не так-то легко обойти, в мирное время — хозяин бистро в восточном пригороде Парижа, лодырь и ловчила. Но вратарь бесподобный. Блаз тоже неплохой вратарь. Даже кузнец Жокаст — кто бы мог подумать! — показал себя ловким нападающим. Канж, который обычно играл в другой команде, тщетно пытался его обвести; один из шоферов, приземистый парижанин с переломленным носом, составлял хорошую пару Морльеру — оба играли край. Жан играл в защите. Почва была глинистая, от первого же дождя земля раскисала, и каждый башмак, облепленный грязью, весил чуть не пуд. Когда главный врач приходил посмотреть на игру, он становился рядом с судьей — лейтенантом Фенестром или сержантом из хозяйственной части — и наводил критику. В его присутствии игра совсем расклеивалась. Давэн де Сессак нервничал, возмущенно пожимал плечами: — Нет, ясно, с такой командой честь нашего дивсанотряда не поддержать! Не забывайте, что вы отборная часть! Эй, вратарь, поди-ка сюда! Играть ты умеешь и мускулы у тебя подходящие. Но сразу видно, что до военной службы ты за собой не следил: слишком разжирел! Ах да, ты повар? Значит, поменьше пробуй разных соусов! Взгляните-ка, Фенестр, какое брюхо наел наш повар!.. — Дело в том, господин капитан, что сегодня команда не в полном составе, нехватает нашего лучшего центра нападения, он тоже шофер. Сегодня у них как раз марш в связи с предстоящей переброской… Его зовут Праш. Припоминаете? Он играл в футбол у себя на родине, где-то в Валансе… Ну просто одержимый… Нет, не профессионал. Он держал гараж.

Поражение Финляндии не произвело в дивсанотряде такого впечатления, как в других частях. Газеты здесь читали мало; казалось, что в этой забытой богом деревне тебя отделяют от Парижа тысячи километров, словно ты в какой-нибудь Сахаре. Правда, в этой Сахаре лили дожди, не просыхали лужи, зеленели первые листочки на живых изгородях. Возможно, водители и обсуждали между собой подобные вопросы чаще, чем говорили о них в офицерской столовой, во взводах и на кухнях. Во всяком случае, так полагал лейтенант Тресс, и он поделился своими соображениями с лейтенантом административно-хозяйственной службы Гурденом. А Гурден спросил: — Значит, Тресс, между нами, ваши голубчики-шоферы… того, с душком? — Он-то уже давно взял на заметку серба Местровича… вы слышали, какие мотивы он высвистывает? Знаю, знаю… он доброволец, а мы отборная часть и прочее и тому подобное. Когда лейтенант Гурден заговаривал о главном враче, откуда только у него брался ехидный тон! Он твердил, что с такими людьми Францию не переделаешь. Разве Давэну справиться? Тут нужна твердая рука, а не креольское разгильдяйство.

Из студентов один только Жонет не переставал злиться; на квартире он всякий раз заводил спор с Гроппаром, которого считали левым, пораженцем, пацифистом, — а вообще-то они были одного поля ягода. Жонет, не стесняясь, заявлял: — Пусть побьют эту парламентарную Францию, нам-то что! — А Гроппар был сторонник непротивления, он прямо молился на Жионо. Но в последнее время все переменилось: Жонет клял финнов за то, что они сдрейфили, и Даладье — за то, что он не послал финнам подмоги, а Гроппар твердил: — Почему же ты сам туда не пошел? Вот и умирал бы за Хельсинки… Чего ты ждешь? Бери пример с финнов… Не терпится, чтобы тебе голову оторвало?.. А мне еще надо учебу кончать…

Но Финляндия так далеко! Весь взвод, по обыкновению, был и против Гроппара и против Жонета. Ни у кого не наблюдалось ни малейшего желания отправиться в Карелию; другое дело, если речь пойдет об Эльзас-Лотарингии, — тут нам не надо капитулянтов. В сущности, это были дети, дети, довольно оптимистически настроенные и довольно наивные, и они не желали видеть будущее в черном цвете; им не хотелось расставаться с ходячими понятиями, простыми, как лубочная картинка. Слегка посмеивались над депутатами: что с них возьмешь, понятно — политиканы… Не любили такого-то депутата, но не больше любили и его противника. Через несколько лет они, в числе прочих посетителей новогодних обозрений, смеялись бы над забавными приключениями нуворишей, легионеров, казаков, красоток доброго старого времени. А сейчас большинство из них разревелось бы, как наказанные школьники, если бы их отослали обратно в казарму Мортье; они трепетали от восторга при мысли, что им предстоит участвовать в великих деяниях. Однако это не мешало им ворчать по пустякам, просыпать, выходить на поверку в расстегнутых куртках, изводить Партюрье, который с трудом подымал их с постели: — Ну и болваны, дождетесь, посажу вас в карцер! — И они нехотя тащились на ученье, норовили сказаться больными, хотя все были здоровехоньки.

Жану это не нравилось. Он не понимал, что при первом же пушечном выстреле все как рукой снимет. Он не умел отличить общего настроения от настроений Гроппара. Это отдаляло его от товарищей. А в отношении Алэна его смущало другое: ведь Морльер исповедовался, аккуратно ходил в церковь. И смущало потому, что Жан видел в этом укор себе. «Мушкетеры» вообще не касались таких тем, но как-то они зашли в церковь Льесской божьей матери, и Партюрье с Морльером перекрестились, затем преклонили колени перед алтарем. Оба богомольца заметили, что Монсэ сделал вид, будто пристально рассматривает хоры, и не последовал их примеру. А ведь он получил религиозное воспитание — это сказывалось в десятках мелочей. И они сами так воспитывались. Оба ни о чем не спросили Жана. Он оценил их деликатность. Жан не стал антиклерикалом. Сам он уже не верил, но уважал чужую веру. Его бы покоробили насмешки над тем, что еще недавно было близким ему самому. Но объяснять все это — значило заговорить о Сесиль…

С политикой дело обстояло несколько иначе. В атмосфере дивсанотряда, где на политические темы рассуждали определенным образом, в конце концов терялось реальное представление о событиях и вырабатывалась привычка говорить о них как и все; вот хотя бы мнение о коммунистах: возможно, что не всё было так, как рассказывают, многое преувеличивают, но трудно предположить, что все врут или просто идиоты. Жан, хотя и старался разобраться в этом, незаметно для себя склонялся к общему мнению. А как же, думал он, Ивонна, Робер, Мишлина?.. Впрочем, теперь он уже не повторял только эти три имени: Ивонна, Робер, Мишлина. Скоро будут судить депутатов-коммунистов за измену. Как-то, когда Жан в разговоре с Партюрье выразился менее осторожно, чем обычно, тот воскликнул: — Коммунисты — предатели! И знать больше ничего не желаю! — Жан взглянул на доброе лицо своего взводного, такое открытое, честное лицо, и замолчал — он совсем растерялся. В споры он не вступал. Делай свое маленькое дело, не отлынивай, веди себя как можно лучше… В конце концов, что я знаю о коммунистах? Прочел две-три книжки у Гайяров, разговаривал с Пасторелли… Но сейчас война. Мы призваны в армию, завтра, быть может, придется наступать, идти в атаку. Каким рисовался ему завтрашний день? Жан даже не слишком ясно представлял себе роль санитара дивсанотряда. Что ни говори, ведь будут стрелять пушки, будет маневренная война — в этом никто не сомневался. А нам-то что делать с нашими носилками и санитарными тележками?.. Эти самые тележки играли немалую роль в представлении о войне, которыми жил дивизионный санотряд. Во-первых, тележками была загружена целая десятитонная машина, во-вторых, забавно было смотреть, как, соревнуясь в скорости, команды из четырех человек раскладывали их, складывали и грузили в машину. А потом, представьте себе: маленькие тележки несутся по полю сражения, над ними в небе возникают белые облачка разрывов, а на вершине холма стонут раненые. Напоминает большие маневры или по меньшей мере картины Крымской войны! Ну что ж, все повторяется, может быть, эта война будет больше похожа на Севастополь, чем на Верден… Конечно, многих убьют. Каждый считал, что убьют не его. Честно говоря, Жан не мог представить себя убитым, но согласен был умереть; почему бы и нет? Может быть, Сесиль тогда скажет: а все-таки Жан был храбрый мальчик… А потом, неизвестно, что лучше — смерть или жизнь без Сесиль! Впрочем, еще труднее было представить себе жизнь с Сесиль. Конечно, искать смерти он не станет. Просто будет как можно лучше выполнять свой долг. Бегать от смерти он не желает. А что если перед лицом опасности я окажусь трусом? Кто может ответить на этот вопрос заранее? Жан боялся, что будет трусить. Но если он и струсит, то, конечно, сумеет не показать виду! Страх еще не позор, но позорно то, что делаешь под влиянием страха. А вдруг Жан предстанет перед Сесиль, скажем, с военным крестом на груди? Он сам смеялся своим ребяческим мыслям. Но все же такие мысли лезли ему в голову.

С утра он начинал гнать от себя воспоминания о Сесиль. Старался занять себя хоть чем-нибудь, хоть пустяками. Услуживая товарищам, выполняя самую неприятную работу, от которой другие увиливали… Ему требовалась разрядка… Теперь все чаще и чаще проглядывало солнце, и ученья проводили в рощице, к западу от деревни. Санитары собирали хворост и по вечерам топили камин. Партюрье организовал переноску раненых, наподобие игры в индейцев. Обычно самые тяжелые вызывались разыгрывать раненых, и по всей роще разносился зычный голос Гроппара: — Чур, я раненый, у меня вообще сердце больное!.. — Особенно любили изображать раненых и убитых крестьяне; их клали на носилки, но так подкидывали и трясли, что пациенты вскакивали, как встрепанные. Хуже всего приходилось, когда нужно было проделывать все эти упражнения в противогазах. Прямо из сил выбиваешься… Дышать нечем, по лицу текут струйки пота, попадают в рот. Такая гадость!

Сесиль! Боже мой, неужели он никогда больше не встретится с ней? Сесиль его ненавидит; нет, хуже — она его презирает. Идет война, он будет воевать и может погибнуть, не увидев Сесиль, не сказав ей ни слова, не взяв ее руки в свои, не поцеловав эти прекрасные руки, не коснувшись ее белокурых кудрей, не заставив выслушать себя, не увидев в последний раз ее улыбку, ее губы…

В один прекрасный или, вернее, омерзительный день, когда с утра зарядил дождь и дороги размокли, состоялась экскурсия в Сиссонский лагерь.

Главврач и почти все остальные врачи, за исключением дантиста и доктора Дэба, — эти последние вместе с лейтенантом хозяйственной службы остались дежурными в расположении санчасти, — составили довольно большой отряд, в котором были представлены и санитары обоих взводов, и писаря, и шоферы. Решено было всех ознакомить с техническим оснащением дивизии. Перед отправкой Давэн де Сессак обратился к избранникам с напутственной речью. Каждый, заявил он, должен понимать, что участие в этой экскурсии — большая честь и знак доверия. О том, что они увидят в лагере, можно говорить между собой, но со штатскими — упаси бог! Надеюсь, ясно? И в первую очередь я обращаюсь к тем, кто в ближайшие дни едет в отпуск. Сейчас снова ввели месячные отпуска на сельскохозяйственные работы. Для тыла, для ваших семей, для ваших жен вы просто такой-то номер полевой почты. Нельзя указывать название части… Это военная тайна… Вы знаете, что Фердонне…

Два дня тому назад Фердонне сообщил по «Радио-Штутгарт», что возле Сиссона формируется мотомеханизированный корпус, и назвал даже номера полков, входящих в него. Причем подлинные номера. Непонятно, как они могли пронюхать! Пятая колонна, конечно… Фердонне только что заочно приговорили к смертной казни, но это, повидимому, не очень его беспокоило.

Всех посадили на грузовики; дорогой они горланили песни, словно ехали в воскресный день куда-нибудь за город, на травку. Зато когда пришлось слезать, жизнь свою прокляли! С брезента стекали целые потоки воды. У въезда в лагерь состоялась торжественная проверка, главный врач сам показывал бумаги; часовые в стальных касках недоверчиво осматривали каждого. — Подумайте-ка, — заявил Сорбен, щуря узкие, как у китайца, глаза, — какой подарррочек для шпионов! — Когда Сорбен с южным акцентом произносил «подарррочек», Партюрье громко фыркал от смеха. Под дождем вылезли из грузовиков и побрели куда-то по грязи. Такой лагерь и за три дня не обойдешь. Шли через поле по размытой скользкой дороге. Впереди показались гаражи — цель их путешествия. Офицеры-танкисты уже поджидали гостей. После небольшого совещания между командирами прибывших осчастливили еще одной речью. Капитан-танкист почти целиком повторил прочувствованное слово Давэна де Сессак. Но одно им все-таки запомнилось: капитан упомянул о «предстоящих боях». Предстоящие бои! Студенты подталкивали друг друга локтем и перешептывались. Гроппар скорчил постную мину, Жонет слушал с недоверчивым видом. Взволнованный Партюрье шумно дышал. Забавный вид был у Премона — сам коротышка, а лицо серьезное, сосредоточенное. Шоферы не произнесли ни слова. Потом гостей разбили на группы, и офицеры повели их по гаражам — тут-то они и увидели танки.

Танки стояли, прикрытые брезентом, будто могли простудиться на сквозняке. Все были взволнованы и не сразу разглядели, что фактически имеется только два типа танков — большие, или «средние», как их называл офицер (Воображаю, какие же тогда тяжелые! — пробормотал Вормс), и легкие танки, модель В-40[369], маленькие виснеры, только что сошедшие с конвейера. Об их маневренности рассказывали чудеса. Стояло их всего с десяток, а в соседнем гараже было лишь четыре сомюа[370] — самые тяжелые машины. Между тем считалось, что завод в Сомюа выпускает консервные банки. — Вот это да! — воскликнул Партюрье, но покраснел и замолчал, не докончив своей мысли.

Доктор Блаз переходил от группы к группе. Не спорю, сомюа имеют внушительный вид, а каковы эти мастодонты в деле? В деле? Да он вам подомнет дерево, как спичку… Нo Блаза больше интересовали маленькие виснеры. Изящные, хоть сейчас на выставку. В конце концов, они вовсе не такие маленькие, разве что по сравнению с сомюа. Смотрите, смотрите, офицер залезает в танк; при желании, он может высунуться до половины или же скрыться внутри башни. Он общается с водителем при помощи телефона… он, так сказать, является мозгом танка, ибо водитель лишен возможности проявить инициативу, — во-первых, его оглушает шум, во-вторых, слишком мал сектор обзора.

Дождь громко барабанил по железной крыше. Вас удивляет, что в гараже мало танков? Сделано это с умыслом, на случай бомбежки… Студенты-медики задавали офицеру вопросы. Сразу было видно, что техника не по их части. Офицер снисходительно улыбался. Дети, настоящие дети, что с них возьмешь! Показали им новую игрушку — они и рады. Будто стоят перед витриной игрушечного магазина, празднично убранной по случаю Нового года. Зато водители грузовиков и санитарных машин осматривали танки с большим интересом. Специалисты, профессионалы — техника сразу же их увлекла. Они ласково проводили ладонью по стальному боку машины, словно гладили коня, заглядывали внутрь, трогали рычаги, щупали кожаные подушки сиденья. Должно быть, там внутри жарища, чистое пекло! А захлопывается, как несгораемый шкаф… Верно, посмотри, закроется, так уж не отопрешь! Офицер толкнул дверцу. И в самом деле, закрывается герметически, как подводная лодка, в отсеки которой не может проникнуть вода… Забыв свою обычную важность, Давэн де Сессак забрался в один из сомюа, и в ту же минуту к смотровой щели прильнули любопытные лица юных санитаров.

Возле одного из В-40 разгорелся спор — спорили двое водителей; Монсэ остановился послушать — он не мог оторваться от этих юрких стальных машин, носящих имя Сесиль, имя мужа Сесиль. А те двое кричали уже во весь голос:

— Я же говорю, — настаивал один, — если это действительно так, значит, там тебе и каюк! — Да почему каюк-то, объясни толком. — Одного из споривших Жан знал, даже несколько раз беседовал с ним; этот водитель раньше служил в метро, семья его жила где-то близ Лиль-Адана; брови у него были черные, чересчур густые, а лицо с кулачок. Звали его Жюмель… — А потому, что открывать-то нужно изнутри! — Офицер, который водил гостей по гаражам, заинтересовался разговором. Второй споривший — высокий, угрюмого вида парень, с изжелта-смуглым лицом и жирными прядями черных волос — доказывал Жюмелю, что раз машина закрыта, а офицер убит или, скажем, серьезно ранен, и водитель ранен в руку, пусть даже легко, им отсюда уже не выбраться — гори заживо или жди, пока боши заберут тебя в плен, а то и прикончат… Настоящий несгораемый шкаф, снаружи никак уж не отопрешь без ключа… — Ну, а если я подоспею со своими молодцами? — спросил доктор Блаз. — Все равно ничего не выйдет, господин лейтенант, — ответил Праш, повернувшись к Блазу. — Придется оставить людей погибать в танке. — Но ведь это же нелепо, немыслимо! — Блаз обратился к танкисту, и тот утвердительно закивал головой: — Он прав. Я сам удивляюсь, как об этом не подумали…

Да, что и говорить, просто безумие. Изволите ли видеть, «не подумали»! Новость быстро облетела всех. Как, как ты говоришь? Да не толкайся! Видишь, вон тот маленький танк… Все столпились вокруг В-40. Больше всех были ошеломлены врачи. Танкист в конце концов уже примирился с этой мыслью: если танк подобьют, значит, экипаж погиб — это ясно… Но Фенестр никак не мог успокоиться: нет, как хотите, это невозможно, я просто не верю, чтобы нельзя было чего-нибудь изобрести… ну, инструмент, что ли… — Хирург сказался, — шепнул Сорбен Премону. — Вот, смотрите: я закрываю дверцу… — Фенестр со стуком захлопнул дверцу. — Предположим, что водитель ранен. — Фенестр встал перед танком: в смотровую щель смутно виднелась ручка. А если щель открыта, может, удастся достать ручку каким-нибудь стальным ломиком и повернуть? Можно-то можно, но ведь во время боя щель закрыта. В таком случае нужно попытаться открыть дверцу какой-нибудь отмычкой…

Каждый высказывал свои соображения. Праш, поднявший всю бучу, пояснил: — Тут нужен такой инструмент, чтобы с одного конца был ломик или отмычка, как вы говорите, а другой конец чтобы был изогнут, тогда можно будет зацепить ручку дверцы. Понятно? Сколько он должен иметь в длину? Примерно сантиметров восемьдесят… — Капитан-танкист, который уже изучил машину, уточнил: — Хватит и семидесяти пяти. — Верно, но нужно учитывать еще изгиб…

Мысль об этом приспособлении взволновала всех врачей санитарного отряда. Как же не предусмотрели заранее! Таким инструментом нужно снабдить каждого санитара или каждую группу санитаров… Гроппар шепнул Жану: — Слыхал? Мало нам груза, так еще какие-то ломики таскай! — Праш, отойдя в сторону, рисовал прутиком на земле инструмент, с виду похожий на английский ключ; Жокаст, кузнец из взвода Премона, тот самый, что играл по вечерам на гармонике, заинтересовавшись, подошел поближе. — А ты бы мог сделать такой инструмент, ты же кузнец? — спросил Партюрье. Жокаст задумчиво покачал головой… — Что ж, сделать-то можно, в деревне, где мы стоим, кузница есть.

Давэн де Сессак картинно воздел к небесам руки и обратился к Сорбену: — Можете говорить, что хотите! Вот она, ваша хваленая Республика… Сегодня пятнадцатое марта, через неделю весна, а теперь кузнецу Жокасту приходится думать, как сделать отмычку для танков, потому что, видите ли, эти господа не соизволили своевременно позаботиться. Подумать только! Жокаст! Дожили! К деревенскому кузнецу на поклон идем!

За гаражами была грязь, сплошная, непролазная грязь.

— А кто, кстати, тот тип, который первый сказал… ну, что танки нельзя отпереть?.. Кто он такой? — спросил главный врач Фенестра. И Фенестр ответил: — Это — Праш. Я вам, господин капитан, о нем уже говорил. Он у нас центр нападения, и очень недурно играет… До войны держал гараж в Дроме и водил грузовик…

II

— Так, значит, наш Летийель женится? — Что тут такого смешного? Мадемуазель Корвизар с упреком посмотрела на своего патрона, которого непонятно почему разбирал смех. С тех пор как господин Ватрен вернулся из армии, его словно подменили: то ходит мрачный, а то вдруг на него нападает веселость, в искренность которой Маргарита Корвизар не верит. — Вы видели невесту? По-вашему, она мила? Ну, знаете, в таком случае она дура! Ладно, ладно, Корвизаp… согласен, Летийель человек не плохой, но, между нами говоря, что она в нем нашла, чтобы… особенно, если она мила! Один его голос чего стоит, а брови… Ну разве же это муж? Ах, простите, пожалуйста… — Последние слова Ватрен сказал очень ласково и немножко даже сконфуженно. Он бросил взгляд на черное платье Маргариты Корвизар, носившей траур по матери; шутки сейчас неуместны.

— Может быть, она просто боялась остаться старой девой… — заметила мадемуазель Корвизар. Они сидели в кабинете адвоката. Маргарита только что кончила стенографировать. Веселость сразу слетела с Ватрена, ее как рукой сняло. Бог с ним, с Летийелем, не в нем тут дело! От пребывания в армии у Ватрена осталось чувство досады, неловкости; нарастала какая-то глухая тревога. Он был дома, в своем обычном костюме. И он не находил себе места. Словно ремень портупеи оставил след у него на сердце. Если не считать затемнения, жизнь в Париже как будто шла своим чередом — вот Летийель даже женится, — но это только так кажется. Ватрен помнил, как мальчиком он клеил бумажные домики с окошечками, с комнатками. Там у него жили жуки. Взрослые смотрели и говорили: совсем как люди. Парижане не понимают, что они тоже жуки… Министр просил передать, что ждет к себе Ватрена. Раньше Ватрен тут же побежал бы к нему. А сейчас… совсем не хочется! Погода стояла ясная. Почти теплая. Люди удивлялись тем умеренным условиям, какие русские поставили побежденным финнам. Это был уже почти мир. Так хотелось думать, что жизнь течет нормально. Ах, министр может подождать!

— От министра опять звонили… — сказала мадемуазель Корвизар. Она посмотрела на патрона. О чем задумался этот большой, грузный человек с тяжелыми веками? Он ей не ответил. О женитьбе Летийеля он, конечно, позабыл. Патрона, верно, задело за живое, что его отослали домой, ибо по возрасту он уже не годился в лейтенанты. Так, по крайней мере, объясняли себе окружающие. А у Маргариты Корвизар раза два при взгляде на него шевельнулась мысль, что он чего-то боится, ну да, боится. Но чего? И тут же на него опять нападал этот недобрый смех. Вот он вытер глаза своими пухлыми пальцами, положил тяжелую руку на колено, вот сейчас, как обычно, скажет: «Э, тоже мне пустыня Гоби!» Но в том-то и дело, что теперь он не вспоминал своей любимой поговорки, без которой нельзя было себе представить господина Ватрена, поговорки, которой обычно заканчивались у него и ворчанье, и смех. Он вдруг замолкал посреди разговора; ясно было, что мысли его где-то далеко. Пожалуй, приходило в голову Маргарите, он сейчас именно там, в своей пустыне Гоби…

Он облокотился на стол. На чисто выбритой щеке лежал солнечный блик. Ватрен всегда был чисто выбрит. Когда стареешь, надо за собой следить. Обрастаешь противной белой щетиной. Он провел рукой под подбородком, затем пониже, ощупывая, проверяя. Со свойственным ему ласковым цинизмом посмотрел на свою секретаршу. А он еще допытывался, чем Летийель мог пленить свою невесту… Странно, почему это женщины, в жизни которых не было мужчин, всегда смотрят затравленным зверем. Корвизар что-то от меня скрывает. Ну, это ее дело! Как она сказала: может быть, она боялась остаться старой девой… Ну, а вдовец, через десять лет он уже все равно что холостяк. Не боюсь же я остаться старым холостяком! А что, если предложить Корвизар руку и сердце? Он подавил смех. От итого у него немного покраснел лоб. Маргарита с недоумением, неодобрительно смотрела на патрона. Не может же он ей объяснить, что представил себе ее в постели, с бигуди на голове, а сам он будто бы встал и готовит ей кофе. Было от чего расхохотаться!

Маргарита Корвизар никогда бы не подумала, что смерть матери оставит такую пустоту в ее жизни. Какая это была долгая зима… Когда она о ней вспоминала, по телу пробегали мурашки: прежде, бывало, она думала: если бы мамы не было… нет, она этого, разумеется, не хотела, разумеется, даже не додумывала до конца. Конечно, это все равно, что сказать: если бы мама умерла, но она не додумывала свою мысль до конца. Такого желания у нее не было, боже упаси, какой ужас! Она очень любила свою старенькую маму, такую беспомощную, такую неудачливую, на нее, словно нарочно, валились все беды. Ее, Маргариту, конечно, тоже не назовешь счастливицей, но как же можно сравнивать! Мама до старости осталась ребенком, прожила жизнь, ничего не зная, не понимая, так и не привыкнув к мысли, что есть злые люди, которым ничего не стоит разбить ее куклу. Теперь все кончилось. Ее закопали в землю. Теперь она жила только в мыслях Маргариты. Когда Маргарита думала о чем-нибудь другом, тогда мама по-настоящему уходила из жизни. Просто поверить не могу, что я когда-нибудь думала «если бы мама умерла», точно я этого хотела… А ведь госпожа Корвизар самым своим существованием отравляла жизнь дочери. Она угнетала Маргариту. Деспотически с ней обращалась. Никуда от себя не пускала, ко всем ревновала. Отбирала все жалованье, считая это в порядке вещей. У Маргариты не было молодости. Теперь она осталась одна, никто ее не связывает. Но теперь уже поздно. И она тосковала по матери, не могла привыкнуть к тому, что матери нет, что старуха больше ее не изводит. Молодость прошла, осталось только одиночество. Маргарита так мечтала об отдельной комнате, чтобы никто туда не входил, чтобы ночью не слышать, как рядом кто-то кашляет, стонет, ворочается во сне… у нее нехватало духу изменить что-нибудь в квартире. После матери в шкафу так и остались клубки шерсти. Спасение было в одном — бежать из дому с утра, сейчас же, как встанешь. И возвращаться домой только к ночи. К счастью, партия нагружала ее работой. Маринетта говорила: «Слушайте, Жерар, вы себя не жалеете!» Она называла ее мужским именем из предосторожности. Но разве было чего опасаться? Маргарита или Жерар — это уж как вам угодно — никогда не думала об опасности. Она боялась только одиночества. Вот почему мысль о женитьбе Летийеля не казалась ей смешной, как Ватрену.

Иногда она упрекала себя, что даром получает жалованье. Дел у адвоката было не так много, в большом штате он не нуждался, и Маргарита под разными предлогами могла тратить служебное время на отлучки в пригороды, на явки, на налаживание связей. Во время отсутствия патрона это никого не удивляло. Летийелю было все равно, у него была своя секретарша, та самая, на которой он собирался жениться. Он подтрунивал над мадемуазель Корвизар, над ее нежной привязанностью к двоюродному брату, которого она часто навещала, то и дело отвозила ему сверточки в казарму, находившуюся где-то в окрестностях Парижа. Двоюродного брата пришлось выдумать. Впрочем, выдумала его не Маргарита. Это пошло с того дня, в декабре, когда бедняга Лебек, явившись к ней, выдал себя за ее двоюродного брата, и теперь, если Маргариты не было на месте, горничная неизменно говорила: «Мадемуазель Корвизар, должно быть, поехала к брату». И Летийель, довольный тем, что Маргарита не мозолит ему глаза, каждый раз, как она возвращалась в контору, не забывал осведомиться: «Как поживает ваш братец?» Маргарита благодарила за внимание, а потом опять просила разрешения отлучиться: в казарме так холодно, надо бы отвезти брату теплый свитер. Но что скажет на это патрон, когда вернется? Он не сказал ничего. Он витал в облаках. Слонялся без дела, читал книги или притворялся, что читает. Маргарита узнала, что он был у Левина и вел там странные разговоры. Маринетта поручила ей справиться об одном товарище, попавшем в руки полиции; его дело вел Левин. Адвокат был в большом волнении: это вполне понятно, он защищал депутатов-коммунистов, процесс которых должен был начаться в ближайшие дни. Когда мадемуазель Корвизар подошла к нему в здании суда, он отвел ее в галерею, вынул из портфеля бумаги, сделал вид, что просматривает их, откинул широкие рукава. В адвокатской тоге он казался таким смешным. Все они в тогах очень смешные. Война — а тут тоги, какая нелепость!.. Нос у Левина длинный, оттянутые книзу веки, лицо худое, бледное. Он шепнул ей: — Скажите, что вы думаете о своем патроне? Можно ему верить? Он говорит такие вещи… На днях пришел ко мне домой… Понимаете, мне надо быть осторожным, из-за процесса депутатов. Он попрежнему в приятельских отношениях с министром? Ведь министр человек не очень-то порядочный. Он всегда делал ставку на доносчиков. Как знать, может быть, Ватрена подослал он? В прошлую войну… Вы, конечно, скажете, что с тех пор много воды утекло. Но школа Клемансо живуча… Так вот, я…

Она как раз думала об этом разговоре, когда позвонили от министра, и равнодушие патрона поразило ее. Прежде Ватрен сам добивался свидания с министром и очень нервничал в ожидании, когда тот его примет. Возможно, что это равнодушие напускное. За сегодняшнее утро Ватрен раза три-четыре сказал: «Сейчас отправлюсь в суд!» и еще: «Что вы ко мне пристали с министром… мне необходимо побывать в суде… министр подождет!» А сам не шел в суд, тянул время, просматривал папки с делами. И не с последними, а с уже подшитыми, старыми, что было видно по корешкам. Часов в одиннадцать он сказал: — Странно, только сейчас многое стало мне понятно… — Потом поддразнил мадемуазель Корвизар ее братом. Горничная говорит, что он молодой человек красивой наружности, чуть-чуть косит на один глаз… Маргарита покраснела, как институтка. — Ладно, ладно, — проворчал Ватрен, — что он косоглазенький, это я так сказал! — Он пожал плечами, усмехнулся про себя и как-то сразу погрустнел. В конце концов, это ее дело! Тут раздался звонок на парадном.

Вошла женщина лет под тридцать, безвкусно одетая провинциалка. Юбка длинней, чем сейчас носят, блузка, синий жакет. Особенно безвкусной была шляпа, из тех шляп, что непарижане считают настоящими парижскими. Посетительница была не хороша собой и не дурна. Бесцветная блондинка с мелкими чертами, губы не подмазаны, брови с непривычки подведены неумело. — Я не знаю, дома ли господин Ватрен… Вам не было назначено? Утром он обычно уходит в суд… Сейчас взгляну, тут ли он еще. — На лице посетительницы отразилось такое разочарование, что мадемуазель Корвизар не решилась попросту выпроводить ее, как это, собственно, следовало бы.

— Кто там еще? — Право, можно было подумать, что Ватрен перегружен работой, что нет отбоя от клиентов. Он взял визитную карточку. — Мадемуазель Ядвига? Что ей здесь понадобилось? Просите… — Он встал, машинально взглянул на себя в зеркало, висевшее над топившимся камином, — центральное отопление не работало с начала войны, — ткнул ногой полено, которое откатилось в сторону, заметил, что нос немного блестит, зажал ноздри (левую большим пальцем, правую указательным), поправил галстук и обернулся к двери: — Мадемуазель Ядвига! Чему я обязан?..

Она здесь случайно. Как случайно? Собственно, это не совсем так. Мать послала ее в Париж по разным делам. Она просила ее повидать господина Ватрена. Они обе так привыкли к своему жильцу, что теперь скучают. Особенно мать. Адвокат заметил тоненькую золотую цепочку на шее мадемуазель Ядвиги, верно, с образком. А дома она как будто не ходила по воскресеньям к обедне. Ну, и что же? А все-таки он не мог сесть за письменный стол и разговаривать с ней как с клиенткой. Он пододвинул стул к креслу, на котором в несколько натянутой позе сидела Ядвига, и нагнулся вперед. Она повернулась к нему лицом; лицо было молодое и в то же время какое-то увядшее. Жакет плохо сидел на ней, обеими руками она сжимала сумочку. Она была в черных замшевых перчатках с цветным узором по краю, между рукавом и перчаткой видна была полоска голого тела. Она сняла перчатки. Ватрен поморщился. «Нудная гостья!» — подумал он.

Она принялась рассказывать обо всем, что случилось после его отъезда. Авуана сменил новый командир полка. Аббат из первой роты жалуется, что в полку теперь полное равнодушие к церкви. Офицеры, прибывшие в полк взамен демобилизованных, внесли дух какого-то светского сектантства. Так, так. — Я не ждал вас, дорогая мадемуазель Ядвига… Дело в том, что я обещал быть у одного из членов правительства… — Ядвига сконфузилась и встала. Она не хочет его задерживать. Уж и так она злоупотребила его вниманием. Она осмотрелась, ища перчатки, так как не помнила, куда их положила. — Простите, вы не видели, куда я положила перчатки? — Нет, он не видел. Сначала он заметил, что она уронила сумочку. Потом увидел, что она поднесла руки к глазам. — Вы плачете? Ну полно, полно же…

И вдруг она очутилась в его объятиях. Она только тихонько повторяла: — Лейтенант… Ах, лейтенант! — И угораздило же его! Как глупо, что он не может равнодушно видеть женские слезы. Смущенная, потерянная, она обвила обеими руками мощную шею Ватрена и прижалась щекой к его груди. Он подумал: для этого она и пришла, а я, дурак…

— Ради бога, — сказал он, — перестаньте, не надо плакать!

Мадемуазель Ядвига тихо всхлипнула. Заметьте, что между всхлипыванием и смешком не такая уж большая разница. К тому же смех часто не то, за что его принимают, смеяться можно и истерически. Так, в хорошенькое я попал положение! Министр меня ждет. А я не могу ни с того ни с сего… Он сказал: — Мадемуазель Ядвига, не сердитесь на меня, я… — Она не посмотрела на него, но провела рукой по его лбу. Странно. Что этой девушке надо?

Перчатки лежали с краю на письменном столе. Они увидали их одновременно, но ни тот, ни другой не пошевелились.

— Послушайте, — сказал Ватрен. — Я не могу оставить вас в таком состоянии… Министр меня ждет… Я должен уйти… Подождите меня здесь, снимите шляпу… Если вы проголодались, горничная даст вам позавтракать, я распоряжусь… Я скоро буду дома. Мы поговорим на свободе. Потому что это странно, вы не находите? Ведь уже второй раз… Первый раз еще могло быть случайностью. Мне даже стыдно: такой старый человек, как я…

— Лейтенант! — с упреком сказала Ядвига. Она поломалась, но недолго. Он открыл книжный шкаф: там юридические книги, а вот это — романы… Тут он вспомнил о Летийеле и его женитьбе и чуть не прыснул. Он со злостью посмотрел на Ядвигу: воображаю, какое у нее белье! Потом подумал: а кто его знает! Теперь порядочные женщины одеваются не так, как в мое время. Его уход был похож на бегство. Да так оно и было на самом деле.

К счастью, мадемуазель Корвизар ушла. Объясняться с ней не пришлось. Он отдал все распоряжения горничной. Та не выказала удивления. Уже на лестнице Ватрен опять подумал: и как это меня угораздило! Правда, случиться может со всяким, но раз обжегшись… Ладно, когда вернется домой от министра, он мягко выпроводит ее.

Министр не заставил его ждать… Он, не вставая, протянул Ватрену руку. Большой кабинет, окна которого были открыты, выходил в сад. Шел обычный для Парижа весенний дождик, такой мелкий, что, казалось, под ним нельзя промокнуть. Министр писал, наморщив нос. На столе у него стояло пресс-папье в виде тигра, работы Бари. Ватрен каждый раз усматривал в этом намек на Клемансо. Бронзовая фигура тигра на бледнозеленой с рыжими прожилками мраморной подставке.

— Так вот, дело обстоит очень просто: ожидается реорганизация кабинета. — Как? Правительственный кризис? — О нет, кризис — это громко сказано. В военное время кризисов не бывает. Перед лицом-то врага! Просто реорганизация. Завтра палата депутатов заседает при закрытых дверях. Результаты можно предсказать заранее… будут воздержавшиеся… вотум доверия пройдет ничтожным большинством… Теперь Даладье вынужден будет понять… Раз он не понял, что при голосовании в сенате единодушие было чисто условное. Сейчас нужно сильное правительство. Необходимо избавиться от умеренных, от тех, что хотели бы всем угодить. Нужно подлинно военное правительство, да-с!

Вот этого-то момента министр и ждал так долго… Ради этого момента он поступался очень многим, молча сносил обиды, щелчки по самолюбию, вот хотя бы после Мюнхена — тот обед с Риббентропом, на который его не пригласили. Все для того, чтобы быть на месте, когда положение изменится. Кто будет премьер-министром? Ну, разумеется, Поль Рейно. Они с Даладье окончательно разругались. Конечно, Рейно не без труда добился своего. Но за Рейно, дорогой мой, стоят англичане… Знаете, в среду сюда приезжал Уинстон Черчилль, так сказать, блиц-визит.

— Значит, англичане хотят свалить кабинет? — спросил Ватрен.

Министр пожал плечами, нахохлился, растопырил крылья. — Ну уж, сейчас же и свалить… Ведь мы воюем, мы должны считаться с мнением наших союзников. Надо добиться от них более щедрой помощи. Экспедиционный корпус носит скорее символический характер. Стоит только начаться завтра на северной границе, как в четырнадцатом году… Депутаты не могут простить Даладье, что он, по своему обыкновению, проморгал, упустил такой удобный случай, как Финляндия. Конечно, не очень-то это было легко — шведы уперлись на своем… Но так или иначе, тут он сел в лужу. Допустить разгром финнов, в то время как наша печать все время сообщала, что они вот-вот возьмут Ленинград! Повидимому, мы были плохо осведомлены… В общем, на Даунинг-стрит нам больше не верят. Даладье, из боязни контрмер со стороны немцев, не дал согласия на минирование Рейна, а с этим проектом носился Черчилль. Лондон хочет человека, способного вести войну. Вообще говоря, Поль Рейно склонен к наступательной политике. Хорошо, но где начать наступление? Гамелен давний сторонник наступления через Бельгию, но он хотел бы, чтобы начали немцы, а уж тогда мы, заняв оборонительные позиции… Тут они с Рейно никак не могут спеться. Рейно как будто склоняется к наступлению большого масштаба. В январе бельгийский король уже отказал нам… Может быть, если бы с ним вел переговоры Вейган… Самое существенное изменение в составе кабинета — это то, что туда войдут социалисты. Это необходимо сделать до весенних боев. Да, да, до весенних боев. Где — не важно, но бои будут. Ведь не думаете же вы, что мы с немцами будем продолжать игру в прятки? Да, кстати, мне сообщили, что Муссолини выехал в Бреннер, на свидание с канцлером Гитлером… Вы знаете, что вчера он принял у себя во дворце в Венеции личного представителя Рузвельта? Говорят, что дуче привезет ему ответ немцев… Все это, вы сами понимаете… Франции нужно правительство, настоящее правительство… Поль Рейно получит власть, ему останется только доказать, что он ее достоин…

Так иногда щебечут птицы на деревьях. Ватрен посмотрел на своего собеседника… Муссолини в Бреннере.

— Так вот, — сказал министр, — это еще не наверное, но, надо думать, я перекочую на площадь Бово[371]. И тогда вы будете мне нужны. Хотите вы быть у меня начальником канцелярии, дорогой Ватрен?

Ватрен посмотрел на министра. На площадь Бово? Начальником канцелярии в министерстве внутренних дел? Такое предложение после того, как тебя сочли слишком старым для лейтенанта… Вот это, конечно, компенсация.

Ватрена немножко лихорадило от предчувствия власти. Потом он пожал широкими плечами. Что-то проворчал.

— Что вы говорите? — спросил министр, кончая просматривать бумаги, принесенные ему на подпись длинным, худым человеком желчного вида. Он спросил «что вы говорите?» так же, как заметил бы «дождь все еще идет»… не думая. Ответ Ватрена его не интересовал. Он был в нем заранее уверен. Кто откажется от поста начальника канцелярии министра! Свои дела Ватрен передаст господину Летийелю. Он женится? А на ком? Министр спросил это потому, что, когда о человеке говорят, что он женится, обычно спрашивают: а на ком? Не все ли ему равно, на ком женится Летийель, хоть на женщине с бородой! Итак, Ватрен, решено? Как только у меня будут более точные сведения, вам позвонят. Вы хотели послужить родине, вот вам прекрасный случай. Предстоит великая чистка. Работать в министерстве внутренних дел сейчас очень интересно. Сарро? Ну, знаете, Сарро! Куда-нибудь его ткнут. Главное то, что будут удалены Бонне и компания.

Министр говорил, а Ватрен все мрачнел и мрачнел. В другое время, если бы ему предложили работу в министерстве внутренних дел, он, верно, не стал бы раздумывать. Министерство внутренних дел — это охранка, полиция. Не только полиция, но, во всяком случае, и полиция. Разумеется, в такой момент… В армии он оказался не нужен. Служить родине. Есть разные способы служить родине. Но значит ли служить родине…

— Господин министр, я хотел вас спросить… Процесс депутатов-коммунистов начинается на этой неделе… послезавтра… Отдает ли себе отчет правительство, какое значение может иметь неудачный процесс?

— Мы не дети.

— Я хочу сказать, для страны. Вы говорите, весенние бои. Разве можно вести бои, если народ будет против правительства? Вспомните семнадцатый год… Шмен-де-Дам[372].

— Знаете, в Информации у нас будет Фроссар, — сказал министр. — Это не тайна. Он выклянчил себе этот портфель… Что же вам не нравится в процессе коммунистов? Раз надо, так надо…

Бумаги были подписаны. Дождь перестал. В саду распускались первые листочки: бледнозеленые и такие трогательные. Послышался гул самолета.

— Вас одолевают сомнения? Да? Старая симпатия к Советам… еще со времен Женевы… Бриан… Россия уже давно не в Лиге наций… О, это, конечно, нельзя отнести к нашим удачам! И Италия, и Германия… Правда, мы остались в кругу друзей, но это уже не Лига наций… Еще в августе я был сторонником примирительной политики. Но с тех пор много воды утекло. Сейчас нельзя отступать, дело зашло слишком далеко… тут не только бельгийский вариант… Ведь не думаете же вы, что Вейган сидит на Востоке и нижет жемчуг? В любой момент мы можем напасть на Кавказ… чтобы отрезать Гитлера от нефти… или высадиться в Норвегии…

— В Норвегии? Но ведь финны заключили мир.

— Финны! Тут не в финнах дело. Эта провалившаяся интервенция преследовала две цели. Главная цель осталась: не пропустить железную руду в Германию… Но ведь министерство внутренних дел занимается не Кавказским или Норвежским фронтом… Я знаю, что вы в свое время заигрывали с коммунистами. Ну что ж, не вы один. Кроме того, я намерен принять крутые меры против всяческих пятых колонн. Тут даже может возникнуть немало затруднений, меня отлично знают, и Монзи не улыбается мое назначение на площадь Бово… да и некоторым другим тоже… Я уверен, что президент меня недолюбливает; в апреле тридцать девятого года, когда было предложено продлить срок его полномочий, я слишком открыто говорил, что не буду голосовать… Не знаю, чем он пленил англичан, но на его переизбрании настаивал английский двор… Лебрен влюблен в королеву, это всем известно! Но это же не резон… Еще сегодня утром я сказал это Макдональду[373], когда он вышел после совещания от Манделя… Он улыбнулся, но ничего не ответил. Лейбористы — лучшие эмиссары своего государства. Между ними и нашими социалистами такая же дистанция, как между барином и… приживальщиком.

— Макдональд в Париже?

— Уже отправляется обратно. Он приезжал по текущим делам… Вы думаете, только Поль Рейно должен разговаривать с нашими союзниками?

Министр был настроен жизнерадостно. А Ватрен как раз наоборот. Перед ним вставал берег канала, зима, лейтенант Гайяр, жалкий, раздетый, разутый полк, общая растерянность, полковник Авуан…

— Весенние бои, — повторил он. — Простите, господин министр, а по-вашему, мы готовы к весенним боям?

Министр пожал плечами. Кто это может знать? Даладье и Гамелен говорили то одно, то другое. — Уверяют, что у нас есть новое оружие… А потом, что вы хотите? Ведь не может же это тянуться без конца, не можем же мы вечно стоять друг против друга! Оборонительная война — вещь опасная. Особенно с точки зрения духа армии… Если мы хотим покончить с внутренней оппозицией, с недовольством, надо действовать. Главное преимущество вейгановского плана — захват русской нефти — в том, что это ускорит события, покончит с неопределенностью… Те французы, которые, подобно вам, дорогой друг, еще питают иллюзии насчет русских или еще сомневаются в том, какую роль играют коммунисты… так вот, им уж придется сделать выбор. Когда заговорят пушки, французы опомнятся… По-моему, в конце концов неважно, куда двинуться, важно сдвинуться с мертвой точки!

Вот как! Для того чтобы стала возможной настоящая война, нужны крутые меры. А если… Ватрену лезли в голову назойливые, хоть и неясные мысли, от которых он старался отмахнуться. Так. Значит, Гайяр… Да, но если есть лейтенант Гайяр, то сколько, верно, есть еще других, неизвестных ему. Других, которые все это считают безумием и преступлением… которые говорят: Финляндия, ну, Финляндия выпуталась… которым приход к власти Поля Рейно не придаст духу… В весенних боях он, Ватрен, не примет участия. Он демобилизован и будет воевать, сидя на площади Бово, в здании министерства, за черной с золотом решеткой, охраняемом полицейскими. Для Левина, для Гайяра, для стольких других, неизвестных ему, он, Ватрен… Ну, а если все же немцы перейдут в наступление… или мы опередим их и вступим в Бельгию?.. И опять над садами загудел самолет. Где добро? Где зло?

— Все же, что ни говори, — сказал он, продолжая думать вслух, — если мы вступим в Бельгию… ведь в четырнадцатом году мы именно за это упрекали Вильгельма II, ведь это значит расширение конфликта…

— Вы предпочитаете дать этот козырь Гитлеру? К тому же пока это только предположение… а потом, надо еще, чтобы согласились бельгийцы…

— Какие бельгийцы? Леопольд[374] или горняки Боринажа[375]?

— Социалисты. Если этого захотят англичане, то, вы отлично понимаете, бельгийские социалисты так же, как и наши… Там ли, в Скандинавии, на Балканах, на Кавказе, не все ли равно где, — важно продемонстрировать нейтральным странам нашу силу, ибо на их расчетах чрезмерно сказывается страх перед силой немцев… Ударим ли мы со стороны канала Альберта[376] или нет, все равно норвежская и кавказская операции как клещами охватят позиции русских… Итак, Ватрен, решено? Неужели же вас надо упрашивать?

Адвокат провел рукой по лбу. Что такое? Весь лоб был в каплях пота! Он посмотрел на министра и сказал так, как бросаются в воду: — Нет… нет. Простите меня, господин министр, я не тот человек, я уже не тот человек, какой вам нужен… возможно, это возраст… но… словом, у меня нет уверенности, я колеблюсь… в случае необходимости я не смогу принять нужное решение.

— С каких это пор начальник канцелярии принимает решения? Он только исполнитель.

— Вот в том-то и дело… простите меня… в том-то и дело…

Министр смотрел на него, вытянув длинную шею. Он был похож на недоумевающую хищную птицу. Ватрен все еще говорил. Что — на это министру было наплевать. Разве это доводы? Уйма никуда не годных доводов. А потом, кому это интересно? Надо или принять предложение, или отказаться от него. И точка. Раз Ватрен не участвует в игре, на чорта мне нужна его психология. Не все ли равно, почему он отказывается — потому ли, что у него больные почки, или потому, что он хочет жить спокойно и по газетам следить за военными событиями… Он отказывается, подумать только — отказывается!

Проходя по бульвару Инвалидов, Ватрен купил вечернюю газету. На первой странице крупный заголовок возвещал о свидании в Бреннере и о бомбардировке англичанами Гельголанда. На второй странице в подзаголовке стояло: «Реорганизация кабинета министров предполагается по окончании голосования». О Поле Рейно ни звука: казалось, весь вопрос только в том, реорганизует ли Даладье свой кабинет до сессии парламента или будет дожидаться указаний палаты. Заметка в следующем столбце отвлекла внимание Ватрена: в пригородах Парижа арестованы двадцать семь коммунистов. В Левалуа — бывший секретарь местного отделения профсоюза металлистов… в Обервилье — группа, восстановившая Коммунистический союз молодежи и организацию Французских девушек…

Ватрен попробовал реально представить себе то, что написано: Левалуа… Обервилье… людей, которые попали в руки полиции… их семьи… их товарищей… За два дня до процесса депутатов-коммунистов. Отдают ли себе эти люди отчет? Кто прав — они или… Он не смог мысленно сказать мы. Сейчас война. Скоро начнутся весенние бои. Ради этих весенних боев Черчилль поддерживает Поля Рейно и, может быть, Макдональд… У нас были не прочь оказать помощь Финляндии, теперь собираются занять Бельгию… Норвегию… Кавказ… Нельзя сказать, чтобы эти планы были для Ватрена новостью. Уже в сентябре ходили такие слухи; он знал, что в кругах, близких к генеральному штабу, за кулисами кабинета носились с бельгийским планом, с бакинским и прочими. И с нападением через Италию на Вену. Но все это были лишь гипотезы. Гамелен говорил, что до сорок первого — сорок второго года серьезно ставить вопрос о наступлении нельзя. Надо подождать, когда будут готовы англичане, когда Рузвельт изменит свою политику… И вдруг теперь эта безумная затея облекается в плоть и кровь… Баку… Кавказ… Какими средствами? Да, знаю, у нас есть новое оружие. Во всяком случае, говорят, что у нас есть новое оружие. В «Пари-суар», как раз над заметкой об аресте коммунистов, жирным шрифтом было напечатано несколько строк: «Член английского парламента господин Гарольд Никольсон[377], выступивший вчера перед руководством Всеобщей конфедерации труда, заявил, что, ввиду непрекращающейся вражеской пропаганды, Франция и Англия должны приложить все усилия для более полного взаимопонимания…»

«Нет, я бы не мог!», — подумал Ватрен и положил газету в карман. Он зашел в табачную лавку, купил сигареты. Завтра закрытое заседание палаты… Говорят, что социалисты воздержатся. Может быть, это будет их реванш за сентябрь? Черчилль, Макдональд, Никольсон… Не слишком ли много народу понаехало в Париж за последние дни? Завтра закрытое заседание, но все уже предрешено, уже Поль Рейно… и, конечно, Блюм. Палата депутатов, левое крыло которой через два дня должно предстать перед судом, узаконит мнимодемократическим путем решения, уже принятые в другом месте. «Накануне весенних боев». Повторяя эту фразу министра, которая навязчиво преследует его, Ватрен представляет себе своих товарищей по офицерской столовой, вспоминает разговоры в Куломье, в других местечках, где они были расквартированы потом, в Мальморе. В ушах у него все еще звучат уверенные слова, которые повторяли чуть ли не все: «Драться не будут, какое там!» и еще: «Немцы не дураки! Кому охота драться!» Да вот хотя бы взять этого старого неудачника Авуана, ведь он говорил: «Самой большою глупостью было бы открыть Гитлеру доступ во Фландрию… там у нас нет никакого заслона… Германская империя всегда вторгалась к нам через Фландрию…» Разумеется, Кавказ или Норвегия оригинальнее… Ватрен не спеша шел к церкви Сен-Жермен-де-Пре. Погода была очень ясная и теплая. Магазины с витринами, обклеенными белыми бумажными полосками, в защитное действие которых никто уже не верил, соперничали между собой, совершенствуя это украшение военного времени. «Если бы речь шла только о майоре Мюллере или Готие, — словом, о фашистах, отказался бы я тогда или нет?» Вопрос остался без ответа. Да и нужен ли был ответ? Это был нелепый вопрос. При чем тут фашисты? К тому же официально фашистов во Франции не существует. Есть один предатель в Штутгарте — и все. Кериллис, который выступал с обвинениями против правых, теперь показал свое истинное лицо. Сорок четыре депутата-коммуниста предстанут перед судом. Перед судом уголовным. Послезавтра.

А мне что до этого? Я и прежде не принадлежал к правящей клике. И в дальнейшем не собираюсь к ней принадлежать. Я не ответственен за разразившуюся грозу. То, что я думаю, мое личное дело. Ну, вот, сказал бы я министру свое мнение, все равно от этого ничего бы не изменилось, так ведь? Впрочем, он меня с полуслова понял. Ну, а если он меня не понял, так сам виноват. А я-то, я-то знаю, что думаю? Сейчас я думаю так, а сейчас этак… Интересно, как они обставят процесс с юридической стороны. Да что там! Все уже заранее предрешено, как и с кабинетом министров! Закрытое заседание палаты, военный суд… и все прочее. Одно к одному, я заранее знаю. В таком случае, чем я могу тут помочь? А им что угрожает? Пять лет. Самое большее.

Он позабыл о Ядвиге. Она сидела у него в кабинете и дожидалась.

III

Ядвига была младшей дочерью доктора Дюплесси. Ее сестра, на десять лет старше, обладала хорошим голосом; в 1922 году она сбежала с фабрикантом, человеком женатым, бросившим ее, когда она забеременела. Оставив родившуюся девочку у чужих людей, она поступила в мюзик-холл, где преуспела благодаря антрепренеру, которого потом променяла на какого-то египетского вельможу. Она умерла, неизвестно от чего, в стране пирамид. Девочку взял к себе отец, к тому времени овдовевший и окруживший себя портретами покойной, ибо считал, что повинен в ее смерти. До поры до времени все шло хорошо, но затем господин Жербо женился во второй раз, убрал карточки певицы в расшитом блестками платье, продал фабрику и уехал на юг, а Мюгетту отдал в пансион в Версале. На воскресенье девочку брали домой мать и дочь Дюплесси. Когда Мюгетте исполнилось восемнадцать лет, она, погостив недолго у отца, очутилась на попечении тетки с бабушкой. Вся эта предистория необходима, ибо из нее явствует, что теперь с госпожой Дюплесси, кроме Ядвиги, жила еще и внучка.

Но от этого мало что изменилось. Жизнь проходила. Долгие годы в семье не заживала рана, причиненная бегством старшей дочери и смертью отца. Доктор Дюплесси знал, что у него рак. Однажды его нашли в ванне со вскрытыми венами. Ядвиге шел тогда пятнадцатый год. Вся ее молодость была омрачена семейными драмами. К тому же еще мать к сорока двум годам, примерно ко времени первого причастия Ядвиги, заболела отслойкой сетчатки[378], от чего состарилась раньше времени. Ив, родившийся после певички, прокутил оставленное отцом наследство; уцелела только пожизненная рента, завещанная госпоже Дюплесси какой-то дальновидной родственницей. Раньше Ив брал деньги на учение, затем стал вытягивать их под разными предлогами — то на сомнительные изобретения, то, чтоб уплатить за патент на фантастические проекты машин. Мать и сестра во всем себе отказывали ради него. Это был долговязый юноша, довольно бесхарактерный, с загадочными глазами, что, видимо, способствовало его успеху у женщин. В школе он даже подавал большие надежды. Хотя он и не кончил Парижского института гражданских инженеров, все же у него был диплом довольно почтенного технического учебного заведения рангом пониже. Все несчастье заключалось в том, что он нигде не уживался. Дома его почти не видели. В начале 1930 года он приехал как-то в воскресенье на машине со своим приятелем, сыном богатых родителей, который заинтересовался одним из его изобретений — приспособлением для автоматической смены скоростей в автомобиле. Этот приятель, на несколько лет моложе Ива, был воплощенной веселостью. Юноша со сверкающими зубами, похожий на выпущенного на свободу жеребенка, никогда и ни в чем не знавший недостатка, ворвался в пряничный домик, где слепла вдова доктора, и, точно свежий порыв ветра, закрутил и унес Ядвигу. Он стал частым гостем в семье Дюплесси. Когда раздавался гудок его гоночной машины, въезжавшей в поселок, Ядвига выбегала на крыльцо сама не своя, не понимая, что с ней. Вильям Бомонтель был сыном политического деятеля, входившего в последний кабинет Пуанкаре. Недалеко от Виши у его родителей было поместье с лесами, прудами, фермами. Он ссужал деньгами Ива, хотя мало-мальски проницательному человеку было ясно, что тот пошел по дурному пути. Ядвига отлично понимала, что Вильям дает брату деньги ради нее. Они ездили в далекие прогулки на машине, развивая бешеную скорость. Как случилось, что она стала его любовницей? Но иначе и быть не могло. Ей казалось совершенно естественным, что он не предложил ей стать его женой. Во всяком случае, пока не предложил. Счастье внезапно залило ее тусклую, будничную жизнь, молодость вырвалась на волю. Затем Виль стал реже заезжать за ней в домик-бонбоньерку. Почему — она не спрашивала. Ей казалось, что она угадала, — Виль увлекся политикой. Он появлялся с цветами, конфетами, забавными подарками, увозил ее в Брюссель или Довиль, водил в казино, устраивал пикники в лесу. Она не противилась и не замечала, что время идет, что прошло уже три года. И вот в один прекрасный день, как это бывает в бульварных романах, Ядвига прочла в газетах, что Вильям женится. Она не поверила. Написала ему. Против всякого ожидания, он отозвался и приехал. Но у самого поселка он чуть не налетел на повозку, выезжавшую из сарая, и слишком круто повернул машину. Ядвига застала его уже мертвым. И все. Прошло шесть с половиной лет. За это время в жизни Ядвиги не произошло никаких событий, если не считать истории с Ивом, попавшим в исправительную тюрьму за мошенничество. Он поселился в одной семье, которую обирал; жил с женой, прибегал к помощи мужа, чтоб умилостивить своих кредиторов, и совершенно недвусмысленно ухаживал за старшей дочерью… После тюрьмы ему повезло: один из друзей Вильяма Бомонтеля устроил его к Мишлену. Мать начала слепнуть на другой глаз. По воскресеньям Ядвига ездила к племяннице Мюгетте: на поезде в Париж, потом в Версаль и обратно. Ей хотелось изучить какое-нибудь ремесло, по мать все время ныла, жаловалась на плохое зрение, и Ядвиге пришлось отказаться даже от уроков музыки, которые она брала в Мо. Госпожа Дюплесси не забыла судьбы старшей дочери: пагубное влияние оказывает музыка на девичью добродетель. Началась война. Ядвиге минуло двадцать восемь лет. Горе не забывалось; измена Вильяма, ничего впереди, целыми днями тоска, только чтение, чтобы занять свои мысли, да и то вслух, из-за маминых глаз. Ничего впереди. Что могло измениться? А тут еще война, эта странная война, как ее называли… В прошлый раз война продолжалась четыре с лишним года. Если и теперь протянется столько же, ей будет тридцать два, а может быть, провоюют и дольше… Потом к ним поместили лейтенанта Ватрена, адвоката, человека в летах, большого, грузного и очень медлительного в движениях. Ядвига его даже побаивалась. Словом, ей самой никогда не пришло бы в голову… И вот, в один прекрасный день он ни с того ни с сего поцеловал ее. Нет, она не рассердилась. Немножко это ее обидело, немножко даже было неприятно. Ведь ему за пятьдесят. Кожа у него вся в порах. На этом все и кончилось. Она чинила ему белье. Он был очень вежлив, и с ней и с мамашей. Впрочем, дома сидел редко. Потом его демобилизовали. И тут она вдруг опять почувствовала ужасную пустоту. Неужели же она так привязалась к этому офицеру, стоявшему у них на квартире? Она ни о чем не мечтала. Ничего не ждала. Но после его отъезда ее снова охватила прежняя безнадежность. У нее ничего в жизни больше не будет. Но ведь в двадцать восемь лет жизнь еще не кончается. На что она надеялась, когда ехала в Париж повидаться с ним? Ни на что. Ровно ни на что. И вдруг она опять очутилась в его объятиях.

Мюгетта жила теперь с ними. Странно, но от ее присутствия жизнь казалась еще будничней. Ядвига предупредила на всякий случай, как она это обычно делала: если я запоздаю, обедайте без меня, возможно, что я заночую у Маривонны. У нее в Париже была подруга. Иногда они ходили вместе в театр, и тогда Ядвига возвращалась домой только на следующее утро. Раза три-четыре в год. Она не солгала. Сперва она зашла к Маривонне, но не застала ее.

О чем она думала, пока дожидалась господина Ватрена, который не торопился домой? Ни о чем не думала. Она прислушивалась к охватившему ее душевному смятению. Она взяла книгу. Но читать не стала. Вероятно, было уже около пяти, когда открылась дверь и вошел озабоченный, рассеянный Ватрен, и даже немного удивился, что она не ушла. Правда, почему, почему она не ушла? Теперь ей хотелось убежать. Но она не могла, ее словно приковало к месту, словно заворожило присутствие этого старика. Она несколько раз повторила про себя: старик… И вдруг он заговорил. Нет, не о любви. О политике. О войне. Как все это страшно! О своих сомнениях. О боязни катастрофы. Бог знает о чем. Он был точно сам не свой. Она слушала, слушала его жуткий, фантастический бред… почему он об этом говорит, будто он во всем виноват, будто он заодно с правительством и отвечает за все то грязное и нелепое, что творится втихомолку? Кажется, он только и ждал Ядвигу, чтобы покаяться, чтобы шопотом признаться в том, чего не выскажешь вслух. Что бы он делал, не будь тут Ядвиги? Он сел рядом с ней, положил свою тяжелую руку на спинку ее кресла, расставил ноги и устало опустил другую руку на колено. Ядвига смотрела на пухлую, вялую, словно неживую руку. Как странно, у Вильяма, у мертвого Вильяма вот так же безжизненно повисла рука.

Ватрен говорил. Он никогда еще никому не говорил того, что говорил сейчас ей. Ей, Ядвиге. Нет, даже не Ядвиге. Тому, кто здесь сидел. Не потому, что это женщина. Ему было все равно, перед кем раскрывать свою душу. Возникала какая-то странная, неожиданная близость. Давно, еще когда Люси была жива и у него случались неприятности…

Но тут даже сравнивать нельзя. Он машинально взял ее за руку. Она выдернула руку. Он даже не заметил. Он все говорил. Многое в его словах Ядвига не понимала. Сознавал он это? Во всяком случае, это его как будто не смущало. Она подумала: может быть, вдовцы всегда такие… Она вспомнила господина Жербо, отца Мюгетты, когда тот жил вместе с дочерью в Креси-ан-Бри, между двумя рукавами реки Морен, в укромном домике, окруженный портретами ее покойной сестры… Вдовцы… Но ведь это ничего не объясняло.

— Разве мы виноваты в том, что сейчас творится? — глухим голосом говорил Ватрен. — Конечно, мы это допустили. Пожалуй, был такой момент, когда можно было вмешаться и остановить… а теперь машина завертелась… да и слишком много здесь скрещивается интересов… как тут разобраться? Бельгия… но не она меня сейчас пугает… а их манера по карте распоряжаться всем миром: одну пешку двину в Норвегию, другую в Баку…

О чем это он говорит? Ни за что на свете не решилась бы она задать ему какой-нибудь вопрос. Баку? Ведь это, кажется, на Кавказе. Чего ради он вспомнил о Баку? Этот город не сходит у него с языка. В том, что он говорил, ее особенно поразило одно — как он отзывался о коммунистах. О них Ядвига знала только то, что писали в газетах, и вообще ими не интересовалась. Неужели же адвокат Ватрен хоть в чем-либо может сочувствовать таким людям? Она набралась храбрости и робко прервала его вопросом: так, значит, он за коммунистов? Он пожал плечами и повернулся к ней всем своим грузным телом, потом уставился ей в глаза тяжелым взглядом. — Нет, я не за коммунистов… когда я занимался политикой, я был против них. В департаменте Марна… это были слишком примитивные люди… слишком наивные… они дальше своей газеты ничего не видели. Конечно, не одни коммунисты такие. Я для них буржуа, что говорить! Они видят зло там, где я его не вижу. А затем, все, что они предлагают… кто же спорит?.. Если бы для этого достаточно было мановения волшебной палочки, чего же лучше! Многих из них не останавливает та цена, какой это будет достигнуто, — одних потому, что они себе ее не представляют, других потому, что с их точки зрения все разрушения и бедствия ничто по сравнению с будущим. А я не могу решиться, я слишком ко всему привязан… ко всему, что есть хорошего в нашей жизни, в которой они видят только плохое. — Он вздохнул. Ядвига вздрогнула: а что в жизни хорошего? Она чуть было не задала ему этот вопрос. Он на минуту задумался, и она не решилась нарушить его раздумье. Вдруг он встал и подошел к окну. Смеркалось. Он задернул занавес. И в наступившей сразу темноте раздался его голос: — Разве мы не имеем права быть счастливыми?

На следующий день они отправились завтракать в ресторан на углу улицы Святых отцов. Погода стояла серенькая, мягкая, по розовой мостовой прохаживались сизые голуби. Стеклянный экран защищал от порывов налетавшего ветра, и на террасе не чувствовалось холода, хотя был конец марта. Зима доживала последние часы. Ядвига как-то притихла от того, что случилось. Трудно было привыкнуть к мысли, что она сидит здесь, рассматривает меню, точно все это в порядке вещей, а рядом — посторонний мужчина, который годится ей в отцы; вот он отставляет судок и берет ее за руку. Она посмотрела на него со всей жестокостью молодости, но как раз его морщины внушили ей доверие. Она подумала: только бы он не прогнал меня! — и заказала студень из телячьей головы.

Он вернулся к своему вчерашнему монологу. Имеем мы право быть счастливыми? Или мы соучастники преступлений, творимых от нашего имени? Если ради защиты наших интересов — вернее, ради того, что они считают нашими интересами! — за тысячи километров от нас будут сеять смерть, бомбить город, жители которого и понятия не имеют о набережной Малакэ, о статуе Вольтера, вот об этих голубях тут на мостовой… Ах, так, у нас война! Значит, это дает нам право сеять войну повсюду, начать бойню… Мы похожи на тех гнусных молодых людей, которые, заполучив от проститутки дурную болезнь, в отместку стараются заразить ею других… Он чуть было так прямо и не выразился, чуть не назвал вещи своими именами, — Ватрен не стеснялся в выражениях, — но, подняв глаза, увидел лицо Ядвиги, ее неопределенные черты, бледные, словно стертые краски и что-то бесконечно детское в глазах. Он подумал: «Ну и свинья же я!» — и совершенно неожиданно для себя самого умилился.

Ядвига между тем начала рассказывать свою жизнь. Где-то в глубине ее сознания шевельнулась мысль, что ему это покажется пошлостью, и в самом деле, что за манера у женщин с первого же раза выкладывать всю подноготную о себе? В этом есть какое-то отсутствие стыдливости. И все-таки Ядвига не замолчала. У нее было такое чувство, словно ее долг ничего не скрывать от этого мужчины, которого она называла не своим любовником, а своей судьбой. Она не видела иного способа связать себя с ним. И она решила тут же рассказать про Вильяма, признаться в Вильяме, чтоб потом уже не возвращаться к нему, чтоб не случилось впоследствии обмолвиться о нем во сне или наяву, чтоб покойник не встал невзначай на пути Ватрена. Надо было распахнуть настежь окна в доме, впустить свет во все свои воспоминания, чтобы не осталось такого уголка, где могли бы вновь гнездиться тьма и одиночество. И теперь ей хотелось сразу, как охапку цветов, бросить к ногам того, кто отныне должен был войти в ее жизнь, все эти постылые, ничем не заполненные годы. Боже мой! А что, если, позавтракав, он посмотрит на часы и скажет: так, хорошенького понемножку, а теперь разойдемся по домам? Нет, надо все рассказать, не утаить ничего: ни болезни отца, ни семейного позора — истории с Ивом… Он молчал, опустив тяжелые веки. Чем-то он похож на жука. Встречаются такие в сентябре. Будь он молод, он бы меня отпугнул. Слишком уж сильный. А вот поглядишь на складки по обе стороны рта, на жилки у висков — и успокоишься. Пусть, если ему угодно, считает меня дурочкой, только бы он мне верил… Да слушает ли он? Он и смотрит как-то мимо меня, сквозь меня. Как странно было сегодня утром, когда я проснулась… Пусть думает обо мне, что хочет! Но я бы просто умерла, если бы мне пришлось вчера возвращаться домой, опять ехать в поезде с синими лампочками…

Он и на самом деле слушал ее только краем уха. Его не занимали истории, которые рассказывала Ядвига, он прислушивался к внутреннему недовольству самим собой. Что ты затеял, старый дурак? В твои-то годы! Ведешь себя, как гимназист или как развратный старикашка. Побежал за первой же юбкой… Посмотрим, что ты запоешь через несколько дней. Счастья захотелось! Нечего сказать, хорош! Сойтись с женщиной — это не такое простое дело, как напиться пьяным, чтобы разогнать тоску. Ну, конечно, ты хорохоришься, уверяешь себя, что развяжешься с ней, как только тебе вздумается. Да посмотри на себя в зеркало, старье ты этакое! Пора цинизма для тебя миновала. Ловеласа из тебя уже не получится. Лучше поставить сразу на этом крест, пока она не поняла, что ты просто старая рухлядь… а то будешь потом скулить. Что же тут хорошего? Право же, лучше самому, не дожидаясь…

Она рассказывала о своем погибшем возлюбленном. Когда к ней привезли его тело… Тут его охватила жалость, он вспомнил тот день, когда в соседней комнате внезапно упала мертвой Люси. Он опять взял руку Ядвиги, похожую на нежную пугливую ракушку.

Она рассказывала. Вдруг по его глазам она поняла, что он заинтересовался чем-то посторонним. Мимо проходили две женщины. Начатая фраза замерла в шуме шагов. Женщины перешли с той стороны, где были ларьки букинистов, и направились к зданию Академии.

— Прости, — сказал Ватрен и встал.

— Эти дамы — твои знакомые?

Она смутилась. Ватрен улыбнулся. — Как сказать… но они подумают, что я умышленно их не узнаю…

Когда он поднялся, дамы остановились и ответили на его поклон. Он подошел к ним и заговорил. Ядвига не слышала, что он говорит, она дрожала, но скоро она почувствовала, что этот разговор не расстроит ее счастья.

— Я вас не сразу узнала… — сказала Бернадетта Сесброн, та, что была без шляпы. — Вчера мы говорили о вас с господином Левиным. Ведь он защищает моего мужа…

Спутница Бернадетты была женой Флоримона Бонта. Адвокат поспешил сказать ей, что, не входя в политическую оценку декабрьского выступления ее мужа, он восхищается им. Какая нужна смелость, чтобы одному, перед всей палатой… — Да, ему этого не спустят! — сказала она с гордостью. — Можете быть уверены, с ним сведут счеты! — Они обе действительно думали, что Ватрен умышленно не узнает их. Ведь, в конце концов, они видели Ватрена раз у Левина, и в другой раз Бернадетта Сесброн встретила его в суде, когда он выступал по делу о кораблях, отправленных в Испанию во время войны. — Видите, сейчас повторяется то же самое. Они хотят сделать бог знает какие выводы…

Это был самый обыденный разговор. Но Ватрен очень волновался. Он чувствовал себя неловко. Не находил нужных слов. Процесс депутатов-коммунистов начинался на следующий день. Ему хотелось сказать этим женщинам что-то такое, что выразило бы его несочувствие всему, что творится. А слова были не те, в них звучала какая-то фальшь. Он или говорил лишнее или недоговаривал. Когда подумаешь, что значит для них обеих процесс депутатов, каких слов они, может быть, ждут… И в то же время Ватрен боялся сказать больше того, что он думал на самом деле. Нет, он не за коммунистов. Только вот непонятно, откуда взялось это ощущение своей ответственности. Жена Флоримона Бонта сказала: — Но… мы вас задерживаем… — И тут он сделал самую бесполезную, самую нелепую, самую неоправданную вещь. Он поманил Ядвигу и представил ее: — Мадемуазель Дюплесси, моя невеста…

Бернадетта и госпожа Бонт расстались с ним, не поняв всей необычайности этих слов; они и не могли понять, что ради того, чтобы снять с себя вину перед ними за преступление против их мужей, которое собиралось совершить правосудие, он сейчас, не раздумывая, связал себя на всю жизнь.

— Зачем вы это сказали? — пробормотала Ядвига, смотря вслед уходящим женщинам. — Зачем? — Он пожал плечами и похлопал ее по руке с напускной развязностью. — Потому что так оно и есть, — ответил он. И покраснел до корней волос. Видали вы такого дурака!

Э, в конце концов, тоже мне пустыня Гоби! Подумаешь, большая важность испортить себе будущее в моем возрастe. Ему надо было доказать — даже не столько жене Сесброна и жене Бонта, сколько себе самому, что он человек честный. Доказать любым путем. Выбор зависит не от нас. А потом, разве мужчина имеет право жить один?

IV

— Вы удачно попали, как раз когда решается судьба кабинета… — сказал майор Бенедетти. — Социалисты намерены воздержаться от голосования… А вы что, уже не в Каркассоне?

Капитан Анри де Бреа явился на улицу Сен-Доминик не столько засвидетельствовать свое почтение Бенедетти, сколько разнюхать новости. Его послали в Дюнкерк формировать корпусной разведывательный полк из запасных кавалерийских частей, укомплектованных командным составом из мобильной гвардии; город был забит войсками, которые предназначались к отправке в Финляндию. И вдруг трах — все дело ухнуло. Однако их держали здесь, и по этому поводу носились самые разнообразные слухи. Куда их думают послать? Повсюду формировались корпусные разведывательные полки и моторизованные соединения; из этого явствовало, что операции намечаются где-то поблизости. Когда де Бреа обучал кавалеристов, вооруженных карабинами образца двадцать четвертого года и саблями, он толковал им о посылке в Тронхейм или в Салоники… а сам ожидал германского наступления и боев во Фландрии. Без всякого энтузиазма. Он куда охотнее отправился бы в фиорды или на Ближний Восток стрелять в большевиков. К этому у него была явная тяга. В действенности «Французской народной партии» он начал уже сомневаться. Однажды на стене казармы Ронар в Дюнкерке он увидел полустертую давнишнюю надпись: «Победа за Дорио!»; год назад он подумал бы: народ с нами… Но на сей раз впечатление было совсем иное. Он воздержался даже от визита в комитет своей партии на улице Пирамид. В данный момент важнее всего армия, командование… Хорошо бы отвести войну от наших границ, столковаться с Гитлером, а англичане пусть выпутываются как хотят…

— Знаете, господин майор, на англичан надежды плохи. — Это был вывод из разговоров в дюнкеркских кафе и сведений, полученных от проституток с улицы Флотских казарм… Бенедетти пожал плечами, покачал головой и осклабился — вылитый череп…

— Дело не в дюнкеркских англичанах, а в здешних. Решать будут они. Неужели вы не знаете, что премьер Даладье с минуты на минуту свернет себе шею? Приход к власти Поля Рейно означает торжество наступательной стратегии, а ведь советчиком при новом главе правительства состоит полковник де Голль[379], значит, он постарается во что бы то ни стало in vivo доказать правильность своей военной доктрины: стремительный натиск, моторизованная армия в сто тысяч человек молниеносно вклинивается в неприятельские позиции… У нас, понятно, такой армии нет… но можно сделать вид, что есть. Нам не привыкать: мы умеем так составить донесение, чтобы выводы совпали с теми, каких ждут от генштаба… Можно слегка преувеличить, назвать бригаду дивизией — то есть убить двух зайцев: и восполнить пробелы в статистике населения, и обеспечить продвижение по службе командному составу… Словом, вчера вечером Поль Рейно пожаловал сюда, из-за дверей слышен был громкий разговор, а когда он уходил от шефа, на пороге он обернулся и выпрямился во весь свой мизерный рост — чванливости у него не убавилось с тех пор, как он втерся в доверие к англичанам и завел себе кинозвезду. При этом он сделал величественный жест и изрек: «От Вислы до Кавказа!» Согласитесь, ничего хорошего это не предвещает.

Во всех отделах министерства чувствовалось зловещее оживление. В раскрытые двери было видно, как чиновники разгребают недра своих столов.

— Да что вы? Неужели Даладье отдаст портфель национальной обороны? — сказал Бреа. Он сам не знал, что лучше: бездарность или авантюрист. С Даладье можно как-то поладить, зато Рейно, если он чересчур зарвется, тем самым подготовит почву для политического переворота… А у Бреа временами бывал соблазн желать наихудшего.

Бенедетти пожал плечами. Кто их знает? Даладье — человек цепкий. Если он потеряет пост председателя совета министров, с улицы Сен-Доминик его, вероятно, нелегко будет выкурить. В разгар войны замену найти не так просто, да он и прижился там! Если бы еще Рейно опирался на главнокомандующего. Но всем известно, что он мечтает спихнуть Гамелена!.. А кого посадить на его место? Жиро, что ли? Или Жоржа? В министерстве только и разговоров, что о грызне между Жоржем и Гамеленом. Какая досада, что Вейган нужен на Востоке. Там дело серьезное… Будь я в вашем возрасте… я бы попросился к Вейгану. Там будет настоящая работа.

— Если только Рейно не поставит все вверх дном… — заметил Бреа.

Бенедетти присвистнул, отчего кожа на его маске мертвеца пошла складками от ушей к носу. Безразлично, при Даладье или при Рейно, важны люди, которые занимаются политикой и стратегией, а отнюдь не сама политика и стратегия. Рейно и полковник де Голль с самого января гнут свою линию во всех штабах армии. А Даладье посланиями к Вейгану или к Массигли[380] льет воду на мельницу своего преемника. Гамелен считает, что надо ждать два года. Рейно требует десять дней, чтобы начать настоящую войну… Слыхали?.. Вопрос лишь в одном — Шельда или Диль[381]… Все равно, что в лоб, что по лбу…

— То есть как это — Шельда или Диль? Значит, мы вступаем в Бельгию?

— Это значит, что спор идет о двух планах. Пальму первенства получит тот штаб, который окажется смелее на бумаге. Гамелен, как мне сейчас сказали, способен пойти на попятный. Недавно он стоял за Шельду на 1942 год. А завтра он, чего доброго, будет утверждать, что в апреле сорокового года наша судьба решится на Диле! Ясно одно — советского посла попросят удалиться. Даладье расчистил путь, а Рейно доведет дело до конца: это успокоит турок.

— Турок? А турки при чем, господин майор?

— Ну как же, понятно, при чем!

Бенедетти присовокупил, что очень сожалеет, но при существующих обстоятельствах он никак не может принять приглашение госпожи де Бреа. Помимо всего прочего, у одного его друга крупные неприятности… Мари-Адель будет в отчаянии! Но Мари-Адель было в высокой степени плевать на это. Приезд мужа в отпуск нарушил все ее планы. Она уже совсем решила навестить майора Мюллера в Мюльсьене и уступить его домогательствам. После долгих лет добродетельной жизни пробил ее час, сказала она себе, прочтя в газете о капитуляции Финляндии. На свете творятся такие ужасы, что не знаешь, чего ждать завтра, а бедняга Мюллер томится столько времени, пытается изнасиловать ее в лифтах, подбирает ее перчатки в кафе, впивается себе ногтями в ладони, когда сторонится, пропуская ее вперед… Нет, она непременно съездит к нему в Мюльсьен. Через два дня уже весна… И тут как раз заявляется Анри! Мужья всегда умеют попасть некстати. Он сказал, что звал майора Бенедетти к ним обедать, но майору не до того. У одного из его друзей крупные неприятности. — Тем лучше! — довольно непоследовательно заключил Анри. — Проведем вечерок вдвоем! — Вы очень любезны, дорогой мой! Однако вы как будто не слишком стремились к этому, когда звали майора разделить с нами рагу из курицы! Давайте позвоним Луизе Геккер… — Луиза гостила в Бельгии у родителей мужа. Куда ни позвонишь, никого нет дома. Дэзи Френуа только накануне уехала в Америку демонстрировать новые модели и ювелирные изделия своей фирмы. В Париже не осталось положительно никого. Пока Мари-Адель звонила по телефону ко всем по очереди, Бреа размышлял и прикидывал: что Бенедетти имел в виду насчет турок? И как раз, когда у него голова была полна босфорского тумана, Мари-Адель случайно напала на Фреда Виснера. Нет, Сесиль тоже в отъезде. Вообразите, она ухаживает за братом своей горничной, он тяжело ранен… так вот, его перевезли в военный госпиталь в Нормандии. Но вы, господин Виснер, свободны? Вы-то хоть в Париже? Оба рассмеялись в трубку. — Вы почти угадали! Я только что вернулся из Анкары! — Из Анкары? Что за фантазия! Я думала, вы в Амстердаме. — Капитан насторожился в своем углу. — Что ты сказала? Из Анкары? — Ну, да. Это Фред Виснер: он только что приехал из Анкары. Оказывается, из Голландии он вернулся уже месяц назад… — Про Голландию я ничего не знал, но раз он ездил в Анкару — зови его обедать. — А я что делаю? Вы умрете со смеху, мой друг, — на меня как снег на голову свалился Анри… Нет. В Дюнкерке. Корпусной разведывательный полк. Совершенно верно… Так вот, он услышал, что вы вернулись из Анкары, и говорит: раз он вернулся из Анкары — зови его обедать. Чýдно! У нас на обед курица и, по-моему, осталось немного… Да, да, непременно! Ах, вот как? Ну, нет, я не могу. Не хочу навязываться. Анри только что говорил: проведем вечерок вдвоем… Раз вы настаиваете! Нет, нет, не ловите меня на слове… Наоборот, мне очень приятно… Погодите, я объясню Анри, а то он ровно ничего не понимает! Фред Виснер предлагает нам наоборот… ну, словом, предлагает повезти нас обедать за город, к своему дяде, если… Почему нет? Он заедет за нами на машине. Дорогой друг, уговорите сами Анри! Нет, не надо. Я вижу, он уже согласен без уговоров. Итак, мы вас ждем!

Мари-Адель спешно переоделась. Не могу же я ехать так в Лувесьен… Как ты думаешь, надеть мне жемчуг? Я знаю, что война, но ведь он не крупный… Нет, не надену — только клипс с изумрудами. Мне казалось, что Фред Виснер тебе не по душе.

— Да, — подтвердил капитан, — несмотря на открытый взгляд и спортивный стиль, он весьма двуличный малый. Я знаю людей, которых он здорово подвел. Мне просто интересно, что он узнал в Турции… Ведь это одно из тех буферных государств…

Военная форма очень шла Фреду. — Вы похожи на Зигфрида из романа Жироду, — заметила Мари-Адель. — Простите за опоздание. Я решил сначала захватить мадемуазель Ландор в Мэзон-Лаффит, потом заехать за вами и уже отсюда отправиться в Лувесьен. Да, мадемуазель Ландор попрежнему живет в своей вилле… ее называли виллой Вейсмюллера, но на самом деле она всегда принадлежала мадемуазель Ландор. Да, конечно, самоубийство ее друга было для нее ужасным ударом, она никогда об этом не говорит. Я хотел прихватить с собой и Доминика Мало… но в палате закрытое заседание, и его оттуда никакими силами не вытянешь. Чудак этот старый радикал! Он уверен, что его голос спасет Даладье. Они же приятели! Заседание, говорят, продлится до поздней ночи. Я предложил прислать за ним машину, чтобы он поспел хоть к кофе. Лувесьен ведь недалеко.

В самом деле, это совсем рядом. Особенно если выехать через заставу Майо. Кстати, Мари-Адель ребенком жила в Нейи… Мне всегда хотелось жить поближе к Нейи… Она сидела возле Фреда, который вел машину божественно… На заднем сиденье рядом с Анри — мадемуазель Ландор в белых песцах. Забавно, что он везет ее к дяде, — великий Виснер, очевидно, лишен предрассудков! И потом не доказано, что она его любовница. Правда, ведут они себя так, будто это вполне официально… Мари-Адель не знает, что и думать. Да что там, она готова мириться со всем — стоит только вспомнить маршала Маннергейма… бедный старик! Как ему должно быть тяжело! А кому какое дело, нравится ли это Сесиль. Впрочем, сегодня можно бы обойтись и без этой самой Риты. Фред такой душка!

— Мадемуазель Ландор тоже была в Анкаре, — объясняет Фред, проезжая площадь Бержер. — Я встретил ее в самолете, она отчаянно хандрила. Вот я и стараюсь ее развлечь, сколько могу. А дядя, знаете, неравнодушен к хорошеньким женщинам. Сегодня вечером ему повезло вдвойне!.. Вы никогда не бывали в Турции?

Госпожа де Бреа никогда не бывала в Турции. Зато у ее приятелей-американцев было поместье в Лувесьене… Я совсем с ума сошла — не в Лувесьене, а в Марли-ле-Руа! Вас командировали в Турцию, Фред? Конечно. Мы обещали туркам золотые горы, а теперь им ничего не шлют. Испытывают их терпение. У Мари-Адель чуть не сорвалось: а мадемуазель Ландор тоже испытывала терпение турок? Хотела бы я знать, не было ли ее случайно и в том самолете, на котором Фред возвращался из Амстердама месяц назад? По ее беззастенчивому гриму не скажешь, что она страдает жестокой хандрой…

Обворожительный вечер. Среди гостей — князь Р., самый верный наш друг в Италии, он сразу же сказал, что Гитлеру ничего не удалось добиться от дуче в Бреннере. Затем — некий господин Ноэль, человек лет шестидесяти, довольно молчаливый. И, наконец, генерал Нульман, тот самый, что подвизался в России в 1918 году, потом короткое время был в правительстве, а теперь состоял начальником отдела рекламы и сбыта у Виснера. Сверстник Вейгана… И даже похож на него, та же старческая посадка головы, а вообще сухопарый и подтянутый; кажется, будто в штатском он ходит только из скромности. Компания весьма пестрая, но поместье очаровательное, хоть и миниатюрное, совсем не такое, какое полагалось бы крупному наводчику. Дом эпохи Людовика XVI, из тех, какие еще уцелели между Версалем и Сен-Жерменом, большая терраса, кругом леса. Обедать на воздухе пока рановато, но недели через две-три…

Разумеется, говорили о войне — ведь капитан приехал с передовой, а Фред возвратился из нейтральной страны. Однако превыше всего интересовались министерским кризисом. Около половины девятого позвонил Доминик Мало: ничего не выходит, заседание затягивается, но пусть все-таки пришлют машину — сейчас будет перерыв до десяти часов. Виснер-старший пожал своими мощными плечами, плечами бывшего рабочего-механика. Он постарел за последние месяцы, в короткой щетине усов попрежнему виднеются лишь отдельные серебряные нити, но голова вся седая, лицо желтоватое, в коричневых пятнах. — Фреду почему-то взбрело на ум притащить нам на потеху своего Мало, — ворчливо заметил он. — Пусть приезжает, когда сможет. Ждать мы его не будем, прошу к столу!

Здесь не то, что в особняке на бульваре Перейр, — никаких картин. Они были бы ни к чему на серо-голубых панелях. Мари-Адель очарована генералом. Человек с биографией! Верно и то, что Виснер хоть и посадил ее по правую свою руку, но уделяет больше внимания соседке слева, этой актрисе… Судя по их разговору, мадемуазель Ландор знает толк в живописи.

— Ваш племянник говорил мне, что у вас есть чудесный Шарден… Я думала, он здесь, в Лувесьене…

— Надеюсь, очаровательная, вы посетите меня на бульваре Перейр…

Господин Ноэль туг на ухо: он переспрашивает Фреда по три раза. Бреа молча ест. После Дюнкерка, где, правда, за двадцать франков можно наесться до отвала, все здесь поражает его — изысканные кушанья, сервировка, мадемуазель Ландор… Князь Р. рассказывает, что у него есть дворец, построенный Палладио[382] где-то посреди лагун, между Местре и Венецией… Какой-то дож из ревности запер там свою молодую жену и двадцать лет смотрел, как она чахла от тоски, а может быть, от малярии… — Местность очень романтическая! — Да ведь я в прошлом году была там у Эдмона и Карлотты! — вмешалась мадемуазель Ландор. Положительно, она знает всех на свете! Князь улыбнулся: — Совершенно верно, госпожа Барбентан настояла, чтобы я сдал им это странное жилище. Ей пришла фантазия проверить, вытерпит ли она целый месяц воспоминаний о догарессе[383]. И все-таки сбежала от комаров…

— Ах, да, госпожа Барбентан по рождению итальянка, — необдуманно вставила Мари-Адель. Ее промах поспешили замять — ничего лестного для князя Р. тут не было. — Происхождение Карлотты довольно… темное, — шепнул Виснер своей соседке. Разговор старались перевести, но господин Ноэль недослышал и назойливо приставал, какие это Барбентаны — «Парижские такси»? Конечно, они самые. Вот кто должен быть в восторге от политических событий! Почему же? — Ну, что вы, что вы! Ведь по матери Эдмона Барбентаны как-то связаны с «Базар де Мексико!» — Виснер снисходительно посмотрел на гостя: по мнению этого чудака, достаточно быть в дальнем свойстве с родственниками Поля Рейно, чтобы желать его назначения на пост премьера. — Дорогой Ноэль, согласно формуле премьера Даладье, — правда, она порядком навязла в зубах, — все мы принадлежим к двумстам семействам… — Стоило упомянуть о Воклюзском быке, как появился последний его приверженец.

Доминик Мало вбежал, как всегда, запыхавшись. Маленький, пузатый, лоснящийся от пота — вылитый клоун из цирка. Его усадили. Дали ему вина. В благодарность за угощение он выбалтывает все секреты. Что это за таинственное заседание? Просто-напросто бой быков… — Метко сказано, — кудахчет Бреа. Фернан-Доран, Фроссар, Блюм, Тиксье-Виньянкур… Толстяк особенно злится на Блюма. Почему это Блюм всегда тянет за собой Рейно? Непонятно. Помните, он не так давно готов был взять в правительство Тореза, лишь бы Рейно вошел в него. — Это все английская партия! — шипит Бреа; он не может простить Великобритании, что она сто лет назад подорвала суконную промышленность в Каркассоне. — Так что же говорил наш Керенский? — заинтересовался генерал Нульман. Иначе он никогда не называл Блюма. — Как только разделаются с коммунистами, сейчас же возьмутся и за социалистов. — Я не могу понять, куда этот Блюм клонит, — ответил Мало. — Вы ведь знаете, как он говорит… нагромождает все опасности сразу, запугивает последствиями, а потом начинает упрекать правительство, что оно не принимает необходимых решений… Мне кажется, он добивается войны с СССР, но только чтобы самому остаться в стороне… Он отлично понимает, что помощь Финляндии даже под флагом Лиги наций была бы враждебным актом в отношении Москвы… и ставит вопрос, следует ли этого желать или опасаться… лично он считает, что это даже не подлежит обсуждению, что надо спешить на защиту Финляндии, спасти ее, не думая о последствиях… не объявлять войны СССР, если можно избежать вступления СССР в войну, а если нельзя, то — будь что будет! Так или иначе, каков бы ни был исход войны, большевики мало что выиграют, коммунизм потерял свою притягательную силу.

Генерал Нульман с презрительной жалостью смотрит на толстяка-радикала, уткнувшегося носом в тарелку с салатом, и говорит Мари-Адель: — Все это неважно… важны пушки и танки… — Князь Р. хмурится. Почему эта блюмовская болтовня должна привести к Полю Рейно? Неужели Поль Рейно неизбежен? В Италии его не любят… Хорошо бы его избежать. Я говорю в интересах Франции… Участие в теперешнем правительстве господина Бонне и господина Монзи служило для Рима известной гарантией…

Генерал Нульман даже не слушает князя. Его главная забота — навести порядок в командовании. Он не любит ни Дарлана[384], ни Гамелена… генерал Жорж — дело другое… Он выученик Вейгана. Да, Вейган! Посмотрели бы вы на него в Варшаве. Теперешняя борьба — продолжение нашей тогдашней борьбы против большевизма. Например, Сикорский[385]… Я его видел недавно… после катастрофы, постигшей его родину… Это человек старой закалки! Люди у нас есть. Были бы пушки и танки, тогда все пойдет как по маслу. Мы покончим с Москвой! Весь вопрос в технике. Я ничего не говорю, но наш любезный хозяин много сделал для Франции! Вы еще увидите, увидите…

Хозяин дома усмехнулся. У военных очень однобокий взгляд на вещи. Понятно, сейчас надо ловить момент, и раз уж танки и самолеты изготовлены, надо ими пользоваться… только изготовлять их следовало в иных условиях; но попробуй-ка изготовлять машины быстро и дешево, когда армия цедит заказы по капельке! Однако главное — навести порядок у себя дома, а для этого мало сажать в тюрьму вожаков: остаются массы. Рабочих не упразднишь. Чтобы воспрепятствовать коммунизму, надо прежде всего создать рабочим другие условия. Надо уничтожить трущобы и скученность в городах. Если расселить рабочих — сразу же исчезнут очаги заразы, опасность распространения вредных идей… Ну, и домик с огородиком… Это мечта каждого из них и вдобавок занятие в свободные часы — когда окучиваешь свою картошку, нет времени сидеть в бистро или бегать по митингам… Конечно, придется организовать автобусное сообщение.

— Видите ли, генерал, — обратился он к Нульману, — я и сам из рабочих и всю жизнь имею с ними дело… их надо понимать… Мерсеро, тот, например, видит выход в замене профсоюзов корпорациями… Союз капитала и труда… Может быть… Но, по-моему, огородик вернее!

После отъезда Доминика Мало Мари-Адель заскучала. Виснер сидел к ней чуть ли не спиной и был всецело занят мадемуазель Ландор. Они опять заговорили о живописи. С Шардена[386] перешли на Рембрандта[387], и до госпожи де Бреа долетали их рассуждения о пресловутой светотени. — А знаете, в чем тайна Рембрандта? — щебетала Рита Ландор. — Главным образом в том, что краски пожухли. — Я слышал… — казалось, Виснер совсем пленен своей пикантной соседкой… Рассуждает о Рембрандте, а вид какой умильный! Вот так он иногда говорит по телефону, думал Фред, следивший за их разговором. Из-за этого умильного вида племянника всегда разбирал страх, — нет ли у дядюшки тайной связи… — Я слышал, — говорил Виснер, — что «Ночной дозор»[388] расчистили беспощаднейшим образом… Сам я не видел его много лет… Интересно бы… — Ах, знаете, — подхватила Рита Ландор, — там было столько слоев лака… Конечно же, теперь картина больше похожа на тот «Дозор», который вышел из рук художника… Я мельком видела его в прошлом месяце… по-моему, он только выиграл от чистки. — Ага, смекнула Мари-Адель, в феврале Ландорша была с Фредом в Амстердаме… Но откуда у Виснера такие познания в живописи? Ведь он же выбился в люди из низов. Удивительный человек!

Вскоре разговор стал общим и перешел на международную политику. Все взоры обратились к Фреду. Турки очень, очень недовольны. Президент Иненю[389] настоятельно требует присылки обещанного вооружения. В самом деле, что они могут сделать без достаточного количества танков последнего образца? Они ждут и ждут, а из Франции ничего не приходит.

Дядюшка сердито перебил его. Мари-Адель отметила, что у Виснера уже несколько раз прорывалось раздражение против племянника. — Подумаешь, турки! Будто, кроме них, никого нет. Ты же знаешь, что прежде всего надо было снабдить французскую армию… Только самые последние паши[390] поставки можно бы уже направить на Босфор… Странные претензии у этих людей. Впрочем, мы пошлем им… Я не говорю — все, но значительную часть…

Фред почтительно слушает, но ведь он только что из Анкары. Разве дело в одних танках? А снаряды? А минометы Брандта? А грузовики? Противогазы? Автоматы? С этим как? Нульман задумчиво орудует зубочисткой.

— Что поделаешь! Наша промышленность не поспевает за политикой, — говорит он. — Насчет армии… там видно будет. А вот промышленность… Чему вы улыбаетесь, дорогой Виснер? Вы ведь со мной согласны. Слышали, какой доклад составили французские наблюдатели после истории с Польшей? Ну, вот. А какую резолюцию наложил на этом докладе полковник, возглавляющий Третий отдел, тоже слышали? Замечательный доклад, только Франция — не Польша! Вот кто выиграл прошлую войну — вы это знаете или нет? — Он обращался теперь к Мари-Адель и указывал пальцем на хозяина дома. — Поверьте мне… Что бы мы делали без легких танков, которые он выпускал наперекор стихиям! Наперекор стихиям, говорю я вам!..

— Бросьте, бросьте, генерал, — запротестовал Виснер. — Я хочу сказать другое. Возможности промышленности не беспредельны и нельзя требовать от нее чудес. А затем, вопрос сырья… У одних есть железо, у других — уголь… В этом — основная причина франко-германских войн. Правда, мы пытались при помощи международных картелей договориться с германскими промышленниками… достаточно нас за это поносят присяжные крикуны! А только благодаря этому и удавалось сохранять мир…

— Да. Особенно важна химическая продукция, — подтвердил Нульман, — Вот, например, соглашение между Кульманом[391] и И. Г. Фарбениндустри[392], когда они попытались поделить между собой рынки. Из-за войны все опять повисло в воздухе. Правда, некоторые соглашения частично еще остаются в силе… Скажем, в Швейцарию попрежнему вывозятся тысячи тонн фосфористого чугуна, а наши оборонные заводы и даже те, что реквизированы военным министерством, не могут получить ни одного килограмма!

— Вы сами знаете, что в деле поставок существует такая взаимная зависимость, которая не позволяет полностью прекратить экспорт даже в военное время, — с некоторой досадой возразил Виснер. — Оттого, что нашим промышленникам будут ставить палки в колеса, толку выйдет мало. Крупные военные операции — вот что требуется, чтобы лишить Германию сырья, необходимого для войны. Незачем шпынять Кульмана, когда немцы беспрепятственно получают бакинскую нефть и норвежскую руду.

— Конечно… Даладье отправил Вейгана к чорту на кулички, чтобы избавиться от него. А теперь ждут, чтобы он выиграл войну! — кипятился Фред. Он принялся разъяснять, что тут можно сделать — и даже без особого труда. В Анкаре это не составляет тайны. Аэродромы в Эль-Джезире[393], иначе говоря, на севере Французского Ливана[394], легко переоборудовать в базы для бомбардировщиков. До Батуми и Баку оттуда рукой подать, весь вопрос в том, как пролетать над Турцией. Совершенно ясно, что Сараджоглу[395] и Иненю не пустят нас, пока мы не обеспечим Турции помощь на случай советских контрмер… тем более, что нам нужны посадочные площадки и на самой турецкой территории. Есть другой выход — можно поставить анкарское правительство перед совершившимся фактом — дело в том, что те двести километров, которые надо пролететь, приходятся на гористую местность в Курдистане[396], а это — район малонаселенный, вернее сказать, он стал почти безлюдным после того, как там похозяйничала турецкая армия. Анкара может сделать вид, будто ничего не знает… Это будет проще с точки прения международных отношений. Старик Виснер пожал плечами: — Интересно знать, как вы рассчитываете справиться с Россией без помощи германской армии? Ошиблись — неправильно выбрали партнеров.

Мысль о перемене партнеров вызвала бурную реакцию. Бархатный бас князя Р. рокотал: да, если бы Франция вошла в антикоминтерновский пакт! Граф Чиано говорил мне месяц назад… Виснер сердито доказывал, что бомбардировка Баку ничего не даст. Ну, а Майкоп? Майкоп слишком далеко. Хороши бы мы были, если бы в угоду общественному мнению стали бомбить заводы в Рейнской области. Или минировали бы Рейн. Гитлера мы бы спровоцировали, а в результате пострадали бы наши собственные заводы, потому что обороняться нам нечем. Это сказал мне Лоран Эйнак[397]. А уж министр авиации знает, что говорит! Генерал заметил, что бомбить так близко, пожалуй, действительно рискованно, зато Баку…

— И вы считаете, что этого достаточно? — спросил капитан де Бреа.

— Ну, тут мнения расходятся, — ответил Фред. — У англичан своя точка зрения. Но как-никак, а разбомбить бакинские нефтеперегонные заводы, резервуары, гавань, железную дорогу Баку–Ростов совсем неплохо. Не забудьте, что семьдесят пять процентов русской нефти добывается в Закавказье… Англичане, кажется, считали, что эта операция возможна только в том случае, если Россия будет находиться в состоянии войны с союзниками… но такие разговоры шли в то время, когда Финляндия еще сопротивлялась и главный театр военных действий был на севере… А нашим, по-моему, совсем не улыбается, чтобы Англия оттерла нас на юге.

— Еще чего нехватало! — возмутился Нульман. — В прошлую войну мы играли первую скрипку в Салониках.

Фред поддержал его. Пусть англичане действуют из Индии через Иран и Афганистан. Мы тогда предоставим туркам распоряжаться в Малой Азии, а на себя возьмем Салоники, иначе говоря, путь на Вену, брешь в крепостной стене… На море труднее четко разделить зоны военных операций, и, кроме того, все зависит от позиции Италии…

Князь Р. принял загадочный вид. О нем почти что забыли. Однако это был видный мужчина, и Мари-Адель припомнила, как три года назад, в самую августовскую жару, он принимал их в своем умопомрачительном палаццо на канале Гранде. — Неужели после пакта с Москвой у кого-нибудь могут быть сомнения относительно наших чувств? — сказал он, как бы обращаясь к Рите Ландор. — Мне кажется, наши антипатии достаточно ясны.

— Это верно, — подтвердил генерал, — с тех пор как мы с вами знакомы, я не замечал, чтобы вы питали нежные чувства к Советам.

— Ну… мои-то личные чувства всем известны! Но на моей родине не могут не считаться с некоторыми обстоятельствами. Дело вовсе не в тех требованиях, которые, главным образом, имели целью подчеркнуть, что во внешней политике мы придерживаемся твердой линии. Для нас неприемлемо другое — то, что Средиземное море, mare nostrum[398], заперто с двух концов. Вот если бы Франция поддержала наши требования относительно свободы проливов, Суэца и Гибралтара… Наш враг ведь Англия, а не Франция. И если наши насущные интересы будут соблюдены, можете быть покойны: в Риме никто не обидится, что на Баку сброшено несколько бомб… Конечно, при условии, что у вас в правительстве останутся люди, гарантирующие добрососедские отношения Франции с нами…

Время от времени звонил телефон. Виснер выходил в cоседнюю комнату и секретничал с черной трубкой. Фред смотрел на него в полуоткрытую дверь: рослый, чуть сутулый, а вид опять умильный. С кем это он? С женщиной? Но дядюшка возвращался и говорил: — Они все еще заседают. Что там стряпают? Ни черта не узнаешь… Да, тайны Французской республики в надежных руках!

Капитан де Бреа не уставал рассказывать, какими грубиянами показали себя англичане на севере. Посмотреть хотя бы на тех молодчиков, которые регулируют движение, — через плечо белая перевязь, ремешок под нижней губой — и так на всех перекрестках. А дорожная охрана! Например, на днях в Азебруке…

— Нет, вы мне вот что скажите, — перебил Фред. — Почему при реорганизации правительства нужно пускать туда блюмовскую братию? Пусть выставят Даладье… Сделайте одолжение! И Шотана за компанию…

Генерал только поддакивал, но дядюшка (положительно, стоит племяннику открыть сегодня рот, как он уже хмурится), так дядюшка заявил, что у Фреда очень ограниченный кругозор. Возможно, что Шотан и подослал убийц к Додэ-сыну[399], но это дела семейные. — А министром юстиции непременно должен быть социалист. Понимаешь? Чего тут не понять! Пусть на этих господ ляжет доля ответственности за расправу с коммунистами. Это полезно на будущее. Перешагнуть через трупы нелегко, и, значит, тридцать шестой год не повторится. Понял теперь?

— Но ведь у нас есть Дорио, — вставил Бреа.

— Дорио? Да, Дорио… и еще кое-кто, — ответил Виснер. — Пока что у нас будет Поль Рейно, в лучшем случае на два месяца…

На два месяца? Фред с удивлением посмотрел на дядю. А тот, видимо, знал, что говорил. Два месяца? Не в духе Виснера было бросать такие ответственные слова на ветер. Два месяца? Это будет конец мая… Чего же дядюшка ожидал на конец мая?

— Ну, скажем, до начала июня, — уточнил промышленный магнат и обратился к итальянцу: — Как, по-вашему? Правильный срок?.. А тогда уж надо будет призвать маршала… — Бреа насторожился: Петэна? О, это все меняет! Он считал приход к власти Рейно полной катастрофой, но если это проложит путь Петэну!..

— Приблизительно в это же время можно будет начать бакинскую операцию, — сказал Фред, — учитывая подготовку аэродромов и подъездных путей, подвоз боеприпасов, переброску войск… Как вы полагаете, дядя, удастся к тому времени снабдить турок вооружением? В конце концов, если партия В-40 пойдет в Анкару, это даст лишний козырь Вейгану.

Как только речь заходила о Вейгане, Нульман сразу же выскакивал вперед. Старик Виснер явно злился на своего племянника, а когда тот упомянул о В-40, он так насупился, что даже Фред заметил это и решил, что дядя потому и сделал ему знак пройти в соседнюю комнату. Из-за двери слышался голос генерала, певучий бас князя Р. и кудахтанье Мари-Адель. Фред поспешил оправдаться: — Мне, может быть, не следовало говорить о В-40, это у меня сорвалось нечаянно, дядя… — Но дядя жестом показал, что это не имеет ни малейшего значения.

— Сядь… Мне надо поговорить с тобой… Возьми сигару из китайской шкатулки. Ты бросил курить? Твое дело. Послушай, Фред. Допустим, тебя посылают в командировку как военнослужащего, но ездишь ты все-таки от нашей фирмы и не для того, чтобы устраивать свои личные дела…

Фред поднял брови. И красив же он, прохвост, когда строит из себя оскорбленную невинность! Он ответил, что дядю ввели в заблуждение, мадемуазель Ландор совершенно случайно очутилась в Анкаре одновременно с ним…

— Брось, брось, голубчик, — перебил дядя, нетерпеливо постукивая пальцами по китайской шкатулке, — не в Анкаре дело, и в твою частную жизнь я не собираюсь вмешиваться, пока все шито-крыто. Но мадемуазель Ландор была с тобой и в Амстердаме… Не трудись изображать удивление. Она сама мне только что рассказывала, что любовалась в музее «Ночным дозором»… Но там же в Амстердаме ты встретил Франца Лерера, и с ним вы вряд ли толковали о живописи…

— Не вижу, что тут плохого, если я, в числе других, в числе многих других, встретил и господина Лерера… Вы же сами знаете, что мне было поручено прощупать голландские промышленные круги…

— Более придирчивый собеседник, например судебный следователь, справедливо возразил бы тебе по поводу голландских промышленных кругов, что господин Лерер — немец и притом высланный из Франции в июле прошлого года, одновременно с господином Абецом; он, в частности, за экономический шпионаж…

— Во-первых, я об этом понятия не имел, дядя. А во-вторых, вы сами, так же как и я, несколько лет назад встречались с господином Лерером в Париже, а я еще сталкивался с ним в Берлине во время олимпиады, и ни тогда, ни после он не был нацистом… Те сведения насчет немецких закупок в Голландии, которые я получил от него, признаны здесь очень ценными…

— Ты что, думаешь перехитрить меня, дурень? Причем тут политические взгляды господина Лерера? Кстати, это даже забавно. С каких пор принадлежность к нацистам такой порок в твоих глазах? Вопрос не в секретных сведениях, которые Франц Лерер дал тебе в дополнение к сделке, а в самой сделке…

Фред попытался снова увильнуть от объяснения, но когда Виснер не терпящим возражения тоном заявил: — Я видел вчера Монзи… понимаешь? — Фред решил переменить тактику:

— И что же сказал вам министр путей сообщения, что так восстановило вас против меня, дядюшка?

Так опытный наездник готовится взять препятствие. Дядя исподтишка любовался Фредом, ощущая своего рода семейную гордость.

— Министр путей сообщения, — начал он, отчеканивая слова, — счел своим долгом уведомить меня об одном мелком факте, который может доставить мне крупные неприятности… В самом деле, мне не пристало, чтобы мое имя, пусть даже через моего племянника, связывали с сомнительными аферами. История с дюнкеркским портом принадлежит к их числу. Понял? А история эта стала кое-кому известна, должно быть, через Второе отделение. После высылки Франца Лерера оно, надо полагать, не упускало его из виду, особенно с тех пор, как этот господин обосновался в Голландии, очевидно с целью любоваться ветряными мельницами… Короче говоря, некий штабной офицер, как видно, порядочная сволочь, да еще, вероятно, с убеждениями, пронюхал о ваших махинациях и отрапортовал обо всем генералу Денцу[400]. А тот доложил по начальству, и Даладье явился к Монзи…

— Не понимаю, дядя, о каких махинациях идет речь? Все было вполне законно… Что тут нашел министр путей сообщения?

— Не понимаешь? В самый разгар войны французский офицер, забронированный военным заводом, командированный со специальным заданием в Амстердам, добывает от господина Лерера, охарактеризованного выше, бумагу о передаче третьему лицу, небезызвестной мадемуазель Ландор, подданной нейтральной страны, денежных сумм, которые являются долгом германскому государству, находятся на хранении у одного парижского нотариуса и на которые наложен арест, как на неприятельское имущество… После чего в комиссию по финансовым делам обращаются с просьбой снять арест с этих сумм. Комиссия отказывает, тут следует вмешательство высокого лица, которое лучше не называть, — но вмешательство столь веское, что комиссия пересматривает свой отказ, и мадемуазель Ландор выплачивается тридцать миллионов франков… Конечно, эта сумма не пошла полностью мадемуазель Ландор, но для выплаты ее потребовалось, чтобы министр путей сообщения, как ты его величаешь, письменно признал долг французского правительства германскому правительству. И все это происходит через пять с половиной месяцев после объявления войны… Был ли он тут заинтересован лично — мне на это плевать… Монзи человек, в сущности, не корыстный, но он пускается в разные аферы с нефтью, с энциклопедиями, с газогенераторами, под его покровительством организуются компании, а потом — хлоп! — кто-то проворовался, и он спешит на выручку своим друзьям-приятелям… Я убежден, что себе он не взял ни единого су… Не помню уж после какого из очередных крахов он явился ко мне предлагать свои учредительские паи в «Радио Монте-Карло», потому что ему была до зарезу нужна смехотворно малая сумма. А тут он счел нужным предупредить меня — сам он рассчитывает, что его выгородит Даладье… уж не знаю, что он ему наплел… в этой истории все врут от начала до конца… но твое участие в ней, как ты понимаешь, не доставляет мне удовольствия. И самое умное, что ты можешь сделать, — это рассказать мне все без утайки, а я уж решу, какие срочно принять меры…

Фред посмотрел на дядю. Славный все-таки старик! Молодой Виснер помассировал себе щеки тыльной стороной руки и раздул ноздри. Сначала его даже бросило в жар, но ничего, дядюшка выручит… как выручил в тридцать седьмом году, когда у него тоже были неприятности… — Ну, что ж, — начал он и выложил карты на стол. По правде говоря, главный куш сорвали не они с Ритой Ландор, а некий, неизвестный ему, политический деятель, до войны всячески поддерживавший перед Монзи ту компанию, которой были поручены работы в дюнкеркском порту. Германское правительство уже лет десять, то есть еще до прихода к власти Гитлера, участвовало в этих работах поставками материалов, которыми ведал Франц Лерер. По поводу общей стоимости поставок возник спор. В июле этот вопрос, как и многие другие денежные споры между Германией и иностранными государствами, был уже почти улажен через посредство «Импириэл игл бэнк» в Амстердаме. Не дожидаясь окончательного урегулирования, банкир Вейсмюллер, будучи джентльменом в делах, выплатил господину Лереру долг французского правительства из собственных средств. Конечно, такая мелочь, как тридцать миллионов, не могла бы вызвать крах «Импириэл игл бэнк», но ведь известно, что войне как таковой предшествовала биржевая война, и вот тут-то «Импириэл игл бэнк» обанкротился, а Вейсмюллер покончил с собой. События развертывались в быстром темпе, сейчас же после объявления войны был наложен секвестр на неприятельские капиталы. — Отношения между мадемуазель Ландор и Вейсмюллером вам, дядюшка, известны, и она была единственным свидетелем сделки с Францем Лерером… естественно, что… тем более, что Вейсмюллеру незадолго до смерти надо было заткнуть какую-то дыру и он взял взаймы у мадемуазель Ландор ее великолепные бриллианты…

Виснер в упор смотрел на племянника. Фреду нравится такая версия — его дело. Только пусть не думает, что дядю легко провести. Если эти тридцать миллионов были долгом французского правительства Вейсмюллеру, французское правительство не имело никакого права выплачивать их мадемуазель Ландор, хотя бы последняя и предъявила расписку насчет своих бриллиантов… все поступления на имя покойного банкира по закону в первую очередь принадлежат кредиторам «Импириэл игл». Незачем указывать на это Фреду — он и сам отлично все знает. Однакоже… и старик Виснер, откашлявшись, заговорил: — Хорошо. Допустим, все это законно, архизаконно. Но как ты думаешь, мой мальчик, если бы этим делом занялись следственные власти, они, надо полагать, заинтересовались бы, что получил в обмен на бумажку, выданную Рите Ландор, господин Лерер от посредника, который явился к нему не только как уполномоченный заводов Виснер, но и как доверенное лицо министра путей сообщения. Ведь не исключено, что следственные власти докопаются и до того, в чем мне вчера признался Монзи… А раз посредником избрали именно тебя, Фреда Виснера, значит, тут было особое основание… или особая заинтересованность, — не так ли? Я уж не говорю о другом — ты сам любезно напомнил мне, что мы встречались с господином Лерером по известному тебе поводу. И знаем об этом не мы одни… И не мы одни знаем, что без моего вмешательства твое, иначе говоря — мое имя, было бы замешано в этом дурацком деле Делонкля… Видишь ли, конечно, можно убедить следователя, что Лерер личность бескорыстная и что он потребовал такую ничтожную компенсацию, о которой даже говорить не стоит… Однако как бы ни мала была компенсация — знаешь, дорогой мой, как это называется на языке военного трибунала? Ну, при хорошем адвокате, может быть, и не государственной изменой, но уж сговором с врагом — несомненно… Слышишь? Сговором с врагом…

Оба замолчали, и из соседней комнаты донесся смех Риты Ландор. — Что же вы в таком случае предлагаете, дядя? — совершенно хладнокровно спросил Фред.

Виснер-старший покачал головой, подержал в руке китайскую шкатулку, потом поставил ее, отодвинул и притронулся к локтю племянника. Недаром это сын его младшего брата, погибшего при автомобильной катастрофе, в нем чувствуется их, виснеровская, кровь, его ничем не проймешь. — Мальчик мой, — сказал старик почти что с нежностью в голосе, — для тебя сейчас единственное спасение в том, чтобы Монзи сохранил свой портфель. Именно потому нам и опасен теперешний кризис… Рейно захочет отделаться от Монзи…

— Как же быть?

— Уговорить Рейно оставить его. Вот и все. Но нам с тобой это не удастся… А потому вернемся в столовую… наше отсутствие, верно, удивляет гостей, и затем я не зря пригласил сегодня князя Р. Через него, пожалуй, можно будет намекнуть кое-кому в высших сферах, что в случае отставки Монзи Франция не гарантирована от любого сюрприза из палаццо Киджи[401]

Гости обступили генерала, а он, не стесняясь в выражениях, плел всякие небылицы о России, весьма занимательные для тех, кто не слышал их десятки раз от него же: как ему почти что удалось поднять восстание против Ленина в Петрограде, но один из главарей заговора бежал, прихватив кассу, ну, а остальные…

Старик Виснер обнял Фреда за плечи и пожимал ему левый бицепс, глядя на Риту при ярком свете. — Я тебя понимаю, она недурна, — шепнул он на ухо племяннику, — хотя я лично предпочитаю более эффектных женщин… Но ты подумай, до чего тебе повезло, что у нас война! Иначе, если бы это дело получило огласку, представляешь себе, какой шум подняли бы газеты. Особенно «Юманите». Вот когда капитализму досталось бы на орехи!

Фред усмехнулся, склоняясь к мадемуазель Ландор своей миниатюрной белокурой головой, отливающей тусклым золотом; от сообщничества дядюшки он ощущал чисто физическую уверенность и смаковал теперь весь комизм положения. Какой бы оборот ни приняла война, по окончании ее найдутся проступки посерьезнее, так что о таких пустяках никто и не вспомнит…

V

Журналисты томились на скамьях в помещении для прессы. Все темы для шуток и споров были исчерпаны. Парламентские репортеры дружно клевали носом. Роже Брель, представлявший здесь Информацию[402], не знал, куда девать свое длинное тело. Он обратился к сотруднику «Эко де Пари»[403]: — Скажите по совести, вы верите в это наступление во имя мира? — Не то чтобы этот вопрос волновал его самого, но надо же о чем-нибудь говорить. А репортер даже и слушать не стал. Высокая брюнетка каждую минуту смотрела на свои ручные часы и при этом роняла то сумочку, то папку с бумагами. Всем уже надоело поднимать их… Час ночи… Брель попытался было завязать разговор с молодым человеком в очках. Где он работает? А, в еженедельнике… Когда возобновится заседание? Через двадцать минут или через полчаса? Как бы не так: пробило половину. Какой-то старик храпел, прижав портфель к животу. Этого я знаю, он сотрудничал в «Эвр», его оттуда вытурили — он не понял, что там не любят Кериллиса… И поделом ему… Читал он только госпожу Табуи[404] в своей газете и полагал, что Деа ведет двойную игру. Три часа. Что они там колдуют? От служителей ничего не добьешься. — Значит, по-твоему, выхода нет? Рейно неизбежен? — спрашивает Бреля очкастый юнец. Ах да, ведь он дориотист! Э, не все ли равно — Рейно или кто другой… Ага, наконец-то звонок!

Все бегут сломя голову — кто к лифту, кто по лестницам, перескакивая через две ступени. Все та же высокая брюнетка отталкивает Бреля, роняет папку и ждет, чтобы он поднял, но Роже это осточертело, он мчится дальше. — Какой невежа этот военный! — говорит она.

Двери на трибуны только что открыли — там, кроме журналистов, ни души. Подумайте — десять минут четвертого! Кому охота по доброй воле… Эррио в председательском кресле, он мямлит что-то невразумительное, стучит молотком по столу, в зале заседаний полная сумятица. Никого нет на местах, только члены правительства сидят, точно прикованные. Даладье то и дело оборачивается и поглядывает на депутатов, которые собираются кучками в проходах; лысые головы склоняются друг к другу, разговоры не умолкают, а на скамьях и столах валяются брошенные дела, изорванные листы бумаги, на которых господа депутаты с половины девятого вечера, с тех пор как возобновилось заседание, рисовали бесконечные завитушки. По амфитеатру шныряют служители. Висконти повернулся к трибунам, Брель узнает его по начесу а ля Дебюсси. А где же сам дофин[405]? Как же вы не видите, милейший? Вон он — Поль Рейно, по своему обыкновению, вполоборота, на местах правительства.

Доминик Мало после короткой отлучки вернулся на заседание. Он подбежал к Висконти, весь потный и жалкий, и схватил его за рукав: — Скажи, Ромэн, неужели вы на это способны? Ты, Деа и другие… Если вы воздержитесь вместе с социалистами… Подумай, ведь война…

— А кто нам ее навязал? — фыркнул Висконти. — Ловкий маневр. Выставить Рейно пугалом, чтобы Даладье вышел сухим из воды! — И все для того, чтобы Фроссар получил портфель, — простонал толстяк-радикал. — Вы ответите перед историей. — А Висконти на это: — Скажи-ка, голубчик, ты что предпочитаешь? Отвечать за падение министерства или за мировую войну? А раз уж начали войну, так и надо воевать. Почему твой Даладье допустил, чтобы Сталин взял верх? В кои-то веки все могли столковаться! Понимаешь, все? Надо было только начать войну против Москвы!

Что правда, то правда. Доминик втянул голову в плечи. Но надо сказать, что Эдуарду не дали времени. Еще два-три месяца, и безусловно… — Два-три месяца? — захохотал Висконти. — А если к тому времени рейхсканцлер Гитлер успеет добраться до Версаля?

После того как из предложения Шишри[406] был выделен первый пункт, выдвинутый радикалами, и правительство, отклонив повестку, предложенную Луи Мареном, потребовало голосования, — атмосфера в палате сразу стала ясна. Когда предложили почтить Финляндию, все подняли руку… Сентябрьские пацифисты, крайняя правая, большинство, оппозиция, — словом, все смешались в одну кучу. Кто-то сказал Брелю из темного угла трибуны: — Нам бы правительство Маннергейма! — А молодчик в очках прошипел сзади: — У нас и свой маршал есть! Незачем далеко ходить. — Даладье поставил вопрос о доверии, началось голосование. Стали разносить урны. В зале царило зловещее, лихорадочное возбуждение. Всем хотелось спать, но на скамьях левых и правых чувствовалась явная враждебность. Они дружно подхватили крик, похожий на улюлюканье охотников: — Поименно! Поименно!

Н-да, это протянется еще добрый час.

Заседание опять прервали, и опять все зашевелились. Члены правительства покинули зал. Остался один Поль Рейно. — Посмотри, какой противный! Прямо сфинкс в миниатюре, — шепнул очкастый Брелю. Верно подмечено. — Эх, не дождалась меня Жермена! — вздохнул Роже. — А может, еще встретила кого-нибудь, на мою беду, — Его услышал один из старых парламентских журналистов и подтвердил, умудренный долголетним опытом: — Что поделаешь, молодой человек, мы профессиональные рогоносцы.

Монзи тоже остался на своем месте. У него разболелась нога. Ко всей этой комедии он относился совершенно безучастно, заранее зная ее исход. Он сидел, облокотясь на спинку кресла, в той же позе, что и Рейно. Они не любили друг друга. Тот, победитель, не думал о своем визави. А Монзи был слишком поглощен неприятной историей с майором, поднявшим против него дело по поводу общественных работ, к которым был причастен один немец. И чего ради какому-то офицеру вздумалось копаться в этой истории? Я даже имени его толком не запомнил. И я его не знаю, и он, несомненно, не знает меня… На свете, что ни шаг, то дон-кихоты, один глупее другого… Зачем всюду лезть?.. Впрочем, в дюнкеркской истории все законно… Комиссия по финансовым делам выразила свое согласие…

Пустяки, хода этому не дадут, Даладье не допустит скандала, который бросит тень на одного из членов правительства… Но после того, как Даладье падет… Намерения Рейно на его, Монзи, счет, достаточно ясны. Ну, да, он меня сплавит, цепляться я не стану. Надо уметь уйти с достоинством, не изменить своему стилю жизни… Однако эту историю лучше бы уладить, пока Даладье еще…

— Ваши друзья не поддерживают кабинета, — с перекошенной физиономией взывал к министру путей сообщении Доминик Мало. Монзи только приподнял руку со спинки кресла: что, мол, я могу поделать? Волнение депутата даже развеселило его: — Вы, очевидно, принимаете все это близко к сердцу, милейший Мало… А мне казалось, что у вас с сентября зуб против премьера? Он как будто, если верить Висконти, подвел вас? Что поделаешь, сегодня ты министр, а завтра нет, такова жизнь, мой друг… Я так и сказал Даладье: бойтесь мартовских ид, господин председатель. Но Цезарь, как правило, не внемлет прорицателям. Присядьте, мой друг, на вас лица нет!

Доминик Мало послушно сел, но только бочком, с краешку, как верующий, приблизившийся в храме к самому алтарю. Он не помнил, как ушел с совещания своей фракции. До тех пор он не верил в возможность катастрофы. А теперь ждал результатов голосования, которые только подтвердят наихудшее… А может быть, люди преувеличивают? Неужели Фланден расчистит путь Рейно? Ну, Блюм — куда ни шло…

— Вы не видите дальше этих стен, Мало. Это все пустая игра. Лучше посмотрите, что делается за границей. Я не далее как вчера беседовал с кардиналом Гарильей. Что произошло в Бреннере? Я пользовался большим влиянием в Риме… и если бы развязали руки Лавалю… но англичане не допускают Лаваля. И маршала тоже… пока что. Ах, дураки, они поссорят нас с Римом! Их преследует страх сепаратного мира…

— Вы так полагаете? — встрепенулся Мало. — Но тогда необходимо спасти Даладье!

У Монзи все лицо пошло морщинами. Как ни был он утомлен, у него еще не пропало чувство юмора. На моем месте, подумал он, любой из этих господ не преминул бы ответить: не Даладье надо спасать, а Францию. Сам Монзи избегал громких слов не только вслух, но и мысленно. А потом, его превыше всего заботило это неожиданное разоблачение. И как все неудачно получилось — прямо накануне кризиса. Дело всплыло всего пять-шесть дней назад. Монзи без всякого труда доказал премьер-министру свою полнейшую невиновность, и премьер обещал представить это дело как попытку подорвать дух армии и нации… Только бы Даладье успел до отставки все уладить! Но что собой представляет этот майор с двойной фамилией? Даладье говорит, что это типичный авантюрист, — премьер так прямо и выразился. Кажется, он играл известную роль, когда маршал входил в правительство. Надо будет потолковать о нем с Петэном. Своего рода профессиональный гонитель коммунизма, говорят. А я чем ему не угодил? Кто его натравил на меня? Интеллидженс сервис, что ли? Иначе некому было дать ему сведения об амстердамских делах. Старика Виснера я как будто привлек на свою сторону, но без Даладье дело может повернуться как угодно… Забавно, ведь я был скорее заложником, чем министром, в его кабинете с самого 1938 года… Для него личные связи, очевидно, важнее партийных соображений. Ему, собственно, совсем не нужно защищать меня, он мог бы преспокойно со мною покончить… но я, должно быть, вхожу в его игру, а правила игры он соблюдает…

Зазвенел звонок, созывая депутатов. Те, кто дремал на скамьях, проснулись. Слышался довольно вялый говор. То и дело кто-нибудь зевал. Результаты голосования никого не удивили. Двести тридцать девять голосов против двухсот сорока. В разных концах захлопали, как будто по ошибке, автоматически. — Не так уж плохо! — сказал Доминик. Шишри пожал плечами. Все шумно поднялись с мест. И вдруг Доминик увидел лицо Эдуарда Даладье. Его так и кольнуло в сердце. «Подлецы!» — подумал он. Ему захотелось подойти к своему старому товарищу, поговорить с ним, сказать, что он не одинок… А тот уходил, засунув одну руку в карман, сгорбившись, но стараясь шагать бодро, хотя и опирался на палку, — он еще не совсем оправился от падения с лошади. Депутаты торопились к выходу. Служители напоминали официантов перед закрытием кафе. Только здесь нельзя класть стулья на столы, чтобы выкурить посетителей. Люди проходили мимо Доминика Мало, толкали его: уж не собирается ли он пробыть здесь до утра? Смех в группе социалистов показался ему кощунством, как в доме, где лежит покойник. Висконти взял его под руку: — Ну, простофиля, идем! — И Мало покорно поплелся, повторяя слова Монзи: —…Мартовские иды… Мартовские иды… Мне страшно, Ромэн! К чему это приведет, как ты думаешь?

Медоточивый депутат от Восточных Пиренеев неопределенно повел рукой: — Слово за президентом республики… От него зависит, вступим мы или не вступим на путь авантюр!

От президента республики? Надевая в гардеробе пальто и шляпу, Мало впервые осознал президента республики не только как автомат для поклонов. Лебрен… Чорт побери! Лебрен ведь приспешник Англии! А Рейно… Просто голова идет кругом! Ромэн, ты это понимаешь? Лебрен… Висконти глубоко вдохнул ночной воздух. — Ты, право, чудак! Людям не обязательно любить друг друга только потому, что они представляют одни и те же интересы! Я всегда доказывал… наперекор марксистам, что в чувствах людей имеются такие иррациональные начала, которые не подведешь ни под одну теорию. Хороша ночь! И темная же! Знаешь ты, что где-то на свете существуют люди, которые сейчас вглядываются в эту тьму и дрожат, что с минуты на минуту перед ними разверзнется ад. А мы тут толкуем: Рейно, не Рейно… Комедия! Сущая комедия! Как поживает Раймонда? Очень мучается? Вот ее мне жалко. А твой Даладье, извини, вызывает у меня только улыбку! Кстати, сегодня утром ведь начинается процесс коммунистов, а правительство как раз пало…

— Ничего не пало, — попытался возразить Мало, — почти все голосовавшие были за него.

Висконти громко расхохотался. Они уже подошли к его квартире на набережной Малакэ.

— Послушай, как я потащусь домой к чорту на кулички? — сказал Мало. — И если Раймонда наконец уснула…

— Ты хочешь зайти?

— Если можно. Я подремлю в кресле…

Дверь отворилась. Висконти втолкнул приятеля в вестибюль. — Поскорее бы нас разгромили, тогда хоть выспимся.

— Что ты сказал? — испуганно спросил Мало. И Висконти повторил: — Я сказал: поскорее бы нас разгромили, тогда хоть выспимся!


* * *

Прошло около четырех часов с тех пор, как депутаты легли спать, а английские летчики вернулись к себе на базы после бомбежки немецкого острова Сильт, на границе с Данией. В нескольких сотнях метров от того дома, где Доминик Мало храпит под голубым оком одного из творений Модильяни, полиция занимает все подступы к Дворцу правосудия.

Бернадетта Сесброн пришла с Жюльеттой Фажон. Из сорока четырех обвиняемых — налицо тридцать пять; их родные собрались у закрытых дверей зала заседаний. — Здравствуй, Ги[407]… — Этот рослый юноша — сын Проспера Моке[408], депутата от семнадцатого округа. — Что же ты не в лицее? — А про пасхальные каникулы ты забыла, Бернадетта? — И почему до сих пор не впускают? Вы читали газеты? Подробностей еще быть не может, все произошло очень поздно, но министерство пало — это факт!.. Да что вы! Ну, когда же наконец впустят? Адвокатские тоги — защитники обвиняемых просят родных набраться терпения. Дверей, правда, еще не открывали, но, между нами говоря, зал уже на три четверти полон. Что? Кто же там? Да все, верно, шпики. Нет, ты слышишь, Жюльетта? Как не слышать!

Семьи тридцати пяти обвиняемых — это целая толпа, в ней чувствуется возбуждение — не столько тревога, сколько нервный подъем. Адвокат Левин сказал Бернадетте: — Важнее всего — не допустить слушания дела при закрытых дверях… А тут, конечно, только этого и будут добиваться… — При закрытых дверях? Что за гнусность! Ведь это вопрос их чести, их доброго имени! А разве можно положиться на тех, кто успел уже заполнить зал шпиками, специально отряженными для этой цели?

За окнами серое небо, равнодушный Париж, где отставленные министры спят тяжелым сном в своих квартирах. Что такое? — сердится Монзи. Зачем его будят? Как? Заседание кабинета? Да оно назначено на одиннадцать, а сейчас нет девяти! Председатель совета министров надумал собраться на час раньше. Самому Даладье, верно, не спалось, а до других ему нет дела. Впрочем, все уже было, по-видимому, решено. Заседание на улице Сен-Доминик провернули в полчаса. Председатель совета министров, ознакомившись с результатами ночного голосования, пришел к выводу, что количество полученных им голосов не позволяет ему впредь руководить делами государства. Шотан высказался в том же духе: правительство подало в отставку, подтвердив то, о чем уже пять с половиной часов назад сообщили утренние выпуски газет.

Прошло с полчаса после того, как в военном трибунале адвокат Марсель Виллар заявил протест против отказа Даладье и Бонне явиться в качестве свидетелей. Они были вызваны защитой, но уклонились, сославшись на то, что являются членами правительства, и на императорский декрет от 1812 года. Председатель палаты Эррио мотивировал свой отказ парламентской неприкосновенностью, хотя сам же этот блюститель парламентских привилегий отдал в октябре распоряжение арестовать депутатов, с которыми не желал сталкиваться в прениях.

Суд удалился, чтобы обсудить ходатайство защиты; тем временем родные с дальнего конца зала смотрят на обвиняемых. Военная форма Фажона и Сесброна, изуродованное лицо Жана Дюкло… — Суд идет! На караул!

Подавшее в отставку правительство в полном составе высаживается из автомобилей перед Елисейским дворцом. Фотографы тут как тут под аркой. Двадцать минут, чтобы засвидетельствовать почтение главе государства… Машина завертелась по стандарту: президент республики вызывает по очереди председателя сената, затем председателя палаты депутатов… Война и тут ничего не изменила. После этого господин Лебрен будет совещаться с премьером подавшего в отставку кабинета…

Между тем на процессе сорока четырех суд отверг ходатайство защиты, но последняя потребовала занести в протокол, что суд, прежде чем удалиться на совещание, не дал слова подсудимым, и правительственный комиссар майор Брюзен поддержал это требование защиты. После процедуры установления личностей некоторые из подсудимых снова поставили вопрос об уклонении от явки свидетелей Даладье, Бонне и Эррио. Затем суд удалился на совещание. Возвратившись, он вновь слово в слово повторил определение, вынесенное в первый раз…

В двенадцать часов сорок минут заседание закрывается.

В двенадцать часов сорок минут господин Даладье вновь появляется у входа в Елисейский дворец, а репортеры бегут звонить в свои редакции. Спустя три четверти часа бывший председатель совета министров выходит от господина Лебрена. Среди сотрудников газет опять суматоха. Роже Брель клянет свою судьбу: на фронте куда спокойнее, там лучше выспишься; на это очкастый дориотист ехидно отвечает: — Вот выискался вояка! Не огорчайся, голубчик, что ты не на фронте, фронт придет к тебе!

Автомобиль Даладье въезжает во двор военного министерства на улице Сен-Доминик[409] и останавливается у подъезда. Начальник канцелярии, начальник секретариата и другие сотрудники бывшего премьера, в том числе его личная секретарша, выбегают навстречу патрону, а он, не выходя из автомобиля, торопливо отдает распоряжения и тут же, не заглянув в министерство, отправляется завтракать. Весь штат в смятении. Значит, патрон в самом деле покидает министерство, где он сидел четыре года подряд?.. Вы думаете, это окончательно?..

В три часа пополудни во Дворце правосудия возобновился процесс депутатов. Судебное разбирательство начинается с нового запроса об отсутствии свидетелей Бонне и Даладье. В четверть четвертого суд удаляется на совещание по поводу ходатайства одного из защитников о том, чтобы слушание дела было отложено. И вот, после того как суд возвратился и отклонил ходатайство, поднялся правительственный комиссар полковник Лорио и потребовал слушания дела при закрытых дверях.

Все газеты, предвосхищая события, писали об этом еще в утренних выпусках. У Бернадетты в руках «Пари-суар», где в подзаголовке первой страницы стоит: «Правительственный комиссар с самого начала требует слушания дела при закрытых дверях». Жене Сесброна показал в перерыве это сообщение адвокат Левин, оно опередило требование полковника Лорио и тем самым выставило его в надлежащем свете. А Бернадетта показала Жюльетте заметку на второй странице, где все это разъяснялось подробнее. Заметка кончалась так: «Невзирая на возражения защиты, председатель суда выскажется за слушание дела при закрытых дверях». — Вот комедия, — прошептала Бернадетта, — все решено заранее!

Далее следует ходатайство шести защитников. А затем слово по поводу слушания дела при закрытых дверях опять предоставляется подсудимым. И примерно в то время, когда Флоримон Бонт, выступающий первым, разоблачает подлог, на котором основан обвинительный акт, где извращен текст письма депутатов-коммунистов председателю палаты Эррио, примерно в это же время в палате группа радикалов, сорганизовавшаяся в Кадильякский комитет[410] с участием заправил с улицы Валуа[411], не членов парламента, выслушивает объяснения премьера Даладье: президент республики поручил ему сформировать новый кабинет, но он не хочет, нет, он останется рядовым членом партии радикалов и будет только представлять свой округ в парламенте…

Комитет возмущен. Как можно довести до этого премьера Даладье? Это какой-то заговор… Социалисты ответят за это перед историей. Поднимается Доминик Мало. У него дрожат руки. Он едва владеет собой, и, правду сказать, есть от чего. Промаявшись на диване у Висконти, он вернулся утром домой, на площадь дю Руль, помятый, с воспаленными глазами и застал трагедию в полном разгаре: Раймонда, жена его, лежит при смерти, с полотенцем на лбу, мадам Клезингер кипятит иголки, прислуга мечется в панике… И вдруг умирающая поднимается на постели, отшвыривает полотенце и кричит: — Я тут умираю, а он где-то шляется по ночам! — Словом, сцена вышла пренеприятная. Чтобы утихомирить Раймонду, пришлось с помощью газет доказывать, что заседание палаты окончилось в десять минут пятого, и наплести невесть чего, лишь бы улизнуть. Раймонда вне себя: — Кадильякский комитет! А я тут подохну, так тебе все равно, Миношэ! Злодей! Убийца! — К счастью, от укола она уснула. Доминик Мало не выносит несправедливости, и каково же ему слышать, когда премьер Даладье, в котором он все еще видит мальчугана, школьника, говорит тоном спокойного смирения!.. Доминик Мало призывает в свидетели своих коллег: — Неужели вы не видите, к чему это клонится? Если завтра произойдет несчастье и враг… Если Франция… — У него в голосе слезы. — Им нужно заранее найти козла отпущения, искупительную жертву. И этот великий труженик, надрывавшийся на посту премьера четыре года, не считая поста министра национальной обороны, человек, без которого наша родина была бы безоружна, беззащитна перед лицом захватчика, он, господа, будет отвечать за ошибки своих преемников, за легкомыслие какого-нибудь Рейно или за бездарность военного командования… А ведь за ним стоим мы, вся наша партия. Вы это понимаете? Разве народ станет разбираться? Он вспомнит только, что правительство Даладье ушло в отставку в результате закрытого заседания… Значит, палата имела какие-то данные, чтобы осудить его… И тогда уж, сколько ни протестуйте, ничего вам не поможет. Тайна закрытых дверей будет свидетельствовать против вас. И позор падет и на Даладье, и на вас!

Выступление Мало всех всколыхнуло. Сам Даладье безмолвствовал, его окружили, жали ему руку. Кто подсказал решение? Все вместе и каждый в отдельности, а возможно, — Мало, старый друг Мало, как пес преданный своему школьному товарищу; иного выхода быть не может, их партия потребует обнародования прений в палате, будь они какие угодно секретные, в противном случае очень легко, под предлогом закрытых дверей, дать простор слухам и подозрениям относительно того, что там говорили, в чем обвиняли отставленное правительство!

В это же самое время Поль Рейно торопливыми шажками входит в Елисейский дворец, задерживается перед фотографами и весело машет им ручкой, что он проделывает всякий раз в момент правительственного кризиса. Пока что все разыгрывается, как по нотам.

Ватрен проводил Ядвигу на вокзал. Если бы она пробыла дольше, мать начала бы волноваться. И так уж она совершила беспримерное сумасбродство, послав во вторник, после знаменательного завтрака на набережной, телеграмму, что задержится и вернется только завтра. Томá (Ядвига уже называла Ватрена по имени, сам он почти забыл, что его зовут Тома), Тома и Ядвига в равной мере потрясены тем, что с ними произошло. Оба они почти со стыдом поддаются великому соблазну, соблазну счастья. Ядвига уехала, и у адвоката нет уверенности, ни что она вернется, ни что ему этого хочется. Столько лет прожито в одиночестве! Как, должно быть, его будет раздражать присутствие женщины, которая начнет передвигать у него в квартире мебель, прибирать, а по вечерам в спальне класть свою одежду на зеленый стул, где всегда висят, аккуратно сложенные, его брюки. Какие мелочные соображения! Да, но от них не отмахнешься… Ватрен машинально спускается в метро.

Он вспоминает вчерашний день и ту минуту, когда ни с того ни с сего представил Ядвигу как свою невесту. Нечего валять дурака, я отлично понимаю, что меня на это толкнуло. Недавний разговор с министром произвел на него сильнейшее, ужасающее впечатление. Умный человек, а какая безответственность! Ватрен как будто смотрит на своих современников глазами людей будущего века. Такими же безответственными представляются нам деятели эпохи Наполеона III или Луи-Филиппа. Ведь мы теперь знаем, что они шли к катастрофе… Это слово приводит Ватрена в содрогание. Значит, он ожидает катастрофы? Вчера он себя уговаривал, что на него так подействовала несправедливость в отношении беззаконно преследуемых парламентариев, и мысль об этой несправедливости при встрече с женами, чьи мужья… Нет, незачем обманывать себя: больше, чем участь депутатов-коммунистов, его тревожит участь Франции, эта тревога вкладывает ему в уста неосторожные слова, она толкнула его на непонятный для вчерашних его собеседниц поступок… Франция… В какую авантюру собираются ее вовлечь? Из всех разговоров министра сильнее всего врезался ему в память намек на затеваемую агрессию против Кавказа, против России. Как многие другие французы, он, Ватрен, не может забыть о традиционной дружбе, которая отчасти объяснялась и географическими условиями; он втайне рассчитывает на то, о чем поговаривают время от времени: соглашение с Германией не может быть долговечным, и тогда русские снова поддержат нас… В предгрозовой атмосфере этой войны Ватрен не в силах отрешиться от надежды, которую лелеет уже полгода… Планы Вейгана он считает преступлением против того далекого народа, который мало ему понятен, но который находится на солнечной стороне жизни, и преступлением против Франции, да, против Франции! Ведь речь идет о будущем страны, и нетерпеливые заправилы спешат распорядиться, никого не спрашивая, по собственному произволу… но в чьих интересах? Только не в наших.

Тома Ватрен совершенно бессознательно вышел из метро на станции Ситэ. Как раз в эту минуту он думал, что участь депутатов-коммунистов, в сущности, мало его трогает по сравнению с тем, что безответственные люди того и гляди разожгут новые очаги войны и бросят Францию против СССР… Однако никаких дел в суде у него не было. Да и время позднее; интересно, как прошел первый день процесса? Верно, заседание уже окончилось? Он пошел в гардероб надеть тогу… В Гарлеевской галерее он наткнулся на болтливого коллегу, который пристал к нему, как репей, с какой-то скучнейшей историей. Наконец Ватрен вырвался. Вошел в зал, где продолжалось заседание. Жандарм у дверей посторонился перед его тогой… Отсюда, с конца переполненного зала, привычная обстановка вдруг приобрела для него особый смысл, потому что освещен только стол, за которым сидят судьи, а все гигантское помещение погружено в полумрак, придающий действующим лицам призрачный вид, как в сценках суда у Домье[412]. В воздухе стоит какой-то туман. Тоги защитников и судей, где брыжи[413] напоминают мазки гуашью, выделяются в скудном свете ламп. Чей-то голос звучит из полутемного угла, со скамьи подсудимых, где видны только очертания лиц да сверкающие глаза. Их тридцать пять человек. Из них трое отреклись от всего, лишь бы сохранить депутатские мандаты, но остальные готовы дать отпор самому страшному, в глазах Ватрена, обвинению. Кто это сейчас говорит? Крепко скроенный человек, чуть-чуть сутулый… С другого конца зала его трудно разглядеть. — Кто это? — спрашивает Ватрен у молоденькой стажерки, проникшей в зал немного раньше его. Она не знает. Кто-то из соседей шепчет: — Корнавен…

Корнавен выступает против выдвинутого правительственным комиссаром требования слушать дело при закрытых дверях. Он отрицает, что открытое судебное разбирательство нанесет ущерб национальной обороне. — Только мы четко ставили вопросы обеспечения национальной обороны, видя ее цели не в военной победе, которая зиждется на миллионах трупов и грудах развалин, а в сохранении мира…

Ватрен вздрагивает: эти и последующие слова продолжают его собственные мысли, он уже не понимает толком, кого он слушает — Корнавена или самого себя… Призрачные очертания голов, выхваченных из мрака только в первых рядах для публики, далее пустое пространство перед барьером, свет, падающий с судейского стола, создают иллюзию сцены, откуда чужой голос доносит до него собственную его неосознанную мысль. Председатель только что призвал говорившего к порядку — речь идет не о Советском Союзе, а о слушании дела при закрытых дверях. — Я говорю о письме председателю палаты Эррио, поскольку в письме поставлен вопрос о Советском Союзе, и я не думаю, чтобы можно было уклониться от этого вопроса. Я говорю, что дружба между Францией и Советским Союзом является для нашей страны гарантией независимости и в то же время гарантией мира как для нас, французов, так и для всего человечества, ибо, защищая мир, мы защищаем не только интересы французов, но и интересы всех народов. Да, в нашим письме нет ничего такого, что создавало бы угрозу для национальной обороны…

Ватрен слушает этот голос. В другое время, он бы только пожал плечами — его всегда раздражало, что коммунисты готовы по любому поводу говорить о Советском Союзе. Теперь же он вспоминает разговор в кабинете министра, где открытые окна выходят в мирный сад на левом берегу, вспоминает слова министра о планах бомбардировки Баку, и ему ясно, с каким хладнокровием эта чудовищная авантюра будет осуществлена… В зале стало еще темнее…

— Вслед за моими друзьями, и вместе с нашими защитниками, — говорит Корнавен, отчеканивая слова, — я прошу не выносить решения о слушании дела при закрытых дверях. Я прошу этого по соображениям личного порядка, так как я забочусь о выявлении истины не только во имя доброй славы нашей страны, во имя того, чтобы наша страна осталась в глазах всего человечества страной революции, родоначальницей гражданских свобод, — я забочусь также о своей личной чести. Может быть, это порок, от которого в наше время многие уже избавились. Но я, я во что бы то ни стало хочу сохранить свою честь незапятнанной, хочу сохранить уважение французского народа. Вот почему я прошу вас не выносить решения о слушании дела при закрытых дверях.

Минута поистине патетическая. Эти люди убеждены, что открытое судебное разбирательство оградит их честь, они боятся только тайны, мрака, который как бы символизируется необычной обстановкой этого заседания. Молоденькая стажерка впереди Ватрена шепчет: — Что это, в самом деле? Почему не зажигают свет? — Но свет не зажигают ни во время речи следующего подсудимого, ни другого, выступающего за ним, который сильно картавит (Кто это? Кажется, Вальдек-Роше[414]…). Но когда тот под конец говорит: — Если вы хотите совершить злодеяние, то гасите свет, слушайте дело при закрытых дверях, — служитель поворачивает выключатель, и зажигается люстра под потолком. По залу проходит гул, люди переглядываются, молоток стучит по судейскому столу, и слово предоставляется обвиняемому Франсуа Бийу[415]

Бийу — настоящий оратор. Не адвокат. Его речь звучит особенно веско оттого, что он не повышает голоса. Даже когда сердится. Роста он небольшого, и независимо от того, что он говорит, на губах у него все время улыбка, подчеркивающая смысл его слов. Ватрен слушает очень внимательно, потому что Бийу затрагивает вопрос, который его, Ватрена, всегда смущает, — вопрос о подчинении указаниям Коммунистического Интернационала.

— …Судебный следователь капитан де Муассак задал нам однажды этот вопрос. В программе Коммунистического Интернационала якобы сказано, что коммунисты должны быть противниками всех войн. Прочтите программу Коммунистического Интернационала, господа судьи, и вы увидите, что коммунизм осуждает только одну войну — войну империалистическую. Коммунисты отстаивают войны освободительные, войны за независимость. Раз вы ссылаетесь на этот пункт программы Коммунистического Интернационала, значит, вы сами признаете, что нынешняя война — война империалистическая…

Теперь, когда Бийу говорит в освещенном зале, Ватрен яснее понимает, почему правительство требовало слушания дела при закрытых дверях, чего оно боится. Ему, юристу и человеку, причастному к политике, это требование казалось сперва чудовищным промахом, да для людей его взглядов оно и было чудовищным. Но теперь ему ясно, чего опасается правительство.

А Бийу продолжал: — В 1848 году, почти сто лет назад, Маркс сказал: «Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма». Многие пытались остановить его шествие — и люди, покрупнее тех, которые пытаются остановить его шествие теперь. Им это не удалось. Вы уничтожите одного коммуниста — на смену ему придут десятки других…

Ватрену ясно, чего опасается правительство. Не разоблачений, могущих нанести ущерб национальной обороне, а пропаганды. Только пропаганды со стороны нескольких людей, лишенных свободы, посаженных на скамью подсудимых. Вот что страшно тем, кто затеял этот процесс и кто якобы олицетворяет родину. Им страшно, что до родины-то как раз и дойдут эти слова, эта пропаганда. Правительство боится воздействия идей и против них выдвигает весь арсенал насилия, полицейских мер, но ему и этого мало: оно хочет заткнуть рот своим пленникам, оно хочет тайны, молчания…

А что, если заговорит он, Ватрен, и расскажет то, о чем запросто сообщает один из министров и о чем многие другие люди беседуют за столом, в светских гостиных, в кафе… о тех безумных планах, которые уже стали темой недвусмысленных писаний некоего академика Андрэ Шомэ[416], и цензура пропускает эти писания! Что, если он, Ватрен, перескажет все, что знает о закулисных махинациях, которые подтверждают, да, подтверждают правоту этих людей, столько месяцев сидящих в тюрьме, отрезанных от мира… Но Ватрен понимает, что это бесполезно: его сразу же заставят замолчать… В лучшем случае он вызовет судебный инцидент…

Он слушает Франсуа Бийу, больше ему ничего не остается…

Вечернее сообщение о том, что Рейно условно дал согласие сформировать кабинет, дошло до Рима ночью, а в четверг утром в «Джорнале д’Италиа»[417] стояло: «Довольно оливковых ветвей!» Впечатление было такое, что Италия вот-вот вступит в войну на стороне Гитлера. Вся деятельность бывшего министра финансов в кабинете Даладье, внесенные им чрезвычайные декреты отнюдь не способствовали его популярности, и теперь, когда ему было поручено сформировать новое правительство, сказались последствия кампании, которую долгое время вела против него и правая и левая печать. Рейно принимал это как спортсмен — недаром он каждое утро занимался гимнастикой… Первой его задачей было превратить Даладье в такого же заложника, каким он сам был в кабинете Даладье, так сказать, дать контрпар[418]. Правда, он великодушно предложил Даладье оставить за собой министерство иностранных дел, а ему, Рейно, уступить портфель национальной обороны. Даладье отказался и вообще не сразу дал согласие войти в правительство Рейно. Он намекнул своему преемнику, что Кадильякский комитет возражает против его ухода с улицы Сен-Доминик… Однако это не помешало ему еще в среду, перед вечером, сообщить Монзи по телефону, что, по зрелом размышлении, он решил войти в новый кабинет, чтобы противодействовать Рейно. Премьер желал сам ведать военными делами и считал, что для этого глава правительства должен быть непосредственно связан с генералитетом… Дальше все пошло, как по писаному: председатель палаты Эррио выступил в своей обычной роли посредника, по его совету Поль Рейно скрепя сердце взял себе иностранные дела и оставил Даладье национальную оборону. Тут Даладье сразу согласился. Фигура кадрили была завершена.

Как-никак Даладье располагал двумястами тридцатью девятью голосами, что не составляет большинства, но может обеспечить перевес. Правда, личность нового премьера отнюдь не способствует единодушию воздержавшихся… тоже лишний довод! К тому же надо соблюдать известную дозировку: провал стоил радикальной партии нескольких портфелей, тем не менее Рейно отвел ей приличное место, предложив Шотану пост заместителя премьера… Зато участие социалистов в правительстве обеспечивало Полю Рейно солидную поддержку в палате… «Республиканская федерация» была обижена, Фланден сеял недовольство, пуская в ход угрозу, которую усердно повторяли в кулуарах: Рейно — это война с Муссолини; Италия, того и гляди, нападет на нас… Шопотом передавали, что один из наших крупных промышленников слышал от князя Р., будто… Шансы на большинство голосов стремительно падали. Тогда Даладье предложил своему преемнику исправить упущение и пригласить Монзи… Он взялся переговорить с ним… Монзи колебался, он уже сложил чемоданы. В последнюю минуту, чуть ли не в полночь, Рейно решился вызвать Монзи на завтра… В конце концов, Монзи и в кабинете Даладье играл не первую скрипку, так оно останется и при Рейно, но зато теперь он будет иметь поддержку министра национальной обороны. Он подозревал, что Даладье делал это с целью насолить своему врагу и коллеге по кабинету. С другой стороны, Монзи указали на статьи в итальянской печати… Виснер заверил его, что князь Р. обещает добиться изменения тона в римских газетах, если он, Монзи, останется министром путей сообщения. — Так и быть! — согласился Монзи. — Я уже немало обид проглотил вам в угоду!

Разумеется, все дело было в Италии. Поль Рейно с этого и начал: — Я прошу вас работать со мной главным образом потому, что мне важно подчеркнуть свои добрые намерения в отношении Италии… — И ни тот, ни другой, видимо, не почувствовали всего цинизма этих слов. Правда, и Даладье все семь месяцев войны держал в своем правительстве Бонне и даже пристроил его в министерство юстиции, где ему удобнее было надзирать за выполнением обещаний, данных им в июне тридцать девятого года германскому послу господину фон Вельчеку[419]. При этом Даладье сам говорил, что вышеупомянутый Бонне после каждого заседания совета министров бросается к телефону информировать Гитлера… Рейно избавился от Бонне и заменил его социалистом Серолем[420]. Он не смог дать приятелю Ватрена министерство внутренних дел, как тому сулили накануне кризиса: поименное голосование и требования партий привели на площадь Бово личность мало известную, Анри Руа[421], сенатского докладчика по бюджету; тем самым правительство склонило на свою сторону часть сената. Товарищей министров было тринадцать, из них десять впервые входили в состав правительства. Вместе с Серолем в него вошли шесть социалистов. Для Фроссара специально создали министерство информации, и для радикала Кэя[422] — министерство снабжения. Доминик Мало, для которого новое правительство любого состава было как острый нож в сердце, отметил, что, наряду с Шотаном в качестве заместителя председателя совета министров, товарищем министра назначили одного новичка, чье имя было особенно неприятно Мало: того самого Робера Шумана, который то и дело становился ему поперек дороги у букинистов и выхватывал у него из-под носа первые издании и рукописи… К чему было рядом с одним из ведущих деятелей партии радикалов сажать нового человека, члена «Народно-демократической партии», не имеющей ни малейшего влияния на политическую жизнь Франции? Арифметика Поля Рейно была ему совершенно непонятна. И, помимо всего прочего, этот Шуман — клерикал. Может, его посадили надзирать за Шотаном?

— Завтра видно будет… — ухмыльнулся Висконти. Монзи пересказал ему слова премьера относительно Италии. Однако Висконти собирался голосовать против правительства. — Ты только пойми, — говорил он Доминику Мало, — в кабинет входят все партии от Блюма до Кьяппа, но самих-то Блюма и Кьяппа в нем нет! — И хотя в правительстве сидят его коллеги по партии — Фроссар, Монзи и Ашетт, а наличие таких, как Эро[423], Роллэн[424] и Пинелли[425], служит опорой для правых в этом забавном винегрете, — лично он, Висконти, не намерен голосовать за Англию. — А что до анекдота с Монзи, так итальянцев я знаю… Они сделают то, что им выгодней, и будут вполне правы!

Пока что майору Бенедетти было в тот же четверг вечером поручено передать приказ министра о немедленном аресте и препровождении в одну из эльзасских крепостей того штабного офицера из 35-й дивизии, который разоблачил махинации вокруг работ в дюнкеркском порту. Майора совершенно огорошил такой приказ. Он был в курсе всей истории, ибо получил от самого инициатора копию письма, которое тот через соответствующие инстанции направил главнокомандующему. Они были отдаленно связаны между собой, оба принадлежали к той военной группировке, которая взяла на себя искоренение коммунизма в армии. Бенедетти не знал, что делать: жаловаться главному их оплоту, маршалу Франше д’Эспере[426]? Он подумал было уйти из министерства и перевестись в армию. Но сперва надо выяснить участь кабинета Рейно. А она решится завтра, в страстную пятницу[427].

Дурное предзнаменование.

VI

Страстная пятница начинается во Дворце правосудия слушанием дела при закрытых дверях. Публика, репортеры, родственники обвиняемых теснятся в коридорах. В газетах опубликован список тридцати пяти членов правительства Рейно. — Вот как! Бонне там нет, — сказала Бернадетта, — значит, ничто не препятствует ему выступить свидетелем на суде. — Стоявший рядом с ней адвокат улыбнулся. Это был Ватрен, который снова пришел сюда сегодня утром, словно отравленный вчерашним зрелищем. Ватрен, которому хотелось знать, что будет дальше. Ватрен, сильно изменившийся, с каким-то необычным выражением глаз. — Видите, мадам Сесброн, я пришел узнать, чтò здесь слышно… — Итак, вы женитесь? — спросила Бернадетта. — Да, женюсь…

Вдруг поднимается суета. Двери на время открыли, публика кидается в зал заседаний. Бернадетта не простилась с Ватреном. Он смотрит, как она вместе с толпой репортеров, женщин, детей пытается пробраться между жандармами. Ходатайства сторон оглашаются в присутствии публики. Очевидно, такая суматоха будет повторяться от ходатайства к ходатайству, в промежутках между слушанием дела при закрытых дверях. Сейчас четверть десятого… Ватрен колеблется. В сущности, к чему быть свидетелем этого трагического фарса? Сегодня он должен выступать защитником в уголовном деле. Обыкновенный грабеж. Ничего увлекательного! Погода чудесная, ему хочется погулять, прежде чем начнется слушание этого дела… Первый весенний день. Первый весенний день и страстная пятница. Сейчас соберется новый кабинет министров, господа министры познакомятся между собой, а потом поедут представляться господину Альберу Лебрену…

Первый весенний день и страстная пятница…

Ватрену вспоминается место из «Парсифаля» — «Очарование страстной пятницы», о котором где-то пространно говорит Баррес[428], вспоминается долгий взгляд, которым на этих тактах вагнеровской оперы волшебница Кундри окидывает весенний луг… Кундри, которая соблазняет юного героя и, заключая его в свои объятия, рассказывает ему о смерти его матери. Почему в сознании Тома Ватрена Кундри становится вдруг, как две капли воды, похожа на Поля Рейно? Только вместо луга сегодня перед ним будет море голов в амфитеатре Бурбонского дворца[429]. Органы торжественно поют сейчас во всех церквах о страстях господних, и что, если посреди речи премьера завеса храма раздерется надвое? Кардинал Вердье[430] пишет сегодня утром по случаю военной пасхи: «Мы поистине переживаем страстную пятницу… Но что ждет нас в конце крестного пути? Возрожденный мир, который мы хотим создать…»

Интересно, верит Ядвига в бога? — думал Ватрен, выйдя из суда и глядя на голубей, которые расхаживали по двору. Вчера, когда он связал себя теми словами, на набережной Малакэ тоже были голуби. Ядвига… Нет, я не влюблен в Ядвигу, но раз в жизни я совершу порядочный поступок, который в моей власти совершить… Ведь это все, — и Ватрен оглядывается на Дворец правосудия, на шпиль Сент-Шапель, — это все не в моей власти… мы тут бессильны…

При этом он вспомнил о министре, который рассчитывал получить министерство внутренних дел и приглашал его в начальники канцелярии. Но министерства внутренних дел он так и не получил… Придется ждать до следующего раза. А для этого, видимо, надо, чтобы Поль Рейно потерпел поражение в военных делах за счет Франции. Тогда произойдет реорганизация кабинета. На этот раз очереди дождались социалисты… Чья следующая? Во всяком случае его министр непременно перейдет на площадь Бово. Так, от поражения к поражению, будут перетасовывать портфели. Когда достаточно радикально изменят политический курс — тогда можно и войну кончать. А чтобы не случилось того, что все-таки может случиться, приканчивают Жореса или Либкнехта[431] или сажают за решетку всю оппозицию целиком. Так вернее.

— Мне-то что за печаль, — ворчит про себя Ватрен. — Самое важное на свете — быть счастливым и сделать счастливым еще кого-нибудь. Ведь если бы была жива Люси, я все свои поступки приноравливал бы к ней. Чего стоят помыслы одинокого мужчины? Человеком его прежде всего делает женщина, и от животного он отличается своим отношением к женщине. Если в его отношения с женщиной входит все большое, прекрасное и чистое, — это и задает тон жизни. Одинокий мужчина — это прах, это зверь, подстерегающий добычу, или лежачий камень. Чета — какое прекрасное слово! Основа всяческого нравственного прогресса и физического совершенствования… Но только выйдет ли из нас с Ядвигой настоящая чета? На несколько лет… пускай, а за пределами этого короткого отрезка времени — будь что будет! Я не сумасшедший, я многое понимаю и не обольщаюсь на свой счет…

Как в Париже наступает весна! В этом году особенно точно, в срок. Но когда бы ни разразилась весна, сразу же, без предупреждения, на тротуарах перед бистро появляются столики и стулья, на женщинах — светлые наряды, а у мужчин — предприимчивый вид… Там, в судилище, под коричневой с золотом лепкой потолка идет заседание при закрытых дверях, и летающие ангелы на фресках не знают, что настала весна. Если был когда-нибудь Христос и в такую же пятницу совершал тот же путь, как эти люди, которых травят за то, что они перед лицом Каина или Пилата не изменили убеждениям всей своей жизни, — когда он шел, согбенный под бременем креста, привлекла ли хоть на миг его взгляд молодая трава на склонах Голгофы, цветы, расцветшие в этот самый день, ощутил ли он, как легко дышится под этим свежим ветерком? И понял ли, почему юноши отворачивались от его мук, когда мимо, ничего не замечая, проходили смеющиеся девушки.

Чудовище я, что ли! — возмутился про себя Ватрен. Ему вспомнилось, какой был только что взгляд у Бернадетты и у всех тех, кто ждал решения участи своих близких. Что выражал этот взгляд? Страх? Нет. Что-то другое. До странности одинаковое у всех — у юного школьника, пришедшего слушать, как судят его отца, у старика, примчавшегося из провинции, потому что его сына обвиняют в государственной измене, у женщин, у этих спутниц жизни, которые словно жмутся друг к другу. Какое чувство объединяло только что всех в Гарлеевской галерее? Какое чувство было написано на лицах обвиняемых — таможенного инспектора Кристофоля[432] и железнодорожника Моке, зеленщика Вальдек-Роше и учителя Бареля[433], старика доктора Леви[434], рабочего-металлиста Коста[435], конторского служащего Бийу, горняка Мартеля[436], — словом, у всех?.. Чувство своеобразной гордости, которое придает им то же сходство между собой, какое мы видим на фресках у людей итальянского кватроченто[437], таких различных и в то же время словно отмеченных печатью общей тайны. Чудовище я, что ли? — повторяет про себя Ватрен. Как ни живи своей жизнью, движениями сердца, мечтами, надеждами, как ни отгораживайся от той грандиозной борьбы, которую ведут эти люди, все равно ее исход будет иметь решающее влияние и на твою жизнь, и на твои мечты, и на твое будущее: ибо соотношение между добром и злом изменится в зависимости от того, чем все кончится там… В эту страстную пятницу он, новый Понтий Пилат, отлично понимает, что на сей раз никому, никому не умыть рук. Он отлично понимает, что может не думать о своей ответственности и, уподобясь многим другим, заниматься личными делами, и все же ответственность эта уже гнетет его. Он мысленно твердит: чудовище я, что ли? — и ищет себе оправдания в нежности, извинения в самопожертвовании, в доброте, — для любви он, по его мнению, слишком стар, — он придумывает Ядвигу, он придумывает брак с ней, чтобы оправдаться в собственных глазах, как неожиданно для самого себя сделал это вчера в разговоре с женами Бонта и Сесброна. Всеми силами своего существа, верно, и потому еще, что в нем живет сознание неумолимо надвигающейся старости, хочет он забыть страстную пятницу и не ощущать ничего, кроме этой буйной весны, которая заполонила город и людей и все напоила истомой…

Хватит. Пора возвращаться в суд. Сейчас начнется слушание дела в семнадцатой камере, и на что это будет похоже, если защитника не окажется на месте?


* * *

— Это вы, мадам Сесиль?

Слепой прекрасно знает, что это она. Он очень быстро научился различать свою сестру Эжени и госпожу Виснер. Его не отвлечешь книгами для слепых, ведь рук у него тоже нет. Больно смотреть, как он вновь приобщается к жизни оставшимися чувствами — обонянием, слухом. Жозеф Жигуа был ранен четыре месяца назад и с тех пор все мается, болеет. На культях у него были нагноения — пришлось оперировать. А его страшное, изувеченное лицо плохо заживает. Жозеф говорит, что понять не может, отчего это; раньше он был здоровяк, бывало — порежется, никогда ранка не гноится, мигом затягивается. — Это у нас от отца, правда, Эжени? — Эжени отвечает, что правда, в семье у нас болезней не водилось. У нас…

Он входит во вкус жизни при помощи мелочей, отмеривания времени — он мысленно делит на части промежуток между утренним пробуждением и минутой, когда ему приносят первый завтрак. — Скажите пожалуйста, — шутит он, — такому великовозрастному парню приносят кофе прямо в постель! — Как-то он даже сказал, что и не мечтал никогда, чтобы ему прислуживали… повидимому, его это смущает и поражает… Врачи, сестры… все занимаются им. А что с Эжени приехала госпожа Виснер, ее хозяйка, — это уж…

Три недели, как они в Конше. Эжени затаилась, точно мышь. Молча подойдет, сядет у постели и чем-то шуршит все время, — верно, вяжет. Она не сказала ему, что вяжет. И он ее не спрашивает: надо же над чем-нибудь ломать голову. Однако он не вытерпел и как-то раз спросил у мадам Сесиль, точно о великой тайне: что делает Эжени, когда сидит тут, — вяжет, что ли? Да, вяжет. И вот теперь, когда он знает наверняка, ему даже скучно слушать, как Эжени шуршит возле него. Если тут сидит госпожа Виснер, ему не бывает скучно… А лишь только она уйдет, он старается угадать, через сколько времени она вернется, делит это время на равные дольки и отсчитывает их про себя в уме и в сердце.

Кроме него, тут есть и другие. У одних глаза целы, зато нет ног. А есть и совсем изувеченные. В солнечные дни они все вместе греются на террасе. До приезда госпожи Виснер Жозеф только и знал о госпитале, что тут есть терраса. Правда, дом называли при нем «замком», но он пропускал это мимо ушей. Госпожа Виснер описала ему все подробно, и, право же, рассказывай это не она, он бы не поверил. Чтобы его поместили в такой богатый дом, построенный не для нашего брата! Да и как она, мадам Сесиль, умела описывать этот самый замок… Раз десять рассказывала она все наново. И он все не мог наслушаться, кое-какие слова были непонятны, и с каким же терпением мадам Сесиль объясняла их! Например, она объясняла, что такое архитектурные стили. Когда Жозеф еще был зрячим, он знал только новые и старые дома. Никто никогда ему не говорил, что по форме окон, по колоннам, по лепке можно определить, который из старых домов когда построен, и он всячески старался усвоить эту науку, отвлеченную для слепого, и все требовал, чтобы госпожа Виснер в подробностях объясняла ему разницу между романской аркой и готическим сводом, чтобы она точно указывала, какому Генриху или Людовику что соответствует, и то немногое из истории Франции, что сохранилось у него в памяти после сельской школы, теперь перемешалось самым фантастическим образом. Так, значит, их замок, то бишь госпиталь, — это замок времен Людовика XIII… а парк… а статуи… Вы мне мало рассказали про статуи, мадам Сесиль: как они там расставлены, в парке-то? Ну та, например: Геркулес, который несет на плече голую женщину? А Диана… расскажите мне еще про Диану, мадам Сесиль. Верно, она красивая, эта самая Диана? Похожа на вас? Ну, не сердитесь, мадам Сесиль, это Эжени говорит, что вы красивая… Я-то вас никогда не видал, а все равно по голосу слышно, будьте покойны!

В самом деле, место это красоты удивительной. Кому принадлежал замок, прежде чем его реквизировали и превратили в центральный приют для инвалидов войны? К нему ведет, перерезая зеленые лужайки, гигантская липовая аллея; она скрывает от глаз стены строений, где выцветший розовый кирпич чудесно сочетается с каймой из пожелтевшего камня и с плющом, которым все стены увиты до половины. Крыши из старинной плоской черепицы напоминают бархат, выгоревший на солнце. Широкие, величавые ступени с каменными перилами спускаются к пруду. А статуи притаились среди подстриженных кустов, словно играют в прятки… Всего этого незрячие глаза Жозефа Жигуа не увидят никогда.

Есть нечто, чего не может перенести Сесиль, от чего она рыдает, уткнувшись в подушку, в комнатке, которую ей отвели. Такой поблажки не сделали бы никому, кроме госпожи Виснер… Врачи ведут себя очень мило. Она столуется вместе с ними, и они отнюдь не возражают против общества хорошенькой женщины. Конечно, Эжени никто бы не посмел им навязать. А за госпожой Виснер все они слегка ухаживают, однако без назойливости. Удивительно, такая дама — и вдруг интересуется этим безруким, ну, вы знаете, с тридцать седьмой койки, да, да, слепой… Конечно, не полагается, чтобы она жила здесь, но, по правде говоря, от Коншского леса до фронта далеко!.. Есть нечто, чего не может перенести Сесиль, — терпения, кротости калеки Жозефа. Это ужасно, почти нестерпимо. Так и ждешь, что он не выдержит, начнет плакать, жаловаться или хоть выместит на ком-нибудь свое отчаяние. Нет. Он всем восхищается. За все без конца благодарит. Эго мучительно. Сесиль говорит ему: — Ну, поворчите, Жозеф. — Он оборачивается к ней своим изуродованным лицом, похожим на изборожденное поле, точно в самом деле смотрит на нее, и спрашивает с ужасающей мягкостью: — А на что мне ворчать, мадам Сесиль? Все кругом так меня балуют.

Все кругом…

Когда пришло письмо от Мими, Сесиль вместе с Эжени спешно приехала сюда, в эту деревню. С самого начала она выхлопотала, чтобы при Жозефе была Мими, его невеста, как ее называли. Теперь Мими звала на помощь, она писала: я больше не могу. Но ничего не объясняла. Эжени испугалась, расстроилась, она говорила Сесиль: — Не осуждайте ее, мадам, если она его бросит. В этом неволить нельзя! Только быть того не может, чтобы она его бросила. Мими — девушка добрая! — Мими и не хотела бросать своего Жозефа, нет, не хотела. Дело обстояло хуже: она больше не в силах была на него смотреть. В первое время она была слишком ошеломлена, и потом, ей казалось — все образуется, рот заживет, нос вырастет наново, глаза залечат… а руки — ну, это не так страшно. Нет, она не хотела бросать своего Жозефа; с разрешения сиделки она даже помогала ему во всех житейских нуждах. Она по-настоящему любила его. И вдруг ей стало невмоготу. Стоило ей взглянуть на него, как она начинала плакать, и Жозеф знал, что она плачет. Хоть бы он, по крайней мере, не знал этого. Ведь он стал вроде огромной куклы, а разве девочки перестают любить куклу оттого, что она сломалась? Но Мими не девочка, ей двадцать лет. Она не в силах видеть Жозефа калекой. У нее от этого ум мутится. Она знает, что уедет; не хочет уезжать и все-таки уедет. Может, если она побудет в Париже, это пройдет, она опять вернется и будет сидеть у постели Жозефа? Она себя обманывает. Она чувствует, что у нее ум мутится.

И Сесиль и Эжени понимают, что стоит ей уехать, и она больше уж не вернется. Мими-то сама этого не сознает, понятно, но как прикажете ее удержать? Эжени все твердит, что никогда бы этому не поверила, — ведь Жозеф у Мими первый. И видно, что горюет она не меньше, чем Эжени. Говорить она не мастерица, о своих чувствах не распространяется, только всплеснет руками, а потом стиснет пальцы что есть мочи. — Не могу я, не могу… — других слов от нее не слышно. Она работает в большой модной мастерской в предместье Сент-Оноре. Ее, правда, отпустили к раненому жениху. По теперешним временам заказов немного. Но без конца ее ждать не будут. Жозеф это понимает, Жозеф не удивится, если она уедет; может, он свыкнется с этим… мало-помалу… Она начинает плакать и закрывает лицо руками. Сесиль видит, что у Мими, в ее годы, один палец правой руки уже изуродован иголкой. Как было ее удержать? Она уехала.

Жозеф объяснил Сесиль и Эжени отъезд Мими в точности так, как Сесиль объясняет ему архитектурные стили. Тем же тоном. Значит, при нем об этом жалеть нельзя. Надо отнестись к ее отъезду, как относится он сам. Можно подумать, что задача Жозефа — облегчить для Сесиль и Эжени отъезд Мими да, впрочем, и все остальное. За парком был фруктовый сад, и когда Сесиль, побывав там, взволнованно сообщила, что зацветают яблони, Жозеф так хорошо сказал: «Вот видите!», как будто хотел подчеркнуть: я же вам говорил! — так он это хорошо сказал, что все сразу стало ясно, просто, выносимо — и отъезд Мими, и отрезанные руки, и выжженные глаза…

Между тем Эжени говорит, что прежде Жозеф был большой шутник и насмешник и вечно перечил тем, кто стоял выше его. Эжени это даже пугало. Вот, к примеру, насчет бога. Жозеф в бога не верил. Эжени этому не удивлялась. Ее-то, правда, с детства учили верить, и она была верующей. Вообще-то у нас, в народе, часто так бывает, мужчины — почти все неверующие… Но Жозеф был уж очень заядлый безбожник, ее это просто обижало, ведь он знал, что она верующая. Зачем было вести такие разговоры? А после того как с ним случилось несчастье — ни разу ни слова. Однако сам ничуть не изменился. Сесиль поняла, что Эжени огорчилась бы, если бы несчастье изменило брата. Для нее его упорное безбожие было, очевидно, доказательством, что в нем что-то еще сохранилось от прежнего Жозефа.

Хотя он принял отъезд Мими совсем не так, как они опасались, Сесиль отлично понимала, что нельзя допускать его до мыслей об этом, надо непрерывно чем-то его развлекать. Вот почему она хотела сперва пробыть здесь дня два, а живет уже три недели и явно не думает уезжать. Она всячески старается оправдать свое пребывание в госпитале, помогает сиделкам, сидит не только возле Жозефа Жигуа, но и возле других больных. Однажды она даже вздумала подмести за уборщицу. Эжени застала ее за этим занятием и выхватила у нее из рук щетку: даже не думайте, мадам!

Мадам, наоборот, очень думает. Чтó ей нужно искупить? Ничего. И все. То, что она — жена Фреда. И то, что она сама представляет собой. И множество такого, что она понимает и не может выразить. Ведь как ни старайся, а Эжени остается ее горничной, а Жозеф… кто такой Жозеф? Рабочий ведомства связи. По ремонту телефонных проводов. Он ей объяснял свою работу: надеваешь на ноги железные кошки и лезешь на столб… Больше он ничего не рассказывает о своей жизни. А Сесиль так же трудно вообразить ее, как слепому — готику или рококо. Хорошо бы, чтобы он побольше рассказал о своей жизни… но он не понимает, что там рассказывать… Только раз у него вырвалось: конечно, работа у него такая, что его смело могло сжечь током, — это бывает, если кто по ошибке притронется к проводам высокого напряжения. Люди пользуются электричеством, телефоном и даже никогда не думают, что где-то посреди поля на столбе притулился человек и возится с проводами. Вот видите, а мне для этого война понадобилась… не то, чтобы это меня возвысило над другими, а все-таки… Его, очевидно, утешает, что он-то хоть потерял глаза и руки ради большого дела. Что он, в сущности, думает о войне? Сесиль не решается спросить у него. Ведь если бы он думал то же, что она, это было бы слишком жестоко.

С тех пор как Сесиль живет здесь, с тех пор как она занята Жозефом, она почти совсем не думает о Жане. Хорошо бы совсем никогда не думать о Жане. Бывает, что человек носит в себе рану, которой другие не замечают… С виду как будто она врачует раны Жозефа, а на деле, пожалуй, Жозеф врачует ее рану. С тех пор как Жан в последний раз был у нее и этот болван Никки явился тоже, Сесиль сперва старалась не вспоминать обо всем, что произошло… Все кончено, все, все кончено… Не к чему ломать себе голову и мучиться. Целый месяц ей удавалось перед самой собой притворяться равнодушной. И вдруг однажды на нее опять накатило: Жан! Господи, неужели Жан такой же, как другие? Как другие — это означало: как Фред. В кого верить? Неужели такова жизнь? Что делать, чтобы терпеть ее и не мучиться — почему она такая? Если всюду ложь, зачем мне возмущаться? Значит, я сама виновата, не умею ни с чем мириться.

Эжени не имела никакого основания смотреть на Сесиль как на святую, оттого, что та снисходила до нее, до ее горестей и занималась Жозефом. Этот жертвенный порыв, впервые в жизни охвативший Сесиль, мог быть всего лишь разновидностью эгоизма. Во всяком случае так его толковала про себя Сесиль. Мало ли женщин увлекается бриджем, чтобы отвлечься от мыслей об изменах мужа? Немудрено, что выражения благодарности Эжени раздражали Сесиль. Как и ее благочестие. Когда Эжени шла в церковь поставить свечку, ее барыня невольно думала, что религия создана для прислуги. Уж очень это глупо! Чему помогут свечки? Руки у Жозефа отрастут, что ли, или он вдруг покажется Мими красавчиком?

Казалось, будто нарочно для Эжени с ее свечками поставили неподалеку от замка эту сельскую церквушку. Служит в ней священник-поляк, потому что кюре был молодой и его призвали. Поляк тоже не старый. В приходе его недолюбливают. Он как-то странно выговаривает латинские слова. Эжени жалуется, что не может ему исповедоваться, потому что он плохо понимает по-французски; придется ей перед пасхой съездить в Конш. Сесиль и Жозеф говорили между собой об этом. Значит, Эжени всерьез верует. Может, ей, бедняжке, от этого легче…

Однажды Жозеф принялся рассказывать, как они с Мими ездили по воскресеньям за город, в лес, и даже делали дальние прогулки. У них был тандем[438]. Как? Я ни разу вам об этом не говорил, мадам Сесиль? Тут пошел длинный рассказ про тандем, как он его купил в рассрочку и даже к началу войны не успел до конца оплатить. Красивый тандем, весь никелированный. Вроде тех, на каких выступают в мюзик-холлах. Знаете, артисты, которые показывают акробатические номера на велосипеде? Велосипеды у них новенькие, блестящие, а пока они проделывают свои фокусы, играет музыка. И, знаете, даже смешно, — кажется, будто машина у них так хорошо смазана, что ход у нее совсем бесшумный. Да и сами они точно жиром смазаны в суставах… Он засмеялся. Ну, теперь Мими придется поискать для тандема…

Значит, он понимает, что с Мими все кончено. Что придет день, когда другой вместо него… и он не сердится, не ревнует.

Швейцар пересылал из Парижа письма на имя госпожи Виснер. Все известия о друзьях и знакомых приходили с опозданием, и этим, быть может, объяснялось равнодушие к ним Сесиль. Ее кузина Луиза Геккер была в Бельгии, в поместье родителей мужа, к югу от Тирлемона, и жаловалась на скуку. Мать Сесиль попрежнему жила в Биаррице и писала, что там ужасно ветрено. С почтой приходили рекламы, счета, приглашение на просмотр весенних моделей от фирмы, где служила Дэзи Френуа, затем открытка от Ксавье де Сиври, на которой расписались все знакомые по офицерской столовой, новый прейскурант парикмахера Антуана. Жоржетта Лертилуа сдалась на уговоры мужа. Орельен боялся оставлять ее и детей в департаменте Нор, как ему ни было приятно их соседство, и она собиралась вернуться в Антибы. Из Антиб пришло письмецо от Мари-Виктуар Барбентан: в Эден-Роке уже купаются… Каким чужим кажется Сесиль этот далекий мир! Чужим и чуждым! Даже Жоржетта… А мартовский номер «Нувель ревю франсез»[439] она даже не раскрыла, хотя была рада, когда он пришел… Каждый день Сесиль читала Жозефу газету. Он как будто не очень разбирался в событиях, в войне, в дипломатии, в министерском кризисе. Во всяком случае ничем не проявлял особого интереса. По правде сказать, он больше всего слушал голос мадам Сесиль. К смыслу слов он проявлял такое же безразличие, как в тот раз, когда доктора сказали, что на левую культю ему наденут приспособление, которое почти заменит руку… Удивительный человек. Начни она рассказывать про стиль Людовика XV или ампир, он заинтересовался бы куда больше…

Однако в тот день, когда газеты сообщили, как прошел в палате новый кабинет Рейно: сто пятьдесят шесть голосов — против, сто одиннадцать — воздержавшихся и двести шестьдесят восемь — за, то есть фактически большинством одного голоса, причем многие радикалы голосовали против, несмотря на участие в правительстве членов их партии… словом, когда стало очевидно, что Священным единением и не пахнет, — в этот день Жозефа вывели на террасу, и он спросил, все ли яблони уже в цвету… Сесиль сидела возле его кресла на низеньком плетеном стуле, и голос ее поднимался к слепому калеке, а у него было такое выражение, будто он спит и видит сны. Потом вдруг, как ни старался он сдерживаться, Сесиль заметила, что он не может подавить нетерпения. Это было так для него необычно, что она даже обрадовалась. В кротости такого молодого сильного мужчины было что-то болезненное. Человек должен хоть когда-нибудь проявить раздражение, иначе это противоестественно. Сесиль нарочно продолжала читать подробный отчет о кризисе кабинета, о том, как после заседания в палате собрался совет министров и было решено ввиду чрезвычайных обстоятельств не подавать в отставку, несмотря на сомнительное большинство. Что-то дергалось в изуродованном лице; будь в нем целы лицевые мышцы, оно, наверно, выразило бы нетерпение…

С каким-то жадным любопытством Сесиль пыталась проникнуть в эту тьму. На слепого всегда смотришь иначе, чем на зрячего. Что он чувствует? Чего хочет? А вдруг я ошибаюсь, вдруг ему просто нездоровится? Нет… он думает о чем-то очень для него важном. Она не смеет спросить — о чем, раз он явно хочет скрыть от нее свои мысли. Наконец он не выдержал:

— Мадам Сесиль…

— Что, Жозеф?

— Пожалуйста, прочитайте мне лучше… — В этом «лучше» прозвучало все его нетерпение. — Прочитайте мне лучше о процессе коммунистов.

Это было совершенно неожиданно. Так вот чем интересуется Жозеф! Сесиль решила схитрить и сказала, что вопрос о французском правительстве не менее важен, чем… Жозеф не дал ей договорить и снова попросил прочесть о процессе коммунистов. Но в газете об этом говорилось очень мало. Много ли там поймешь, когда только и сообщают, что состоялось заседание при закрытых дверях и что ходатайства защитников одно за другим отклонялись судом? Однако Жозеф слушал с напряженным вниманием, даже пот проступил у него на лбу. Сесиль никогда не видела его таким. Этот несчастный калека был во власти глубокого чувства, которое прорвалось наружу, — подлинного, страстного, могучего чувства. Три раза заставил он ее прочитать отчет о процессе и после третьего раза спросил: — И это все, на самом деле все? — Так спрашивает ребенок, когда опускается занавес в кукольном театре.

Сесиль не ответила. Да вопрос и не требовал ответа. Оба молчали и думали. Сесиль вслушивалась теперь не в молчание Жозефа, а в свое собственное. Его нескрываемое волнение именно по этому поводу вызвало в ней самой такой отклик, какого она у себя совсем не ожидала. Ее охватила тревога. Значит, кроме всего прочего, между ней и этим страдальцем была еще одна пропасть? По чистой совести, она не могла обвинить его во лжи, — из-за того, что он до сих пор ни словом не обмолвился об этом. Какое право имела она на его откровенность, на его доверие? Разумеется, никакого. Но, признав это, она почувствовала себя еще более одинокой, ужасно одинокой, и ей стало жаль себя: за что ты цепляешься, голубушка?

И тут он очень тихо сказал ей то, что она уже поняла и сама, сказал, что он коммунист.

Верно, Эжени имела в виду именно это, когда жаловалась, что прежде брат постоянно перечил тем, кто стоял выше его. Бедняжка Эжени! Пусть лучше не знает, что Жозеф сделал Сесиль такое признание. Она бы жизнь отдала, чтобы скрыть это от госпожи Виснер.

Так началось это тайное сообщничество; теперь уж Сесиль не рассказывала Жозефу об архитектуре, она слушала его и узнавала столько нового, что не могла сразу во всем разобраться и только убеждалась в своем невежестве. Она закрывала глаза и, хотя говор у Жозефа был простонародный, старалась вообразить, что с ней говорит Жан.

На всю жизнь запомнит она, что это началось в страстную субботу сорокового года. В то утро она получила записочку от Фреда, он только что возвратился из Анкары и спрашивал, долго ли еще она намерена разыгрывать роль сестры милосердия… во всяком случае за него она может не тревожиться. Он занят по горло, и кухарка вполне его устраивает. Эжени нужна ему только, чтобы гладить брюки, но он как-нибудь обойдется «американкой» на улице Пасси. После признания Жозефа они все втроем, вместе с Эжени, пошли под вечер гулять в парк. Парк был огромный, высокие деревья уже покрылись нежной листвой; Жозефу надо было описывать все подробно, он спрашивал названия, породы деревьев, а ни Сесиль, ни Эжени не знали их. В одном месте он сам угадал, что они вышли на опушку, и спросил, что там дальше — луга или пашни?

Вернувшись, он сказал Эжени: — Видишь, как хорошо, что у меня отняли руки, а не ноги… тогда бы мы не могли гулять…

Потом, как всегда, слушали радио вместе с остальными. Увечья тут были самые разнообразные: одним делали механотерапию, чтобы восстановить движение раздробленного плеча, другим приделывали протезы вместо ног, те слепые, у кого сохранились пальцы, учились читать ощупью. А некоторым воля заменяла рот, язык, голосовые связки, и они вновь пытались говорить… но для всех одинаково радио было большим развлечением. Стоило посмотреть, как они слушают самые невероятные вещи, например, по четвергам передачи для детей с участием мадемуазель Фоскао[440]… В этот вечер слушали солдатские письма с фронта. Потом разгорелся спор насчет того, какую ерунду пишут эти солдаты, только головы забивают. Надя Доти всех примирила… А по парижскому радио передавали пасхальную песенку.

Пасха. Среди немых, или, вернее, полунемых, был один, которому непременно хотелось сострить. Его не понимали. Наконец, он с неимоверным усилием выдавил из себя вопрос: будут ли завтра, по случаю пасхи, яйца всмятку? — Вот умора! — воскликнул один из слепых, сидевший возле приемника… Очень характерно для слепых… Вы заметили? С тех пор как они потеряли зрение, все им кажется уморительным…

VII

Фред Виснер отвел машину в гараж и возвращался домой пешком. Была чортова темень, а когда он свернул с улицы де-ла-Помп и очутился на авеню Анри-Мартен, стало еще того хуже. Он был в очень плохом настроении. Опять сцена с Ритой. С некоторых пор это сделалось обычным явлением. Когда мадемуазель Ландор не снималась, характер у нее становился невыносимым. А контракт, который наклевывался в Швеции, сорвался. Она поговаривала о Голливуде, но, чтобы получить туда ангажемент, одного желания мало. Пришлось устраивать ей свидание с Вильямом Буллитом[441]. Посол Соединенных Штатов был очень любезен… и только. Рита срывала злобу на Фреде. Он был не из тех мужчин, которые это терпят. В другое время он бы ее, вероятно, бросил. Он никогда не бывал так привязан к женщине, чтоб сносить ее выходки. Но на этот раз — дело обстояло иначе. Разрыв с Ритой мог быть чреват неприятными последствиями. Лучше жить с ней в ладу…

Сознание, что за тобой следят, достаточно неприятно само по себе, а в такой кромешной тьме — и подавно. Фред не мог разглядеть человека, шаги которого слышал за собой; он круто повернул и перешел на противоположный тротуар. Кто-то тоже пересек улицу в трех шагах от него. Фред отлично владеет собой. Он не оглянулся. Он соображает: ночью на такого атлета, как он, никто не рискнет напасть в одиночку. Кто это может быть? Полиция? Но старик Виснер сообщил ему утешительные новости по поводу его дела: доносчик арестован. А потом, какой смысл полиции следить за ним, раз он совершенно явно идет домой и раз адрес его есть в телефонном справочнике? Он нащупал револьвер. В нескольких шагах от него карманный фонарик осветил мостовую, и голоса запоздалой парочки слились с торопливым стуком каблуков.

Как раз в тот момент, когда Фред подходил к своим воротам, незнакомец одним прыжком очутился между ним и увитой плющом оградой. Он сказал: «Добрый вечер», а может быть, даже: «Добрый вечер, Фред…», сказал вполголоса. Значит, это не грабитель. Рука Фреда скользнула с револьвера на карманный фонарик; он осветил небритое лицо, поношенный костюм, поднятый воротник, скрывавший рубашку. Лихорадочный взгляд вызвал в нем какие-то воспоминания. Но по виду все-таки настоящий проходимец… — Что вам от меня нужно? — Фред нарочно заговорил холодным и властным тоном, потому что на таких людей это производит впечатление. Тот усмехнулся и классическим театрально-естественным голосом произнес традиционную фразу: — Что же ты, не узнаешь старых друзей?

Не ниже Фреда ростом, сложен не хуже его. Из-под шляпы выбиваются так же, как и прежде, вьющиеся волосы, но в каком он жалком виде! Как исхудал, оброс бородой, верно, неделю не брился. — А, так это ты… — сказал все еще с опаской Фред. — Чего ты от меня хочешь? Денег? — Тот рассмеялся ему прямо в лицо; по этому смеху его сразу можно было узнать. — Я вижу, — сказал он, — что ты ничуть не изменился… такой же практичный… деловой… Нет, сначала я хотел бы принять ванну. Я знаю, что твоей жены нет в городе, я собрал все нужные сведения… Думаю, с моей стороны не будет нескромностью воспользоваться твоей ванной? — В голове Фреда Виснера вихрем проносятся мысли; и вдруг, как лучи прожектора, сходятся в одной точке… — Проходи вперед…

И в подъезде, и на лестнице оба молчат. Я мог покончить с ним на улице, думает Фред. Теперь уже поздно. Можно было бы сказать, что в темноте на меня напали, я выстрелил… И надо же было, чтобы вылезло все это прошлое! Не дай бог, кому-нибудь взбредет в голову связать амстердамскую историю с моими давно забытыми проделками. Ну, а если бы потом в грабителе опознали моего друга детства, это навело бы на размышления… Что он на примете у полиции, — совершенно ясно… Конечно, тут могло произойти печальное недоразумение. Все-таки с мертвым Гаэтаном еще больше хлопот, чем с живыми А сейчас мне совсем невыгодно привлекать к себе внимание.

— У тебя все по-старому…

В освещенной квартире ночная птица заморгала глазами; теперь в нем не было ничего страшного. Жалкий, отощавший оборванец, которого смущают ковры, натертый пол. Как и прежде, он бросил шляпу на подзеркальник в передней. — Делишки, как видно, неважные, а? — сказал Фред, открывая шкафчик с винами. — Выпьешь рюмочку перед ванной? — Благосостояние дает Фреду известное преимущество перед гостем. Оба — люди одного возраста, лет двадцати девяти – тридцати, одного физического склада. Фред дома. Из них двоих как раз он должен бы чувствовать себя уверенно. А между тем у этого выходца из прошлого взгляд не заискивающий. Неужели Фред боится за свои чайные ложки? Он думает: я больше в форме, чем он, и если бы пришлось… При виде бутылки виски Гаэтан весь задрожал. — Чорт возьми, шотландское! Давно не пробовал такой прелести! — Они сидели в курительной, пили виски и разглядывали друг друга. Молчание затягивалось. Фред, оставив все двери открытыми, прошел в ванную; слышно, как льется вода, как он ходит взад и вперед, должно быть, за мылом, за полотенцем… Он кричит через две комнаты: — Скажи, пожалуйста… как ты насчет того, чтобы закусить? Не знаю, что у нас на кухне найдется… — У Гаэтана уже два дня ничего во рту не было, он накидывается на еду. Ветчина, гренки, остатки сыра. Фред смотрит, как тот ест. Теперь превосходство бесспорно на его стороне.

— Ты, Фред, как и прежде, не очень любопытен… — говорит Гаэтан. Фред смотрит на Гаэтана: те же вьющиеся рыжеватые волосы, небритая физиономия… он еще тогда жаловался, что борода растет у него клочками. — Да, ты не очень любопытен… тебя не интересует, как мне все это время жилось? — Как же, как же, Фреда это, разумеется, интересует.

Они познакомились еще мальчиками в лицее. Веснушчатый, курносый, кудрявый Гаэтан Лебозек всегда был забиякой, и Фред Виснер не дрался с ним только в тех случаях, когда они, объединившись, нападали на других ребят. Они вместе курили в уборной, передавали друг другу «Аксьон франсез». Им было по тринадцати лет, когда Филиппа Додэ нашли мертвым в такси, и они с увлечением читали Морраса. Госпожа Лебозек была вдовой кадрового офицера, убитого под Верденом. Пенсию она получала не ахти какую. В лицее Кондорсе Гаэтан дружил с сынками богатых родителей, у которых были свои лошади, имения… У него вошло в привычку напрашиваться на приглашения. К тому же он был не по возрасту развит физически, с пятнадцати-шестнадцати лет уже путался с женщинами… И два-три раза Фред, не жалея денег, выручал своего приятеля из очень скверных историй. Гаэтан записался в «Королевские молодчики»[442] и втянул туда же Фреда. Уличные драки, стычки с полицией — это увлекало, как спорт! Гаэтан поступил на юридический факультет, но его больше интересовала верховая езда с Фредом, состязания в беге, теннис… При тренировке из таких молодцов, как он, выходят чемпионы; только на это требуются деньги, а кроме того, нужно отказаться от девиц. В глубине души он больше всего рассчитывал на Фреда и еще на двух-трех приятелей. На друзей, которые не были стеснены в деньгах. Мало ли какие бывают случаи в жизни! Он мог, например, удачно жениться, Фред ему часто так говорил… Он отвечал на это тем же веселым детским смехом, которым заливался в школьные годы; Фред называл этот смех «лебозековским».

Но тут с ним случилась неприятность. Его застал со своей женой один плюгавый еврейчик. И поднял шум. Гаэтан был сильней, все бы обошлось, да только во время драки еврейчик умудрился как-то по-дурацки упасть и ударился головой об угол камина… так, в общем, рассказывали эту историю. Фред и на этот раз не подкачал и опять вызволил своего приятеля. Но Гаэтан уже был на заметке у полиции по политическому делу: он немножко перестарался — пристукнул одного наглеца во время празднества в честь Жанны д’Арк, и теперь его забрали на действительную службу и отправили в Африку. Ну, а там радости мало! Алжир вблизи совсем не похож на Алжир в представлении туристов. Зато там он встретил людей, настоящих людей.

По возвращении в Париж о юридическом факультете не могло быть и речи. Прежние друзья от него отвернулись, во всяком случае не проявляли большого восторга при встречах. Мать умерла от новомодной болезни — вирусного гриппа с параличом конечностей. Родственники говорили, что сын свел ее в могилу своим поведением. Только Фред был еще с ним хорош… тоже, конечно, не так, как прежде! Гаэтану пришлось устраиваться самому. Один приятель взял его к себе в гараж, он продавал машины. Теперь Гаэтан попал в совершенно иной мир. В мир спекулянтов. Увидел общество с новой стороны. И, надо сказать, привлекательного тут оказалось мало. Дела шли по-всякому, то хорошо, то плохо. Затем начался период уличного спорта — налеты на помещения профсоюзов, стычки с бастующими рабочими, потасовки на митингах. Хорошо бы все перетряхнуть, не оставить камня на камне, а там видно будет… К тому же лавочка трещит по всем швам, — скандал за скандалом, дело Стависского. И вот Фред и Гаэтан очутились бок о бок на площади Согласия, где дружно кричали: «Долой воров!» Очень весело смотреть, как полыхает в центре Парижа, прямо на улице, машина, которую сам поджег. Да еще когда знаешь, каким путем приобретаются эти машины… Надо было тогда же идти к Елисейскому дворцу… но всюду одна гниль, даже среди демонстрантов были шпики… В районе улиц Ройяль и Риволи гуляли еще два дня: разбили несколько фонарей, подожгли газетный киоск. А затем все пошло к чорту, масонам дали время опомниться, теперь уже демонстрации устраивали коммунисты… Фред сказал ему, что Думерг призвал маршала… А Петэна Гаэтан боготворил в память отца, в память Вердена. Но во Франции не поняли урока Германии. А, кажется, можно бы понять, ведь французы были свидетелями февральских дней. Главари, видимо, боялись повторения этих событий, и деятели национальных партий с беспокойством следили, как подымается волна марксизма. После того как Лаваль стал во главе правительства, казалось даже, что готовится переворот сверху и одновременно изменение курса иностранной политики: разрыв с Англией. Когда Лаваль выдавал замуж дочь, он так трясся, как бы его не укокошили, что обратился за помощью не к полиции, которая совершенно разложилась при радикалах, а к «Королевским молодчикам». Пюжо[443] прикомандировал к нему отряд отборных ребят, с которыми можно было ничего не бояться. Гаэтан был в их числе. Понятно, они издевались: — Хороша Республика! Председатель совета министров выдает замуж дочь, а почетный караул несем мы! — Но, во всяком случае, это подтверждало их догадки о сговоре между главарями «Аксьон франсез» и правительством.

Среди национальных партий шли ужасные раздоры. Некоторые из «Королевских молодчиков» переходили в партию Дорио, которая только что организовалась. Де ла Рок себя окончательно скомпрометировал. Да тут еще нелады между Моррасом и графом Парижским… Гаэтан никому больше не верил. Примерно в это время Фред Виснер и познакомил его с Делонклем, инженером в строительной конторе заводов Пеноэ[444], которого сам знал через генерала Дюсеньера, близкого друга своего дяди. В голове у этого человека, точно лава в вулкане, бурлили фантастические проекты и черным отсветом отражались в глазах. И наглости он был беспримерной… Он окончил Политехнический еще до той войны. Создание нового мира — дело инженеров.

План раскола «Аксьон франсез», который лелеяли некоторые ее приверженцы, твердо решившие переменить методы работы, всячески поддерживали в своих писаниях самые молодые последователи Морраса из Латинского квартала, а среди них у Фреда были друзья. Усиленно говорили о прямом действии, о применении террора. Дело в том, что Народный фронт вырастал в подлинную угрозу, демонстранты, подняв кулак, шагали уже по улицам столицы. Палач Даладье, как его называли, теперь вступил в союз с коммунистами и социалистами. В случае выступления против него можно было рассчитывать на поддержку военных. В начале года появился документ, объявлявший, что коммунисты готовят путч, который начнется с избиения офицеров и их семей, что вызвало панику в армии и даже в самых отдаленных гарнизонах. Известие исходило из штаба маршала Петэна. Целью его было подготовить почву для военного выступления в виде предупредительной меры. Говорили, будто Франше д’Эспере дал свое согласие. С проституированной Республикой будет покончено. То, что удалось немцам, удастся и французам. Приблизительно в эту пору Фред женился. Это несколько отдалило его от Гаэтана. После майских событий 1936 года Гаэтан втянулся в деятельность тайных организаций. Фред не знал точно, чем он там отличился, но Делонкль сказал о нем: «Побольше бы нам таких молодцов, и мы бы справились с большевизмом!» После этого в пламени испанского пожара для Гаэтана вспыхнули большие надежды. Вместе с несколькими членами своей группы Гаэтан получил задание перейти к Франко, где он записался в Bandera fantôme, почти целиком составленную из бывших «Королевских молодчиков»[445]. Очень скоро, в начале 1937 года, Гаэтан Лебозек опять всплыл в Париже; он объяснил своему другу, что по указанию Ирунской резидентуры приехал во Францию для участия в готовящихся операциях. Дело в том, что война в Испании изменила планы организации, и настал момент немедленно применить опыт этой войны для того, чтобы подготовить будущее. В предвидении близких выступлений самой насущной задачей было, конечно, организовать в разных пунктах Франции склады оружия. Кто поставляет оружие — не важно, лишь бы оно было; надо трезво смотреть на вещи…

В те дни Фред очень увлекался политикой. Гораздо больше, чем год назад, когда он находился под некоторым влиянием своего тестя, склонного скорее войти в сделку с правительством. Он бывал у самых различных людей, преимущественно без жены, которая терпеть не могла политики. К тому же она была наполовину еврейкой. Фактически он служил связующим звеном между военными кругами, с которыми вел дела, работая у дяди, и отколовшейся от «Аксьон франсез» группой, куда он рекомендовал Гаэтана; эта группа придумывала для себя различные названия, пока не стала именоваться «Тайный комитет революционного действия» (ТКРД)[446].

Старик Виснер, бывший в приятельских отношениях с князем Р., близким другом графа Чиано[447], несколько раз посылал племянника в Италию для заключения различных сделок. Организация использовала эти вполне легальные поездки для своих целей, и как-то во время пребывания в Италии Фред случайно встретил на улице в одном из ломбардских городов своего друга детства. Гаэтан не сразу подошел к нему, но потом, слово за слово, он рассказал о своей работе. Его отправили на юг, в Ниццу, где он поступил в транспортную контору некоего Дарнана[448], парня что надо! Во время разъездов между Францией и Италией пришлось вывести в расход одного мерзавца, который слишком заботился о своих личных интересах при контрабандной поставке оружия, и вдова подняла ужасную бучу. Никто не знал в точности, что ей известно. И потому причастных к этому делу лиц постарались рассовать по разным местам. Друзья детства вместе сели в Симплонский экспресс[449].

От Гаэтана не укрылось, что Фреду, хоть он, повидимому, и был довольно близко связан с Делонклем, не очень-то нравилось непосредственное участие его школьного товарища в подобных операциях. Когда Гаэтан рассказывал ему о своих подвигах на испанском фронте, о том, как они расправлялись в деревнях с красными, он отлично видел, что на Фреда это не производит должного впечатления. Сами болтают о насильственных мерах, но в конечном счете для них это одни разговоры. Надо самому повариться в этом котле, чтобы понять, что это такое. Совсем иначе начинаешь смотреть на человеческую жизнь. Когда он чуть не влип с тем незадачливым мужем, он в первую минуту думал, что долго будет казнить себя за убийство человека. Но затем все обошлось, и получилось даже вроде как со щенком, которого бросили в воду, — потом он уже не боится воды. Вернувшись в Париж, Гаэтан стал часто заходить на авеню Анри-Мартен и опять сблизился с Фредом. Сблизился настолько, что они даже отправились в машине Фреда, — причем за рулем сидел сам Фред, — в ту июньскую экспедицию, в Баньоль-де-л’Орн, в результате которой были убиты два итальянских социалиста. По старой привычке втравливать своего школьного товарища во всякие истории, Гаэтан и тут поддался искушению и впутал Фреда в это дело. Фред не подозревал, во что может вылиться их поездка, но не выказал своего недовольства. Что делать! Раз надо, так надо… Но на такие дела есть подходящие люди: какому-нибудь Лебозеку терять нечего, ну, а для Фреда — это не так просто, могут пойти разговоры, чего доброго приплетут еще дядю, а у него заводы, работающие на оборону…

После этой экспедиции он стал избегать Гаэтана. Особенно, когда в сентябре произошел взрыв на площади Этуаль и все прочее, когда был обнаружен склад оружия и сделали обыск у Делонкля. К счастью, Фред не был болтлив и, в противоположность Гаэтану, любившему поражать его рассказами о своих подвигах, не хвастался хотя бы той ролью, которую играл в подготовке мартовского дела в Клиши, когда предоставил в распоряжение Делонкля рабочих североафриканцев с виснеровского завода, нанятых по рекомендации «Солидарите франсез»[450]; несколько дней спустя один из них сцепился с бастующими рабочими на Севастопольском бульваре, попал в полицию и не сумел держать язык за зубами. Услышав имя Виснер, полиция не дала делу хода, но дядя был поставлен в известность. Он заговорил в повышенном тоне: неужели в префектуре не понимают, что на заводах такой элемент необходим. Нельзя же зависеть от своих рабочих! Но это не помешало ему как следует намылить голову племяннику. Возможно, что все бы и утряслось, но в то лето национальные партии перегрызлись между собой. Дорио, Тардье, Поццо ди Борго[451] решили покончить с де ла Роком, который был разоблачен как агент полиции. В ТКРД многие были из «Боевых крестов»; то ли кто-то из них, то ли сам де ла Рок, но так или иначе правительству донесли о заговоре. Во всяком случае, к концу ноября министерство внутренних дел официально сообщило о существовании кагуляров, как подпевающая Даладье левая печать нелепо окрестила ТКРД, и Делонкль был арестован. Снова раскопали старые дела, которые уже давно были сданы в архив. Кучу людей отправили в тюрьму, других взяли в оборот, в том числе и Лебозека, но его скоро отпустили, так как он просто состоял в списках организации и никаких определенных дел за ним не числилось. А этот болван не нашел ничего лучше, как назвать поручителем Фреда, которого ничуть не обрадовало, когда инспектор полиции учинил ему допрос, правда, в крайне вежливой форме.

Но тут, как на грех, докопались до дела братьев Роселли[452], тех самых итальянцев из Баньоля. Кто выдал Бувье и Юге? А начав с них, добрались до Форана, Пюире, Жакюбье, Тенайля… Любо дорого смотреть, как они выдают друг друга! Филиоль[453] и еще один «неизвестный» скрылись. В газетах появилась фамилия Гаэтана; и что всего неожиданнее, ему не только приписывали определенную роль в убийстве в Баньоль-де-л’Орн, но о нем упоминали и в связи с убийством итальянского торговца оружием. Откуда могли просочиться такие сведения? Ни один из участников первого дела не был замешан во втором. Лебозек смотал удочки. Он скрывался то тут, то там, главным образом у своих друзей франкистов. Его прятали в избирательном округе Лаваля у некоего крупного фабриканта, который, как говорили, частично финансировал деятельность Делонкля. Гаэтан думал: ну и везет же Фреду! Только я один и знаю, кто тогда сидел за рулем в серой машине! Многим надо было помочь исчезнуть, а это не так просто. Аресты следовали один за другим. Гаэтан притаился.

Два года прожил он так, словно в воду канул. Во время Мюнхена у него мелькнула надежда: война! Он мечтал о ней, так как был теперь убежден, что с Республикой, евреями и всем прочим не покончить домашними средствами. Кроме того, из разговоров с Делонклем, с лавалевцами, с военными он убедился, что Франция неспособна отразить натиск немецких войск, пресловутого вермахта, напичканного гитлеровской мистикой. В этой мистике он нашел много такого, что увлекало его в юности: война против идей Французской революции — общая цель с приверженцами Морраса; но тут ее провозглашали гораздо громогласней, опираясь на армию, и от имени многотысячной массы. Видя раскол в национальных партиях, бесконечные доносы, малодушие членов организации, попавших в руки полиции, Гаэтан пришел к заключению, что рассчитывать на французов не приходится, что, в конце концов, все их труды, склады оружия, уцелевшие организации по-настоящему принесут пользу только в тот день, когда всем этим будут распоряжаться иностранные парашютисты, которые расчистят путь войскам неприятеля. Одновременное вторжение немцев, итальянцев и испанцев, — да ведь это же совсем как в 1815 году[454]! В конечном счете граф Прованский[455] именно таким путем стал королем Франции. Возможно, что Гаэтан мечтал не столько о восстановлении королевской власти в лице графа Парижского, сколько о поражении проституированной Республики. А потом, хоть Франко и не восстановил на престоле Альфонса XIII, все же Франко… Кто мог бы сыграть роль французского Франко? Э, там видно будет… Франше или Петэн, но они старики; были у Сабиани[456] и такие, что делали ставку на Дорио.

Итак, Гаэтан не разделял восторгов своих друзей, когда Мюнхен как будто бы устранил опасность войны. Прежде всего это означало, что для него еще не скоро кончится такая жизнь и он, Гаэтан, еще долго будет в тягость то одним, то другим. Многие из его ближайших приятелей были арестованы. Он все время жил под страхом, что кто-нибудь его выдаст. В начале лета он опять участвовал в каких-то довольно темных делах на заводе, куда его устроили сторожем. Там как раз бастовали; во всем обвинили коммунистов — это было очень ловко организовано специалистами-провокаторами. Главари ТКРД сидели по тюрьмам, а те, что были на свободе, тряслись за свою шкуру, боялись, как бы не тронули маршала (которого из двух?), — и люди, очутившиеся в положении Лебозека, искали прибежища у самых отчаянных элементов, среди которых были и немцы. До тех пор, пока на Лилльской улице функционировало германское посольство, они кормились при нем. Но вспыхнувшая война приносила Гаэтану одно разочарование за другим. Моррас боялся пикнуть… Ладно, он старик, никто не кинет в него камень! Но что творится вокруг, господи боже мой! Многие члены организации, которых Гаэтан считал стойкими, безропотно явились на призывной пункт и были отправлены на фронт. Они пошли воевать за англичан, и им простили их прошлое…

— А ты почему не пошел? — спросил Фред своего гостя, который усиленно мылился в ванне.

Из мыльной пены раздался лебозековский смех. — Нет, шалишь, я не дурак. Кое-кто таким образом попался в сети! Здесь не так, как при рыбной ловле, наоборот, мелкую рыбешку, вроде меня, обязательно схватят? Явиться, как идиот, в свой полк, то есть к жандармам Даладье! Нет, теперь я на эту удочку не попадусь; знаю, знаю, говорят, он изменил политику… А потом, скажи-ка, когда Гитлер выиграет войну, ты себе представляешь? Ведь те, кто не пошел воевать против него… ведь они будут задавать тон, они окажутся спасителями Франции!

— Так, значит, ты мечтаешь о политической карьере? — Фред говорил все тем же холодным тоном. Гаэтан вылез из ванны.

Теперь он начал рассказывать, как выглядит война, если смотреть на нее глазами дезертира. До ноября, даже до декабря он еще кое-как перебивался… Но потом таким, как он, туго пришлось. Самое страшное, что, раз ты прячешься, тебя могут принять за коммуниста. Трудно найти постоянную работу: надо получить броню… Ты не мог бы мне достать броню? А то… Ему пришлось кочевать от одного к другому. У многих ведь есть поместья, там можно притаиться, и все шито-крыто… помогаешь по хозяйству фермерам… Но в конце концов всех одолевал страх. Вначале Гаэтан верил в блицкриг. Конечно, бездействие может прекратиться в любую минуту, но люди изнервничались. Каждый раз ему довольно прозрачно намекали, что согласились приютить его только временно. У одного, видите ли, дети, у другого теща, жена боится. Ты себе и представить не можешь, чего только не придумывают, когда хотят избавиться от человека…

— Послушай, неужели ты мне прикажешь опять влезать в ту же рубаху? Я немножко поотощал, твои рубашки будут мне как раз впору… Ах, нет, нет, дай попроще. В шелковой, пожалуй, примут за гангстера! Ты не поверишь, но сабианиста можно узнать по манжетам… Вот эта как раз то, что надо. Ах, нет; на ней вышита метка: Виснер — это не плохо, а «Ф. В.» отдает бошем, понимаешь? Точно Вейдеман[457]. Ты знал этого убийцу! Странный парень… немножко индивидуалист, это его и погубило.

— У меня все белье меченое; может быть, тебя зовут Франсуа Ватлэ… это фамилия бельгийская.

— Ну, если меня сцапают, пеняй на себя. Ты, конечно, считаешь, что Вейдеман был просто убийцей. Это, знаешь ли, как посмотреть… Не мешало бы попросить у тебя и костюм. Не выставишь же ты меня за дверь в таком барахле?

Фред открыл гардероб; в нем аккуратно висели костюмы, плечи были прикрыты от пыли. Гаэтан восхищенно присвистнул: — Ты, я вижу, стал коллекционером. Послушай… да нет, лучше сам выбери: мне не хочется брать у тебя любимые вещи…

Однако это не помешало ему тщательно выбрать ботинки, носки и все прочее… он не стеснялся. — Мне только одно нужно: не очень броский пиджак, понял? Можно, я воспользуюсь твоей бритвой, пока ты будешь доставать? Вот это правильно, ты употребляешь честную старую бритву, а не всякую механическую дрянь…

Фред, ни слова не говоря, положил на плетеный стульчик серый костюм. Обернувшись, он увидел в большом зеркале отражение Гаэтана и удивился: до чего же этот взрослый мужчина в кальсонах похож на мальчика, говорившего: отдай мне твой галстук, а не то вздую! И начиналась драка, да еще какая! Гаэтан брил теперь щеку снизу вверх, против шерсти, попрежнему рыжей, как огонь. Он сказал с мечтательным видом: — Все теперь стали лицемерами… человеческая жизнь… это я Вейдемана вспомнил… Человеческой жизни сейчас грош цена! Только есть такие, которые никого еще своими руками не убили… понимаешь? На чем основано их чистоплюйство, их щепетильность — это другой вопрос. Пацифистские бредни! Гнилой век! В действительности сильные народы… У тебя нет камня? Я порезался… вот здесь, видишь? Спасибо… В прежние времена… в эпоху итальянского Возрождения… Ты что, удивляешься? Представь себе, я за эти месяцы много книг перечитал. Да, да, некоторое время я скрывался у одного академика: он меня завалил книгами. Прежде всего собственными. Не могу сказать, чтоб это было весело. Но старик любил Стендаля. Ты читал Стендаля? Не «Пармскую обитель», а эти сумасшедшие истории: «Ченчи», «Аббатиса де Кастро» и там еще другие. Ну и интересные же были типы в эпоху Возрождения! Предрассудками они не страдали, а? Ты читал про Малатесту, Сигизмонда Малатесту из Урбино[458]? Помнишь историю с тем парнем, что сбывал нам оружие втридорога?.. Представь себе, его фамилия была Израэлит[459]. Как нарочно. В Северной Италии я познакомился с мелкими фашистскими главарями на местах… Я все время вспоминал их у того академика, а его забавляло, что я так интересуюсь людьми шестнадцатого века, и он снабжал меня историческими книгами. А Малатеста, как там ни верти, немногим отличается от Вейдемана, только Вейдеман — я уж тебе сказал — Вейдеман индивидуалист… Малатесту кровь не смущала, так ведь? Но он применял насилие не потому, что ему это нравилось, а ради великих дел; такой, как Малатеста, возводит памятники, которые живут в веках; народ, предоставленный самому себе, никогда не взялся бы за их сооружение, а Малатеста любил прекрасные произведения искусства. Что же от него осталось: злодейства или величие? Если бы не памятники, это был бы только Вейдеман, а вот он… оставил памятники. У него была любовница, по портретам она, на мой вкус, пожалуй, слишком востроносенькая, он приказал начертать ее и свое имя, их переплетенные инициалы во всех церквах. Папа из себя выходил от злости… Ты никогда не видел Фариначчи[460]? Это уже самый что ни на есть цвет у Муссолини… Ах, я дурак! Да ведь я как раз шел от него, когда встретил тебя, ну конечно же. Я часто думал о том, как нас опять свел случай, тогда в Италии… сам понимаешь, эти два года у меня хватало времени на раздумье! Случай — это все. Только ты один и знаешь, что я участвовал в этом деле и в убийстве братьев Роселли тоже…

Он прервал свою речь. — Это еще не все, мне нужен галстук! Отдай твой, не то вздую! — и он вытащил галстук Фреда из-за жилетки. Фред вздрогнул, но это была только старая шутка. Он снял галстук и отдал гостю: не все ли равно, какой отдавать? Галстук был от Шарве[461]… Завязывая его, Гаэтан прихорашивался перед зеркалом.

В костюме Фреда у Гаэтана был очень авантажный вид. Фред глядел на него и думал: болтай, болтай, голубчик, меня ты Стендалем не запугаешь. Он сказал: — Вот этот носовой платок хочешь? Или он, по-твоему, немного дамский?

— Сойдет! — Гаэтан с ловкостью профессионального фокусника поймал платок на лету. Кажется, сейчас тряхнет, и платок развернется флагом. Лебозек обильно смочил лицо одеколоном. Сразу видно, что пользуется чужим добром.

— Я полагаю, что ты хочешь получить деньги… — сказал Фред.

— Ясно! Не вытолкаешь же ты меня на улицу таким франтом и без гроша в кармане. Нет, пожалуйста, чек мне не нужен. Ты что, с неба свалился?

— Боюсь, что у меня при себе не так много… Я не предусмотрел твоего визита… Десять тысяч довольно?

Гаэтан выхватил у него из рук бумажник с быстротой и нахальством заправского жулика. И сунул нос внутрь. Фред запротестовал. Ну, что за манеры?

— Вам, милая барышня, такие манеры не нравятся? Я привык сам себя обслуживать. У тебя пятнадцать кредиток… Я предпочел бы двадцать… но как-нибудь обойдусь и пятнадцатью… Подумаешь, что случилось! Зайдешь завтра с утра в банк, а не то займи у своего швейцара! Надеюсь, он поверит тебе в долг. Скажи, ведь это же не твоя жена? Красивая бабенка… ах, да, это та самая киноактриса, как ее звать-то?

Фред вырвал у него из рук карточку Риты и бумажник. — Это тебя не касается… а теперь марш отсюда…

— Его милость выставляет меня за дверь? Так скоро? А еще друг детства! Послушай, Фред, если ты полагаешь, что я пришел ради пиджака и пятнадцати тысяч…

— Ну, говори, что тебе надо, только поскорей… Я ложусь спать, мне к семи утра на завод.

Гаэтан скорчил сочувственную мину. Бедный мальчик! Так рано? Вот завод-то как раз ему и нужен. Не может ли Фред устроить ему работу у дяди на заводе, — не хочется ведь существовать на чужой счет! Он только и мечтает жить, ни от кого не завися…

— И речи быть не может, — сказал Фред. — Прежде всего взять на работу в военное время не так просто, как ты думаешь… а потом, уж поверь мне, сейчас лучше не собираться в кучу… у меня тоже всякие неприятности, рассказывать о них не стоит, а тут еще завод, полиция всюду нос сует из-за…

Жаль. Ему, Гаэтану, очень бы не хотелось обирать старых друзей. Он устал говорить «спасибо».

— Ты спрашиваешь: почему я не воспользовался мобилизацией и не легализировал свое положение? Даже если бы я полагал, что все пройдет гладко… Неужели тебе не мерзко, что люди, которые пели одну песню, теперь затянули другую?

— Взял бы пример с Делонкля… ты знаешь, что он работает в министерстве вооружения с Дотри[462]?

— Нет, не знал. Но Делонкль… оставим лучше его в покое, у него, вероятно, есть свои основания. Это настоящий человек. Он знает, чего хочет. Надоело мне слушать, как приходят в ужас от того, что для него главное — взорвать Республику, а с кем, все равно: Гитлер — так Гитлер, Германия — так Германия… Это настоящий человек. Оставим его в покое. А вот все прочие… Дрожат от страха, как бы тебя не накрыли у них в доме. А взять и выгнать на улицу не решаются, знают, что еще свежо в памяти, как… Трусость, мой дорогой, никого не красит, а французская буржуазия, уж поверь мне, вся просто трясется от страха… Вчера еще эта сволочь лебезила перед Абецем… добивалась приглашения в Веймар… а сегодня все как затвердили: помилуйте, у моих детей всегда была английская няня! Сейчас они мечтают, чтобы Рузвельт… ты бы послушал их полгода назад! От одного имени Рузвельта их тошнило, а сейчас…

Он явно не собирался уходить. — Ну как, надумал? — сказал он. — Какое там ни на есть местечко для меня у Виснера должно найтись… — Фред начинал злиться. — Ведь я же тебе сказал… — Намеки Гаэтана его раздражали. Лебозековский смех звучал теперь горько. Гаэтан считал, что французская буржуазия неблагодарна не только вообще, но и в частности.

— Ты вспомни Шотана… Мы были еще подростками, у нас тогда сердце замирало: статьи Додэ, шофер Бажу, та ужасная история с полицией, мальчишка, убитый из-за отца, и как мы тогда возненавидели Шотана, — ведь он был во всем виноват. Так, а теперь у нас в разгар войны создан новый кабинет, Шотан в нем заместитель председателя… а «Аксьон франсез» и Моррас молчат! Ведь в тридцать четвертом году мы готовы были биться насмерть на площади Мадлен, под каштанами Елисейских Полей из-за того, что Кьяппа убрали из префектуры… а теперь… этот самый Кьяпп голосует за Рейно, а следовательно, и за Блюма. Ты понимаешь, что это значит? Ведь нас надули. Нас, меньшую братию… а мы отдавали делу и молодость и всю душу… так вот, я тебе и говорю: нужно все смести к чорту… и немецкая армия это сделает… Чего ты такую физиономию скорчил? Иным прочим я этого говорить не собираюсь, а ваш брат заводчик всегда из воды сухим выйдет, так ведь?.. — Вот пристал! Гаэтан тронул своего приятеля за рукав: — Если, конечно, старые грешки не выплывут, раньше чем…

Фред был не из тех, кого легко запугать. И он знал что Гаэтан уважает только грубую силу. Он весь напрягся, точно едва владел собой от ярости, да, собственно говоря, он и действительно был разъярен. С неожиданным вызовом он сильно толкнул своего гостя рукой в плечо.

— Уберешься ты к чорту, да или нет? — Ну, ну, ну… — Гаэтан увернулся от удара, но тут же схватил своего «друга» за руку. — Ах, тебе, милочка, подраться захотелось? Думаешь, раз я отощал так… видно, забыл, что со мной шутки плохи… даже если в данный момент ты больше в форме и можешь взять весом. Да такой человек, как я, всегда над вами, неженками, верх одержит… Что-то такое в нас сидит… может быть, злость… а может быть, нам терять нечего… Вы и перед рабочими поэтому пасуете! А потом, ты сам понимаешь, голыми руками я драться не буду… здесь судей нет… Ты меня знаешь, я не побоюсь запрещенных приемов, в таких делах я правил не соблюдаю! Дурак, оставь в покое свой револьвер, думаешь, я не вижу, как ты его нащупываешь… Ты, как идиот, сам мне выболтал, что у тебя всякие неприятности… и тебе сейчас совсем некстати, чтоб полиция совала нос в твои дела… значит, ты не укокошишь меня здесь, у себя дома, а? Что мне от тебя надо? Не так уж много — работы. Хочешь, я тебе докажу, что ни капли тебя не боюсь? Вот, гляди… я раздеваюсь.

— Это что еще за шутки?

— Ведь не выгонишь же ты меня на улицу в такую темь, да, кроме того, на авеню Анри-Мартен и неспокойно… шатаются какие-то проходимцы, а? Я сейчас, как паинька, лягу в постельку, да, радость моя. Теперь я помылся. Спать буду, как убитый. Если тебе охота, приди полюбуйся, можешь сколько душе угодно потрясать кинжалом над своим спящим гостем и обдумывать злодейские планы… Да, да, да! Когда я начну храпеть, ты разок-другой меня встряхни, и я тут же перестану… Разбуди меня во-время, главное, чтобы из-за меня не опоздать на завод… я пойду с тобой, ты меня представишь…

И, заливаясь самым заразительным лебозековским смехом, он сел и стал спокойно снимать башмаки. — Кроме всего прочего, у меня превосходные документы, — сказал он. — Я тебе покажу: все, что требуется, даже свидетельство о прививках. Да и пора уже обзавестись постоянным местожительством, особенно ввиду переписи, назначенной в ночь на второе апреля, — ты слыхал? И для тебя и для меня лучше, чтоб я устроился к тому времени в другом месте. Сам понимаешь, ведь я могу остаться без продовольственных карточек… тем более, что с первого сентября отменяется коммерческий шоколад… — Он располагался на белом кожаном диване. — Послушай, у тебя найдется лишнее одеяло? — Ничего не поделаешь, приходится набраться терпения и принять неизбежное зло. — Пижаму дать? — Нет, знаешь, я обычно сплю голышом… — Фред смотрел, как он укладывается, и думал: если поддаться искушению, изгадишь к чорту диван… от «Гермеса»[463]… свиная кожа; крови натечет… Гаэтан заложил под голову свои мускулистые руки, — подмышками видна была густая растительность, — и зевнул. — Ах, да! Вспомнил! Ее зовут Рита Ландор… Верно? В каком же это фильме я эту красотку видел?.. Что-то там насчет Гибралтара… Она играла шпионку, и сложена же, я тебе скажу!

VIII

Тома Ватрен решил сам объявить министру о своем предстоящем браке, поступить иначе было невозможно, этого требовало простое приличие. Он распорядился об оглашении уже на следующий день после визита к госпоже Дюплесси, которая расплакалась и сказала, что ей остается одно утешение — ее дорогая Мюгетта. Следующим шагом было познакомить Ядвигу с мадемуазель Корвизар. Хотя Ватрен и делал вид, что ему наплевать на «мнение света», в душе ему было бы очень неприятно, если бы его секретарша встретила это известие в штыки. Он привык к ней; к тому же боялся всяких осложнений; а по романам, когда пожилой человек женится на молодой, он всегда наталкивается на недовольство домашних, так ведь? Кроме того, полагается, чтобы старые девы… Но с Маргаритой все обошлось по-иному. Женитьба патрона делала его как-то человечнее в ее глазах, Ядвига ей понравилась: не очень красивая, застенчивая; Маргарита надеялась привлечь ее на свою сторону, а может быть, даже и подружиться с ней. Ей важно было иметь союзника в ком-нибудь из домашних господина Ватрена, кто заступился бы за нее, а в случае необходимости отвратил бы гнев патрона, — дело в том, что Маринетта дала ей еще новые задания, и она иногда опаздывала на работу.

Свадьба была назначена на середину апреля. Ватрен думал поселиться с женой недалеко от Парижа, на своей дачке, которая стояла заколоченной со дня смерти Люси. Вьющиеся растения так заплели все окна и двери, что теперь придется прокладывать себе путь топором…

— Странный вы человек, Ватрен! — сказал министр. — Затеять такое дело да еще в такой момент…

И, однако, он тоже встретил эту новость доброжелательно, потому что недавний отказ адвоката от совместной работы оставил у него неприятный осадок. Женитьба же как будто объясняла все, а политические соображения Ватрена он счел просто благовидным предлогом.

— В такой момент! Я демобилизован… Так неужели же откладывать до мирного времени? В моем возрасте каждый день на счету…

Если министр сказал «в такой момент», он имел в виду весьма определенный момент. Ватрен не учитывает обстановки. Председатель совета министров как раз сейчас отправился в Лондон, куда Дарлан, Вюильмен[464] и Гамелен выехали еще до него. Поль Рейно хочет попытаться получить от англичан то, в чем они все время отказывали Даладье. Он даже не взял Даладье с собой на союзный военный совет под тем предлогом, что тот все еще хромает после падения с лошади и ему вредно лететь. Даладье рвет и мечет и всем, кому не лень слушать, говорит, что Рейно продаст нас Англии или что-то в этом роде… Словом, сегодня или завтра должен наступить поворот в войне. А вы в такой момент рассказываете мне о диком винограде у себя на даче…

Министр улыбался. Жизнь идет своим чередом. — Вы познакомите меня со своей невестой? — Он посмотрел на Ватрена: держится еще совсем молодцом, вот только физиономия… Ну, что ж, пусть еще несколько лет порадуется жизни! Министр помнил первую жену господина Ватрена: Люси всегда была с суфражистским душком.[465] Несомненно, что Ватрен полевел под ее воздействием. Интересно, какое влияние окажет на него вторая жена? Молоденькая…

— Надеюсь, ваша дульцинея не коммунистка?

Ватрен рассмеялся: — Какое там! Провинциалочка, отец был врачом. — Тучи явно рассеивались. Министр захотел показать адвокату, что он не сердится на него за отказ, тем более, что сейчас это уже не имело значения, раз министром внутренних дел стал Анри Руа, и рассказал ему новость, которую пока еще придерживают в «Континентале», но, по всей вероятности, сегодня уже объявят: по требованию французского правительства, предъявленному ещё Даладье, Москва отзывает своего посла. Господин Суриц[466] уже не persona grata[467]. — Возможно, что на его место не назначат никого!

Ватрен встревожился. Ведь это же новый шаг к разрыву с русскими… — Послушайте! Мы перехватили телеграмму, отправленную господином Сурицом, — обращение русской колонии в Париже к Сталину, в котором говорится об англо-французских поджигателях войны! Ведь это же недопустимо! — Так-то оно так… Но последствия…

— Слушайте, Ватрен, когда Рейно показал нам текст декларации нового кабинета, там не было ни слова о России. Это мы с Манделем потребовали, чтобы он прибавил фразу, которая клеймит позицию Москвы… Что там ни говори, а этого выражения Сурица я не мог переварить: англо-французские поджигатели войны! Это что ж, выходит, что на Польшу, на Финляндию напали мы?

Ватрен слушал с совершенно бесстрастным лицом. — Неужели это выражение не оскорбляет вашего патриотизма? Англо-французские поджигатели войны! — Да, Ватрен был оскорблен в своем патриотическом чувстве. Но, может быть, не самим выражением, как таковым. От предыдущего свидания с министром у него осталось чувство глубокой тревоги — все эти планы генерального штаба насчет Бельгии, Швеции, Кавказа… Да, его патриотизм не мирился с мыслью, что в этом выражении может быть хоть доля правды. Министр сказал с раздражением: — Ну, и желчный же у вас патриотизм, Ватрен: вы вечно готовы критиковать родину! Я вам сто раз говорил: если бы это зависело от меня, хоть на миг зависело бы от меня, мы бы продолжали традиционную французскую политику — политику союза с Россией. Но нельзя же быть в плену отживших понятий. Против фактов не пойдешь. А что касается Бельгии, Швеции… военные считают, что сейчас самое желательное — это германская агрессия на каком-нибудь новом фронте. Тогда Гитлеру пришлось бы распылить свои силы, а у нас была бы возможность дотянуть до августа. Дотри считает, что ввиду необходимой реорганизации производства мы не можем рассчитывать до конца лета на получение оружия и боеприпасов, чтобы начать выпускать нужное количество танков в октябре…

Да Ватрен просто не в курсе. И министр осветил ему историю вопроса. Существует два противоположных течения: одни — за непосредственное наступление, которое принудило бы Гитлера перегруппировать свои силы, если только мы не прибегнем к каким-нибудь маневрам и таким путем заставим его потерять терпение и взять на себя роль агрессора, что выгодно для нас и в стратегическом и в дипломатическом отношении; другие — за блокаду, которая тоже может вывести врага из терпения, что весьма желательно… Рейно склоняется ко второму плану. Пока еще не решено, какой блокаде отдать предпочтение — отрезать врага от руды или от нефти. Вот почему председатель совета министров вызвал Вейгана, и теперь его ждут со дня на день.

— Хотите знать мое мнение? Рейно всецело за скандинавский вариант. Колеблются англичане. Или, точнее говоря, англичане хотели бы минировать норвежские воды уже после минирования рек в Бельгии и Эльзасе… а наш генеральный штаб опасается, как бы эта операция не вызвала германских контрмер на нашем фронте до того, как у нас будет возможность ответить… Собственно, на этом Даладье и споткнулся. Понимаете, в чем дело: Тиссен[468], рейнский стальной магнат, у которого заводы были отобраны в пользу Геринга, перешел на нашу сторону. Вы знаете, что он близок с Виснером… Они вместе вели дела еще до четырнадцатого года… тогда этот крупный заводчик был связан с Берлинским учетным банком… Но вы еще слишком молоды, чтоб это знать! Словом, именно через Виснера мы в конце августа получили сведения о подлинных настроениях Тиссена… Монзи было передано письмо… Тиссен, нашедший приют во Франции, убедил Рейно, что немецкая промышленность задохнется без шведского железа… Гитлер не сможет продолжать войну. Вы знаете, что в Швеции главные залежи железной руды — на севере; для вывоза ее существует только один путь — Балтийское море, большую часть года закрытое льдами… Руда должна идти через норвежский порт Нарвик, свободный от льдов круглый год благодаря теплым течениям. Значит, надо нажать на Норвегию… Это мысль не новая, с самого начала войны повсюду дебатируется вопрос, как поступить — помешать ли вывозу руды или же перехватить ее на море. Во время финской войны мы склонялись к непосредственному вмешательству, но после ее неудачного исхода Гамелен высказался за то, чтобы спровоцировать Германию на выступление, которое дало бы нам возможность вмешаться. Он думает, что нажим англичан на Норвегию, будь он более очевиден, более демонстративен, мог бы толкнуть Гитлера на такой необдуманный шаг… Видите ли, Рейно совершенно явно хочет отделаться от Гамелена, которого считает ставленником Даладье… Но здесь, кажется, все единодушны: Гамелен думает, что норвежская операция выгодна в стратегическом отношении, ибо тогда силы Германии будут раздроблены, но он все же остается при своем прежнем убеждении, что ворота в Германию — Дунай… Рейно же думает, что решающее значение имеет сырье. Должен сказать, что я лично придерживаюсь старого правила: демонстрировать свои силы, даже если не собираешься их применять, — и, значит, в данном случае я тоже на их стороне. Не надо забывать, что Италия — постоянная угроза для нас. Рейно, правда, попытался отвратить удар дипломатическим маневром, вернув в кабинет Монзи по совету Даладье, а по совету Манделя он собирается взять к себе в помощники Бодуэна[469], который недавно высказался в своей статье за переговоры с Германией. Но князь Р. передал Виснеру слова Чиано, грубая откровенность которых наводит на размышления: «Я знаю моего тестя, он не будет с вами воевать, пока у вас есть шансы на победу». Что вы на это скажете? Если мы заговорим с Норвегией в полный голос, то, пожалуй, Италия да и другие нейтральные страны усомнятся в чересчур распространенной легенде о германской инициативе.

Ватрен слушал эту речь, звучавшую так, словно министр старался оправдать в его глазах политику правительства и свое участие в ней. Но не странный характер этого отчета поразил Ватрена, а явно выраженное желание, правда, высказанное как бы от лица генерального штаба, но все-таки не только от него… чтобы возникли новые очаги войны. Уже десять дней, как бакинский проект отошел на задний план, а Бельгия уступила место Норвегии… но неужели же этот государственный деятель не понимает, что говорит? Ведь только что он сам спрашивал Ватрена, не оскорблено ли его чувство патриотизма, когда говорят об англо-французских поджигателях войны…

Ватрена огорчало до глубины души не то, что это говорят. А то, что так оно и есть. Он смотрел на министра, на этого умного человека, на бывшего сподвижника Клемансо, который в душе осуждал политику Мюнхена и ждал, чтобы пришло его время, — такое время, когда Франция покажет себя, — ведь этого человека он, Ватрен, всегда считал настоящим патриотом. Конечно, Франция прежде всего… но Ватрен думал, что сейчас творятся такие дела, от которых может потускнеть ее светлый образ. Где-то собираются заправилы и решают за нас: Рейно, Дарлан, Гамелен, Чемберлен, Черчилль… Простой шахматный расчет: кем пойти — бельгийским конем или норвежским слоном? Чисто теоретические выкладки, и вдруг… Но это и есть война. Можно ли действовать иначе? Может быть, я просто глуп? Ватрен задавал себе вопрос: не правильнее ли будет усомниться в себе самом, в своих собственных суждениях о таких сложных делах, а не в своем собеседнике? Столько лет они были в самых дружеских отношениях, правда, министр усвоил несколько покровительственный тон, но все же у них были самые дружеские отношения, откровенность в разговорах. В трудные минуты министр всегда с ним советовался…

— Могу я просить вас быть свидетелем у меня на свадьбе, господин министр? — неожиданно для себя самого спросил он неуверенным голосом. Для этого он пришел и вот теперь сказал то, что хотел. Почему же ему вдруг стало так противно?

— Ну, конечно, дорогой друг! — ответил министр. — А в какой мэрии это произойдет? В Уазе или в Париже, в вашем квартале? Мне было бы гораздо удобнее в Париже… при теперешних событиях.

Он подумал: пятнадцатое апреля… Какой это день? Понедельник… Сегодня двадцать седьмое, у нас среда… так, и понедельник через две недели… Что-то с нами будет через две недели!

IX

— Как мы низко пали! — такими словами главврач встретил известие о том, что премьер-министром стал Поль Рейно. Голосование палаты вызвало жаркие споры в офицерской столовой. Вообще же в дивизионном санотряде больше интересовались футболом, чем политикой. Главной заботой Давэна де Сессак было снискать благосклонность командующего 9-й армией, в распоряжении которого они находились в настоящее время. Злые языки утверждали, будто главврач по всяким пустякам посылал к нему связных и выбирал для этого особенно видных молодцов.

Такие разговоры очень сердили Партюрье. Ну, разве это дело — сплетни в армии! Тем более, что на генерала Корапа, который показал себя в Марокко, возлагались большие надежды. Он принадлежал к плеяде Лиотэ. К счастью, сплетнями занимались только офицеры. Ребятам из взвода Партюрье и без того хватало дела — они пользовались хорошей погодой для всякого рода учений. Взять хотя бы обращение с палаткой-медпунктом.

Огромная палатка, почти таких же размеров, как ярмарочный балаган, предназначенная для размещения раненых, для перевязок и даже для операций. Здесь распоряжался толстяк Фенестр, его как хирурга палатка интересовала больше всего остального. Сначала попробовал раскинуть палатку первый взвод, премоновский; санитары Партюрье, выстроившись вокруг, следили за каждым движением, чтобы не упустить ничего. Прежде всего надо вбить колышки, согласно указаниям на рисунке, затем приладить веревки, брезент… все это на земле, а потом разом — хоп! И вся палатка в готовом виде стоит на месте. Понимаете, действовать надо быстро: прибываешь на место, раненые уже ждут… Первый взвод провозился сорок пять минут, а полагалось на всю процедуру двадцать.

Фенестр хлопотал, указывал, как разместиться, как все расположить внутри палатки, чтобы можно было работать в наилучших условиях. Сорбен скептически поднял брови над узкими глазами и с озадаченным видом поглаживал подбородок: — Как по-вашему, а, Партюрье?

— Ну, господин лейтенант, мои быстрей управятся! Вы ведь знаете, студенты, хоть они, конечно, не моряки, но все же…

— В этом я, Партюрье, не сомневаюсь, ничуть не сомневаюсь… но только я не пойму, что это за война? Просто не могу себе представить, чтобы в ту войну, в нашу войну, можно было вот так, в разгар сражения заниматься такими фокусами. Да ведь нас бы засыпали снарядами! Это же самоубийство…

— Теперь не четырнадцатый год…

— Весьма глубокомысленное замечание, Партюрье! А я от себя прибавлю: теперь сороковой год! Все-таки мне очень хотелось бы знать, на каком расстоянии от врага мы будем заниматься этой акробатикой…

Партюрье же больше всего хотелось, чтобы его взвод поставил рекорд. И в самом деле, они потратили полчаса с небольшим… И теперь стояли вокруг вспотевшие, недовольные тем, что им не удалось справиться быстрей; Жан де Монсэ оправдывался за всех перед начальством: — Господин военврач, это потому, что в первый раз; теперь мы наловчились. Вот увидите!

Надо было освоиться с целой кучей приспособлений. Чего только не таскали с собой в машинах! Видите ли, дивизионный санитарный отряд нам кажется чем-то огромным, но по сравнению с дивизией… Соседняя мотодивизия на нашем левом фланге была перегруппирована. В 1-й армии остались очень довольны результатами. Ведь эта дивизия уже не у Корапа, а у генерала Бланшара[470]. Вы только представьте себе, сколько километров займет такая мотодивизия еще до того, как она тронется с места! Между машинами надо соблюдать дистанцию не меньше тридцати метров: ну, так на это требуется сто десять километров, уж это во всяком случае. Сто десять километров? Вот это да!.. А мы когда двинемся? Ребята обступили Партюрье, глаза у всех горели. — Сто десять километров! Вот покатится такая игрушка…

Приказа ждали со дня на день… Наконец-то мы увидим танки! Те, кому не пришлось побывать в Сиссоне, сгорали от нетерпения. А потом, уже несколько дней в газетах помещали снимки английских танков, двигавшихся где-то по французской земле. Вообще в газетах все больше и больше говорили об английской армии. Разве не обидно? Точно у нас своих танков нет!

А с выступлением их надули. Оба взвода и почти весь обслуживающий состав погрузились на машины, запаслись продовольствием и поехали на Шмен-де-Дам; просто, чтобы познакомить людей с историей старшего поколения и на месте рассказать им, что такое война. Вид у них был смешной: в шинелях с подоткнутыми полами, в поясных ремнях, с противогазами, в касках; все были очень заинтересованы предстоящим, немножко взволнованы и уж совсем несерьезно настроены. Гроппар, по обыкновению, ругался: воображают, что воспоминания о Шмен-де-Дам нам духу прибавит! С Жонетом они никак не могли поладить. Жонет уверял, что это называется эксплуатировать покойников, но в то же время он говорил, что Шмен-де-Дам, как-никак, кусок истории Франции.

Особенно волновалось старшее поколение — Фенестр, Сорбен. Сорбен был здесь летом восемнадцатого года, когда французские войска снова заняли форт Мальмэзон, а у Фенестра здесь погиб брат — в Мулен-де-Лафо. С погодой повезло: день выдался чудесный. Давэн де Сессак роздал топографические карты, полученные из штаба дивизии, с кратким пояснением происходивших боев. Партюрье ни на шаг не отставал от Сорбена — Сорбен неимоверно вырос в его глазах: ведь он участник здешних событий. Ребята мало что понимали. По правде говоря, это поле производило странное впечатление… тут еще чувствовалась та война, несмотря на новые здания, на огромные фермы, возведенные на ссуды по плану послевоенного восстановления. А стоило только пригреть солнцу, как сейчас же подымалась пыль… Сорбен, стоя на пригорке, пробовал объяснить, чтò, собственно, надо считать Шмен-де-Дам. Он рассказывал, как они с полковым священником плутали вон там… да, по-моему, именно там… на разрушенных дорогах, представлявших собой ряд воронок. Все это были памятные места, как вехами, отмеченные фермами: ферма Анж Гардьен, ферма Менжан, ферма Коломб… вон там, видишь? А за ней — Санси, Жуи-Эзи… Ты спрашиваешь, где дорога? Да вот же она, вон та линия водораздела между Эном на юге и Элетт позади нас… Там другие фермы — Мальваль, Юртбиз, мельница Воклерк, Краон… Сорбену довольно было одних названий, таких звучных и таких скорбных, они говорили ему обо всем.

А кроме того, здесь есть еще ходы сообщения… Ты не знаешь, что это такое? Так вот представь себе…

Они вошли в одну из тех огромных пещер, которые в течение четырех лет одновременно занимали и французы и немцы, и случалось, что противники, неожиданно натолкнувшись друг на друга, схватывались в темноте, даже не разглядев врага… Теперь подземные галереи освещались электричеством, — это очень покоробило Сорбена; речь экскурсовода, от которой коробило в тысячу раз сильней, чем от лампочек, заполняла пещеру своим монотонным журчанием; ровным голосом называл он номера полков, скрывавшихся в этих темных ямах, перечислял погибших, сообщал, потирая от удовольствия руки, цифру ежегодных посещений, включая и немецкие делегации, аккуратно возлагавшие цветы… вот сами взгляните… правда, этот год они что-то запоздали… И все же пещеры вызывали невольное содрогание. Даже Гроппар побледнел и был доволен, что в полумраке этого не видно.

Когда они вышли, Сорбен сказал Фенестру: — Вот после того, как снова увидишь все это, — хоть я и был здесь в восемнадцатом году, да как-то забывается, — вот после того, как увидишь, смешно даже думать о нашем ярмарочном балагане… ну, о нашей палатке…

Фенестр рассердился. Палатка-медпункт была его детищем, с ее помощью он рассчитывал творить чудеса. Вечно та же история — терапевты не верят в хирургию!

Они зашли на одну из огромных современных ферм, которые выросли здесь на костях убитых. Поразительно, какое средневековое впечатление они производят, — высокие стены, башни для силоса… а главное, во всем какое-то удивительное несоответствие! Хозяин угостил господ офицеров коньяком, подал колбасу и сыр. Это был коренастый мужчина, неопределенного возраста, русый с проседью, с обветренным, загорелым лицом, в стоптанных сапогах и кожаной куртке. Давэн де Сессак расспрашивал его о механизации сельского хозяйства. В Алжире машины применяются в очень широких масштабах. Фермеру на Алжир было наплевать. В ответ он только кивал головой. Он повел офицеров в сараи, показал им свои машины, тракторы, косилки-сноповязалки; затем — свое свиноводство, образцовые свинарники; по дороге цыкнул на рыжих цепных псов, заливавшихся лаем. Стоя у ворот, он указывал движением головы на свои владения по ту сторону ограды, на огромные голые пространства по всему плато и по склонам, спускавшимся к Краонель… Работников, видимо, было не бог знает сколько для такого обширного хозяйства. За столом им прислуживал испанец, смуглый плечистый парень в полинялом свитере. Когда он вышел, хозяин подмигнул и большим пальцем указал на дверь: — Вот этот самый парень… когда он сюда пришел, был… вы не поверите… он был красный! — Все очень заинтересовались: — Ну, а теперь?

— Ну, теперь… — Он рассмеялся, обнаружив отсутствие двух передних зубов… — Такой богач… — удивился Бурра. Доктор Деба спросил: — Ну и что же? — Он не заметил недостающих зубов: он был без очков.

На обратном пути Жан загрустил. Он сам не мог бы сказать, почему он думал об этой чудовищной бойне, глядя на бескрайние просторы, где люди столько времени вели непонятную, жестокую борьбу со всем — с зимней стужей, с палящим летним солнцем; пыль, пещеры, кладбище и даже эти цветы, поле битвы без конца и начала — все вызывало в нем смятение, которое он сам не мог себе уяснить. То, что должно было начаться с минуты на минуту, война, которую все ждали, которую многие втайне даже желали, эта волнующая неизвестность, — неужели же это будет похоже на мрачный мир Шмен-де-Дам? На эту бесславную эпопею, нашедшую свое завершение в ежедневно возобновляемых рассказах экскурсоводов? Конечно, теперь все будет совсем другое, мы знаем, что история не повторяется; мы будем бегать с тачками-носилками, разобьем палатку, и Фенестр будет резать ноги и руки, а вокруг будет стоять оглушительный грохот танков, — ведь у нас есть танки, и нам придется продвигаться вслед за ними, чтобы подбирать раненых, чтобы вскрывать люки подбитых танков ломиками Жокаста…

Ведь Жокаст и Праш разработали две модели «ножей для консервных банок», как они их называли, и главврач даже направил эти модели в штаб дивизии, а оттуда вместе с благодарностью за инициативу было прислано сообщение, что эти прототипы — так и было сказано — переданы в генеральный штаб.

На следующий день после поездки на Шмен-де-Дам полковник Гревиль вручил дивизионному санитарному отряду значок[471]. Произошло это событие на футбольном поле, на краю деревни, около речки, высокие тополя только с одной стороны окаймляли поле, размокшее от дождя, который лил всю ночь. Отряд топтался в грязи, ожидая, пока прибудут офицеры. По сравнению с ожиданием церемония заняла очень мало времени. Когда полковник торопливым шагом проходил перед строем, сквозь тучи пробился бледный луч солнца.

— Посмотри, совсем будто в театре, — шепнул Жонет Морльеру и мотнул головой, указывая на солнце, как раз совершавшее свой выход на сцену. Насчет значка все единодушно решили: значок убогий! Уж лучше совсем не надо значка, чем такой, с жалкой бронзовой каемкой…


* * *

Выступление дивизии совершилось как-то само собой. В тот самый день, когда в газетах появилось совместное заявление французского и английского правительств о соглашении между обоими государствами, обязавшимися не заключать сепаратного мира, — в тот самый день моторизованная дивизия получила приказ выступить. И тут же все пришло в движение. Надо себе только представить — автоколонна, растянувшаяся на сто десять километров; дороги, маршрут, порядок передвижения — ведь все это следует обдумать, рассчитать. Малейшая оплошность — и начнется неразбериха! Двигались на север, северо-запад… шли — куда? На Сен-Кентен, Камбрэ… Сердца бились сильней. Может быть, это уже начало настоящей войны. А потом, хоть Сиссонская равнина не очень-то весела, а все же чем дальше забираешься на север, тем мрачней, тем трагичней становится пейзаж. Кажется, что эти места просто созданы для войны, столько веков земля здесь дрожала под шагами солдат.

Водители машин сделались вдруг самыми важными лицами в санитарном отряде. Все зависело от них. В общем они были старше студентов и обслуживающего персонала. И по виду гораздо серьезнее, чем повара и писаря. Жан де Монсэ сидел в кабине машины, груженной тачками-носилками для раненых. Вел машину Праш, тот самый, что в футбольной команде был центром нападения. Парень на вид довольно мрачный, неразговорчивый. Жан был этим доволен. Начался дождь. Колонны двигались медленно, задерживаясь на перекрестках. Жан прижал к себе сумку с противогазом и думал о своем. Он не вслушивался в громкие выкрики команды, его это не касалось. Он думал. О том, что предстоит. О неведомом мире, который ждал их впереди. О бесповоротности того, что надвигалось. Поля, поля. Бесконечные деревни, одна — как другая, вытянувшиеся вдоль дороги; одинаковые домики, один — как другой, кирпичные, низенькие; перед дверью ступенька, кирпичи темнобурые, почти черные. И опять поля. Поля. Поля. Жан думал. Машина то и дело останавливалась. Праш молчал. Жан думал о мире, где нет Сесиль и где все находит свое завершение в рассказах экскурсовода. Незаметно воспоминания о Сесиль вытеснили все остальное, заполнили все его думы, Сесиль… Колонна снова тронулась в путь.

На место они прибыли, когда уже смеркалось. Как будто все прошло гладко. Партюрье, очень взволнованный, сказал Жану и Алэну, что они вышли из полосы 9-й армии. Они уже не у Корапа, их мотодивизия придана армии Бланшара.

— Ну, и что из этого? — сказал Жонет, проходивший мимо и услышавший его слова. — Ведь не армии же кашевара; это я так, для рифмы… — Как бы там ни было, но деревушка, где остановился санотряд, производила унылое впечатление. Под моросящим дождем в наступающей темноте люди пошли отыскивать отведенные им квартиры.

Трудно даже было назвать это деревней — просто две-три фермы на перекрестке, тут же церковь и улица с домишками, совершенно такими же, как те, мимо которых они проезжали по дороге сюда: жилища рабочих сахарного завода, очертания которого вырисовывались поодаль на сумрачном небе. Взвод расположился в покинутом доме, рядом с флигелем, где жила крестьянская семья; сыновья были мобилизованы и работали на заводе. Дом был двухэтажный, но без лестницы. Ее начали строить, но потом это оказалось слишком дорого, и тогда решили удовольствоваться приставной лестницей и лазить прямо в окно. Внутреннее расположение было очень забавное: несколько клетушек в ряд, словно шкаф с ящичками. Дом был еще не обжитой; в одну комнату складывали сено, в другой устроили примитивную ремонтную мастерскую, всего одна комната была оклеена обоями, да и те уже были ободраны, хотя в нее еще не успели поставить мебель… Жонет, Гроппар, Канж, Пеллико, Моконсей, Вормс, Мор, Белле, Филлу, Бельзонс, Делла-Роза, Монсэ, Морльер устраивались на новоселье, спорили из-за мест. — Кто здесь, в этой конуре, будет спать? Я не лягу с Дюпати, он все место займет! — Дюпати тебе не нравится, а у самого от ног воняет… — Ну, ладно, ладно! — Эй, вы там, — ужинать! — Во дворе заливалась лаем черная собака. Дождь перестал. Пахло сыростью и торфом. Над длинным сараем, по краю надвигавшейся тьмы, лежала каемка тусклого закатного света. Сквозь грохот идущих танков слышались отдельные выкрики. В низких домиках зажигались первые огни.

Партюрье пошел к приземистому квадратному дому, где, как ему указали, поместилась офицерская столовая. Вереница грузовиков еще стояла вдоль дороги, а напротив, на той стороне, остановилась легковая штабная машина. Партюрье узнал шофера полковника Гревиля, командующего дивизией. Полковник зашел в офицерскую столовую всего на минутку, выпить стаканчик вина. Седая женщина, сидя на корточках, растапливала камин. С дороги доносился грохот танков. Партюрье вытянулся и отдал честь. Полковник продолжал разговор с Давэном де Сессак: — Указание из Второго отделения 9-й армии, от вчерашнего числа. Повидимому, с выступлением несколько поторопились. 1-ю армию усилили за счет армии Корапа… Надо думать, что здесь мы не засидимся… С минуты на минуту можно ожидать приказа о выступлении, действовать придется быстро. Мой совет — считать, что период подготовки закончен. Держите ваших людей наготове!

Давэн де Сессак, как всегда подтянутый, в светлом френче, в мягких сапогах, нервно сжимал в одной руке перчатки и в почтительном волнении слушал своего начальника: — Да, господин генерал… слушаюсь, господин генерал… — Он уже знал, что Гревиль назначен командиром бригады. Это был прощальный подарок Корапа.

Когда Гревиль уехал, главврач оглянулся на Фенестра и Бурра, которые были тут же, но во время разговора стояли поодаль. В глазах капитана мелькал какой-то огонек, он то и дело поглаживал свои подстриженные усики; перчатки он бросил на стол, прекрасные кожаные перчатки, еще совсем новенькие. Повидимому, Гревиль сообщил ему какие-то новости, которые следовало держать про себя, но они так и вертелись у него на языке; он посматривал то на Фенестра, то на Бурра, словно ища, с кем бы поделиться, хотя и знал, что это невозможно. Тут он заметил Партюрье, которого любил за молодость, за смелость. Он крикнул:

— Послушай, аптекарь, чего ты ждешь? Ну-ка, давай сюда музыку! Вон там радио, видишь? — Партюрье выполнил приказание, и из приемника понесся голос Альбера Прежана[472], с трудом перекрывая грохот танков, возобновившийся после минутного перерыва:

На всех дорогах камни есть,

На всех дорогах ждут невзгоды.

А Давэн де Сессак между тем говорил Фенестру: —…и мы являемся подкреплением ударной группы на левом фланге расположения…

X

Луиза спешно покинула замок Геккеров после того, как туда приезжал ее муж. Барон Поль-Эмиль Геккер привез из Брюсселя новости: бельгийский генеральный штаб как будто склонен разрешить союзникам вступить в Бельгию, и к границе уже начали стягивать войска. Поль-Эмиль заехал к родителям и без труда убедил Луизу, что благоразумнее вернуться в Париж. Тем более, что сам он должен был по делам отлучиться на неделю в Лондон. Он только что вернулся из Швейцарии, там, в Локарно, он встретился с бароном Тиссеном: этот крупный промышленник, сейчас играющий роль хорошо осведомленного советчика при союзных правительствах, сообщил ему свои предположения относительно дальнейшего развития военных действий; и в связи с этим надо было принять кое-какие меры…

Для Луизы это пришлось как нельзя более кстати. Ей иногда хотелось плакать с тоски в имении родителей мужа; единственное, что оправдывало существование этого имения, — кроме, конечно, его внешнего великолепия, — был исключительно богатый погреб ее свекра, но жить в деревне на юге Тирлемона в конце марта, видеть унылые берега Гетты, разговаривать со свекровью… Да к тому же еще Диего писал невозможные письма, украшенные весьма красноречивыми рисунками, изображающими то плачевное состояние, до которого довели его отсутствие Луизы и собственная верность. Даже подумать страшно, что такое письмо может вскрыть и прочесть цензура! По правде говоря, когда Луиза уезжала в замок Геккеров, молодой художник уже немножко ей надоел, но после нескольких недель, проведенных в бельгийской деревне, она опять готова была признать его идеальным любовником. Кроме того, Жоржетта Лертилуа, все последнее время жившая в Лилле, потому что там находился призванный на военную службу Орельен, теперь по его настоянию возвращалась с детьми в Антибы и написала Луизе, прося разрешения, когда будет в Париже, остановиться на несколько дней у нее. Дом в Шайо был, конечно, в полном запустении, во всяком случае оставить Жоржетту там одну, на попечении прислуги, просто невозможно.

Все было отлично обдумано, но часто самые тонкие планы расстраиваются: у Диего лопнуло терпение, и он уехал на Лазурный берег, сославшись на выгодный заказ. Какая-то американка… Нет, ты только подумай, Жоржетта, в самый разгар войны! Выгодный заказ! Что это за американка? Какое бесстыдство, ведь наши солдатики идут на смерть! Ты ничего не будешь иметь против, если я поеду с тобой в Антибы? Я, конечно, не хочу, чтобы этот подлец думал, будто я за ним бегаю! Но что делать сейчас в Париже? Мужчины мобилизованы, куда ни плюнь — одни женщины. В театрах смотреть нечего. А там у тебя весной так чудесно… Решено, мы едем вместе.

— Послушай, — сказала Жоржетта, — что это за слухи, из-за которых Поль-Эмиль отправил тебя в Париж? Ты думаешь, что-нибудь серьезное? Потому что и Орельен тоже наговорил мне бог знает что… ему, видишь ли, как мобилизованному неудобно, что семья под боком, хоть это, конечно, вполне естественно, раз мы вообще там живем, но остальные будут завидовать… Верно, он тоже что-нибудь слышал… должно быть, в штабе говорили. Ах, теперь я места себе не найду, просто места себе не найду!

— Почему? Что за глупости! Ну, допустим даже, французы вступят в Бельгию… Во-первых, это не обязательно должно коснуться Орельена, а потом все-таки разница — Бельгия или Франция.

Чего Жоржетта волнуется? Все уже давно привыкли к этой войне, совсем не похожей на войну. И почему непременно предполагать, что положение изменится? А потом, знаешь, в Брюсселе говорят одно… Кого бы здесь повидать, кто мог бы тебя успокоить? Постой, а Висконти… Он в комиссии по иностранным делам…

— Ты, Луиза, говоришь глупости! Во-первых, Ромэн, верно, ничего не знает… Неужели ты думаешь, что генералы посвящают депутатов в свои планы?.. Но должна сказать, что с удовольствием повидаю Матильду…

В воскресенье они отправились завтракать к Висконти, на набережную Малакэ. Это было настоящее нашествие. Дело в том, что Бабетта просто потребовала, чтобы Жоржетта привела своих малышей. Детям накрыли столик в гостиной, рядом со столовой, чтобы они не мешали взрослым. Два дня стояла отвратительная погода. Председателю совета министров пришлось даже отложить свое выступление по радио: он должен был говорить для Америки. Как нарочно, у Висконти оказался и Доминик Мало, вечно торчавший там. Он сказал, накладывая себе полную тарелку салата: — Погода, между нами говоря, тут ни при чем, я в это не верю. Я думаю, что здесь дело в другом: Рейно вернулся из Лондона, он наобещал англичанам с три короба, а военный комитет тормозит дело.

— Ну, конечно, ты хочешь нас уверить, что твой друг Даладье защищает наши интересы! Э, все они одного поля ягода… — поддразнил его Ромэн Висконти.

— Ромэн, в конце концов, я с тобой поссорюсь! Матильда, вы слышите, что он говорит? Он отлично знает, что мне это неприятно… Если бы ты его видел в пятницу, когда возвратился Рейно! Ромэн, он страдает, этот человек страдает, — он представляет себе, что по легкомыслию может наделать его преемник! И никто, понимаешь, никто не знает, что выцарапали у Рейно на Даунинг-стрит, чего это будет стоить Франции! Ты, надеюсь, понимаешь, что Даладье все эти годы недаром стоял во главе национальной обороны… вчера у Лебрена весь наш генералитет был с ним заодно… председателю совета министров пришлось подчиниться. Ты понимаешь, он согласился на минирование Рейна, на операцию, которой Даладье противится уже целый месяц, — согласился, когда у нас нет достаточно сильной авиации, чтобы ответить на контрудары немцев!

— Короче говоря: большинство одного голоса в палате и абсолютное меньшинство в военном комитете! Ты знаешь, что маршал здесь? Монзи видел его вчера, он мне сегодня утром сказал.

— Петэн! Это, пожалуй, единственный человек, которого можно противопоставить Рейно! — вздохнул Доминик, а Матильда с улыбкой нагнулась к толстяку-радикалу и сказала ему конфиденциальным тоном: — Знаете, Бабетта тоже не любит Рейно… потому что он закрыл кондитерские…

— Теперь каждую неделю три дня подряд не будут торговать мясом, — сказала Луиза Геккер. — Я понимаю, что сейчас война, но почему же подряд? Это очень неудобно. А вдруг гости к обеду…

— Знаешь, что говорят про Рейно? — спросил Ромэн. — Взял подряд на ряд блокад! Да, я сегодня видел Монзи. Наш Анатоль обеспокоен. Во-первых, как он говорит, его деморализует твой Даладье… Он имел долгую беседу с маршалом, который уже едет обратно. Нет, не в Мадрид, в Сан-Себастьян… это и ближе… и удобнее. Но, как-никак, он сказал Монзи странную вещь… он сказал: «Они призовут меня во второй половине мая». Правда, странно? Что старик имел в виду, как ты думаешь?

— Не знаю… — Доминик Мало был озадачен. Ему припоминалось, что он уже слышал что-то в этом роде. Но что именно? Во всяком случае, два месяца — большой срок. Продержится ли кабинет до тех пор? В партии радикалов было очень сильное течение за то, чтобы при голосовании их депутаты не считались с тем, что среди министров есть радикалы… Но Петэн, возможно, имел в виду не парламентские, а военные дела. Висконти сказал, что в военное время неудачи на фронте обычно влекут за собой министерский кризис. Пример этому Финляндия и Даладье. А потом, если на то пошло, маршал в курсе всех планов генерального штаба, раз даже при Гамелене состоит полковник Фильдегонд, в обязанности которого входит осведомлять маршала. Старик, сидя у себя в посольстве, в курсе всего…

— Мне ваша политика надоела, — сказала Жоржетта. — Меня интересует одно — будут ли бои на северной границе…

— На северной? — переспросил Мало. — Почему же именно на северной? Северная граница даже не укреплена. Чего же ради вам хочется, чтоб там были бои?

— Да мне этого совсем не хочется… только Орельен…

Ромэн усмехнулся: — Орельен! Вы слышали, Доминик, как она это сказала? Орельен… А еще есть на свете люди, которые не верят в счастливые браки!

В соседней комнате ссорились дети, ссорились и смеялись веселым детским смехом. Погода прояснилась, в окно был виден кусочек голубого неба. Ромэн читал лекцию о стратегии. Конечно, с такими людьми, как Гамелен, никогда нельзя быть уверенным, но все-таки, если внимательно читать газеты… взять хотя бы весь этот шум, который подняли из-за блокады… Где же тут тайна военных операций?.. И Балканы, и Швеция, и Дарданеллы… выбирай, что хочешь…

— Что угодно, только не Фландрию, — сказала Жоржетта. — Видите, какая я сговорчивая…

Тут зазвонил телефон. — Если это Люк, я позову его, — сказал Ромэн. Дамы согласились, что Люка стоит позвать. Нет, это не Люк. По изменившемуся голосу Висконти было ясно, что дело серьезное. Все притихли. По репликам Висконти ничего нельзя было понять. — Вы хотите с ней поговорить? Видеть ее немедленно?.. — Матильда встала, Ромэн, который уже возвращался к столу, остановил ее: — Не тебя, Луизу… не могу понять, в чем дело… звонил полицейский инспектор…

— Меня? — воскликнула Луиза. Она покраснела до корней волос. — Что это может быть? — Он не пожелал объяснить. Он звонил от вас, прислуга сказала, что баронесса завтракает на набережной Малакэ. Сейчас он приедет… какое-то важное сообщение…

Ну вот! Завтрак испорчен. — Не волнуйся! — сказала Матильда. — Прежде всего, где сейчас Поль-Эмиль? — Поль-Эмиль? Поль-Эмиль в Лондоне, значит… Нет, Поль-Эмиль тут ни при чем, совершенно ясно, что ни при чем… — Жоржетта подумала: Диего… Что могло приключиться с Диего? Во всяком случае, Луизе явно не по себе.

— Если вам угодно, Луиза, я пойду с вами. Вы поговорите у меня в кабинете… — Но когда явился полицейский инспектор, — господин с жемчужной булавкой в галстуке, пожалуй, слишком безупречно одетый, но в остальном почти человек общества, — Висконти не стал особенно настойчиво предлагать свои услуги: у женщин подчас бывают тайны… может быть, потому Луиза расхрабрилась и пожелала остаться с инспектором с глазу на глаз…

— Жаркое остынет, кушай… — сказала Матильда; она заметно волновалась, и Доминик попробовал пошутить по поводу предстоящих постных дней. Все поглядывали на дверь. Дверь вскоре открылась. Луиза не плакала, но была очень встревожена.

— Жоржетта, скажи, как найти Сесиль? Она все еще в Нормандии?

Сесиль? Что случилось? При чем тут Сесиль?

Фреда нашли в его квартире… нет, нет… он жив, но ранен… не безнадежен, но, во всяком случае… — Прошу извинения, господин депутат… — сказал инспектор, поклонившись и указывая, на накрытый стол.

Так. Притворили дверь в комнату к детям, чтоб они ничего не слыхали. Ромэн предложил проводить Жоржетту и Луизу. Какая ужасная история! По словам инспектора, в доме на авеню Анри-Мартен швейцар сказал, что родители госпожи Виснер в Биаррице; инспектор, конечно, тут же подумал, что надо предупредить дядю пострадавшего. Но господин Виснер как раз уехал в Лондон. И тогда кухарка, которая первая обнаружила преступление, сказала, что надо обратиться к баронессе, а дома у баронессы сказали, что баронесса обедает у господина депутата… «и его супруги…» — церемонно прибавил инспектор с изысканно вежливым поклоном в сторону Матильды. Дальше, дальше! Но он хоть жив? Жоржетта больше беспокоилась о Сесиль, чем о Фреде… Господи, как подумаю, бедняжечка… ведь они познакомились у меня!.. Благодарю вас, господин инспектор, у меня машина, я провожу дам и буду ждать вас на авеню Анри-Мартен.

Инспектор явно хотел сказать несколько слов господину депутату… наедине. Хорошо, я вас слушаю. Вот в чем дело: случай чрезвычайно странный… некоторые детали… я не хотел бы при дамах! И то, что это именно господин Фредерик Виснер, особенно все усложняет…

Видите ли, по показаниям кухарки, уже несколько дней у господина Виснера жил… ну, словом, ночевал его знакомый… слышно было, как они спорили… то есть… Нет, никто не знает, как звали этого знакомого… вещей у него как будто никаких с собой не было… да, он скрылся. Повидимому, это не с целью грабежа. Во всяком случае, не только с целью грабежа, в квартире много ценных вещей… и как будто ничего не пропало. Нет, это был не просто знакомый, а приятель господина Виснера, они были на «ты»… Да, кухарка сообщила еще одну подробность: ей кажется, что знакомый господина Виснера был в костюме господина Виснера, во всяком случае на нем был галстук господина Виснера, насчет галстука она утверждает с уверенностью… В каком состоянии господин Виснер? Так вот, доктор говорит, что он выживет… Нет, в сознание он еще не пришел: опасаются, что поврежден череп. Чем? По всей вероятности, тупым предметом… Нехорошо, что его нашли только через несколько часов… он потерял много крови… Так вы говорите, что госпожа Виснер в Нормандии? Жаль, очень жаль… особенно жаль, что дядя господина Виснера в отъезде. Очень жаль…

— Само собой разумеется, мы приняли все меры, чтобы ничего не проникло в печать…

— Если потребуется, я поговорю с Фроссаром…

Доминик Мало спросил: — Ромэн, я тебе не нужен? — Нет. Только не болтай зря…


* * *

У соседа Жозефа Жигуа по палате одна нога ампутирована по самое бедро, а другая — по колено. Теперь ему прилаживают протезы, чтобы он мог ходить. Сегодня нервы у него совсем сдали. Видно, как под одеялом дрожит мелкой дрожью его большое искалеченное тело. Он не может справиться с рыданиями и стонами, которые сотрясают его могучие бесполезные теперь плечи; вот плечи высунулись из-под одеяла, вот опять спрятались, теперь повернулись, и голова зарылась в подушку.

Жигуа не видит, но он знает, он чувствует, что рядом с ним горе. Его незрячее лицо напряжено, голос звучит мягко, ласково. Он говорит: — Мерсье, а, Мерсье? Полно, успокойся! — Мерсье не отвечает, сотрясаемый внутренней бурей. И Жозеф утешает его, как ребенка: — Ну что ты расстраиваешься?.. Ведь колено спасено, ты же сам говорил… Вот если бы обе ноги отрезали и нужна была бы тележка… Знаешь, если одно колено осталось, это еще не так плохо… А потом, ведь у тебя руки целы… подумай, сколько ты всего можешь делать! Тебя не надо кормить с ложечки, ты можешь сам умываться и все такое, ты можешь страницы в книге переворачивать, и глаза у тебя есть, ты читать можешь, ну чего ты убиваешься… Кто говорит, конечно, с ногами лучше, но пока у тебя голова на плечах, а уж это от самого человека зависит не терять головы. Пока у тебя котелок варит, ты — человек, понимаешь… пока голова работает, ты не пропал. Знаешь, когда у меня еще глаза были, я читал одну книгу, не знаю, как тебе объяснить… тот, кто ее написал, был ранен во время своей войны, он целых двадцать лет лежал в кровати, он ослеп, и вот видишь… вот видишь, написал книгу… прекрасную книгу… Правда, дело это было в Советском Союзе… а у нас ее перевели… «Как закалялась сталь»[473] — так она называется… Надо всегда помнить о таких людях, и тогда у тебя будет утешение: вот он взял и написал книгу, и я тоже что-нибудь сделаю… Я тоже еще пригожусь… понимаешь?

Рыдания на соседней койке затихают. Раненый приподнялся на руках, повернул лицо с распухшими глазами, он видит, как запало одеяло в том месте, где у него были ноги, и, еще не совсем овладев собой, слушает Жозефа, смотрит на него; ему и сейчас хочется плакать, но уже не над собой, а над Жозефом, над его изуродованным лицом и спокойным голосом, над его ровной речью, над безумными надеждами.

Сесиль, входя в палату, услышала их разговор. Когда она подошла к койке и поздоровалась с Жозефом, он вздрогнул, как напроказивший школьник. Сказал: — А я, мадам Сесиль, учил тут Мерсье уму-разуму… — Он насторожился: Сесиль разговаривает с Мерсье. Неужели он ревнует? Сесиль поняла, что не надо задерживаться у других коек. Зачем понапрасну заставлять страдать слепого, — ведь он знает, что Мерсье увидит, если Сесиль ему улыбнется.

Уже на террасе Жозеф сказал: — Какая погода, мадам Сесиль? Все еще пасмурная? Я помню, прежде мне всегда становилось грустно, когда небо несколько дней подряд бывало серое, прежде… А теперь я могу всегда, когда захочу, вообразить, что оно голубое… Что пишут в газетах? — Ничего интересного… Вчера было воскресенье, поэтому о процессе нет никаких новостей. Все еще идет разговор о блокаде. Сейчас это главная тема. Усилить блокаду и на севере, и на Черном море. Требуют выступления союзников. Сегодня должно состояться первое заседание совета министров. Смерть товарища[474] морского министра может явиться предлогом для изменений в составе кабинета Чемберлена. Вчера в Брюгге начался Фландрский кросс, первый за эту войну большой велосипедный пробег. Немецкий промышленник Фриц Тиссен выехал из Брюсселя, пробыв там двое суток. Были приняты специальные меры, чтобы обеспечить ему безопасность. Англия расходует ежедневно миллиард двести пятьдесят миллионов на войну. В общем, ничего интересного…

И опять оба замолчали. Правда, погода пасмурная, но мягкая. Обманчивая, как всегда весной в Нормандии. Лужайка перед террасой начинает зеленеть. Аллея ведет к высоким деревьям, в парк. Сесиль додумывает свою мысль, мысль, которая не оставляла ее все время, пока она читала газету. Может быть, именно поэтому сегодня все новости казались ей особенно неинтересными… Она даже не помнит, что читала, ее выводят из задумчивости слова Жозефа о Фландрском кроссе. Что? Ах, велосипед… бедняга…

— Жозеф, скажите… иногда я просто удивляюсь, почему вы такой ласковый со всеми? Никогда вы не жалуетесь… Вот я слышала ваш разговор с Мерсье.

Жозеф смущенно улыбнулся. Сесиль поняла, что задала нескромный вопрос, и хотела уже извиниться. Он остановил ее и сам начал извиняться. Словно в его хорошем настроении, в его оптимизме была какая-то доля неискренности, рисовки. Он вовсе не насилует себя; это же так понятно — раз с ним все ласковы. Мадам Сесиль… — Не говорите глупостей, Жозеф, вы имеете законное право жаловаться, больше, чем Мерсье… Иногда мне кажется, что вам было бы легче… Вы такой же человек, как другие…

Жозеф заметил без всякой горечи: — Обрубок человека! — Зачем он пошутил? Он понял, что госпожа Виснер говорит так из сочувствия к нему. Она его не понимает, а ей хочется понять, узнать его получше. Он глубоко вздохнул. Сейчас он ответит. Она ждет. После недолгого молчания он начал:

— То, что я говорил Мерсье, не выдумки… Пока у человека цела голова… и сердце… Вот возьмите меня, мадам Сесиль. Кем я был? Таким же рабочим, как и все; я мог поплатиться своей шкурой, потерять руку или ногу в результате несчастного случая. Какой бы в этом был смысл? Конечно, какой-то смысл и тут есть… но над этим никто не задумывается. Или я жил бы, как и все… правду сказать, большего мне и не надо, но раз уж так случилось… я отдал глаза, обе руки, так ведь? Ну, а что же я этой ценой приобрел? Сейчас скажу. Теперь я инвалид войны. А придет время, — может быть, и ждать уже не так долго, — когда я пойду впереди демонстрации, ведь ноги-то у меня целы, и полиция не посмеет стрелять в меня, а если и будет стрелять, вокруг такое подымется!.. А со мной и товарищи пройдут… Вот видите, мадам Сесиль, если подумать, так даже такой калека, как я, на что-то годен… Как-никак, все-таки инвалид войны!

Когда будут демонстрации… Сесиль постоянно слышала разговоры о демонстрациях. В общем, она относилась к демонстрациям гораздо терпимее, чем ее близкие, однако считала их известным нарушением порядка, за которое в какой-то мере отвечают, конечно, и хозяева. И вдруг совершенно неожиданно в устах этого изуродованного человека слово «демонстрация» приобретало какой-то гордый, благородный смысл. Что было в этом человеке? Что помогало ему считать свое несчастье преимуществом перед врагами? Может быть, это притворство, чтоб его не жалели?

Он сказал: — При всякой возможности я буду принимать участие… Пользу это принесет…

На террасе появился санитар. Он кого-то искал. А-а! Госпожа Виснер… телеграмма. Ее вызывали в Париж… Фред… Господи, что такое? Мне надо ехать, муж… ранен…

У Жозефа сжалось сердце. Но самообладание его не покинуло. — Вы мне не говорили, мадам Сесиль, что господин Виснер на фронте… — Он не был на фронте… Ничего не понимаю.

Он не сказал: «Значит, вы уезжаете?» Он не сказал: «Вы не вернетесь?» Или: «А вы вернетесь?» Он просто сказал: — Надо ехать, мадам Сесиль… В котором часу отходит поезд?


* * *

Фред Виснер все еще не пришел в себя. Его перевезли в лечебницу на улице Пиччини. Сесиль послали телеграмму, а сейчас возле него Жоржетта. Пока он не будет в состоянии говорить, можно только строить догадки — это ясно. Полиция продолжала розыски, не предавая дело огласке, что было весьма желательно; но следствие еще не сдвинулось с мертвой точки. Швейцар два-три раза видел, как приходил незнакомый господин, и однажды видел его вместе с господином Виснером… По описанию кухарки, это, верно, и был тот самый господин, что ночевал последние дни у господина Виснера. Дом большой, народу ходит много, тем же парадным пользуются и жильцы со двора. Ошибиться всегда можно. Швейцар думает, что если бы ему показали того господина, он бы его узнал. Но ошибиться всегда можно: когда ему пришлось давать показания десять лет назад по делу прислуги, которая привела каких-то субъектов к господину де Сильва-Гомес, он спутал, и потом его мучила совесть… Жилец из корпуса во дворе вспомнил, что видел в субботу вечером неизвестного господина, но тот был не один, он вышел вместе с другим… Жилец как раз попросил швейцара открыть ему дверь, и тут те два господина вынырнули из темноты. Один сказал: «Как удачно!» Они настояли на том, чтоб он вышел первым.

Ах, вот как? Очень интересно. Но больше инспектору полиции ничего не удалось вытянуть из жильца: нет, он не запомнил их наружности, оба были высокие, выше его… Вероятно, эти два господина не имеют никакого отношения к делу, прилично одетые люди. Прилично одетые? Кухарка не могла сказать, все ли костюмы господина Виснера на месте: у него их столько! В шкафу есть плечики, на которых ничего не висит, это так… но сказать с уверенностью… Вот если бы Эжени была тут…

Кухарка вообще мало что могла сообщить. Она работала приходящей прислугой. Когда Эжени была дома, кухарка приходила не с самого утра: утренний завтрак готовила Эжени; того господина, который ночевал у них в последние дни, кухарка видела только потому, что Эжени уехала с мадам Сесиль в Нормандию. Эжени знает все костюмы м-сье Фреда, она их утюжит. По воскресеньям обычно или Эжени выходная — тогда я прихожу, чтоб подать завтрак, — или я выходная, мы с ней чередуемся, — тогда завтрак готовит Эжени. Сейчас кухарка осталась одна, и господин Виснер сказал, что сам справится в воскресенье с завтраком; тогда она сказала, что раз у них гость, так, может, лучше прийти в воскресенье и приготовить завтрак. Господин Виснер сказал, что не надо, тем более, что сегодня гость ночевать не будет. Ну, я, конечно, была довольна, можно поспать подольше, верно ведь? Да и муж ругается, когда я в воскресенье с утра из дому ухожу… он говорит: «Ну что это за жизнь!» Но потом господин Виснер передумал: «Ну, если вам не трудно, — это он так сказал, — пожалуй, лучше приходите завтра с утра, приготовите мне кофе… на той неделе я уезжаю…» Не знаю, господин инспектор, о чем он тогда подумал, да и я в ту минуту не обратила на это внимания. И наутро, когда я его нашла, тоже не подумала, уж очень я напугалась… и господину, который меня первый допрашивал, комиссару, я тоже не сказала, в голову не пришло… А потом вдруг вспомнила… почему это он передумал и сказал… погодите, дайте вспомнить… да, он сказал: «Пожалуй, так будет лучше». Знаете, господин инспектор, тогда я не обратила внимания, а теперь думаю, неспроста он это сказал, неспроста, понимаете? Словом, еще счастье, что я для завтрака пришла, а то пролежал бы бедный наш барин до понедельника, истекая кровью. Вот я и подумала, господин Виснер чего-то боялся, потому он и сказал: «Пожалуй, так будет лучше». Для завтрака я ему не была нужна, просто ему хотелось, чтобы кто-нибудь был дома в воскресенье… может быть, мне это только чудится, но вот просто так и лезет в голову… Ведь раньше-то он сказал, что из-за завтрака приходить не стоит и что тот господин в субботу у нас ночевать не будет, а вот когда я ему напомнила о госте, он, верно, о нем подумал, и хотя тот господин не должен был у нас ночевать, а все-таки из-за того господина… вы понимаете, что я говорю, господин инспектор?

В квартире не было обнаружено никаких улик, по которым можно было бы напасть на след «гостя» господина Фредерика Виснера. Не было никаких оснований утверждать, что в субботу вечером «гость» приводил с собой еще кого-нибудь. Два господина, которые прошли вслед за жильцом, когда швейцар открыл ему дверь, могли быть, а могли и не быть тем «гостем» и его спутником. Ничего определенного, только догадки. Ясно было одно, что в кабинете, где нашли пострадавшего, произошла драка. Неизвестно — между двумя или между тремя людьми? Фредерик Виснер обладал большой физической силой, как спортсмен отличался быстрой реакцией, превосходно играл в теннис, в свое время был чемпионом по бегу, хорошо ездил верхом… Справиться с ним было нелегко и двум, но возможно, что это удалось и одному. Тем более, если убийца действовал кастетом… но можно ли утверждать, что это был именно кастет? Врач не мог сказать с уверенностью, что удар был нанесен кастетом. Крови из виска натекло очень много. В общем, кровотечение прекратилось само собой, и перелом основания черепа последовал не от этого удара. Перелом основания черепа еще не был установлен… но, в противном случае, чем объяснить коматозное состояние пострадавшего? Конечно, можно было предположить, что господин Виснер упал навзничь и неудачно стукнулся обо что-нибудь головой… но нигде, ни на мебели, ни на камине, не было следов крови… Правда, убийца или убийцы, вероятно, перенесли тело: повидимому, сперва они хотели устроить инсценировку, а потом по той или другой причине отказались от этой мысли…

Странным казалось то обстоятельство, что никто не мог установить личность господина, несколько дней ночевавшего у Фреда Виснера. В бумажнике пострадавшего нашли фотографию одной известной киноактрисы, с которой, по слухам, господин Виснер находился в связи. Это была та самая Рита Ландор, прежний покровитель которой, банкир Вейсмюллер, покончил с собой в Мэзон-Лаффит. Не везет этой особе! В понедельник утром к ней послали агента для негласного допроса. Считать, что она установила свое алиби, было бы слишком поспешным выводом. Она сообщила, где провела это время. В субботу она завтракала с господином Виснером и немного погодя уехала на воскресенье к своим друзьям, шведам, в Пари-Плаж… она вела переговоры о подписании контракта с Стокгольмской кинофирмой… Когда к ней в Мэзон-Лаффит пришел агент, ее только что привезли на машине домой… Все это можно было проверить, а потом, для чего было мадемуазель Ландор убивать господина Виснера, да и как бы она могла убить такого сильного мужчину? Пока у следователя была только одна нить — «гость». Мадемуазель Ландор ничего о нем не знала. Господин Фредерик Виснер ни слова не говорил ей о «госте». Последние дни он был как будто слегка озабочен, но она предполагала, что это из-за брожения среди рабочих на заводе Виснера. За завтраком он ей об этом говорил. На заводе все тоже терялись в догадках.

Приехавшая тем временем из Нормандии госпожа Виснер не могла дать никаких полезных указаний. Она не имела ни малейшего представления о том, кто был этот таинственный «гость». А насчет костюмов… к сожалению, она оставила горничную в провинции… у постели раненого брата… Эжени могла бы вам сказать. Мне кажется, что одного костюма я недосчитываюсь… но, может быть, нехватает и еще одного… у него их столько…

Придется вызвать в Париж Эжени. Как это неприятно!

Сесиль побывала у Фреда в лечебнице, и теперь в ней боролись противоречивые чувства. То, что произошло, а также то чужое, что появилось в лице этого человека, единственного мужчины в ее жизни, отодвинуло на задний план ее неприязнь. Она чувствует свою вину. Если бы я не уезжала… А ночью, пока она сидела у его постели, ее осаждали назойливые мысли: в чем мог быть замешан Фред? Ей хотелось и не хотелось знать. В конце концов, это не важно, с минуты на минуту он может умереть… может остаться в живых… Сесиль боится своих мыслей. Боится того, чего она не смеет желать. Утром звонок по телефону: старик Виснер вернулся из Лондона.

Следствие устанавливает новый факт: Эжени, приехавшая днем, утверждает совершенно категорически — из гардероба господина Виснера исчезли два костюма.

И два галстука, в этом она тоже уверена.

XI

За последнюю неделю тучи сгустились. Пока в сверкающей белизною больничной палате Сесиль и Жоржетта сменяли друг друга у постели Фреда, — он постепенно приходил в себя, хотя ему все еще не разрешено было разговаривать, и жену свою он как будто не узнавал, — все споры между Парижем и Лондоном разгорелись заново. Во вторник вечером старик Виснер посетил Монзи; речь шла о сырье, но не только о сырье… — Неужели случай с Фредом имеет отношение к амстердамскому делу? — Интеллидженс сервис, — заметил Монзи, — как известно, не гнушается методами физического истребления. — Но цель? И вообще, Виснеру непонятно, зачем министр приплел к этой истории Интеллидженс сервис. Монзи объяснил, что с англичанами дела обстоят неважно. На заседании Высшего совета, на Даунинг-стрит, в четверг, Рейно согласился начать операцию «Ройял-Марин» (то есть минирование Рейна)[475] 4 апреля, точнее — в ночь со среды на четверг. Даладье в начале марта отверг эту операцию, потому что министр военно-воздушных сил твердо стоял на своем: раньше чем через три-четыре месяца мы не будем располагать авиацией, способной отразить неизбежные контрмеры немцев… Но Рейно просто помешался на шведской руде… — Да, это мне известно от Тиссена… — Так вот, теперь Рейно согласился на эту операцию, хотя, заметьте, авиации у нас не прибавилось — англичане лишь обещают в обмен на эту операцию минировать норвежские воды, и якобы не позднее, чем через двадцать четыре часа после «Ройял-Марин».

— Знаете, как господин Черчилль, присяжный остроумец, называет норвежскую операцию? «Уилфред»[476]… Вам попадались эти забавные рисуночки в английских газетах? Нет? Уилфред — это человечек, которому никогда ни в чем не везет; его изобрел один английский карикатурист… Вроде нашего Нимбуса… Ну-с, а когда не везет, полагается подержаться за железо, вот и решили ухватиться за железную руду! Правда, смешно? В прошлый четверг договорились, что «Уилфред» состоится в эту пятницу. Но через два дня, в субботу, в Елисейском дворце Даладье, при поддержке президента Республики и военных… одним словом, военного комитета, отказался подтвердить обещания, которые Рейно дал англичанам. Лондон в бешенстве: не будет «Ройял-Марин» — не будет вам и «Уилфреда». По моим сведениям, генерал Айронсайд[477] так и сообщил Гамелену… Опять «Уилфреду» не повезло… Не знаю, с какой целью, — вероятно, чтобы убедить англичан, — наши газеты пачками помещают статьи, инспирированные премьер-министром, где доказывают, что в норвежских водах необходимо обеспечить подлинный нейтралитет, а Германию поразить в самое сердце… через Швецию. Довольно странный способ сохранить план «Уилфреда» в тайне!

Но Виснеру было не до «Уилфреда»! Утром он имел беседу с инспектором сыскной полиции. Инспектор, повидимому, убежден, что от покушения на авеню Анри-Мартен попахивает дурно, но, поскольку жертвой является Фред Виснер, можно не поднимать шума, предать дело забвению…

Вот болван!.. Старик Виснер не стал его разубеждать, хотя такая оценка, конечно, нелестна для Фреда. Сам Виснер, разумеется, не подозревает Интеллидженс сервис — в отличие от Монзи, который уж слишком перегибает палку из ненависти к англичанам. Но и он, Виснер, не сомневается, что вся эта история имеет политическую подоплеку. На месте полиции он не стал бы пренебрегать нитью, которая ведет к Рите Ландор. Тридцать миллионов — не шутка!.. Виснер решил повидаться с киноактрисой, но телефон в Мэзон-Лаффит молчал. Ничего удивительного: в воскресенье Рита подписала контракт со своим шведским постановщиком и уже улетела в Стокгольм. Конечно, ей жалко Фреда, но артистическая карьера важнее… Ей очень не понравился допрос, учиненный ей полицейским инспектором в понедельник… И во вторник у Риты уже было место в самолете: она не могла больше ждать ни одного дня…

А от Фреда все еще ничего толком не удалось добиться. Он потерял память. Все события, предшествовавшие удару ио голове, как будто заволокло густым туманом. Дядя подумал было: какая там потеря памяти, притворяется; но даже когда они остались с глазу на глаз…

Странно вела себя Сесиль. Ни одного вопроса. Как она-то объясняет себе эту историю? Посмотреть на нее — не жена у изголовья раненого мужа, а сиделка. Но держится, бедняжка, великолепно, с достоинством. Сильный характер. Виснер, которого на этот счет не обманешь, проникся симпатией к своей молодой племяннице. Он не любил плакс. А генерал Нульман попрежнему надоедает. Вчера звонил три раза… Кажется, мог бы и сам понять, ведь знает же он, что Фред в тяжелом состоянии. Но все-таки Виснер удержался и не бросил трубку. И даже принял генерала Нульмана в среду утром, просто чтобы отделаться. Оказывается, генерал виделся со своим старым приятелем Вейганом и теперь всячески защищал командующего Восточной армией. Мы ведь должны иметь там, да и турки тоже, достаточно оружия для операций, которые могут развернуться, когда начнется наше нападение с воздуха на русскую нефть… Так-то оно так, но нельзя же разбрасываться! А что думает Вейган? Нет, не насчет Баку, а насчет Парижа. Как он оценивает атмосферу в Париже?.. Со стороны ведь виднее…

Нульману показалось, что Вейган настроен не слишком радужно, несмотря на любезный прием, который ему оказал Рейно. — И я вполне понимаю генерала. Положение создалось просто невероятное… Председатель совета министров не стал скрывать от Вейгана своего намерения как можно скорее избавиться от Гамелена. Мы переживаем настоящий кризис руководства. И гражданского, и военного. Министр национальной обороны считает председателя совета министров авантюристом. А председатель совета держится того мнения, что главнокомандующий — бездарность. Командующий сухопутными силами Северо-восточного фронта требует, чтобы его избавили от такого главнокомандующего. Командующий флотом засыпает министров и главнокомандующего рапортами, чтобы оградить себя от нападок; каждый старается свалить на другого вину за то, что подготовка финской экспедиции затянулась. Планы генерального штаба проваливаются по милости союзников, которые устроили целую драму из-за нашего отказа от операции «Ройял-Марин»…

— Имеется только один… или два пункта, по которым как будто существует общность взглядов… — заявляет генерал Нульман, оттягивая указательным пальцем воротничок; воротнички он носит тугие, как будто на нем не пиджачная пара, а военный мундир. Генерал Нульман — мужчина весьма выхоленный, и говорит он неестественно приподнятым тоном. — Да, два-три пункта… В понедельник, на первом заседании кабинета, все остались очень довольны законопроектом, который огласил господин Рейно… Не слышали? Проект, разработанный министром внутренних дел и министром юстиции, наконец-то дает правительству то самое оружие против коммунистов, которого нам так недоставало. В ожидании того времени, когда у нас будет достаточно самолетов, чтобы обеспечить минирование Рейна, и достаточно танков для снабжения ими Сараджоглу… вводится смертная казнь для всех, кто проповедует большевизм. Быть может, это заставит их призадуматься… Остается только уточнить некоторые подробности. Если бы закон Руа-Сероля появился во-время, разве мы, дорогой мой Виснер, дошли бы до такого состояния? Подумать только: ведь сейчас депутатам, сочувствующим Москве, грозит всего-навсего тюремное заключение!

— А я вам что говорил, Нульман, когда вы охали, не надо, мол, вводить социалистов в правительство! Теперь вы понимаете, для чего в министерство юстиции посадили одного из друзей Блюма…

— А все-таки, будь у нас этот закон уже в сентябре, совсем другое было бы дело: тридцать голов долой, и вот вам великолепное доказательство силы правительства! Тогда и нейтралы убедились бы, что мы готовы вести войну до конца…

Виснер вполне согласен с Нульманом, но, по его мнению, нельзя покончить с коммунизмом одними только расправами: нужно уничтожить самую почву для коммунизма — нищету, которая побуждает рабочих идти за дурными пастырями… Виснер не забыл своего происхождения… А насчет войны до конца… Да! Вы ведь сказали, что есть еще пункты?

— Дело вот в чем, — продолжает генерал. — Поскольку норвежский вариант пока провалился и вступление в Бельгию явно откладывается, раз не будет минирован Рейн, то восторжествуют сторонники кавказской операции. Вейган на это твердо рассчитывает; сегодня вечером он будет докладывать о положении на Ближнем Востоке и всех раскритикует, основательно раскритикует… Особенно достанется Полю Рейно. Вейган говорит, что Поль Рейно просто не очень умен.

После завтрака Виснер снова навестил племянника. Сегодня у нас среда… прошло, значит, всего пять дней… не надо слишком торопиться. Сесиль и не торопится. Она, должно быть, вспоминает и сравнивает: вот так же она просиживала у постели другого, а теперь сидит у постели Фреда. Она не говорит об этом даже с Жоржеттой. Фред избегает взгляда Сесиль, и у него какое-то странное выражение глаз; быть может, он силится вспомнить, что с ним произошло, или эти пустые глаза — просто симптом его болезни. Но это выражение затравленного человека. Сесиль поймала себя на мысли: жалко, что это не лицо другого, доброе лицо, все искромсанное, с ямами вместо глаз… Она старается не доискиваться правды, и все же чувствует: несомненно, произошло что-то гнусное, иначе этой тайны не объяснишь. Должно быть, старый Виснер знает. Если и не все, то очень многое…

Как раз при Виснере явился в лечебницу Доминик Мало — узнать, как чувствует себя Фред. Вошел на цыпочках посидеть одну минутку. Нет, вы только подумайте, ведь совсем еще недавно мы вместе обедали в Лувесьене! Доминик ужасно торопился: через двадцать минут ему нужно быть в палате депутатов, там будет заседать бюро парламентской группы радикалов. Вчера их посетил Бонне, еще совсем слабый… Как, разве Бонне был болен? Ну конечно. Это и помешало ему выступить свидетелем на процессе коммунистов, — теперь ведь ему можно выступать, поскольку он уже не министр… Итак, Жорж Бонне поставил вопрос о составе кабинета Рейно. Мы с Миэлле и с Шишри поддержали Бонне. Вчера же мы сообщили о своем решении Даладье. Ведь он мог оказаться против. А сегодня мы должны условиться, когда собрать всю нашу фракцию.

— Но о чем, собственно, идет речь? Вы говорите так, будто нам все уже известно…

— Речь идет о том, чтобы предоставить депутатам-радикалам свободу действий. Ведь в правительстве десять радикалов, и это связывает нам руки. Если же будет решено, что мы можем голосовать за или против правительства по своему усмотрению, то мы потребуем прений, ну, скажем, о внешней политике правительства Рейно. Тут уж обязательно будет задет сам премьер, который только что оскандалился при переговорах с Лондоном… Таким образом, через недельку Даладье, может быть, снова окажется на коне…

В тот же день, около семи часов, Ватрен зашел в суд. В гардеробной кто-то сказал, что с минуты на минуту ожидается приговор по делу депутатов-коммунистов. Однако Ватрен опоздал, приговор уже огласили, и группа защитников — бельгийский адвокат Фонтейн, адвокаты Зеваэс, Виллар, Левин, Виэнней и остальные стояли вместе с семьями осужденных в Гарлеевской галерее. Сюда-то и направился Ватрен. Все подсудимые приговорены к пяти годам, исключение сделано только для ренегатов, которые осуждены условно. Инвалидам заключение отсрочено. Да ведь вот они, инвалиды… Смотрите, их тоже уводят — какая гнусность! Суд дал им отсрочку, а военный губернатор Парижа приказал отправить их в концлагерь… Что ж тут можно поделать! Левин взял Ватрена под руку. Все эти дни, пока шел процесс, Левин не переставал ощущать сочувствие Ватрена. Таких людей в их адвокатском сословии немного… — Знаете, — сказал Левин, — какой готовится закон? Смертная казнь… — Да, Ватрен знал об этом. Он читал газеты, и теперь ему вспомнились кое-какие слова господина министра… — Послушайте, — сказал он Левину, — вы ведь знаете, я не коммунист. Но что это делается! Ради самого создателя, куда мы идем? Ведь против этого-то мы и воюем, не правда ли? Гитлер… Мы воюем против Гитлера… А что происходит здесь?.. Здесь торжествует Жорж Бонне. — Долго еще они бродили по набережным и разговаривали. Ночь. Спускалась ночь.

Этой ночью дочери Рейна могут спокойно играть в волнах, не опасаясь мин, а на Париж наползает неплотный, клочковатый туман. Ватрен рассказал Левину, что для него значит Ядвига… Даже странно, ведь он не так уж близок с Левиным. Но Ватрен понимал, что окончившийся сегодня процесс не мог не оставить печали и горечи в сердце его коллеги, и ему казалось, что рассказать о Ядвиге — значит дать Левину почувствовать свою близость к нему, ко всем им. — Хотелось бы мне понять, остается ли сейчас место для счастья?.. — Не пойти ли нам куда-нибудь пообедать? — сказал Левин. Жена его уехала в провинцию.


* * *

В четверг утром, на рассвете, в Мюльсьене поднялась страшная суматоха, в том самом Мюльсьене, где Рабочий полк, получив нового командира, не без сожаления вспоминал о полковнике Авуане. Пришел приказ о выступлении, и теперь нужно было обмундировать часть людей, не весь полк, разумеется, а хотя бы одну роту. А то что ж это такое! Обувь! Слезы одни, а не обувь… Офицеры были почти все новые. Приказ полетел и в Мальмор. Там тоже немало перемен. Дюран не последует за полком, который, как говорят, уходит в Арденны, в резерв 9-й армии. Нечего сказать, приятно получить такое подкрепление!

Инспектор Дюран бродит по деревне и наблюдает: в ротах беготня; кухни, раздав всем по кружке солдатского кофе, готовятся в путь. Инспектору торопиться нечего: он всегда успеет явиться в Мо и снова впрячься в лямку… А жалко уезжать: весной здесь, должно быть, хорошо. Майор Мюллер совсем захлопотался. Сейчас он бежит в штаб своего батальона, на ходу бросает: «Здравствуйте, Дюран», — и скрывается в дверях, а Дюран вразвалку идет дальше. На площади, среди лип, стоит «Памятник павшим». Здесь хорошо пахнет… Чем это? Ну и дурак же я, — тут ведь липы… — Что случилось, Серполе?

Серполе с таинственным видом подошел к инспектору: — Вот что… Утром мы с господином Сикером…

Нельзя же из-за отъезда ослаблять наблюдение. Вот они и отправились на вокзал вылавливать молодцов, которые пытаются улизнуть в Париж без увольнительного свидетельства… Странно, но сегодня Дюран не ощущает прежнего профессионального рвения… а тут еще эти сыщики-любители — просто плюнуть хочется. Он плюет.

— Имейте в виду, господин Дюран, дело это скорей по вашей части, чем по нашей… Подозрительный тип… Переходил железнодорожные пути в неположенном месте… Штатский… то есть одет в штатское. Да нет, неплохо одет… Непромокаемый плащ, немного поношенный, но костюмчик очень приличный…

Сикер и Серполе потребовали у него документы. Что он тут делает, в районе расположения войск? Говорит, в этом местечке у него мать и сестра. Решили проверить. Документы у него оказались на чужое имя… Надо будет вам самому посмотреть, господин Дюран, он сидит у нас под замком в канцелярии. Под стражей, разумеется!

Ну что ж! Вот и развлечение нашлось.

Задержанному было лет тридцать–тридцать пять. Светлый шатен, бритый, выше среднего роста. Глаза странные, а так, в общем, без особых примет. Но личность безусловно подозрительная. Наговорил всяких небылиц. Между прочим, что он освобожден от военной службы… А где документ об освобождении? Они взялись за него втроем. Ясно, как божий день, — дезертир. А это что? Разрешение имеешь? Недурной браунинг. Но к нему полагается бумажка… И насчет освобождения тоже… А приехал откуда? Ладно, адресочек мы проверим. Да, не повезло тебе, голубчик! Приехал бы следующим поездом, тут бы уж ни души не было… Полк сегодня снимается… и господин инспектор тоже отбывает…

Вдруг Дюрана осенило: а кто такая его мать? У него ведь в Мюльсьене мать проживает. Но задержанный вдруг как будто воды в рот набрал, молчит. Ничего, у Серполе хорошая память, сами узнаем. Послали к госпоже Дюплесси. — Но, господа, — сказал задержанный, — моя мать больна, она не выходит из дому. — Хорошо, увидим. Дюплесси… это, кажется, вон там, напротив штаба батальона, такая вилла… Еще лейтенант Ватрен у них стоял. Да, да — она и есть.

Больше они ничего не могли выжать из молодчика. Его даже в жар бросило. Ногти стал грызть. — Тебе кто позволил сесть, а? — Арестованный встал. — Прямо не знаешь, куда его направить, в сыскную или в военную полицию?.. — А вдруг он коммунист? — сказал Серполе на ухо Сикеру; тот нагнулся к своему низкорослому коллеге. Задумался. Потом, снова нагнувшись, шепнул: — Костюмчик вроде не такой… — А может, украл у кого-нибудь, — сказал Cepполе. — Вполне может быть…

Посланный вернулся от госпожи Дюплесси и привел с собой хорошенькую девчонку. Госпожа Дюплесси — слепая и, кроме того, страдает ревматизмом. А это кто такая? — На вид совсем ребенок, а уже любовников заводишь? — Господи, да ведь это Ив!.. — Как это у нее вырвалось?.. Теперь уж поздно, не отговоришься. Ив, — а это был Ив, — не видел свою племянницу несколько лет. Он и не узнал бы Мюгетту…

— Дело очень темное! Придется допросить мамашу… — Но, господин Дюран, ведь полк уходит… — А вы позвоните в Мо, пусть пришлют мне кого-нибудь… На мотоцикле это недолго. Нет, нет, ты, моя крошка, останешься здесь. Ишь ты, совсем недурна!..

Погода прояснилась. Теперь уж настоящая весна.


* * *

В четверг Чемберлен произвел перетасовку в составе своего кабинета. Сэр Сэмюэл Хор[478] получил министерство авиации, а министерство координации обороны перешло от лорда Чэтфилда[479] к лорду адмиралтейства Уинстону Черчиллю[480], и таким образом он стал главным лицом в военном руководстве войны. В тот же день Черчилль вылетел в Париж. Надо было наладить франко-английские отношения. Ясно, что это зависит не от одного Рейно, потому Чемберлен и предоставил Черчиллю широкие полномочия для того, чтобы столковаться с Даладье: ведь Даладье был главной помехой на пути сближения союзников, и это тревожило англичан. Но министр национальной обороны дуется — не явился на обед в английское посольство, куда был приглашен вместе с премьером и еще некоторыми членами кабинета. Черчилль сможет увидеть его только в пятницу, около полудня, на улице Сен-Доминик. Ну что ж, это даже лучше — можно будет поговорить с глазу на глаз…

Одно ясно: если положение не изменится, во Франции неизбежен правительственный кризис, а это вряд ли будет способствовать успешному ведению войны. Друзья господина Даладье готовятся свалить кабинет Рейно. Спасение кабинета нынешнего премьера стоит обедни, и Черчилль отступается от плана «Ройял-Марин»; это, безусловно, может быть истолковано как личный успех Даладье. Англия согласна осуществить план «Уилфред», не требуя ничего взамен. Если «Уилфред» удастся, ясно, что кабинету Рейно можно будет не бояться никаких запросов и дебатов в парламенте. Итак, Черчилль и Даладье на словах уже договорились, и в тот же час заранее подготовленные ноты вручаются послам Швеции и Норвегии, в Париже — Полем Рейно, а в Лондоне — лордом Галифаксом[481]. И в тот же день, пока генерал Вейган председательствует на заседании Французской академии, депутаты-радикалы обращаются к премьеру с требованием открыть на следующей неделе прения по внешней политике. Поль Рейно отвечает, что он не может отказать в исполнении столь вежливо сформулированного требования…

Ветер меняется: повеяло оптимизмом; и вот уже на заседании центрального совета консервативной партии господин Чемберлен заявляет, что Гитлер явно попал впросак: он упустил время и дал, таким образом, Франции и Англии возможность восполнить пробелы в подготовке войны против Германии.

Вечером того же дня в германской миссии в Осло высокопоставленные государственные деятели Норвегии, в том числе несколько министров, присутствовали на демонстрации фильма о разгроме Польши германской армией и бомбардировке Варшавы германскими самолетами. В Осло были только что получены французская и английская ноты, переданные шифром по телеграфу. И когда гости германского посланника увидели на экране, на фоне развалин польской столицы, надпись: «Этой трагедией жители Варшавы обязаны своим английским и французским друзьям», — они испытали чувства, отнюдь не подтверждавшие излияний достопочтенного мистера Чемберлена или генерала Айронсайда, которому было поручено осуществить операцию «Уилфред»; генерал Айронсайд успел в ту же пятницу заявить на пресс-конференции, что отныне Франция и Англия будут отвечать сокрушительными ударами на любые действия немцев.

И, наконец, всё в тот же вечер, в городе Мо, в помещении сыскной полиции, подозрительный субъект, арестованный накануне инспектором Дюраном, не выдержав энергичного допроса, вынужден был сделать признание, которое представило его дело в совершенно новом свете. — Надо известить Париж. Ну что ж, милейший Дюран, на этот раз вам посчастливилось. Но советую вам не болтать. — Можете положиться на меня, господин комиссар, я еще не лишился ума.

С тех пор как дивизионный санотряд прибыл в новое расположение, за столом у Давэна де Сессак то и дело появлялись английские офицеры. Это уютное местечко особенно приглянулось капитану Макмиллану, у которого такой красивый алый берет и шотландская юбочка, — капитан сделал деревушку центром своих операций. Нельзя смотреть без смеха на эту пару: Давэн де Сессак ненавидит англичан, но, как человек благовоспитанный, не забывает правил гостеприимства; кроме того, Давэн может считать свое национальное самолюбие удовлетворенным, ибо Макмиллан восторгается французской кухней, французскими кабаками и французскими винами.

По правде сказать, Макмиллан служит в разведке генерала Монтгомери[482]. Вот он и разгуливает в расположении французских частей, соседствующих с его дивизией. Ему поручено ознакомиться с настроениями французских офицеров. Конечно, в винах он разбирается неплохо, но совсем не разобрался в истинных чувствах Давэна де Сессак, и это доставляет огромное удовольствие Сорбену; зато Бурра не одобряет тактики главврача. Однако, хоть Бурра и социалист, он, конечно, не станет говорить капитану Макмиллану, как в действительности обстоит дело. Но вообще-то союзники, видимо, питают опасные иллюзии насчет наших к ним дружеских чувств. Представляют ли они себе, хотя бы отдаленно, что во Франции есть люди, которые их не любят? Английская дивизия разместилась в Кодри. Там дает спектакли их «Армейский театр». Дня через три после прибытия дивизионный санотряд в полном составе отправился в Камбрэ смотреть фильм «Гуд-бай, мистер Чипс!»[483] Оба взвода набились в грузовики; похоже было на экскурсию старшеклассников в день святого Карла[484]. В Кодри готовятся к большим конноспортивным состязаниям. Соревнуются французы с англичанами. По соседству с нами стоит английская кавалерия, а в числе наших драгун и кирасир — офицеры-инструкторы из Сомюрского кавалерийского училища: можно представить себе, какое это будет зрелище! Вместе с тем, рядовые недовольны неравенством в отношении солдатского жалованья: англичанам платят больше, чем нашим. Офицеров же раздражает роскошь, в которой живут их английские коллеги, и они отнюдь не склонны бороться с этими настроениями своих солдат. И так уж англичанам всюду уступают первое место…

Во взводе Партюрье горько сожалеют о жизни в Лаоне. Здесь, где они сейчас расквартированы, не погуляешь: вот уже несколько дней вовсе запрещено отлучаться. С минуты на минуту может прибыть приказ о выступлении…

— А вдруг приказ придет, когда мы будем в кино в Камбрэ или на скачках в Кодри? — ехидно спрашивает Жонет. Ну, это совсем другое дело: кино и спорт предусмотрены по службе.

Жан де Монсэ и Алэн Морльер пристроились у колченогого столика в тесном уголке кирпичного сарая и пишут письма, изредка поглядывая на висящие на стене солдатские фляги и противогазы. Письма Алэна уходят по назначению. Жан рвет свои письма. В среду у них появилось новое занятие. Прибыл десяток санитарных машин — те самые маленькие рено, которых так настойчиво требовал Блаз. И как раз во-время! Хороши бы мы были с двумя нашими допотопными колымагами на передовых позициях! Во всем остальном отряд как будто обеспечен неплохо, а с машинами просто беда! — Теперь ты убедился?.. — говорит Партюрье Жану. — Вы ведь только критикуете и критикуете… Вспомни, сколько было воплей насчет машин. Теперь, будьте любезны, машины — вот они, тут. И прибыли в срок. Раньше они нам и не нужны были… А хороша все-таки французская работа, очень хороша!

Что верно, то верно. Шоферы грузовиков уже познакомились со своими новыми товарищами и держатся вместе. Давэн де Сессак не преминул подчеркнуть, что новоприбывшие, как и все вообще в его отряде, являются добровольцами. Это уж точно. В последнее время была проведена дополнительная вербовка из числа мобилизованных, которые прозябали в различных воинских частях, и как только были пущены опросные листки, они записались в качестве водителей санитарных машин… Так что они такие же добровольцы, как вы и я. — Да, — сказал Бурра, — именно как я!

Доктор Дэба был откомандирован к драгунам. Он взял с собой Канжа и Пеллико и еще двух крестьянских парней, которых облюбовал себе во взводе Премона. Все стояли и смотрели, как они уходят… будто в бой — четверо в два ряда, а сбоку, словно капрал, шагает доктор Дэба в каске, и как только кому-нибудь вздумается отдать ему честь, доктор козыряет в ответ, чуть наклонившись вперед и придерживая левой рукой очки. Драгуны стояли где-то возле Катле.

В этих местах говорят не «кабачок», а «питейная». Здесь можно встретить шоферов. Они приходят поболтать у стойки за стаканчиком вина… Как и в том кабачке, в Лаоне, посетителей обслуживает молодая девушка, но только она выше ростом и белокурая. Местные парни, когда разговаривают с ней, опасливо оглядываются; как бы кто не заметил. Ведь она из Лилля! Между собой парни говорят как-то чудно, на фландрском наречии. Впрочем, Алэн утверждает, что, если хорошенько вслушаться, не так уж трудно уловить смысл. Жан пожимает плечами: — По-моему, ничего понять нельзя. — Их поставили на квартиру к пожилой добродушной женщине. Жан ей пришелся по нраву, и она пришивает ему пуговицы к брюкам. Во взводе даже пошли шутки по этому поводу, а Жан краснеет. — Да ты попроси, она и тебе тоже хлястик пришьет. Серьезно. Она чудесная старуха!.. — Но Гроппар разошелся и продолжает непристойно острить.

За всю неделю хоть бы один солнечный день выдался! Здесь плодовые деревья зацветают поздно. Только-только набирают бутоны. — Ну как, пойдем выпьем?

— Смотрите-ка, Монсэ, кажется, решил кутить… А что скажет твоя старуха? — На закоптелых картинках, украшающих питейную, с трудом можно разглядеть горы и озера, охотников, трубящих в рог, своры гончих, дам, усаживающихся в лодку… Шоферская братия держится вместе. Знакомство пока завязывается туго. На «коновалов», как здесь называют студентов-санитаров, шоферы смотрят свысока…

Алэн и Жан уселись за стол и начали партию в шашки. Жокаст, пришедший позже, подходит к столу и следит за игрой. Его разбирает — так и хочется помочь советом молоденькому студенту: гляди, он у тебя сейчас шашку фукнет[485]… Жан нет-нет да и взглянет на буфетчицу за стойкой. Не то чтобы она его пленила. Но все-таки это молодая женщина, и Жан невольно посматривает на буфетчицу. У нее приятная полнота. А верно, ее заставляют тяжело работать! Сколько ей может быть лет? Никак не угадаешь. Из прически выбиваются пряди волос…

Вот она разговаривает с сербом, а он уж бог знает что вообразил. Положим, она даже любезничает с ним. Ну и что из этого? Ведь это ее обязанность. Тут один шофер со вчерашнего дня расхаживает с таким видом, будто совсем с нею поладил. Нашел чем хвастать, болван…

Это говорит водителю Прашу один из новых шоферов — высокого роста, сухощавый, но крепкий парень. Жан уже раньше его приметил. Хороший, раскатистый смех. Сразу виден парижский рабочий. Праш, как всегда, мрачен, уронит словечко-другое, потом снова замолчит… Оба устроились на скамье, как раз за спиной у Жана, и он невольно прислушивается к их разговору.

— Конечно, — говорит Праш, — какое теперь может быть поведение?.. Вот хоть бы эта девушка… Что ж, ты ей запретишь, что ли?

— Это верно, — соглашается его собеседник. — Но ведь я говорю о таких людях, как мы с тобой…

— Понятно. Только этот Местрович не наш парень, сколько он там ни пой: «Мы жизни шагаем навстречу»[486]

— Он побывал в Испании. Пороху он не выдумает, но он был в Испании.

— Да… А скажешь, в Испании не бывало таких?.. Ты же сам рассказывал: «Олле, Олле»… так, что ли, их прозвище было?

— В Испании, — говорит Бланшар, — воевали…

И он задумался. Ему представилась Испания. Как все вокруг не похоже на Испанию! Срам один! Кто спорит, эту войну никак нельзя назвать справедливой войной, а все же — чтобы такое могло происходить во французской армии!.. Не зря он покинул этот распроклятый Рабочий полк, где люди под командованием полковника Авуана строили оборонительную линию для защиты Парижа в шестидесяти километрах от столицы… Да, он перевелся при первой же возможности… Он знал, что его взял на заметку некий Дюран. Так что раньше или позже… Вот он и решил записаться водителем, когда вербовали солдат, знакомых с автомобильным делом. А Бланшару за свою жизнь немало пришлось исколесить дорог! Но он не ожидал, что все так скоро сделается. Через две недели он был уже откомандирован в запасную часть близ Сент-Омера, посажен за баранку, и вскоре их целой группой направили в санотряд. Но уж чего он никак не ожидал, так это того, что первым ему встретится здесь Праш, владелец гаража в Сен-Любене, собственной персоной… — Да, далеко нас занесло от Гербасса! А знаешь, мы отправили моего мальчишку Мондине в Сен-Любен, к родителям Полетты. — Ну, а как Полетта? — Вот уж месяц как от нее ничего нет. Где-то она сейчас? Ничего. Нет вестей — хорошие вести. — Все это Бланшаp говорил Прашу в среду. Где-то теперь Полетта? Но со вчерашнего дня этот вопрос, который так часто задавал себе Бланшар, стал звучать совсем по-иному. Потому что вчера газеты сообщили: «Лица, виновные в изготовлении, а равно в распространении или хранении коммунистических листовок, подлежат смертной казни… Концлагери Парижского района переведены в Северную Африку». И так далее, и так далее. Следует напомнить, что подписал все это министр юстиции, по фамилии Сероль, из партии социалистов. Что Полетта изготовляет, распространяет или хранит материалы, за которые отныне полагается смертная казнь, — в этом Бланшар не сомневался ни на минуту. «Я здесь в безопасности, машину вожу, а Полетта… Вчера была пятница. Сегодня — суббота…»

— А насчет Испании, — говорит он Прашу, — это неудачный пример. Там мы не могли выбирать: эти годятся, те — нет. Например, анархисты. Они ведь встречались даже среди бойцов… Но я-то поехал туда не дурака валять… Конечно, там были всякие девушки… Но не все с ними водились…

За стойкой слышится женский смех. Серб дал волю рукам. А тот высокий дурень, кажется, из-за этого расстроился!

— Ну, ладно, — отвечает Праш, — ты уж очень гордый: «всякие девушки». Что же, лучше гоняться за мужниными женами? И потом, все мы люди…

— Понятно, понятно, — прерывает его Бланшар. — Koнечно, это не самое важное. Если есть ребята, которых от такиx вещей не коробит… что ж, мы их за это гнать не будем! Но нам-то с тобой…

Праш знаком напомнил товарищу, что здесь надо следить за каждым своим словом. — Вот тот мальчик, который играет в шашки, нас слушает. — А кто это? — спросил Бланшар, понизив голос.

— Славный паренек. Мы с ним ездили вместе, и раза два-три он говорил такие вещи… ну, а все же…

— Ладно, так ты вот о чем подумай. Мы, дескать, только люди, человеки, и есть этакие девушки для всех. Так. А ты представляешь себе, что кто-нибудь сказал бы: «мужчины для всех». Смеешься? А вот меня это, вообрази, нисколько не смешит. Конечно, дело это как будто никого не касается. Но если человек чувствует… если кто-нибудь просто не желает так поступать, потому что у него есть жена, тогда вы начинаете хихикать: «У него, видите ли, есть жена! Так-так, уважаемый, крепко в тебя въелись собственнические чувства!» Вот эти смешки меня и удивляют. Слова можно повернуть и так и этак, но чувство, о котором я говорю, как раз несовместимо ни с какими собственническими повадками. Одно дело — буржуй, у которого есть, скажем, два или три автомобиля, — сегодня он одним пользуется, а завтра — другим, он, мол, в своем праве. А вот отношения мужчины и женщины, которые вместе прошли жизнь… Он — мужчина, она — женщина… вот и все… А права у них равные. Ты меня понял? И если кто-нибудь посмеивается… Помнишь, что говорится в «Манифесте»… Да не беспокойся ты! Если они знают, что такое «Манифест», значит и они такие же, как мы… А в «Манифесте» что говорится насчет буржуазии, которая кричит, что мы будто бы проповедуем общность жен? В действительности же эта самая общность существует именно в их буржуазном мире: главное развлечение этих господ — наставлять друг друга рога.

— Там не совсем так сказано, — говорит Праш.

— Верно. Но смысл именно такой…

Бланшар видит, как юный игрок в шашки зазевался и теперь вынужден сдаться. Вот кто слушал его, Бланшара, слишком даже внимательно!.. Бланшар улыбается. А Жан отводит глаза в сторону: ему стыдно, что его поймали на месте преступления…

— А у этого паренька действительно славная рожа, — сказал Бланшар, когда они уже вышли на улицу.

Свою лекцию по вопросам морали он продолжит в следующий раз.

— Тебе бы прямо в священники идти, — сказал Праш, — ты говоришь, как поп.

— Во-первых, как раз наоборот, — священники-то и придумали разные послабления для военных. Например, разрешается есть скоромное в пятницу. И в отношении измены женам. Во-вторых, ты сказал, что я говорю, как поп, и думаешь сразить меня этим. Напрасно! Некоторые из них говорят очень дельно…


* * *

Мать Ива Дюплесси окончательно потеряла голову. Рано утром она отправила Мюгетту в Париж и осталась совсем одна, — будь что будет. Ядвига ночует у Маривонны и вернется не раньше воскресенья: нужно кое-что закупить к свадьбе. Но что теперь будет с Ивом? Да, много горя принес нам этот мальчик! Каких только глупостей он не натворил! И все-таки… Я уже не вижу его глаз — его отцовских глаз… Но я их помню. Женщины — ужасные существа! А он всегда нравился женщинам, понимаешь, Мюгетта… Оттого и жилось ему слишком легко. Все зло было в этих его отцовских глазах. Послушай, ты должна как следует попросить Ядвигу. Ее жених, знаешь, знаменитый адвокат. Даже если будет военный суд… Военный суд — разве ты можешь понять! Господи, какой ужас!.. Не знаю даже, допускаются ли в военном суде гражданские защитники. А у Ватрена ведь такой красивый голос, мягкий, глубокий… Я сама его слышала… великолепный адвокат. Только он один может спасти моего мальчика! Проси Ядвигу. Лишь бы он не отказался.

Мюгетта села в поезд. Она прибыла в Париж в субботу угром. Явилась к Маривонне, но Ядвиги не застала. Ведь она уходит очень рано! Маривонна чувствовала себя неловко с этой девчуркой. Подожди, я позвоню ее жениху, они должны встретиться сегодня… Не успела Мюгетта оглянуться, как они оба уже были тут… Мюгетта потрясена. Жених совсем старый. Ядвига выходит замуж за такого старика… Словом, Мюгетта смутилась и рассказала все довольно бестолково. Где же сейчас находится брат Ядвиги? Куда они его увезли? Мюгетта вспомнила, как они говорили при ней, что Ива повезут в Мо…

Они сели в машину Ватрена и покатили в Мо. Побывали во всех полицейских участках и у военных властей. Но ничего там не узнали. Мюгетта молча их сопровождала. Вдруг она схватила Ватрена за рукав: — Смотрите, вон тот человек… — Вот этот? Да я же его знаю! — Ватрен бегом настиг прохожего: — Дюран! — Это в самом деле был Дюран. Он обернулся, заметил Мюгетту, что совсем некстати усложняло дело. Но ведь господин Ватрен — лейтенант их полка, почему бы не рассказать лейтенанту, что это дело, в сущности, не военное, а просто уголовное, но что в нем замешаны важные лица… Задержанный Ив Дюплесси переведен в Париж и передан в руки правосудия. В Париже господин Ватрен сможет все узнать…

Мюгетту отвезли обратно к бабушке. И Ядвига там осталась. Неужели на них уже обрушилась беда? Ватрен, выбирая окольные дороги, через Мо и Клэ-Сульи, не спеша покатил в Париж. В Клэ он вылез из машины и в первом попавшемся кабачке залпом опрокинул стакан виноградной водки. Подумать только! — депутатов-коммунистов я не защищал, а теперь собираюсь защищать — кого? Человека, который, видимо, на все способен.

До понедельника ничего предпринять нельзя. Единственная подробность, которую ему сообщил Дюран касательно Ива Дюплесси («Ваш будущий шурин, если не ошибаюсь?»), заключалась в том, что у Ива обнаружены документы на имя Пьера Менье и что на нем была рубашка с меткой «Ф. В.» Вот эти-то буквы его и погубили…

До понедельника ничего предпринять нельзя. До понедельника ничего и не случится. Воскресные дни, как театральные антракты, прерывают течение жизни.

XII

Но не всегда воскресные дни, как театральные антракты, прерывают течение жизни. В это воскресенье, например, немецкие газеты сообщили, что английские и французские войска, предназначенные для отправки в Финляндию, будут посланы в Норвегию, чтобы вовлечь не только эту страну, но и Швецию в войну против Германии; а швейцарская «Цюрише цейтунг»[487] перепечатала сногсшибательную похвальбу Геббельса: «Париж будет взят в первой половине июня, а мир подписан первого июля…»

Не всегда воскресные дни, как театральные антракты, прерывают течение жизни. Когда Сесиль явилась в лечебницу навестить Фреда, который медленно приходил в сознание, ее не пустили в палату. Двумя-тремя осторожными фразами сиделка подготовила ее к известию о том, что у господина Виснера находится инспектор полиции и видеть больного нельзя — он под арестом. — Как так? На него было совершенo нападение, и он же арестован? — Не волнуйтесь, сударыня, больному сейчас лучше, дело идет на поправку… Ну, а память к нему, конечно, постепенно вернется!

И так как Жоржетта вчера вечером уехала с детьми в Антибы, Сесиль осталась одна лицом к лицу с пустотой — пусто на улицах, пусто в сердце, пустота длинного воскресного дня… Она решила позвонить старику Виснеру. Но его не оказалось ни на бульваре Перейр, ни в Лувесьене. Знает ли он, что произошло? Неужели у него действительно есть любовная связь, как утверждал Фред? Просто поразительно, что никто об этом не знает… Сесиль вернулась к себе на авеню Анри-Мартен и бродит по пустым комнатам, так и не решив, что ей делать. Она открыла шкаф, где тесно-тесно висели костюмы, весь гардероб Фреда. Эжени снова уехала в Конш. Кухарка по случаю воскресенья отпущена. Что же произошло неделю назад в этой нарядной, чисто прибранной комнате? Трудно представить себе, что она могла стать ареной кровавой драмы.

Не всегда воскресные дни, как театральные антракты, прерывают течение жизни. Ватрен убил все воскресенье на разборку старых бумаг и до вечера провозился в кабинете, приводя в порядок дела… Он решил было сесть в машину и отправиться к госпоже Дюплесси, но передумал: откровенно говоря, его испугала перспектива молча выслушивать стоны и жалобы будущей тещи, не зная, что отвечать на бесконечный поток ее бесплодных догадок. Бедняжка Ядвига! Веселенькое у нее воскресенье! Итак, Ватрен ищет в своем прошлом — в пожелтевших от времени бумагах, в личных письмах Бриана, в старых газетах времен предвыборной борьбы в Реймсе, — ищет во всем этом хламе связующую нить своей жизни. Все воскресенье он проторчал в пыльном кабинете. Его секретарша, наоборот, вышла из дому еще утром и очень при этом торопилась. Она приоделась, как могла, как может приодеться небогатая женщина. Всякий раз, когда Маргарита отправляется на очередную явку, она как-то особенно тщательно занимается своим туалетом. Пожалуй, она даже не отдает себе в этом отчета. Но здесь сказывается желание быть во всем достойной того дела, которым она так гордится. «Если меня схватят…» — думает она.

На почте, возле биржи, в отделении приема телеграмм, по утрам в воскресенье не очень людно, но все-таки бывают посетители. Маргарита Корвизар берет бланк, усердно заполняет его, стоя у высокой конторки, и не сразу отрывается от этого занятия, даже когда за соседней конторкой останавливается какая-то женщина. Маринетта сегодня еще милей, чем обычно. Обе выходят вместе, и никто не обращает на них внимания.

На улицах пустынно. Неярко светит солнце. Магазины закрыты; вывески, которых не замечаешь в будни, теперь бросаются в глаза. Когда нет ни машин, ни людей, дома кажутся иными: ощутимее архитектурный облик Парижа… Маргарита и ее спутница сворачивают на Нотр Дам-де-Виктуар и направляются к площади Пти-Пэр.

На углу, немножко отступя от тротуара, тот самый ресторанчик…

— Когда я прохожу здесь, — говорит Маринетта, — мне всегда вспоминается Вайян-Кутюрье. Он почти каждый день ходил сюда обедать из редакции «Юманите». В то время «Авангард» тоже печатался у Дангона… Я часто думаю о Вайяне. Представляю его вместе с товарищами на процессе… Как несправедливо, что такие люди умирают!

Маргарита отчитывается в проделанной работе, и когда она замолкает, Маринетта вдруг говорит: — Скажите, Жерар, вы читали декрет? — Мадемуазель Корвизар отвечает не сразу. Она чуть ускоряет шаг, — нет, даже не ускоряет… — Да, читала… конечно, читала. — Минута проходит в молчании. Маринетта смотрит на свою спутницу: раньше секретарша адвоката сплошь и рядом была небрежна по части туалета, а сейчас в каждой мелочи чувствуется, что она тщательно следит за собой. За последние два дня Маринетта встречалась со многими «своими девушками», как она говорит: видела, например, ту блондинку, что должна ехать в Марсель, встретилась со своей связной из партийного центра и с Розой Блан… — Почему вы молчите, Жерар? Ведь до сих пор нам угрожало пять лет тюрьмы, как депутатам. А теперь… — Маргарита молчит. — Знаете, Жерар, — снова начинает Маринетта, и в голосе ее слышится тревога, даже смущение, — теперь новая обстановка, мы можем понять… вы не подумайте… Ведь не у всех достаточно крепкие нервы. Еще не поздно. Если хотите, вы можете считать себя ничем не связанной. Я, верно, очень нескладно объясняю, но ведь вы понимаете, да?

— Напротив, — говорит мадемуазель Корвизар, — ты, Маринетта, объясняешь очень хорошо. А все-таки я тебя не понимаю. Кстати, эта неделя у меня будет посвободней. У патрона скоро свадьба, и он пока не хочет брать новых дел…

Миновав площадь Пти-Пэр, они выходят на площадь Виктуар. Маринетта останавливается и, должно быть, желая скрыть свое волнение, говорит: — Посмотри, Жерар, какой красивый наш Париж! Жаль только, что его так испоганили торгаши. Повсюду торчат вывески, черные, золотые, огромные буквы на прекрасных домах — весь вид портят. А тут еще какой-то идиотский этаж надстроили. Площадь круглая-круглая, и, по-моему, она даже лучше, чем Вандомская: позабытая какая-то и приходит в запустение. Знаешь, бывают такие заброшенные котята! — И Маринетта смеется чуть принужденно. Лицо у нее совсем детское… — Когда власть будет наша, — продолжает она, делая рукой широкий жест, захватывающий и статую Людовика XIV, и крыши, и расходящиеся лучами улицы, — … когда власть будет наша, мы все здесь по-другому устроим. Вот тогда-то наш Париж станет настоящий красавец!

И сразу же, без перехода, она начинает говорить о декрете. Смертная казнь… Поразительно, как все товарищи встретили эту весть! А ведь они прекрасно отдают себе отчет. Конечно, у некоторых, как они ни бодрятся, должно быть, защемило сердце. Не за себя страшно… Ведь и раньше понимали… Но одно дело — жертвовать собой, другое дело — товарищами. Теми, кому даешь поручение. Нелегко это. Как подумаешь о некоторых наших людях, об их тяжелой жизни… о мужестве. Сломить мужество — вот к чему стремится враг! Хотят нас запугать. Поощрять трусов — такова мораль наших подлых правителей. Да, просто поразительно, как товарищи приняли это известие. Никто не дрогнул, даже молодые, еще не закаленные, те, кто недавно вступил в партию. Одна девушка сказала мне, — а сколько ей может быть лет? — самое большее, двадцать три, — так вот, она сказала: «Смертная казнь? Ну и что же? Чего они этим добьются? Ведь страшней-то уже ничего не придумаешь». А потом, разве не ясно, какой юридический смысл имеет этот декрет? Несколько наших депутатов ускользнуло от лап полиции: Морис, Жак, Дютийель[488], Монмуссо[489], Пери, Ригаль[490], Раметт, Катла[491]. Их, как и всех остальных, приговорили заочно к пяти годам. Но суд судом, а теперь правительство своим декретом осудило их на смерть, понимаешь, — смертная казнь… Это значит: если они схватят Габриэля Пери или Мориса, — смерть. А тут еще провалилась целая организация в районе Пари-Нор; правда, это было до декрета. Да разве они с этим станут считаться!.. Должно быть, кто-то из товарищей совершил оплошность. Но самое замечательное, что полиция бессильна: она доходит до известной точки и натыкается на стену, дальше ей ни за что не пройти… Партия, что бы там ни говорили, если даже заберут еще кого-нибудь из наших, — партия все равно выиграла битву: нелегальные организации теперь существуют по всей Франции. Хотелось бы мне знать, есть ли еще где-нибудь партия, которая сумела бы выдержать такой удар и восстановить все свои связи?

— А ты немножечко не националистка? — спрашивает с улыбкой Маргарита Корвизар.

Маринетта встряхивает кудрявой головкой, словно провинившаяся школьница.

— Не знаю… возможно!

И тут же добавляет очень серьезным тоном: — Я не забываю, что если наша партия проявила такую замечательную стойкость, так это потому, что она изучила опыт большевиков… У нас хорошие учителя. Помнишь, в прошлом году руководство партии подчеркивало в «Юманите», как важно широко распространять «Историю ВКП(б)»? Наши руководители видят далеко. Говорят, что эту книгу написал сам Сталин. Хорошо, что тираж не залежался на складах, а то теперь он мог бы попасть в руки полиции Даладье!

Маргарита с нежностью глядит на свою собеседницу. Работница текстильной фабрики, милое полудетское личико… Тяжелая у Маринетты судьба, особенно, когда вспомнишь мрачные улицы Сент-Этьена, где она выросла. Всегда очень серьезная, а когда ей в чем-нибудь возражаешь, между бровями у нее ложится упрямая складочка. Маринетта, как и многие товарищи, иногда впадает в наставительный тон. У нее это получается даже трогательно… Декрет, смертная казнь — ведь это все угрожает и Маринетте. «Не за себя страшно», — сказала она. Такая молоденькая…

— Главная трудность сейчас с бумагой. Часть бумаги пропала во время сумятицы. Поэтому мы недостаточно широко популяризировали текст последней речи Молотова, с которой он выступил неделю тому назад. Он сказал, что политика СССР — это политика мира, решительной борьбы против всякого расширения конфликта. И что силы реакции стремятся к одному: во что бы то ни стало создать новые очаги войны. В пакете, который я тебе передала, как раз эта речь. Надо постараться распространить ее как можно шире…

Сесиль воспользовалась тем, что она дома одна, и поэтому весь день ничего не ела. В девять часов вечера она включила радио в гостиной, где прошлым летом Жан так часто сидел у ее ног на низеньком пуфе. Полумрак наполняется звуками оркестра. Сесиль слушает с минуту, но от этой музыки у нее почему-то вдруг пересыхает во рту, хочется пить. Сейчас она с удовольствием выпьет чашку чая. Куда запропастилось ситечко?.. Как сложна жизнь, как нелегко выйти из тупика! Война, Фред, Жан… Ох, какой противный голос, словно коза блеет! Сесиль не переносит Лис Готи[492]. Она возвращается в гостиную — хватит этого блеяния! Поворачивает ручку радиоприемника, натыкается па какие-то голоса, — должно быть, передают пьесу, — потом ловит новую станцию. Кто-то произносит речь по-французски, но с явным английским акцентом. A-а, Черчилль! Что ему нужно, этому Черчиллю? Сесиль в таких вещах ничего не понимает… Уж лучше легкая музыка…

Воскресные дни не всегда, как театральные антракты, прерывают течение жизни. И доказательство налицо: нынче ночью на Темзе должны спокойненько подготовить английского Нимбуса, крошку Уилфреда, двинуть суда… самолеты… Густой туман, — сообщает бюро прогнозов, — не рассеется после рассвета. С пяти часов утра, как указано в нотах, полученных в пятницу в Стокгольме и в Осло, плавание в норвежских водах станет небезопасным. Суда, вошедшие в эту зону, будут сами нести ответственность за возможные последствия.

В пять часов утра Фред Виснер наконец забылся тяжелым сном. Он ослабел после бесконечно долгого допроса. Все внутри у него сводило от страха. Брать препятствия на лошади, которая может споткнуться, или встать на дыбы, или зацепиться ногой за барьер, — это одно дело. Тут нужна чисто физическая отвага. А другое — вот это унизительное чувство страха, которое не переборешь.

Итак, минирование или, по крайней мере, намерение минировать норвежские территориальные воды в то утро перестало быть тайной: газеты сообщили об этом почти в тот самый час, когда началась операция. Наконец-то всем, кто этого не понимал раньше, становится ясен смысл статей, печатавшихся в газетах в последние дни: «Все взоры обращены к Северу»… «Подозрительный нейтралитет»… «Союзники решили действовать энергично» и так далее.

Новость эта никого не потрясла. Только и всего? Гораздо больше говорят о пророчествах Геббельса. Никто, конечно, в них не верит! Взятие Парижа назначено на пятнадцатое июня… Выходит, что осталось каких-нибудь два с половиной месяца.

Знать бы, по крайней мере, кто ведет следствие. Но Ватрена вежливо выпроваживали отовсюду. Наконец, на улице Соссэ он набрел на след. Ядвига вернулась в Париж и ждет новостей. Ведь все-таки это ее брат… Она опять остановилась у Маривонны, хотя Ватрен ее уговаривал: у нас дома тебе будет лучше. — Ну, скажи, Тома, какие новости? — А вот какие: Иву придется иметь объяснение с военными властями, так как он дезертир. Но вообще будем надеяться, что ничего особенно серьезного нет. Только соучастие в покушении на убийство… — Как! В покушении на убийство? — Да, именно так. На его счастье, тот тип выжил… Похоже, что Ив говорит правду. Сейчас самое главное — найти другого участника. Однако все осложняется тем, что жертва покушения — личность известная, и, кажется, сюда намерено вмешаться Второе отделение. — Значит, Тома, ты займешься делом Ива? Слушай, пусть Ив мой брат, но неизвестно, что он мог натворить! Мама, конечно, знать ничего не желает, ей важен только Ив, ее сынок. Мне с тобой даже трудно об этом говорить… Ну, словом, я понимаю маму…

— Мне нелегко что-нибудь сделать, потому что твой брат не затребовал меня в качестве защитника. Когда к нему направят адвоката, я попытаюсь что-нибудь устроить, поговорю с ним. Ну что ж, пусть твой брат подлец, мне-то что? Ведь я не на нем женюсь! Родная моя девочка, давай поедем завтра или послезавтра на дачу в Ормевиль. Чудесное место! От Парижа всего пятьдесят километров, но как будто на другом конце света. Один я туда никогда не ездил, тяжело было вспоминать. Мне бы очень хотелось, чтобы тебе понравилось в Ормевиле. А сейчас как раз наступила хорошая погода… Мы там все забудем…

Что забудем? Ива?.. Войну?..

Ив вступил на путь признаний. Ну и тряпка! Не только вперед забегает, готов на брюхе ползать. А потом будет хныкать, что ему, мол, пятки припекали. Оказалось, что этого лирического тенора стоит послушать не только из-за прискорбного инцидента на авеню Анри-Мартен. В прошлый раз он был осужден за мошенничество, одним словом, по мелочам работал. И когда он попал в руки полиции, никто не сообразил расспросить его еще кое о чем; так ему и удалось выскользнуть из сетей вместе со своими тайнами. Допрос — это прежде всего искусство сопоставлять. Но не всегда легко сопоставить. Пусть, скажем, этот Дюплесси даже служил у Мишлена вместе с Локюти и прочими. Но кому же могло прийти в голову расспрашивать самого обыкновенного проходимца о бомбах на площади Этуаль или о деле братьев Роселли…

Тот тип, который вел серый автомобиль и выдал всю компанию, говорил, правда, что, кроме Бувье, Форана, Лебозека и Юге, в этом деле участвовал еще какой-то человек, имени которого он не знает. Бувье назвал Жакюбье, Филлоля и Пюире, и, судя по его описанию, четвертым был как раз сей субъект… И вдруг — вот он здесь, собственной персоной. Ив Дюплесси во всем сознался, ведь ему нужно было как-то объяснить происшествие на авеню Анри-Мартен.

Жертва покушения — племянник Виснера — как раз и выдал их всех в 1937 году. Таким образом, в руках полиции сошлись все нити преступления, но Лебозек успел смыться. В течение нескольких дней он жил у молодого Виснера и шантажировал своего бывшего сообщника, добиваясь, чтобы тот устроил его, Лебозека, на завод. Фредерик Виснер уперся, он вполне основательно боялся, что на заводе полиция сунет нос в бумаги его «друга». А ведь Лебозек связан с Дюплесси…

Но чем связан? Оба дезертиры. Здесь арестованный что-то путал. Ну, ладно, посмотрим…

Итак, в субботу Лебозек привел Дюплесси на авеню Анри-Мартен, рассудив, что при виде другого участника дела в Баньоль-де-л’Орн неподатливый хозяин дома одумается. К тому же у Виснера можно было кое-чем поживиться: Дюплесси совсем обносился, а тут как раз Лебозек ему и сообщил…

Нетрудно представить себе всю сцену. На деньги Фред Виснер не скупился. Предлагал приятелям немалую сумму. Но они требовали одного — работы, и притом только у Виснера. Под конец, чтобы отделаться от своих дорогих гостей, Фред рассказал им какую-то невероятную историю, сослался па неприятности, которые могут воспоследовать…

— Какую историю? Скажите, пожалуйста, — молчит! Ты что из себя строишь, а? Нашел кого выгораживать, ведь он-то тебя и продал…

— Ну, хорошо. У Виснера была любовница, и она втянула его в то амстердамское дело.

— Так, так! Весьма любопытно…

И в полицейском управлении на улице Соссэ не без удивления узнали, что актриса Рита Ландор улетела в Стокгольм на следующий же день после того, как ей учинили допрос.

Вот тогда-то в дело вмешалось Второе отделение. Оказалось, что самое обыкновенное уголовное преступление на авеню Анри-Мартен связано, во-первых, с ТКРД и, во-вторых, с небезызвестным делом, за которое одного майора из штаба Денца засадили за решетку. И, понятно, когда Ива слегка потрясли, он тут же рассказал, что они с Лебозеком явились к Виснеру не только с целью легализоваться, но и потому, что имели на этот счет прямой приказ от важного лица из их организации — от одного испанца. Этот последний до сего времени помогал им, но теперь заявил, что откажет в дальнейшей помощи, если они не сумеют поступить на какой-нибудь военный завод…

— А для чего поступить, голубчик?

— Не бейте меня, господин инспектор… если бы я знал, я бы все вам рассказал, но поручения нам давали постепенно, понимаете… Лебозек — он-то работал не только по принуждению. Он ведь фанатик. Я его знавал еще до дела в Баньоль-де-л’Орн… У меня был друг, сын бывшего министра, он уже умер… Он учился в лицее Кондорсе вместе с Лебозеком и с Фредериком Виснером, только был старше их, кажется, на два класса. Он, надо вам сказать, собирался жениться на моей сестре… Так вот, он мне часто говорил: если тебе придется плохо, я знаю одного парня, который всегда выручит. Надо вам сказать, что я для своего друга тогда смастерил одну штучку… Нет, вы не думайте, он был не из ТКРД, он умер еще до того, как они организовались. Он состоял в другой организации, там все больше были инженеры, специалисты. Правда, потом у них наладились кое-какие связи и с ТКРД. Но вообще-то, как бы вам это лучше объяснить?.. Там были другие люди, скорее теоретики… Так вот, когда я обратился к Лебозеку, потому что у меня были неприятности, он сразу же решил пустить меня в дело. Как раз тогда они перешли к террору, и Лебозек взял меня с собой, когда они все поехали на автомобиле его друга, Фреда Виснера. Это было через два дня после того, как я дал клятву Лебозеку и Тенайлю. Сами знаете, уж раз человека втянули в мокрое дело, ему ни за что не вырваться.

Да, Второе отделение крайне заинтересовалось всей этой историей. И по многим причинам…

Ив Дюплесси рыдал. Он, во всяком случае, не сделал никакого вреда господину Виснеру; если ему не верят, пусть устроят очную ставку. Это все Лебозек, только он… Страшный человек! Лучше мне оставаться в тюрьме, пока Лебозек на свободе. Попробуйте поискать его в Ницце. Он собирался туда поехать, он в тридцать восьмом работал в Ницце, в конторе по перевозкам; наверно, найти и контору и хозяина нетрудно…

— Ладно. Слышали мы эту музыку… Всегда другие убивают, а тот, кого зацапали, — агнец божий, ангелок с крылышками.

Ив заволновался:

— Уверяю вас, Лебозек — зверь, для него жизнь человеческая — ничто. Он во всей нашей организации был известен. Испанец называл Лебозека не иначе, как убийцей…

Кстати, насчет этого самого испанца. Как его зовут? Где ты с ним встречался? Как познакомился? Давай выкладывай все по порядку… Значит, в первый раз ты его увидел, когда работал у Мишлена. Познакомился через Метэнье и… Делонкля, говоришь? Нет уж, Делонкля ты оставь в покое…

Вот проклятье! Прежде чем дать делу ход, надо бы повидать кое-кого в министерстве. А то еще наткнешься на испанское посольство… Сейчас, пожалуй, следует избегать каких бы то ни было осложнений с этой стороны. Маршал Петэн не любит, чтобы затрудняли его работу.


* * *

Следующей ночью — это было с 8-го на 9 апреля — немецкая армия оккупировала Данию, вступив еще до рассвета в Копенгаген. Одновременно военно-морские силы противника проникли в фиорды Осло; норвежское правительство бежало из столицы, а гитлеровское командование поставило у власти Квислинга[493]. Операции на суше были поддержаны с воздуха. Применение крупных парашютных десантов явилось одним из главных предметов дискуссии, которая происходила ранним утром того же 9 апреля на совещании французских военных руководителей, вызванных к премьер-министру. Каждый час приносил новости — одна другой хуже. Немцы захватывали на западном побережье Норвегии пункт за пунктом при полном бездействии английского флота. Тронхейм, Нарвик, Берген уже в руках немцев… То есть как это Нарвик? Ведь согласно всем нашим планам мы высаживаемся вслед за англичанами в Нарвике и занимаем рудники в Гелливаре… Особенно возмущался англичанами командующий французским флотом. И напрасно, ибо тут все взоры обратились на него; ему напомнили, что именно он возражал против сосредоточения дивизии генерала Одэ[494] в Бресте и сорвал операции по высадке французских войск; даже и сейчас наш десант еще не готов к отправке… Опять, значит, повторяется финляндская история! Ведь ясно было, что противник окажет сопротивление! Нет, воля ваша, тут что-то не так. Значит, Гитлеру каким-то образом стали известны наши планы, — это несомненно.

На Кэ д’Орсэ среди министров и генералов — полное смятение. Посмотрите на карту: немцы вот тут, и тут, и тут. Военные обвиняют во всем случившемся английское адмиралтейство. Затем все в полном составе устремляются в Елисейский дворец. Здесь, в присутствии президента республики, командующий флотом предлагает: поскольку нас обошли в Норвегии, необходимо сейчас же осуществить бельгийскую операцию. Это лучшее средство помочь нашим союзникам. Все, конечно, согласны. Да и кому придет в голову возражать сейчас, когда тучи так сгустились? Решено действовать немедленно. Довольно торговаться с англичанами по поводу минирования Рейна. Давайте займем позиции на Шельде, по крайней мере на первых порах. Конечно, все это при условии, что бельгийцы согласятся (надо их запросить — это тем более уместно, что, по некоторым признакам, настроение бельгийского генерального штаба переменилось). Гамелен все еще отвергает план продвижения на Диль… Однако минирование Рейна одобряется. Доводы противников операции «Ройял-Марин» забыты всеми… даже министром авиации, даже командующим военно-воздушными силами. Мы обратимся одновременно в бельгийский генеральный штаб и к правительству Бельгии.

Надо, не откладывая, двинуть войска. Генералы Жорж и Гамелен ныне подают пример забвения всех разногласий. Гамелен приглашает Жоржа на 10 апреля на завтрак в Венсен, где расположилась ставка. Будет и Вейган, он ведь скоро уезжает на Восток; Вейган играет как бы роль арбитра в отношениях между двумя враждующими генералами. При всем том, нельзя быть вполне уверенным, что генерал Жорж пойдет на уступки… При одном упоминании об операции на Шельде у генерала Жоржа портится настроение: он не забыл, как в январе, в момент первой тревоги в Бельгии, раздался телефонный звонок Гамелена… оскорбительное объяснение! Жорж затаил обиду. Гамелен в его глазах — масон. А Жорж ненавидит масонов еще с тех пор, как Саррайль[495] удалил его — в те времена еще капитана — с Восточного фронта, что, впрочем, немало помогло ему преуспеть в ближайшем окружении самого Фоша… В настоящий момент Жорж намерен воспользоваться явно благожелательным отношением к нему Гамелена, чтобы избавиться от командующего 2-й группой армий, прикрывающей линию Мажино, ибо командующий этот, генерал Претла[496], — тоже масон. Членам ТКРД даже пришлось в виде предостережения подложить под двери дома Претла бомбу.

XIII

Наконец-то! Яркое солнце, прекрасная погода, почти голубое небо. Сразу весь край принял другой вид. И люди тоже. Нынче у санитаров нет ученья. Идет уборка. Как всегда, Морльер усердствует. Жан де Монсэ соблазняет его: — Слушай, а если б того… может, улизнем? Так тянет прогуляться в поле…

И вот, надо же, нарвались на Партюрье. Помощник фармацевта явно взволнован. — Всем быть на месте! Есть новости. Сейчас сбегаю к главврачу и вернусь! — Как только он выскочил за ворота, на маленьком дворике, где санитары начищались, вытряхивали, выколачивали, поднимается возмущение: — Новости? Ну, значит, опять какая-нибудь пакость. Обязательно свинью подложат. Видал, как наш аптекарь просиял? Этакие хлюпики обожают маневры. Самое любимое для них кушанье. Слаще меда.

— Да, брат, плакала наша прогулка, теперь не улизнешь. — У всех пропала охота качать воду. И в комнатах тоже уборка пошла кое-как. Шаркают метлами вкривь и вкось. Фу ты, пылища какая! А чего, спрашивается, стараться? Все равно погонят куда-нибудь. — Погонят, — мрачно подтверждает Гроппар. Наверняка отправят в Норвегию. Ох, уж нет, не надо! Ну их к дьяволу, эти фиорды.

В Норвегию? Почему? Добрая половина санитаров еще не прочла сегодняшнюю газету. — Почему ты так говоришь? — Да ведь в газете напечатано, что немцы вторглись в Данию. — Ну и что? А нам-то какое дело? Нас это не касается. В Польшу не посылали наших войск, а тут, по-твоему, пошлют? — Отставить Норвегию! У меня башмаки неподходящие. — Что ты мелешь! При чем тут башмаки? — Да у них там, в Норвегии, все на лыжах. Надо тебе, скажем, в булочную или в молочную, — беги на лыжах. — Вот дурак! — Верно тебе говорю! — Все равно дурак. — Да я же сам видел в кино…

В канцелярию санитарного отряда входят Давэн де Сессак и уже готовый ко всему Партюрье: он подвесил каску к поясу, щелкает каблуками, залихватским жестом отдает честь и улыбается во весь рот, показывая неровные зубы. Однако он еще ничего не знает, только строит догадки… Главный врач вводит его в курс дела: — Вот что, вы сейчас отправляетесь с лейтенантом Блазом. Возьмите из взвода шесть человек по своему выбору. — Давэн де Сессак на секунду умолкает. — Блазу даны инструкции. Лейтенант Гурден снабдит вас нужными документами. Гурден, вы предупредили Тресса? — И главный врач отпускает лейтенанта… — Ну, Блаз, поняли? Даю вам еще дантиста… Оставьте его на первом перевязочном пункте в качестве начальника. Ничего, справится, скоро пришлем ему подкрепление. Смотрите, чтобы никто из ваших людей не знал, куда и зачем вы посланы. Вот вам пакет — тут письменные указания и маршрут. Партюрье можете все сказать, но только ему одному. Голубчик Партюрье, это секретная инструкция. Помните — честь солдата…. Дантисту — ни слова!

И Давэн де Сессак, явно взволнованный, встает, пожимает им руки. — Ну, счастливый путь! Отправление — через полчаса. Сбор на шоссе. Я приду посмотреть. До свидания! Меня вызывают: к нам приехал гость — капитан Макмиллан…

Пока что в задании нет ничего особенного. Сформировать небольшую колонну из шести санитарных машин; в них, кроме выделенных санитаров, поедут Блаз, Партюрье и дантист Фаро, которого почему-то прозвали «Железной проволокой» и даже просто «Железкой». Ехать надо в Конде на Шельде, где стоят танкисты. Там отряд официально поступает в распоряжение командира танкового батальона и будет ждать. Но ждать в полной боевой готовности. Сколько времени ждать — неизвестно. До нового распоряжения. А вот сейчас начинается самое что ни есть секретное.

Ого! Вот это дело! Повторите, пожалуйста, господин лейтенант…

— Ну, слушайте. По получении приказа предписано действовать согласно письменной инструкции, которую мне сейчас вручил Давэн де Сессак. Заметьте, Партюрье, что, прибыв в Конде, мы, возможно, уже застанем там приказ: его ждут сегодня ночью или завтра утром… А делать надо вот что: не дожидаясь выступления войск, мы отправляемся вперед для участия в авангардной операции и переходим границу в… — Что вы говорите, господин лейтенант? Переходим границу? Вступаем в Бельгию? — Вступаем. Нате, берите карту. Вот дорога. Видите? Через два часа после выступления мы должны быть вот здесь… и немедленно организовать наш первый перевязочный пункт на чужой территории… Начальником пункта оставляем Железку, предупредив бургомистра, чтобы он указывал проходящим войскам местонахождение пункта… Мы опередим на пятьдесят километров французскую армию, вступающую в Бельгию; наша задача — создать цепочку перевязочных пунктов для оказания первой помощи раненым в наступающих частях. Взгляните, дружище, — проникновение вглубь страны произойдет по трем путям. Вот по этой дороге пойдут англичане, а по этим двум, южнее, двинется французская армия; наша колонна пойдет по средней дороге — вот здесь…

У Партюрье даже дух захватило, и особенно волнует его то, что все эти «пути проникновения» указаны стрелками на мишленовской карте[497] Бельгии; одна такая карта дана ему, а другая — Блазу.

— Дорога, предназначенная для англичан, как видите, вот здесь отходит к востоку; следовательно, мы войдем в соприкосновение с нашими союзниками. Читайте, — в инструкции сказано: «В Ватерлоо установить связь с английскими войсками». Любопытный поворот истории… Ватерлоо!.. А вот в этом месте я должен остаться с двумя санитарными машинами. Вам передаются обязанности начальника отряда, и вы продолжаете путь дальше — до этого места; развернете здесь перевязочный пункт и будете ждать подхода наших частей и распоряжений главного врача. В случае продвижения войск дивсанотряд расположится вот тут, где маленький красный кружок. Советую вам сразу же послать туда связного — пусть ждет… Конечно, на границе нас встретят мотоциклисты бельгийской армии, они будут нашими проводниками. Ну-с, так!.. А вы что смеетесь? Пришли в веселое настроение? Поторапливайтесь. Берите из своего взвода шестерых санинструкторов. Санитаров я возьму у Премона — две команды по четыре человека. Ну, ступайте скорее, выбирайте людей! Машины — слышали? — будут ждать на шоссе, за селом, а не то мы всех всполошим, чего делать вовсе не следует…

Ах, какой чудесный день! В бледной лазури Фландрии сияет солнце, плывут маленькие пушистые облачка и как будто тоже направляются в Бельгию… Партюрье посмеивается про себя. Бежит бегом. Хорошо! Начинаются большие дела! Подумайте — танковая часть! Мы идем впереди на новеньких машинах. Вступаем в Ватерлоо, и даже вместе с англичанами. Плохо я разглядел на карте, куда мне придется вести отряд. Грандиозно! Идем на пятьдесят километров впереди армии! Ватерлоо! Партюрье прячет карту в нагрудный карман кителя. Конец «странной войне»! Настала весна. Конец бездействию! Вступаем в Бельгию! Где остановится армия? Ей-богу, идем в наступление! Кого же мне взять с собой? Морльера и Монсэ — бесспорно. Ребята — что надо. Вот жаль, — Канж и Пеллико у драгун, с Дэба. Жонета не брать — поганая морда! Гроппара тоже к чорту — лентяй и трус! Филлу? Пожалуй. Дюпати и Вормса — на худой конец. А Белле почему не взять?

Партюрье выбирает тщательно, любовно. Надо подобрать таких, чтобы внешность была симпатичная, располагающая. И главное, чтобы были рослые, представительные, а не то танкисты станут глядеть с презрением, — ведь прежде всего с ними придется познакомиться. Вот только Вормс не вышел ростом. Ну, уж ничего не поделаешь — возьму. Сначала мелькнула мысль: Вормса не брать, а потом стало стыдно: что же это, неужели я антисемит? Значит, обязательно надо взять.

— А ну, живо! Монсэ, Морльер, Вормс, идите сюда…


* * *

Машины выстроены в колонну посреди площади. Во всех городах департамента Нор найдется в центре такая же вот продолговатая площадь, и на одном конце ее всегда стоит ратуша, — в Конде к ней приткнулось сбоку какое-то старинное здание с аркадами и дозорной башней. Филлу и Вормс позволили себе роскошь купить новые рубашки (не успели взять у прачки выстиранное белье)[498] — покупку сделали на площади, в торговых рядах, выбрав самый шикарный, на их взгляд, магазин.

Как чувствуется фламандская провинция в этом узком, вытянутом вглубь торговом помещении, где прилавки завалены штуками полотна и коробками с готовым бельем, а главное — какие тут милые девушки-фламандки! И оба молодых покупателя, не умолкая, ведут разговоры о хозяйской дочери, о ее аккуратно уложенных косах, о беленьком личике и голубых глазах…

Санитарный отряд поместили в ста шагах от площади, в пустующем лабазе на углу улицы. Хозяин лабаза умер лет десять назад, наследники все не могут поделиться между собой и держат заведение покойника на замке. Ну уж и квартира! Задняя стена вся потрескалась, узкое окно выходит на темный двор… Вместо постелей на пол навалили сена; но можно устроиться и на столах. Об уборке вопрос не поднимается. Зачем? С минуты на минуту, может быть, придется ехать дальше, сказал Партюрье. А Блаз без конца читал наставления: спать не раздеваясь. Помните, в любой момент вас могут поднять, и в два счета надо всем быть в машинах. — Что это они затевают? — спросил долговязый Дюпати, стаскивая с ноги башмак. — Вы заметили, какой таинственный вид у Партюрье? — И шоферы, кстати сказать, ночуют в машинах. — А знаешь, и нам бы надо устроиться на носилках в машинах, все лучше, чем здесь. — Конечно, Блаз снял себе комнату в городе, а вот Железка и Партюрье предпочли ночевать вместе с шоферами. — И что же, по-твоему, это хорошо? — Заткнитесь вы! — кричит Белле. — Словом, все, как обычно… Из Конде на Шельде нет пароходного сообщения с Норвегией, — чего же вы хотите…

Блаз поселился у пристани — в Конде имеется пристань. Любопытный городок! Когда прогуливаешься по улицам, как будто переходишь из одной страны в другую, и все это умещается на крошечном пространстве. В центре, где главная площадь, — классический фламандский город; к западу от него, так сказать, аристократический, а вернее — сонный район, и там Зеленую площадь украшает бюст, стоящий на пьедестале в стиле Людовика XV, — памятник местной знаменитости, трагической актрисе. А по другую сторону — выходишь к пристани на канале, который изгибается под углом, — немного похоже на Голландию. Из своей комнаты, до того заставленной всякими вещами, что в ней не повернешься, Блаз видит черную в сумерках воду, слышит крики и смех: в маленьком кабачке на набережной выпивают матросы.

Хозяева квартиры — престарелые супруги, удалившиеся на покой. Муж долго работал старшим мастером в мастерской струнных инструментов и все время говорит о скрипках. — Дьявольское ремесло! Кто его изведал, уж никогда не отстанет. Я все думаю, доктор, о дощечках для скрипок, вижу, как их гнут, полируют, они и во сне мне чудятся. Ночью вдруг вскакиваю: приснится, что кто-нибудь из моих рабочих… — Разумеется, рабочих мастерской он считал своими рабочими. Жена его уставила банками с вареньем все свободное пространство в комнатах, не занятое безделушками. На стенах красовались птичьи чучела. Блаз почивал под надзором совы, примостившейся на суку над изголовьем кровати, рядом с распятием, а напротив, на стене, расположился целый птичий «ансамбль» — синицы, снегири, зяблики, ласточки. Жилец предупредил: — Если ночью будут стучаться — это ко мне… — Не беспокойтесь, — сказала хозяйка, — у мужа чуткий сон. Сами понимаете, у скрипичных дел мастера должен быть тонкий слух.

Когда Блаз пришел в офицерскую столовую, дантист и Партюрье были уже там. Квартал этот тоже представлял собой совсем особую часть города — окраина у выезда на Валансьенскую дорогу. Дом был низкий, с прекрасным садом. Трапезы происходили в длинной узкой комнате; под окнами стояли в цвету плодовые деревья. За столом собралось человек пятнадцать. Завязать с ними знакомство было трудно — народ совсем другой, чем у Давэна де Сессак. Здесь были кавалеристы и даже кирасиры, но кирасиры без кирас, конница без коней, оседлавшая теперь танки. Блаз сказал Партюрье вполголоса: — Как странно! Они все разные и все-таки похожи друг на друга. Вы их различаете, а? Как горошины в стручке! — Нет, внешне они совсем не походили друг на друга. Тут были и тощие верзилы, и совсем низенькие, этакие живчики, и грузные толстяки; чины тоже были неодинаковые: два капитана (один из них совершеннейший бык), лейтенанты, младшие лейтенанты, двое курсантов. Но, действительно, народ совсем другой. Впрочем, все были очень подтянутые, вежливые и вместе с тем любители посмеяться. Чувствовалось, что они в своей стихии. Прибывшие познакомились с врачом батальона Анджиолини, до того пропитанным кавалерийской удалью, что с ним было даже как-то боязно разговаривать. Один из курсантов улыбался Партюрье: молодость сближает. Партюрье, правда, был на четыре года старше, но с виду совсем юнец. Курсант Нуармутье с места в карьер завел разговор о здешних красотках: — Надо с ними поплясать… Вот повезло второму батальону, который стоит в Ла-Виль-Готье, в пяти километрах от нас. Там есть поляки и, конечно, польки! — Маленький юркий Нуармутье напоминал сорванца-мальчишку, который не признает дверей, обязательно влезет в окно, вертится, прыгает, как мячик, и даже кажется от этого чуть повыше ростом. Волосы он стриг коротко, оставляя курчавый чубик, блестевший, как черное золото. Несмотря на свое звучное имя, он был одним из немногих не-аристократов, допущенных в это избранное общество: таких, кроме него, было только двое — доктор и сам командир батальона.

Майор Жильсон-Кенель в 1912 году окончил Сомюрское кавалерийское училище; он происходил из семьи сахарозаводчиков, и когда у него умер отец, вышел в отставку — сразу после «той войны», а теперь вернулся в армию… поэтому он и командовал только батальоном, хотя ему было уже под пятьдесят. Что ж, такой богатый человек может позволить себе роскошь пойти на военную службу, если она ему нравится. Майор стриг рыжие волосы под машинку, был красен лицом и поражал проворством движений, удивительным для его возраста и комплекции. Среди своих офицеров он производил впечатление короля, окруженного придворными.

— Ну-с, Ла Мартельер, просите к столу. Это что такое? Как вам не стыдно! Вы позорите меня перед гостями!.. — Хозяин столовой бросился на кухню. Майор Жильсон-Кенель обращался с доктором Блазом, как с ровней. Это чувствовалось во всем. У них, к тому же, нашлись общие знакомые.

Совершенно ясно было, что никто из офицеров ничего не знает о военной обстановке, — кроме майора, конечно. Майору было известно, что Блаз тоже все знает, но он и виду не подавал, и с удовольствием поддерживал легкомысленный разговор.

А легкомыслие было просто поразительное… Весь обед только и говорили, что о мундирах. Длинный лейтенант, у которого как будто совсем не было подбородка, стоял за высокие воротники, но все дружно напали на него, особенно молодежь. — Вы что же, летчикам хотите подражать? — отпарировал лейтенант. — Мы ведь кавалеристы… — А молоденький курсант с девичьим лицом и плечами молотобойца воскликнул: — Нельзя же все-таки возвращать кавалерию к временам Мюрата! — Почему Мюрата? — Ла Мартельер заметил, что традиции кавалерии восходят к более давней эпохе, чем времена этого конюха. Тут доктор Анджиолини рассердился. Майор успокоил его и довольно сухо сказал Ла Мартельеру, что не мешало бы ему помнить, что прадед доктора был с Наполеоном на острове Святой Елены… Ла Мартельер страшно смутился. Этот миловидный юноша поминутно краснел, как девушка. Он налил доктору вина. — Но, как хотите, а мы все-таки не летчики… танки — это совершенно новое оружие!

— А танки командиров взводов, оснащенные 37-миллиметровыми пушками, — это почти артиллерия, — сказал один из капитанов.

Все возмутились: — За столом об оружии не говорить! И о политике тоже! И о службе нельзя! Штраф! Штраф! — Тогда о чем же разрешается говорить? — спросил Партюрье. — О чем? О тряпках, — ответил Нуармутье. — И еще о бабенках. Я лично стою за отложной воротник, как у летчиков. Наплевать на традицию! Отложной воротник гораздо удобнее. И напрасно лейтенант де Версиньи воображает, что высокий воротник заменит ему подбородок!.. — Нуармутье стал рисовать ножом на скатерти особый фасон воротника, при котором он из кавалерийского стоячего мог превращаться в отложной, как у летчиков.

— Что ты там делаешь, Нуармутье? Скатерть испортишь! — забеспокоился хозяин столовой Ла Мартельер. Один из капитанов, вглядевшись в портновский чертеж Нуармутье, вмешался в обсуждение фасона: — Но тут со знаками различия будет неладно. Откинешь воротник, и они окажутся не на месте, лягут косо…

— Господин капитан, этого можно избежать, — совершенно серьезным тоном возразил Нуармутье. — Тут только надо решить маленькую задачку по геометрии. Вот, смотрите: достаточно поставить значки под углом в сорок пять градусов, и тогда…

Лейтенанты взволновались: — Да неужели? Что ты говоришь, Нуармутье? А ну-ка, покажи, покажи! На, возьми мою ручку… У кого есть бумага? — Я не силен в математике, — признался Ла Мартельер… — Это кто тебя научил? Твой портной? — Долой математику! За столом запрещается! Штраф! — Да бросьте, за что? — взмолился Ла Мартельер. — Это ведь не тригонометрия! — А впрочем, я уже где-то слышал о такой штуке. Не новость.


* * *

Водители машин после обеда пошатались по городу. V танкистов кормят хорошо, во всяком случае лучше, чем в санотряде. Манак, коренастый бретонец с короткой шеей, не дурак выпить, заинтересовался памятником какого-то древнего полководца, поставленным на главной площади. — Как, говоришь, ему фамилия-то? — И в третий раз прочел надпись на цоколе: — Пуаллю де Сен-Мар[499]… Что же он такое сделал, за что этому пуалю поставили памятник? — В конце концов для упрощения Манак стал уже называть статую «генерал Пуалю». Бланшар пожал плечами. В здешних краях все больше судовщики и лодочники, о мелкой буржуазии я не говорю. Возят по каналам и по Шельде каменный уголь. Помнишь, в «Юманите» писали о Конде, когда были большие забастовки в речном флоте? — Нет, Манак на это не обратил внимания: он был водителем автобуса, что ему баржи!..

А Бланшара привлекала пристань. Он глядел на рослых грузчиков, которые шли гурьбой пропустить рюмочку в баре рядом с тем домом, где поселился лейтенант Блаз. Один из грузчиков был негр, и Бланшару вдруг вспомнился кабачок около завода Виснера, где он крепко поспорил с Тото перед мобилизацией. В баре пело радио. Женщин не было. Все поеживались от вечерней сырости. — Слушай, ты как думаешь, много здесь коммунистов? — Манак ответил: — Понятия не имею. На шахтах наверняка много, тут шахты недалеко. А в этом городишке… Не думаю. Очень уж тут все старое. Погляди-ка на дома… Поди, еще при Адаме строились. — Эх ты, умник! Лучше на этих парней погляди, это тебе не каменные истуканы, мохом не обросли…

После привала в кабачке шестерка водителей обошла весь город. Сначала он показался им большим, потому что они уже привыкли квартировать в поселках величиной с булавочную головку. А все-таки… какой же это город! Ну, разумеется, не Париж. Шофер Крювилье, который вез в своей машине дантиста Железку, по настроениям был скорее пацифистом. До войны он служил в гараже агентства по распространению газет и журналов. Как и многим другим, ему полагалось бы оставаться в тылу. Но он был антимилитарист, и его держали на заметке еще с тех пор, как он отбывал военную службу. Крювилье тревожило вторжение в Норвегию: — Что же это! Оказывается, в Осло давно уже сидели немецкие солдаты! Их заранее засылали туда. Приезжали в штатском, а в чемоданах везли мундиры… А когда высадился десант, они…

— А я вот что скажу, — перебил Манак, — газеты что-то уж очень стараются убедить нас, что немцы там первые начали. Кто же, спрашивается, в этом сомневался? Уж слишком усердствуют, даже подозрительно, — Бланшар пробормотал, что все они хороши, воры и жулики, одним миром мазаны.

— Легче на поворотах! — посоветовал Крювилье и, скорчив гримасу, покосился на низенького Томазини, который никому из них не внушал доверия: у этого молодца был странный круг чтения.

Уже стемнело, «генерала Пуалю» окутал сумрак. В сущности, в наших колымагах куда удобнее, чем у санитаров. Видал, какая там грязь? Вот только неловко в самом, можно сказать, центре города умываться у фонтана. Ладно, иди мойся! Заметь, это категорически запрещено. Что запрещено? Ночевать в санитарных машинах. Ничего, брат, всяко бывает, приходится… Партюрье и дантист сами подали пример.

Партюрье, ложась спать, даже не снял башмаков.

Бланшар устраивается на ночь. Он один в машине. Сначала проверил, все ли в порядке, — на случай, если внезапно придется выехать ночью. А ведь в самом деле хороши эти новые машины, все блестит, пригнано аккуратно. И подумать только, что здесь будут стонать раненые!.. Так… тряпка на месте, гаечный ключ тут… Бланшар поднял кожаную подушку сиденья, удостоверился, что ничего в ящике не тронуто, — вспомнил о Томазини и решил проверить. Становишься подозрительным… Ничего не поделаешь, — держись начеку. Выдвинул носилки, натянул как следует полотнище. А где будет лучше спать — внизу или наверху? Под голову вместо подушки — вещевой мешок. Носилки коротковаты, ноги торчат… и все скатываешься вбок… Не беда, бывает постель и хуже. Рауль думает о своем приятеле Праше. Жаль, что Праш остался в части с грузовиком. С ним есть о чем поговорить, с ним приятно и помолчать — он не из говорливых. Все-таки хороший товарищ. «Все-таки» означает, что у Праша имеются недостатки: во-первых, — не настоящий рабочий, во-вторых, — не парижанин и тугодум: пока-то он мозгами пораскинет, пока до сути дела доберется и поймет… Ну что ж, не все ведь одинаковы. Вот, например, Манак. Он, конечно, товарищ, коммунист. Выполнял ответственную работу в своей организации. Насчет текущих дел на него вполне можно положиться. Он отнюдь не глуп. Но тяжел на подъем… И уж очень любит жить с удобствами. Не подготовлен для нынешней обстановки. Встречаются такие. Если б его не мобилизовали и он вел бы работу в подполье, наверно, теперь бы уже немного изменился. Работа перевоспитывает людей. А сейчас, может, я и напрасно так думаю, а все-таки, по-моему, Манак трусоват.

И тут мысли путаются в голове Бланшара. Это еще не дремота, не сонные грезы. А что-то певучее и волнующее. Он как будто играет в прятки с воспоминаниями, тщетно старается убежать от них. Хочет думать о Праше, а от Праша мысль уносится в Сен-Любен, и он видит деревенский домик стариков и лужайку, где Мондине пасет козу. И ему слышится детский голосок, — малыш старается басить, как дядя: «Эй, шалая!» И вдруг над этой мирной картиной встает образ Полетты… Ей грозит смертная казнь…

Доктор Блаз возвратился от Жильсон-Кенеля довольно поздно: майор задержал его, чтобы поговорить с глазу на глаз; но сразу лечь спать не удалось — хозяева ждали его с угощением. Госпожа Депре испекла пирог, сварила кофе и даже подала к нему коньяку… — Право, боюсь, не засну. — Да что вы, доктор, бросьте. Здесь у нас кофе пьют с утра до вечера, и ничего — спят. Какой это кофе? Черная водичка…

Старик Депре принялся рассказывать, как он работал в Аррасе, какие он делал хорошие скрипки… Во всем, что он говорил, чувствовалась страстная, просто физическая привязанность к этим поющим коробкам, к цвету дерева, из которого вырезают дощечки, к их форме, к точности сборки… Он был уроженец Конде, и на склоне лет сбылась его мечта: они с женой вернулись в родной город. Да и самое уж имя Депре…

— А разве здешний народ что понимает?.. Гордятся какой-то актеркой!

Старик разгорячился, полный забавного гнева против знаменитой актрисы Клерон[500], памятник которой украшал Зеленую площадь. Подумаешь, есть чем гордиться! Во времена этой комедиантки церковь даже запрещала хоронить актеров на кладбище. А церковь знала, что делает!.. Госпожа Депре перекрестилась и сказала с укором: — Ну, что ты, Жокен! Нехорошо! Где же христианское милосердие?.. — Старики заспорили, а потом госпожа Депре сказала гостю: — У мужа, видите ли, имя такое, вот он и находит, что это несправедливо…

Блаз, хоть убей, не понимал, что она хотела этим сказать, — он, наверно, никогда не слышал о великом музыканте, которого старичок Депре, скрипичных дел мастер, считал своим предком. Много есть на свете Депре, но не все они являются потомками Жокена Депре[501], регента капеллы Людовика XII, другой знаменитости города Конде, несправедливо забытой согражданами ради актрисы Клерон… — Нет, благодарю вас, от второй чашки увольте…


* * *

В Конде стояли уже третий день в полной боевой готовности, а приказ все не приходил. Партюрье тосковал. Делать было совершенно нечего. Санитары шатались по городу, лодырничали. Начальство не знало, куда их девать. Дурной пример для танкистов. Майор Жильсон-Кенель съездил в штаб полка, в Валансьен. Командиру полка ничего не было известно. По ту сторону границы усилили заставы. Но баржи попрежнему плыли по Шельде в Бельгию. Известия о событиях в Норвегии были весьма неопределенные. Бои на море, бои на суше… Пока что норвежцы, видимо, помощи еще не получили. Совершенно ясно, что все оккупированные порты были захвачены путем военной хитрости, при поддержке пятой колонны; значит, немцы не надеялись на собственные силы… Зона военных действий на море растянулась на семьсот километров… И вот Поль Рейно разразился в сенате торжествующей речью: отныне Германии отрезан путь, по которому она всегда ввозила железную руду.

Речь произвела сенсацию даже в офицерской столовой; попреки запрету, наложенному на разговоры о политике, за завтраком все толковали об этом заявлении Рейно — оно подогрело атмосферу. До тех пор Блаз неоднократно замечал, что господа офицеры проявляют некоторый скептицизм в отношении норвежской операции. Во-первых, наших войск там не было, только английские, — уж эти англичане! А кроме того, непонятно, для чего это делается. Но теперь все стало ясно. Правда, газеты противоречили друг другу и сами себе: то будто бы Гитлер вынужден был бросить свои войска в Норвегию, хотя ему совсем этого не хотелось делать, то сообщалось, что германский генеральный штаб давным-давно подготовлял вторжение. Впрочем, возможно, господа кавалеристы, которые всегда умели отдавать должное противнику, понимали, что в данном случае не все можно принимать на веру, надо учесть и пропаганду… Рейно, который не пользовался в этой среде особыми симпатиями, на этот раз покорил их своей декларацией…

Однако дантист Железка вынес довольно неприятное впечатление из разговора, который у него был в то утро с доктором Анджиолини. Тот попросил его зайти посмотреть зубы у двух кирасир-танкистов. Ну что ж, коренные зубы у обоих испорчены… нечего с ними возиться, надо попросту вырвать у обоих по два, по три корешка… Анджиолини явно терпеть не мог председателя совета министров. Не верьте вы нашим конникам! Это они только так говорят, тут все люди благовоспитанные и при вас не станут ругать правительство. Но разве вы не видите, что с Норвегией хотят устроить такую же штуку, как с Польшей! Германская армия… будем говорить всерьез — германская армия непобедима, это же всякому известно! Что, спрашивается, выиграли англичане своей политикой? Только то, что сами заставили Гитлера захватить плацдарм как раз напротив их острова. А еще кричат: «Лишили немцев руды! Железной руды!..»

Партюрье испугали не столько речи Анджиолини, сколько их действие на дантиста. Заморыш Фаро всему готов был верить. До войны он практиковал в маленьком городке около Франконвиля и жил в непрестанном страхе перед революцией, разделяя взгляды многих своих пациентов, для которых основой всех их рассуждений служили собственные дачки, грядки с помидорами и кусты выращенных ими роз. Да неужели здешние офицеры, такие, в общем, симпатичные люди, думают так же, как доктор Анджиолини? Надо попытаться что-нибудь выведать у Нуармутье. Но, по правде сказать, Партюрье был никудышный дипломат.

Он отправился с Нуармутье прогуляться в сторону границы. Чутьем, как молодые щенки, они сразу поняли, что могут подружиться. Правда, Нуармутье немного пугал аптекаря рассказами о своих любовных похождениях. Но это отчасти и привлекало. Настала весна, и Партюрье втайне чувствовал, что его добродетельное благоразумие становится шатким. Они брели по берегу канала, глядели на ровную, без единой морщинки, поверхность воды. На другом берегу уже начинали зеленеть деревья. Воздух был чистый, легкий, а небо чуть зеленоватое. У берега пришвартовалась баржа; там хлопотал какой-то смуглый коренастый человек в кожаной безрукавке. На носу баржи стояла женщина и смотрела вдаль — туда, где была Бельгия. Стройная женщина в черном платье; ветер развевал ее широкую сборчатую юбку. Она пела песню низким гортанным голосом. Женщина была молода и по-своему красива. Когда она повернулась и бросила взгляд на военных, остановившихся на берегу, Партюрье подумал: статуя… Но что общего между этими людьми и нами? Право, это совсем особое племя, физически более совершенное. Эта женщина — точно древняя статуя, изваянная вольным ветром, что гуляет над реками. По палубе пробежали наперегонки двое ребятишек и затопали по трапу, который спускался в трюм. Издалека донесся гудок паровоза.

— Уж скорее на испанцев похожи, чем на французов… — сказал Партюрье, а Нуармутье, зашагав в ногу с ним по дорожке, заметил: — Они всегда с теми, на чьей стороне сила… Завтра они с таким же успехом могут стать немцами… — Дома теперь попадались реже, узкая дорожка упиралась в пограничный пост. Вон то дерево растет уже в Бельгии. Это и есть граница? Как-то, право, не верится. Ничего внушительного в ней нет.

— Если б не война, — сказал Нуармутье, — поехал бы я куда-нибудь далеко, в Сирию или в Марокко… Я, конечно, кавалерист… Да только на заводных лошадках мне скакать не по вкусу. Что? Анджиолини? А вы не обращайте внимания на его слова. Наш доктор сердит на англичан из-за Наполеона, — это у них в роду! Да, он, кажется, вступил в партию Дорио… У нас, знаете ли, политикой не интересуются… Разумеется, все стоят за графа Парижского… а как же иначе? — ведь тут все потомки старинных родов: де Версиньи, де Ла Мартельер, де Ла Рош-Тюренн и так далее… О своих взглядах они никогда не говорят, к чему? Это само собой разумеется. Но превыше всего для них — армия… Мы, дескать, рождены для того, чтобы сражаться, рисковать жизнью на поле брани, в открытую… Довольно с нас свинских махинаций, парламентской говорильни. Но согласны мы или несогласны с правителями, а вот увидите, господа, как мы умеем драться и умирать в бою. Право, право, можете мне поверить, доктор-аптекарь. Разумеется, нас пропагандой не возьмешь. Немцы — это немцы, а мы — французы. Этого достаточно, что тут разговаривать! Нечего взывать к таким доводам, которыми стараются убедить людей, не имеющих родины: насчет евреев, фашизма и так далее. К чорту! Все это идиотская брехня. А германская армия все-таки сильна!.. Что перед ней поляки!.. Вы же видели. И, знаете ли, все эти политиканы, все эти профсоюзы, масоны и тому подобное… Как хотите, а нам — я хочу сказать, кадровому офицерству — по духу ближе наши противники… Ремесло у нас одно, потребности одинаковые и одинаковый здоровый уклад жизни военных людей. Мы можем понять друг друга. Что у меня, например, общего с каким-нибудь французским учителем или чинушей из Карпентра или из Клермона? А вот с офицерами рейхсвера[502]… Ладно… Судьба наша — убивать друг друга, но интересно было бы с ними потолковать. Знаете, дружище, что больше всего нам, танкистам, пришлось по сердцу? Одна книга. Интереснейшая книга. Написал ее немецкий генерал Гудериан[503]. Нас с ней знакомили в училище. Вот, скажу я вам, теория!.. Отдай все, и того мало…

На заставе пограничники козырнули двум молодым военным. Сообщили, что у них был разговор с одним бельгийцем. Оказывается, по ту сторону границы два дня стояли мотоциклисты в полной готовности. Но вот только что они получили приказ отойти…

По Шельде медленно скользила баржа; вот она прошла через пограничную линию. Вода в реке одинакова по обе стороны границы.


* * *

В тот же день, под вечер, Манак и Крювилье сидели в кафе за картами с двумя танкистами. Один танкист был парижанин, другой — откуда-то из-под Орлеана. По соседству устроился Бланшар, разложив на столе сегодняшние и вчерашние газеты. Читал их, сравнивал. Сидел, ссутулившись. Вид у него был усталый…

С танкистами уже начали завязываться приятельские отношения. Ну и ребята, их только танки и интересуют!.. Поговори-ка с такими! Гордятся своими машинами, пыжатся. Офицерам нетрудно было убедить их, что танкист — это царь и бог. А ты как думаешь? Вот, скажем, ползешь ты в своем тарантасике, впереди — дерево. Ты и в ус не дуешь, прешь прямо на него. Подмял твой танк дерево, трах! — в щепки!.. Проехал по пеньку, хлоп, хлоп… А тебе хоть бы что, валяй дальше!.. Ну, ясно, царь и бог. А уж хвастуны! Боши? Погоди малость, мы им покажем! У них танки, говорят, куда хуже наших! Броня не та… В Польше это обнаружилось… Специалисты утверждают…

Какой-то сапер (в Конде прислали саперную часть для работ по укреплению границы. Долговременные укрепления? Нет, от них заранее отказались), какой-то захмелевший сапер, которого подзадорили товарищи, встал и вышел на середину комнаты. Кругом зашикали: тише! тише! — Да ну тебя, надоел! — крикнул солдат, в одиночку, для собственного удовольствия, гонявший шары на биллиарде. — Не мешай, заткнись! Непомюсен, затягивай! — И Непомюсен затягивает:

…Она в уборе драгоценном,

Очарует непременно,

Красотой с ума сведет…

У певца был хороший, но не поставленный тенор; он пел, запрокинув голову, и кадык у него ходил ходуном. Каждую строку куплета он подчеркивал короткими взмахами рук, все одним и тем же жестом.

— А ну, получайте! Десятка, десятка и туз! — объявил Крювилье. — Что, обставили вас, кожаные штаны?

Весь кабачок хором подхватил песню. С саперами сидели девицы. — Погляди-ка на ту маленькую, в голубом. Вот бы приударить за такой! — Манак повернулся к Бланшару: — Да будет тебе, уткнул нос в газеты!

— Ты читал речь Рейно? — спросил Рауль.

— Читал. А что? Почему спрашиваешь? — Для приятного разговора… Нет, верно, слушай… ты заметил? — Что заметил? — Числа. — Какие числа?

И две головы склонились над столиком. Водя пальцем но строчкам, Рауль показывал Манаку некоторые места в речи Рейно: — Ну, видел? Чуешь? Нет? Экий бестолковый! Читай: «Военные действия с нашей стороны начались в понедельник, в пять часов утра. Они имели целью покончить c положением, которое длится уже семь месяцев…» Замечай — в понедельник, в пять часов утра. Нынче у нас четверг, — верно, четверг? А теперь читай во вчерашней газете, от среды: «Осло, 9 апреля. — Радио Осло в восемь часов утра сообщило: в ночь с восьмого на девятое апреля военно-морские силы Германии вошли в Ослофиорд, несмотря на сопротивление, оказанное норвежским флотом и артиллерией». А вот тут, гляди: «Копенгаген, вторник, 9 апреля. Сегодня в 5 часов утра по местному времени германские войска перешли границу…» Ну, что? Нарисовать тебе, что ли, на бумаге? Да ведь и так все ясно. Рейно говорит: военные действия, военные действия с нашей стороны, начались в понедельник восьмого апреля в пять часов утра… а в ночь с восьмого на девятое немцы напали на Норвегию, а девятого в пять часов утра они вторглись в Данию… Сделаем выводы: кто же начал первый? А затем… Что там еще сказал Рейно?.. В водах Норвегии ставят мины и прочее… Словом, результат таков: две страны захвачены Гитлером, по всей Норвегии идет война, а этот самый Рейно говорит: «Решающее значение имеет следующий факт: Германия лишилась шведской руды и может теперь удовлетворять только половину своей потребности в стали — и то мирного времени». А вот дальше напечатано: «Таким образом, союзники приобрели важнейшее и длительное преимущество…» Короче говоря, Рейно возрадовался, потирает руки. Этого как раз ему и надо было, вот что он называет «покончить с положением, которое длится уже семь месяцев…» Впрочем, он и не отрицает: «Правительство берет на себя полную ответственность за эту операцию союзников, направленную против Германии…» Ну, так кто же провоцирует войну?..

Манака покоробили эти слова. Он взял газеты, стал искать, сравнивать. — Ага, погоди, ты забыл сказать, Рейно еще вот что заявил: «Между действиями союзников и двумя недавними вторжениями Германии нет ничего общего!» — Бланшар посмеивается: — Ты что же обрываешь строчку? Там еще напечатано в скобках: «Бурные аплодисменты». Разумеется, немцы вторглись, а союзники спровоцировали вторжение, они его хотели, чтобы «покончить с положением, которое длится уже семь месяцев», — и, оказывается, «решающее значение имеет… длительное преимущество», которое они извлекли из этого вторжения, — вот что сказал Рейно. Вор у вора дубинку украл, две разбойничьи шайки спорят, кто нарушил воровскую честь, а решающее значение имеет тот факт, что ни в чем не повинных людей грабят и мимоходом убивают…

— За пиво платят проигравшие, — сказал Манак официантке. Танкисты стали шарить у себя в карманах. Солдатское жалованье — всего пятнадцать су в день. Не то, что у англичан. Один из солдат, внимательно слушавший разговор соседей, повернулся к Бланшару и, понизив голос, спросил: — Так ты говоришь… мы в понедельник начали, в пять часов?.. Утра или вечера?

XIV

Иву Дюплесси устроили очную ставку с членами ТКРД, которых пока еще держали под замком. Повидимому, все это были только «стрелочники». Локюти отказался от своих первоначальных показаний. Впрочем, и без того считалось неправдоподобным, чтобы оба инженера могли одновременно попасть на один и тот же завод, да еще дважды. Бувье и Форан в момент убийства братьев Роселли были еще новичками у кагуляров, и вряд ли кто-нибудь посвящал их во все тайны организации. То же относилось к Иву… И к Фреду Виснеру и к Лебозеку. Правда, оба они учились когда-то в одном лицее, но это еще ничего не доказывает. Арестованные, которым предъявили на допросе фотографию Фреда, как будто опознали в нем водителя серой машины. Во всяком случае, личность убийцы была установлена.

Тут возобновилось следствие по делу Лерера, и был принят ряд мер, ранее отмененных под давлением разных высокопоставленных лиц. Успех возможен только при условии, если вести расследование втайне от военного министерства. В палате депутатов был сделан запрос по поводу ареста офицера, выступившего с разоблачениями господина Монзи. Как могло случиться, что этого офицера до сих пор допрашивали только его же начальники? Запрос в парламенте привлек внимание к этому делу, но так как офицер-разоблачитель проходил в данный момент психиатрическую экспертизу, вряд ли было уместно давать делу ход. А инспектор полиции, сунувший нос в эту историю, был смещен. Агент Второго отделения, чье неуместное усердие, повидимому, подогревалось кем-то из ближайшего окружения Даладье, признался, когда его приперли к стенке, что майор Бенедетти всячески старался пустить его по следу Виснера. Ну, погоди!.. В Северной Африке как раз крайне нуждались в услугах этого агента. Что же касается майора Бенедетти, то, как выяснилось, в министерстве вполне могут обойтись без него. Ведь майор Бенедетти и сам, кажется, еще недавно просился в действующую армию! Итак, он командируется в армию генерала Хюнцигера[504].

Ясно, что дело Виснера, лично Виснера, прекращено. Из материалов следствия явствовало (и теперь уже на этом сходились все показания людей, которые содержались в тюрьме и были, так сказать, под рукой у следователя), что один из убийц братьев Роселли, и, повидимому, именно непосредственный исполнитель, ушел из квартиры на авеню Анри-Мартен в полном убеждении, что он оставил там бездыханный труп Фреда Виснера, своего бывшего товарища по лицею, какового он пытался шантажировать. За исключением Локюти, выдавшего убийцу и пока оставленного за решеткой, органы правосудия стали выпускать на свободу, одного за другим, разных лиц, которых трудно было уличить в сознательном соучастии в убийстве, как бы ни казались ясны мотивы, которые должны были побудить их к соучастию. Все это были люди, сумевшие своевременно, еще в тот период, когда Франция проводила совсем иную политику, распознать первые признаки коммунистической опасности, угрожающей отечеству. Так или не так? А если так, то, согласитесь, не очень-то логично держать их в тюрьмах, когда эти тюрьмы переполнены агентами Москвы… Конечно, дело Дюплесси — более деликатный случай: все-таки он дезертир. Что ж, пусть им займутся военные власти. Но в различных кругах уверяли, что пребывание кагуляров в тюрьме может быть расценено в военных и даже в правительственных сферах как проявление недоверия к некоторым высокопоставленным особам… А что будет, если по ходу дела вы наткнетесь на подданных нейтральных стран? Смотрите, как бы тут не пострадали наши отношения с Мадридом и Римом! Следовало даже, по мнению некоторых, смягчить участь офицера, выступившего с нападками на Монзи, учитывая антикоммунистическую деятельность этого офицера в дни Народного фронта. Его делом занялся лично командующий сухопутными силами Северо-восточного фронта. В результате забияка был вызван в Ла-Ферте-су-Жуар, в штаб генерала Жоржа. Но Жорж не мог решить дело собственной властью. Не мог полностью прекратить следствие. Зато не было ничего легче, как освободить офицера из-под стражи. А парижский военный трибунал поручил ведение дела своему следователю.

Все эти события происходили как раз в те дни, когда генерал Одэ высадился в Норвегии, в Намсосе. Англичане, заняв Нарвик и Тронхейм, также вступили на норвежскую землю. Положение оставалось неясным. Хотя на страницах газет мы ежедневно одерживали блистательные победы, общественное мнение проявляло тревогу: как бы все это не окончилось на финляндский манер. А люди более осведомленные были просто недовольны. Не проходило дня, чтобы из Швейцарии, Швеции, Голландии не распространялись слухи о предстоящем где-то, и притом в ближайшее время, наступлении немцев. На Балканах арестовали бывших министров, которые готовились открыть границы Гитлеру. После того как в Осло было образовано правительство Квислинга, фактически тут же обращенное в гитлеровских марионеток, людям повсюду мерещилась пятая колонна. Во Франции это было использовано для усиления преследований коммунистов. Но зато, как только обнаруживалось, что следы пятой колонны ведут к испанскому или итальянскому посольству, — дело немедленно старались замять: мало вам, что ли, германских дивизий, которые угрожают вторжением? Захотелось драться еще на каком-нибудь другом фронте? Главное, никаких инцидентов, ради бога, только без инцидентов!

Пока что пришлось отказаться от планов вступления в Бельгию. И это уже во второй раз. Полностью повторилась январская история. Король отверг помощь союзников. Войска, выдвинутые к границе, были отведены меньше чем через неделю. Получилось что-то вроде больших маневров. Конечно, маневры — дело полезное, если не считать того, что теперь многие оказались посвященными в наши планы. Только бы не было перебежчиков!.. После того как был дан отбой, французские части вернулись на свои исходные позиции. Иначе гитлеровская разведка без особого труда разгадала бы наши планы… А ведь бельгийский вариант может пригодиться в следующий раз: представьте себе, что король все-таки согласится призвать нас на помощь или же Гитлер первым нарушит нейтралитет наших соседей.

Фред Виснер решил провести свой отпуск в Антибах, куда его пригласила Жоржетта Лертилуа. Что может быть лучше для выздоравливающего, чем безмятежное антибское существование!.. К удивлению Фреда, Сесиль, которая всегда так любила чету Лертилуа и при первой возможности мчалась в Антибы, на этот раз как будто не собиралась сопровождать мужа. Отношения у них были натянутые. Но ни он, ни она не касались вопросов, которые могли вызвать столкновение. Сесиль, повидимому, не очень жаждала получить объяснение событий тридцать первого марта. Она удовлетворилась официальным толкованием, которое дал Фред после того, как поговорил с дядей и внезапно почувствовал, что к нему вернулась память. Даже неполнота этого толкования, слишком многое оставлявшего в тени, казалось, не особенно беспокоила Сесиль. Раз или два, правда, когда Фред заводил разговор о загадочном покушении, у Сесиль вырывался нетерпеливый жест. «Что ж, ты меня дурой, что ли, считаешь?» — означал этот жест… Фред сразу замолкал… У него были жестокие мигрени. Отдых, и только отдых на лоне природы… А там видно будет.

По правде говоря, Фред побаивался, что его дело удалось замять лишь ненадолго. Какой-нибудь поворот в политике, любое непредвиденное событие, и снова подует такой ветер, что дело Виснера всплывет само собой. Ведь Фред-то хорошо знал: что было, то было… Но раз Сесиль угодно оставаться в неведении, не навязываться же ему самому с объяснениями. Выиграть время — вот главное. А там — кто знает? Разразится какая-нибудь катастрофа, и его дело, его совершенно частное дело, потеряет всякий интерес… Таково было мнение дяди. В те дни, при полной неопределенности исхода норвежской операции, при полнейшем затишье на Северном фронте, когда казалось, что «странная война» продлится еще бог весть сколько, немало было людей, взыскующих катастрофы и рассчитывавших на то, что светопреставление поможет им спрятать концы в воду.


* * *

Вернется ли Сесиль в Конш, к Жозефу? Она подумывала об этом. Но Париж, вся эта история с Фредом проложили пропасть между нею и слепым, и Жозеф сразу почувствовал бы это. Их близость, казалось ей теперь, отошла в далекое прошлое. Как могли возобновиться их милые, дружеские отношения, когда ее со всех сторон обступили мрачные тени, страшные догадки? Госпожа Виснер вспоминала, как года три назад она почувствовала, что Фред внушает ей какой-то брезгливый ужас, — а ведь она верила, что любит его, — и то же чувство вызывали в ней приятели Фреда, посещавшие их дом. Иногда она даже упрекала себя за это. Может быть, я просто выдумываю все эти страхи? — спрашивала она себя. Ведь она сама не могла бы привести ни одного конкретного факта, оправдывавшего то гадливое чувство, которое она испытывала. Просто в ней поднималось непреодолимое отвращение к этому человеку, слишком красивому, слишком богатому, слишком сильному, у которого она ни разу не подметила ни одного движения сердца. Никто бы не понял ее, если бы она попыталась объяснить, какое ощущение вызывали у нее встречи с друзьями Фреда, их разговоры. Может быть, они плохо отзывались о людях, которых она любила? Оскорбляли ее убеждения? Обращались с ней недостаточно корректно? Нет. Просто все они, и Фред тоже, склонны были считать первопричиной всего низость, — не свою, конечно, а людскую низость. Сесиль думала: а вдруг они действительно правы? Во всяком случае, в те времена Сесиль больше ничего за ними не замечала. А если замечала, то не пыталась объяснить.

Она стала припоминать, вдумываться. Всплывали из прошлого забытые слова, фразы. Сесиль поняла, что жила на краю бездны. Быть может, она не почувствовала бы этого столь остро, если бы где-то, за пределами ее собственной жизни, не существовали такие простые, прямые люди, без всяких темных загадок, без всякой фальши, — такие, как Жан де Монсэ, как Жозеф Жигуа.

Долгие часы она с холодным, бесстрастным лицом сидела у изголовья Фреда, и на ее глазах проходили все этапы его возвращения к жизни, вся ложь этого возвращения; при ней разыгрывалась комедия потери памяти, она встречала трусливо бегающий взгляд мужа, и в течение долгих часов, проведенных в лечебнице, а потом дома, в пустой квартире, Сесиль передумала многое. Она, как сквозь сито, просеивала мельчайшие обстоятельства дела, стараясь найти разгадку. То, что у Фреда были от нее тайны, Сесиль знала уже давно. Однако прежде она все объясняла любовными похождениями своего супруга, а они ее не интересовали.

Сейчас она видела, что даже эти любовные похождения скрывают за собой что-то неизвестное ей, быть может, и связанное с романами Фреда, но корнями еще глубже уходившее в грязь. Например, эти подонки общества, фигуры которых угадывались за кулисами происшествия на авеню Анри-Мартен, вся эта шайка, с которой, повидимому, была связана жизнь Фреда, и его тревога, которую он так скрывал, и, должно быть, не напрасно скрывал… То, что было раньше безотчетной гадливостью, вдруг стало вполне оправданным отвращением, естественным отвращением человека, прикоснувшегося к нечистотам.

Полицейские допрашивали и Сесиль, причем, по их мнению, делали это с большим тактом и очень осторожно. Но тем не менее некоторые их вопросы не оставляли сомнений… Так, например, Сесиль, между прочим, поняла, что ее муж, этот холеный, прекрасно одетый человек, спортсмен, с ясным взглядом, с энергичным пожатием руки, — словом, Фред Виснер, по непонятным для Сесиль причинам, «продал» (как странно звучит: «продал»!) полиции своего друга детства, сообщил о его участии в весьма неприглядном деле, в котором был замешан и сам Фред. Она поняла, что этот друг имел над ее мужем необъяснимую власть: достаточно сказать, что он не только ночевал у Фреда Виснера, но и носил его костюм. Значит, этот друг, хоть и преступник, играл в каком-то смысле более благовидную роль. Оказалось, что Фред поддерживал связь с полицией не только ради того, чтобы оградить себя от шантажиста, то есть по соображениям личной безопасности, но принимал участие в заговорах на заводе, в которых чувствовалась рука полиции, — например, устраивал забастовки с провокационными целями; агент Второго отделения сам заявил об этом Сесиль, очевидно рассчитывая, что такое похвальное дело господин Виснер уж наверняка не стал бы скрывать от супруги… Речь шла о забастовке 1937 года, об инцидентах в Клиши. Все похождения Фреда, когда Сесиль старалась связать их в одну картину, вспоминая отдельные фразы, оброненные полицейскими, и отдельные факты, известные ей самой, издавали все тот же мерзкий запах, от которого уже не раз безотчетно содрогалась Сесиль. И теперь она уже не могла ошибиться: она знала, что означает этот смрад.

Что заставило Фреда пуститься в грязные махинации? Откуда эта проклятая потребность путаться в подобные дела? Правда, тогда Фред жил только на деньги, которые получал на заводе Виснера, что, впрочем, было не так уж мало; к тому же и Сесиль принесла ему неплохое приданое… А в будущем его ждет огромное наследство после дяди. Значит, делал он это не ради денег. И тем паче не ради женщин. Сесиль ни в чем его не стесняла, да и сам он был достаточно красив, чтобы… Не было у него и каких-нибудь особых слабостей. Он даже не был игроком. Возможно, как и говорили, что большинство его друзей, например инженер по фамилии Делонкль (иногда Сесиль со страхом слушала, как метал громы и молнии, как издевался надо всем и все высмеивал этот черный, как сатана, мужчина), — да, возможно, все они, и Делонкль в первую очередь, считали непреложной истиной, что страна идет к гибели, они как-то по-своему видели мир, соответственно своим представлениям о мире, и, по их мнению, любые средства были хороши против тех, кого они называли «голодранцами», язвой, подтачивающей Францию. Но Фред, Фред! Сесиль достаточно хорошо изучила это бездушное существо. Меньше всего его беспокоила судьба Франции. Конечно, в разговоре он нередко упоминал о Франции, особенно, когда требовалось выразиться покрасивее. Но и только. Для Фреда Франция была одним из тех выигрышных, рассчитанных на честных простаков аргументов, к которым выгодно прибегнуть, когда надо представить свои действия в благовидном свете.

В первое время их супружеской жизни Фред пытался внушить Сесиль кое-какие свои взгляды. Но тогда она слушала его невнимательно; разговоры о политике наводили на нее скуку. Ей казалось, что не думать обо всех этих ужасных вещах, например о войнах, о нищете, о политике, — все равно как бы бороться против них. Чем больше значения мы придаем несчастью, тем скорее можно, так сказать, накликать его. Теперь она стала вспоминать тогдашние разговоры Фреда. В то время молодой Виснер заявлял, что если дать социалистам волю (он намекал на своего тестя, господина д’Эгрфейль, который поддерживал Матиньонское соглашение), если дать социалистам волю, Франция постепенно перестанет быть Францией; так пусть уж лучше она погибнет, но сохранится то, что делает жизнь приятной. Тем более, добавлял он, что и патриотизм-то — понятие, созданное революцией. Где нет порядка, там нет и родины. Правда, в последнее время Фред стал много сдержаннее. Он говорил, что Францию еще можно спасти, вырвать из когтей интернационалистов. Этот поворот в его настроениях совпал с успехами Франко.

Как могла Сесиль разобраться во всем этом? Сесиль принадлежала к той породе женщин, которые не понимают страха, особенно такого страха. По физическому облику Фреда нельзя было и предположить, что в нем живет подобное чувство. Кто бы мог подумать, что Фред Виснер человек не храбрый? Бесстрашно посылает лошадь на любое препятствие, сложен, как профессиональный борец. Обычно считается, что лицо — зеркало души. Неправда это! Никто не подозревал, какие черные мысли терзали молодого Виснера, никто не знал, что по ночам он просыпается в холодном поту. Конечно, он связался с этими бандитами не ради выгоды или честолюбия. Это пристало маленьким людишкам, чьи аппетиты не соответствуют их общественному положению. Фред отнюдь не собирался стать министром, не старался проникнуть в какой-нибудь слишком аристократический клуб. Нет. Он принадлежал к тому поколению, которое чувствовало, что под ним заколебалась почва. Он вырос в атмосфере страха перед социальными потрясениями, пример которых явила некая другая страна. Нас, думал Фред, не застанут врасплох, как русских двадцать лет тому назад. Он чувствовал подземные толчки. С годами угроза определилась. Еще в лицее Фред со своими товарищами, по большей части сыновьями крупных промышленников, банкиров, чиновников, не раз обсуждал эту тему во время воскресных прогулок, которые они предпринимали всей компанией. Тогда-то у них сложилась группка, решившая «принимать жизнь как приключение», играть в истории Франции роль современных д’Артаньянов (по крайней мере, так представляли они в ту пору свою будущую деятельность). На заводе, в этом грохочущем городке, с длинными проходами между рядами станков, среди яркого пламени печей, в этой вотчине Виснера-старшего, Фред испытывал пьянящее чувство власти, видел воплощенным свой идеал порядка и в то же время ощущал непрочность, неустойчивость, хрупкость этого самого порядка и возненавидел тех, кто его подтачивал… Бог мой, думал Фред, когда мы были в последних классах лицея, нам казалось самым увлекательным делом освистать на собрании какого-нибудь политического деятеля, но разве в этом суть? Нет! Существует рабочее братство: профсоюзы, социалисты, коммунисты. Вот откуда идет опасность — от всей их организации, которую мы столько раз пытались обезглавить, а она возрождается вновь и вновь. Вот где опасность. Если мы не сумеем ударить по ним как следует, они нас сгложут, а в один прекрасный день двинут плечом… и будет, как в России. На заводе у Виснера работало много русских эмигрантов. Фред подолгу разговаривал с ними. Чего только они ни рассказывали! Ночью его терзал животный страх: неужели когда-нибудь и у нас?.. И чем больше нарастал страх, тем усерднее он искал в происходящих событиях подтверждения своих опасений. Тридцать шестой год был страшным годом. И понятно, что в следующем году Фред стал всячески помогать своим бывшим школьным товарищам и своим новым друзьям, которые от речей о заговорах перешли к делу и верили, что итальянские и немецкие методы принесут им успех. Теория «прямого действия», обращение к террору, презрение к законности, парламентаризму, избирательному праву — вся эта проповедь разбоя успокаивала приятелей Фреда, которых повергала в трепет неумолимая поступь истории. Ночью они дрожали в кошмарах, а поэтому днем не останавливались ни перед чем. Фред был весьма характерным образчиком этой породы людей. В нем уживались самый подлый страх и отчаянная дерзость бандита; видимостью силы прикрывалось внутреннее сознание обреченности. Людьми определенной социальной категории начинало овладевать отчаяние; оно росло с каждым днем. И когда в конце года Фред оказался замешанным в темное дело, которое привлекло внимание полиции, он стал перед выбором: или избежать непосредственной опасности, или сохранить верность тем, кто защищал, так сказать, его «будущие интересы», — и он выдал своих дружков, иначе говоря, поступил как обычно поступают буржуазные правительства со своими подручными. Все решил страх.

И это тоже начинала понимать Сесиль, хотя еще довольно смутно. Так родилось в ней презрение к мужу, которое усилили последние события. Но Сесиль в 1940 году была уже не та, что в 1937 году. Теперь все случившееся углубляло те перемены, которые происходили в ней под влиянием новых представлений о мире, о многих сторонах жизни, впервые открывшихся ее сознанию. Она постигла чудовищный смысл некоторых разговоров, прежде казавшихся ей только противной болтовней. Нет, это была не просто черствость людей, которым чужды все человеческие чувства. То, против чего восстала Сесиль, уже нельзя было назвать отвлеченными идеями. Она начала понимать и поняла, хотя, конечно, не сразу, что между действиями людей ее круга и потрясениями окружающего мира — последними событиями, войной — существует определенная связь. Еще недавно она воспринимала Фреда и его приятелей просто как людей, которые любят пошуметь, побравировать, людей, которым ничего не стоит стряхнуть пепел папиросы прямо на ковер, — одним словом, бесцеремонных людей. Она находила их «противными», но это звучало в ее устах примерно так, как говорят: «Неужели вы можете общаться с этой ужасной женщиной!» или «с таким отвратительным субъектом!», намеренно употребляя слишком резкие эпитеты. Теперь же это перестало быть условным выражением. Все это происходило в мире, где лилась кровь, где на лицах раненых читалось отчаяние, где и она, Сесиль, познала всю горечь отречения от своих грез и жила, как затравленная, не умея ни вырваться из этого немыслимого существования, ни представить себе иную жизнь, жизнь с Жаном. Впрочем, сам Жан отказывался от этой будущей жизни с ней. Да, их разметало в разные стороны… Причиной тому — война. О таких несчастьях пишут в книгах… Вереница образов. Но самый верный образ войны — это то, что перестаешь существовать; нынешнюю войну называют «странной», она вроде паралича, — а если эта болезнь неизлечима, что тогда? И с этой войной переплеталась другая, жестокая борьба — внутри страны. Загадка Фреда Виснера — только один из отзвуков, одно из проявлений этой борьбы, о которой Сесиль ровным голосом говорил Жозеф Жигуа, калека, погруженный во мрак вечной ночи. За то, что в жизни царят звериные законы фредов виснеров, расплачиваются жозефы жигуа: одних превращают в незрячие обрубки, как Жозефа, других бросают в тюрьмы. И все это ради торжества Фреда, ради сохранения в неприкосновенности того мира, где Фред получит в наследство заводы Виснера — громадную крепость на рубежах Парижа и с ней тридцать тысяч рабочих.

Сесиль как будто подхватил мятежный вихрь. Нет, она по примирится с этим существованием, хотя его принимают как должное люди, окружающие ее, хотя Фред желает, чтобы все осталось неизменным. Всякий раз, когда Сесиль выпрямлялась, когда противилась тем, кто хотел согнуть ее, образ Жана воскресал в ней, улыбка Жана, все безумие их любви. Правильно ли она поступила, прогнав тогда от себя Жана? Она уже хорошо знала, что нет. Теперь, когда Сесиль увидела всю глубину низости Фреда и ему подобных, она поняла, как ничтожны были проступки Жана де Монсэ. Но ведь тогда его юношеские похождения вырастали в ее глазах в страшную измену, в обман, искажавший самый облик ее Жана. Она горько сожалела о своем ребячестве. А теперь вот Жан не пишет ей. Он мог, он должен был бы ей написать. Быть может, он просто не осмеливается?..

Эта мысль пришла ей в голову впервые. Как она ни разу не подумала об этом за два долгих месяца? Ну, конечно же, он не осмеливается… При этой мысли ее затопила волна огромной нежности и вместе с тем — страха за Жана, почти материнского страха. Где он, ее родной мальчик? Она знала, что он уехал из Парижа. Никки сообщил ей, что Монсэ на фронте, — этот находчивый Никки знал, чем расстроить сестру. Разве с Жаном не могло случиться каждую минуту то же, что случилось с Жозефом Жигуа? Сесиль сходила с ума при мысли, что глаза Жана, его руки… Она не могла больше жить, ничего не зная о Жане. Но как узнать о нем что-нибудь? А вдруг его отправили в Норвегию? Сесиль прочитывала теперь газеты от первой до последней строчки. Подумать только, его могут убить, и эти грязные листки, которые пачкают пальцы жирной краской, не откликнутся ни единым словом. А ведь на свете нет ничего более драгоценного, чем жизнь ее Жана. Ничего! У каждой жены, у каждой матери есть свой Жан, и для нее нет ничего драгоценнее ее Жана, которому грозят тысячи опасностей. Сесиль не стыдилась своего страха, она знала, что в каждом человеке живет этот трепет жизни, из которого рождается тревога; быть человеком — это значит прежде всего дрожать за кого-нибудь одного больше, чем за других, желать спасти, увидеть, встретить вновь прежде всего своего Жана… А если когда-нибудь Жан скажет, как Жозеф Жигуа: «Пока ты жив, пока у тебя есть голова и сердце…» Господи, неужели Жозеф прав? Сесиль лично предпочла бы умереть. И вдруг она поняла чувства Мими, несчастной, малодушной Мими, убежавшей от своего Жозефа просто потому, что она не могла видеть его таким…

Из писем Жоржетты Сесиль знала, что Фред чувствует себя прекрасно. Ест за четверых. Уже загорает на солнышке. Мари-Виктуар прямо без ума от него. Недавно он с рыбаками выезжал ночью в море лучить[505] рыбу… Мигрени у него совсем прошли. И под конец Жоржетта сообщала, что решительно все завидуют Сесиль, у которой такой красавец муж.

От Жана письма не было…

Разбирая свои вещи, Сесиль случайно обнаружила маленькую записную книжку в переплете из кожи ящерицы. Она не заглядывала в эту книжечку с прошлого года. Перелистала ее и вдруг наткнулась на знакомый номер телефона. На страничке «Июль».

Это глупо, но можно мечтать часами, глядя на простой телефонный номер! Сесиль вспоминает долгие беседы по телефону, дурман слов. Ту странную свободу, какую чувствуешь именно потому, что человек, с которым говоришь, физически отсутствует, и только слышишь его безумные речи. Жан жил тогда у сестры, и там на камине стояла карточка Сесиль. Сесиль никогда не видала этой комнаты. Даже когда была у госпожи Гайяр. Сидя в гостиной, где ее приняла Ивонна, Сесиль глядела на широкие двери и думала: вон там его комната, там он жил… Номер телефона… Если сейчас набрать на черно-белом диске эти три буквы и эти четыре цифры, Жан все равно не ответит… И, быть может, уже никогда, никогда…

И вдруг Сесиль потеряла над собой власть. Она встала с места. Отошла от телефона. Уж слишком велик был соблазн снять трубку, набрать три буквы и четыре цифры. Нет, нет, это глупо… Все равно Жан не ответит, не может ответить. Но аппарат был здесь, рядом, на маленьком столике; он манил своей лакированной чернотой, и стоило только протянуть руку…

Кто же ей ответит? Ивонна Гайяр? Но как Сесиль решится говорить с ней после того посещения, которого лучше бы вообще не было, — от него осталось такое унизительное чувство… Бесполезно. Бессмысленно. Но тут же Сесиль набирает три буквы и четыре цифры. Хотя бы просто узнать, что он жив. Глухие гудки. Наверно, никого нет дома. В эти часы госпожа Гайяр в магазине. Слово «магазин» вызывает у Сесиль чувство презрения. Надо подождать, может быть, никого нет в той комнате, где телефон. Пока-то еще подойдут… Слышно, как снимают трубку. Мужской голос: — Алло! — Сесиль в нерешительности, — откуда там мужчина? — Позовите, пожалуйста, госпожу Гайяр. — А кто просит? — Какой-то непонятный инстинкт, быть может, желание загладить свою вину подсказывает ей слова: — Это Сесиль. — Просто Сесиль. В ответе ее звучит раскаяние и нежность. На том конце провода слышится легкий шум, потом сразу все стихает, и мужской голос говорит: — Передаю трубку… — Сесиль не успевает сказать приготовленную фразу, извиниться за свой звонок, спросить о Жане, ее прерывают торопливо произнесенные слова: — Повесьте трубку, здесь полиция…

Тишина. Алло! Алло! Но трубку уже повесили. Полиция у Гайяров? Почему же это? Впрочем, ничего удивительного. Теперь и шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на полицию. Сесиль озадаченно смотрит на телефонный аппарат, — он молчит, молчит, как мертвый… Что ей надо сделать?.. Разве это ее касается? Полиция… Боже мой, да ведь Ивонна — сестра Жана! Все мешается в голове у Сесиль. Но действия опережают мысли. Сама того не замечая, Сесиль подходит к зеркалу и надевает шляпку. Бессмысленно идти туда… Ивонна сказала: «Повесьте трубку», но что это значило? Она запрещала Сесиль вмешиваться или нет? Ивонна коммунистка, в этом не может быть ни малейшего сомнения. Иначе зачем бы к ней явилась полиция? Сесиль находится в той самой комнате, где Фред лежал на полу в луже крови. Здесь тоже побывала полиция. Но что тут общего? Гайяры безусловно порядочные люди.

Машина стоит в гараже, однако гараж в двух шагах от дома. Сегодня прекрасная погода. И вдруг у Сесиль защемило сердце: Ивонна — сестра Жана… и этот новый декрет… смертная казнь…

XV

Корпусная разведгруппа капитана де Бреа вернулась обратно. В 1-й и 7-й армиях состояние боевой тревоги отменено. С неделю отряд простоял у реки Лис на расстоянии ружейного выстрела от границы, имея соседями английские части. Его зачислили на довольствие в пехотный батальон, расквартированный в Ньеппе, напротив Армантьера; батальоном командовал капитан запаса, встрече с которым Бреа обрадовался от души: — Орельен! Выходит, дорогой мой, мы с вами попали в первые ряды, как раз к самому началу драки. Ну, каково ваше впечатление? Как настроены ваши люди? — Капитан Лертилуа заявил, что люди настроены превосходно. В основном все молодежь. Орлы! Правда, те, кто постарше, возможно; не так уж рвутся в бой… Целую неделю Бреа и Орельен Лертилуа провели вместе. В отличие от Орельена, Бреа был разочарован, что не попал в Норвегию; он так надеялся, что туда пошлют если не всю 7-ю армию, то хоть часть ее. А ничего не вышло! Одним словом, Бреа рассуждал, как кадровый офицер. Кроме того, он человек бездетный, а у Орельена — дети… Бреа твердил, что совершенно напрасно норвежскую операцию доверили англичанам, они загубят все дело. В этом вопросе Орельен охотно соглашался с Бреа. Сам он только что отправил семью вглубь страны, опасаясь, что здесь будет неспокойно. Официально считалось, что жена Орельена живет в Лилле, а иногда наезжает в Ньепп; таким образом, у него был вполне благовидный предлог для свиданий с женой, — он отправлялся в Лилль будто бы для того, чтобы посетить свою фабрику «Дебре–Лертилуа. Полотно, холсты, коленкор». Однако англичане чинили Орельену всяческие препятствия при переправе через Лис и страшно ему надоели.

Итак, кавалерия вернулась на берег моря. Ученья производились в дюнах между Розендалем и Лефренкуком. Здесь-то Гильом Валье получил письмо. Он считал и пересчитывал дни и недели по пальцам, и всякий раз получалось, что великое семейное событие произойдет в последних числах апреля, и вдруг ему начинало казаться, что он ошибся. Но вот теперь свершилось! Мишлина писала, что к ней приходила мать и уговорила ее на время родов поселиться у стариков; однако из письма неясно было, наладились у нее отношения с родителями или нет. Конечно, Гильом предпочел бы, чтобы Мишлина, как и все прочие, рожала в больнице, тем более, что он не забыл о политических воззрениях тестя; но, с другой стороны, Мишлина еще так молода, и мамаша Робишон — женщина не злая. Старуха и настой сварит, и маленького понянчит. Воображаю, как она теперь хлопочет… Впрочем, Мишлина не зря поддалась уговорам матери. Она не написала Гильому, что получила указание переехать из четырнадцатого округа, — там было неспокойно, снова начались аресты.

А тут еще одна удача — опять ввели отпуска. Кавалеристы не пожелали так просто расстаться с Гильомом, — по такому случаю полагается, друг, выпить. Как обычно, Гильом приглянулся соседней фермерше, у которой они покупали яйца. Славные люди эти фермеры; у них и устроили пирушку. Солдат собралось человек семь или восемь и отпраздновали событие на славу. За здоровье твоего сынка, Гильом… Как ты его назовешь? Но Гильом делал вид, что гораздо больше интересуется своим конем, чем новорожденным сыном: в чьи-то руки попадет мой коняга!

Однако всю дорогу в Париж Гильом был полон огромной, бьющей через край радости, ему хотелось кричать, прыгать, кувыркаться — ведь у него сын, сы-ын!.. Последнее время он ходил мрачнее тучи, отовсюду шли только худые вести… аресты товарищей… закон Сероля… И вдруг в этот густой мрак врывается солнечный луч, само солнце. Мишлина, маленькая ты моя, куколка! Он вслух смеялся своим мыслям. А вдруг он станет эгоистом? Забудет все на свете? Нет! Тут было другое! Только теперь он всем сердцем усвоил великий урок жизни — он знал, что вопреки всему, вопреки разной сволочи, жизнь продолжается, она повсюду… Нет, не зря мы боремся. Единственно, о чем жалел Гильом в теперешней своей жизни, — а в ней были свои радости: добрые кони, жизнь на вольном воздухе, славные жители Севера, их песни, — единственно, о чем жалел Гильом, это — что он выбыл из строя, верно, там, в Париже, сейчас большие дела делаются, товарищи научились обводить полицию вокруг пальца. Валье все старался представить себе ту таинственную работу, о которой шушукались солдаты, наслушавшись отпускников… Когда приятели спросили Гильома, как он назовет своего сына, он ничего им не ответил. Мишлина хотела назвать первенца в честь мужа, чтобы у нее был свой собственный маленький Гильом, как она говорила. Но большой Гильом имел на сей счет свои соображения. Да, да, свои соображения. У него сын! Он засмеялся. Это вопрос решенный: сына он назовет Морисом.

Поезд был забит отпускниками. Стало быть, дурацкая война все еще продолжается. Глупо, но при каждом передвижении войск люди попадаются на удочку. — Они это нарочно делают, чтобы нас отвлечь, — сказал невысокий плотный артиллерист, ехавший с Валье в одном отделении. — А то мы, чего доброго, вдруг начнем мозгами шевелить! — Гильом поглядел на артиллериста и подумал: вот ты, оказывается, каков! И так как он был в смешливом настроении, то звонко расхохотался. Артиллерист смутился. Надо же ему было распускать язык! Но тут Валье наклонился к нему и сказал: — Знаешь что? Я хочу своего малыша назвать Морисом…

Солдаты, сидевшие тесно, плечо к плечу, с удивлением смотрели, как Валье с артиллеристом хохочут во все горло, хлопая себя по коленкам. Сразу видать, лихие ребята!

Поезд остановился. Артиллерист подошел к окну и высунул голову. Вдруг он резко обернулся к своему новому товарищу: — Вот поди ж ты, какое совпадение! Взгляни-ка, где мы сейчас находимся… — Поезд стоял в Лансе. — В этом округе[506]… — начал торжественно Гильом. — Вот это уж действительно! — Они снова захохотали, и все остальные решили, что эти два парня просто рехнулись.

У Робишонов и всегда-то негде было повернуться, а после родов Мишлины, которая еще лежала в постели, стало совсем тесно. Когда же появился Гильом, огромный, здоровенный, — словно вихрь прошел по комнатам. Гильом вечно ронял то одно, то другое. Стоило ему сделать шаг, и сразу же на пол с грохотом летел какой-нибудь предмет. — Послушай, Ги, миленький, посиди спокойно. Мне-то ничего, но подумай, что мама скажет! — Однако старуха Робишон нянчилась с внуком и не обращала внимания на беспорядок. — Фу, — заявил Гильом, — господин Валье-младший просто уродина! — Тем хуже для тебя, сын — вылитый папаша! — Вылитый папаша? Позвольте вам заметить, я вовсе не красный, и лицо у меня не морщинистое. И носик вроде не мой! — Гильом, оставьте Мишлину, вы ее утомляете. — Нет, мама, он меня вовсе не утомляет, мне с ним очень весело… Слушай, Ги, постарайся быть поласковей с папой, споры все равно ни к чему не приведут. Как он думал, так и будет думать. Обещаешь? — Хорошо, обещаю. Скажи, Мишлина, а очень тебе больно сделал этот разбойник? Нет, нет, я не хочу, чтобы его назвали Гильомом. Он будет Морис, понятно?.. — А мне больше нравится Гильом, — вмешалась мамаша Робишон. — Почему вы не хотите, чтобы ему дали ваше имя? — Валье смущенно засмеялся. — Морис… — продолжала мамаша Робишон. — Почему именно Морис? У нас и в семье-то никого Морисов нет. — Тогда Гильом брякнул: — Дедушку моего Морисом звали. — Мишлина украдкой погрозила мужу пальцем. Гильом понял, что она при этом подумала: да ты, оказывается, умеешь врать! Как такому верить? Тогда он схватил Мишлину и стал целовать ее, как сумасшедший. — Ай, ай! Тише, вот медведь! Смотри, ты пролил липовый чай! Звонят, пойди отопри. Странно, ведь у папы свой ключ.

Нет, это был не господин Робишон. Мишлина услышала женский голос. Кто это там? Говорят почти шопотом. Мама, кто пришел? Но старуха Робишон меняла внуку пеленки и не ответила, так как держала во рту английскую булавку. В передней попрежнему шептались. Мишлина после родов стала раздражительной, она крикнула капризным тоном: — Кто там, Гильом? — Он ответил: — Сейчас, сейчас, крошка, — и в голосе его прозвучала тревога. Мишлина недоумевала. Немного погодя дверь захлопнулась.

— Кто это приходил?

Гильом пытался сделать равнодушное лицо, но Мишлина поняла: что-то случилось. — Приходила госпожа Гайяр, — сказал он, — так, кажется, ее фамилия; дама, которая живет на третьем этаже… Она спрашивала, как ты себя чувствуешь… Я ее приглашал войти, да она говорит, что ей некогда… — Почему Гильом стал таким лгуном? Будто он не знает, как фамилия Ивонны! Но Гильом мигнул жене, и она промолчала. Затем он выхватил маленького из рук бабушки и высоко поднял его: — Морис! Слышишь, Морис! Морисом будешь! Понял? Запомни: Морис!

Держа сына на руках, он подошел к окну и долго стоял там, глядя вниз, на улицу, не слыша обращенных к нему слов: — Гильом, Гильом, ребенок не игрушка. Положи его. Боже мой, неужели он пойдет в тебя, вот будет несчастье!

Вдруг Гильом отошел от окна. Лицо у него как-то странно изменилось. — Я, знаешь, пойду ненадолго, у меня есть дело. — Мишлина хотела удержать мужа. Она почувствовала: что-то неладно. Но при матери не могла расспрашивать ни о чем. Госпожа Гайяр? А может быть, вовсе и не она приходила?

— Как хочешь, Ги, только возвращайся поскорее, — сказала Мишлина. Он улыбнулся. Мишлина поняла его улыбку. Мой Ги, дорогой мой!.. Гильом надел кепи и вышел. Щелкнул замок входной двери.

Мадам Робишон, которая возилась с внуком, только сейчас заметила, что Гильома нет в комнате. — Куда это твой муж отправился? — спросила она, но ответа не стала слушать. Она уже свыклась с мыслью, что ее внука назовут Морисом. Что ж, имя неплохое. И потом очень хорошо, что Гильом не забыл дедушку. Не ожидала этого от него. Если только дедушку на самом деле звали Морисом…


* * *

Выйдя на площадку, Гильом не сразу спустился вниз, он перевесился через перила и стал напряженно вслушиваться. Снизу доносились голоса, какой-то шум. Ничего не было видно, но несомненно, шум шел с третьего этажа… Стукнула дверь, кто-то сбежал по лестнице.

— Бедняжка! — прошептал Гильом Валье. Что ж, попробуем! Ему приходили в голову самые дикие мысли: а что, если скатиться вниз по перилам. Хватит ерундить! Он стал спускаться не спеша, нормально, до ненормальности нормально…

Он ведь сказал Ивонне Гайяр: «Оставайтесь у нас»… Правда, с тестем нельзя быть ни в чем уверенным. И все-таки… Но Ивонна возразила, что все равно искать ее будут по всему дому, — она слышала, как ответила консьержка: — Госпожа Гайяр? Она только что вернулась домой… — И потом Ивонна не могла бы остаться из-за детей. Она решила попытаться… Только надо все делать быстро, быстро. Какое счастье, что она застала Гильома: Ивонна инстинктивно поднялась к Робишонам, не подумав, что она скажет Мишлине, да и чем могла помочь Мишлина в теперешнем ее положении… Какое счастье, что приехал Гильом!

На четвертом этаже Гильом остановился. Нет, как будто все спокойно, на нижней площадке ни души. Но там было темно, может, он не разглядел. А вдруг кто-нибудь подымется сюда? Он все же подошел к дверям… В квартире слышались торопливые шаги, голоса. Гильом стал спускаться. В подъезде торчали какие-то типы, а на пороге швейцарской стояла консьержка с мужем. — Ваши документы! — Шпики преградили Гильому дорогу, но консьержка объяснила им, что это муж той самой молоденькой дамочки, которая недавно родила; он солдат, сейчас в отпуску. Бумаги оказались в порядке. Гильома пропустили.

Выйдя на улицу, он с минуту колебался. Так ли я ее понял?.. Заходили они уже в магазин или нет? Пойти туда?.. А что, если там засада… Но, может быть, они еще не знают, может быть, прошли прямо на квартиру, и он успеет спасти листовки. Вот сюда в магазин он год тому назад приходил под разными предлогами в надежде встретить Мишлину. Промелькнула мысль о Мишлине. Ну и что ж… Если можно еще спасти листовки…

И Гильом вошел в магазин.

Ясно, шпики уже были там, но не успели еще произвести обыск. За прилавком стоял бледный, худой человек со впалыми щеками, по виду рабочий… А ведь раньше у Гайяров никогда не было приказчика… Человек отвечал на вопросы полицейского, показывал ему свои документы, вытащил из кармана какие-то бумажки, даже квитанцию об уплате квартирной платы… За его спиной трое полицейских открывали стенные шкафы, а один направился в заднюю комнату.

— А ты зачем сюда пожаловал?

Полицейский схватил Гильома за руку. — Ну-ка, покажи документы. — Опять документы! И солдат самым естественным тоном объяснил, что жена его только что родила, сам он в отпуску и зашел сюда купить младенцу серебряный стаканчик к крестинам… — Как ты говоришь — к крестинам? — Я живу в этом же доме, у меня только что при выходе проверяли документы, можете посмотреть. А что тут происходит?

Все как будто совпадало. В бумагах была указана причина отпуска и адрес отпускника. — А что происходит, тебя не касается, можешь катиться. Понял? Или пойдешь с нами… — В это время в комнате позади магазина раздались крики: — Начальник, начальник, идите-ка сюда! Посмотрите, что мы нашли!

Значит, так. Все пропало! Гильом взглянул на товарища, стоявшего за прилавком, и прочел в его глазах отчаяние. Но не за себя. Из-за листовок, из-за ротатора. Они переглянулись… Тот, другой, опустил глаза. Может быть, он все угадал, но уже ничего нельзя было сделать. За окном виднелась полицейская машина. Ничего нельзя сделать! Бессмысленно оставаться здесь дольше, еще арестуют… Гильом отлично сознавал это. И поскольку ему разрешили уйти, он ушел. Но ушел с неохотой. Быть здесь и не вмешаться! Такое чувство, словно ты побит. Гильом не мог забыть взгляд товарища, стоявшего за прилавком. Никогда еще в жизни он не испытывал такого мучительного чувства… Ну, хватит, надо действовать.

И подумать только… материалы уже были упакованы, с минуты на минуту за ними должны были прийти, — так сказала ему Ивонна. Но как узнать того человека? Он должен ждать на углу улицы Этьен-Марсель. Легко сказать! В пять часов вечера там всегда уйма народу. Человек с ручной тележкой, как на Главном рынке. Вот так, среди бела дня, явиться с тачкой в ювелирный магазин за материалами! Отважный народ. Да не в том дело. Надо предупредить товарища, пойти на угол улицы Этьен-Марсель, где тот должен ждать, пока Ивонна сообщит ему, что можно все забирать. Хорошо еще, что, выйдя из магазина, она зашла к себе на квартиру, а то бедняга попал бы вместе со своей тачкой прямо в лапы полиции. Предупредить его.

Тачка стояла на краю тротуара. Но рядом с ней никого не было. Тачка наверняка та самая. А как узнать, кто ее владелец? Кругом топчутся три-четыре человека. Оставалось одно средство: солдат нагнулся и схватил тачку за рукоятки. — Что же это такое? На глазах у хозяина тачку воруют. Эй, солдат! — Я не солдат, — сказал Гильом, — полагается говорить «кавалерист»!

Ясно, что он в доску пьян, этот кавалерист со шрамом на губе. — Да оставь ты мою тачку! — Но солдат быстро шепнул хозяину тачки: — Беги отсюда… в магазине беда. — Чорт побери! — Оба немедленно разошлись в разные стороны. Человек с тачкой свернул к Севастопольскому бульвару… Ну, а солдат, то есть, извиняюсь, кавалерист, решил пропустить стаканчик в соседнем бистро. Один из молодчиков, которые прогуливались по тротуару, посмотрел Гильому вслед. Но тут же, видимо, забыл о нем…

— Будьте любезны, дайте мне жетон. — У нас нет жетонов, телефон не работает. — Но телефонная книжка-то у вас есть? — Да зачем она вам? Я же говорю: аппарат не работает. — Все-таки дайте телефонную книжку. Спасибо. — А. Б. В… Валь… Вам… Bап… Ватрен. Ох, далеко, — на левом берегу! Мишлина будет с ума сходить.

У Ватрена никого не оказалось в конторе. Секретарша уже ушла, а сам господин адвокат… он недавно, женился. Он сейчас на даче. Впрочем, если у вас очень спешное дело… Нет? Тогда заходите завтра, секретарша бывает каждое утро. Если хотите, могу вам дать адрес адвоката Летийеля…

— Как ты долго! — сказала Мишлина. Тесть был уже дома. — Я, видишь ли, хотел купить маленькому стаканчик к крестинам, — ответил Гильом, — но ничего подходящего не нашел. — Папаша Робишон чуть было не задохся от изумления: — Крестины? Что ж, ты решил его водицей окропить? Ханжой, значит, заделался? А ты слыхал, что у Гайяров была полиция?.. Консьержка мне сказала…

Мишлина даже не шевельнулась. Она только посмотрела на своего Ги. Маленький Морис лежал рядом с ней на постели. Валье ждал, как отнесется к этому сообщению теща. Но старуха Робишон, бормоча что-то себе под нос, направилась в соседнюю комнату…

— Ты что же, не слышишь? — Папаше Робишону стало досадно, что его новость не произвела никакого впечатления. — Полиция приходила к Гайярам!.. Этого следовало ожидать! — Бабушка рассеянно пожала плечами — у нее на плите кипит вода… Глубокомысленные соображения Робишона были встречены неловким молчанием. Но он ничего не заметил.

Фанни Робишон с кастрюлей кипящей воды вошла в комнату: — Знаешь, — сообщила она мужу, — Гильом решил назвать мальчика в честь своего деда… — А как его звали? — недовольно спросил Робишон. Мамаша Робишон поставила на стол кастрюлю и неодобрительно покачала головой, — видно, ее старик не на шутку теряет память… — Ты же отлично знаешь, что его деда звали Морис. — Нет, господин Робишон этого вовсе не знал.


* * *

Остановив машину, немного не доезжая до дома, где жили Гайяры, Сесиль выключила зажигание, откинулась на подушки и задумалась. Через стекло она видела полицейский автомобиль, в котором сидело двое мужчин. Грузовик, привезший в соседнее кафе ящики с бутылками минеральной воды, закрывал Сесиль от их взглядов. Остальные полицейские, должно быть, находились в квартире или в магазине. Когда госпожа Виснер положила телефонную трубку, она, как автомат, не отдавая себе отчета в своих действиях, села в машину и примчалась сюда. Еще не успев решить, что предпримет. Только сейчас Сесиль стала понимать всю нелепость своего поступка. Если бы не недавнее знакомство с полицией, это было бы для нее не так ясно. Она, не задумываясь, поднялась бы по лестнице, вошла бы в квартиру… Но ведь это совершенно бессмысленно. Как объяснить свое появление? Ее могли узнать, хотя бы по имени, ведь она только что назвала себя по телефону; да и самый приход ее показался бы странным. Потом, будем откровенны: Сесиль немного трусила — ее воспитывали для другого. И в то же время ее мучил стыд: пусть бы ее появление ничем не помогло, она все равно должна подняться в квартиру, чтобы потом не краснеть за свой страх. Но ведь это ничему не поможет. Конечно, не поможет.

Сесиль видела, как из магазина вышли какие-то люди. Ювелирный и часовой магазин Гайяров. Полицейские стали складывать в машину тюки, похожие на связки газет, потом вынесли ротатор. Должно быть, обыск производили одновременно и в магазине и в квартире. Потом полицейские ушли и долго не показывались. Шофер автомобиля вылез из кабины и прохаживался по тротуару, беседуя с каким-то штатским. Вдруг из подъезда вышла группа людей, окруживших простоволосую женщину. Это была госпожа Гайяр. Сесиль приоткрыла дверцу машины. Полицейские втолкнули Ивонну в магазин. А все-таки полицейские, которые сидят в автомобиле, наверняка меня заметят. Нельзя не заметить. И чем я могу объяснить свое присутствие здесь? Ничем не могу. Ровно ничем. Они, конечно, увезут Ивонну. Я все равно ничего бы не добилась. Отсюда в окно машины мне не видно, надели на нее наручники или нет, они так тесно ее окружили.

Дверь магазина снова открылась. Оттуда вышел полицейский инспектор, он тащил за собой какого-то худого мужчину, скованного с ним наручниками. Сесиль увидела это очень ясно, когда они входили в полицейский автомобиль. В эту самую минуту грузовик, который загораживал машину Сесиль, тронулся с места. К счастью, полицейские не отрываясь глядели на двух агентов, выносивших из магазина кипы бумаги. Наконец появилась Ивонна. Она тоже была скована с одним из полицейских. Сесиль показалось, что Ивонна презрительно усмехалась и медленно оглядывала улицу, словно искала чего-то. Полицейский, скованный с ней, шагнул вперед, Ивонна пошатнулась, но удержалась на ногах и пошла ним. Сесиль не только не закрыла дверцу, но еще шире отворила ее и даже поставила ногу на подножку.

В эту минуту Ивонна взглянула в ее сторону, увидела Сесиль. Улыбнулась и отрицательно покачала головой… потом отвернулась и сказала что-то полицейскому. Он скорчил недовольную мину, очевидно, выругался и обратился к своему начальнику. Тот неопределенно махнул рукой. Тогда полицейский круто повернулся и пошел к дому, увлекая за собой арестованную. Должно быть, она попросила сходить за какой-нибудь вещью. Полицейские уселись в автомобиль.

У Сесиль бешено колотилось сердце. Ясно, Ивонна ее наметила, но отрицательно покачала головой. Значит, Ивонна узнала ее. Что же она подумала? В течение немногих коротких минут, пока Ивонна находилась в своей квартире, госпожа Виснер лихорадочно разрабатывала планы действий, один безумнее другого. А вдруг Ивонне удастся освободиться, она вскочит в машину, и Сесиль даст полный ход. Шофер полицейского автомобиля не сможет так быстро тронуться с места, полицейские потеряют время… Маленький виснер легче пройдет по здешним узким улицам, чем их громоздкая машина. Сесиль уже представляла себе погоню, — две машины несутся с головокружительной быстротой. Совсем как в кино. А куда она отвезет Ивонну? К себе, на авеню Анри-Мартен, — только, конечно, не сразу…

Вот и Ивонна. Она надела шляпу и взяла сумочку, прижимает ее к себе свободной рукой. Полицейский грубо тащит ее вперед, очевидно, она упирается. Она глядит в сторону Сесиль Виснер. Боже мой, ведь она хочет мне что-то сказать, подать знак… Не думая, что делает, Сесиль настежь распахнула дверцу машины… И вот женщина, которую полицейский дотащил уже до края тротуара, вдруг повернула голову и крикнула: — Дети! — Пусть полицейские думают, что она обращается к кому-то, кто остался дома, Сесиль, знала, что именно к ней обращен отчаянный крик Ивонны: — Дети!

Полицейские грубо втолкнули Ивонну в автомобиль. Машина тронулась.

Дети… Ну, конечно… Это крик матери, которую разлучают с детьми. Но, как ни странно, в голосе Ивонны прозвучало и что-то иное. Дети? Вдруг Сесиль все поняла: Ивонна хотела сказать… ну, конечно же. Она вышла из машины, захлопнула дверцу. А вдруг?.. А вдруг там, в магазине, остался в засаде полицейский, даже наверное так… Ну, а в квартире? Пусть это безумие, но Сесиль вошла в дом. Жильцы столпились у швейцарской и горячо обсуждали происшествие, так что никто ничего не спросил у вошедшей дамы. Кажется, это на третьем этаже? Да, на третьем. Дети еще в школе, подумала Сесиль, я подожду их на площадке, а когда они вернутся… Вот и дверь. Дверь направо. Сесиль тронула ручку, и вдруг дверь подалась, она не заперта…

Все еще не думая о том, что делает, Сесиль вошла. Только потом ей станет неловко за это вторжение, будто она совершила святотатство… Но сейчас Сесиль стоит одна в передней, где разбросаны как попало вещи, и смотрит в открытые двери комнат, не решаясь войти; полицейские перерыли всю квартиру, белье из шкафа выкинуто прямо на пол, сброшены с полок книги, валяются на ковре туалетные принадлежности, какие-то ящички, маленькие ножницы, катушки, нитки — умелый, молниеносный разгром. За последнее время они набили себе руку…

Сесиль проходит через гостиную с белой мебелью. Kaкой вульгарной показалась ей эта обстановка при первом посещении Гайяров, а теперь, видя опрокинутые стулья, перевернутые картины (должно быть, смотрели, не спрятано ли что за рамами), видя, как все вокруг раскидано и поломано, она испытывает стыд за тот критический взгляд, которым когда-то окинула все это мещанское благополучие, — теперь его расшвыряло чудовищным шквалом. Вот здесь, за этой дверью, должно быть, спальня. Сесиль не ошиблась. И тут такой же разгром, как и в остальных комнатах; перерыта постель, туалетный столик Ивонны… Здесь жил Жан. Вот и телефон на тумбочке, возле кровати. Отсюда к ней доходили бессвязные, сжигавшие ее слова. Боже мой, несчастные люди! Лишь сейчас Сесиль подумала о муже Ивонны, который находится где-то на фронте. Когда он узнает об этом? Он далеко отсюда, бессилен что-нибудь сделать… Сесиль чувствовала себя преступницей, расхаживая одна по чужой квартире в отсутствие хозяев. Вся их жизнь перед ней, и потаенная и открытая…

Сесиль подошла к черному мраморному камину. Повсюду фотографии. Должно быть, это сам Робер Гайяр. На одной карточке он стоит рядом с Ивонной, сидящей в кресле. Здесь Ивонна совсем молоденькая, моложе, чем Сесиль… а на полу валяется еще одна карточка, и госпожа Виснер подымает ее.

Жан! Это Жан. Жан такой, каким он, должно быть, больше всего нравился сестре: снят где-то в саду или на даче, лицо веселое-веселое, а в руке крокетный молоток. Кусок карточки отрезан, — очевидно, Ивонна хотела оставить только одного Жана, он снимался с кем-то еще — виден край юбки, крокетная дужка… Значит, вот почему Сесиль пришла сюда, — какое-то тайное чувство привело ее к этой встрече, к этой карточке… Сесиль прижимает фотографию к сердцу, еще не смеет поднести ее к губам… Жан…

Быстро, воровским взглядом, Сесиль озирается вокруг. Ей хочется сунуть фотографию Жана в сумочку. Она колеблется. Ей ужасно стыдно! Но кровь громко стучит в висках. Человек таков, какой он есть, нельзя быть лучше самого себя. Сесиль засовывает карточку в сумку между пудреницей, губной помадой и записной книжкой, торопится, будто вот-вот сейчас войдут в комнату, застанут ее. И почти одновременно слышит звонкий детский голос и топот детских ног, разом стихнувший у порога:

— Мама! Где мама? Что с ней сделали?

Маленькая девочка и мальчик, совсем еще малыш, испуганно смотрят на незнакомую даму.

XVI

Война снова отодвинулась, затихла где-то в отдалении. В Норвегии она превратилась в какую-то колониальную экспедицию, и французы плохо разбирались в том, что там происходит, с трудом запоминали названия, которых и на карте-то не найдешь. Тех частей, что были, повидимому, посланы туда, оказалось недостаточно, а с другой стороны, англичанам вовсе не улыбалось, чтобы французы сию же минуту подбросили подкрепления, — да и откуда было взять подкрепления? В ставке главнокомандующего хорошо понимали, что для этого пришлось бы оголить Северо-восточный фронт, и, как всегда в таких случаях делается, передергивали: назначенные для отправки бригады переименовывались в легкие дивизии, что, кстати сказать, позволяло произвести какого-нибудь полковника, командовавшего бригадой, в генералы; а при оснащении танковых частей старались обойтись машинами устарелого типа. Все это не могло проходить гладко: правительство не было согласно с командованием, считая Нарвик своей главной заботой. Гамелен то и дело подавал в отставку. Рейно с восторгом отпустил бы его хоть сейчас, но президент республики, а также военный министр и некоторые другие министры считали, что теперь не время для такого рода осложнений. Приходилось кое-как улаживать дело — худой мир лучше доброй ссоры. Между ставкой Гамелена, расположившегося в Венсене, и штабом генерала Жоржа в Ла-Ферте-су-Жуар вовсю разгорелась дискуссия по вопросам тактики: какую тактику следует применить, буде бельгийцы призовут нас на помощь. Жорж и Гамелен спорили по этому поводу с января и никак не могли сговориться, но теперь они уже не столько спорили, сколько просто торговались: пожалуйста, можете свести 7-ю армию к двум дивизиям, но в таком случае отпадает секретная операция, которая была возложена в марте на генерала Жиро; что же касается тех трех дивизий, которые предназначались для Альп, то поскольку ясно, что Муссолини не собирается нас трогать… Вообще говоря, формирование новых дивизий будет завершено не ранее чем через пять месяцев, то есть только к концу сентября; к этому сроку у нас будет достаточно вооружения — как танков, так и самолетов.

Вставали и вопросы дипломатического характера: представим себе, что нападению подвергнется не Бельгия, а Голландия, — вступим мы тогда автоматически в Бельгию или не вступим?.. Но все это были, так сказать, чисто академические споры. Никто не придавал ни малейшего значения поступавшим через Ватикан сведениям о предстоящем наступлении гитлеровцев на западе. Довольно шуток! На сей раз не обманете… Мы еще не позабыли январь и всю эту историю с Бельгией! Попрежнему шли разговоры о некоей операции на Кавказе; тревожило положение на Балканах. А что, если война перекинется в Югославию или, скажем, в Грецию? Или же в обе эти страны? Почему бы и нет?.. В Норвегии дела идут неважно. Говорилось, правда, о победе англичан в Нарвике. Однако Нарвик — в руках немцев. Теперь вот генерал Бетуар[507] осуществляет там высадку, чтобы отвоевать Нарвик, эти ворота, ведущие к шведской железной руде. И в то же время англичане, как они сами говорят, намереваются оставить Тронхейм, Андальнесс, Намсос. Французам следует поэтому подождать с отправкой очередной так называемой легкой дивизии… Одним словом, хлопот достаточно. Так что главнокомандующему Гамелену сейчас не до французского фронта: других дел хватает. Он так всем прямо и говорит. К тому же, как бы плохо ни относился Гамелен к генералу Жоржу, именно Жоржу надлежит заниматься французским фронтом: на то он и поставлен…

Поль Рейно требует от англичан только одного: дайте нам возможность взять Нарвик… Однако Чемберлен уже приказал вывести оттуда английские войска, — ведь если англичане и заняли Нарвик, то произошло это исключительно вследствие ослушания господ военных. Через три дня союзные войска спешно отбыли из Андальнесса и Намсоса. Теперь в Норвегии немцам противостоят лишь малочисленные экспедиционные части в Нарвике. Газеты сообщают об этом с опозданием на добрых пять дней, так что публика совсем запуталась и продолжает радоваться, когда радоваться уже нечему. Третьего мая читателей известят об эвакуации союзных войск из Норвегии, хотя об оставлении Нарвика до сих пор членораздельно сказано не было.

Что знают обо всем этом у себя в Ормевиле Тома и Ядвига? Даже меньше, чем все остальные французы. Вот уже две недели, как они поселились здесь. Время от времени перепадали дожди, и от этого только сильнее пьянили ясные дни. За несколько лет дикий виноград и вьющиеся розы совсем затянули все окна и двери; без топора в дом нельзя было проникнуть. До приезда Ядвиги дом Ватрена давно уже не знал солнца… Воспоминания о Люси нисколько не омрачали жизнь новобрачных, напротив, казалось, тихо обволакивали их, ограждали от всего мира. Люси не была похожа на обыкновенных женщин. Она, наверно, сама хотела бы, чтобы Тома поскорее устроил свою жизнь заново.

Дом принадлежал Люси. Мечтательной и деятельной Люси. Она сама выбрала этот скрытый от глаз уголок, едва только они успели пожениться. Тогда Люси была еще совсем молода. Только молодой женщине могла полюбиться такая глушь, где приходилось ходить за несколько километров, чтобы закупить провизию. Конечно, все обнадеживают, что поставщики обязательно проезжают через Ормевиль, но ведь известно, как оно получается в действительности.

Да и так ли уж далеко от Ормевиля до Манта? Даже двух лье не будет. Ормевиль — это тесная долина, а долина Манта, с которой она соприкасается, чуть пошире. Когда-то по дну ее протекал ручей. Говорят, он журчал здесь еще в конце прошлого века, но его перехватили где-то выше и отвели в сторону; и только во время больших ливней он нет-нет да и сверкнет где-нибудь среди полей, но в свое прежнее, уже заросшее русло не возвращается — предпочитает искать новое ложе.

Когда-то тут проходила дорога, по которой можно было добраться из Манта в Париж. Но от нее остался только небольшой кусок в северном конце долины, а дальше шли тропинки, терявшиеся в чаще кустов. Недалеко отсюда один местный крестьянин, копаясь на своем участке, нашел несколько мантских монет XIII века. Здесь некогда пролегал путь королевской почты, а окрестные холмы оглашались шумом сражений. Но теперь тут просто глухой угол. Шесть или семь домиков и несколько лачуг без крыши, прилепившихся на склоне холма, образуют поселок Ормевиль, почти невидимый за деревьями. Пашни лежат выше, на плоскогорье. В долине зеленеют луга, где пасется скот, и южнее они переходят в леса… На противоположном склоне виднеется деревня — громадная, если сравнить с Ормевилем. Почти восемьсот жителей. Здесь полно парижан, которые уверяют, что они совершенно преобразили старые деревенские дома, украсили потолки внушительными балками, а там, где балки уже имелись, убрали их. В деревне есть бакалейная лавка, два кафе, летом по субботам бывает даже кино. А в Ормевиле, кроме трех ферм, стоят только домик сапожника, домик кузнеца и дача Ватрена.

Растительность в Ормевиле невиданная. Плющ, хмель и повилика[508] образуют зеленые гроты, затягивают своим покровом засохшие стволы, перебрасывают цветущие мосты с откоса на откос дороги, и все кажется каким-то сказочным. Вон поднимается целый корабль с мачтами и парусами. А там пасть дракона готовится поглотить какие-то странные, притаившиеся у самой земли валуны, и весна щедро осыпает цветами создания этого причудливого зодчества природы. Дальше все это зеленое изобилие, рощи, где дубы и липы тесно переплели свои ветви, вдруг уступало место человеку, насадившему между ормевильскими вязами плодовые деревья, которые забивала яркозеленая трава, вытянувшаяся чуть ли не вровень с яблонями и вишней.

В это время года можно думать только о цветущих деревьях, о воздушной белизне их шатров, а тут еще то под окном, то возле самих дверей начинают пламенеть первые розы.

Ядвига и Тома работали как одержимые. Надо было привести в порядок домик, выполоть сорную траву, расчистить заглохший сад и первым делом уничтожить злую крапиву, проложить среди зелени тропки и посыпать их мелкими камешками, которые приходилось приносить издалека, с вершины холма, откуда вдруг широко до самого горизонта открывался совсем уж иной мир. Натирали воском мебель, ходили в соседнюю деревню за покупками, — в хозяйстве многого недоставало… что спрашивать с холостяка?

Иногда они задыхались от счастья. Неужели это возможно? Как им посчастливилось найти друг друга, как обрели они этот затерянный рай, как познали эгоизм двух любящих сердец? Иной раз они даже чувствовали себя немножко преступниками, но позволяли времени течь и находили оправдание своей праздности в непрестанных трудах но дому. Война шла далеко, где-то в Норвегии. А люди были еще дальше — в Париже. И нужно же было, чтобы это безоблачное счастье омрачила неожиданная тень, — вдруг откуда-то, как снег на голову, свалился братец, и пришлось потратить несколько дней на его дела, заняться этим несчастным, жалким человеком… Когда Ядвига вспоминала об Иве, она еще теснее прижималась к мужу… К своему мужу! До сих пор она произносила эти два слова с оттенком какого-то удивления: ну кто бы, кто, кроме ее Тома, мог так безропотно принять существование такого шурина? А сам Тома чувствовал, что благодаря обрушившемуся на нее несчастью Ядвига становится ему еще ближе, еще милей, еще трогательней… Он обязан сделать все для того, чтобы его молодая жена забыла горести своей безотрадной жизни, тяжелое прошлое, щедрое на огорчения и такое скупое на радости и надежды, забыла умершего Вильяма и здравствующего Ива… Да разве для самого Тома это не наиболее верный путь, чтобы самому забыть? Забыть не Люси, присутствие которой здесь, в Ормевиле, ощущалось еще сильнее, чем в Париже, не Люси, смотревшую на него без упрека, а нечто другое — свои собственные мысли, которых он никогда не хотел додумывать до конца, из которых не делал выводов… Но однажды (не воскресенье ли это было? Как чудесно не следить за течением дней!) Ядвига одна отправилась за покупками в деревню, решив раздобыть все необходимое для приведения дома в полный порядок. Вернувшись домой, она развернула свои покупки — мастику, воск и бросила на пол смятую газету, в которую были завернуты принесенные баночки. По старой дурной привычке Тома подобрал газету и стал ее читать. Но он ничего не понимал. Особенно в том, что происходило в Норвегии. В Великобритании мобилизовали мужчин в возрасте от двадцати семи до тридцати пяти лет. Ватрен не мог удержаться от смеха: скажите, пожалуйста, чего доброго, и впрямь начнется настоящая война! Вдруг он помрачнел. — Что ты читаешь, Тома? Перестань хмуриться. — Слушай… — И он стал читать вслух, медленно, серьезным тоном:

— «В правительственном бюллетене опубликован текст инструкций, определяющих процедуру смертной казни гражданских лиц по приговорам постоянно действующих военных судов… Военные власти устанавливают для казни время, близкое к рассвету, предписывают правительственному комиссару и начальнику местного гарнизона обеспечить все необходимое для проведения казни, каждому в соответствии с его функциями, стараясь при этом не привлекать внимания населения. Главный исполнитель приговоров будет направляться военным министерством в тот город, где должна состояться казнь. По прибытии он обязан явиться к правительственному комиссару, который даст ему все необходимые указания. За исключением официальных лиц, выполняющих свои прямые обязанности, никто не должен быть допущен за тюремную ограду; присутствующим категорически запрещается делать фотографические снимки или производить киносъемку. Правительственный комиссар обязан сообщить приговоренному об отклонении просьбы о помиловании. Если последний пожелает сделать какие-либо заявления, ему надлежит обратиться к следователю; после этого осужденному разрешается иметь беседу со служителем культа на предмет получения напутствия церкви. Затем приговоренного, одетого в парусиновые брюки и обутого в деревянные башмаки, передают в руки исполнителя казни, и тот, подписав протокол о передаче ему заключенного, заканчивает приготовления и приступает к исполнению своих обязанностей. Во время казни солдаты отряда, выделенного для поддержания порядка, стоят в положении „смирно“ с винтовками к ноге. Тело казненного должно быть тотчас же положено в гроб, перевезено под охраной жандармов на кладбище и предано земле, если только тело не потребуют родные»…

Тома замолчал. Он повторил только: «…в парусиновых брюках и деревянных башмаках…» — потом задумался. Ядвига со страхом глядела на мужа. Зачем он читает ей такие вещи? И о чем он сейчас думает? — Тома! Ты не любишь меня?

Он поднял на Ядвигу тяжелый взгляд. — Ядвига… — и без всякого перехода вдруг заговорил о хлебных карточках, которые еще не выдали: — Все откладывают… теперь обещали выдать десятого мая.

— А кстати, какой сегодня день? Вот газета от двадцать седьмого; нынче, кажется, воскресенье, — значит, двадцать восьмое…

— Вот именно, что не воскресенье! Какой же ты беспамятный! Сегодня среда… — Среда? Следовательно, первое мая?.. Быть не может!

В этот первомайский день к ним явился гость, вернее — гостья.

Они услышали дребезжащий звук колокольчика, подвешенного у калитки, и сначала решили, что это принесли с фермы молоко или яйца. Но когда Ватрен вгляделся в приближающуюся по дорожке женскую фигуру, он недовольно замотал головой. Корвизар! Уж эта Корвизар! Все-таки сумела нам помешать! Наряд мадемуазель Корвизар казался весьма странным в этой обстановке. Только она умела выбирать такие головные уборы! Допотопного фасона шляпа с широкими опущенными полями, почти закрывающими лицо. Должно быть, решила, что так будет скромнее! Маргарита сразу заметила, что Ватрен не очень обрадован ее появлением. Впрочем, она была к этому готова заранее. — Да ладно уж, не извиняйтесь. В чем дело?

— Вчера вечером вас спрашивал какой-то солдат, хотел повидаться с вами, господин Ватрен, а сегодня он опять пришел… Арестована госпожа Гайяр… — Госпожа Гайяр? А мне-то какое дело? Что это за госпожа Гайяр?.. Представления не имею!

Одним словом, это жена лейтенанта Гайяра, с которым патрон вместе служил в армии. На квартире Гайяра и в магазине произвели обыск. Нашли печатную бумагу, листовки, газету «Голос заводов», ротатор с электрическим приводом… — Значит, эта женщина коммунистка? Так вот почему вы решили меня потревожить…

Маргарита Корвизар сделала вид, что не расслышала этих слов. Она знала нрав своего патрона. Госпожа Гайяр — сестра того молодого человека, Жана де Монсэ, за которого патрон хлопотал несколько месяцев назад… вероятно, поэтому она и назвала в момент ареста имя Ватрена и попросила предупредить, что она намерена пригласить его в качестве своего адвоката.

— Очень мило с ее стороны. Весьма, весьма польщен. Но в конце концов у каждого есть личная жизнь! Я в отсутствии. Ведь мог же я отправиться в свадебное путешествие, ну хоть в Египет!

Маргарита сказала, что не смеет настаивать, но, по слухам, лейтенант Гайяр находится в Арденнах и, конечно, не знает о вчерашнем аресте… К счастью, одна дама, — кажется, она в дружеских отношениях с госпожой Гайяр, — взяла к себе ее детей. Они ведь остались совсем одни. И представьте, такое странное стечение обстоятельств: этот солдат… ну, который пришел предупредить вас, господин Ватрен, оказался мужем одной молодой женщины, лично мне известной, эта молодая женщина только на днях родила…

— А мне-то что до всего этого? Послушайте, мадемуазель Корвизар, вы меня просто удивляете! Она родила… Ну и что же?

Секретарша Ватрена и тут сохранила полное спокойствие. — Она родила… и так как роды происходили на квартире у ее родителей, а родители живут в том же доме, что и госпожа Гайяр, только выше, и так как ее муж приехал в отпуск из армии и как раз находился там, когда госпожу Гайяр пришли арестовать, она его попросила предупредить вас, потому что его жена со мной знакома и знает, что я работаю у вас… Вот она и поручила этому солдату сообщить вам через меня кое-что такое, что может вас заинтересовать, — она сказала, что не хочет обращаться к адвокату-коммунисту, поскольку сама не состоит в коммунистической партии… потому она, должно быть, и пожелала…

— Ну, это уж слишком! Как так не состоит в партии? Кто же, по-вашему, издает эту газету, которую у нее нашли? Радикал-социалисты, что ли? Состоит или не состоит в партии… а впрочем, какое это может иметь значение? Будь она коммунистка, я бы все равно взял на себя ее защиту…

Маргарита взглянула на патрона: в самом деле? Он станет защищать коммунистов? Чувство благодарности переполняло ее, и она уже раскаивалась, что усомнилась в Ватрене. Она объяснила патрону, что даже и сейчас, да, и сейчас, в подпольной работе участвуют люди, не имеющие партийного билета, сочувствующие, как их называют, и они разделяют все опасности наравне с членами партии… Госпожа Гайяр, понятно, не потому обратилась к адвокату не-коммунисту, что хотела отмежеваться от коммунистов, но существует мнение… Хорошо было бы подчеркнуть, что во Франции есть люди, мужчины и женщины, которые, хоть и не принадлежат к партии, тем не менее полагают, что коммунисты правы, и решились работать вместе с партией… даже сейчac, когда за это грозит смертная казнь…

Смертная казнь? Ватрен посмотрел на Маргариту более внимательно: так вот она какая, эта женщина в нелепой шляпке, уже позабывшая о молодости, не знавшая ее. Рядом с ним на кухонной плите лежала газета, которую он только что прочел. Ядвига, слушавшая их разговор, уловила его взгляд и убрала газету. Она сказала: — Через полчаса из деревни отправляется автобус… туда идти под гору, так что у тебя есть еще минут десять на сборы…


* * *

Маршалу Петэну не сиделось на месте. Даже в Сан-Себастьяне ему казалось, что он слишком в стороне от событий. А ведь близится час, когда маршал Петэн будет нужен. За последнее время он совсем забросил свои посольские обязанности. Третьего мая Петэн прибыл в Париж. Уже утром он встретился с Монзи — надо было познакомиться с обстановкой, осмотреться. Как раз в этот день стало известно, что союзные войска покидают Норвегию. Удивительный нюх у этого старика! Всякий раз, когда дела шли плохо, Петэн был тут как тут. На Кэ д’Орсэ он увидел Рейно и понял по его лицу, что союзники потерпели поражение. Рейно весьма холодно отнесся к настойчивому желанию маршала совместить свои обязанности посла с участием в военном комитете: надо же дать ему возможность сказать свое слово о военных делах. Рейно предложил Петэну на выбор: либо заседать в комитете, либо представлять Францию. Маршал — человек военный, ему непонятно, почему нельзя совместить одно с другим. Но особенно ему хочется напомнить о себе армии. Нельзя ли устроить так, чтобы он мог показаться войскам? Что это — жажда популярности?.. Очень уж ему важно знать, что такое затевается. Висконти рассказал Петэну то, что слышал сам в комиссии по иностранным делам. Петэн — и это самое любопытное — поддакивает всем подряд: он соглашается с Монзи и с Рейно, с Висконти и с Даладье, с Жоржем и с Гамеленом. Шестого мая он уверяет Гамелена, что Рейно приглашает его, Петэна, в свое правительство, но что ему это не очень улыбается; если он и войдет в состав кабинета Рейно, то единственно ради того, чтобы поддержать Гамелена. Затем Петэн по пунктам выведывает все секретные военные планы, касающиеся предполагаемого вступления в Бельгию: план Шельда, план Диль, и осведомляется о сверхсекретной миссии, возложенной на генерала Жиро и 7-ю армию… Не станет же, в самом деле, Гамелен таиться от героя Вердена? Тем более, что все это, должно быть, и так уже дошло до ушей Петэна через посредство полковника де Фильдегонд, специально прикомандированного к ставке в Венсене с целью держать маршала в курсе всех дел. Однако маршал слушает Гамелена с таким видом, будто все это он слышит впервые. Да, он, Петэн, знает эту забавную игру, которая называется — вступление в Бельгию: сам играл в свое время, как же! Не в первый раз мы вступаем в Бельгию. На бумаге. Было это уже и в тридцать четвертом, и в тридцать пятом, и в тридцать шестом году. Петэн вполне одобряет. Что одобряет? План Диль, который отвергает Гамелен? План Шельда, о котором Жорж в январе и слышать не хотел? Или миссию Жиро, от которой генерал Жорж в апреле предложил отказаться? Неважно… Маршал одобряет. Правда, в иные минуты кажется, что Петэн не очень-то следит за словами собеседника, — он ведь и глуховат и рассеян. Зато с каким жаром он рассказывает, что в Испании, по ряду политических причин, Франция непрерывно подвергается нападкам, но, — не без удовлетворения отмечает маршал, — правительство генерала Франко прекрасно умеет делать различие между Францией и послом Франции. О почестях, воздаваемых лично ему в Испании, Петэн может говорить без конца.

Несомненно ощущается приближение правительственного кризиса. Разве не ясно, что Рейно, который держится на посту премьер-министра большинством всего в один голос, Рейно, которого спас от провала только мнимый успех в Норвегии, помешавший радикалам свалить кабинет, — разве не ясно, что этот Рейно не удержится ни одного дня, после того как поражение в Норвегии станет совершившимся фактом? Нет, маршал чувствует, что теперь не время связывать свою судьбу с этим человеком. Но Поль Рейно понял обстановку: его лозунг — наступать, «наступать поскорее и подальше», как он сам выразился… Он опередит всех… Радикалов ему щадить нечего, все равно они будут против него. Напрасно только он послушался Эррио в марте: нужно немедленно выбросить Даладье из министерства национальной обороны, чтобы обеспечить политическое руководство военными операциями. В конце концов, за Даладье уже имеется грех: ведь он не сумел использовать «инициативу финнов», а следовательно, он должен отвечать и за проволочки, приведшие к поражению в Норвегии. И вместе с ним отвечает главнокомандующий, его ставленник. Выступив против Гамелена, Рейно тем самым нанесет удар его покровителю, главе радикальной партии — Даладье, который довольно откровенно мечтал сменить Рейно на посту премьера…

Чтобы сегодня управлять Францией, нужно искать себе новых партнеров, и, видит бог, это не так-то просто. Классическая игра в парламентское равновесие уже изжила себя. Раньше правители опирались либо на правых, либо на левых. Посмотрим же, каково положение сейчас: из левого крыла времен Народного фронта коммунисты исключены, радикалы — против Рейно, социалисты — за него. Конечно, он может набрать несколько голосов среди так называемых независимых групп. А также привлечь на свою сторону Республиканскую федерацию, которая в конце марта явно дулась на него; придется только предоставить портфель Луи Марену. Но со всеми прочими будет труднее. Правые группировки все в той или иной степени связаны с распущенными в свое время организациями и рассматривают Рейно как английского прихвостня. Но ведь Рейно уже дал некоторые заверения Муссолини… почему бы не сделать того же в отношении Франко?.. И тут Рейно мог бы воззвать к патриотизму, скажем, Ибарнегаррэ[509], который пользуется симпатиями у Франко, а значит, и заручиться содействием бывших «Боевых крестов». Это, конечно, не бог весть какая поддержка, но все же в целом… Поль Рейно — человек талантливый. Любит импровизации. Правда, на этот раз игра ведется слишком уж крупная: надо пустить в ход главный козырь, иначе говоря, обрушиться на Гамелена на ближайшем заседании совета министров. А для подготовки такого выступления требуется по крайней мере два дня… Пусть видят, что в нынешнее тревожное время премьер-министр Рейно не щадит своих сил… Рейно — один из наших лучших адвокатов, — пусть видят, что из него мог бы выйти великолепный прокурор.

Впрочем, управляя Францией, нельзя ограничивать свой кругозор стенами парламента. Вот почему сейчас прилагается немало усилий для упрочения позиций правительства в стране. Многие мероприятия рассчитаны не только на завтрашний день, а имеют целью облегчить деятельность будущих кабинетов. Например, уже в сентябре будут введены некоторые ограничения, сейчас подготовляется введение карточек на хлеб, а зимой введут карточки на уголь… Что еще? Добиваемся подъема национального духа: на лондонском ипподроме выпустили жокея во французской военной форме, и он выиграл две скачки из трех. С той же целью наиболее отличившийся в прошлую войну полк французской армии прошел церемониальным маршем под сводом Триумфальной арки. Предполагается повысить солдатское жалованье, однако с этим придется повременить. Далее: широко рекламируются аресты коммунистов. Одного из арестованных уже объявили секретарем Мориса Тореза… Это должно произвести впечатление, успокоить… И одновременно сообщается, что арестованные по делу ТКРД выпущены на свободу впредь до особого распоряжения. В том числе Бувье и Форан, которые участвовали в убийстве братьев Роселли, а также Метенье — организатор покушения на площади Этуаль, в результате которого погибли двое полицейских. Теперь уже все находящиеся в тюрьме кагуляры воспрянули духом и требуют, чтобы и с ними обошлись так же милостиво. В самом деле, мы, французы, вступили в период умиротворения, надо покончить с прежними нашими распрями и враждой… В армии предоставляются месячные отпуска крестьянам и сельским ремесленникам. А мобилизованные старших возрастов будут переведены поближе к своим домам. В середине июня предполагается организовать во всех воинских частях образцовые походные кухни, снабженные новейшими техническими приспособлениями, как то: картофелечистками, мойками, кипятильниками…

Утром 9 мая Поль Рейно ставит президента в известность о своем бесповоротном решении снять Гамелена, хотя бы это и вызвало правительственный кризис. И уже через полтора часа премьер зачитывает на заседании кабинета свою обвинительную речь против главнокомандующего. В Лондоне палата общин мечет громы и молнии против правительства Чемберлена, и последнее еще вчера было поставлено перед выбором: или реорганизация кабинета, или отставка. Не исключено, что именно лондонские события и побудили Поля Рейно поставить на карту судьбу своего кабинета. Даладье вступился за Гамелена. В ответ Рейно заявил, что при наличии таких разногласий кабинет должен прекратить свое существование. Засим Рейно от имени правительства подает в отставку. Официально об отставке пока не сообщается. Решено дождаться, когда вернется из Лиона Эррио, уже вызванный президентом Лебреном. Полагают, что завтра во второй половине дня кабинет соберется и заслушает решение о своей отставке, принятое премьером. Итак, 10 мая на рассвете во Франции нет ни правительства, ни главнокомандующего.

XVII

На рассвете 10 мая Партюрье проснулся и больше уж не мог уснуть.

Когда кончилась апрельская тревога и санитарный отряд вернулся из шестидневной экспедиции в Конде на Шельде, Партюрье поселился на прежней квартире. Комната выходит окнами на улицу; нижний этаж, но дом с высоким фундаментом. Хозяйка встретила его приветливо: она не любит перемен, и к тому же «доктор» — тихий жилец. Уже три недели Партюрье держит все свои вещи в походном сундучке, словно ждет с минуты на минуту нового внезапного приказа о выступлении. Сундучок стоит под окном, и если Партюрье вынет что-нибудь из него, то тут же уложит все обратно — кроме мыла и зубной щетки. Над ним даже подшучивали. Блаз говорил: — Да уж знаю, знаю… Вам не терпится посмотреть на сражение под Ватерлоо. — Остальным фармацевт казался совсем уж смешным чудаком, так как им ничего не было известно, — военная тайна соблюдалась строго, тут не до шуток.

В последние дни поднялась суматоха из-за подготовки к футбольному матчу в расположении дивизии. Не какой-нибудь заурядный матч, а франко-британский. Всем очень хотелось разгромить как следует дорогих союзников. Составили сборную команду, в основном из драгун, но дивсанотряд тоже не отстал — выставил Праша и повара, своего вратаря. Особенно много хлопотали, чтобы украсить поле и трибуны, обеспечить охрану порядка. Из кожи лезли вон, — надо же показать товар лицом. Генерал Гревиль отдал на сей счет особое предписание, так что, сами понимаете, старались! Говорили, что на матче будут присутствовать генерал Сабран[510] и генерал Тьебо[511]. Весьма возможно, что даже Горт[512] и Монтгомери пожалуют… Давэн де Сессак имел неосторожность похвастаться при генерале, что понимает толк в декоративном искусстве, и на него тотчас же взвалили обязанности декоратора. Он просто изнемогал под бременем ответственности, разослал людей по всей Фландрии разыскивать канаты и веревки какого-то особого, образца; оба взвода дивсанотряда не покладая рук красили их белой масляной краской; требовалось, чтобы она высохла к сроку, но погода стояла ненадежная; решили разложить все крашеные веревки на рулонной газетной бумаге в амбарах, а, как на грех, местные амбары не отличались большими размерами… Канаты предназначались для огораживания футбольного поля, а веревки решено было пустить белыми фестонами вокруг трибун. Солдатам, назначенным для поддержания порядка, выдадут белые нитяные перчатки и белые аксельбанты с длиннейшими концами…

Знай наших! Нечто вроде полковых значков. Словом, хлопот полон рот! Партюрье, разумеется, суетился не меньше других, совсем сбился с ног. О Монсэ и Морльере и говорить не приходится — Партюрье просто загонял их со всякими поручениями. Все удалось на славу. Да и день стоял великолепный. Англичане играли бойко. А какую команду они выставили, други мои! Вот это команда! Счет — 6:0 в пользу англичан. На Праша смешно было смотреть — до того он злился на обратном пути, готов был растерзать повара: как это он пропустил шесть мячей! Водитель санитарной машины, — кажется, его зовут Бланшар, тот, который побывал в Конде, — шутил: — Да, брат, и не говори, плохи наши дела! Новый национальный траур! Столетняя война, Наполеон, да еще сегодняшний проигрыш!.. — Зато но возвращении Праша ожидало торжество: в отряд только что поступила благодарность из генерального штаба, каковая была прислана в 1-ю группу армий, оттуда — в 1-ю армию, из нее — в кавалерийский корпус, из корпуса — в легкую моторизованную дивизию, а в дивизии от Давэна де Сессак она попала к лейтенанту Трессу и, наконец, к самому Прашу и, будем справедливы, через Премона — к Жокасту. Подумайте только: «Принято в качестве прототипа…» Все уже и позабыли про ломик-отмычку с крючком, которую Праш и Жокаст придумали в конце марта, после того как побывали в Сиссонском лагере. Из сделанных ими двух моделей одну одобрили в высоких сферах и уже собирались наладить массовое производство таких отмычек для снабжения ими санчастей… Праш, посрамленный англичанами на футбольном ноле, теперь мог высоко держать голову. Его окружили, поздравляли, и если бы всем не так хотелось спать после матча, то, пожалуй…

Партюрье спал беспокойно, ему все снился матч. Проснулся он, когда было еще темно, и сразу вспомнил, что накануне вечером, впервые после возвращения из Конде, не уложил в сундучок вынутые оттуда вещи… От этой мысли у него даже сон пропал. Пришлось встать, навести в сундучке порядок. Ну, а раз уж встал, то и умылся — потихоньку, осторожно, чтобы не разбудить старушку-хозяйку. Все это он проделал при скудном свете маленькой электрической лампочки. Ни черта не дает света эта фитюлька! Тоже додумались! Какие экономные! Ну, а теперь что делать? Снова ложиться в постель уже не стоит. Партюрье приоткрыл жалюзи, увидел, что занимается заря, и сел писать письмо.

Длинное, сумасшедшее письмо. Письмо невесте, которая даже и не подозревает, что Партюрье в мыслях обручился с нею. Признание в любви, неловкие нежные слова, хотя Партюрье всячески внушает себе, что Соланж не увидит в этих словах того, что он вкладывает в них… Он пишет ей о прошлых днях, о весенней, юной поре их жизни, когда они вместе бродили по полям, смотрели на первую зелень, заходили в села на берегу Луары, в деревенские церкви, похожие друг на друга и все же такие разные; в каждой были статуи святого Рока с голым бедром, и пес возле него, длинноволосые Магдалины, Христофоры с высоким посохом и с младенцем на плече… такой же Христофор отчеканен на образке, который Партюрье носит на шее, потому что образок дала ему Соланж… Он рассказывает Соланж, как ему одиноко во Фландрии, какая здесь хмурая, ненастоящая весна, — солнцу так и не удается до конца рассеять густой туман; как черна равнина вокруг шахт, и всюду солдаты, кавалерийские дозоры, неподвижные фигуры всадников на больших конях, — как будто несут стражу рыцари, охраняя святой Грааль, и вообще все тут похожи на персонажей рыцарских романов, которые так любит Соланж. Насколько позволяет страх перед Фердонне, он рассказывает Соланж о танках, грохочущих по дорогам, о хоре молодых голосов, о мерном топоте ног, когда безусые юноши шагают колоннами, мечтая о героических битвах и о радостном возвращении на родину, где у каждого есть своя Соланж… В первый раз он говорит ей — любимая моя, и едва он успел написать «любимая моя», как в ставню ударил камушек, брошенный с улицы. Партюрье встал, распахнул окно. Было уже почти светло. Под окном стоял лейтенант Блаз.

— Партюрье! Немцы вторглись в Бельгию…


* * *

В три часа утра немецкая армия вторглась в Бельгию и Голландию. В четыре часа бельгийцы воззвали к Франции о помощи, обратившись к Гамелену и к Рейно одновременно.

В четыре тридцать все аэродромы, все узловые перекрестки дорог в прифронтовой полосе подверглись налету вражеской авиации.

Военные авторитеты, так долго спорившие о том, какой маневр применить в подобном случае, немедленно, без размышлений, высказались за ту операцию, которую они всегда считали самой рискованной, — план движения на Диль был принят и Гамеленом, прежде не желавшим переходить через Шельду, и Жоржем, боявшимся даже подойти к Шельде. Более того, Дильская операция стала еще рискованнее, так как командование решило осуществить и план движения на Брэду, — об этом дано было личное секретное указание командующему 1-й группой армий генералу Бийотту; выполнение операции возлагалось на 7-ю армию, с которой генерал Жиро должен был вступить в Голландию.

Приказы проделали тот же путь, что и благодарность, объявленная Прашу и Жокасту: от Бийотта к командующему 1-й армией генералу Бланшару, а от него — к генералу Приу[513], командиру кавалерийского корпуса. В шесть часов тридцать пять минут из штаба генерала Приу приказ был передан легким моторизованным дивизиям. В семь часов Давэн де Сессак вручил лейтенанту Блазу маршрут для его отряда.

Во фландрской деревушке повторилось то же, что происходило десятого апреля, с той лишь разницей, что на сей раз французы действительно выступили, но неприятель их опередил. Санитарные машины были собраны на шоссе. Солдаты и офицеры направились к лейтенанту Гурдену на предмет исключения их из списков. Лейтенант даже и тут ни на иоту не сократил канцелярской волокиты. На довольствие отряд решили зачислить в разведывательный полк. По большой карте генерального штаба Давэн де Сессак объяснил Партюрье и Блазу изменения сравнительно с апрельским маршрутом: — Все движение как будто смещается на другую дорогу, параллельную прежней, только восточнее, — дорог у нас все так же две, но теперь английской армии досталась та дорога, по которой мы должны были идти в апреле… Нет, к сожалению, теперь уж не пойдем через Ватерлоо! Вот смотрите… ваш отряд сначала двинется по главной дороге вслед за кавалерией — через Монс–Суаньи–Нивель–Вавр… В Суаньи вы повернете на восток вот сюда, на боковую дорогу, и в Экоссине д’Энгьен… вот здесь… организуете перевязочный пункт, — дантиста назначите начальником. Потом выйдете к Нивелю и оттуда немножко уклонитесь к юго-востоку, дойдете до Утен-ле-Валя и оставите там Блаза, пусть он дождется подхода всего санотряда. Мы двинемся другой дорогой и завтра к утру пройдем через Сар-Дам-Авелин, в пяти или шести километрах от Утена… На рассвете дантист присоединится к Блазу… Нынче вечером и ночью, голубчик Партюрье, на вас лежит почетная обязанность. Вы пойдете дальше, в авангарде — вот тут, тут и тут… видите? Этими дорогами ночью нелегко будет двигаться, а все-таки вам надо будет проехать севернее Жамблу и выйти вот сюда, — смотрите, вот в это место, как раз за линией Малой Гетты. Оттуда вы, как было условлено, отрядите человека вот сюда, — понимаете? — вот к этой красной точке на берегу Большой Гетты. Видите? Там есть замок. Пусть ваш связной дожидается в замке и проводит нас до того места, где вы развернете свой перевязочный пункт. Понятно?

Ну, конечно, понятно. Монс, Суаньи, Нивель. Зубодер остается в Бекассине… то есть в Экоссине, извините, господин капитан. Нынче вечером я останавливаюсь вот тут, завтра — тут, а Партюрье… счастливчик Партюрье… Для каждого перевязочного пункта выделяем две машины, двух санинструкторов, четырех санитаров… Значит, мне понадобится еще одна команда санитаров. — Партюрье, голубчик, позовите Премона, пусть он сам назначит людей.


* * *

Выступить оказалось не так-то легко. Напились кофе. Партюрье сразу же после этого посадил бы своих санитаров в машины — на сборы за глаза хватило бы одного часа. Но тут, как водится, вмешалась административно-хозяйственная часть, и лейтенант Гурден заявил, что торопиться нечего — перед выступлением надо поесть. Партюрье помчался к Блазу: — Помилуйте, это возмутительно! Мы же должны опередить разведывательный полк! — Однако и в самом деле нехорошо отправлять людей на пустой желудок. Кто его знает, как там будет в пути… Да еще этот лейтенант Гурден, который всегда не прочь приобрести популярность среди рядовых за счет других офицеров, очень громко выразил в канцелярии при солдатах свое мнение по данному вопросу… Лейтенант Блаз решил, что не стоит раздражать людей перед походом… Ничего не поделаешь…

К восьми часам получены были первые известия. Радист поймал Париж и Лондон. Несколько крупных французских городов, названия которых не сообщались, дабы не осведомлять противника, подверглись бомбардировке, есть убитые — женщины и дети. Передавали обращение генерала Гамелена: «Французы! Настал торжественный час. Уже восемь месяцев, как страшная угроза, нависшая над нашими рубежами, нашими городами и нивами…»

Партюрье давно готов к отправлению, по меньшей мере с час. Только вот досада — нет конверта. Старуха-хозяйка дала ему конверт и спросила: — Ну как, доктор, теперь по-настоящему война? — И посмотрела вокруг: ей хотелось подарить ему что-нибудь на прощанье, но ничего не придумала. — Ну, возьмите хоть этот конверт… — Встретился военфельдшер Премон. Теперь у него выбывают из взвода двенадцать санитаров; маловато останется народу. — Премон, дружище, будьте так добры, окажите услугу, отправьте вот ото письмо. — Пожалуйста, с удовольствием! — сказал Премон и, так как ему еще не надо было выступать и, следовательно, от волнения он не потерял головы, то, взяв у Партюрье письмо, опустил его в почтовый ящик, висевший в трех шагах, на углу улицы. Кажется, чего проще, но где тут было помнить о почтовых ящиках!

В 9 часов 40 минут обед для отъезжающих еще не был готов. Какое безобразие! Наберитесь терпенья, твердил Блаз, который после долгих интриг раздобыл еще одну мишленовскую карту. Хоть Фаро и зубодер, а все-таки не оставлять же его в чужом краю с голыми руками и даже без всякой карты. А наши повара и в самом деле зловредная публика!

Наконец-то! Принесли суп. Половина одиннадцатого. Скорей, скорей! Поторапливайтесь! Ишь ты, аптекарь! Какой быстрый! Что ж нам, давиться прикажешь? А кстати, получили от начальства инструкцию, как держать себя с населением? Надо бы иметь ее под рукой… Пошлите за ней в канцелярию. Словом, то одно, то другое, и выехали только после полудня. В первой машине рядом с водителем — доктор Блаз, в последней — дантист. Партюрье — в третьей машине, которую вел Манак. В трех остальных начальства не было, и поэтому там шел спор из-за передних мест: никому не хотелось сидеть внутри машины — оттуда в дороге ничего не увидишь. По решению Партюрье, довольно пристрастному, во второй машине, которая шла позади Блаза и впереди Партюрье, рядом с водителем сел Морльер, а в четвертой — Жан де Монсэ. В пятой машине впереди посадили санитара, чтобы не оказывать студентам слишком явного предпочтения. В последнюю минуту Давэн де Сессак что-то крикнул. Колонна остановилась. В чем дело? — У ваших людей есть неприкосновенный запас? — Ну, конечно, есть!

Поехали. Небо очистилось — в первый раз с начала весны совершенно голубое небо. Партюрье всех заразил своим беспокойством: а вдруг мы опоздали? Хорошо еще, что дорога свободна. Беспрепятственно домчались до Солема. В городе стояли войска. Интересно, кто такие? Ага, Североафриканская дивизия. При выезде из города пришлось остановиться, пропустить колонну грузовиков. Партюрье в нетерпении вылез из кабины, прошел к головной машине, но она вдруг тронулась. Партюрье рысью побежал к своей машине. Морльер крикнул ему: — Это тот самый Солем, где аббатство? — и не услышал ответа, который бросил ему на бегу Партюрье. Но Манак, запуская мотор, пожал плечами: — Спутал ты, парень. То аббатство называется Телемское. — Уже в Кенуа начались задержки. Прежде всего надо было явиться к командиру разведполка. А где он — никто не знал. Остановили машины. Блаз, сопутствуемый Партюрье, вступил в переговоры. Остальные глазели. Хорошенький городок. Как и везде, старинная башня с часами. Жаль, что нет времени осмотреть город… — Полковник? Да он давно умчался вперед. Теперь он уже в Бельгии. Но если вам требуется какое-нибудь начальство, езжайте мимо госпиталя и сверните влево от ворот, слышите, влево! — и там в «нижнем городе» найдете генерала. — Какого генерала? — Нашего командира дивизии Гревиля или генерала Приу. Если все сейчас двинулись, то и штаб кавалерийского корпуса должен быть тут. — Врачей принял генерал де Сабран. Он устроился в богатом доме, где ему отвели уютный кабинет с широким окном в сад. На столах лежали бумаги, офицеры выслушивали распоряжения, у подъезда дежурили мотоциклисты… — Это кто там? А, лекари, которые идут с разведполком? Полк уже выступил. Вам дали маршрут? Ну, счастливый путь, господа, я вас не задерживаю.

— Чем он командует, этот генерал Сабран? — Не знаю, — ответил Блаз, — каким-нибудь кавалерийским соединением. У него был брат, — покончил с собой из-за Дианы Нетенкур, кажется, в 1912 году. — Партюрье вытаращил глаза, — сразу видно, что не парижанин!

Ого, это уж не шуточки! Идут танки! Валансьенская дорога дрожит под тяжелыми сомюа. Говорят, это быстроходные танки. В-40 ходят медленнее, поэтому их пустили по боковым дорогам, чтоб не задерживать продвижения войск… Эх, сколько времени потеряно!.. — Ничего, будем обгонять их… — Когда колонна останавливается, санитарные машины, пользуясь случаем, объезжают ее и мчатся вперед. Сколько от Кенуа до Валансьена? Нам бы лучше было двинуться через Бавэ и выехать к Монсу! Нет, брат, раз указан маршрут — никаких изменений. Чудак Партюрье! Воображает, что мы туристы, отправились путешествовать! Разумеется, заезд в Кенуа — это порядочный крюк. А для чего, спрашивается, сделали его? Представиться полковнику? Да он нам вовсе и не нужен. И Блаз втихомолку честит главного врача. Верен себе, такой-сякой! Даже в день вступления в Бельгию и то лижет пятки начальству.

В Жанлене дорога освободилась — танки свернули на Мобеж. Наконец добрались до Валансьена. Было около двух часов дня. Сколько времени ухлопали, а проехали всего сорок пять километров. Тащимся, как черепахи… Нам бы теперь следовало уже быть в Экоссине и оставить там зубодера. — А сколько еще до Экоссина? — В Валансьене остановились на какой-то площади, недалеко от вокзала. Город совсем опустел. Регулировщики направляют движение колонн. Все небо обложено тучами. Жан де Монсэ, выйдя из кабины, смотрит на карту, которую Блаз и Партюрье разостлали на капоте головной машины. — Вот тут выедем на главную дорогу. Ехать нам до этого места осталось около… да, километров шестьдесят–шестьдесят пять. Ну, двинулись. Значит, до Экоссина не успеем добраться засветло… Да, наверняка придется и часть ночи прихватить, — после Экоссина еще восемьдесят километров ехать… и даже с гаком. Ведь надо и Партюрье довезти…

Жан опять усаживается в машину рядом с Бланшаром. Разговаривают они мало. У обоих есть на то причины. Бланшар уже давно не получал вестей от Полетты, то есть от нее самой. Правда, в конце апреля пришло письмо из Сен-Любена от ее родителей. Для старушки-бабушки написать письмо — немалый труд. Но все же она водила ручонкой своего внука Мондине, и они вдвоем написали: «Мамочка тибя цилует». Значит, все благополучно! Это самое главное. Если бы Полетта знала, куда нас отправили! Что нам cyлит этот поход в Бельгию? А Жан озабочен письмом, которое он получил третьего дня. Письмо от матери. Странное письмо. Видно, что мать потрясена, испугана. Боялась, не знала, как написать об этом своему мальчику в армию. Сперва Жан ничего не понял: что же случилось с Ивонной? «Большие неприятности, но написать о них яснее не могу». Конечно, у него сразу же мелькнула мысль: Робера взяли, но нет, — мать писала: «Я сначала думала, что у нее с мужем неладно, мы ведь этого ждали. Но Гайяр чувствует себя хорошо, он сейчас, должно быть, в твоих краях. А вот у Ивонны очень плохо со здоровьем. Как ты думаешь, неужели она заразилась от мужа? Не поберегла себя, не пожалела нас дочка! Слава богу, что Жак и ты…» и так далее. Просто невероятно! Уж если мама стала таким языком писать… Но смысл все-таки совершенно ясен. Ивонна… или арестовали ее, или еще что-нибудь в этом роде… «Заразилась от мужа»… Жан прекрасно знал, что его сестра сочувствует коммунистам, как и Мишлина. И вот ни с кем, ни с кем нельзя поговорить об этом письме! Он засунул руку в карман, потрогал конверт. Как мешает каска, когда едешь в машине! При каждом толчке стальной край врезается в затылок. А что, если последовать примеру Бланшара? Он вот положил свой противогаз в уголок кабины. Ужасно надоедная штука…

Что там еще такое? Машина вдруг остановилась. Опять впереди танковая колонна. Раза два удалось объехать ее. А потом примчался мотоциклист и встал поперек дороги. Блазу объявили: запрещается обгонять танки. Танки нельзя обгонять. Нечего сказать, весело! Когда же мы, в таком случае, приедем? — Как вы смеете обгонять танки! Это запрещается! — вопит какой-то разъяренный капитан, подойдя к машине. — Кто вы такие? — Блаз объясняет. Экая досада, приказали двигаться в колонне. Еле-еле тащимся, будто кислое молоко везем. В лучшем случае двигались со скоростью двадцать километров в час. Бланшар ворчит: — Скоро ли до места доедем? — Нет, — отвечает Жан, — говорят, еще осталось километров полтораста.

Бланшар подскочил, как будто в сиденье торчала иголка. — Что ты говоришь! Полтораста? Да как же это я проеду полтораста километров? У меня бензину нехватит. Э-эх, ты! Что у них в башке! О чем думают? Слушай, брат, у меня всего-навсего бензину было на полтораста километров. У кого же нам тут разживиться бензином? Ведь у всех такая же история! Санитарные машины рассчитаны на короткие пробеги, а жрут бензину много. Велик ли у меня запас-то? Один малюсенький бачок.

Жан удивлен: почему шоферы ничего не сказали? Что ж они, вообразили, будто мы на прогулку поехали? Ведь Блаз и не подозревает, что так плохо с бензином. И Партюрье тоже. Бланшар мрачно смотрит на Жана. Дело серьезное!

— Послушай, две недели назад… ну, вот, когда вернулись из прогулочки в Конде, я лейтенанту Трессу сказал. Так, мол, и так, говорю. Куда же это годится? Надо что-нибудь придумать. Ну, хоть в каждой машине бачок поставить на крышу… Нужно же запас иметь. И бидон я хотел взять побольше — пристрою как-нибудь в нашей колымаге. А Тресс мне говорит: «Санитарные машины предназначены для перевозки раненых. Это вам не цистерны! И не суйтесь не в свое дело. Все известно и все предусмотрено…» Вот тебе и предусмотрено! Застрянем в дороге.

— Погоди, — сказал Жан. — Граница!

Было без четверти три. Бельгийские таможенники и толпа жителей — мужчины, женщины, дети — махали носовыми платками, фуражками и кричали: «Да здравствует Франция! Да здравствует Франция!»

— Чуднó все-таки! — пробормотал Рауль Бланшар. — Ему вспомнилась другая граница и то, что было там год назад… Вдруг один из таможенников подошел к дверце машины и что-то бросил в нее, крикнув: — На, товарищ, держи! — Бланшара щелкнула по носу пачка сигарет…

В Кьеврене высыпало на улицу все население, люди точно с ума посходили. Откуда взялось у них столько французских флагов? Вывешены вперемежку с бельгийскими. Впереди санитарных машин двигались танки, в открытом люке высилась фигура офицера-танкиста.

Грохот, лязг гусениц и восторженные крики. Девушки, обезумев от радости, бросаются к стальным чудовищам, и у каждой полны руки подарков. В санитаров летят апельсины; женщины протягивают солдатам кружки пива с белой шапкой пены… Раздаются звуки «Марсельезы».

Ехали теперь побыстрее, но все же не обгоняли танков. За Кьевреном мотоциклисты-связные передали приказ: санитарным машинам стать у обочины дороги. А потом из проезжавшей легковой машины офицеры спросили, что это за колонна. Блаз вылез из кабины. — A-а, доктор! Как поживаете, доктор? — Оказалось, те самые офицеры-танкисты, вместе с которыми столовались в Конде. Блаз рассказал о своих злоключениях. — Подождите, сейчас все устроим. — Мотоциклисты понеслись по шоссе, но на этот раз для того, чтобы передать новый приказ: пропустить санитарный отряд… Перемена декораций: до Боссю-ле-Монса ехали со скоростью шестьдесят километров в час — все-таки обогнали танки на пять километров!

Пейзаж менялся, равнина, простиравшаяся по обеим сторонам дороги, стала волнистой. Вот и Боринаж. На горизонте появились холмы, вокруг выросли фабричные трубы, черные и синеватые терриконы разной высоты; в небе, над заводами, несмотря на то, что уже шла война, тянулись широкие ленты дыма. Белые домики, похожие на творожные сырки, ярко окрашенные ставни, в окнах тесно прижавшиеся друг к другу женские и детские лица; на ветру развеваются пестрые полосатые занавески, словно флаги какой-то неизвестной страны. Какие тут все белокурые! А у ребятишек волосы, как лен! И вдруг целый дождь цветов… Цветы, цветы… Где они взяли столько цветов? Поди, с самого утра бросают. Красные, желтые и какие-то большущие лиловые. — Это что за цветы? — спрашивает Бланшар у соседа, и Жан краснеет: он и сам не знает, а ведь у него был собран такой хороший гербарий. Опять тащат подарки: сигареты, бутылки пива и вина, фрукты, букеты. Девушки вскакивают на подножки машин, целуют солдат… и опять толпа кричит: «Да здравствует Франция!» Но теперь уже на все это почти не обращают внимания — все затмила сирень: люди бегут к машинам с огромными охапками сирени, дорога усыпана сиренью; танки проходят по ковру из сирени; танкистов в мгновение ока засыпали цветами, и они стоят в своих башнях, похожие на языческих богов.

— Ты, слушай… слушай! — говорит Бланшар. Ну еще бы, как Жану не слушать! Из этой душистой лавины сирени вырывается песня. Ее поют неистовым хором… «Марсельеза». — Все-таки, понимаешь, приятно… — говорит Бланшар. Жан смотрит на него. Почему же «все-таки»? И опять вспомнилась Ивонна. Он вглядывается в Бланшара. Кто его знает, насколько этот Бланшар…

Все новые и новые селения. Слева над домами высится колокольня старинной церкви, а кругом бушует толпа. Дождь сирени не затихает… В машину Морльера влетела целая колбаса. Меж черными буграми — зеленые лощины, у подножия терриконов мирно щиплют сочную траву пегие коровы. Блестит на солнце вода в узких каналах. Тянутся стены из розового и бурого кирпича. Еще одно селение, тесно стоящие дома; опять дождь сирени. Во время остановки к машине Партюрье подбежал растерянный, взволнованный Железка. — Слушай, где же это у них столько сирени растет? Просто уму непостижимо! — Правда, удивительно! И трава тоже. Кругом уголь, сажа — и зеленая трава! — Орню… Кареньон… Жеммап…

В Жеммапе отряду опять пришлось стать в хвост танковой колонны, и Жан успел заглянуть в машину Партюрье, сообщил ему, по настоянию Бланшара, насчет бензина… Несмотря на восторженное настроение, Жан вспомнил о горючем и забеспокоился. — Быть этого не может! — воскликнул Партюрье и повернулся к шоферу Манаку. Манак подтвердил: так оно и есть. Партюрье хотел было вылезти из машины, но тут колонна тронулась. Около Монса, на первой же остановке, фармацевт побежал к Блазу. Вот так история! Шофер Блаза тоже подтвердил: горючего хватит самое большее километров на двадцать пять…

— Ах, дьявол!.. Ну, сообразим что-нибудь, когда выедем из Монса.

Вот и Монс. Партюрье, разглядывая карту, отметил, что этот город, казавшийся огромным после крошечных поселков, разбросанных вдоль дороги, стоит между речками Труй и Эн. Он начал было что-то говорить и вдруг умолк. Справа от дороги тянулись заводы; заводские дворы с целыми горами угольной пыли были огорожены почерневшими решетчатыми изгородями с цементными столбами, и за этими изгородями стояли люди — черной, неподвижной, безмолвной толпой. Одни мужчины. Рабочие. И может быть, их молчание не так бы чувствовалось, если бы в ушах еще не звенели восторженные крики, если б не красовались на машинах букеты сирени — везде: на дверцах, на стеклах, на радиаторах, на башнях танков; если б не лежали в ногах груды подарков, если б в горле еще не чувствовался холодок пенного пива, если б губы еще не горели от крепких поцелуев незнакомых девушек…

— Замечаешь? — спросил Жан у Бланшара.

Тот мотнул головой и вытянул губы, как будто хотел присвистнуть. С другой стороны дороги раздалось несколько жиденьких приветственных криков, и танки въехали в город. Тут пошло по-другому: женщины махали ветками сирени с яркими, красноватыми гроздьями цветов, опять поднялась буря криков.

Но теперь и у Бланшара и у Жана камнем лежит на сердце это молчание рабочих. Почему? А кругом опять такое шумное ликование. Посмотри на этих людей, они же встречают нас совсем иначе… Проехали по городу… впрочем, по окраине города… Канал остался позади, слева, и скоро исчез из виду. С какой-то площади повернули направо и поехали мимо нарядных особняков по бульварам, обсаженным высокими деревьями. Здесь люди махали флажками… Машины обогнули город и двинулись на север по Брюссельской дороге…

— Вот, понимаешь, какое дело, — вдруг сказал Бланшар. — Представь, вдруг у нас сорвется!.. А тут, понимаешь, сигаретами, пивом угощают… Нет уж, право, не надо мне их сирени. Бросают цветы, а сами, верно, думают: французы подоспели, они нас защитят, и мы опять по-старому будем ходить в кино…

Жана покоробили эти слова. Но он вспомнил молчание рабочих, и что-то кольнуло его в сердце. Что, если у нас ничего не выйдет?.. Нет, есть вещи, о которых просто невозможно думать в такой день, в такую волнующую минуту жизни. Морльер сейчас только сказал: «После того, что мы видели тут, и умереть не жалко!» И я его понимаю. Ну, а вдруг ничего не выйдет?

Удивительно, что нет самолетов. Правда, в районе Монса их колонну некоторое время сопровождали два самолета. Кажется, из разведполка… Ясное голубое небо. Самолеты повернули и полетели обратно, в сторону Франции…

Пейзаж теперь иной. Угольный бассейн кончился. Везде зелень, деревья, поля. Домиков мало. Вот опять поселок. Почтовое отделение, кафе близ дороги, несколько ферм, церковь… Машина Блаза остановилась. Стала и вся колонна. В чем дело? Господа офицеры вылезли из кабин. Тогда один за другим повыскакивали на дорогу санинструкторы и санитары, всем хотелось размять ноги. Здесь было довольно тихо, прибытие колонны не произвело сенсации. Партюрье, Блаз и дантист отправились на почту. У ворот — бензиновая колонка. Надо же, наконец, уладить это дело… А времени уже четыре часа. Не пора ли закусить?

— Проголодался я, — сказал Дюпати. Морльер поддразнивал: — А мы с водителем на пару съели колбасу. — Но некоторым не повезло — им достались только сигареты. Ну что ж, будем производить товарообмен… — Эй, кто хочет меняться? — кричит Вормс. — Даю букет сирени за жареную баранью ножку. — Не пропадем, пустим в ход неприкосновенный запас. — Ну уж нет, дудки! Неприкосновенный запас — это и значит неприкосновенный, — не смей к нему прикасаться и во всей неприкосновенности предъяви при демобилизации. — Чорт! Как же без заправки? Кстати, насчет заправки, — как вы думаете, раздобудут бензину?

Господам офицерам приготовили яичницу, да еще с колбасой. Вы на помощь к нам прибыли? От бошей спасать? Тут уже говорят с акцентом. Чувствуется, что попали за границу. Провинция называется Эно. Всем как-то странно: мы уже в Эно. Особенно удивляется дантист. — Вот что… послушайте… Нам бы надо достать бензину. А то застрянем в дороге. — Хозяева кафе — двое мужчин и женщина — переглядываются. Как же это так? Неужели во французской армии нет бензину для машин? Да, видите ли, мы из авангарда… Выступить, сами понимаете, пришлось внезапно… Не предусмотрели! Бельгийцы покачивают головой: что-то подозрительно. Французская армия, такая образцовая армия… Не верится! Ну что ж, раз уж так вышло… Бензин, конечно, найдется. Вам сколько надо? У нас шесть машин, литров по тридцать на каждую. Ох, по тридцать? Многовато! Может, обойдетесь сотней литров? Офицеры совещаются. Сто литров! Две машины будут идти всю ночь — надо налить полные баки. Значит, на остальные четыре машины — пятьдесят литров. Маловато! Ну, уж как-нибудь… Зубодёр ведь остановится в Экоссине, может быть, он в дороге у танкистов разживется.

— Это еще вопрос, — говорит дантист. — Когда мы были в Конде, я, знаете ли, имел по этому поводу разговор с одним водителем танка, а потом с тем самым лейтенантом, — ну, помните, у которого такой странный подбородок, вернее, у которого совсем нет подбородка…

— Выражайтесь точнее, друг мой… — говорит Блаз.

— Ну, так вот. Этот водитель из танкового батальона, оказалось, мой земляк — уроженец Франконвиля. И он мне сказал, что его как раз беспокоит вопрос о горючем. Баки у них маленькие, и поэтому танки не могут долго двигаться без заправки… самое большее — пять часов. Да и то только сомюа. А с В-40 дело обстоит так: на каждый эшелон дают одну цистерну с бензином. Но если идет сражение, то, как вы думаете, не полезет же эта самая цистерна на поле боя? Погодите, погодите минутку!.. Берите кишку, наливайте…

— Самое большее — на пять часов? — переспросил Партюрье. — Вы заметили, что мы их обогнали?

— А может, впереди еще другие идут? Постой, слышишь, дурень?

На дороге опять загрохотало: шли танки; украшенные сиренью фары казались огромными глазищами с лиловыми подглазницами.

— Ну, хорошо… Так что же сказал этот лейтенант… с подбородком или без подбородка?

— Лейтенант? Он мне объяснил, — продолжал свой рассказ дантист. — Это все вопрос концепции. Немцы — сторонники применения танков для самостоятельных действий… Пускают танки вперед, иной раз на пятьдесят, даже на сто километров… Ну, им, разумеется, нужно, чтобы за ними бежали вдогонку цистерны. А у нас господствует другая теория: танк сам по себе ничто… он поддерживает пехоту или идет впереди… все дело в том, чтобы захватить определенную территорию и удерживать ее. Танк расчищает — пехота занимает. Иными словами, танк — оружие сопровождения, поэтому у нас он никогда не вырывается вперед, ясно? Ну, значит, ему и не нужно больших запасов бензина или множества мощных цистерн. У нас так считают: если танк может двигаться пять часов — этого больше чем достаточно. При нашей концепции танку много бензина не требуется…

Блазу такая концепция, видимо, кажется не очень убедительной. Ну, хорошо. А как же расплатиться за сто литров? Дать расписку для оплаты властями? У бельгийцев сразу делаются кислые физиономии. Что ж, понятно… А все-таки чепуха ужасная! Ладно, из своего кармана заплачу… Потом с Гурденом сосчитаемся… Да уж не отвильнет, обязан вернуть…

Хозяева кафе разглядывают деньги, полученные от доктора, передают друг другу кредитки, смотрят их на свет, потом хохочут. Эти деньги в Эно хождения не имеют… Как же быть? Бельгийцы подталкивают друг друга локтем, возвращают деньги французам. Ну ладно, ладно. Пусть это будет наш скромный вклад… Бейте хорошенько Гитлера. Славные люди! Отряд трогается дальше.

В Суаньи — водоворот. Стоит колонна танков, вокруг — толпа, восторженные крики. Офицеры-танкисты выбрались из своих машин. Их сейчас же обступили. Смотрите-ка, ведь это курсант Ла Мартельер! Такой миловидный и симпатичный белокурый юнец, краснеет от каждого слова. Ого, как его окружили девушки! Партюрье замахал рукой. Ла Мартельер узнал его и подошел к машине Блаза. От Ла Мартельера услышали кое-какие новости. Во-первых, полковник, к которому должны были явиться в Кенуа, находится сейчас в Суаньи. Как? Разведывательный полк здесь? Ну вот, сразу видно эскулапа. Поглядите, что тут кругом? Танки… А у разведывательного полка только броневики и мотоциклетные взводы. Они, разумеется, давным-давно нас обогнали. Нынче вечером они вот где уже должны быть, — видите? И Ла Мартельер показывает на карте. Тонгр, Гассельт… — Партюрье, стоявший рядом с курсантом, заметил на карте Брюссель, и это почему-то его взволновало. А где же этот Гассельт? Ох, чорт, как далеко! И еще к востоку! Конечно, — он ведь на канале Альберта. Ну, хорошо, а вы кто такие? Мы — авангард, идем вслед за разведкой, а за нами идут главные силы армии… Главные силы должны были двинуться час тому назад… из района сосредоточения.

Кругом столпились любопытные. — Ну, опять начинается, — заворчал Ла Мартельер. — А вы заметили, за Монсом уже не так горячо нас встречают… Вам дали инструкцию, как держать себя с населением? — Инструкция-то есть, но… — Партюрье не признался, что он еще не читал этого циркуляра… Раз полковник находится в Суаньи, Блаз направился к нему представиться. А тем временем дантист и аптекарь болтали с Ла Мартельером. Тот рассказывал о танках:

— Ну, знаете, и хороши наши боевые кони! Только ни черта времени не дали, чтобы приноровиться к ним. Ведь всего три недели назад на моем танке установили 37-миллиметровку… А радио еще нет… Да вы, наверно, и не знаете, как у нас там… Когда сидишь в стальной коробке, режешь напрямик полем в боевом строю, танк грохочет, и вся шеренга грохочет… жара, духота, а шлем и не думай снять… Вы видели наши шлемы? Такие толчки, что без шлема башку проломит. Радио нам необходимо, иначе как же танкам сообщаться друг с другом? У нас только неделю назад начали устанавливать на танках рации. И мне тоже дали сегодня утром. Я еще не успел ее поставить.

Вернулся Блаз. Уже почти пять часов. До ночи нужно развернуть два перевязочных пункта — в Экоссине и в Утен-ле-Вале… Тогда у Партюрье останется больше времени… Ну, поехали! Простились с Ла Мартельером. Славный малый этот белокурый паренек. Совсем еще молоденький. Сколько ему? Двадцать два, не больше.

За городом свернули с дороги, по которой шли танки, и ехать стало свободнее. Легкая моторизованная дивизия двигалась своим маршрутом — от Суаньи, через Брен и Нивель, на Вавр. Санитарный отряд оторвался от нее, чтобы организовать два перевязочных пункта, справа и слева от Нивеля, на путях следования танков В-40: они пройдут там в эту ночь, и, возможно, придется оказывать помощь раненым или больным. А Партюрье направится на восток — и выйдет на основной путь следования дивизии, то есть на дорогу Шарлеруа–Жамблу… ему предписано обойти Жамблу, как слишком открытый перекресток… и достигнуть пункта на восточном фланге нашего фронта, в тылу разведывательного полка. Легкая моторизованная дивизия развернется между двумя дорогами, чтобы до подхода главных сил прикрыть позицию Вавр–Намюр, то есть между Дилем и Маасом. Наши передовые части уже дошли до канала Альберта. Надо выставить заслон и держаться, пока не будет занята войсками линия Вавр–Намюр, на что потребуется три дня. Затем мы отойдем на эту позицию, а она, говорят, заранее подготовлена.

Экоссин д’Энгьен лежит к востоку от Суаньи, километрах в десяти. Там оставили дантиста — в качестве начальника пункта, две санитарные машины, которые шли в хвосте, четырех санитаров, Вормса и Дюпати. Не так-то просто получить помещение школы под перевязочный пункт. Пришлось вести переговоры с бургомистром. В местечке кое-кому уже выдали ружья: организовывалась «гражданская гвардия» — ополчение. Ополченцы держались очень важно, требовали, чтобы французы подписывали какие-то бумажки. — Послушайте, Партюрье… вам не кажется, что тут не очень-то нам рады? Что-то уж чересчур суетятся. Перед отправлением не мешало бы ознакомить отряд с инструкцией касательно общения с местным населением и так далее. Как вы думаете? — Партюрье покраснел: он и сам до сих пор еще не читал этой инструкции.

Собрали в классе санинструкторов, санитаров и водителей машин. Блаз коротко изложил содержание инструкции: мы вступили в Бельгию по призыву ее правительства, и бельгийский народ встретил нас изъявлением горячей дружбы. Традиционная дружба связывает народ Бельгии с французским народом. Четверть века назад они вместе страдали и сражались в войне против немецких захватчиков, которые теперь вновь ринулись на маленькую Бельгию. Однако не следует думать, что здесь все поголовно нас любят. Страна уже давно подвергается разлагающему влиянию пятой колонны. Под предлогом и под маской нейтралитета определенные элементы до последней минуты играли нá руку Германии. В стране имеются, особенно среди приверженцев фламандской культуры, фанатические поклонники всего германского. Словом, тут есть весьма подозрительные личности, даже «туристы», явившиеся недавно из-за Рейна… Для шпионской работы враг использует женщин… В толпу беженцев, нахлынувших с линии фронта, замешались парашютисты, переодетые в штатское… они будут пытаться сеять повсюду панику. Держитесь очень осторожно в разговорах с населением. Отвечая на какой-нибудь вопрос, вы можете нечаянно сболтнуть лишнее и тем самым дать сведения шпиону… Помните, здесь повсюду, даже в самой маленькой деревушке, могут быть скрыты радиопередатчики. И стоит вам распустить язык, неосмотрительно упомянуть, откуда вы пришли, к какой дивизии принадлежите, какие задачи перед ней поставлены, какие у нее номера полков, — все это окажется прямым осведомлением противника; он использует эти указания для действий своей авиации, своих танков и артиллерии…

Краткая речь Блаза, как ледяной душ, охладила восторги всех этих юнцов, упивавшихся встречей, оказанной им бельгийцами. Они растерянно переглядывались, им хотелось поговорить, но времени не было, пора двигаться дальше… — Ну, поняли, голубчик Фаро? На рассвете катите в Утен-ле-Валь. Я вас буду ждать, а уж там нас часов в семь — восемь утра догонит дивизионный санотряд…

От Экоссина до Нивеля через Фелю километров тринадцать, не больше. Партюрье молча размышлял. Теперь его машина шла в хвосте. Впереди попрежнему была машина Блаза, за ним — Морльера, а потом — Монсэ.

Жан тоже загрустил, думая об инструкции, касающейся отношений с населением, тем более что пламенные излияния радости, какими встречали колонну на главной магистрали, прекратились. Во-первых, дорога шла теперь глухими местами, да и что такое четыре санитарные машины? Проедут, никто и не заметит. А кроме того, энтузиазм, бушевавший утром, к вечеру мог и поостыть. На перекрестках стояли патрули ополченцев. После того, что сказал Блаз, они никому уже не казались смешными…

Жану вспомнились слова Бланшара: «А что, если у нас сорвется?..» Ох, это было бы просто ужасно! В Аркенне переехали по мосту через широкий канал — тот, который тянется от Шарлеруа до Брюсселя. И тут Бланшар заговорил с Жаном: — «Не все поголовно нас любят». Что они хотят этим сказать? Кто это «все»? И кого это «нас»? В прошлом веке Бельгия голосовала за присоединение к Франции. Кто помешал этому? Англичане. А почему бельгийцы хотели присоединиться к Франции? Из-за нашей революции…

Жан сказал: — Я об этом не думал… Не знаю. А вот недавно, на остановке, когда мы набирали бензину… Морльер так был увлечен, в таком был восторге и от пива, и от сирени, и от «Марсельезы», что сказал: «Надеюсь, мы никогда больше не расстанемся с этой страной! Зачем нам расставаться? У нас и язык один и тот же. Франция кончается в Антверпене, а вовсе не в Дюнкерке…»

Бланшар проворчал: — Вон как… Ты уже их аннексировать вздумал. А ты спросил, хотят они этого или нет?

Жан надулся. Ну, конечно, если бы речь шла о русских и о Прибалтийских странах, Бланшар нашел бы все превосходным… Водитель чуть повернул голову и насмешливо посмотрел на своего соседа. Он не спросил, откуда Монсэ это знает, и не стал опровергать его слова. Он пояснил: — Ничего тут общего нет, кроме того, что и Бельгия и Прибалтийские страны лежат у моря. Вот когда во Франции восторжествует социализм, — ну, тогда, понятно, все переменится, и, может быть, бельгийцы пожелают стать… не французами, нет! а гражданами Французской Социалистической Республики… А вот представь себе, что, наоборот, бельгийцы первые вступят на путь прогресса…

Он помолчал с минуту и сердито фыркнул.

— В этом случае, сам понимаешь, если б ты заявился с такой симпатичной идейкой, что граница Франции проходит в Антверпене… ты, значит, просто-напросто разводил бы контрреволюцию… фашизм…

Выбрались на большую дорогу и опять стали двигаться с черепашьей скоростью: по этому маршруту шли танки В-40. К счастью, около Нивеля удалось обогнать их проселочной дорогой. Погода попрежнему стояла прекрасная, солнце бросало вечерние косые лучи. У края шоссе пестрел большой рекламный щит: «Посетите Нивель. Осмотрите древний собор и монастырь XIII века…»

— Эх, хорошо бы! — воскликнул Жан. — Когда война кончится, обязательно приеду посмотреть на этот Нивель…

В Нивеле им опять бросали сирень… Но теперь все это было похоже на конец празднества, и цветы казались какими-то пыльными, — может быть, их бросали уже во второй или в третий раз. А городок в самом деле был занимательный. Архитектура — чистейшее средневековье. Партюрье, ехавший в хвосте, думал о Соланж, о своем письме к Соланж. Дойдет ли до нее письмо? Вся эта нивельская старина — как будто декорация, созданная для тех романов, которые она любит… Так и видишь — королева Жиневра входит в портал вот этой высокой церкви, а Ланселот скачет сюда на могучем коне… Из передовой части примчались связные, оглушая всех треском мотоциклов. Смотрите не ошибитесь при выезде из города, сверните вправо… ехать надо через Иерусалим… да, да, Иерусалим…

К шести часам вечера добрались до Утен-ле-Валя. День уже угасал в золотом закате. Утен — не очень большое селение на перекрестке второстепенных дорог, весь в садах. А из Утена их послали в помещичью усадьбу. Обитатели ее приняли доктора Блаза, но нужно было еще договориться с бургомистром. Старик бургомистр, с седой бородой, расчесанной на две стороны, и с выбритым подбородком, уже обрядился ополченцем: солдатский ремень, фуражка, как у лесного сторожа, в руке — ружье. Решили, что для перевязочного пункта доктору отведут флигель в усадьбе… Досадно, что пришлось устраиваться далеко от дороги, по которой двигались танки В-40. Пойдут войска и не будут знать, где найти летучий госпиталь… Разве вот только связного поставить на дороге. Может быть, кто-нибудь из жителей деревни согласится подежурить? Трое пожилых мужчин и один помоложе, тоже обрядившиеся по-военному, как бургомистр, стали совещаться между собой.

Санинструкторы вылезли из машин. Морльер должен был остаться здесь вместе с Блазом. Он уже выгрузил ящики. Отперли дверь во флигель. В самом деле, идеальное помещение для пункта — большущая комната! Надо только пройтись метлой. — Вам метлу принести? — спросила экономка, особа довольно упитанная. Бланшар и Монсэ прогуливались по дороге, чтобы размяться. Какой спокойный, тихий уголок, верно? Они подошли к перекрестку. Караульный прицелился в них из ружья. Эй, приятель, не стреляй! Здесь уж слишком серьезно играли в войну. Познакомились с караульным, угостили его папироской. Он опустил ружье и вдруг оказался славным стариком. Куда ведут дороги? Вот эта — в Женапп, а та — в Намюр; позади вас — Нивельская дорога, а на Лупуань вот этой дорогой ехать. Через Женапп едут на Вавр; и в Брюссель можно ехать через Женапп; да и через Лупуань ездят в Брюссель. Стой! Стрелять буду! И старик навел ружье на Женаппскую дорогу.

Подъезжавший закрытый фургон остановился. Шофер колебался, не зная, на какую дорогу свернуть. Из кабины выскочил бельгийский солдат и направился к старику-караульному и французам. Козырнув, спросил дорогу на Монс… Сказал, что едут из Брюсселя в Валансьен, но из-за танков уклонились в сторону и сбились с пути. Солдат, молодой белокурый парень с пухлой и румяной физиономией, видимо, был рад, что выскочил на минутку из машины, и с явным удовольствием взял предложенную ему папиросу. Посланы с особым заданием. Везем двух штатских. Приказано доставить в надежное место… Да, Брюссель бомбили. Кто их знает… Пятая колонна! Понятно? Ну, значит, и везем во Францию… Один-то попросту немец, а другой — коммунист.

Все трое смотрели вслед удалявшейся машине. Старик заговорил о посевах, Жан и Бланшар молчали. Бланшар угрюмо сказал, что пора возвращаться: сейчас, наверно, отряд тронется… Жан, ничего не ответив, зашагал по дороге. Встреча произвела на него тяжелое впечатление. Он думал о сестре.

Итак, лейтенанта Блаза оставили в помещичьей усадьбе и двинулись дальше с Партюрье. Жан распрощался со своим приятелем Морльером. Став начальником санитарного отряда из двух машин, фармацевт преисполнился важности: — Водитель, давай ходу! До темноты надо проехать как можно больше. А ведь уже восьмой час. Ехать придется с погашенными фарами, как бы не заблудиться. — Слушай, Бланшар, у тебя хорошее зрение? Не отставай от Партюрье, он будет показывать дорогу… — В мае до восьми часов вечера еще светло. Поразительно, как здесь тихо, спокойно! И ни души кругом. Знают ли жители этих домиков, что на их родную землю вторгся враг? Передняя машина вдруг остановилась. — Эй, вы! Нельзя ли полегче?.. Чего доброго, налетишь на вас, особенно в темноте. — Партюрье вылез из кабины, огляделся по сторонам и стал совещаться со своим шофером. Ну, в чем дело? — Дорога что-то уж очень широкая. Должно быть, ошиблись поворотом, когда выезжали из поселка. Это Намюрская дорога, по ней попадем в Сар-Дам-Авелин, а нам нужно ехать через Бези-Ти. — Ничего, валяй дальше. Свернем влево и приедем, куда следует. — Поехали дальше. — Вот так штука! Да ведь это Брюссельская дорога! — сказал Манак фармацевту. — Не беспокойся… Разумеется, Брюссельская. Мы сейчас свернем!

Бланшар и Жан — оба были угнетены недавней встречей. По разным причинам, впрочем, не таким уж разным. О тех мыслях, которые теснились сейчас у Рауля в голове, о душевной горечи он не мог говорить с этим мальчиком… А думал он о том коммунисте, которого везли в арестантском фургоне. Его не было видно, но когда машина тронулась, за решеткой, и узком окошечке, прорезанном в задней стенке, кто-то зашевелился. Может быть, немец? Коммуниста вместе со шпионом повезли. Вот уж нелепость! В Бельгию ворвался Гитлер со своими дивизиями. Назначили двух солдат отвезти коммуниста в «надежное место». Вместе с бошем отправили. Вот чем они занимаются! Кто же этот коммунист? Почему о нем так «заботятся»?.. А что с ним сделают в Валансьене? Переправляют к французам. Эх, гады! И ты ничем не можешь помочь. Было у Бланшара одно воспоминание, которое нет-нет да и всплывало, волнуя сердце. Рассказ о том, как в Астурии в начале испанских событий Пассионария во главе рабочих вместе с народом ходила по тюрьмам, освобождала узников. Ах, какая это, наверно, была светлая минута! Вот как тот мальчишка-студент сказал: увидеть это, а потом и умереть не жалко… И как щемит сердце, когда вспоминаешь об этом сейчас. Не отворил я дверь арестантского фургона. И там, в темноте, едет теперь по дорогам арестованный товарищ; бок о бок с бошем…

Жана волнуют сходные мысли; он вспоминает то, что сказал недавно Бланшар: если бы бельгийцы первыми стали строить у себя социализм, а мы бы заявились в их страну, это была бы контрреволюция. «Контрреволюция» — гнусное слово для французов со времен Кобленца, Питта и Кобургов[514]… А потом привезли во Францию в обозе иностранных войск толстого короля. Значит, если бы тут строили социализм, то мы бы принесли контрреволюцию. Ну, хорошо, а сейчас как? Трудно решать, когда на нас наступает враг… фашизм. Сейчас вот к каналу Альберта подошли наши броневики и мотоциклисты. Им некогда задаваться такими вопросами. Но в кармане у Жана письмо от матери. Он ощупывает пальцами конверт… И вдруг ему захотелось, ужасно захотелось показать письмо Бланшару. Только очень уж сложно все это объяснить… Лучше бы просто прочесть ему письмо…

— Слушай, куда это нас завез наш командир? — сказал Бланшар. — Вот-вот темно будет… Пора бы к Бези-Ти подъезжать… а мы сначала по лесной опушке петляли, а теперь уж и в лес забрались. — Должно быть, этот вопрос беспокоил и фармацевта: его машина остановилась. Партюрье высунулся и крикнул Жану: — Не знаю, куда заехали… Может, лучше вернуться?.. Да времени-то нельзя терять, уже темно… А направление верное. Валяй вперед! — И он подкрепил свой приказ выразительным жестом: взмахнул рукой и вытянул указующий перст вперед. Покатили дальше.

Партюрье поставил себе основной задачей не уклоняться к северу, иначе опять попадешь на Ваврское шоссе, по которому движутся танки, и придется тащиться в хвосте громыхающей колонны. А тут полная тишина. Вон ферма у дороги. Может, спросить у жителей? — Стой! Монсэ, сбегай туда…

Жан вылез из машины. Длинный забор, вокруг — лес. Высокие деревенские ворота. Во дворе залаяли два цепных пса. Испуганно заклохтали куры. А людей нет никого. Стоит телега, задрав кверху оглобли, словно подняла с мольбой руки; копна соломы, плуг и мотыги под навесом. У порога замер мальчуган лет шести, в фартучке и деревянных башмачках. Жан улыбнулся ему, и вдруг малыш с ревом бросился в дом и завопил: — Мама, рубаки, рубаки! — Дверь сразу захлопнулась, слышно было, как в доме засуетились, забегали. Хозяйка, заложив засов, заставляет дверь мебелью. Жану стало смешно, — какой, оказывается, он грозный «рубака». Он постучался. Никто не ответил. За дверью слышалось прерывистое, быстрое дыхание. — Не бойтесь, хозяюшка. Мы — французы. — Дыхание за дверью замерло. Жан продолжал: — Я хотел только спросить вас, куда дорога эта ведет?.. Как называется это место? Мы заблудились… — Опять молчание. Жан подождал немного и повторил: — Мы — французы… — За дверью что-то протащили, послышался приглушенный лепет ребенка… Потом как будто споткнулся кто-то… Вот боятся! Жан принялся стучать в дверь, в окно, которое уже было заперто ставнем изнутри. Отошел от дома, походил по двору, опять постучался. — Ну, что там такое? — нетерпеливо крикнул Партюрье, выглядывая из машины. Жан пожал плечами. — Чепуха какая! Куда же это мы попали? — Собаки заливались лаем, выли. — Ну что за чепуха!

Пришлось отступиться. Перепугались люди. Малыш кричал: «рубаки». Но Манак разъяснил: когда набирали бензинy, он заметил, что здесь все так говорят. У бельгийцев это ходовое слово, — так они называют солдат. Видно, однакож, что здешние жители не очень-то доверяют французам. Ну и наплевать! Не стоит из-за них торчать тут, терять время. Надо трогаться, пока еще хоть немного видно. Будем держаться того же направления. Куда-нибудь да приедем… В лесу было уже совсем темно. Партюрье зажег карманный фонарик, принялся изучать карту. Надо бы добраться вот до итого места, которое называется Ла-Рош-Танжиссар… или вот до этого, рядом с ним, — Сар-Мессир-Гильом… Ну и названьица здесь! Словом, надо выбраться из лесу, пересечь около Жамблу дорогу на Вавр, но, как приказано, в Жамблу не заезжать… свернуть ниже Мон-Сен-Гибер, ехать через Ниль-Сен-Венсен, через Орбе, а там уж, можно сказать, доехали…

Так-с! Все очень мило, очень симпатично, например названия здешних деревень. А вот попробуй выбраться из лесу. Сдается мне, что мы кружим на одном месте. Жилья никакого не попадается… Ладно, валяй вперед. Куда-нибудь да выедем. А пока что положение глупейшее. Рыщешь, бог знает где. Сперва Бланшар и Жан приуныли. Потом притерпелись. Пусть о дороге беспокоится Партюрье. Который это час? Как нарочно, Жан забыл завести часы. И вот в темноте, положившись на переднюю машину, стараясь только не отстать от нее, Рауль слушает рассказ своего спутника. Жан все-таки не выдержал и открылся ему. Нет, не во всем — о Сесиль он ни за что не стал бы говорить! Он рассказал о Гайяре, о своей сестре, даже чуточку все приукрасил. Брак по любви. Родители, как водится, были против, и прочее и прочее. Рассказал, как в прошлом году, когда сестра с мужем и детьми уехала летом на курорт, он жил в их квартире, читал их книги — «Горы и люди», «Чапаев»… одним словом, разные книги… Затем рассказ стал сбивчивым. Ну, как передать встречу с Мишлиной у входа в кино? И нельзя же рассказывать, как и почему его арестовали из-за Сильвианы… Разве может Бланшар понять всю эту историю с Сильвианой?.. И разве расскажешь, как он с Пасторелли ходил в палату депутатов?.. Наконец, он дошел до письма, вытащил его из кармана. В темноте ничего нельзя было разобрать, и Жан только пересказал содержание. Ивонна… ясно, что с ней что-то случилось… и вот, понимаешь, когда в Утен-ле-Вале бельгийский солдат… «рубака», по-здешнему… сказал нам, что везет коммуниста… вместе с немцем… тяжело мне стало… всего перевернуло… я подумал об Ивонне.

Остановились перед другой фермой. Темно, ни одного огонька. Не лают собаки. Мертвая тишина. Стали барабанить в дверь, кричали. Никто не отозвался, никто не шелохнулся в доме. Да что ж это такое?.. Бежали, что ли, все отсюда? Двинулись дальше в темноте. Ехали долго. Наконец выбрались из леса. Чутьем чуяли — не то направление, надо бы правее взять. Темнота, ни зги не видно, не лучше, чем в лесу. Должно быть, уже одиннадцатый час — столько времени кружим без толку… Кто его знает, где мы: может, очень близко от цели, может, очень далеко… В первой машине Манак и Партюрье, позабыв о всяком чинопочитании, крепко переругивались. И в обеих машинах через окошечко, прорезанное в стенке позади шофера, санитары отпускали весьма нелестные замечания по адресу начальства.

Ехали теперь по довольно скверной дороге. Впереди в небе расплывалось багровое зарево. Мелькали какие-то синеватые зигзаги. — Что это там? Гроза? — спросил Жан. Грохот был сильнее, чем от танков, во тьме что-то бухало, лаяло. Пушки! А потом взрывы — один за другим. — Да просто бомбежка, — сказал Бланшар. Ему-то это было знакомо. И надо же: как раз выехали в такое место, где, пожалуй, плохо придется… Партюрье заволновался: тут где-то должно быть шоссе, которое надо пересечь… Но, вероятно, его как раз и бомбят с самолетов. — Что же делать-то? — спросил Манак. Партюрье чуть было не ответил вопросом: «А ты как думаешь?» — но вспомнил, что он командир, и приказал: — Наддай! — Манак наддал. Бланшар погнал машину вслед за ними.

Теперь Бланшару, можно сказать, наплевать было, что они заблудились. На душе у него стало так хорошо… Недаром мне сразу понравился этот малый, когда я его в первый раз увидел в кафе… он в шашки играл. Я еще тогда подумал: славная у него рожа… Теперь Рауль уже не чувствовал себя одиноким. И странное путешествие, в котором они оба принимали участие, тем самым приобретало иной смысл… Впереди все еще гремело. А Бланшар рассказывал своему спутнику об Испании. Теперь уж нечего было опасаться, и он рассказывал об Испании. — Да, брат, кто побывал там, знает, что такое война…

Как же это случилось, что они попали именно в Жамблу, в тот самый пункт, который приказано было объехать стороной? Партюрье никак не мог себе этого объяснить. Но факт бесспорный — они очутились у северной окраины Жамблу, ни какой-то непомерно широкой дороге, и кругом в небе покачивались огни ракет, освещая дома лиловым светом. Подъехали к большому зданию, похожему не то на фабрику, не то на школу. Из него, как чортик из коробочки, неожиданно выскочил артиллерийский офицер, и разговор с ним рассеял все сомнения. Неподалеку пылал костром дощатый барак, отсветы пожара усиливали фантастическое освещение. — Жамблу, доктор, Жамблу… Я же вам говорю — Жамблу… И здесь только что побывали немецкие самолеты. Ну скажите на милость! Этакое парадное освещение в самом важном пункте данного сектора, и, разумеется, именно мне приказано занять тут позицию. Дивизион 105-миллиметровых орудий. Но что же я могу поделать? Выставить батарею? А в кого, спрашивается, стрелять? Они уже улетели! Наши идут к каналу Альберта. Мне приказано: стойте тут, ждите их танков. Хорошо. А где же наши танки? Ага, вон они. Поглядите, как шествуют! Будто на параде четырнадцатого июля… Какие известия с фронта? Да мы тут мало что знаем. Говорят, немцы в Маастрихте. Давно ли я тут? С захода солнца, и как раз попал в бомбежку. Мне сказали: вы направляетесь на позицию Жамблу. Какая же тут позиция? Ни малейшего намека на укрепления, даже никаких окопов!.. А что мне наговорили в штабе! «Линия Намюр–Вавр… Позиция Жамблу». Где же тут противотанковые рвы? Где надолбы? Где пресловутые сооружения Куэнте? Экое безобразие! Бельгийцы над нами издеваются: пожалуйте, господа… Вот вам голая равнина, и объясняйтесь на ней с немецкими танками. Хороши эти бельгийцы! Видели вы этих самых бельгийцев? Встретишься с ними, вежливо козырнут — и в сторону, в сторону… Не желают иметь с нами никакого дела… Это я о военных говорю… А население… Вы читали инструкцию? Все тут в душе боши, пятая колонна, парашютисты! Сейчас вот только мы задержали одного…

Не для того же, однако, ехали, чтобы вести разговоры с возмущенным артиллеристом. Каким образом попали в Жамблу — это уж стало вопросом чисто академическим; теперь надо было сообразить, как отсюда выбраться. — Ну, давайте посмотрим по карте. Вам куда, доктор, надо? На Вавр? — Нет, едем на Тирлемон. — В таком случае, вот после этого перекрестка берите вправо; там дорога со светящимися знаками.

Вот красота-то! Сначала пришлось подождать, пропустить колонну — это уже двигались главные силы армии. По такой дороге преспокойно можно было ехать с погашенными фарами, — дорога прямая, как стрела, осененная балдахином густых ветвей; деревья казались огромными над пунктиром светящихся дорожных знаков, убегающих в бесконечную даль. При одном взгляде на это чудо, на эту освещенную дорогу мгновенно исчезло тяжелое чувство, оставшееся после встречи с артиллеристом. Настоящее чудо! Да и все тут, казалось, говорило о тщательной подготовке, о предусмотрительно разработанном порядке движения по дорогам, планомерном осуществлении «плана Диль». Ну что ж, пусть бельгийцы и не подготовили позицию Намюр–Вавр, но зато уж наш генеральный штаб… По дороге шли броневики с потушенными фарами. Они катили к каналу Альберта. Да-с, это вам не четырнадцатый год!

По этой прекрасной дороге проехали пятнадцать километров. Влились в колонну, не раз вместе с ней останавливались. Но после беспомощного блуждания в непроглядной тьме, после угрюмых, неприветных лесов как приятно было, даже во время довольно долгих остановок, вновь обретенное ощущение порядка!.. Едешь по гладкому шоссе, освещенному звездами знаков… никакой тебе опасности заблудиться… дорога обозначена номером, внесена в приказы и на военные карты, заранее, задолго включена в маршруты, выработанные в Венсене или в Ла-Ферте-су-Жуар учеными людьми, которые все вымерили линейкой и циркулем, знают толщину стального панцыря броневиков, огневую мощь орудий, радиус действия танков! Партюрье успокаивается и бодро катит навстречу своей участи. Медленно катит навстречу своей участи.

Теперь уж не заблудимся. Вон тот самый перекресток, который я искал. Если бы мы не сбились с пути, давно бы выехали на него из Орбе, пересекли бы шоссе и двинулись вон туда, на Перуве… Эх, опять незадача! Колонна стала. А мне всегда говорили: нехорошо задерживаться на перекрестках…

Жан разговаривает с Бланшаром. О чем? Обо всех этих дорожных делах и о том, что они успели рассказать друг другу. Жан спросил: — А что же все-таки называется пятой колонной? — Бланшар дернул плечом: — В Мадриде это было ясно само собой, об этом спрашивать не приходилось. Возвращаешься ночью из Университетского городка, а в тебя стреляют — ну, значит, пятая колонна орудует… Кто тогда разоблачал пятую колонну? Мы. А потом иные прочие господа раскинули умом и тоже заговорили о пятой колонне. Они у нас воруют слова, и не только слова, они у нас Францию украли и знамя революции! А кого они нынче называют пятой колонной? Думаешь — Бонне, Дорио, Фландена, Деа?.. Нет, так они смеют называть Габриэля Пери, Тореза, Катла, Фрашона… Ты видел сегодня, кого везли?.. Когда-нибудь станешь про это рассказывать — не поверят люди… — И Бланшар угрюмо замолчал. Жан признался: — Иной раз я ничего, ровно ничего не могу понять в том, что происходит…

— А все потому, что у тебя нет хорошей книги, — вот такой, как у меня здесь лежит, — ответил Бланшар и похлопал ладонью по кожаной подушке. — Когда у человека есть такая хорошая книга, ему все становится понятно… Сравниваешь и понимаешь. И видишь, что надо делать!..

Жан хотел было спросить, что же это за книга, но тут колонна тронулась, зарокотали броневики. Долго это еще будет тянуться? Партюрье говорил — проедем пятнадцать километров и свернем вправо… Бланшар засмеялся: — Верь больше аптекарю! — А знаешь, — сказал Жан, — Партюрье… совсем неплохой парень. Конечно, вести колонну он не годится, но в общем неплохой парень… Всегда поступает по совести… Только вот, по его мнению, коммунисты — изменники… Но, видишь ли, если б я не знал Мишлину… и ее мужа… если б не Ивонна и Робер… ну, откуда бы мне знать, какие они, коммунисты?

Свернули с шоссе. Снова темнота и глушь. Сначала поднимались в гору; насколько можно было различить, местность пошла пересеченная, кругом чернели холмы, поросшие лесом; из лощин наползал сырой туман… Тут уж не рекомендуется плутать без дороги… Передняя машина остановилась: Партюрье решил устроить совещание. Вылезли и санитары, топали ногами, чтобы согреться, потому что вдруг стало холодно. Ну чего же теперь заниматься разговорами? Сколько времени кружили в лесах — не совещались, а теперь начали судить да рядить! И ехать-то всего осталось четыре километра, ну, скажем, пять. Уселись в машины и покатили. Но подумайте — снова сбились! До чего же обманчивы проселочные дороги! И как это нас угораздило! Четыре километра, а мы уже полчаса без толку тут колесим. Честное слово, третий раз по одному и тому же месту проезжаем! Ну, как? Приехали? Приехали, да не туда! Видишь, черные фигуры на дороге? Мы прямо к бошам прикатили! Нет, брат, это не боши— это пятая колонна! Да будет вам! Нашли тоже тему для шуточек!

Фигуры на дороге оказались караулом бельгийцев у въезда в деревню. Они объяснили заблудившимся санитарам, как им надо проехать к месту назначения: — Очень даже просто, — езжайте обратно на то шоссе, с которого свернули… Конечно, можно и с другой стороны подъехать — все прямо, прямо, а потом направо. Насчет расстояния — одинаково. Да только есть слух, что там уже немцы. — Какая ерунда! — возмутился Партюрье. — Немцы за каналом Альберта, а отсюда до канала километров сорок. — Бельгийцы недоверчиво покачивали головами: — Как хотите, спорить не будем, а лучше бы с другой стороны подъехать. Значит, так: поворачивайте обратно, откуда сейчас приехали… и у первого же поселка сверните влево. Потом будет деревня: от поселка-то все время идут дома… Ну, значит, от деревни опять возьмите влево, а там уж только три километра проехать. Видите, — очень даже просто.

В самом деле, просто. Так это тот самый поселок, мимо которого мы проехали?.. Да нет, господин доктор, совсем не тот. Я же вам говорю… Вы сами увидите…

Ничего они не увидели. Может быть, тот самый поселок, может быть, другой, но во всяком случае прибыли на место.


* * *

Деревня, забравшаяся на высокий холм, вся состояла из одной длинной улицы. Всюду было полно бельгийских солдат. В мэрии — небольшом домике — топили для солдат печь. Ополченцы несли караул, а солдаты почти все спали. Санитарный отряд оказался первой французской частью, прибывшей в эти края. — Ну, слава богу, наконец-то! Со вчерашнего утра, знаете ли, ждут вас! — К Партюрье пришел офицер, чтобы передать ему задержанного парашютиста. — На что он мне? — воскликнул Партюрье. — Я ведь врач, я приехал устраивать тут перевязочный пункт, а не тюрьму! — Ничего, бери, как-нибудь справишься. Это уж дело французов забирать парашютистов. — Да откуда видно, что он парашютист? — Привели какого-то испуганного человека. Он не понимал по-французски и говорил на непонятном языке с примесью ломаных немецких слов. Оказалось, что это поляк, рабочий. — Да почему же ты говоришь по-немецки? — Потому что вы по-польски не говорите. — Послушайте, вы же видите, что он не знает немецкого языка. И как бы там ни было, я не могу его караулить. Я ведь не французская армия, у меня в отряде всего-навсего семь человек, да еще одного из них мне утром придется послать для связи…

Французов повели в школу, где должен был расположиться санотряд. Вошли в класс. Казалось, отсюда только что выбежали на перемену ребятишки. По низеньким партам видно было, где сидели самые маленькие. Повсюду были разбросаны тетради, на стенах висели географические карты и картинки для «предметных уроков»… Жан взял с парты тоненькую тетрадку в зеленой обложке, развернул ее; по линейкам криво лепились буквы; видно, неумелая ручонка еще плохо слушалась, царапала пером, сажала кляксы… А-ах! Просто невыносимо! Учитель, совсем еще молодой человек, с бородкой «ошейником», укладывал свои чемоданы. Он обвел взглядом класс и с некоторой гордостью воскликнул: — Вот, доктор, я учил их и пению… Вы знаете песни Далькроза[515]? Вчера, конечно, уроков не было. А третьего дня тоже не учились: четверг у нас свободный день…

Да, в самом деле — ведь война началась в пятницу. Я и забыл. Жан поставил в углу носилки — надо поспать хоть немного. — Но как же? — сказал Партюрье. — Я что-то не понимаю… Вы уезжаете? Почему? — Учитель опустил глаза, как будто ему стало стыдно. Нет, чего же стыдиться. — Все уезжают, зачем же мне оставаться? — Уезжают? Да что они, ополоумели? Вы слышите, Монсэ! Что это с ними? — Жан пожал плечами: — Должно быть, трусят. — Да ведь немцы подходят, господин доктор. — Откуда вы это взяли? Какая нелепая мысль!

Нелепая или нет, но Манак, уже успевший пройтись по улице, подтвердил слова учителя: вся деревня уходит, женщины плачут, увязывают узлы, сверху кладут распятие… — Ох, и холодище тут! Я лучше пойду спать в свою машину, там теплее… — Слушайте, Монсэ, голубчик. Если будут раненые, мне понадобятся все санитары. Так придется вас послать для связи с дивизионным санотрядом, но часа три можете поспать. Сколько километров до того замка, где водворится главврач? Километров шесть, не больше? Через три часа уже будет светло, не заблудитесь. Раньше семи там делать нечего. Наши предполагали добраться туда к восьми или девяти часам. Но на всякий случай к семи вам надо быть на месте. Бланшар вас отвезет, и вы пришлете машину обратно. А потом проводите к нам лейтенанта Блаза — он должен тут с нами соединиться. У него свои машины…

Жан лежал на носилках, укутавшись в шинель, но уснуть не мог, все время ворочался. В пустом классе гулко отдавался храп санитаров. Слишком много мыслей теснилось в голове Жана. Этот долгий, долгий день… танки… дождь сирени… угрюмый взгляд людей, стоявших на заводском дворе в Монсе, слова Бланшара… Ивонна… Ивонна! Письмо. Где оно? Не потерял ли? Жан сунул руку в карман. Нет, не потерял. Немцы — в Маастрихте. Какая паника в деревне!.. Это уже не Эно — учитель сказал, что это Намюрская провинция… А тот фургон, который ехал из Брюсселя… Боже мой! Хорошо бы еще верить в бога, как вот эти женщины, — они увозят с собой распятие… А что хотел сказать Бланшар? О какой книге он говорил? Сесиль давала мне читать Рэмбо… там была строфа: «Когда ж пришла им мысль, что начался потоп всемирный…» Да, сейчас, пожалуй, мысль о всемирном потопе…

Утром выехали в семь без четверти, выпив в мэрии по кружке черного кофе, горячего и крепкого, но без сахару. Проезжая по деревне, увидели, что бельгийские солдаты ушли. Деревня просыпалась под стук нагруженных телег, мужчины выбрасывали из окон увязанные тюки, женщины плакали.

— Веселенькое начало! — сказал Бланшар. — А ты знаешь, где искать этот чортов замок?

В деревне Жан расспросил о дороге, ему все объяснили подробно и даже с большой охотой: — Не заблудитесь! Поезжайте прямо-прямо. Спуститесь в лощину, а как переедете мост через Большую Гетту, тут и будет зáмок…

— Слушай, Бланшар, ты вчера сказал: когда есть у человека хорошая книга… Про какую книгу ты говорил?

Рауль поглядел на него, улыбнулся и, приподнявшись, засунул руку под кожаную подушку сиденья. Достал из-под нее книгу, аккуратно обернутую в светлокоричневую бумагу. Жан раскрыл книгу: «История Всесоюзной коммунистической партии (большевиков)»… А Рауль повторил: — С такой вот книгой всегда поймешь, что происходит…

Заблудиться, действительно, было невозможно: выехали к реке, и когда переправились на другой берег, сразу увидели большую усадьбу с прекрасным парком, с лужайками; чувствовалось, что где-то за деревьями стоит помещичий дом. Впрочем, искать его не пришлось, — к нему вела аллея, усыпанная гравием. По архитектуре видно было, что дом построен в XVIII веке, а обширные конюшни более позднего происхождения — пристроены в годы Империи. Подумать только! Есть на свете люди, которые одни пользуются целыми дворцами! Какая роскошь! Во всю ширину фасада — парадный подъезд в пять ступеней. Можно себе представить, сколько сюда подкатывало экипажей! Белизну стен оттеняют вечнозеленые деревья. Обычно такие деревья растут в кадках, совеем маленькие, а здесь они вымахали выше дома, и хвоя у них почти черная. Владельцы усадьбы накануне уехали в Брюссель. Но в замке остались слуги, во главе с дворецким, похожим на бургомистра в Утен-ле-Вале, — такая же седая, расчесанная на две стороны борода, пушистые волосы; одет в однобортную куртку с четырьмя пуговицами; гетры до колен. Оказалось, его уже предупредили о предстоящем прибытии господ офицеров, — в усадьбу заезжал сержант из штаба дивизии. Только он не сказал, что это будут врачи. Господин барон приказал передать, что весь дом в полном распоряжении французских офицеров… Дворецкому поручено принять их. А что, молодому солдатику приказали тут дожидаться? На дворе-то холодно. Ступайте на кухню, вас там напоят кофе…

Жан выпил кофе, потом пошел прогуляться по парку. Как, однако, могут быть величавы деревья! А верно, что холодно! Утренние заморозки. И Жан направился к дому. В кухню не хотелось идти — там надо вести разговоры. Что, если двинуть в комнаты? Пойду! Ничего не скажут. И, поднявшись по широким ступеням крыльца, Жан очутился перед массивной дверью, она была отперта. В вестибюле лестница в два округленных крыла вела в парадные покои. Жан никогда не видел таких высоких потолков. Он быстро шел анфиладой комнат по мягким коврам, заглушавшим шаги, любовался темными ткаными обоями, светлыми резными панелями. Сколько же он прошел этих великолепных зал? Но теперь он уже рассеянно окидывал взглядом обстановку. Он опустил руку в карман шинели, потрогал письмо… Хочется еще раз прочесть его. И Жан сел у окна на стул с высокой спинкой. Как странно — прийти сюда, чтобы прочесть здесь такое письмо… Мамин аккуратный, старательный почерк, ни капельки не изменившийся со школьных лет, — в нем столько детского, как и в самой маме! Бедная мама! То, что случилось с Ивонной, для нее не просто страшное несчастье — это крушение мира! Бедная, сколько она, верно, размышляла, обдумывала, как мне сообщить, боялась, подыскивала выражения, взвешивала каждое слово… А со вчерашнего дня она, конечно, и за меня беспокоится… Жан стал медленно-медленно, слово за словом, перечитывать письмо. Скоро он уж заучит его наизусть. Стой, а это что? Я и не заметил — приписка сбоку, с нижней строчки до верхней. Что же тут написала мама?

«Р. S. Монику и Боба взяла к себе госпожа Виснер, сестра твоего друга Никола».

И сразу у Жана как будто остановилось сердце. Какие странные неожиданности готовит нам жизнь! Случилось так, что до сих пор он не замечал приписки и обнаружил ее только сейчас. И где же? В чьем-то покинутом дворце, тихом и красивом… Вот он сидит тут один в этой комнате, и, по всей вероятности, еще добрых два часа никто не придет сюда, никто не помешает думать. Можно теперь глубже вникнуть в смысл этих слов, этой вести, которую Сесиль подала ему: «Монику и Боба взяла к себе госпожа Виснер, сестра твоего друга Никола»… Сразу разгадать все, что следует из этих слов, невозможно. Но он уже понял главное… «взяла к себе мадам Виснер, сестра твоего друга Никола»… Такие обыкновенные слова. А как бьется сердце! Сесиль взяла к себе детей Ивонны. Она взяла детей Ивонны ради меня. А может быть, еще и по другой причине… Но об этом я подумаю потом, потом. А сейчас буду думать только о чуде… Ну да, ведь это чудо… В чей-то брошенный зáмок пришла Сесиль, говорит со мною, взяла меня за руку… Значит, все было не так, как я думал. У Сесиль вовсе нет ненависти, нет презрения ко мне. Как знать, может быть, она любит меня…

Не помня себя от счастья, он встал и с письмом в руке пошел в другую комнату, потом в следующую, дальше, дальше. Нигде ничего не заперто. Он трогал дорогие безделушки, присаживался на стул и опять вскакивал, ему не сиделось на месте… Вот еще одна комната, очевидно, будуар, с окнами на красивую лужайку, которая зеленеет позади замка. Как же он сюда попал? Он не знает, не заметил, как забрел сюда… Будуар — немного пониже других комнат и почти круглый, обшит серыми панелями. По стенам развешаны картины, пожалуй, не очень хорошие: «Нимфы» Ораса[516], в прическах времен Первой империи, «Дозор в Сибири», «Китаянки» Буше[517]… Названия эти вспоминаются как что-то знакомое, о чем говорила Сесиль. А камин, наверно, недавно топился, — из него не убрали обгорелых поленьев, и когда Жан отворил дверь, от сквозняка в воздухе закружилась зола. На каминной полке — забытая корзиночка для рукоделия, и из нее торчит вышивка мелким крестом. Нескромный гость протянул руку, чтобы потрогать эту вышивку, — она свидетельствовала о том, что, молодая или старая, здесь была женщина, а когда Жан мысленно говорил «женщина», перед глазами у него вставала Сесиль…

Что это? Чудится ему? Потянув к себе корзиночку, он увидел за ней фотографию, без рамки, просто прислоненную к стене. Сесиль… Быть этого не может! Это почудилось. Это грезится туманным утром… С камина ему улыбалась Сесиль. Улыбалась из далекого мира, где не было войны… Непостижимо…

Торопливо, озираясь, словно вор, он схватил фотографию. И разве мог он знать, что точно так же сделала Сесиль в разгромленной квартире Ивонны, в час той драмы, o которой сообщало ему письмо матери! Ему казалось, что он сходит с ума, он даже и не пытался объяснить себе эту нежданную встречу, он только смотрел, не отрываясь, на фотографию. Не все ли равно, как она попала сюда!

Однако он инстинктивно спрятал ее за спину, когда веселый голос вдруг окликнул его: — Так это вас, Монсэ, послали сюда связным? — В комнату вошли лейтенант Блаз и Давэн де Сессак. Жан отдал честь.

— Ну как? Благополучно доехали? — спросил главный врач. — Партюрье, верно, спит, как сурок, а мы вот трясемся по дорогам. Не очень трудно было вам разыскать замок Геккеров? Что, голубчик, зàмок-то каков! А дворецкий мне сказал, что и винный погреб у них соответственный!.. Словом, если б не печальные вести…

В шесть часов утра за Нивелем попали в бомбежку. Убиты курсант Ла Мартельер и два солдата. Что поделаешь, очень уж огорчаться не надо: мы еще много увидим смертей.

Книга пятая. МАЙ 1940 ГОДА


I


Накануне капитан Анри де Бреа провел вечер в ресторане «Под аркадами». Разумеется, на втором этаже — в первом слишком шумно, слишком вульгарно. Через пролет лестницы снизу доносилась музыка — играл женский оркестр. Посетители хором подхватывали припев песенки Шарля Трене: «И вдруг — ух! В сердце моем — бух!»[518] У капитана уже был здесь привычный, обжитой уголок, и, естественно, он сюда и привел своих друзей: фабриканта Дебре с женой, приехавших по делам в Дюнкерк. Такой уютный уголок: цветы на столике, низенькая электрическая лампа с голубым колпачком, на буфете вазы с фруктами; все лакеи щеголяют военной выправкой, точно денщики в офицерской столовой. У Армандины Дебре было такое чувство, словно Бреа принимает их у себя дома. В час закрытия их не изгнали, и после того как внизу смолк оркестр, они еще долго сидели в этой просторной комнате. В кофейных чашечках дремал ликер. За столиками, в компании офицеров и нескольких штатских, смеялись в полумраке шуточкам своих кавалеров раздушенные дамы и оркестрантки в черных платьях.

— Да, знаете ли, приятно проветриться… У нас в Лилле и никогда-то не было весело, а уж теперь, с этой войной… Нам, правда, повезло: в городе появился очень милый человек. Вы его, наверно, знаете — родственник де Котелей, капитан де Сен-Гарен. Ну, муж той толстухи, помните? Он теперь в нашем гарнизоне. Очаровательный собеседник.

Армандина Дебре нисколько не походила на своего брата Орельена Лертилуа, только ростом вышла почти с него. От обоих супругов так и веяло провинцией, и капитану де Бреа это нравилось — напоминало Каркассон и собственную родню. Недавно, недели три тому назад, он встретился с Орельеном на берегу Лиса, где тот стоял со своей частью во время апрельской тревоги. Сестра говорила об Орельене таким тоном, как будто все еще видела в нем легкомысленного юношу, доставлявшего ей много хлопот. Седеющие волосы этой почтенной дамы и степенное достоинство ее мужа могли бы показаться неуместными в довольно игривой атмосфере ночного ресторана, но ничуть не бывало: оба они не отличались изысканностью чувств и даже выражений, и это придавало их замечаниям удивительную сочность. Некоторые словечки, не принятые ни в Каркассоне, ни в Париже, не смущают в Лилле самых чопорных особ. На обратном пути из ресторана Жак Дебре с неудовольствием прислушивался к болтовне женщин, проходивших по площади Жана Барта[519] под ручку с англичанами; они говорили на каком-то тарабарском языке, мешая французские и английские слова. — Интересно, — сказал он насмешливо, — что думают господа англичане при виде вот этого молодца! — И Дебре показал рукой на позеленевшую бронзовую статую Корсара, возвышавшуюся на пьедестале черным силуэтом: занесенной саблей он грозил кому-то в направлении Дувра. Капитан де Бреа и Дебре далеко не во всем держались одинаковых мнений, но уж когда речь заходила об англичанах… — Значит, решено? Завтра утром вы заглянете к нам в гостиницу. — Обязательно, дорогой Жак. Ах, да, я и позабыл спросить… Как сыновья? Где Пьер? Где Раймон? Пишут?

— Не балуют письмами, — ответила мать. — Молодежи все некогда. Но раз не пишут, значит все благополучно. О Пьере и говорить нечего, он, слава богу, в штабе, о нем я не беспокоюсь. А вот Раймон во флоте… Впрочем, он недалеко. Нынче утром мы получили о нем весточку через адмирала Абриаля[520]. — Вы знакомы с адмиралом Северной эскадры? — То есть… лично не знакомы… Но ведь я говорила вам, что сегодня мы завтракали в клубе на улице Клемансо, а там всё флотские офицеры… вот один из них и позвонил по телефону в Мало, и нам прямо из штаба адмирала просили передать…


Армандина Дебре вдруг проснулась среди ночи. Что такое?.. Четыре часа. Опять воздушная тревога! Просто уж становится невыносимо!.. Лучше бы воевали по-настоящему. Зенитки бухали до рассвета. Но, должно быть, самолеты сбрасывали бомбы где-то далеко и как будто на пески: взрывы слышались глухо. Лучи прожекторов обшаривали небо, а орудия в дюнах без конца сотрясала судорожная икота залпов… Армандина дрожала от холода в подвале гостиницы и, кутаясь в шаль, сердито ворчала: извольте вот на шестом десятке заниматься гимнастикой, лазить в какие-то погреба. Да знай я, что здесь, в Дюнкерке, придется бегать в бомбоубежище, ни за что бы не поехала с тобой, разъезжай один. Мне так не хотелось оставлять мальчика дома одного. Он без меня всегда очень скучает. Вот Орельен догадался отправить Жоржетту с детьми в Антибы… В подвал набилась самая разношерстная публика. Жака Дебре это, конечно, не смущало. Мужчины отбывают военную службу, они всего насмотрятся. Но Армандина!.. Конечно, все это довольно противно, да что поделаешь…

Убежища в Дюнкерке были рассчитаны на долгие бомбежки, и в сводчатом подвале гостиницы даже сделали для ночлега нары в два яруса. Подумать только! Как это люди могут спать на нарах!.. Посмотри вон на ту… разлеглась со всем своим выводком… — Армандина, ты бы лучше помолчала! На нас уж и так все смотрят…

Тревога была такая же, как обычно. Но в восемь часов, когда налетела новая волна самолетов, женщины, слушавшие в убежище радио, вдруг ринулись к выходу с воплями: «Немцы напали на Бельгию!» и стали карабкаться по лестнице, не думая о том, что наверху падают бомбы; за ними выбрались и все. Первой мыслью Жака Дебре было: какое сегодня число? Десятое мая. Важная историческая дата.

Эскадрон капитана Бреа стоял у границы. За деревней Гивельдой бельгийские жандармы еще должны были открыть проходы в противотанковых заграждениях, увязнувших в песке. Ведь говорили, что не от нас придется вам защищаться! Ну и вот… В небе все время кружили самолеты. Дороги были забиты артиллерией, танками, броневиками, отрядами мотоциклистов, и уже шли по этим дорогам толпы беженцев, стремившихся укрыться во Франции. Рассказывали, что Калэ, Берк и Булонь бомбили. На Дюнкерк только что был налет… Там наши истребители атаковали бомбардировщиков, бой шел над самыми крышами… Наша авиация!

Кавалерия топталась на месте. Солдаты нетерпеливо ждали в седлах. Эскадрон стал теперь разведгруппой, все были одеты в форму спаги, и жители Гивельды с удивлением смотрели на их широкие пояса, фески защитного цвета, каски, болтавшиеся сбоку. А тут еще один из всадников, чтобы поразмяться, принялся дурачиться: показывая свое искусство вольтижировки, бросал феску и на всем скаку подхватывал ее с земли. Капитан крикнул: — Перестаньте, Валье! Не время! Посерьезнее надо быть. Война… — Гильом, усмехаясь, отдал честь и, сбив феску на затылок, покачивал кисточкой. Если война, так, пожалуй, не мешало бы бельгийцам поторопиться.

Проход открыли только в половине одиннадцатого. Вокруг собралось все гражданское население. Кричали, махали платками, бросали цветы. Французская армия вступила в Бельгию. Как будто, прорвав плотину, весело хлынули вешние воды… — Конница! Гляди-ка, африканские войска!

Кавалеристы стягивались. Бреа осматривал своих солдат. Странный у них вид — за плечами карабины, на боку сабли. Ну, что же нам предстоит делать? Охранять берег? Но пока что, согласно маршруту, надо отмахать немало километров. Первый переход ведет к Зеебрюгге. — В ряды! Стройсь! — Кони, еще не привыкшие к танкам, вставали на дыбы. А танки были повсюду, танкам — честь и место. Они двигались с победоносным грохотом. Офицеры, высунувшись до пояса из башен, махали рукой в ответ на приветственные крики и дождь цветов…

— Тихо!.. Тихо!.. — ласково приговаривал Гильом, оглаживая коня. Он нежно любил своего конягу и неодобрительно поглядывал на танки. — Эй ты, водопроводчик! Лошадь-то у тебя цирковая, как раз по тебе, — сказал завистник Карассо. — Цирковая? А что ж, не всем же трюхать на извозчичьей кляче… — Ну, ну! Довольно! Равняйсь!

На желтоватом море вдалеке крейсируют корабли, дорога уходит в дюны. Дует ветерок, пролетая над серыми кустами репейника. Цокают подковы лошадей. — Может, пойдем рысью? Разрешите, господин капитан! — Нельзя, — сказал Бреа, — путь долгий, нечего глупить. — Заметно, что перед выступлением все пропустили по чарке. Как только ветер спадает, воздух становится удивительно мягким, а на губах уже чувствуется вкус песка и соли. — Так, значит, проедем через Остенде, господин капитан? — Бреа улыбнулся лейтенанту. Остенде… Как я там продулся однажды в казино!.. Это было еще до женитьбы на Мари-Адель; он там был тогда с молоденькой актрисой. А где она теперь? Что с ней сталось? На улице Флотских казарм не раз встречалась девчушка, похожая на нее… ну, и какое мне дело? Что за чудачество — умиляться давним воспоминаниям!

— У вас связаны с Остенде какие-нибудь воспоминания, лейтенант? — Лейтенант весь вспыхнул, даже уши у него зарделись. Нет, он никогда не бывал в Остенде… Так какого же чорта он краснеет?

Мерно покачиваясь в седле, Гильом думает о товарищах, с которыми служил в Каркассоне. В разведотряде их немного — из района сосредоточения всех разослали по разным частям. Где-то сейчас, в такой знаменательный день, Устрик, Пезе и другие?

Подковы цокают по мощеной дороге. — Ужасно нравится мне этот звонкий топот, господин капитан! — Но капитану хочется, чтобы его оставили в покое, чтобы все его оставили в покое, и прежде всего — местные жители. А то швыряют букеты прямо в физиономию, кони шарахаются… Стой! Пропустить танки!.. Опять «стой»!..

Как это надоело! — думает капитан Бреа. И не знаю, право, что со мной сегодня. Еще немного — и поддашься всяким сантиментам…


* * *

Для одних это началось так. А для других — иначе. Рота Орельена Лертилуа уже несколько дней стояла в Азебруке, и в тот день Орельена подняли с постели в шесть часов утра. Зенитки сбили двухмоторный самолет неприятеля. Как раз в это время рабочие мыловаренного завода и прядильной фабрики шли на работу. Шли мужчины и женщины с сумками через плечо. Из пригорода ехали на велосипедах. Только еще светало. И когда объятый пламенем самолет рухнул в поле недалеко от дороги, все побежали к нему, побросав велосипеды, толкая друг друга. Солдаты не могли остановить толпу, их было немного, да и офицеры сами подали пример: первый сбитый самолет! Ни за что на свете они не отказались бы от удовольствия сфотографировать его. Из самолета, как сумасшедшие, выскочили немецкие летчики, что-то кричали. Вокруг сгрудились прибежавшие люди… И вдруг все вспыхнуло, огонь, взрывы — взорвалось тридцать бомб; взлетали столбы земли и дыма, окровавленные куски человеческих тел перебрасывало через дорогу, где лошади, обезумев, мчали опрокинувшуюся телегу молочника; слышались крики и ругань на фламандском языке. Пачками взорвались тридцать бомб. Все бросились назад, падая, давя друг друга; смерть обрушилась на сонных еще людей; а в поле, уткнувшись носом в пашню, подняв хвост, торчал металлический остов самолета, словно огромный скелет растерзанного плезиозавра… Сколько было убитых? Человек сто раненых убегало прочь, толкаясь, крича и поддерживая друг друга. А мертвых, лежавших на земле, никто не осмеливался тронуть, вокруг них образовалась пустота…

Тотчас же на поле выслали расквартированный неподалеку взвод пехоты с лейтенантом де Беквилем. Через несколько минут разбудили ротного командира, капитана Лертилуа; он явился на место и стал отдавать приказания. — Пошлите за врачом. — Да что тут врач! Семьдесят два трупа: рабочие-мыловары… текстильщики… дети… три офицера… солдаты… женщины… Вдалеке кашляли зенитки. На дороге тесной толпой, плечом к плечу, стояли люди. Слышался плач женщин и глухой говор — такой странный, чужой говор: здесь никто не говорил по-французски.

Фламандская речь, звучавшая около этой бойни, почему-то напомнила Орельену войны давних времен — какие-нибудь побоища суконщиков, походы гугенотов… вторжения ландскнехтов… А когда солдаты стали подбирать жалкие останки жертв, испуганно отшатываясь от кровавого месива из человеческих внутренностей и земли, примчался на мотоцикле связной и крикнул с дороги, что немцы напали на Бельгию.

Вскоре капитану Лертилуа принесли приказ о выступлении. Надо было бросить все это, прекратить ужасную работу, которую выполняли ошеломленные солдаты, двигаясь как призраки, сами ни живы ни мертвы. — Сейчас выступаем… Помойтесь, и дело с концом… Выступаем. — Надо было пройти пятнадцать километров до места посадки в машины, которые ждали около Байеля. Добрались туда к одиннадцати часам. Но посадку произвели только в два часа дня. Прибыл командир полка. Лертилуа подошел к нему доложиться. Командир батальона направился по другому маршруту. Оказалось, что их дивизия еще не выступает, остается пока в резерве 7-й армии. Роте капитана Лертилуа предназначалась роль одного из тыловых отрядов моторизованного авангарда армии. — Подробности, Лертилуа, узнаете позднее. Вы успели поесть? — Лертилуа поблагодарил за любезное внимание. Да, он уже позавтракал — ведь ждали тут целых три часа. Его интересовал не завтрак, а последние известия. Выступили так поспешно, ничего не успели узнать из-за этого несчастного случая в Азебруке…

В машине с походной рацией сержант-радист застенографировал обращение генерала Гамелена к французскому народу: «Сегодня утром произошло нападение, которое мы предвидели еще в октябре прошлого года. Германия вступила с нами в борьбу не на живот, а на смерть. Лозунг Франции и всех ее союзников: мужество, энергия, уверенность… Как сказал маршал Петэн двадцать четыре года тому назад, мы их одолеем. Гамелен».

— А больше ничего неизвестно? — Немцы вторглись в Голландию… — В Голландию?.. — Орельену Лертилуа, как участнику прошлой войны, все остальное уже было знакомо, но Голландия… это что-то новое. Радист подмигнул ему: — Ну, там им придется туго. Голландцы, знаете ли, господин капитан, в случае нашествия взрывают плотины, затопляют всю страну… Где уж тут танкам пройти, тут нужны корабли. А раз корабли, значит англичанам на руку. Лучше англичан в морском деле не найдешь!

Орельен покачал головой. Он не был, что называется, англофилом. Подали команду. Солдаты полезли в машины. Лертилуа не успел изучить маршрут, который ему вручил полковник. Солдаты, отмахавшие «на своих на двоих» пятнадцать километров, удивлялись, что они вдруг стали моторизованной пехотой. Орельен сел в легковую машину. Ну-ка, посмотрим, куда нас двинули. Сначала, значит, на Куртре, а потом… Ах, дьявол! Да ведь нас в Голландию послали… Блезо! Что прикажете, господин капитан? Ничего. Сам скоро увидишь.


* * *

Вся масса войск, стоявших от моря до Арденн, была в то утро брошена вперед. Но пока 7-я армия генерала Жиро со всеми своими танками, грузовиками и лошадьми двигалась берегом моря к Голландии, войсковые соединения армии Бланшара, к северу от Конде и к югу от Авена, и ее моторизованный авангард, где находился Жан де Монсэ и его товарищи, устремились к позиции Диль. Южнее движение шло, ослабевая, через фланг армии Корапа и захватывало самый центр 2-й армии, которой командовал генерал Хюнцигер. Дальше уже начинались аванпосты линии Мажино.

За две недели до этого майор Бенедетти, покинув военное министерство, прибыл в распоряжение штаба армии Хюнцигера, находившегося в местечке Сенюк, в уголке горной долины Эна, почти на границе двух департаментов — Арденн и Марны. Хотя его откомандирование, связанное со следствием по делу Фреда Виснера, носило характер увольнения, генерал Хюнцигер, командующий 2-й армией, оставил его при штабе. Майор завел знакомство с офицерами, встречаясь с ними в столовой и в различных отделах штаба; освоился с арденнским бытом армии, о котором все штабисты говорили каким-то особым языком, на жаргоне, создавшемся за долгое пребывание в этом районе. Например, «великой идеей царствования» являлось «круговое перемещение». В чем оно заключалось? Все только и говорили, что об этом круговом перемещении.

— Вы же понимаете, дорогой мой, у нас много пограничников, которые каждый вечер ходят ночевать домой. Надо их перетряхивать, посылать в другую местность. Затем, для того, чтобы молодые солдаты не кисли, надо их направлять в маршевые батальоны. Вот генерал Хюнцигер и придумал завести такой порядок, чтобы люди кочевали с одной позиции на другую, соседнюю, — так сказать, отплясывали кадриль. Кроме того, в каждом батальоне из четырех рот одну поочередно переводят в тыл, а ее место занимают старики-резервисты — получается двойное, комбинированное перемещение… Вам понятно? Офицеры остаются на месте, но у них тоже достаточно работы: надо знакомиться с новым составом в частях, выискивать там специалистов или даже обучать новых — зенитчиков, техников-оружейников, радистов…

— Я что-то не очень хорошо понимаю… — Погодите, вот в четверг, девятого, съездите в Седан: там будет производиться большое перемещение… три роты из четырех отправят в другой сектор…

Девятого мая, приехав в Седан, Бенедетти осмотрел укрепления на левом берегу Мааса; видно было, что здесь не ждали серьезных событий: какие-то жалкие проволочные заграждения, небольшие доты, только чтобы держать под огнем правый берег. Ему показали неприятельский самолет, ежедневно круживший в небе, — «шпион», как его называли. — Какой гарнизон в Седане? — Триста человек…

А 10 мая, утром, Хюнцигер приказал передать Бенедетти через своего начштаба полковника Лакайля, что на него, майора Бенедетти, возлагается обязанность обеспечить связь с 9-й армией генерала Корапа, командный пункт которого находился в Вервене, километров на сто к северо-западу от Сенюка. Бенедетти надлежало доставлять сведения самому Хюнцигеру и войскам левого фланга его армии — то есть в Бюзанси, генералу Грансару[521], командиру 10-го корпуса, или, и случае необходимости, в Рокур — генералу Лафонтену[522], командиру 55-й пехотной дивизии. Требовалось сообщить им о положении дел в соседних соединениях, на правом фланге армии Корапа…

— Нет… Грансара вы не найдете в Бюзанси, там только его штаб, а сам он находится в Берльере — приказал устроить там для него командный пункт. Вот поглядите на карту — это немного восточнее Шена. Пока что работа предстоит чисто тыловая. Во-первых, штабы указанных вам соединений находятся далеко от берега Мааса… и затем, впереди — наша великолепная кавалерия; она переправится через Маас и Шьер и перейдет границу в направлении Бастонь и Арлон, в тылу бельгийских войск, прикрывающих люксембургский фронт… Подумать только — всего лишь неделю назад удалось добиться, чтобы разрушили противотанковые заграждения, которые эти шляпы-артиллеристы вздумали соорудить как раз на двух подступах к Арденнам, напротив Седана! Сколько времени потеряла бы сегодня кавалерия, если б ей пришлось открывать себе проходы. Но командующий армией сам взял в руки это дело. И с минами то же самое: он приказал вынуть для проверки и смазки все мины, заложенные на подступах к Седану. Их выкопали десять дней тому назад. Они так и лежат сейчас в ящиках по обочинам дорог.

— Ну это, пожалуй, неосторожный шаг.

— Да что вы! На этом участке у нас есть доты. Чего вы в сущности опасаетесь?

Итак, 10 мая майор Бенедетти сначала поехал в Берльер к Грансару, чтобы там добыть языка. В то утро артиллерия уже сбила два неприятельских самолета. Из Берльера майор направился в Рокур, к генералу Лафонтену — путь недолгий, но дороги там скверные и сплошь уже забиты беженцами. Дальше, от Рокура до Шемери, ехать было неплохо — пустынная местность, высокие холмы с голыми шишковатыми верхушками, закрывающими горизонт. Но когда из Шемери свернули на Вервен, дорогу преградили грузовики, в которых везли солдат воинских частей, направлявшихся к востоку; ехали и легковые машины с привязанными на крышах офицерскими походными сундучками. В небе все было спокойно. Погода стояла великолепная. В Вандрессе, где был расположен один из полков 71-й дивизии генерала Бодэ[523], находившейся во втором эшелоне корпуса, «крокодилы», как их называли, вели земляные работы вместе с ротой саперов, и именно там машина майора застопорила. Шофер забормотал, что нужна какая-то гайка, чтобы исправить повреждение… Ему сказали: поезжай на заправочную, она недалеко; сверни налево около церкви, а потом опять налево, в сторону вокзала. — Ну, вокзал-то не настоящий — теперь тут только узкоколейка, чтобы возить материалы. Готовят линию обороны, «отсек Доншери» — так ее называют; строят доты, но пока что торчат лишь каркасы, ждут, чтобы их покрыли бетоном. Шофер возился с машиной, а майор прохаживался около вокзала — если можно так назвать убогий домишко, — расспрашивал солдата-сапера: что это там за молодцы выгружают стальные купола, вон, рядом с большим красным сараем? Смуглые, волосы черные с синеватым отливом — видно, что не наши ребята. Кто такие? — Испанские республиканцы, господин майор! — Совершенно ясно было, что о них думает этот солдат. Бенедетти пожал плечами. Будем надеяться, что доты не понадобятся до тех пор, пока их не накроют стальными куполами. А что это там? Большой пруд, парк… — Тут чья-нибудь усадьба? — Так точно, господин майор. Большая усадьба. — Что ж, рыбачите в пруду? — Запрещено, господин майор. Один солдат вздумал было вчера половить рыбку, ему за это дали десять суток ареста. — Бенедетти понимающе присвистнул. Подъехала машина. — Ну, в какой стороне выезд из вашего городишки? — Если на Пуа-Террон, так езжайте прямо по этой улице и попадете на Омонскую дорогу…

Солдат посмотрел вслед офицерской машине. Рослый и толстый человек, уже с лысинкой — Сезар Дансет, почтальон саперной части. Он только что вернулся из Рокура, где забрал почту в штабе дивизии генерала Лафонтена. Проходя мимо испанцев, он насвистывал «Гимн Риего». В рабочей команде все повернули головы, в знак приветствия поднялись руки, сжатые в кулак… В этих черных глазах целый мир мыслей. Как-никак, думал Дансет, а все же они работают против Гитлера… Мы ведь воюем за свободу… Он твердил себе это, как будто продолжал свой спор с Раулем Бланшаром, о котором не мог забыть. И ему было немного стыдно. Давно ли он собирал в деревнях департамента Дром деньги для солдат братской республики, а вот теперь их держат тут как рабов… Он успокаивал себя: они работают против Гитлера. Обогнув церковь, похожую на большущий замысловатый сундук, поставленный прямо на улице, он пошел в деревню. — Господин капитан!.. — Дансет отдал честь. Капитан, командовавший ротой саперов, в мирное время служил инженером в Алье-Томе. Он носил каску, которая была ему велика и сползала, оттопыривая уши; его считали чудаком…

Итак, машина Бенедетти снова тронулась в путь. До Вервена не так-то близко, а к тому же из Пуа-Террона лучше свернуть к югу и, сделав крюк, направиться на Ретель, вместо того чтобы ехать через Лиар. В конце концов, всего двенадцать километров лишних, зато ехать по хорошей дороге. Колесить по проселкам — больше времени потеряешь. В этот день майор Бенедетти не очень-то думал о военных операциях, казавшихся ему довольно отдаленными, — гораздо больше его занимала мысль, что скоро он увидит генерала Корапа. Конечно, к Хюнцигеру он питал симпатию и даже восхищался им. Бенедетти знал его давно, а с тех пор, как генерала назначили членом Высшего военного совета, нередко имел с ним дело в министерстве. Но этот сухощавый голубоглазый старик, все еще без седины в белокурых волосах, хотя ему уже за шестьдесят, для Бенедетти не совсем военный человек. Скорее политик. Он выполнял всякого рода миссии в Турции, в России, в Румынии и так и остался по своему складу дипломатом. Бенедетти хорошо понимал, что такие люди страшно нужны, просто необходимы. Ведь именно Хюнцигер подготовил в Анкаре почву для военных операций, связанных с бакинской нефтью; о них все еще говорят на улице Сен-Доминик. Разумеется, чтобы осуществлять такие операции, нужен кто-нибудь вроде Вейгана. Но прежде чем начинают действовать вейганы, подготовку ведут хюнцигеры…

А генерал Корап в глазах Бенедетти все же существо совсем иное — солдат, полководец. Своего рода стихийная сила природы. Ростом невелик, волосы подстрижены ежином, взгляд завоевателя и для армии все еще молодой генерал, хотя он на два года старше Хюнцигера и довольно тучен. Победитель Абд-эль-Керима, преемник Лиотэ в Марокко. Но прежде всего он один из генералов, действующих если не заодно, то по меньшей мере в том же направлении, что и тайная организация офицеров, в которой состоит Бенедетти. Один из тех, кто через головы всяких штафирок, всяких министров уже давно принял решение очистить армию от коммунистов. Разумеется, против него интригуют генералы-масоны, вроде Бурра[524] и Претла, а Даладье его терпеть не может. Во время «странной войны» префект департамента Арденны, креатура Даладье, и, вероятно, тоже масон, повел тайную борьбу против генерала Корапа. Бенедетти, еще будучи в военном министерстве, получал об этом сообщения из первоисточников; генерал хотел вырвать из рук частных подрядчиков арденнского района все работы по возведению укреплений, но никак не мог этого добиться: префект (несомненно, ради избирательных махинаций) оказывал генералу сопротивление. Благодаря Бенедетти Корап имел весьма ценные сведения о подкопах, которые вели против него в военном министерстве. Вероятно, генерал с удовольствием возьмет его в свой штаб; Хюнцигеру пришла удачная мысль… а может быть, ему все известно…

В Вервене генерала Корапа не оказалось. Выехал на передовые, чтобы ознакомиться с обстановкой. Но к вечеру он должен вернуться. Нет, штаб не будут перемещать. О, конечно, Корап все тот же! Такой же, как в войне против марокканцев в горах Риффа. Неудержимый!.. Как?! Что вы говорите, дорогой Бенедетти? Ваши легкие кавалерийские дивизии переходят через Семуа около Арлона? Но ведь они должны были остаться на месте. Не понимаю!.. Наши части, за исключением нескольких разведотрядов, получили приказ ждать до рассвета на этом берегу Мааса… Между нами говоря, ваши дивизии, то есть основная часть вашей армии, — ведь это дивизии Б, сплошь из резервистов; у вас офицеры весьма зрелого возраста. Верно?

Бенедетти еще плохо знал армию Хюнцигера. Но он вспомнил, как в столовой штабных офицеров говорили об одном из полков Хюнцигера и называли его престарелых офицеров «крокодилами»… — Ну что ж, по планам генштаба наши соединения являются скорее крепостными войсками и должны оказывать лишь поддержку… Ввиду извилистого течения Мааса они занимают довольно большой фронт, поэтому генерал Хюнцигер только что назначил «крокодилам» нового начальника, генерала Бодэ, и думает послать его дивизию для усиления линии Мааса, в тылу кавалерии — между позициями генерала Лафонтена, находящимися на севере, и позициями 3-й Североафриканской пехотной дивизии — вот это уж настоящая дивизия: категория А. Командир — генерал Шапуйи[525]

— О, знаете ли… у нас тоже есть дивизии Б! В сущности, они не хуже других. Только слабее оснащены противотанковыми орудиями, вот и все… А что касается воинского духа, то в этом отношении генерал Корап сделал все, что требуется. Вы никогда не бывали в Вервене, дорогой друг? Если вам нечего делать, можно осмотреть город. Тут есть превосходные памятники времен владычества испанцев во Фландрии… Ах, вы уже видели?

— В 1918 году я был в армии Манжена[526]; в октябре мы двинулись из Лаона и отбили Вервен у неприятеля. И как раз там, где, знаете, дорога идет в гору, в направлении Ирсона, мне угодила в плечо пуля… При перемене погоды я до сих пор еще чувствую это ранение…

По площади Ратуши, о которой Бенедетти иронически сказал: — В наши дни она называлась «площадь Паскаль-Секкальди[527]», — двигался какой-то странный караван из грузовиков и пеших людей. Кто это? Гражданские или военные? Они шли строем, в колонне было несколько человек в военной форме, однако вся эта масса пешеходов отличалась от штатских только тем, что на головах у них были пилотки, а на рукавах — грязные повязки. Одни были в пальто, другие без верхней одежды, все с сумками и противогазами через плечо… Все несли на плече лопаты вместо винтовок… Колонна двигалась к зданию суда.

— Что это за люди? — спросил майор Бенедетти.

Офицер-штабист пожал плечами. — Похожи на каторжников, верно? Это так называемый Рабочий полк… На нашем участке несколько Рабочих полков. Генерал хотел было использовать их для таких же работ, какие они производили под Парижем, и поручить им возведение оборонительных укреплений за Маасом… но с нашим префектом не сговоришься!

— Знаю, знаю, — сказал Бенедетти.

Шагавшие по площади люди в самом деле больше походили на каторжников, чем на солдат. — Куда же их отправляют? — На границу между Ирсоном и Рокруа. — Вы что же, собираетесь сейчас укреплять границу? — На всякий случай, — ответил штабист.

И тут какой-то офицер, шажком проезжавший вдоль колонны от головной части к хвосту, вдруг осадил коня и остановился как вкопанный перед двумя собеседниками: — Бенедетти! Какими судьбами? — Всадник, затянутый в шинель и с каской на голове, был так грузен, что становилось жаль лошадь. Бенедетти не сразу узнал в нем майора Мюллера. Он командовал этим отрядом, направленным в Синьи-ле-Пти, его батальон свели теперь к двум ротам и придали к ним еще две роты. Полк очень уменьшился — из него убыли получившие броню и демобилизованные по возрасту, а пополнения не дали. У нового полковника (через три месяца после увольнения Авуана Мюллер, как и другие, все еще называл командира полка «новым полковником») осталось только два майора на четыре строевые роты и одну нестроевую. Мюллер пожелал спешиться и крикнул своему денщику, чтобы тот подержал стремя. У долговязого денщика была бандитская рожа и татуировка на лбу… Сущий горилла — с таким страшно встретиться в глухом лесу…

Проходя мимо группы офицеров, лейтенант Барбентан оглянулся на них. От сообщений, поступивших в тот день, у него щемило сердце. Военная авантюра пошла, наконец, в открытую: Бельгия, Голландия… Куда же эти господа приведут Францию?

В полку большинство солдат приняло известие как-то спокойно и даже с чувством облегчения, оттого что кончились долгие месяцы ожидания, безделья, потерянного времени. Но не все. После сбора, когда зачитали приказ о выступлении, один из солдат, коренастый Видаль, о котором Барбентан знал только то, что он по профессии плотник и никакой работы не боится, подошел к нему: — Господин лейтенант… товарищи послали меня… — Арман прищурился. Солдат торопливо заговорил: — Просто они велели передать… Начинаются серьезные дела, и вот товарищи решили… мало ли что может случиться, так пусть лейтенант знает, что они начеку, будут его оберегать…

И солдат отошел, не дожидаясь ответа. Барбентан посмотрел вслед возвращавшемуся на свое место Видалю.

Товарищи? Кто же это? Метеоролог Гребов? Да, наверняка. А еще кто? Может быть, санитар Теншбре… Испанец Кристобаль?.. Хотя нет, не знаю, не похоже, что он коммунист.

Рота Бальпетре шла вместе с ротой Блезена.

II

Утром 11 мая, побывав в кавалерийском корпусе, у Приу, генерал Гревиль приехал в ту деревню, где помощник фармацевта Партюрье спал на носилках в пустой школе. Генеральская машина резко затормозила и остановилась у поста; там бельгийские солдаты уже вскидывали на спины вещевые мешки. — Это что значит? — крикнул генерал офицеру, который вытянулся перед ним и отдал честь. «Это» означало панику, скопление телег перед домами, плачущих женщин, мужчин, выбрасывавших из окон второго этажа перины. Офицер дал довольно неопределенные объяснения: нет, неприятеля еще не видели; бомбежки не было. Поймали какого-то типа, распространявшего слухи.

Генерал высок ростом, а в длинной, наглухо застегнутой шинели кажется еще выше. Говорит отрывисто, короткими фразами. Холодная резкость тона сменяется тихим бормотаньем. Решительным жестом он как будто отмел бельгийцев, этих никудышных солдат, которых считал кем-то вроде лесных сторожей. — Уходят? Ну и пусть себе убираются! — Маленькая колонна дивизионного командного пункта собралась по команде, потом разбилась на кучки. Офицер-квартирмейстер, присланный заранее, бросился к генералу и повел его к ферме с широким квадратным двором, с высокими крытыми воротами. Стали устраиваться на ферме. — Ступайте, успокойте этих паникеров…

Все организовалось как обычно. Расквартирование, даже на войне, даже на фронте, должно идти по заведенному порядку. Генерал Гревиль — человек отважный и всегда требует, чтобы его командный пункт был выдвинут на передний край. Вчера вечером только по категорическому приказу генерала Жоржа он остановился к востоку от Нивеля в большом селе, которое, впрочем, на рассвете бомбили немецкие самолеты. Сбросили бомбы около сараев, где стояли штабные автомобили. Результат незавидный — убита корова. Генералу Гревилю известно, что армия генерала Бланшара все еще в Валансьене, но ее кавалерийский корпус уже проскочил вперед, за Жамблу, а дивизионный санотряд забрался еще на сорок километров дальше и находится в замке Геккеров. Поэтому генерал Гревиль решил не отставать от них и устроить свой командный пункт в этой деревне. Отсюда ему легче будет держать связь с разведполком, который уже движется в направлении на Маастрихт и, по последним сообщениям, находится сейчас в Тонгре — то есть еще примерно километров на сорок дальше.

Как только расположились на ферме («Ну-ка, Жош, сдвиньте поскорее эти два стола и сейчас же разложите на них карты!»), разумеется, тотчас же примчались с шумом, с треском мотоциклисты. Немедленно сообщите штабам наши ориентиры. А это еще кто? Дивизионный врач? Ламиран? Ах, нет, доктор, оставайтесь на месте, пожалуйста. Вся эта суета здесь совершенно излишня. Здесь моя дозорная башня, вы понимаете? С этого маленького плато мне будут видны все долины Гэбея, вам понятно? Отсюда я держу под наблюдением дорогу на Варемм; в случае отступления ко мне могут быть стянуты наши части со всех позиций по берегу Малой Гетты… Как раз здесь находятся подступы к той самой бреши Жамблу, в которую могут проникнуть неприятельские танки…

Доктор Ламиран вздыхает. Он тоже отличается романтическим тяготением к переднему краю. Кроме того, его зять состоит в драгунской моторизованной части, сопровождающей разведполк. Доктор Ламиран весь как наэлектризованный, но, несмотря на поразительное проворство движений, все-таки кажется мешковатым по сравнению с генералом… — Какие сообщения? Известно, что делает неприятель?.. — А вы что ж, думаете — мы в Тонгре живем, как в мирное время? В город ворвались было немецкие танки из авангардных частей, но наши танкисты выгнали их. — А как же, господин генерал, в Маастрихте? — Бельгийцы — рохли, неприятель их опрокинул, переправился через мосты… и если бы мы не подоспели…

Лейтенант Жош выждал, когда уедет полковник медицинской службы, и только тогда стал задавать вопросы. Жош — высокий и рыжий, несколько пухлый молодой человек, в гражданской жизни — чиновник государственного совета. Он восхищается своим начальником, но старается этого не показывать. Генерал… нынче близость с ним полезна, а завтра… как знать!.. Жош — социалист. Он поставил своей задачей убедить Гревиля, что в интересах военных — иметь в стране патриотическое правительство, за которое будет стоять народ, а деньги на военные нужды оно будет брать с богачей. Это служит постоянной темой разговоров во время переездов в машине, если генерал в хорошем расположении духа. Нынче утром лейтенант Жош озабочен. Как могут войска продержаться четыре дня, прикрывая линию Вавр–Намюр, которая организуется в тылу, если бельгийцы уже дают тягу? — Господин генерал, — сказал он, когда доктор отъехал от ворот, — у нас скверно с авиацией. В небе одни только немецкие самолеты.

— Голубчик, Жош, мы командуем не авиацией, а танками. Мы продержимся. Нельзя думать лишь о Северном секторе. Вы же хорошо знаете, что наша задача — только задержать неприятеля. В Бельгию французская армия вступила для того, чтобы составить заградительный вал, для того, чтобы враг не вторгся в наши фламандские провинции, как в четырнадцатом году… Надо привыкнуть к мысли, что половину территории Бельгии мы оставим. Бельгийцы сами виноваты. Вместо того чтобы договориться с нами, они повели игру в нейтралитет… Но с востока и юго-востока наши фланги прикрывают 9-я и 2-я армии — Корап и Хюнцигер. На границе, перед Седаном, мы повернули в направлении Урта, а к северу от Живе мы на широком участке форсировали Маас. Так что… поглядите-ка на карту… вот каково расположение нашей 1-й армии. Когда мы отойдем на линию Намюр–Жамблу–Вавр, перед которой мы сейчас выдвинуты в качестве прикрытия, то с правой стороны нас будут поддерживать две французские армии, и их быстрое продвижение позволит бельгийцам разрушить все мосты от Люксембургской границы через Арденны до Мааса и тем самым преградить путь немецким танкам… Если неприятель вздумает форсировать Маас (предположим, что он поведет наступление с этой стороны), надо еще, чтобы он успел подтянуть мощную артиллерию, открыл сильный огонь… Наше высшее командование ожидает главного удара неприятеля как раз на линии Вавр–Жамблу–Намюр и уже давно предусмотрело сосредоточение на этой линии лучших, самых стойких войск. Вы слушаете меня? — Что это? — вдруг воскликнул Жош.

Всколыхнулся воздух, задрожали стекла от далеких взрывов. Где-то шла бомбардировка. — В шести километрах, — спокойно сказал Гревиль. — Север–северо-восток…

Бомбили маленький городок, который был виден за усадьбой Геккеров: он стоял у скрещения дорог — от Тирлемона к Жамблу и от Вавра на Тонгр и Сен-Трон. Машина полковника медицинской службы Ламирана остановилась у въезда в город. Дома на перекрестке центральных улиц разрушены, вокзал пылает. От места бомбежки хлынул народ, грузовые и легковые автомобили, повозки, телеги; спасаясь от них, пешеходы с огромными узлами карабкались на откос дороги; между машинами проскальзывали велосипедисты — целый поток людей, застигнутых налетом врасплох… Полковник Ламиран открыл дверцу автомобиля, высунулся наружу и, замахав руками, остановил проезжавшую санитарную машину.

— Куда вы едете? Какой части?

Сержант, сидевший рядом с водителем, сообщил: — Говорят, в замке устроен госпиталь… Везем туда раненых англичан и бельгийцев. Наша часть как раз стоит на стыке французской и английской армий. — А много раненых? — Человек двадцать. У нас в машине шестеро.

Ламиран откинулся на спинку сиденья: — Не понимаю, — сказал он лейтенанту Варнэ, своему помощнику по административно-хозяйственной части. — Немецкие самолеты, кажется, совершенно беспрепятственно делают все, что им угодно. — В небе сейчас спокойно. Повидимому, за вражескими самолетами, совершившими налет, не было никакой погони. У выезда из города надрывалась батарея зенитных орудий, но самолеты внезапно повернули на север.

Прибытие раненых в замок Геккеров заставило лейтенанта медицинской службы Фенестра отменить первоначальное распоряжение: он приказал было устроить операционную в палатке, и санитары уже ставили ее на лужайке за домом. Но теперь некогда ждать, и операции решили делать в оранжерее, находившейся за службами. Задержали Морльера и Монсэ, которые должны были ехать с лейтенантом Блазом на перевязочный пункт к Партюрье и уже садились в машину. Водители тоже приняли участие в устройстве операционной.

Небольшая оранжерея, примыкавшая к конюшням и обращенная застекленной стеной к востоку, была залита солнцем. В нее внесли раненых. Во двор въехали еще две санитарные машины. В уголке оранжереи Блаз, засучив рукава, мыл руки. Жан де Монсэ разрезал ножницами наспех сделанные перевязки легко раненных. Фенестр и Сорбен обсуждали случай тяжелого ранения; англичанин стонал, держась руками за живот. Приготовили стол. Морльер принес металлический ящик, в котором лежал стерилизованный перевязочный материал.

На лужайке все еще возились с палаткой, укрепляли ее на столбах, и она уже принимала должную форму, но дело шло гораздо хуже, чем на ученьях, проводившихся перед выступлением, — то веревка лопнет, то колышки куда-то задеваются. Главврач рассердился. Пока он распекал подчиненных, явились артиллеристы и сообщили, что они занимают позицию в рощице, на холме выше замка. Едва они там устроились, на них спикировал немецкий самолет; в оранжеpee, где уже начали копаться в животе раненого англичанина, задрожали все стекла, и неопытные санитары бросились под операционный стол, за что на них заорали Сорбен и Фенестр, бывалые люди, участники прошлой войны… — Так, значит, на горке, у артиллеристов, есть раненые! Но что это за манера выбирать себе позицию около госпиталя. Сейчас ведь и нас нащупают! Надо вывесить над домом большой белый флаг с красным крестом, — сказал Давэн де Сессак. Тресс и Гурден держались того же мнения, в противоположность Фенестру и Сорбену, с которыми главврач пришел посоветоваться, когда они уже зашивали живот раненому. Хлороформ давал Морльер; англичанин хрипел, иссиня-бледное лицо его было искажено кошмаром искусственного сна. Фенестр сбросил с себя марлевую маску и, держа в одной руке пинцет, а в другой кетгут[528], закричал во все горло: — Нечего рассчитывать, что боши станут уважать Женевскую конвенцию. Выдумали тоже! — Посовещавшись, решили все же выложить на поляне в парке с помощью толченого кирпича большой красный крест на фоне белого гравия. Принялись за эти декоративные работы, и вдруг все пришли в волнение: под деревьями появился почтальон. Его сразу обступили. Просто невероятно — почта! В порыве радости позабыли о дисциплине: солдаты, ставившие палатку, всё побросали, из операционной выскочили санитары. Давэн де Сессак и его денщик демократически встали в очередь рядышком… Блаз сказал Морльеру: — Все-таки хорошо дело организовано. Для полевой почты, очевидно, нет секретов в перемещении войск… — Все почувствовали прилив оптимизма: напрасно мы ругаем порядки в армии, только сами себя унижаем. Неожиданно прибывшая почта казалась залогом победы. Люди разошлись по уголкам читать полученные письма, и каждый как будто нес в руке сокровище. В парке наступила тишина, исполненная трепетного волнения уединившихся чтецов. Толстый Фенестр с меланхолическим видом сидел на пне, — настоящий Вертер[529]; старший сержант, прохаживаясь по берегу пруда, блаженно улыбался. Морльер искал Жана, чтобы сказать ему… ну, что-нибудь сказать, потому что прочитанное письмо переполняло его сердце радостью…

И Бланшару пришло от Полетты короткое письмо: «Все идет хорошо. Люди начинают понимать. Скучаю по тебе, когда есть время. И без малыша скучно, но о нем я получаю весточки от мамы, а вот ты пишешь мне раз в год по обещанию…»

Главврач, не получив никаких писем, набросился на газеты, оказавшиеся вчерашними; в них сообщалось, что началась война. Сколько известий! Налеты на Швейцарию, бомбежка аэродрома в Бронне, отклики Японии на события — Давэн де Сессак даже растерялся. Что еще такое? Он опустил газету и увидел чье-то смуглое улыбающееся лицо с длинным носом — перед ним стоял навытяжку офицер-артиллерист, тоже в капитанском чине, как и сам главврач. Офицер представился: — Капитан Кормейль, командир батареи… Нет, не беспокойтесь, ничего плохого не случилось. Только вот провианта не имеем. Не может ли дивсанотряд временно взять артиллеристов на довольствие? — Позвольте! — воскликнул лейтенант административно-хозяйственной службы Гурден. — Это так просто не делается!.. — Но на этом дело не кончилось: в гостиную, где главврач устроил свой кабинет, вошли офицеры бельгийской самокатной части. Их солдаты расположились в парке. Они отступали к Малой Гетте, передав свои позиции легкой моторизованной дивизии. Волей-неволей пришлось пригласить бельгийских офицеров к обеду. — Пожалуйте и вы, капитан… — Артиллерист козырнул.

Спустившись с крыльца, Кормейль с удивлением оглядывал этот романтический замок — высокие окна, широкий подъезд, серебристые ели, огромные деревья, лужайки вдоль пруда, на которых расположились бельгийцы со своими велосипедами, словно артисты мюзик-холла перед выступлением; солнечные лучи падали на потускневшие стальные рули и спицы колес. Но живописные группы солдат, сутолока, суматоха и какой-то странный характер, который носила вся эта картина, напоминавшая пикник, меньше привлекали внимание Пьера Кормейля, преподавателя истории и географии в лицее Жансон де Сальи, чем сам этот замок XVIII века. Весьма подходящая декорация для романов Шодерло де Лакло[530]… Кому же принадлежит этот замок? Каким-нибудь богачам — буржуа или аристократам. Тут можно было бы устроить великолепный дом отдыха, думал он. С тех пор как Кормейль побывал в Крыму, у него появлялась такая мысль всякий раз, когда он видел исторические замки.

На Кормейля налетел спешивший куда-то молодой солдат с повязкой Красного креста на рукаве — рослый шатен с карими глазами, широкоплечий, как крестьянский парень, и с девичьи нежным цветом лица. Кормейль только было хотел буркнуть: «Поосторожнее, не видите, что ли?..», но, заметив, что солдат сразу залился румянцем, успокоился и, улыбаясь, сказал ему: — Скажите-ка, санитар, вы не знаете, чья эта миленькая дачка?

Солдат засмеялся такому определению и повторил: «Миленькая дачка?» — мотнув головой на зàмок. Потом объяснил: — Это замок барона Геккера — парижского банкира. У Геккеров есть еще вилла на Лазурном берегу, а сам Геккер связан с Земельным банком. — Кормейль усмехнулся про себя: скажите пожалуйста, какой осведомленный мальчик! Быстро все узнал. Забавно было, что солдат не называл его «господин капитан». — Наверно, студент-медик, а? Откуда ты знаешь членов правления всяких банков? — Кормейль чуть было не прибавил еще кое-что, но во-время прикусил язык: даже и в шутках нельзя показывать себя марксистом… Юноша опять покраснел и робко сказал: — В лицее Жансона… — Ах, вот что! Так ты меня знаешь? — Оказалось, что Жан де Монсэ учился не в том классе, где преподавал Кормейль, но один из его товарищей… д’Эгрфейль… — Ах, этот… — Учителю Кормейлю хорошо запомнился д’Эгрфейль, «королевский молодчик», который постоянно травил его. — Так вот д’Эгрфейль… Баронесса Геккер — его родственница… — Фу, как жарко! Жан был весь красный.

От светского разговора с лицеистом в солдатской форме Кормейлю все казалось совсем театральным, а тут еще на него наскочил лейтенант Гурден: конечно, он не собирается предъявлять счет господину капитану, только просит его дать одну-две расписочки для соответствующего оформления вопроса о довольствии артиллеристов… Но что это господину капитану вздумалось поставить свою батарею в непосредственной близости к медицинскому пункту?.. До чего же противный тип эта интендантская крыса. — Причем тут «вздумалось»? — оборвал его Кормейль. — Я выполняю приказ. Обращайтесь с претензиями в штаб дивизионной артиллерии. К тому же предполагается, что я вас защищаю…

Гурден язвительно захихикал: — Ну, мы видели, как вы защищаете. Вы что, стреляете по немецким самолетам из 75-миллиметровок?

— Батарея поставлена не для этого. С холма мы можем держать под огнем дорогу на Варемм… то есть на Тонгр…

— Самолетам дорога не нужна.

— Разумеется. Но, как вы могли сами убедиться, именно по этой дороге пришли сюда бельгийские самокатчики. А за ними по пятам нынче ночью или завтра утром может явиться неприятель…

От такого предположения Гурден весь сморщился. Очень неприятно думать, что немцы двинутся сюда… Конечно, про Гурдена уж никак не скажешь, что он недооценивает силы вермахта! Но все-таки, неужели могут допустить, чтобы немцы двинулись именно сюда?

Бывший ученик Жансоновского лицея тем временем исчез. Кормейль не знал, что этот юноша — брат «златоокой Роксоланы», как он называл Ивонну, с которой однажды он, к своему сожалению, крепко поспорил, — больше из-за Гайяра, чем из-за советско-германского пакта. И уже забыв о молодом солдате, Кормейль думал о том, что этот парк, этот дом с высокими покоями, эти залы с гобеленами[531] или с росписью на стенах, вероятно, видели на своем веку много всяких солдат — войска союзных армий, казаков, и, может быть, здесь ночевал Наполеон или Блюхер[532]… И нигде он с такой силой не чувствовал переплетения чего-то опереточного с трагическим. В прошлом году, на испанской границе, все было только трагедией. Кормейль поглядел на бельгийцев, на этих побежденных статистов, чистеньких, опрятных, белокурых, с голубыми фаянсовыми глазами… И так ясно вспомнился ему переход через испанскую границу, ужасный исход беженцев и отступавших республиканских солдат в синих куртках — те люди все смотрели назад, на родную землю, ожидая появления франкистов… То, что произошло там, подготовило то, что происходит здесь. Но кто мог тогда разобраться в этом?

Жан де Монсэ, отойдя от Кормейля, встретил Рауля Бланшара, который нес ведро воды, чтобы вымыть машину. — Знаешь, чуднò как! — сказал ему Жан. — Я тут, представь себе, встретил учителя из нашего лицея… — Рауль вежливо подтвердил, что это в самом деле чуднò. Он не знал, что учитель — тот самый человек, который перевел его через границу, к югу от Перпиньяна, в тот час, когда раненый Антонио хрипел на носилках в подвале, прислушиваясь к последним рыданиям своей родины.

Несмотря ни на что, обед прошел очень весело. Дворецкий барона Геккера распорядился накрыть на стол в большом зале с гобеленами; высокие окна трудно было затемнить как следует, поэтому электричества не зажигали — обедали при свечах, вставленных в канделябры с подвесками; обстановка была какая-то фантастическая и успокаивающая. Усадьба казалась мирным уголком. Уже не слышно было гуденья самолетов, круживших днем. Офицеры-бельгийцы проявляли некоторую сдержанность в разговорах, но были очень любезны. Оба артиллериста расхваливали вино, — надо сказать, что дворецкий выбрал для господ офицеров наилучшие, редкостные бордоские вина; особенно хороши были образцы тех старых вин, которые так долго выдерживались в погребе, что они из красных стали делаться лиловатыми, густыми и чуть-чуть отдавали гнильцой… Нигде не найдешь такого бордо, как в Бельгии. Капитан Кормейль рассказывал любопытные истории о прошлом Бордо. Представьте себе, что именно в этом краю, а вовсе не на Рейне воображение народа создало сказки о феях… именно на этой окраине Франции, где солнце чередуется с туманами, где вино стало источником многих поэтических сказаний — например, легенды о Гюоне Бордоском[533], легенды о царстве фей со столицей Ла-Рошель, о сказочном рыцаре-волшебнике Обероне[534], которого за Рейном превратили в зеленого карлика Оберона, когда он проник туда вместе с бордоскими виноградными лозами; все эти средневековые сказания по всему их складу чисто французские…

Бельгийские офицеры повествовали о своих злоключениях. Их часть стояла на берегу Малой Гетты, напротив Сен-Трона — почти напротив. Впрочем, этот участок, куда они отступили, отойдя от канала Альберта, должны были удерживать не бельгийцы, а англичане. Как так англичане? Ведь для них назначен участок перед Брюсселем! Командир бельгийской самокатной части вежливо объяснил, что так ему говорили танкисты из разведполка, которые их сменили, — легкая моторизованная дивизия должна была соединиться с правым флангом англичан именно на берегу Малой Гетты, около железнодорожного моста той ветки, что идет от Тирлемона… И как раз там танкисты встретились с отступавшими бельгийцами. Командир бельгийской самокатной части просит извинить его за смелость, но не его дело решать, кто обязан был защищать этот участок — англичане или французы. А его собственная часть три часа находилась под бомбежкой. Представляете себе, что это было? Три часа непрерывной бомбежки! Сорбен заявил, что он-то прекрасно представляет — ведь он был под Верденом, в Эпарже… О, с тех пор все очень изменилось!.. Артиллерия это одно, но авиация!.. Налетают, пикируют, и, знаете ли, такой гул, такой жуткий гул!.. Должно быть, они нарочно гудят, чтобы запугать людей…

Капитан Кормейль, на себе испытавший сегодня налет авиации, учтиво подтвердил, что это действительно невесело. Но Сорбен и Фенестр ясно дали понять бельгийцам, что в прошлую войну не бывало так, чтоб из-за трехчасовой бомбардировки оставляли позиции… Разговор угрожал принять язвительный характер. Давэн де Сессак счел нужным вмешаться: его обязанность — поддерживать дипломатические отношения с союзниками. Где думают ночевать артиллеристы? Предпочитают остаться на холме, около своих солдат? Напрасно, можно было бы устроиться в замке. Правда, после бомбардировки города водопровод испорчен и невозможно принять ванну, но все же у Геккеров комнаты для гостей очень комфортабельны. Мальчики — Монсэ, Морльер и другие — ночуют в чердачных помещениях. Пришлось подвергнуть взысканию одного из поваров: он произвел разведку в винном погребе и напился вдрызг. Давэн де Сессак заговорил о чести. — Мы ведь не мародеры. Вы же видите, как нас тут принимают, — и широким жестом он указал на портреты предков, канделябры, пустые бутылки, камчатную[535] скатерть.

Если в замке Геккеров водятся привидения, нынче ночью им негде приткнуться. Разве только в левом крыле здания, куда, по указанию старой баронессы, снесли из всех комнат особо дорогую мебель и хрусталь, звенящий от малейшего толчка. Но под самой крышей, на чердаке, появились незваные гости, которые привезли с собой свои собственные призраки, и юный санитар Жан де Монсэ спит, прижимая к груди украденную фотографию.

III

На потускневшее море, на дюны, раскинувшиеся за пляжем, откуда поспешно растекается к западу и к югу целый поток людей — обитатели вилл и пансионатов, отставные чиновники, женщины с детьми, гастролирующая театральная труппа, лавочники в своих фургонах, монахини на велосипедах, — спустился сумрак, настал вечер 11 мая 1940 года…

Вот уже вечер второго дня немецкого наступления. Далеко к северу от Брюгге, где песчаные волны дюн, засаженных лесом, мало-помалу переходят в пустыню, несут дозорную службу утомившиеся кавалеристы. Они, видимо, должны прикрывать от внезапного нападения с моря колонну войск, идущих в бой; прикрывать! — это с карабинами-то! В отряде капитана Бреа кавалеристы завидуют обогнавшим их товарищам — мотоциклистам разведотряда 1-го корпуса, сопровождающим броневики. А мы-то! Гарцуем на конях, как во Времена наполеоновских войн. Хоть бы проехать через Фьорн, Остенде, Бланкенберге — нас бы хорошо встретили. Нo куда там! Переправились через каналы и патрулируем в необозримых песках! Отсюда и моря-то не видно. Верно, мы здорово от него отошли. Целый день держали солдат в седлах: вот-вот двинемся дальше. Все извелись от нетерпении. Воинская часть маленькая, не очень пестрая по составу. Все одеты в форму спаги, хотя никто в колониях и не бывал; только один Карассо действительно из Алжира, да и тот чистейший француз… Сержанты и капралы, как и в Каркассоне, все из мобильной гвардии. Гильом сначала остерегался их, а потом привык. К тому же все они оказались придурковатыми. Например, сержант Пелленк, который все рассказывал, как их хотели «завлечь в забастовки». Он благоволил к Гильому Валье и даже сказал ему однажды в Дюнкерке: — У нас, говорят, есть один опасный парень: большевик. Как пo-твоему, уж не этот ли? — И он показал на парижанина, сутенера с Плас-Бланш, который часто ругал полицию, а стало быть… Около шести часов вечера, наконец, пустились снова в путь через пески. Куда? Никто не знал, что происходит. К вечеру у Гильома Валье пропала всякая охота вольтижировать для развлечения товарищей, как накануне, в первые часы похода. Кругом была весьма скучная, однообразная картина. Когда-то он получит теперь весточку о Мишлине, о маленьком Морисе?.. Слушай, а что-то прохладно становится… Лейтенант, подскакав к их взводу, указывает на темное пятно, появившееся впереди, и кричит что-то непонятное. Взвод стягивается к офицеру. — Смелей, кавалеристы! — патетически восклицает молодой лейтенант, тот самый, который почему-то краснел при упоминании об Остенде. — Наступает торжественная, историческая минута! Вот там, перед вами… — И, запутавшись, он умолкает. Тут бы нужны такие слова… ну вот, вроде наполеоновских, «пирамиды, сорок веков»[536]… — Вон там ворота в Нидерланды! — И больше лейтенант ничего не мог сказать, захлебнувшись в приливе лиризма. Кавалеристы загудели. — Вон мы куда с тобой забрались, — шепчет Гильом и треплет по холке своего коня; бедняга с чего-то захромал.

Со вчерашнего дня армия генерала Жиро — 7-я армия — движется уже за рубежом, обозначенным на карте пунктиром. Орельен Лертилуа пронесся в своей легковой машине через позиции бельгийских войск, а за ним, разделяя общую судьбу, тряслись в грузовиках от самого Байеля его пехотинцы, поспешая за крупными моторизованными частями; ехали через Куртре и через Гент, а к концу дня стояли в Антверпене. В восемь часов вечера рота Орельена сделала привал в незнакомом краю, где смутно виднелись в сумерках песчаные неровные бугры, перерезавшие темные заросли вереска[537], длинные ряды ветел[538] и шелестящие тополя, которые отмечали деревни, разбросанные в лощинах, среди пашен, защищенных от наводнения плотинами. Здесь терялось чувство пространства, горизонт как будто был совсем близко, на расстоянии двух шагов; в этих пустынных ландах[539] все сливалось в темную массу.

На бельгийском посту Орельен узнал кое-какие новости, но весьма неопределенные: Голландия, к которой приближались французские войска, будто бы почти вся уже была в руках неприятеля; рассказывали о парашютистах, о пятой колонне, передавали всякие фантастические слухи и как достоверный факт сообщали, что французы высадились на острове Вальхерен. Встречавшиеся на дорогах раненые говорили, что французы заняли город Бредà. — Это уже в Голландии, если не ошибаюсь? — Лейтенант де Беквиль с аппетитом ел бутерброд, — и где это он, спрашивается, раздобыл его?.. В приказах предписывалось идти на Марк и занять там позицию… При последних отблесках заката ничего нельзя было прочесть. — Освети-ка карту, Блезо… — Луч карманного фонарика скользит по устью Шельды, спускается вправо, пробегает по Кампину, пересекает границу… вот где позиция… 21-я дивизия подойдет к нам только через два-три дня.

Как трудно ориентироваться в незнакомой местности, через которую проходят войска, хотя у офицеров имеются карты, где длинными стрелками указаны назначенные маршруты! А когда настала тьма, стремительное передвижение армий в эту бессонную ночь приняло для его участников странный характер: одолевающая дремота, нелепые сомнения, мысль, что с минуты на минуту нарвешься на неприятеля, а потом вдруг охватывает какая-то беспричинная успокоенность и кажется, что несешься во мраке в беспредельных просторах. На дорогах и перекрестках разведчики проверяют путь, переговариваются, освещая электрическими фонариками надписи на дорожных столбах; неожиданно раздается грохот гусениц: танки движутся к месту боев. Или колонну вдруг останавливает артиллерийский обоз, приходится вступать в переговоры, просить разрешения проехать, и какой-нибудь майор вопит и ругается, не допуская даже мысли, чтобы посмели его обогнать.

Осторожнее! Эта дорога отведена для англичан. Горт прикрывает Брюссель, его войска вклинились между армиями генерала Жиро и генерала Бланшара. Во французских частях, находящихся в соседстве с англичанами, до смерти боятся сбиться с предписанного маршрута. 7-я армия движется севернее англичан, а 1-я — с юго-востока, и обе предпочли бы уклониться в сторону, только бы не попасть нечаянно на предназначенную для английской армии сеть дорог. Говорят, в секторе англичан дорожная полиция стреляет без предупреждения во всякого, кто заберется, куда ему не следует.

Огромная масса тыловых частей, находящаяся в движении, не знает, что происходит впереди, получает сведения только от первых раненых, которых направляют в города, От перепуганных беженцев и отступающих бельгийцев — не очень-то общительных. Есть ли впереди сплошной фронт или только раскинувшиеся веером отдельные занятые пункты, как у той, так и у другой стороны? Наверно, армии противников ищут друг друга в ночной тьме. Тревожные слухи о судьбе Маастрихта не выходят за пределы штаба 1-й армии. Драгуны и кирасиры, уже побывавшие под огнем, удивляются затишью, внезапно наступившему с закатом солнца в этих незнакомых лесах и долинах, и их не оставляет гнетущее чувство ненадежности. Все уже знают, что в потоке беженцев, среди бельгийского гражданского населения чуть не проскользнула подозрительная машина; ей приказали остановиться, но она хотела удрать, тогда ей преградили дорогу танком, и оказалось, что в ней ехало шесть немецких пехотинцев в военной форме… А идет ли за нами армия?

Всю ночь с 11-го на 12-е по дорогам Бельгии, как призраки, движутся во мраке люди, лошади, танки, грузовики, и, слыша сквозь сон гул и грохот, спящие в темных домах ворочаются на постелях. Сосредоточить главные силы армии оказалось нелегко. Генерал Бланшар отказался от переброски 1-й армии по железной дороге под прикрытием своиx механизированных авангардных частей: поезда — весьма уязвимая мишень для авиации. В глубоком ночном мраке движутся дивизии, даже во Франции, даже те, что стояли за Валансьеном, Бушеном, за Камбрэ. Североафриканские дивизии, направленные к Дилю, только еще подошли к пограничным постам Бельгии. В Оннене вдруг взяли один полк из этих дивизий и все-таки отправили его по железной дороге для спешной подготовки позиций, а другой полк повезли на грузовиках по маршруту, предназначенному для гужевого транспорта. Все остальные движутся в каком-то тумане усталости. Движутся в чужом, незнакомом краю бойцы марокканской дивизии, все еще полные впечатлений от восторженного приема, который оказали им бельгийские города; всё тут так непонятно этим рослым белозубым людям, смешливым и неразговорчивым, привыкшим к долгим переходам; встречаясь с ними на дорогах, беженцы удивляются гортанным возгласам и отрывочным словам, исходящим от этого невидимого во тьме войска. Тянутся конные повозки, мотоциклы, вереницы грузовиков. В гуще этого сумбура французские капралы начальственными окриками на ломаном арабском языке обрывают заунывную протяжную песню, которая доносится оттуда, где движутся высокие черные фигуры: бывшие пастухи с Атласских гор вспоминают о звездном небе родины. — Заткнись! Чего распелись! Не баранов своих пасете! — И все эти люди — те, кто изнемогает от усталости, и те, кто сохранил бодрость, — стрелки, зуавы, пехотинцы, ничего не знают, так же как и кавалеристы в авангарде, и люди, сидящие в танках… Надо проделать сто пятьдесят километров, чтобы достигнуть линии Вавр–Жамблу, уязвимого подступа к позиции Диль, — пять переходов, и если двигаться только по ночам, туда доберутся лишь на шестой день — шестой день войны… Люди идут, ничего не зная. Не знают, куда и почему идут. Не знают и того, что в серой легковой машине, которая проехала мимо их колонн, сидел генерал Бийотт, командующий группой армий, и бросил на них вопрошающий, тревожный взгляд. Он обогнал Североафриканскую пехотную дивизию, остановился среди марокканцев и задал вопрос молодому офицеру, кричавшему своим солдатам: балек, балек![540] Генерал задал вопрос о том, что непрестанно беспокоило его как командира: — Каково моральное состояние войск? — И с восторженным пылом двадцатилетнего юноши офицер, только что со школьной скамьи, ответил: — Превосходное, господин генерал! Тюльпан — на штыке, а в сердце — геройство! — Машина помчалась дальше, к Эш-ан-Рафай; генерал с некоторым удивлением повторяет: «Тюльпан на штыке…» Но надо спешить: обогнуть Жамблу и поскорее добраться до штаба генерала Приу, командующего кавалерийским корпусом, то есть подвижным авангардом армии Бланшара. Дороги набиты; колонны грузовиков то и дело вынуждены останавливаться: — Пропустить машину! — Что такое с Приу, просто непонятно! Он хочет все перевернуть! Утром через своего офицера связи он сделал генералу Бланшару, командующему 1-й армией, странное предложение: отказаться от плана Диль и отойти на Шельду. И командующий армией согласился с ним, телефонировал по этому поводу Бийотту, а Бийотт телефонировал Жоржу. Днем, в половине четвертого, из ставки генерала Жоржа в Ферте-су-Жуар Бийотту сообщили, что отказаться от плана Диль в самый разгар его выполнения невозможно. Как раз после этих телефонных разговоров к Жоржу неожиданно приехал Гамелен… О чем шел разговор между главнокомандующим французскими армиями и главнокомандующим армиями Северо-восточного фронта?

Тем временем в Боэне штаб армии Бланшара разрабатывал на бумаге указания. Торопитесь. Переброску войск можете вести и ночью и днем, переходы удвойте, отставших пусть по дороге подбирают грузовики… Именно поэтому часть Североафриканской пехотной дивизии, вопреки первоначальным приказам, отправили по железной дороге, а часть — автомобильным транспортом. Но в тот момент, когда африканские стрелки грузились в Оннене в машины, в Боэн прилетел почтовый голубь с депешей от генерала Приу: неприятель уже в Тонгре; немецкая авиация господствует в воздухе — ни одного французского самолета в небе; поэтому весьма гадательно, удержатся ли наши моторизованные авангарды до 16 мая на линии Вавр–Жамблу… Получив это сообщение, Бийотт в конце дня отправился в Валансьен уговаривать и убеждать — прежде всего генерала Бланшара, командующего 1-й армией: невозможно, имеется категорический приказ Жоржа… — невозможно! Наконец Бланшар сдается: хорошо, но надо убедить Приу. Пусть Бийотт не думает, что это легкое дело! У меня столько хлопот с другими генералами. Вот, например, генерал Ла Лоранси[541], — я только что разговаривал с ним по телефону. Ему был дан приказ занять позицию Вавр–Жамблу… на левом берегу Диля, а также и за мостом, где шоссейная дорога переходит на правый берег и пересекает плато, возвышающееся над восточными подступами к позиции. Это ему не понравилось. Под тем предлогом, что сеть противотанковых заграждений системы Куэнте, возведенная на противоположном подъеме к плато, имеет широкие бреши, сделанные для нужд сельского хозяйства, он заявил, что не сможет удержаться на этой возвышенности и намерен укрепиться на Диле, а плато оставить… — Я ему сказал: имеется категорический приказ генерала Бийотта, занимайте плато… Однако, по мнению Ла Лоранси, командующий группой армий решает только вопросы стратегии; вопрос же о том, занять или не занимать плато, — это уж не стратегия, а тактика, и тут он, Ла Лоранси, сам себе хозяин! В конце концов я ему сказал: делайте, как хотите, но под вашу ответственность, да-с, — под вашу личную ответственность!

Итак, надо убедить Приу. Генерал Бийотт катит в темноте по дорогам, забитым войсками… Разумеется, сам он до немецкого наступления был против плана Диль. Да, впрочем, и генерал Жорж тоже… Но поскольку и Жорж и Гамелен в час нападения неприятеля на Бельгию решились принять план Диль и операция эта теперь осуществляется, — как же ее остановить? — Послушайте, Приу… — Генерал Приу, командир кавалерийского корпуса, оказывается, подумывает об отходе на Шельду ввиду медленной перегруппировки резервов его корпуса. — Вот вы, господин генерал, проезжали по этой местности, видели вы хоть намек на пресловутую линию Вавр–Намюр? Никаких укреплений! Бельгийцы все наврали. Где их противотанковые заграждения, где сооружения Куэнте? — Бийотт прерывает его: —Да, я знаю, Ла Лоранси жаловался Бланшару, что противотанковые заграждения поставлены на противоположном подъеме плато. Ну и что же? — Приу объясняет: эти заграждения мешают обстрелу, и если вы хотите вести эффективный огонь по противнику, то нужно расположить наши войска впереди, а не позади этой линии обороны! — Так вы, значит, согласны с Лоранси? — Какое мне дело до Лоранси! Позиции Диль не существует, кроме отрезка протяжением в каких-нибудь два километра около Перве, немного восточнее его: между Перве и вот этой деревней… Я нынче днем говорил с генералом Жюэном[542]. — Генерал Жюэн не подчинен командиру кавалерийского корпуса. И не является его советчиком. Кстати сказать, побывав у вас, он посоветовался с генералом Эймом[543], своим непосредственным начальником, и тот ему подтвердил приказ, данный генералом Бланшаром.

Мягко выражаясь, то что называется, обычные трения между господами генералами.

Одним словом, Бийотт хочет, чтобы войска держались на позициях, предусмотренных планом Диль. Ему удалось уговорить генерала Бланшара. — Надо только ускорить подтягивание резервов. Прикажите, чтобы в пехотных дивизиях удвоили переходы, там народ крепкий, выносливый… все эти африканцы — закаленные ребята… Я, знаете ли, встретил по дороге марокканцев генерала Мелье[544]: в сердцах — геройство, на штыке — тюльпан!..

— Оглянитесь, посмотрите, генерал! — воскликнул Приу.

Позади них, с южной стороны, ширилось в небе багровое зарево. Ночные птицы метали огонь на Жамблу и Намюр. За этой огненной завесой находилась 9-я армия генерала Корапа. Она переправилась через Маас со всеми своими броневиками, моторизованной кавалерией, с полками спаги. В первый же вечер. По правде говоря, Корап хотел выждать со своей кавалерией у Мааса до Д2, как называли на стратегическом жаргоне 11 мая — второй день немецкого наступления. Но армия Хюнцигера, находившаяся южнее, на правом фланге, двинулась форсированным маршем и была уже около Либрамона, в самом сердце Арденн, к югу от леса св. Губерта[545]. Между нею и северным ее соседом образовалась брешь. Чтобы ее заполнить, генерал Жорж в первый же день, около шести часов вечера, послал Корапу приказ перейти Маас. Генерал Корап во время войны с племенем риффов в Марокко[546] не подчинился требованиям правительства и захватил в плен Абд-эль-Керима[547], вопреки указаниям Теодора Стега[548]. Но генерал Жорж — начальник Корапа, а спорить с начальством не полагается, не правда ли? Поэтому кавалерия генерала Корапа, две дивизии легкой кавалерии и одна бригада спаги были переброшены за Маас. В бригаде спаги — алжирский полк и марокканский полк. Учитель Устрик и крестьянин-виноградарь Пезе направлены были сюда из казарм Лаперин почти в то самое время, когда Гильома Валье послали с эскадроном капитана Бреа в район Дюнкерка. Устрика назначили к алжирцам, Пезе — к марокканцам. Встречались они редко. 10 мая оба полка, вступив в Бельгию через Пюсманж, стояли недалеко от Мааса в районе Монтерме, между Маасом и Семуа. Как раз взводу Пезе, которым командовал старый вояка из марокканского форта, поручено было держать связь с кавалерией Хюнцигера в легендарном лесу, близ аббатства св. Губерта.

За кавалеристами двигались к Арденнскому лесу самокатчики, артиллерия, команды саперов, связисты и всякого рода службы. Аббат Бломе, получивший в пятницу утром короткое письмецо от Жана, тоже направился к Арденнскому лесу в качестве сапера второго разряда одной из инженерных частей. С дивизией легкой кавалерии, оказавшейся теперь гораздо севернее двух полков спаги, от которых ее отделяла дивизия генерала д’Арраса[549], аббат Бломе, ехавший на грузовике, прибыл к вечеру Д1 (первого дня немецкого наступления) в городок Марш на реке Ломм. Поместили его вместе с офицерами в монастыре бенедиктинцев. Он завел разговоры с благочестивыми отцами относительно леса св. Губерта, находившегося совсем близко, к югу от монастыря, — того самого леса, где еще реет ореол Христа-Оленя, сказавшего охотнику: «Не убий…»[550] Выяснилось, что там до сих пор сохранился монастырь. На рассвете Д2 донесся отдаленный грохот: взрывали мосты на Урте. Аббат в это время копал минную лунку — саперы должны были заминировать железную дорогу и шоссе.

Аббат остановился на минутку и задумался: занимается он каким-то странным делом, а ведь всего лишь в полутора километрах стоит в лесу церковь романской архитектуры; так и не удастся ее осмотреть. Тут за ним пришли: его команду вызвали; оказалось, что бельгийцы промазали — не сумели как следует взорвать мосты. Саперам пришлось самим заканчивать эту неумело начатую работу и отгонять толпу беженцев, которые перебирались через Урт по наполовину провалившемуся мосту. Надо сказать, что нелегко было заставить их остановиться, но зато когда взрывом взметнуло в воздух столбы речной воды, снесло вокруг все домишки и к чорту полетели железные обломки моста, аббата охватила гордость, не соответствующая его сану, и тотчас небо, видимо, пожелало вернуть его к христианским чувствам: на правом берегу реки показались броневики и принялись обстреливать левый берег.

Именно здесь армия Корапа и попала в первый раз под огонь неприятеля. Она сразу остановилась, растянувшись вдоль реки Урт, от которой отошли бельгийцы, а грузовики разведотряда поползли назад, берегом Ломма, к югу от Марша, и наткнулись на другие немецкие броневики. До самого вечера шла перестрелка, обе стороны то искали противника, то убегали от него… В воздухе кружили самолеты: чьи? наши? Нет, мессершмиты, а под их защитой вдруг вылезли танки! Где же они прошли? Выше или ниже? Вряд ли их колонну задержала водная преграда. Откуда они явились? Спустились со стороны Льежа или прошли через непроходимые Арденны? Взорван был в свою очередь и мост около Марша, и когда саперы закончили эту работу, грузовики, увозившие саперный отряд аббата Бломе, рассеялись по лесу, а потом собрались в том городе, через который проезжали накануне: город со старинной башней — помнишь, аббат?.. Название ему Синьи-л’Аббе, да, тот самый, где расположился генерал, которого солдаты называют наш генерал, — славный человек, командир дивизии… такая же пешка на шахматной доске, не лучше их… Как он их встретил, когда они явились с рапортом!

Потом настала ночь, ночь, отделяющая Д2 от ДЗ. Дивизия все еще стоит за Маасом, как приказал Жорж. Хотя до оставленного французами Марша, помнится, меньше двадцати километров, никому и на ум не приходит, что, может быть, тут устанавливается фронт. Они ведь здесь с генералом, стало быть — в тылу. У всех только одна мысль: спать, спать, все равно где… В городе есть хорошие гостиницы, но они битком набиты, да и не про саперов писаны. Аббат Бломе вдруг проснулся, — проклятые зенитки! Но в небе светло, как днем. На фоне зарева город словно декорация в китайском театре теней; высоким черным силуэтом вырисовывается ратуша, где стоит генерал, и старая башня на площади, где испокон веков устраивали конскую ярмарку. Эх, разрази тебя гром! Всюду падают бомбы. Упадет — и сейчас же пожары. Все небо избороздили осветительными ракетами и мечут с него огонь, а то, глядишь, огонь поднимается с земли… это уж не похоже на христов ореол, засиявший вокруг ветвистых рогов оленя… А наши зенитки лают вокруг пожаров, как свора гончих. Уши раздирает пронзительный визг крылатых чудовищ, а вслед за ним грохочут взрывы… Вместо охоты святого Губерта — Апокалипсис[551]… Аббат Бломе, примостившийся на жесткой скамье, повернулся на другой бок: — Ничего, господь милостив, — и поправил вещевой мешок в головах. — Владыка небесный, воззри на нас… — Аббат нащупал четки, обмотанные вокруг запястья, но не успел дотронуться до них, как снова уснул. Прости ему, господи, он так утомился, — взорвал нынче два моста, бежал под пулями, переносил изнуряющие громы и молнии гнева твоего… И сейчас, когда ты отвел свою десницу, в темных норах среди пожарищ аббат уснул крепким сном, восстанавливающим силы. Впрочем, и все заснули. Мы ведь между Ломмом и Маасом, с нами генерал, да и вообще ночью полагается спать…

И никто не знает, не может знать, что немного подальше, южнее, уже началось отступление: генерал д’Аррас, командир 1-й легкой кавалерийской дивизии, даже еще до того, как войска на его участке пришли в соприкосновение с неприятелем, вынужден был дать разведотрядам приказ прикрыть с юга правый его фланг, оголенный ввиду ухода спаги с позиций. Отступил тот полк спаги, которым командовал полковник Марк[552]. Офицеры и солдаты были в большинстве своем люди весьма решительные. Почти все добровольцы. Закаленные в опасностях старые унтеры, служившие в Африке, молодые добровольцы-головорезы, которым нравилась живописная военная форма и арабские кони. Замешались в этот полк и папенькины сынки, любители спорта и приключений, и наемники колониальных войск, выпивохи, молодчики не очень строгой нравственности, но были тут алжирцы и марокканцы — совсем особая порода людей, поражавшая своей спокойной твердостью и чувством собственного достоинства, народ все рослый, терпеливый и крепкий… От них можно было ожидать многого. Но полковник Марк еще утром Д2, то есть тринадцать–четырнадцать часов назад, отдал приказ об отступлении, когда получил известие, что кавалерия Хюнцигера вырвалась вперед — до деревни Либрамон, так как полагала, что позицию защищают бельгийские войска, непроходимые Арденны и взорванные, как было обещано, мосты, — и кавалерия эта была смята немецкими танками вопреки всем предвидениям Высшего военного совета. И вот спаги — алжирцы и марокканцы, — ничего не зная и не понимая, беспечно двигались обратно к Семуа, в своих бурнусах, в плотно облегающих куртках, в касках, обвитых вуалью песочного цвета, все высокие, величавые, на породистых лошадях; вдоль их колонны шныряли юркие маленькие машины офицеров. И вдруг, когда этот спокойно отходивший полк в сумерках переправлялся через реку Семуа близ деревни Музев, продвигаясь по направлению к Сюньи, на него налетели немецкие авангардные части и смяли его. Взвод алжирцев, где Устрик оказался единственным европейцем, если не считать лейтенанта и сержанта (чему он был несказанно рад, потому что туземцы — народ безобидный в смысле политики, не то что другие… Пезе, который служил в другом полку — у марокканцев, говорил то же самое…), взвод этот отбился в лесу от своих, но потом, пробравшись берегом Семуа к западу, вверх по течению реки, соединился со своей частью около Лафоре. Спаги потеряли на востоке связь с кавалерией Хюнцигера…

Все это надо хорошенько себе представить. Настала ночь со второго на третий день, над войсками простерся мрак; на юге началось отступление, но его отраженная волна все ослабевала, перекатываясь сквозь армию Корапа к северу, так что эта отдаленная опасность не вызвала никакого движения армии Бланшара, находившейся за Намюром. На таком расстоянии большое тело не почувствовало, что огонь подбирается к его членам, оно лишь вяло шевелилось, как будто отгоняя мух, тревоживших его сон… В штабах выражали свое возмущение бельгийской армией: что это значит? Заверяли, будто на позиции Диль мы найдем организованную линию обороны, а вот нате вам… ничего, ровно ничего! Вы же видели… А между тем из ставки главнокомандующего подтверждают, что именно сюда, как и предвидели, будет направлен главный удар противника. Это, впрочем, и так совершенно ясно: недаром здесь сосредоточены лучшие наши моторизованные дивизии, наши отборные полки, современная военная техника, и сюда же спешат подтянуть основные силы… Ведь всегда считалось бесспорным положение, что в дуге Антверпен–Седан удар будет нанесен в разрыве Вавр–Намюр на позициях Диль: ринувшись через Голландию, немецкие войска выдохлись бы, а в люксембургском углу препятствием служат Арденны… Все попрежнему твердят, несмотря на сообщения (довольно еще смутные), что Арденны непроходимы для танков, — маршал Петэн сто раз это говорил…

Бельгийцы — вот где загвоздка! Они обязались задержать неприятеля, пока мы укрепляемся на позициях, — на это требовалось четыре дня и два дня арьергардных боев, которые должен был вести наш кавалерийский корпус… И что же! От Арлона до Льежа бельгийцы бросили позиции и удирают… Да-с, очень просто! Разрушение мостов они произвели так плохо, что это, повидимому, не останавливает немецкие танки. Что касается теории о непроходимости Арденн… Впрочем, не время сейчас спорить о теориях! А вот это уж бесспорно, что бельгийцы бросают свои позиции, решив, вероятно, что они свое сделали и могут уйти, очистив нам место. Бельгийские войска встречаешь повсюду — в полях, в лесах, на дорогах. Идут себе преспокойно, как будто меняют гарнизон. Даже не остановятся посмотреть, хорошо ли они взорвали укрепления. Даже и не подумают о том, чтобы задержать неприятеля, пострелять в него, потревожить. Ничего не делают. Они расходятся по домам. Встретятся с нами — молчат. И мы молчим. Что мы им можем сказать? У них свое командование. Ни они сами, ни их действия нас не касаются… Генерал Корап телефонирует военному губернатору Намюра… А тем временем вереницы светловолосых солдат с винтовкой на ремне уныло бредут по дорогам, просачиваясь ручейками между колоннами танков, танкеток, броневиков, которые все еще продвигаются за Маасом; но южнее, около Семуа, в этой сумятице уже заговорили пушки и началось отступление французов… Генерал Корап телефонирует бельгийскому генералу, который командует в Арденнах… Однако ни Корап, ни бельгиец не вправе ничего решать. Надо, чтобы сам Жорж обратился к высшему командованию бельгийских и английских войск, ибо военное сотрудничество с англичанами тоже требует совместного разрешения возникающих вопросов… и кроме того, некоторые бельгийские части сворачивают в английский сектор. Пока еще отношения с союзниками находятся в ведении Гамелена, а не генерала Жоржа. Нельзя было предвидеть, что уже на второй день (Д2) мы столкнемся с такими трудностями. Вот если бы мы могли остановить бельгийские войска, организовать их в опорных пунктах, командовать ими…

Где же, однако, Жорж? А чорт его знает! В Ферте-су-Жуар — в имении господ Бондон: он устроил в усадьбе свою штаб-квартиру и сидит там, в то время как Приу и Бийотт находятся за Жамблу и, жестикулируя, как две марионетки, спорят о позиции Диль и позиции Шельда. Накануне Д1 Жорж был убежден, что займет место Гамелена, станет настоящим, единственным главнокомандующим. Он знал, что Поль Рейно стоит за наступление и собирается вытряхнуть Гамелена… Но Гамелен все еще сидел на своем месте. Гамелен приехал к Жоржу в конце Д2 под предлогом важного дела: известить, что бельгийский король, который до сих пор из соображений военной тайны желал держать связь лишь непосредственно с Гамеленом, соглашается теперь, чтобы генералу Жоржу были переданы полномочия координировать действия союзных армий. Очевидно, Гамелен, не получив признания своего авторитета со стороны главы правительства, сделал великодушный жест — единственное, что ему оставалось сделать… А может, он полез в кусты, просто захотел свалить с себя ответственность, переложив ее на него, Жоржа? По той же самой причине он, Жорж, решил в свою очередь передать обременительные полномочия генералу Бийотту, командующему 1-й группой армий. Это, повидимому, удивило Гамелена. Он возразил, что генералу Бийотту пришлось бы очень трудно: четыре французских армии — от моря до Лонгюйна, — бельгийцы, англичане… Если, как это предполагается, Англия высадит более значительные силы, Горту неприлично будет подчиняться простому командующему группой армий… Жорж ответил на это, что англичане в настоящий момент действуют лишь в небольшом секторе, а чтобы облегчить обязанности Бийотта на юго-востоке, он, Жорж, сам будет руководить 2-й армией Хюнцигера.

Гамелен был недоволен, но в конце концов сдался: он пожелал только оставить за собой непосредственные сношения с голландцами, так как они менее опытны в военном деле, чем бельгийцы, и все еще проявляют чрезмерную щепетильность, которая объясняется их долгой привычкой к нейтралитету… В сущности, Гамелен готов был сделать Жиро, а не Бийотта главнокомандующим союзными войсками, включая и голландцев… Однако он отказался от этой мысли. Жорж думал, что все улажено. И вот вам, пожалуйста!.. Около десяти часов вечера ему принесли с обыкновенным сопроводительным отношением копию телеграммы Гамелена королю Леопольду! В телеграмме говорилось, что полномочия передаются ему, Жоржу. Что же это значит? Неужели так оно и останется? Жорж не доверяет Гамелену, считая его политиканом. Какую штуку выкинул: прислал в поздний час копию телеграммы, но не сообщил ответа на нее. И вообще никаких указаний ему, Жоржу. А ведь он, Жорж, командует вооруженными силами на территории от Дюнкерка до Женевы. И уже четыре месяца он, Жорж, является не заместителем Гамелена, а главнокомандующим наземными войсками Северо-восточного фронта. Гамелен верен себе! Если даже бельгийцы на бумаге подчинены мне, то каким же способом я могу отсюда командовать бельгийцами, которым предоставлено два участка — один впереди Горта, а второй — впереди Корапа и Бланшара. Бийотт — другое дело. У Бийотта окажется еще одна армия в его группе — вот и все… Но, может быть, еще не поздно? Что делать? Телефонировать в Венсен Гамелену? К чему? Жорж вызывает к телефону генерала Шампона[553], представителя французского командования при Леопольде (телеграмма Гамелена дает ему на это право) и через Шампона просит, чтобы король назначил ему на ДЗ аудиенцию. Затем телеграммой назначает генералу Горту на следующее утро свидание у Бийотта… Ах, этот Гамелен! Если бы пришлось действовать через Гамелена, что получилось бы? — только волокита. И ведь Гамелен нынче вечером дал согласие на передачу полномочий Бийотту — значит…

Бийотт катит в автомобиле, возвращаясь из Эш-ан-Рафай. Бийотт размышляет. Конечно, Корапу не следовало переходить через Маас. Но этого потребовал Жорж. Надо подчиняться приказу. И здесь и на Диле. Бийотт обязан приглушить протесты своих подчиненных и заставить их осуществлять принятые планы, не заботясь о всяких мелочах. Придерживаться планов. К тому же, если Жорж бросил армию Корапа за Маас, то только потому, что Хюнцигер… И зачем это Хюнцигеру понадобилось вылезать вперед без прикрытия? А что же делает Жиро? Где он?

Жиро далеко, на севере, и требует подкреплений. Требует самолетов для бомбардировки Мурдайкского моста на подступах к Бреде. Он попытался попросить самолеты у англичан, своих соседей. Но поскольку вопрос о взаимоотношениях с англичанами еще не урегулирован… К тому же англичане ответили, что все их самолеты заняты в операции по минированию Рейна… в пресловутой операции «Ройял-Марин», из-за которой так живо спорили накануне норвежской экспедиции; «Ройял-Марин» — конек Черчилля. Как этот самый «Ройял» сейчас мешает генералу Жиро!

Жиро, Бланшар, Корап, Хюнцигер… Это имена-символы, они вызывают представление о людях, едущих в автомобилях по дорогам или сидящих в КП[554] — в комнате с картами, с телефонами, с ординарцами, которые дремлют на скамьях, — их будят, чтобы послать с пакетом… Приходят штабные офицеры с расшифрованными телеграммами. Из КП отправляют приказ… или нет, не надо, — приказ не годится, его разрывают. А тем временем огромная машина, пущенная в ход, продолжает работать. Приказы могут то тут, то там остановить какое-нибудь действие, отвести какую-нибудь дивизию, но большой сложный механизм, который так долго монтировали, строя в течение нескольких месяцев всякие предположения, придумывая планы, маршруты, комбинированные маневры, — механизм этот еще работает в ночь с Д2 на Д3, кое-как осуществляет замыслы тех, кто пустил его в ход, кто теперь забывает о нем. Хюнцигер, Коран, Бланшар. Когда они думают друг о друге, то для них Бланшар, или Корап, или Хюнцигер являются воплощением определенных частей этой вооруженной массы, слепых, движущихся, как заводные игрушки в маленьких лавчонках на новогоднем базаре. Почему Хюнцигер зарвался? Следовало ли Корапу переходить через Маас? Где же Бланшар пришел в соприкосновение с противником? А потом все это они выражают зашифрованным языком: — Алло, алло! Фош? Говорит Наполеон… Бюжо просит передать вам… — А в эту ночь с Д2 на Д3 тысячи и тысячи людей с волдырями на ногах шагают по дороге, и лямки вещевых мешков режут им плечи… или же, качаясь от одолевающего их сна, трясутся в грузовиках, в автобусах, разрисованных пятнами камуфляжа, едут на вездеходах, ждут бесконечные часы, не имея права ни уснуть, ни двигаться дальше… или же не сводят глаз с белого овала на стенке машины, идущей впереди, или же сидят в башне грохочущего танка рядом с офицером, который, быть может, знает хоть место назначения… а тем временем перепутанные телефонные линии, телеграфные аппараты, на которых работают мобилизованные чиновники под охраной солдат, лениво поигрывающих штыком, телефонные провода, протянутые связистами по спящим полям, точно громадный невод для рыбной ловли, — вся эта огромная сеть гудит позывными, звенит звонками, передает противоречивые приказы начальников… Так что ж, англичане не хотят посылать свои самолеты на предмостное укрепление Бреды? Бросьте говорить об английских самолетах — где наши самолеты? Те, которые вступили в сражение, сбиты… У нас недостаточно истребителей… Так чего же вы ждете? Затребуйте. У кого? Группа армий Бийотта дала все, что у нее было, Жорж не распоряжается авиацией, и Гамелен тоже. За действия воздушных сил отвечает Вюильмен. Штаб Вюильмена в Жуаре. И вот Корап или Бланшар, например, должны обратиться к Бийотту, а тот обратится к Жоржу в Ферте-су-Жуар, а Жорж телефонирует в Венсен Гамелену, а Гамелен вызовет Жуар… словом, чтобы получить самолет, надо потратить пять часов… За пять часов объекты бомбардировки меняются!.. Вот если бы англичане…

Все перелагают друг на друга ответственность: идет война — война союзников, война генералов между собой. Военная игра, выражаясь языком Фридриха II[555] и Бисмарка[556], Kriegspiel[557], в которой сражаются цветными карандашами, в которой сталкиваются противоположные концепции, — но ведут эту игру не для забавы, как вели ее раньше в доме на площади Инвалидов, в Высшем военном совете, когда генералы, набившие себе руку в этой игре, делали вывод, что Гитлер, перейдя в наступление, должен будет за отсутствием горючего остановиться со всеми своими танками, — нет, на этот раз игра идет трагическая и азартная, как в казино, которым служит Бельгия, захваченная неприятелем, замирающая в ожидании. Идет крупная военная игра. Вам угодно взять карту? Беру две, играю Диль… военная игра… не зевайте, так не играют… пешка, две пешки и ферзь, я уже в Бреде… военная игра… гамбит, я форсирую Маас… военная игра, волнующая этих выхоленных, гладко выбритых игроков в чистых воротничках, стариков с живыми глазами, которые столько учились для того, чтоб им можно было в эту ночь, как раз в эту ночь с Д2 на Д3, судить и рядить, критиковать друг друга, выдвигать свои предложения, делать ход пешкой от слона, нажимать на кнопку звонка, кричать в телефонную трубку: — Алло… «Галиени»? Никак не могу соединиться с «Клебером», такая нелепость! А по-моему, следовало бы активизировать резервы в направлении «Аристотеля»…

И Хюнцигер, в первый же вечер поставивший «крокодилов» — то есть 71-ю дивизию генерала Бодэ — в тыл 10-го корпуса (за исключением полка в Вандрессе), не передав их, однако, в распоряжение Грансара, вдруг решает в ночь с Д2 на Д3 передать их этому генералу; один день потерян, передвижение Бодэ займет два дня; Хюнцигер, как видно, не очень уверен, устоят ли дивизии Грансара, пока подоспеет Бодэ, но в случае, если Бодэ не поспеет вовремя, скажут, что виноват Грансар. Хюнцигер ведет, как говорится, свою личную игру. Но если переброска подкреплений задержится, — виноват будет именно Хюнцигер: ведь это по его приказанию «крокодилы» 10 мая простояли весь день в тылу. Чтобы за двое суток достигнуть переднего края, им нужно будет ночью сделать шестьдесят километров, а это значит требовать от них слишком многого… В первую ночь можно только собрать разбросанные группы, которые были заняты сооружением укреплений.

IV

Еще накануне можно было их удержать. Но в ночь со вторника на среду беглецы подтвердили панические слухи, и утром 12-го числа[558] все гражданское население снялось с места. На телеги, на ручные тележки грузили мебель, перины, подушки. Вытащили из самых недр домов вещи, долгие годы дремавшие в тайниках частной жизни, и теперь с пепельно-серого неба на них сеялся мелкий дождь. Стариков и старух усаживали на узлы с мягкой рухлядью между лоханями, кастрюлями и клетками с птицами. Все возы двинулись по выбитой дороге на запад. — Куда это вы подались? — спросил Рауль Бланшар у высокого худого бельгийца, который тянул под уздцы лошадь; рядом с ним шла жена, толкая тачку, где вперемежку лежали стенные часы, подсвечники, кофейная мельница. — Во Францию, стало быть, — ответил бельгиец. Рауль остановил машину у въезда на главную улицу — он возвращался из замка Геккеров, вез оттуда Жана де Монсэ и двух санитаров. С тревогой глядя на начавшееся переселение, он повторил про себя: «Во Францию». Было около восьми часов утра.

Вслед за машиной Рауля ехала вторая санитарная машина, где рядом с шофером сидел лейтенант Блаз, а среди носилок — Алэн Морльер. Блаз выскочил из кабины и засуетился. От подошедшего к нему штабного офицера он узнал, что со вчерашнего вечера здесь находится командир дивизии генерал Гревиль, расположившийся в конце деревни. Задержаны два-три подозрительных субъекта; они распространяли слухи, что подходят немцы, поэтому все жители и дали тягу. Сколько ни говори, не убедить их. Удирают со всем своим барахлом. Ну, в конце концов, если они вбили себе это в голову, пусть их. Генерал сейчас занят, понемножку нажимает на шпионов. На шпионов? Ну да — на тех мерзавцев, которых арестовали. Так… Морльер, голубчик, отправляйтесь-ка поскорее с санитарами на пункт. Партюрье, должно быть, приходится туго, если появились раненые… Я сейчас приду к вам, только доложусь генералу.

Почему же в школе, где помощник фармацевта Партюрье развернул перевязочный пункт, могли бы оказаться раненые? Ведь неприятель еще за каналом Альберта — значит, в пятидесяти километрах отсюда, — удивляется Алэн Морльер. — И даже с гаком, — подтверждает Жан де Монсэ. У дверей школы стоит Манак; завидев Рауля, он машет ему рукой. Старуха, решившая не уходить из деревни, сварила им кофе. В такую промозглую сырость неплохо выпить чего-нибудь горячего.

Помощник фармацевта Партюрье очень огорчился, узнав от Жана и Алэна (с запозданием на один день) о смерти курсанта Ла Мартельера. — Тот самый, которого мы встретили в Суаньи? Ах ты, господи! Такой славный парень!.. А как у нас? Все приехали? Где дивизионный санотряд? — Да, все приехали. Санотряд расположился в замке. Поставили палатку для операционной — на случай, если будет много раненых. — Почему же будет много раненых? Ведь боши еще за сто километров? — Ну, уж не знаю… вчера в оранжерее нехватало места.

Как бы в ответ на недоумение Морльера, слышится гул самолета. Он пикирует на деревню. Сбросил три бомбы. Все, кто был на улице, мигом распластались на земле, — видны только зады и спины. Затрещал пулемет. Бомбардировщик скрылся. Две бомбы упали в стороне от деревни, в поле; третья попала в чью-то брошенную лачугу, и она запылала. Вокруг собралась толпа зрителей. Теперь писаря из штаба дивизии строят из себя храбрецов, но стоит лишь посмотреть на них, сразу видно, что эти храбрецы сейчас только отпраздновали труса, — у них у всех колени запачканы грязью…

На большом квадратном дворе фермы, где находится штаб, бушует генерал Гревиль. Когда доктор Блаз явился туда, ему тоже попало: — Ну-с, доктор, вы зачем пожаловали? Ваше место на перевязочном пункте, а вовсе не здесь. И вот что: пришлите мне своих людей — всех, кто свободен. Надо вырыть здесь убежище.

— Но, господин генерал, мне санитары понадобятся, если будут раненые.

— Когда они еще будут, да и будут ли! Прислать сюда ваших людей, слышите? Мне надо вырыть во дворе убежище. Лентяев не присылать. Раненые!.. Скажите пожалуйста, у него будут раненые. Откуда? Немцы еще на канале Альберта…

Должно быть, и в самом деле остановимся здесь, раз генерал дал приказ вырыть убежище. На камни мощеного двора набросали груду кирок и ломов. Попробуй копни тут. Весело, нечего сказать! Все принимаются за работу. Пришлось послать и санитаров и Манака… Рауль был занят — осматривал свою машину. Монсэ и Морльер на всякий случай дежурили в школе. Санитары тихонько ворчали: землю копать не наше дело. Небось, студентов не посылают на работы.

— Удивительное дело! — говорит Блаз фармацевту Партюрье. — В санотряде мне объяснили, что здесь проходит передний край. А между тем танки еще стоят в резерве, кроме разведотряда… А легкие моторизованные части ушли вперед… вчера днем они нас обогнали… Однако по всему видно, что как раз в этих местах немецкая армия собирается нанести удар. По словам Давэна де Сессак, наши должны защищать брешь между Дилем и Маасом… но настоящая линия фронта организуется позади нас, на дороге Вавр–Намюр, и наши части должны только задержать противника…

— Как? Отсюда придется отступать?

— При вступлении в Бельгию мы получили приказ держаться на передовых позициях два дня, а потом отойти на линию фронта, которую организует, кажется, САПД…

— Что это такое — САПД?

— Ну, Североафриканская пехотная дивизия, разумеется! — Блаз был согласен с Партюрье: странный способ поднимать боевой дух и странный способ вести наступление — заранее говорить людям: занимайте позицию, но помните, что вы должны ее оставить… — Так как же? Какие части находятся между нами и каналом Альберта? Легкая моторизованная дивизия? Это, пожалуй, не очень внушительно… Смотрите, чья это машина катит сюда?.. — Из машины, остановившейся около школы, вылез полковник медицинской службы. Вот чорт принес! Сам начальник дивсанчасти Ламиран! Доктор Ламиран был ниже среднего роста, с круглыми плечами и короткой шеей, с черными седеющими усами; необыкновенно решительные движения придавали ему вид автомата. Для проформы он осмотрел перевязочный пункт, задал со скучающим видом два-три вопроса. Как у вас с имуществом? В чем-нибудь есть нехватка? Если чего недостает — сообщите. Удовлетворим немедленно. Медикаментов у нас уйма; просто даже нелепо таскать их с собой по дорогам. Вы знаете, куда эвакуировать раненых? Прекрасно. Раненых у вас сейчас нет? Хорошо. В случае переполнения можете по своей инициативе, минуя дивсанотряд, везти раненых прямо во Флерюс. Поняли?

— Но откуда же могут быть раненые, если противник находится на канале Альберта?

Дивизионный врач так и подскочил: кто вам сказал? Да немцы в семи километрах отсюда. А может быть, уже и ближе… Блаз и Партюрье чуть-чуть побледнели. Доктор Ламиран засмеялся: что, струхнули немножко? Но какой же это осел сказал вам?.. Да, видите ли… генерал говорил… А четверть часа назад он приказал вырыть убежище во дворе фермы: тут, очевидно, должна быть позиция.

Ламиран пожал плечами: — Ну, видите ли, генерал Гревиль… Я-то давно его знаю… Он мог и нарочно это приказать, чтобы никто не думал, что противник подходит… Это весьма доблестный офицер… но методы его несколько парадоксальны… Слушайте, Блаз, хотите сами убедиться? Садитесь со мной в машину. Я вас повезу посмотреть позиции. Со мной в машине мой помощник — Варнэ. Знаете его? — У лейтенанта Варнэ, рослого малого, вид был строгий и унылый, что до некоторой степени объяснялось размерами его носа, столь мизерными, что обладателю его как будто даже трудно было дышать. Блаз сидел рядом с лейтенантом, а Ламиран на переднем месте, в кабине водителя. Машина взяла с места рывком, словно оторвалась от земли, и казалось, что у нее такие же движения автомата, как у самого дивизионного врача. — Я, право, не понимаю… — сказал Блаз. — Ведь на Большой Гетте, в усадьбе Геккеров, наш санотряд поставил палатку для операционной… А если противник так близко…

Это замечание оказало любопытное действие на лейтенанта Варнэ: он засмеялся в нос тоненьким смешком. Ламиран объяснил, что военный врач всегда должен быть на переднем крае, должен разведывать те позиции, где могут быть раненые, знать, куда надо послать санитаров с носилками, быть готовым ко всяким случайностям. — И вообще, санотряд должен показать себя, дорогой мой! Пора рассеять нелепые сказки… — Дорога извивалась между такими высокими откосами, что, казалось, едешь по дну оврага. Если боши так близко, почему же не слышно пушек? — Это война не обычного типа, — сказал полковник. — Вы знаете, что мы перехватили неприятельские сообщения по радио? Да-с, так вот, немцев поражает, что наша армия не применяет маскировки… Они передают по всем направлениям, что французские войска наступают без маскировки… Мы не применяем маскировки, а они сообщают об этом в открытую, словно хотят дать нам совет! Зато они сами, судя по первым донесениям нашего кавалерийского корпуса, похожи на солдат Макдуфа[559], — помните «Макбета»? Все замаскированы ветвями, листьями, машины превращены в беседки, обвитые зеленью…

Теперь вдали уже слышались выстрелы. Въехали в какую-то деревню и натолкнулись на заграждение, из-за которого выскочили вооруженные люди. Машина остановилась. Ламиран поговорил с бельгийцами, защищавшими опорный пункт. Помогая пояснению жестами, они показали, какой дорогой ехать. В следующем селении, которое перерезала речка, перегороженная мельничной плотиной, стояли в засаде французы. Немного подальше, в пустом помещении брошенного кабачка, где над входом висела традиционная высохшая ветка, офицеры допрашивали пленного — белесого юнца в светлозеленой военной форме. Это был первый немец, которого увидел Блаз: — Совсем мальчишка, — сказал Блаз, — ему и двадцати нет.

Ламиран подтолкнул Блаза к машине: — Едем дальше. — Он надеялся разыскать в указанной ему деревне своего зятя, драгуна. Но когда они уже приближались к этой деревне и она вот-вот должна была показаться, навстречу им по дороге загромыхал танк В-40 и остановил их. Офицер-танкист крикнул полковнику, что дальше ехать нельзя; будто в подтверждение его слов с пронзительным визгом пролетел небольшой снаряд и разорвался неподалеку, ударившись о дерево, которое, как человек, раненный в живот, вдруг перегнулось и упало, уронив на дорогу свою зеленокудрую голову. Пока водитель маневрировал, чтобы объехать ствол, загородивший путь, подбежали солдаты, размахивая руками: — Стой! — Принесли на носилках раненого, с грехом пополам усадили его между Блазом и лейтенантом Варнэ. Ранение было не тяжелое, но ходить раненый не мог — осколок попал в ногу, и сквозь тряпку, которой была перевязана нога (повидимому, это была обмотка), просачивалась темнокрасная кровь. — Ему сделают перевязку у вас на пункте, Блаз… — Эта работа досталась Жану де Монсэ.

— Твой первый раненый… — сказал Блаз. — А я сейчас видел первого боша…

Однако для Жана де Монсэ это был не первый раненый. Вчера он уже делал перевязки в замке Геккеров… А здесь, в деревне, только что вытащили из горевшей лачуги ребенка и собаку. Собака выла диким воем. Ее прикончили. А ребенок уже умер. Вот посмотрите…

— Может быть, закусим? — сказал полковник Ламиран. — Слушайте, вы бы хоть простыней прикрыли этого несчастного малыша!

Действительно, на маленький обгоревший трупик было страшно смотреть. — Может быть, похоронить его? — спросил Рауль. Он уже видел такие картины в Испании. — Тогда и простыня не понадобится. — На черной классной доске так и осталась написанная мелом фраза, каллиграфически выведенная рукой учителя: Чтобы научиться командовать, надо уметь повиноваться.

— У меня в машине есть консервы. Варнэ, будьте так любезны…

Жан де Монсэ отвел глаза, хотя от голода у него сосало под ложечкой. Глупые предрассудки. Пора бы понять, что старые мерки здесь не годятся. Ведь дивизионный врач пользовался репутацией весьма гуманного офицера. Вдалеке слышались глухие взрывы. Что это? Бомбы или пушки? — Бомбы, — сказал Рауль. — Должно быть, бомбят внизу, в долине. — Ламирану не терпелось поехать туда, поглядеть. Вот чудак! Все смотрели вслед его машине.

Прошло полчаса; Манак, вернувшийся из наряда по сооружению убежища, возился с мотором своей машины. Партюрье, Жан и Алэн сидели на партах и оживленно болтали, словно школьники в отсутствие учителя. Близкая опасность действовала возбуждающе, как вино. Что же все это значит, в конце концов? Повидимому, немцы перешли через канал; Льеж, наверно, взят, хотя форты еще держатся. Но теперь все пойдет не так, как в четырнадцатом году, совсем по-другому. У нас теперь тоже есть танки! Как ты думаешь, дивизия выстоит? А помнишь, Алэн, что рассказывали в Конде солдаты-танкисты? В пивной это было, помнишь? А ваше мнение, господин начальник?

Вернулся Блаз. Что, привезли раненых? Нет. Но сейчас дивизионный врач на обратном пути велел передать, что одна небольшая часть отошла к соседней деревне, к востоку от нашей, и у нее есть раненые, — надо выделить туда перевязочный пункт. Партюрье вскочил: — Я поеду… — Хорошо. Возьмете две машины; водители — Манак и Рауль (даже Блаз привык называть Бланшара просто Рауль: чтобы не спутать с Бланшаром, командующим армией, — говорил он). Еще поедут два санитара и ты, сынок (это относилось к Жану).

Алэн побледнел: — А как же я?..

— Ты останешься со мной.

Алэн с болью в сердце смотрел, как его товарищ уезжает с Партюрье.

— Морльер, это что такое? Злишься?

И Блаз, насмешливо улыбаясь, побросал в корзину пакеты с перевязочным материалом, которые Алэн разложил на парте, чтобы было похоже, что тут действительно перевязочный пункт. Нет, Алэн не злился. Но ведь Жан и Партюрье отправились на передний край, и он чувствовал себя «окопавшимся в тылу».

Начался проливной дождь. — В следующий раз, голубчик, будет твоя очередь, — ласково сказал лейтенант медицинской службы Блаз.


* * *

С самого утра противник, двигаясь от Тонгра и Льежа, наступал на тот рубеж, который протянулся между двумя речками — Малая Гетта и Меэнь, то есть вел наступление восточнее и в обход того клина, в который выдвинулась часть моторизованной кавалерийской дивизии, стремясь установить связь с англичанами. Разведполк все еще держался в тридцати километрах в направлении Тонгра, мешая продвижению неприятельских броневиков, но около семи часов утра первые немецкие танки поползли на ту деревню, которую оборонял лейтенант де Версиньи с двадцатью танками В-40 (из танковой части Жильсон-Кенеля) и с отрядом пехоты. В течение трех часов драгуны вели пулеметный огонь из укрытия, которым служил им плодовый сад. Немцы думали взять их в обход, но натолкнулись на наши танки. И тут 37-миллиметровая пушка показала, как хорошо она справляется с вражескими танками. Да что поделаешь! Танков оказалось по меньшей мере пятьдесят, — как же было выстоять против них, даже при поддержке двух артиллерийских батарей, стоявших по обе стороны долины. Тем более, что около десяти часов немцы пустили в ход тяжелые танки… Лейтенант де Версиньи со своим танком «Шенонсо»[560] держал оборону с правой стороны деревни. Из 37-миллиметровки, установленной в башне, он подбил три немецкие машины. Танки его роты— «Амбуаз», «Блуа», «Шинон» и «Шамбор» перегруппировались, но неприятель ринулся на деревню, где из-за цветущих плодовых деревьев, словно на фоне японских ширм, вылетали вспышки огня. Накануне Версиньи не спал всю ночь. Отряд его стоял на опушке рощицы, которую теперь пришлось оставить; всю ночь, не смыкая глаз, они стерегли в темноте дорогу, а на рассвете угроза стала действительностью. Усталость как рукой сняло; теперь было только одно: решимость не оголять правый фланг.

Танк противника, переползавший овраг, лейтенант встретил снарядом, и танк как-то смешно увяз в тридцати метрах от деревни; как чортик из коробочки, из него выскочил немец, кто-то выстрелом из-за деревьев сбил его, точно картонную мишень. Версиньи увидел, как он подогнул колени и опрокинулся около танка. Тогда Версиньи подумал о своем собственном водителе. Не о себе самом. Провел рукой по лицу: придется умереть небритым. А умереть, конечно, придется. Крикнул в телефон, танк повернул, выполняя приказ. Как странно: будто зрячий отдает команду несущему его слепому. Вслед за танком лейтенанта движется весь отряд — «Шинон», «Блуа», «Амбуаз»… В «Шамборе», который идет слева, — сержант Вантру, противная морда, но храбрый парень…

Лейтенант Версиньи обливается пóтом… Как сильно пахнет кожей, ремешок шлема давит на подбородок… Лейтенанту вспомнились рассказы о средневековых битвах: после героических схваток рыцари снимали свои латы, оставлявшие следы ржавчины, и в замках девичьи руки отмывали ее. Версиньи усмехается. Вот спрятан человек в башне, как мозг в черепной коробке; движется на спине своего зверюги, словно те птицы, что живут на голове буйвола… Чорт! Немецкий танк зашел с тыла… танк Вантру выведен из строя. Вантру пытается вылезти из башни, но падает головой на край люка, — должно быть, пуля попала в затылок… Поражен мозг «Шамбора», и танк мечется из стороны в сторону… Немецкий танк ползет теперь между Версиньи и мертвым Вантру…

Около одиннадцати часов утра Партюрье остановился на левом берегу Малой Гетты в селе, раскинувшемся на склоне холма, между плодовых деревьев, еще без листьев, и когда Жан с санитаром оборудовали для перевязочного пункта сарай, стоявший за кустами сирени, сразу потянулись раненые драгуны, — те, которые еще были в силах добраться сюда, к своим товарищам, охранявшим дорогу. По сообщениям раненых, их часть еще удерживала в танковом бою свой опорный пункт, то есть деревню, находящуюся в трех километрах впереди. Только вот их собственный перевязочный пункт, с врачами и санитарами, куда им велели идти, оказался отрезанным от деревни колонной неприятельских танков. Четверть часа назад на дороге они встретили машину дивизионного врача… да, да, дивизионный все еще разъезжает на переднем крае… Он-то и обнаружил раненых, а потом велел передать Блазу, чтобы выслали сюда перевязочный пункт…

Дождь перестал, над землей поднимается утренний туман. Жан промывает спиртом рану на плече своего пациента. Сквозь широко распахнутую дверь свет падает на военную одежду защитного цвета, на снятое оружие… Делать здесь перевязки не то, что в госпитале. Хватит ли бинтов, чтобы наложить колосовидную повязку?[561] — Оставь ты это, — сказал Партюрье. — Сделай обыкновенную, только потуже, и подвесь руку на косынке. Я пошлю сейчас машину Манака прямо в санотряд, не стоит им заезжать к Блазу… — За дверью сарая растут кусты сирени. Они напоминают о восторженной встрече, которую позавчера бельгийцы оказали французам. Странно. Даже не верится. Жану кажется, что он где-то далеко-далеко, на краю пустынной страны, которую вдруг взяли и выпотрошили, словно курицу. Один из раненых рассказывает о немецкой атаке. Капитана, командовавшего танковым подразделением, почти сразу же убили. Девять наших танков взлетело на воздух… Но неприятель все-таки не смеет войти в деревню… И в ней еще остались раненые, которых не могли подобрать… они кое-как дотащились до брошенных домов, лежат у стен.

Вдали бухают пушки, слабо доносится треск пулеметных очередей… Дощатые стены сарая сотрясаются от залпов соседней батареи. Раненых, которым сделали перевязки, усаживают в машину Манака.

Рауль говорит: — А другие? Те, что в деревне?

Партюрье делает уклончивый жест: что же можно сделать? Надо оставаться тут, ждать тех, кому удастся выбраться… Жан поднимает глаза на Партюрье — он и сам не знает, что же можно сделать. — А если попробовать? — тихонько говорит Рауль Бланшар. — Я бы поехал… Разрешите? — Партюрье мнется. На этот счет не было приказа. Блаз велел, чтобы тут остановились. Около сарая ветер колышет ветви сирени, с мокрых листьев каплет вода. Но дождь перестал. Что же это происходит в душе у Жана? Зачем это ему понадобилось?.. Он чувствует, что у него горят щеки. — Господин доктор!.. — Партюрье смотрит на него. Объяснений не требуется. — Ладно, поезжайте.

Но как только машина отъехала, Партюрье начинает терзаться… Зачем он дал разрешение?… Вдруг с Жаном что-нибудь случится!.. Почему же именно с Жаном? Значит, судьба Рауля ему безразлична? Нет, нет, командир должен научиться не делать различия между людьми, которых он посылает с опасным заданием. И Партюрье стало стыдно: он хорошо знает, что жизнь Жана де Монсэ ему дороже, потому что Жан славный паренек, с которым можно поговорить, человек из той же среды, что и сам Партюрье, тогда как Рауль… Но ведь Рауль семейный, у него маленький сынишка, мне это говорил Монсэ.

А тем временем санитарная машина быстро катила узкой проселочной дорогой. Она проехала мимо группы мотоциклистов, которые, отступив к околице какой-то деревушки, поставили в стороне свои трескучие машины и обстреливали дорогу продольным огнем из ручных пулеметов. Подальше санитарная машина миновала броневик, спрятанный в кустах у обочины дороги. Как будто наступило затишье. Только изредка слышался хриплый лай орудий. Деревья, которые со стороны долины были уже оголены взрывной волной, все-таки скрывали грязную дорогу. Узкая долина расширилась, показалось первое крупное селение, вокруг — маленькие фермы… Из засады выскочили драгуны. Увидели на машине красный крест и, махнув рукой, сказали: ладно, проезжайте! В их ворчливом тоне слышались и презрение и ласка. Проехали еще немного. Небольшой подъем… впереди только небо да горбатая верхушка холма. — Стой! — сказал Жан. Дорога вдруг повернула, начался спуск, и метров триста пришлось двигаться по открытому месту, а дальше была, очевидно, деревня: между яблонями, осыпанными белым цветом, мелькали крыши. Перед первыми же домиками опрокинутый танк… наш танк.

Тишина сырого утра; с земли поднимается пар. На опустевшем поле вдруг замычала корова и побежала к людям. Перескочив через канаву на дорогу, она подошла к санитарной машине и стала тереться о нее плечом. Жан увидел ее молящие глаза. Рауль ругнулся. — Эх, томится бедняга, — сказал он. — Надо бы ее подоить, да некогда… — И он рывком пустил машину к деревне. Как странно: все происходившее как будто говорило с Жаном на чужом языке, а Рауль все сразу понимал… Может быть, это язык Испании?.. Рауль все понимал раньше Жана и переводил ему.

В деревне было пусто. В пятистах метрах от нее, с двух сторон, палили батареи. Пехота оставила селение уже час тому назад, а танки, одиннадцать французских танков, валялись на земле… разбитые, обгоревшие. Все танкисты были мертвы — одни были убиты в башне, другие — когда соскочили на землю. У порога одного домика лежал труп водителя. Стены домика разворочены: должно быть, в него врезался танк убитого. Дома тут были не из камня, рушились легко. Жан вылез из машины. Он с каким-то страхом дотрагивался до этих мертвых тел. В клинике он немало видел покойников, но тут было совсем другое. Так жутко переворачивать тело молодого сильного человека, который как будто спит, скорчившись в неудобной позе, приподнимаешь, а он опять падает на землю, и вдруг видишь его лицо… Нашли десять мертвых, решили не подбирать их… а что если тут есть живые? И надо спешить, немцы того и гляди ворвутся в деревню. Как-то даже неестественно, что они еще не вошли. Может быть, ждут подкрепления. Если со стороны Юи или Варемма подойдет новая колонна, теперь уж некому ее остановить.

Под белыми шатрами яблонь что-то зашевелилось. Может быть, кошка? Они подошли. Но с этой стороны изгородь была слишком высокая. Рауль крикнул: — Стой тут! Я пойду… — и побежал в обход. Жан думал о том, что оставил фотографию Сесиль в своем вещевом мешке, на перевязочном пункте Блаза. Алэн захватит мои вещи, успокоил он себя… Пожалуй, неуместно было думать об этом в брошенной деревне среди мертвых тел и разбитых танков. Послышался голос Рауля. Жан побежал и на полпути они встретились. Рауль нес на спине раненого; тот стонал, голова его бессильно моталась из стороны в сторону. Хотя Рауль был очень силен, он совсем изнемог под тяжестью своей ноши.

— Ты, брат, еще не знаешь, каким тяжелым делается человек, когда ему больно.

У Рауля лицо было испачкано кровью раненого. Куда тот был ранен? Перед тем как втащить его в машину, с него сняли кожаный шлем, и тогда Жан узнал: это был танкист, которого он видел в Конде на Шельде в офицерской столовой, когда принес туда однажды пакет Блазу. Тот самый высокий лейтенант, у которого как будто совсем не было подбородка. Раненый хрипел. Должно быть, у него была проломлена грудная клетка, а кроме того, перебиты ноги. Носилки вдвинули в машину. Жан мог только наложить на обе ноги выше колена жгут, — перевязку сделают потом, на пункте. В другом конце деревни разорвался снаряд. Противник открыл огонь, бил по этой пустыне и по этим мертвым. Мешкать было нельзя.

Лейтенант де Версиньи чувствовал, что его везут куда-то; у него уже не было сил стонать от боли; лежа на носилках в машине с закрытыми дверцами, он сосредоточил последние остатки сил на мысли о рапорте, который он должен представить… «Шенонсо» пылал, когда он выскочил из башни… ему удалось вытащить водителя, но как раз тут бедняге пробило голову, так же как Вантру… Лейтенант де Версиньи задыхается, повернуться он не может… и все его преследует странная мысль: придется умереть небритым. Но как же умереть, не отправив рапорта!.. Он видел, как капитан… капитана убили первым… боевой порядок был нарушен, но взводы снова перестроились… На «Шамборе» был Вантру… Я хорошо знал, что Вантру, несмотря на свои взгляды… Вантру… Лейтенант де Версиньи не хочет умереть, не отправив рапорта… сказать хоть этим людям, которые подобрали его… все застилает туман… в глазах темно… машина все катит… боль, нестерпимая боль… толчки… Лейтенанту де Версиньи мучительно жаль Вантру и своего убитого водителя, а еще больше терзает его мысль о потерянном танке, оставшемся на поле боя… Но он подаст рапорт: скажет, что успел снять кожух и разбить кувалдой мотор… и как раз в эту минуту… Ах, гадины! раздробили мне ногу… холод какой, отчего так холодно?.. И вдруг все исчезло, все затопила боль…

Жан и Рауль выпрыгнули из кабины около маленького сарая за кустами мокрой иззябшей сирени. Партюрье вышел, чтобы им помочь. Отперли заднюю дверцу машины, вытащили носилки. Лейтенант де Версиньи лежал, запрокинув лицо со скошенным подбородком, как будто смотрел на сирень, на небо… На щеках его отросла синеватая щетина, рот был раскрыт…

— Что же вы мне мертвого привезли? — сказал Партюрье.

Лейтенанту де Версиньи не придется послать рапорт, не продиктует он свое предложение представить сержанта Вантру к награде — сержанта Вантру, в котором он еще вчера видел воплощение всего самого ненавистного… В кармане у лейтенанта лежит фотография: ее высочество графиня Парижская. Партюрье смотрит на мертвого — это тот самый офицер, у которого было собственное мнение о том, как нашивать значки танкиста на воротник мундира. Он возмущался тогда в офицерской столовой легкомысленными разговорами этого лейтенанта и его сумасбродов-товарищей… А вот уже Ла Мартельер убит на марше, а здесь убиты Версиньи и другие… Монсэ одним духом выпаливает все, что он видел: деревня, мертвецы, рухнувшие танки на улицах, развороченные дома и белые воздушные шатры цветущих яблонь. Партюрье слушает, и вот-вот заплачет как ребенок. Он смотрит на Рауля, на Жана де Монсэ… Нет, он ведь все-таки начальник. Особенно перед Раулем стыдно.

— Рауль!

— Что, господин доктор?

Почему Партюрье захотелось поговорить с Раулем? И что он скажет ему? Рауль смотрит на этого высокого малого в каске, от которой его лицо кажется маленьким, видит, что он бледен и кривит губы, и Рауль все понимает: тяжело в первый раз… Что ж, надо похоронить мертвого.

Партюрье сказал только: — Какое расточительство! Нет, какое дикое расточительство!

По дороге с оглушительным грохотом движутся тяжелые танки: сомюа идут с тыловых позиций. На них смотрят санитары с перевязочного пункта и драгуны в соседнем поселке. Танки идут к безлюдной деревне — живые встанут на смену мертвым. Во всех этих огромных стальных зверюгах, окрашенных в защитный цвет, сидят люди… как сидели Версиньи, Вантру… На перевязочном пункте один из раненых, которого еще не успели эвакуировать, сказал с завистью: — Да, у них-то броня здоровенная, не то что у виснеров! Наплевать им на противотанковые пушки — снаряды отскакивают от них, как орехи! — И вдруг это слово «виснеры» кольнуло Жана. Так как же это? Значит, броня на танках Виснера?.. Но эта мысль переплетается с другой, в которой нельзя признаться перед убитым танкистом, перед танками, ползущими по дороге…

Однако мысли его никнут, как мокрые гроздья сирени.

V

В это утро Д3 все генералы снова снялись с мест, они догоняли и разыскивали друг друга, передвигали свои КП. Корап снует между Вервеном и Шимэ; сначала даже не знали, куда ему сообщить, что на рассвете немецкие танковые соединения в колоннах вышли на Семуа, где накануне вечером были замечены их передовые отряды.

— Но ведь это как будто ваш участок, господин майор? — Язвительность замечания совершенно неуместна. Да, конечно, случилось это впереди армии Хюнцигера, но Бенедетти явился сюда, чтобы получить для Хюнцигера сведения о передвижениях Корапа, а не осведомлять Корапа о передвижениях Хюнцигера… Связь становится все затруднительнее… Насколько я понимаю, положение 9-й армии в настоящий момент таково: генерал Буффе[562], слева от вас, отводит 2-й корпус на запад от Мааса. В вашем центре — Мартен[563]… по-вашему — «Аристотель»… От «Аристотеля» никаких известий? Генерал Мартен объезжает свои дивизии. Не успели они расположиться, а кавалерия уже откатывается на их позиции. И, наконец, справа от Корапа, у Либо[564], все спокойно.


* * *

Тем временем на переднем крае, впереди частей Либо, на границе хюнцигеровского участка, по ту сторону Мааса, десятку наших танков и кавалеристам пришлось укрыться в лесу. Что могла поделать против вражеской лавины кучка марокканских спаги — Пезе и еще несколько человек? Основное ядро взвода, в том числе младшие командиры, куда-то исчезли, а Пезе и его товарищи, на оливковых лицах которых видна усталость, смотрят сквозь деревья, как дефилируют гитлеровские танки. Попробуй помешай нашим стрелять в них! Но стрелять в них из такого оружия все равно что камушки швырять. Автомат — замечательная штука, чтобы драться с кавалеристом, который прет прямо на тебя. А гранаты… конечно, марокканские спаги отличные гранатометчики, но… Правда, есть еще наши танки; однако их мало, и первая забота танкистов была — укрыть машины. По здешним лесистым холмам куда бы удобнее ездить на мулах, чем на чистокровных скакунах… Пезе вспомнились рассказы испанских товарищей: как они нападали на танки…

В половине десятого немецкие танки достигли французской границы и пересекли ее у Пюсманжа. Прорыв на Семуа от Аля до Лафоре со вчерашнего вечера был совершившимся фактом — кораповские спаги были отрезаны от хюнцигеровских кавалеристов, которые еще удерживали Аль, но танки обошли их лесом и двигались напрямик к другому пограничному пункту, расположенному на одной из двух дорог, где не в меру ретивые артиллеристы по собственному почину, без приказа штаба армии, возвели противотанковые заграждения. Немецкая мотопехота, следующая за танками, как ртуть растекалась по лесу. Вырвавшись вперед, немецкие танки застигли врасплох отдельных солдат из разведывательного отряда пехотной дивизии, кавалеристов, измученных, отбившихся от своей части, тащивших на себе повозки со снаряжением, потому что лошади были убиты — вся эта толпа миновала так называемую зону дотов (название несколько преувеличенное, ибо их имелось всего по одному на каждую дорогу) и скатилась сквозь лесную чащу к Седану… Были здесь и спаги, потерявшие своих и отброшенные в эти места; кто шел пеший, кто вел в поводу коня, и все они искали свою часть… Пограничные отряды отступали на Сен-Манж, из которого едва успели эвакуировать гражданское население… С противоположного берега, с лесистых Марфейских высот позади Седана французская артиллерия стреляла по укрытиям, откуда могли вынырнуть немецкие передовые отряды. Было десять часов, когда на опушке появились их первые конные разъезды.


* * *

Вся бригада спаги еще до половины девятого переправилась обратно через Маас у Шарлевиля и у Люма. И как раз в это время лейтенант Пьер Дебре из 41-го корпуса, то есть от генерала Либо из Синьи-л’Аббе, привез полковнику Марку приказ, чтобы он, поскольку хюнцигеровская кавалерия еще находится на Семуа, вновь бросил своих спаги в контратаку: сначала на Вринь, а затем, если будет возможно, дальше — на Семуа. Старший сын Армандины, племянник Орельена, — вылитый портрет матери: тот же рост, то же сложение; но что для женщины громоздко, очень выигрышно в мужчине, а у Пьера вдобавок удивительно белое, прозрачно-белое лицо… Он прикомандирован к генералу Либо и порядком скучает в тылу. Хотя он не бахвал и не сорви-голова, ему противно торчать при штабе. Он берет на себя поручения, которые мог бы выполнить простой мотоциклист. Надо сказать, в этом смысле фронт обороны 41-го корпуса — истая находка для такого, как Пьер Дебре. Он тянется в общей сложности на шестьдесят пять километров по прямой, если не считать извилин реки: на левом фланге фронт в двадцать пять километров обороняет 61-я дивизия генерала Вотье[565], а весь остальной фронт, вплоть до хюнцигеровской армии, — крепостная дивизия генерала Порзера[566].

Пока лейтенант Дебре находился у полковника Марка, восстановилась телефонная связь со штабом корпуса: да, лейтенант может остаться у Марка, пусть вернется позднее доложить о выполнении переданных через него приказов. Лейтенант добился от полковника разрешения сопровождать спаги при переправе через Маас.


* * *

В это самое время, ровно в одиннадцать часов, по дороге от Аля к Седану, первые немецкие танки, незаметно пройдя лесом, врываются на французскую территорию. Мины, вынутые для смазки за несколько дней до того, мирно покоятся в ящиках среди густых зарослей кустарников. Посреди проволочных заграждений, как нам известно, был сделан проход. В дорогу, которая тянется с севера от Сюньи, уже занятого немцами, точно кабаний клык вонзается длинная прямая просека, а немного пониже этого перекрестка находится одно из хитроумных изобретений генерального штаба, давшее обильную пищу для дебатов в парламентских комиссиях по военным делам. Это маленькое сооружение, вроде игрушечного домика, где может разместиться небольшое семейство и где хозяйке показалось бы необыкновенно заманчивым развешивать белье и пускать своих детей резвиться посреди ничьей земли у самой границы, на пересечении двух стратегических лесных дорог. Правда, нижний этаж домика несколько меньше, так что верхний выступает над ним со всех сторон, но если не присматриваться, то сразу не заметишь, что этот нижний этаж под нарядным, как в сказке, «теремком» сделан из серого железобетона и окна у него странноватые, наподобие бойниц. Понятно, водителю немецкого танка, наткнувшемуся на него, ничего и в голову не придет! Называется эта игрушка дотом, и сколько на нее было изведено чернил! После отхода пограничной охраны там остались всего один курсант и трое солдат с автоматическим оружием. Упустили из виду только одно: что мелкие вражеские подразделения могли пробраться тропинкой в тыл, и вот пока те четверо вели наблюдение через передние отверстия дота, немецкий солдат бросил в него ручную гранату через заднюю амбразуру. Все взлетело на воздух, люди погибли, им не пришлось воспользоваться остроумным изобретением — траншеей в несколько метров, обеспечивающей отступление под прикрытием леса…

Доты повсюду постигла та же участь. Эти приятные на вид домики были, конечно, неплохой выдумкой для игры в войну. При условии, чтобы немцы не знали об их существовании…

Очевидно, немецкие танки хотят прорваться у Сен-Манжа? Пока что они обходят препятствие с востока в сторону Флуэна.

Ровно в полдень они появляются в пригородах Седана.


* * *

Вместе с бригадой спаги лейтенант Дебре достиг позиций у Врини… Что за удивительные люди эти спаги! В дороге на них налетела вражеская эскадрилья. И что же — они прямо с седла стреляли по самолетам. Зато теперь здесь полная тишина. Сидя в коляске мотоцикла, Пьер Дебре едет от одного поста к другому, мимо кавалеристов, которые, спешившись, стоят возле своих коней и целятся из автоматов в то неведомое, неподвижное и немое, что впереди… Так это и есть фронт?..

Подъехав к Вринь-о-Буа, водитель мотоцикла делает вполне резонное замечание по поводу лесистых холмов, которые подступают тут вплотную с востока: если неприятель вздумает спуститься оттуда, так речка в два метра шириной вряд ли покажется ему глубоким рвом. Дебре смотрит на водителя. Вот ты каков! — думает лейтенант; раньше в его глазах это был не человек, а кожаный манекен с автоматическими движениями; судя по выговору, он из Арденн, молодой парнишка, сын зажиточных крестьян с юга департамента.

Пока что обстановка странная, жители только в это утро ушли из поселка, и дома из желтого известняка, из которого все здесь построено, стоят глухие, слепые, заколоченные… Наверх, в густую поросль на холме, выслали боевое охранение. Кажется, будто эти алжирцы, марокканцы и их кони приснились кому-то среди бела дня в этом пустынном краю.

А там, над Седаном, видны разрывы, должно быть самолеты бомбят город. Вдалеке стреляют орудия.


* * *

Существует фронт, и существует тыл. Батальон Рабочего полка, которым командовал майор Мюллер, расположился позади передовых позиций, справа от Ирсона.

С того дня, как Робер Гайяр передал Арману Барбентану поручение полковника Авуана, между двумя лейтенантами возникла известная близость. Первую роту, в которой состоял Арман, расквартировали в Синьи-ле-Пти. Она очутилась в петле дорожной сети, между Рокруа и Ирсоном, к северу от шоссе, около железной дороги Ирсон–Шарлевиль, между бассейном Уазы и бассейном Мааса. Свой командный пункт Мюллер устроил в Мон-Иде на шоссе Шарлевиль–Ирсон, так как роты его батальона были рассеяны по окрестным местечкам, а рота Бальпетре, где по-прежнему состоял Гайяр, обосновалась к югу от шоссе, В Овилье-ле-Форж. Таким образом, командный пункт Мюллера оказался почти что в центре.

Письмо Ватрена, отправленное 6 мая, Робер Гайяр получил 11-го в Овилье. Он сразу узнал все: что Ивонна арестована и что она, как принято говорить, «вела работу». Он это подозревал, хоть и не был уверен, и все-таки в этом тяжело было убедиться, как в супружеской измене, когда смутно ее чувствуешь, но доказательств не имеешь. Как же так? Ивонна не подумала ни о детях… ни о нем? Он в двадцатый раз перечитывал письмо. Ватрен взял на себя защиту, успокаивал его, писал, что Ивонна держалась «изумительно»… От всего этого голова идет кругом! Изумительно, ну конечно, изумительно. Только неясно — в чем именно, а может быть, адвокат писал так потому, что продавец в магазине… кто такой? Робер не знал его, вероятно, новый… Так вот, продавец хотел все взять на себя, уверить, что хозяйка была не в курсе дела, а Ивонна отказалась солгать, настаивала на том, что она несет ответственность за свои поступки… Какие?.. Догадаться нетрудно, но ясности нет. Ватрен сообщал Гайяру, что детям он может писать на авеню Анри-Мартен, по адресу госпожи Виснер. Ивонна будто бы очень рада, что они там. Уход за ними превосходный. Так как школа далеко от авеню Анри-Мартен, госпожа Виснер каждый день отвозит их и заезжает за ними на машине… и вообще такая забота… такое внимание…

Хорошо, но это даже непонятно… Откуда, причем тут эта дама?

Есть от чего рехнуться. Все вместе взятое: вторжение немцев в Бельгию, то, что приходится торчать здесь, и самый Овилье-ле-Форж… солдаты сидят сложа руки… полная неразбериха. Капитан де Бальпетре и лейтенант Лурмель, который ведет какие-то странные разговоры… О том, что происходит, они понятия не имели. Население продолжало жить спокойно. Оптовая бакалея на площади попрежнему снабжала товарами мелких торговцев всей округи — в окна было видно, что счетоводы гнут спину над накладными. Люди сновали по улицам, радио сообщало, что льежские укрепления держатся. Офицеры обедали в том уютном белом помещичьем доме, где расположился Бальпетре. Какую ночь провел Гайяр! Ивонна в тюрьме… Нет, просто невообразимо! Хотя он столько раз рисовал себе эту возможность, когда жил в замке Мальмор, в той комнате, где висела гравюра — Мария Антуанетта перед судьями, хотя он долгие месяцы терзался тревожными мыслями — по-настоящему, в действительности, он не представлял себе Ивонну в тюрьме…

Случись это на несколько дней раньше, он пошел бы к командиру и попросил отпуск. Не беда, что командир узнал бы правду. Все равно, рано или поздно… Робер сказал бы: я свою жену знаю, это, несомненно, ошибка. А в Париже он бы хоть поговорил, с Ватреном поговорил бы, может быть, удалось бы увидеться с ней. Во всяком случае, он вернулся бы с точными сведениями, терзался бы, да хоть не вслепую. А сейчас отпуска отменены. Сейчас — война. Даже для нас, землероек… Узнав об аресте Ивонны, он и думать забыл о себе. Впрочем, за последнее время, с тех пор как их перебросили в Вервен, он преодолел в себе страх. По соседству с КП 9-й армии болтовня на политические темы среди офицеров приобрела смехотворный и тем самым успокоительный характер. Все они были абсолютно уверены, что Корап очистил свой участок от малейших следов коммунизма. А кроме того, теперь Гайяр не был одинок — он мог поговорить с Барбентаном. В самом деле, умный человек. Положительный. А главное, так умел успокоить, ободрить… И потом, беседы с ним рассеивали многие сомнения Гайяра… Слушая Барбентана, Гайяр признавался себе, что, в сущности, не всегда правильно судил о людях его взглядов. Ну, конечно, будь все коммунисты похожи на Армана Барбентана! Но если Барбентан прав… хотя бы в вопросе о патриотизме… это прямо его конек: истинные патриоты — только мы.

Утром 12-го (сегодня Троица[567], заметил Лурмель, надеюсь, нам на головы не свалится слишком много огненных языков!..) Гайяр не выдержал и отправился в Синьи-ле-Пти повидать Барбентана. Конечно, ему было немного страшновато, особенно теперь, когда их непосредственное начальство — эта скотина Мюллер… Каково Барбентану! Может быть, нехорошо, чтобы их видели вместе. Э, все равно! После того, что случилось с Ивонной! И с кем же еще поговорить об Ивонне?

Итак, он заговорил об Ивонне с Барбентаном. В Синьи было два небольших завода, оба литейные, и оба теперь стояли. Роту Блазена разместили в стандартных бараках для рабочих.

Гайяр и Барбентан ушли подальше от своих, чтобы не мозолить глаза, и отправились в самый городок, расположенный повыше, как будто хотели осмотреть местность. Синьи-ле-Пти — это, в сущности, большая площадь с церковью, возвышающейся посредине наподобие крепости, к подножию которой сходятся тесные улочки; но в сторону Бельгии, в северо-западном углу приютился еще целый квартал крестьянских лачуг и одноэтажных кирпичных домишек, где живут служащие таможни, есть там и бистро. Туда они и отправились, тем более что массивный блокгауз на краю городка в направлении Невиль-ле-Жут, неподалеку от границы, был вполне правдоподобной целью прогулки для двух офицеров, которым нечего делать. Автотранспортная часть была расквартирована у местных жителей — по два человека на семью. Барбентан объяснил своему гостю, что до вчерашнего дня в центре Синьи стоял еще один Рабочий полк. А теперь только командир болтался здесь как неприкаянный. У его солдат были винтовки образца 96 года и несколько станковых пулеметов — весь полк на грузовиках отправили в Бельгию, к Филиппвилю… поэтому здесь так безлюдно. — Я получил письмо. Барбентан, голубчик, письмо… — Письмо Ватрена очутилось в руках у Армана… Чего там только не было в этом письме! Ивонна… да… но еще и другая, незнакомая женщина, которая неожиданно проявила столько заботы. И Ватрен, скажите пожалуйста… Барбентан не ожидал ничего подобного от Ватрена… Он сказал Гайяру: — Друг мой, теперь вы сами видите: я был прав — не так уж мы одиноки, как думают! — Слабое утешение для Робера. Ивонна, Ивонна в тюрьме!..

— Понятно, вас это не поражает; для вас это дело обычное, — твердил Гайяр с отчаянием, — ведь вы… — он огляделся и, понизив голос, выговорил: — коммунист. Но я-то не коммунист! Ивонна не коммунистка! Другое дело, если бы мы оба были коммунистами!

Барбентан сдерживал улыбку. Ему не хотелось обидеть товарища… в такую минуту, когда его горе и тревога были вполне естественны. Но это отчаянное отрицание фактов, очевидности доходило до смешного. Это было не впервые — и раньше и в сегодняшнем разговоре, который длился уже больше часа, Гайяр упорно повторял, что он не коммунист и, значит, страдает несправедливо, — а потому Арман остановился, посмотрел на него, как смотрят на чудо природы, и, отметая личные соображения, постарался поднять собеседника до соображений общего характера.

— Постойте, Гайяр, постойте… Вы без конца твердите: я не коммунист…

— Тсс..

Кто-то шел мимо. Местный житель, совершенно безобидный… Арман продолжал с некоторым раздражением: — Без конца твердите: я не коммунист… Но что это значит? Что у вас в кармане нет партийного билета? Вам не хуже, чем мне, известно, что кое для кого этого мало. Для нашего правительства, для всяких мюллеров, для полиции важен не только партийный билет, но и вообще ваши взгляды. Если вы согласны…

— Да я вовсе не со всем согласен!

— Знаю, знаю… но для них это «не со всем» с каждым днем имеет все меньше значения. Вы говорили мне, что слушали выступление Фроссара по радио. И вас возмутили именно его рассуждения о свободе совести…

На миг образ Ивонны отступил на задний план. Гайяру хотелось оправдаться.

— Поймите, Барбентан, поймите же… В принципе я с ними, ну, конечно, как может быть иначе, в принципе… Их цели для всех мало-мальски порядочных людей… Рабочие… Словом, в принципе…

— Итак, вы согласны с коммунистами в принципе… то есть теоретически…

— Нет, нет, позвольте! Именно в теориях я ничего и не смыслю… в марксизме… А вот я был в Москве и убедился, что, наоборот, хотя теория меня иногда и смущает, но в итоге, на практике…

— Так, понимаю: вы согласны в принципе, но не на деле; однако дела доказывают вам, что плоды теории, которая вас отпугивает… иначе говоря, вы согласны с практическими результатами этой теории… Согласны в принципе, но не в теории, а что касается практики…

— Вот тут я чаще всего расхожусь с вами…

— …что касается практики, то вы согласны с ней, но не признаете теории, из которой она вытекает, и не согласны, когда вам кажется, будто она противоречит одобряемым вами принципам той теории, которую вы не одобряете…

— Не смейтесь надо мной, Барбентан, время для этого неподходящее…

Арман дружески пожал ему руку. Он и не думал насмехаться. Он только пытался выяснить, в чем же именно Гайяр не коммунист. Существует ли между ними действительно непреодолимая преграда? Они дошли до блокгауза. Он был из крупных. Со стороны шоссе у него была стальная дверь и амбразуры. Если же подойти к нему со стороны пограничного поста, с проселка, он не был обороноспособен. Нет, его построили для того, чтобы держать под огнем лесистый участок справа по направлению к Бельгии. На минуту Гайяр отвлекся. А внутри там есть команда? Боже упаси! Его охраняет сторожевой пост, но снаружи. Вот, кстати, смена караула.

Часовые откозыряли друг другу. Тот, что сменялся, вручил свою винтовку тому, что пришел на смену с пустыми руками, и, отстегнув ремень, отдал и патронные сумки.

— Видали? — заметил Барбентан. — Ни оружия, ни боеприпасов на всех нехватает…

Они повернули назад, к деревне. Арман заговорил снова:

— А по чистой совести, как вы считаете, Гайяр, ваша жена была права или нет?

— Конечно, нет, — а дети-то? Да она прямо сумасшедшая! Сколько раз я ей говорил…

— Не о том я вас спрашиваю, голубчик. Даже если она, по-вашему, была не права из-за детей… как вы думаете — поступила-то она хорошо или плохо? Ну — вы осуждаете ее, что ли, как Мюллер, как полиция?

— Вы говорите глупости, Барбентан. Даже отвечать вам не стоит. Конечно же, Ивонна понимала, какая ей грозит опасность и какой она мне нанесет удар. И раз она так поступила, значит, она считала, что поступает хорошо, правильно, как велит ей совесть…

— Она считала, что поступает правильно. Договорились. А вы сами… помимо детей и вашего горя… вы-то считаете, чтo она правильно поступила?

— Не знаю. Может, кто-нибудь сбил ее с толку. Она постоянно рассказывала про какую-то женщину, зубного врача, очень умную женщину. Кто знает, что та ей наговорила!

— А вы не думаете, что собственные побуждения госпожи Гайяр были настолько сильны, что заставили ее пренебречь и вашими словами и заботой о детях? Вам-то легче судить о ней, чем мне.

— Да я же вам говорю — в принципе она, разумеется, правильно поступила. В принципе — да, а вот на практике…

— Ага, в данном случае, практика — то есть тюрьма — менее увлекательна, чем построение социализма… Однакоже, если госпожа Гайяр на практике пошла за нами, так, надо полагать, она и в принципе соглашалась — точь в точь как вы…

— Бросьте, Барбентан! Все эти споры о принципах и практике — только толчение воды в ступе!

— Вы так думаете, мой друг?


* * *

В штабе группы армий Бийотт никак не может понять, почему ему не удается связаться по телефону с Корапом. Вечно он где-то пропадает, этот Корап! Но генерал Бланшар тоже тщетно пытается из Валансьена соединиться с Жоржем в его ставке в Ла-Ферте. Ничего удивительного — командующий армиями Северо-восточного фронта находится как раз у Бийотта, где он назначил свидание командующему британскими войсками.

Истинное положение дел на Семуа и к востоку от Мааса Жорж узнает позднее, а пока что он неприятно поражен, что генерал Горт не явился на свидание якобы по болезни. Может быть, он и в самом деле болен. Вместо себя он прислал своего начальника штаба генерала Паунелла[568]. Для начала — несколько слов удовлетворения по поводу ухода сэра Невиля Чемберлена, который накануне подал в отставку; главой английского правительства стал господин Черчилль, значительно более популярный в военных кругах… Но, может быть, для генерала Горта?.. Так или иначе, генерал Паунелл от его имени выразил согласие на то, чтобы британские экспедиционные войска были непосредственно подчинены генералу Бийотту, командующему 1-ой группой армий. Гамелен был другого мнения — но ему придется примириться с совершившимся фактом.

Троицын день оказался днем светских визитов. Не успел генерал Жорж покончить с одной беседой, как наткнулся на Даладье, который инспектировал второочередные дивизии, расположенные возле границы, и заехал к Бийотту. Надо использовать удачный случай — может быть, министр национальной обороны не откажется сопровождать генерала Жоржа к бельгийскому королю? Мысль неплохая. Таким образом, точка зрения Жоржа будет подана как точка зрения французского правительства…

Дороги становились все менее и менее проходимыми. Прежде всего потому, что войсковые части делали переходы в дневные часы, и потому, что наплыв беженцев из Бельгии — солдат и гражданского населения — достиг наивысшей фазы.

В середине дня король Леопольд прибыл из столицы в замок Касто, на полдороге между Суаньи и Монсом, по тому же маршруту, который проделали 10 мая санитары отряда Блаза, в том числе Жан де Монсэ. Все складывалось как нельзя лучше: бельгийцев, как и англичан, договорились подчинить штабу Бийотта. Его величество весьма одобрил это. Раз генерал Паунелл и господин Даладье не возражают… И генерал ван Оверстратен[569], глава бельгийского правительства, при сем присутствующий, не возражает тоже. Остается только уведомить начальника бельгийского штаба, не присутствующего при сем…

Тут возникает только одна небольшая трудность: каким образом генерал Бийотт, имея на руках новую обузу — англичан и бельгийцев, — справится с фронтом от Бреды до линии Мажино? И при чем тут будет Жорж?

Для Жоржа этот вопрос не новость, и ему известно мнение Гамелена. Вот удобный случай посоветоваться с ним, заведомо зная, что разногласий не будет. Итак, решено вежливо запросить главнокомандующего. Гамелен как раз собирался сам наведаться в Ла-Ферте за новостями, но побоялся, что его появление в отсутствие Жоржа, который, как он знал, поехал к королю Леопольду, вызовет пересуды. Впрочем, его самого только что посетили представители верховного командования Бельгии и Голландии. В Голландии все обстоит как нельзя лучше, там появились пока что только немецкие парашютисты…

Итак, армия Хюнцигера будет отобрана у Бийотта и подчинена непосредственно Жоржу. Жорж видит в этом одно преимущество: у армии на линии Мажино, которой командует Претла, соседней с Хюнцигером, — крупные и притом бесполезные резервы, которыми можно укрепить Хюнцигера. Теперь уж Претла вряд ли откажет в этом Жоржу. Это давний спор между Жоржем и Претла. Жорж не любит Претла, который держится за свои дивизии. Перед самым началом немецкого наступления Жорж просил Гамелена убрать Претла… Ну, а теперь этому старому масону ничего не останется как подчиниться! Штабам придется внести поправки в прежние схемы или начертить новые, где бы линии всех армий сходились к Жоржу или через Бийотта к тому же Жоржу. Утром обе последние резервные мотодивизии, которыми располагал Жорж, были посланы к Антверпену для прикрытия тылов генерала Жиро, а танковая дивизия двинулась в тылы к Хюнцигеру, меж тем как две других дивизии бросили — по крайней мере, на бумаге — к западу от Намюра подкрепить позиции на Диле. Вслед за этим, в четыре часа пополудни Жиро отвел в тыл 1-ю легкую мотодивизию, которая находилась в двадцати километрах дальше Бреды… Дело в том, что Бийотт, едва вступив в новую должность, предписал Жиро сосредоточить все свои боевые силы на линии Антверпен–Намюр. Это означало, что в дальнейшем придется оставить позиции у Бреды и, во исполнение пресловутого плана Диль, создать фронт Антверпен–Диль–Намюр. Так как войска будут сосредоточены под прикрытием всех бельгийских войск и английской экспедиционной армии между Антверпеном и Намюром, то тем самым генерал Бийотт осуществит идею, которую он накануне вечером отстаивал против генералов Бланшара и Приу. Все мероприятия Бийотта в эти дни будут направлены к тому, чтобы, невзирая на события, неукоснительно осуществлять план в том виде, в каком он был утвержден раз и навсегда.

В то самое время как Жиро было предписано перестроить все свое боевое расположение, один из бельгийских генералов поругался с французским генералом Ла Лоранси, который пытался включить в состав своей дивизии разрозненные части бельгийской армии, очутившиеся в его полосе. Бельгийский генерал заявил, что конституция его страны запрещает бельгийцам служить под начальством иностранных офицеров. Генерал несколько отстал от жизни. Час назад его король принял другое решение, но нельзя же за час повсюду разослать срочные приказы, хотя от Касто до Итра не больше тридцати километров.

В шесть часов вечера решения, принятые в замке Касто, дошли до английской армии, потому что Ла Лоранси для согласования действий встретился с генералом Баркером[570]. Но вернувшись на свой КП, Ла Лоранси узнал, что командование намерено отобрать у него все механизированные подразделения корпусных разведотрядов и придать их легкой мотодивизии, соседней с кавалерийским корпусом. Он обратился с протестом к генералу Бланшару — ведь это значит развалить весь его корпус. Пусть генералов переставляют с места на место. Но разведывательные отряды — нет уж, извините! Конечно, легкая мотодивизия потеряла довольно много танков, но за утро неприятель продвинулся очень незначительно, и как в Тирлемоне, так и на Меэни и на Маасе в районе Юи, мы держимся, да-с, держимся крепко!

Покинув замок Касто, генералы Жорж и Бийотт вместе с Даладье вернулись в Валансьен по шоссе. Зрелище совершенно неописуемое! Ввиду приказа резервным войскам делать двойные переходы, колонны передвигаются среди бела дня совершенно открыто — тут и танки, и орудия, и всякого рода службы и конные обозы… Вместе с толпами беженцев это создает пробки, заторы. Министр национальной обороны, подняв плечи, нахохлившись, с изумлением и тревогой созерцает эту картину. На одном из перекрестков, где войска с пением «Марсельезы» шагали вперемежку с бельгийскими беженцами, он не выдержал и вылез из машины: кто тут командует? Ему отыскали какого-то полковника. Даладье разнес полковника. Тот только посмотрел на министра. Да, конечно, в небе ни единого самолета… ну, показываются кое-когда наши летчики… В Валансьене Даладье, в присутствии Жоржа и Бийотта, учинил по этому поводу допрос командующему 1-й армией. Хладнокровие генерала Бланшара, его улыбка успокоили министра.


* * *

Между тем левый фланг Хюнцигера все-таки отступил. Это факт, а не выдумка — недаром передовые отряды 9-й армии целый день тщетно пытались восстановить с ним связь. И полковнику Марку с его спаги не удалось перейти Вринь, где утреннее затишье было нарушено неприятельской авиацией. Здесь Пьер Дебре получил боевое крещение, только крестили огнем с неба. Не такой рисовал он себе войну: спешившиеся кавалеристы мелкими группами залегли в кустах по берегу речки, перебегали от дерева к дереву по полю, безлюдной деревенькой, а над ними кружили вражеские самолеты, без перерыва сбрасывали бомбы, пикировали, строчили из пулеметов… Однако впереди никого не было видно…

Когда уже смеркалось, пришел приказ об отступлении. Спаги получили предписание оставить позиции на Врини, но они начали отход только к полуночи, ведя арьергардные бои с целью задержать противника. Первые отряды ночью отошли на Шарлевиль по шоссе, параллельному долине Мааса, откуда еще виднелись заводские корпуса на том берегу; при каждом разрыве снаряда в стороне Седана из мрака выступали очертания заводских зданий, железнодорожных депо, мачт электропередачи. Когда не надо было стрелять по налетавшим самолетам, солдаты покорно шагали мимо холмов, где то и дело попадались разработки желтого камня, из которого в здешних местах строят дома, мимо этих желтых домиков с красными кирпичными наличниками и зелеными ставнями — даже в глазах рябит от такой пестроты. Из отдельных домишек вырастают поселки, переходящие в пригороды, а кое-где на склонах холма среди зелени садов виднеются довольно безвкусные дачки, остатки великолепия XIX века… Мотоцикл лейтенанта Дебре, фыркая, обгоняет колонну. Учитель Устрик, прищурившись, смотрит со своего коня, как эта проворная мошка исчезает и темноте… Вот те на! Мы во второй раз переходим Маас, и теперь уж шансов на возвращение нет, мосты за нами взорваны. Сперва предполагалось послать спаги на усиление мезьерских предмостных укреплений, но новый приказ, полученный незадолго до полуночи, отправил их на южный берег Мааса. Пуа-Террон? Это где такое? Нас посылают в резерв 102-й крепостной дивизии, которая растянулась на сорок километров…

Все это происходило под непрестанными налетами вражеской авиации. Не останавливаясь, спаги стреляли из винтовок по преследующим их на бреющем полете машинам, и этими беспрерывными залпами кое-как удавалось отпугнуть неприятеля. Тем не менее немецкие самолеты весьма затрудняли связь между 2-й и 9-й армиями, даже за передним краем. Когда лейтенант Пьер Дебре около девяти вечера вернулся в Синьи-л’Аббе, — штаба 41-го корпуса как не бывало. Дело в том, что от бомбардировки пострадал КП генерала Либò и генерал поспешил уехать. Ну, не так уж далеко — всего на семнадцать километров к северо-западу, в Рюминьи. Дебре нашел генерала, весьма озабоченного, в замке с островерхими башенками у восточной заставы города. Либò рассчитывал при помощи спаги восстановить впереди основных сил связь с фронтом на Семуа. Дело в том, что на Маасе не все еще части заняли свои позиции; это осуществляется весьма медленно, да и резервы пока не прибыли на место: обещанная вчера для подкрепления позиции Мезьер–Шарлевиль 53-я дивизия лишь сегодня вечером тронется в путь. И хотя командир этой дивизии уже в Валоне, юго-западнее Вандресса, ее соединения только еще выходят из Сиссона.

Сведения, которые лейтенант Дебре привез в штаб корпуса, были довольно сбивчивы и противоречивы. Как вы сказали, лейтенант? Хюнцигеровская кавалерия держится на Семуа? Откуда вы знаете? Кто вам говорил? А дело было вот в чем: когда спаги остановились на реке Вринь, к ним примкнули разрозненные кучки солдат, затерявшихся на рассвете в лесу. И между прочим остатки того взвода, где находился Пезе. Эти марокканские спаги на стройных арабских лошадках были отброшены на позиции 2-й армии. Прежде всего, это утренние сведения. А потом, неизвестно, на каком участке Хюнцигер еще держит Семуа. Хорошо бы добраться до КП 2-й армии, чтобы узнать поточнее. А для этого надо побывать у Корапа в Вервене… Только там ли Корап? Сегодня днем его видели у «Аристотеля», он объезжал одну из его дивизий, ту, где командиром Дюффе[571]. На этом участке резервам надо проделать восемьдесят пять километров — вообще резервы «Аристотеля» запаздывают. Из Вервена по телефону ответили, что КП 9-й армии перенесен вперед, в Бельгию! А о Хюнцигере вы ничего не знаете?.. Да говорю же я вам, что штаб покинул город. Но, может быть, задержался хюнцигеровский офицер-наблюдатель… нам нужны точные сведения о расположении войск Хюнцигера. Нет, майор Бенедетти тоже находится где-то в пути между Вервеном и Шимэ… — Как вы сами убедились, господин генерал, неизвестно, что опаснее — сидеть на командном пункте или путешествовать… Налеты могут быть повсюду! — сказал лейтенант Дебре.

— Нет, нет, Дебре. Я не пущу вас к Хюнцигеру в Сенюк. Нельзя быть таким непоседой. Тем более, что вы можете понадобиться мне здесь, в нашем секторе.


* * *

В этот вечер Гамелен получил из Ла-Ферте два сообщения. В одном Жорж писал, что оборона теперь обеспечена на всем фронте по Маасу. А во втором, — что все мосты на Маасе и Шиере взорваны, за исключением двух-трех — их при отходе взорвут связисты.

Таким образом, до позднего вечера Д3 верховное командование упорно занималось осуществлением тех планов, которые разрабатывало битых восемь месяцев. Тем, что происходило к югу от Самбры, на Маасе и Семуа, оно не интересовалось. Для чего-нибудь Корап и Хюнцигер сидят же там, чорт побери! Никому и в голову не пришло, что предложение выделить армию Хюнцигера из 1-й группы армий лишь закрепляет свершившийся факт: всем казалось, что это делается только на бумаге. Если смотреть из замка Касто на выступ между Алем и Лафоре — это просто грыжа, выпятившаяся в сторону Пюсманжа.

Но в ночь после Д3 разведывательные самолеты сообщили, что издалека, из неприятельского тыла, к этой точке, то есть по направлению к Седану, а также к Мезьеру и Динану, по всем дорогам двигаются крупные танковые колонны, причем идут они, по словам наблюдателей, с зажженными фарами и почти что сомкнутым строем. Ничто не помешает этим колоннам переправиться через Маас в том месте, где накануне вечером с приречных высот были замечены неприятельские передовые отряды и отдан приказ обстрелять и рассеять их… Около полуночи у острова Гу, севернее Динана, на стыке между 2-м корпусом и «Аристотелем», немецкие соединения, воспользовавшись плотиной, форсировали реку, проникли на остров и, пока там шли бои, переправились на левый берег, где никого не встретили; полк, который выступил, чтобы занять эти позиции, прибыв на место, застал там неприятеля и в беспорядке отступил. В четыре часа утра немцам удалось форсировать Маас также и южнее — у Динана.

Битва на Маасе началась. Еще с ночи северный участок армии Хюнцигера, как и передовые и тыловые позиции Корапа по всей линии Мааса, подвергаются непрерывной бомбардировке. Это будет продолжаться до самого вечера с передышками на полчаса, на час. Издалека надвигается грозный гул бомбардировщиков. Две-три минуты гул нарастает, свинцовой тяжестью придавливает людей, и вот уже над лежащими ничком солдатами слышится невообразимый визг сброшенных бомб, клич смерти, а с ним, за ним, продолжая его, взрыв за взрывом, земля сотрясается, на склоненные головы наваливается апокалиптический ужас, страх перед следующей волной, сознание, что бежать бесполезно… а потом пожары… тела убитых… крики раненых. Так обстоит дело в Рокуре, где находится генерал Лафонтен с 55-й дивизией, но сегодня ночью в полутора километрах к северо-востоку на Арокурском шоссе расположился еще и КП «крокодилов» с генералом Бодэ. Накануне генерал Бодэ ездил в Берльер к Грансару в штаб корпуса просить, чтобы приостановили продвижение его части, потому что люди выбились из сил. Грансар отказался передать Хюнцигеру такую просьбу. Итак, 71-й дивизии надлежало занять позиции между 55-й на севере и Североафриканской пехотной дивизией генерала Шапуйи на юге, а те их подразделения, которые таким образом освобождались, должны были идти на уплотнение боевых порядков собственных дивизий. Однако Бодэ прекрасно понимал, что осуществить это как следует можно, только потратив по меньшей мере полтора суток на разведку позиций и еще столько же на организацию артиллерийских наблюдательных пунктов и складов боеприпасов, на установление связи… Три ночи уже «крокодилы» шагают без остановки и хотя приходят на место назначения, но вымотанные вконец. А те подразделения соседних дивизий, которые они пришли сменить, все равно не подоспеют сегодня со своими противотанковыми орудиями на помощь к Лафонтену и Шапуйи. Хюнцигер перебросил разведотряды этих дивизий на тыловые позиции, только разведотряд дивизии Лафонтена, сильно пострадавший в Бельгии, переформируется в Вандрессе. Один из полков расположен в Шемери, западнее Рокура…

Вот тут-то и началась бомбардировка. Больше тридцати самолетов в течение часа без передышки бомбили участок 55-й дивизии. Столько же, если не больше, самолетов обрушилось в десятом часу на Рокур, надолго преградив путь автомашинам; центральный телефонный узел Лафонтена разрушен и тем самым полностью прервана связь с передовой и со штабом корпуса. Связь Бодэ шла тоже через этот узел, и теперь он получает сведения только от своего соседа Лафонтена, такие сведения, которые приводят его в ужас. Недаром он просил не посылать его часть на передовую! Когда генерал Грансар явился к нему на КП, Бодэ высказал своему начальнику все, что у него накипело: почему тот, по собственному почину, не считаясь с его, Бодэ, мнением, оставил дивизионную артиллерию на переднем крае? Почему маринует резервные полки в Вандрессе? Что если неприятель начнет наступление?.. Грансар принялся уверять, что неприятель сегодня наступать не будет, немцы еще в своем уме, не могут же они за одно тринадцатое число стянуть нужные для этого силы; а если попробуют, так их расколошматят! Так или иначе, Бодэ успеет занять намеченные позиции. Тем временем бомбы продолжают сыпаться на Вандресс. На всю долину Бара. На Торси. На Круа-Пио… Во вторую половину дня бомбежка становится повсеместной. Деревни горят. Действия авиации по всей линии фронта поддерживает артиллерия. Бодэ вызывает к проводу Грансара: совершенно очевидно, что немцы собираются начать наступление сегодня вечером, генерал ошибся, наступление могут подготовить и самолеты, для этого незачем стягивать артиллерию… Грансар вызывает Сенюк, но Хюнцигера там нет. Грансар передает полковнику Лакайлю то, что сказал ему Бодэ. Полковник отвечает уклончиво…

Бомбардировка не утихает, напротив. Бомбят весь день. И ничто, никто не противодействует им там, наверху. Так, значит, они хозяева в воздухе? И опять новая, еще более мощная волна, двойной, тройной ряд самолетов. Да что это — он падает? На тебя, на тебя, шипя и свистя валится самолет, в тебя одного на всей земле метит это разнузданное безумие, и пулеметные очереди хлещут воздух, грохот сотрясает землю, раздирает барабанные перепонки, голову… Опять пикируют, опять… Сплошная пелена бомб, непрерывные взрывы, дома рушатся, камни пляшут, что было, того через секунду нет, в воздухе носятся крыши, железные брусья пролетают километры, разверзаются бездны, загораются скирды соломы, вокзалы, взрываются склады боеприпасов, по-своему откликаясь с земли на разгул в небе…

Битва на Маасе началась. По тылам бьют, как по передовой. Бьют по идущим подкреплениям. Бьют по штабам. Бьют по транспортам. Ни людям, ни приказам, ни боеприпасам не добраться до цели. Враг бомбит и передовые посты на Маасе, и дальние тылы в Рокуре, в Бюльсоне, в Стонне, в Синьи-л’Аббе, в Лиаре. Повыше Синьи-ле-Пти, на запасном аэродроме горят два самолета, поставленных попросту у опушки леса… а бомбы градом сыплются на окраину деревни, на ближние поля. Как раз в этой деревне собрались мэры со всего округа. Население в панике от потока беженцев из Бельгии, который не прекращается со вчерашнего вечера: как быть? Из префектуры никаких указаний. Пытаются связаться с Мезьером — и сам префект, и его канцелярия дали тягу. А чего добьешься от военных? Они сами ничего не знают. Капитан Рабочего полка, недавно прибывший сюда, только разводит руками. Его помощник предлагает связаться по телефону со штабом армии в Вервене. Как видно, лейтенант Барбентан не разбирается в административном делении. Вервен — это уже в департаменте Эн, а не в Арденнах… Мэры решают эвакуировать свои деревни. И сразу же приступают к делу.


* * *

Утром, когда последние марокканские спаги добрались до Пуа-Террона, местное население тоже еще не знало, что над ним вот-вот грянет гроза. Звонят колокола. Кавалеристы входят в село, где уже спят их измученные товарищи. Из церкви с пением псалмов шествует процессия — девочки в белом наряде христовых невест, мальчики в черном, с крахмальным отложным воротничком, на рукаве — белая с бахромой перевязь. Сегодня Духов день, и они пришли возблагодарить господа в той же одежде, в какой вчера принимали первое причастие.

А через полчаса, не успели они вернуться домой, как посыпались бомбы — начался кромешный ад. Спавшие марокканцы проснулись. До вечера этому конца не будет!

Почти сейчас же прибыл приказ. Не из Мезьера, но, тем не менее, для всего департамента. Хюнцигер подписал его вчера. Жандармы заглядывают повсюду, подгоняют: «Уходите, уходите!» Даже в Овилье-ле-Форж, где рота Бальпетре наблюдает, как поспешно уходят машины и вереницы пеших. Даже в Мон-Иде, где расположился Мюллер. Начинается всеобщий исход, только Синьи-ле-Пти словно позабыли… Дома пустеют. Жалкая голодная мошкара налетает на эту пустыню, двери взломаны, перерыты шкафы — тут и грабеж, тут и нужда — солдаты отчитывают бегущих, но вскоре сами следуют их примеру.

Передовая никак не может связаться со штабом армии. У Корапа телефонная связь прервана. Командующий 2-м корпусом (тем корпусом 9-й армии, который своим левым флангом, на севере, соприкасается с 1-й армией) генерал Буффе в девять часов отправился во Флоренн, на КП «Аристотеля», к генералу Мартену, своему соседу из 11-го корпуса, который составляет центр армии Корапа. Флоренн находится посреди голого, почти не возделанного плато, на скрещении дорог к северо-востоку от Филиппвиля. Там полным-полно французских солдат, а местных жителей эвакуируют, и они говорят: «Французы нас гонят…» Из кафе выходит жандарм; он сопровождает генерала к командному пункту «Аристотеля». Они едут по дороге, которая пересекает шоссе, соединяющее Водесе и Метте, и выводит к Мориальме… Вон видите, господин генерал, большая ферма, направо. Нет, подъезжайте не к крыльцу, а к воротам, подальше, за домом… Ферма — это огромное средневековое сооружение из серого камня, со сводчатыми воротами; вокруг обширного прямоугольного двора риги[572], службы, посередине фонтан, обсаженный цветами… А войдя в этот двор, видишь, что в глубине его, среди суровых, точно монастырских, строений, стоит жилой дом, почти что замок, такой неожиданный здесь, весь розовый, из старинного кирпича, обрамленного белым камнем, поистине весенний от растущих шпалерами[573] грушевых деревьев в цвету; в высокие окна с частыми переплетами[574], между тяжелыми занавесами, видна пышность внутренних покоев, барская роскошь убранства… Наружные двери выкрашены желтой краской… Позади дома начинается густой парк, раскинувшийся по косогору. В доме и вокруг него непрерывная сутолока: снуют ординарцы, прибывают и отъезжают мотоциклы, мелькают офицеры; несмотря на походную форму, сразу видно, что имеешь дело со сливками офицерства; здесь находится штаб 11-го корпуса, «Аристотель»…

А, вы приехали, Буффе? Им нужно самим, без неуловимого Корапа, договориться насчет расположения и использования резервов. Связь с корпусом, который занимает позиции от южного фланга «Аристотеля» до Хюнцигера, обеспечена во время этого свидания офицером, присланным генералом Либо из Рюминьи — лейтенантом Дебре. Таким образом, армия Корапа в это утро обходится без своего командующего. Впрочем, сведения, поступившие к этому времени во Флоренн, не внушают тревоги. Буффе уезжает успокоенный. Но генерал Дюффе, командир входящей в корпус Мартена дивизии, которая обороняет сектор острова Гу, где немцы форсировали Маас, в свою очередь является во Флоренн, в розовый замок, стоящий среди суровых строений фермы, в апартаменты с натертым до блеска паркетом… Является, увы, слишком поздно для того, чтобы Буффе мог получить сведения об этом участке и чтобы юный лейтенант Дебре мог их передать генералу Либо.


* * *

В утро Д4 Гамелен вновь приехал в Ла-Ферте, к Жоржу. В конце концов, не может Жорж на это обижаться! Вполне естественно, что Гамелен встревожен. Из донесений, полученных от Жоржа, явствовало, что все обстоит как нельзя лучше в этом лучшем из миров, что мы удерживаем Маас, и вместе с тем очевидно было, что немцы выходят на Маас. До приезда Гамелена в Ла-Ферте Жорж ничего не знал о событиях прошлой ночи, а тут как раз получил донесение о прорыве перед Седаном… Ну, прорыв небольшой, всего на пять километров, о Маасе еще и речи быть не может… Превыше всего обоих генералов попрежнему интересовали позиции на Диле… На совещании присутствовал Вюильмен. Глава авиации совершенно явно отдавал себе отчет в том, что он не в состоянии удовлетворить все требования, с какими обращаются командиры соединений, введенных в бой. И Жорж и Вюильмен не забыли, что до 10 мая оба они были против плана Диль, более того — против вступления французских войск в Бельгию. Когда во время норвежских событий англичане хотели осуществить операцию Ройял-Марин, то есть минировать Рейн, Вюильмен не зря возражал против этого, не зря говорил: раньше лета наша авиация не будет готова. Гамелен, конечно, встревожен, однако он считает — раз уж сами выбрали позиции, так надо на них держаться. Можно было не переходить границу и не откликаться, когда Бельгия и Голландия призывали нас на помощь. А теперь посмейте-ка отступить перед танками и пикирующими бомбардировщиками! Нет, теперь извольте держать Антверпен, Лувен, Намюр, Маас… и ни шагу назад! Пусть генералы сосредоточат резервы для контрнаступления. Рассредоточиться всегда успеем. Пока что надо драться и даже мысли не допускать об отступлении. Жорж и Вюильмен сдались на такие доводы. Однако Гамелен тут же попросил Вюильмена направить весь удар авиации на Маас. Приказ об этом был подписан к вечеру и, значит, вступил в силу только на следующий день, Д5.

Связь действует так медленно, что Бийотт лишь к часу дня узнал от Корапа о ночных событиях на острове Гу. Он отдал по телефону приказ по 9-й армии контратаковать, но приказ этот мог быть осуществлен не раньше вечера. Поразмыслив, Бийотт сам направился в Шимэ, где в конце концов обосновался Корап. Бийотт хотел внушить ему, что необходимо на всем фронте отбросить неприятеля за Маас. Факт показательный для тех дней и для тех генералов — приказа, как такового, очевидно, было недостаточно: чтобы быть уверенным в его исполнении, требовалось подтвердить приказ личной беседой…

VI

— Значит, отступаем? — Блаз машинально взглянул на часы. Два часа дня… Он растерянно посмотрел на лейтенанта Жоша, который передал ему приказ генерала Гревиля.

Если командующий 1-й группой армий, которому вменялось в обязанность согласовывать действия бельгийской и английской армий, только спустя тринадцать часов узнал о важном событии, происшедшем на линии фронта одной из его армий, — как же было разобраться в обстановке солдатской массе, которую швыряло с места на место на всем протяжении от Самбры и скалистых берегов Мааса до островов Зейдерзе? Командиры и те имели обо всем весьма смутное и отдаленное представление. Утром 13 мая на участке кавалерийского корпуса вдруг как будто наступило полное затишье, так что даже генерал Приу, который за день до того собирался отойти с Диля на Шельду, теперь уже рассчитывал продержаться весь день на Малой Гетте и Меэни и надеялся передохнуть весь следующий день, впереди Диля, под прикрытием бельгийских противотанковых заграждений. Затишье ощущалось и в поместье Геккеров, куда уже несколько часов не поступали раненые.

Однако на юге шел бой, только раненых отправляли прямо на Флерюс. На севере значительные танковые силы неприятеля около одиннадцати часов утра перешли в наступление по всему фронту. Поэтому генерал Гревиль послал Блазу во второй половине дня приказ вернуться в дивсанотряд, в поместье Геккеров.

— Прежде всего надо дать знать на наш передовой медпункт. — Но с лейтенантом Жошем, к которому обращены эти слова, сегодня невозможно разговаривать. Он огрызается: — Исполняйте, что вам приказано. Неприятель с минуты на минуту может нагрянуть сюда. А вашим передовым я дам знать заодно с драгунами, которые снимаются с позиций, — ваши и вернутся прямо на базу, зачем им делать крюк…

Деревня сразу точно вымерла. Пустыня… Все двери настежь. Кое-где видны следы постоя, тлеющие очаги… разрушения от бомбежек… спешно снаряжаются последние обозы, весь личный состав штаба дивизии на улице в лихорадке бегства… Над головами хмурое небо… Осталось только сделать перевязку одному раненому, которого увозят с собой. Санитары выносят свое оборудование из большого пустого класса, на доске попрежнему написано, что надо уметь повиноваться, чтобы научиться командовать, а по стенам наглядные пособия… У Алэна Морльера защемило сердце, когда Блаз сказал, что за Партюрье заехать не придется. — Значит, так их и бросим? — спросил Алэн, заметно побледнев. Блаз пожал плечами: — Ведь сказали же, что им дадут знать из штаба дивизии…

Морльеру это очень не понравилось. Он собрал вещи Жана Монсэ. Положил их в машину рядом с собой. Весь перегон — а ехали быстро, хотя дорога без конца петляла, — Алэн держал руку на вещевом мешке Жана и время от времени судорожно сжимал ее. Что ни говори, а ему неспокойно. Из штаба дивизии… из штаба дивизии… А вдруг в штабе забудут?

В замке Геккеров попрежнему, как ни странно, нечего было делать, а с передовой шли тревожные слухи. Немцы будто бы прорвали английскую линию обороны на северо-западе; это говорили отходившие по дороге мимо парка бельгийцы, которые занимали позиции впереди англичан… Батарея капитана Кормейля била по какой-то ближней цели. Давэн де Сессак заволновался при виде Блаза с его санотрядом. Что? Сам генерал велел свертываться? Нет, нам ничего нс передавали. Фенестр, пойдите-ка сюда, посмотрим ориентирную карту.

Через их головы Блаз заглянул в карту, испещренную жирными карандашными линиями, стрелками… Вошел геккеровский дворецкий. Что такое, что случилось?

— Господин начальник, господа, раз вы уезжаете, пожалуйста, берите, что хотите, весь погреб к вашим услугам… господину барону будет неприятно, если боши выпьют его вино…

Перед отъездом пошли закусить. Приказа нет, а все-таки надо ехать. И уж во всяком случае разобрать госпитальную палатку… Выбрать вина в погребе отправили Сорбена, недурно бы взять бутылок сорок… Сюда, господин доктор.

Ясное дело — раз англичан оттеснили с той стороны, а с этой генерал сам оставляет позиции, значит, мы тут как в мышеловке… видите — замок Геккеров образует выступ… Но Давэн де Сессак в нерешительности — а вдруг это будет оставление поста перед лицом неприятеля? — Да ведь Гревиль бежал первый, — фыркнул Фенестр. — Конечно, полагалось бы, чтобы приказ исходил от полковника Ламирана или от начальника санитарной службы кавалерийского корпуса… Ага, вот как раз мотоциклист!

Но мотоциклист попросту заблудился и заехал спросить в санотряде дорогу. А приказа все не было. Но так как палатку разобрали, улей закопошился и по собственному почину готовился к отъезду. Санитары снесли с чердака свои вещевые мешки и навалили их грудой на крыльце. Лейтенант Гурден грузил на машины все, что можно было увезти из съестного, утром целый грузовик набили одним сахаром — отступающие солдаты указали им склад сахара на брошенном заводе.

— А как же Монсэ? — спросил Жонет у Морльера. Алэн покачал головой. Фенестр совершенно явно готовился к отъезду. Давэн де Сессак делал вид, что ничего не замечает. Пока это только приготовления… А когда он получит приказ — все уже будет на мази.


* * *

Генерал Бийотт встретился с Корапом в Шимэ около трех часов дня. Командующий 9-й армией заверял, что сделает все возможное. По его мнению, можно будет стянуть необходимые силы к Динану не позже восьми часов вечера… День был жаркий, солнце палило нещадно.

Пока генералы беседовали, к югу от армии Корапа, у Либо, в Монтерме, то есть на участке, который обороняла 102-я крепостная дивизия генерала Порзера, километрах в пятнадцати от Шарлевиля, неприятель под прикрытием артиллерии форсировал реку, хотя мост был разрушен, укрылся в лесах и готовился до ночи захватить деревню.

Ну что ж, еще один прорыв после Динана и острова Гу, только и всего. Однако бомбардировка по всему фронту вдоль Мааса достигла уже с утра такой силы, что следовало опасаться операций большего масштаба. Это ни в малейшей степени не было похоже на вчерашние налеты вроде того, какой пришлось пережить марокканским спаги на Врини, когда лейтенант Дебре разъезжал среди них на своем мотоцикле. Сегодня вряд ли нашелся бы такой безумец, чтобы разъезжать в этом аду!

А южнее, на участке 2-й армии — еще того хуже. Там уже много часов подряд пикирующие бомбардировщики и мессершмиты засыпают бомбами Седан, который образует предмостное укрепление на правом берегу Мааса, за излучиной реки. С Марфейских высот, господствующих над городом по эту сторону, французские орудия обстреливают опушку леса в районе Сен-Манж; оттуда, с наблюдательного пункта, сообщили, что немецкие танки направляются по длинному Альскому спуску в долину.

В то время как Бийотт возвращался к себе, получив от Корапа обещание, что к вечеру противник будет отброшен на тот берег Мааса у Динана и острова Гу, в это самое время немецкие солдаты, просочившись между кавалерийскими частями 2-й и 9-й армий, подошли к Маасу с севера и с юга от Седана, спустили на воду понтоны, выбрались на левый берег, появились перед дотами полуголые, мокрые, в трусах и майках, вопя во всю глотку, — настоящие молодые дикари, и принялись стрелять в упор из ручных пулеметов. Другие, переплывшие реку накануне в сумерках, вынырнули по этому сигналу из прибрежного тростника, где они долго просидели в ожидании, и, выкрикивая слова песни, ринулись на доты. Это были небольшие укрепления, «барбейраки», с одной только фронтальной амбразурой, с маленькой пушкой или пулеметом.

Немецкий батальон занял Доншери.

Наблюдателям все это было плохо видно — такую тучу пыли подняли многочасовые бомбежки вдоль берегов Мааса.

Время — четыре часа дня.


* * *

Четыре часа дня… Во двор замка Геккеров стремительно въехала машина. Из нее выскочил Ламиран. — Это что такое? Вы еще здесь? Видали что-нибудь подобное! — У нас же нет приказа! — Ладно, мешкать нечего, — сказал дивизионный врач. — Немцы в двух километрах, бои идут в городе.

Так вот оно что! Вот куда бьет 75-миллиметровка Кормейля… А утром было так тихо… И не единого самолета ни с той, ни с другой стороны… Все всполошились. Окрики, распоряжения, беготня. Разбирают тележки с носилками, на которых перетаскивали раненых от ворот до оранжереи, где их оперировал Фенестр, но война принимает такой оборот, что эти штуки теперь вряд ли понадобятся. А их набралась полная пятитонка! Свистки. Ребята стремглав мчатся вниз по лестнице. Будьте покойны, никто не замешкается. Все слышали слова дивизионного врача, их повторяют: немцы в двух километрах…

— Подумаешь, что тут такого! — храбрится Алэн.

— Тебе объяснят на досуге, — отвечает Жонет.

Машины тронулись. Только тут многие вспомнили: — А как же Монсэ? — Солдаты беспокоились о Монсэ. Сорбен, тот, понятно, думал о Партюрье.

Алэн ехал в машине Манака, которую не отослали на медпункт Партюрье. Бретонец ворчал, беспокоясь за Рауля. — Только этого недоставало… — Ну да, на Монсэ тебе плевать, — вставил Алэн. — А тебе плевать на Рауля. — Оба замолчали. Они ехали по дороге, проложенной по краю плато. Отсюда была видна вся местность вплоть до Жамблу… Они не говорили ни слова. Оба понимали, что хоть забота у них в сущности одна, но это различие — Монсэ и Рауль — дело серьезное, не случайное… В конце концов Алэн все-таки сказал: — Знаешь, если бы что — Рауля мне тоже было бы жалко. — Манак усмехнулся, не отрываясь от руля. Малый, в общем, не плохой. Но какое же это безобразие, если наших попросту бросили.


* * *

Четыре часа дня… Генерал Альтмейер[575], занимающий позиции позади Намюра, на правом фланге 1-й армии, получил из штаба генерала Бланшара сообщение, в котором туманно говорилось о неприятных событиях в секторе 9-й армии. А между тем утром сосед Альтмейера из 9-й армии, генерал Буффе, вернувшись от «Аристотеля», передал ему весьма утешительные сведения, в которых не было даже намека на что-либо угрожающее. Альтмейер встревожился сообщением из штаба Бланшара и снова обратился к Буффе: в самом деле, судя по последним данным, положение осложняется. Ввиду этого Альтмейер решил прикрыться с южного фланга отрядом, который должен переправиться на тот берег, у слияния Мааса и Самбры; связь между 1-й и 9-й армиями становится ненадежной, она явно под угрозой.


* * *

Четыре часа дня… или немногим больше. Рауль Бланшар привез очередную партию раненых во Флерюс. Он попал туда в тот момент, когда эвакопункт снимался с места. Ему пришлось порядком поспорить, чтобы у него соблаговолили принять его живой груз. Машины уже стояли у ворот, какой-то офицер административной службы заявил, что санитарная машина должна ехать прямо в Монс. Рауль отбивался, как мог: я еду с передового медпункта, меня ждут, что это вам — шутки, что ли? Там идет бой! Дайте мне хоть горючего. Но разве выжмешь горючее из такой интендантской крысы! Рауль повысил голос. Крыса была с двумя галунами, она возмутилась наглостью водителя, пригрозила военным судом. Раненые ранеными, а забываться нельзя!

Напротив бывшего госпиталя остановился танк, вылезший из него офицер подоспел на помощь своему коллеге и тоже накинулся было на Рауля. Но узнав, в чем дело, пошел посмотреть на раненых, увидел, в каком они состоянии, и сразу же взял сторону водителя. Ладно уж, заберем ваших раненых. Сколько их? Шестеро? На такую машину, как ваша, полагается не больше четырех… Он добавил что-то еще в том же духе.

Правду сказать, у Рауля хватило бы горючего, чтобы доехать до дивсанотряда; памятуя опыт 10 мая, он не упускал случая пополнить запас, а дорогой ему встретилась автоцистерна с покладистым водителем. Что и говорить — дело незаконное, но надо же как-то выходить из положения. Объяснив все это офицеру-танкисту, Рауль поблагодарил его. Тот стал расспрашивать, каково положение «на фронте». Вот уж неподходящее название! Но соединение этого офицера только что прибыло из «глубокого тыла» — тоже сомнительное определение — из Сюиппа. Это была бронетанковая дивизия, которая перегруппировалась здесь, западнее Шарлеруа, чтобы поступить в резерв армии.

Досаднее всего, что во Флерюсе Рауль зря потерял около двух часов. Обратно он решил ехать той же дорогой — карты у него не было, значит надо придерживаться того чертежа, который Партюрье набросал ему на клочке бумаги. Отсюда до медпункта было километров пятьдесят. При таких дорогах засветло ему никак не добраться. Рауль показал офицеру-танкисту бумажонку с чертежом Партюрье — нельзя же очертя голову пускаться в путь… А вдруг войска переместились?.. Танкист посоветовал ему остановиться на КП бронетанковой дивизии в Ламбюзаре, вот тут, видите, от Флерюса по прямой, а потом свернете влево на восток… У генерала Брюно[576] вам всё скажут, кстати, это вам по пути.

В Ламбюзаре ничего не знали. И у Брюно как раз шло совещание. Генерал Эйм приехал к нему, как к командиру крупных подкреплений, с требованием послать их на следующую ночь в помощь частям, держащим оборону на Диле… На командном пункте все было вверх дном и никто не хотел давать справки водителю санитарной машины, который интересовался расположением легких мотодивизий. Что если ты, голубчик, из пятой колонны, а санитарную машину попросту где-то свистнул?

Хватит, довольно проваландался. Рауль решил ехать наугад.


* * *

На левом фланге армии Хюнцигера бомбежка не утихала. Пока все новые части переправлялись через Маас, над ними, над Седаном и позади него небо было черно от крыльев немецких самолетов… А ведь выше крыльев небо такое синее… Ваделэнкур, к югу от Седана, был захвачен немцами. Тяжелые танки здесь уже форсировали Маас. Пехотинцы оказались беззащитными в своих дотах. Ни стальных щитов, ни задней двери… там же, где двери есть, они распахнуты, чтобы был выход пороховому газу, а неприятель нападает на доты с тыла, бросает гранаты в двери или в амбразуры, заваленные мешками с песком, которые ничего не стоит сдвинуть.

Есть тут одно место, хорошо знакомое немцам, — это полуостров Иж, к северу от Седана, в излучине реки, где они в 1870 году держали в плену армию Наполеона III. И вот, опьяненные историческими реминисценциями[577], неприятельские войска заняли тут прочные позиции и развивают успех…

У 55-й дивизии генерала Лафонтена, которая утром, на бумаге, удерживала двадцать один километр по берегу реки, имеется всего девять противотанковых орудий. Однако ей кое-где удалось сдержать натиск немецких танков. Но через узкие амбразуры в доты левого берега попадают мелкие снаряды немецких противотанковых орудий и разрываются внутри. А куда попадает струя из огнемета, там люди живыми факелами с воплями выбегают из бетонных укрытий…

В Берльер к генералу Грансару приехал Хюнцигер. Грансар требовал самолетов, описывал, какую панику посеяли пикирующие бомбардировщики в его войсках. С Марфейских высот, господствующих над той местностью, по которой наступает неприятель, и над предмостными укреплениями Седана, видно, как из дотов выходят люди с поднятыми руками. Господам генералам трудно себе представить, что это значит, когда в дот попадает противотанковый снаряд или струя из огнемета, и Хюнцигер, сидящий в Сенюке на Эне, возмущенно восклицает: — Они обязаны держаться! Держались же мы под Верденом! — Утром у Хюнцигера было двадцать четыре истребителя. И ни одного бомбардировщика. Бомбардировщики находятся в распоряжении Вюильмена, который пребывает в Жуаре. Все двадцать четыре истребителя были брошены в дело с рассвета и, учитывая их малочисленность, совершали чудеса. Но к полудню, когда начался обстрел Седана, не осталось ни одного из них. Те, что вернулись, выполнив задание, были разбомблены на аэродромах. А сейчас же после этого налетела первая волна неприятельских самолетов. Правда, Хюнцигер звонил Вюильмену… И через пять часов после его звонка на горизонте показалось присланное Вюильменом звено бомбардировщиков. Но они были атакованы еще над нашей территорией, а те, что долетели до неприятельских позиций, были сбиты немецкой артиллерией. Как же быть теперь? Подумайте, эти трусы смеют сдаваться! Хорошо же, взамен самолетов пусть получают пули. Честь армии требует примерного наказания. И вместо того чтобы стрелять в немцев, французская артиллерия с Марфейских высот бьет по нарушившим дисциплину французам…


* * *

Севернее, над позициями 1-й армии, небо попрежнему было пасмурное. Грузовики дивсанотряда мчались по шоссе на запад.

Колонна остановилась на перекрестке. Давэн де Сессак вышел из своего автомобиля и направился к хвосту колонны. На ходу он что-то кричал. Подойдя к машине Манака, он крикнул еще раз: — Не догнали? — Алэн высунулся из кабины: нет, не догнали…

— Дело в том, — пояснил главный врач, — что эта боковая дорога ведет к тому пункту, где находится Парпорье. Так вот я думал…

Он вернулся к своей машине. Алэн и Манак переглянулись. Так, даже и он, сам главврач… Да тоже, в сущности, славный малый…

Приказали ехать дальше. — Без Партюрье, — сказал Манак. Алэн посмотрел на него печальным взглядом. Да. Без Партюрье.

Колонна тронулась. Серая пелена раздалась на юго-западе, сквозь щели проглянул желтоватый свет. Морльер указал Манаку на небо. Манак безучастно сказал: — Вижу. — Странно — ведь Манак бретонец… Самого Алэна даже трепет охватил, потому что небеса были совсем такие, как на картинках из Священного писания, где незримое величие божие сияет из-под раздвинутых в виде треножника туч. Тут как раз колонну обогнали грузовики на гусеничном ходу. В головной машине стоял человек и размахивал руками. Алэн узнал аптекаря. — Манак, это они… — Они? — переспросил Манак. Оба смотрели на этот небольшой саперный отряд, у которого все машины, как для праздника, были утыканы ветками. Позади Партюрье, в другом грузовике, ехал Жан. У Алэна словно гора с плеч свалилась. Колонна стала. Партюрье и Жан спрыгнули с машин и, поблагодарив саперов, которые их привезли, поспешили к главврачу. Бывший с ними санитар побежал разыскивать в хвосте грузовик со своими, Алэн окликнул его, когда он пробегал мимо: — А где Рауль? — Тот недоумевающе пожал плечами: — А разве он вас не нагнал? — Рауля послали отвезти раненых во Флерюс, где находился эвакопункт. Ближе всего ему было проехать по дороге, параллельной этой, только проходившей южнее, на Шарлеруа. А где он теперь нагонит их? Колонна трогалась. Манак яростно нажал на стартер. Здесь они сворачивали на северо-запад с шоссе, ведущего к Жамблу. Ехали некоторое время молча, потом Манак сказал: — Где ж ему теперь нас догнать! — Алэн проследил за его взглядом, устремленным на юг, на холмы, вдоль которых они ехали и которые загораживают от глаз то, что творится за Жамблу, в той части Самбры, где названия селений напоминают о былых победах…

Алэн гладил вещевой мешок Жана. Бедняга, как он обрадуется, что его вещи целы!


* * *

По маршруту Раулю полагалось примерно на полдороге пересечь шоссе Жамблу — Намюр, к югу от Безе, иначе говоря, в самом центре того участка, где зуавы Альтмейера рыли окопы, протягивали колючую проволоку, возводили противотанковые заграждения. Пробраться через все это было мудрено. Со стороны Намюра слышался глухой грохот бомбежки, видно было, как волнами налетали самолеты и пикировали на город. У обочины Намюрского шоссе пришлось дожидаться без конца, потому что от Намюра на Жамблу катился целый поток грузовых машин и тягачей. Вдалеке раздавались взрывы. Нетрудно было сообразить, что Намюр эвакуируют. Конечно, в полном порядке, очень организованно, но все же эвакуируют. По краю дороги непрерывной вереницей тянулись беженцы вперемежку с бельгийскими солдатами. Проскочив через дорогу, Рауль остановился, чтобы выяснить обстановку у тунисских стрелков, охранявших укрепления у деревни Сен-Дени… дальше не выговоришь. Что делается к востоку и к северу отсюда, никто понятия не имеет, сказал сержант. Там все еще держатся танки, их прикрывает кавалерия — хуже обстоит дело на юге, бои идут на Маасе. Главное, говорят, Намюр ни к чорту не годится в смысле обороны. Мы-то из Мобежа. Вот в Мобеж вали смело, паренек, там немецкие танки не пройдут, это уж будь покоен.

Ладно, решает Рауль. Раз там еще наши танки, можно ехать туда. Дорога идет в гору, а дальше, помнится… да, верно, дальше ручей, сначала надо ехать поверху… Немного погодя его окликнули солдаты какого-то разведотряда — они посоветовали взять от долины на север, а то тут уже просочился неприятель. Название местечка, где находился Партюрье, ничего им не говорило — они знали только, что кавалерийский корпус отошел. Не мотодивизия, нет, а КП кавалерийского корпуса, который еще нынче утром был на Меэни… Раулю припомнилось, что он точно так же пробирался вдоль линии фронта в Испании. Там марокканцы — мавры, как их называли, — сражались против нас… Рауль по опыту знал, что на указания не очень-то следует полагаться. Части, стоящие в одном пункте, никогда не знают, что делается за километр от них. Война это не география. Местность видишь совсем иначе, чем на карте, — едешь вслепую, стараешься запомнить названия деревень, а затем фронт всегда оказывается не там, где думаешь… Ориентироваться приходится по солнцу… А где же в такой поздний час взять солнце?


* * *

Все время, пока было светло, небо над Седаном грозило разрушением и смертью. Пока было светло, город, съежившись под бомбами, жаждал наступления ночи. На равнине к северу, по ту сторону Мааса, застигнутые врасплох части охранения бежали, не успев занять позиции.

Правда, до вечера немецкие бронетанковые соединения еще не успели повсюду форсировать реку. Но под прикрытием танков, замаскированных среди деревьев на правом берегу Мааса, крупные силы пехоты переправились через реку, кто вплавь, кто на понтонах; при поддержке самолетов, пикировавших на французские войска, вызывая смятение в их рядах до самого вечера, немецкие части пересекли полуостров Иж, обходя Седан с севера, продвинулись до излучины Бара, взяли Френуа и по возвышенности проникли в Марфейский лес, откуда так недавно наблюдатели в бинокль смотрели на трусов, сдающихся в плен… Еще до наступления сумерек немцы полностью захватили лес и обнаружили брошенные орудия, те самые, из которых французы недавно, в целях восстановления дисциплины, обстреливали долину. Тут же оказались и склады снарядов. Все это можно немедленно обратить против французов и тем самым поддержать немецкие передовые части. Видно, этим орудиям суждено стрелять по французской армии.

Еще до семи часов вечера иллюзии генерала Грансара были самым беспощадным образом рассеяны ходом событий.

Между тем на участке 9-й армии одни приказы сменялись другими — противоположными. Изыскивались подкрепления, сосредоточивались войсковые части. Корап поклялся Бийотту, что отбросит неприятеля за Маас.

Наступил час, когда Корап обещался начать контратаку. Но единственная контратака, в которую пошли было у Динана броневики и легкие танки, сорвалась, потому что никто не поддержал ее — пехота армейского резерва была у чорта на куличках, в сорока пяти километрах, ее не успели подвезти во-время — положительно резервы «Аристотеля» чересчур тяжелы на подъем…

Вырвавшиеся вперед моточасти, чувствуя за спиной пустоту и тишину, повернули назад.


* * *

Из Шимэ невозможно поддерживать связь ни с «Аристотелем» и передовыми частями 9-й армии, ни со 2-й армией. Телефонные провода повсюду порваны бомбежкой.

Не имея возможности передать на КП Хюнцигера сведения о передвижениях армии Корапа, майор Бенедетти к концу дня решил установить хотя бы личную связь с левым флангом 2-й армии. Из Шимэ он должен был проехать через Ирсон и оттуда двигаться по возможности напрямик, несмотря на толпы беженцев, несмотря на то, что некоторые дороги были предназначены только для резервов, которые еще не появлялись там, где их ждали. Он добрался до тех мест, где побывал три дня назад: в деревнях было полно беженцев — мужчин, женщин и детей, для них разостлали солому прямо на площадях. Отступающие бельгийские солдаты — самокатчики, пехотинцы — сеяли панику среди гражданского населения. В этот день приказ об эвакуации был дан по всему округу. Куда ни посмотри, всюду картины бегства. Грузовики, набитые людьми и вещами. Бенедетти раза два останавливался и спрашивал, что тут происходит. Военные — и притом не нижние чины — плели ему в ответ что-то несусветное, будто немцы наступают и оттуда и отсюда, указывая самые различные и неправдоподобные направления. Несомненно, их россказни объяснялись бомбежками транспортов.

Бенедетти проехал Синьи-л’Аббе, еще сотрясавшийся от бомбежки, и Пуа-Террон, где спаги, несмотря на усталость, не могут и помыслить о сне, потому что налетающие волна за волной дорнье[578] обстреливают улицы с бреющего полета; затем машина майора начала забирать вверх по лесистому кряжу, возвышающемуся над Ла-Орнь; взяв курс на Вандресс, за поворотом на Омон шофер увидел на линии узкоколейки, идущей параллельно шоссе, такое зрелище, от которого его мороз подрал по коже. — Господин майор, посмотрите! — Паровоз узкоколейки перевернут, на платформах, с которых сгрузили стальные купола, среди всякого хлама, домашнего скарба, на соломе, обратив лицо к небу, лежат трупы… Навстречу майору Бенедетти шли заблудившиеся беженцы, женщины с мертвыми детьми на руках, потерянные, обезумевшие люди — они только что спаслись с подвергшегося бомбежке поезда, где ехали стоя, набившись как сельди в бочку на платформы для перевозки военных грузов. Майор решил остановиться в городке и сообщить обо всем виденном. Но Вандресс был уже неузнаваем. Разбомбленные дома выворотили наружу, на улицы, свои внутренности, свои тайны, свою душу: тут мостовая устлана пухом, разлетевшимся из перин, там в грязи валяется люстра, а дальше солдат роется в содержимом шкафа, в женском белье; выудив розовые штанишки, он размахивает ими перед проезжающим мимо майором. — Брось сейчас же, мародер! — кричит на него Бенедетти, высовываясь из машины, и откидывается назад, услышав истерический, неудержимый хохот солдата.

Лучше всего будет проехать через Шемери в Рокур, где почти рядом расположены КП Лафонтена и Бодэ.

— Надо сперва узнать, что там творится, а потом уже ехать на Шемери, господин майор… — говорит водитель.

Он прав. Но кого спрашивать? Вот два старика, брошенных на произвол судьбы, — один везет другого на тачке. Толку не добьешься ни от них, ни от женщин, в ужасе столпившихся на площади. Открытый сарай, кто-то там копошится. Эй! Кто там?.. Военный. На земле лежит сержант и стонет: у него оторваны обе ноги до икр, кто-то стянул их ремнями, он ждет, чтобы его подобрали… он бредит… — Заберем его, господин майор? — спрашивает водитель. — Еще что! Мы ведь не санитары.

Где найти настоящих солдат? Я имею в виду людей в здравом уме и твердой памяти, которые могут указать дорогу. Водитель предлагает сделать крюк и подъехать к вокзалу, где в тот раз рядом с депо был КП какой-то роты. По дороге за деревьями виден большой пруд. В него попала авиабомба, и на лужайках парка поблескивают мертвые рыбы. Те самые, которых всего четыре дня назад запрещалось удить…

Возле вокзала действительно оказались солдаты. Когда Бенедетти обратился к ним, они в недоумении уставились на него. Генерал? В Рокуре? Да он давно смылся, генерал-то. И тот, что из другой дивизии, тоже. Бенедетти вынул револьвер. Отвечайте по форме или… Они только пожали плечами и отошли.

Ладно. Ничего не поделаешь. Майор снова влез в машину и бросил водителю: — В Шемери…

Солдаты посмотрели ему вслед: безумие ехать в ту сторону! А что они могут поделать? После двенадцатичасовой бомбежки и всех этих ужасов, от которых ум мутится… Недаром только что на вокзале их капитан… правда, он и вообще чудаковатый… А тут посреди развалин, в канцелярии роты… Как он кричал: — Дайте огня! Жгите документы! Воинские книжки… А то немцы придут — и штутгартский предатель воспользуется ими! Объявит имена убитых по радио… чтобы вызвать растерянность в тылу… — Он облил помещение бензином и подпалил зажигалкой… Люди едва успели отскочить. Сезар Дансет попытался оттащить капитана за пояс. Тот увернулся, как большая муха, вид у него был грозный, огромная, не по голове, каска сползла на уши. Пламя сразу взметнулось к потолку, и все здание занялось…

Больше они не видали капитана. Он бросился бежать по путям в последних лучах заходящего солнца, перескакивая со шпалы на шпалу, размахивая руками, но бежал-то он не туда, куда надо, а прямо навстречу неприятелю, во всяком случае в том направлении, где предполагался неприятель…

На улицах были навалены велосипеды, опрокинутые детские колясочки, тачки, груженные одеждой и электроприборами. Сезар с двумя товарищами шли куда глаза глядят. Как теперь быть? Все начальство смылось. В тыл бежали толпы, задыхаясь, истекая кровью, оставляя на пути падавших людей, которых даже не пытались подобрать близкие… Дансет и в самом деле побывал в Рокуре, видел, как штаб генерала сваливает на машины папки с делами. От Сезара все только отмахивались. Какой-то писарь сказал ему: боши подходят… а мы улепетываем… Генерал Бодэ уже уехал из Рокура… Сезар сам видел, как уничтожали центральную телефонную станцию… ту самую, которую восстанавливали с таким трудом после утренней бомбежки… на этот раз ее разрушили мы! А дело в том, что после шести вечера вышли из строя все передовые артиллерийские батареи, которые Грансар не позволил генералу Бодэ отвести назад. Особенно туго пришлось артиллеристам в секторе Лафонтена. Начальник легкой артиллерии корпуса бежал из Бюльсона. Неприятельские танки со всех сторон окружили его, или ему это померещилось? Артиллеристы, пехотинцы, их командиры, с орудиями и без орудий бежали в полнейшем беспорядке. В Рокуре штаб генерала Лафонтена во главе со своим начальником тщетно пытался задержать, остановить эту лавину паникеров. Все дороги были запружены, забиты, движение по ним фактически остановилось… Тогда генерал Лафонтен по телефону испросил у Грансара разрешение для большего удобства перенести штаб дивизии в Шемери… А Грансар, ну что ж Грансар? Он предоставил Лафонтену решать самому. Обо всем этом ни Сезар Дансет, ни остальные понятия не имели. Они видели только, что штаб 55-й дивизии складывает пожитки и поджигает телефонную станцию… Потом Сезар видел, как штаб снялся. А вернувшись в Вандресс, застал вот что… И единственный, кто бы мог тут взять на себя командование… железнодорожник… коммунист… лежит на вокзале с зияющей раной в спине… Повсюду, куда ни глянь, раненые. Например, тот несчастный сержант, которого бросили в сарае с обрубками вместо ног. Дансет посмотрел на свои руки. Они были в крови сержанта…

Возле сарая остановилась машина. Сезар спросил водителя:

— Куда это ты подаешься?

— В Вузье…

— Нас прихватишь?

— Валяйте!

Они влезли вчетвером. В кузове стояли ящики. Это что за боеприпасы? «Хейдсик»[579]… скажи на милость! Грузовик с шампанским! Шампанское удирает.

А с ним и мы.

VII

Адмирал Дарлан еще не позабыл обиды за норвежскую операцию. Его обвинили в том, что из-за него войска не были переброшены в Норвегию: ведь это он не пожелал держать их в Бресте. Он знал, что Жорж относится к нему неприязненно. Для него не были тайной нелады между Жоржем и Гамеленом, и когда к вечеру 13 мая, после обеда, его пригласили в Венсенн, он готов был, если понадобится, вести двойную игру. Пусть Гамелен не притворяется, что позабыл, как 9 мая держал себя по отношению к нему Рейно… Это было еще так недавно! Дарлан судил в данном случае по себе.

Однако, прибыв вечером в главную ставку, он отметил, что Гамелен настроен не плохо. Правда, сегодня утром главнокомандующий несколько взволновался, почувствовав в Ла-Ферте, что и Вюильмен и Жорж склонны отвести войска к границе. Ввиду этого он даже составил приказ по армиям. Но зато на него произвел благоприятное впечатление визит министра национальной обороны. Даладье располагал сведениями из первых рук: еще и суток не прошло, как он вернулся из Бельгии! Если у него и были кое-какие сомнения, то они рассеялись от улыбки генерала Бланшара, и Даладье не счел нужным поделиться ими с Гамеленом. Однако он высказал Гамелену свое удивление по поводу отсутствия немецких самолетов в тылу 1-й армии, где военные транспорты шли совершенно открыто. Гамелен ответил, что, очевидно, наши самолеты задали достаточно работы немецким воздушным силам и те не могут поспеть всюду сразу… Самая красивая девушка не может… и так далее.

Но дело не в этом. Гамелен пригласил к себе командующего флотом, чтобы потолковать о Голландии. Раз он оставил командование этим участком за собой, то вполне понятно его желание поделиться с Дарланом своими соображениями насчет экспедиции Жиро на остров Вальхерен. У Дарлана свой взгляд на оборону Вальхерена. И весь вечер они занимаются изучением этого вопроса. Будь у Гамелена хоть малейшее опасение, хоть малейшее представление о том, что в действительности творится у Хюнцигера и Корапа, он, вероятно, больше того — совершенно несомненно, не стал бы заниматься Вальхереном. Но весь этот вечер он думал только об острове Вальхерен.

Где же задержались донесения с фронта?

Генерал Бланшар уже в четвертом часу пополудни был в курсе того, что произошло, если не в Седане, потому что там еще ничего особенного не произошло, то, во всяком случае, в курсе событий на острове Гу и в Динане, ибо примерно в это время он поручил одному из своих подчиненных, генералy Альтмейеру, разузнать у генерала Буффе, его непосредственного соседа, чтò стряслось там у них в 9-й армии… Совершенно ясно, что у него были сведения и что сведения эти он мог получить только от Бийотта. Однако мы знаем: генерал Бийотт уже с тринадцати часов был в курсе того, чтò творится на острове Гу, и около шестнадцати он был в Шимэ у Корапа, который, несомненно, сообщил ему дополнительные сведения, если не о наступлении на Седан, то уж, во всяком случае, о форсировании Мааса у Монтерме. Неужели же Бийотт, известный неукоснительным выполнением стратегических планов высшего командования, не доложил своему начальнику того, что сообщил Альтмейepy? Ну, разумеется, доложил. Жорж знал, как обстояли дела вечером 13 мая. Он отдал распоряжение подтянуть дивизии во второй эшелон Корапа, чтобы оказать поддержку армии Бланшара и послать в помощь Хюнцигеру резервную дивизию генерала Тушона[580]. Хоть этому и трудно поверить, но сведения о последних событиях не вышли за пределы Ла-Ферте… и командующий Северо-восточным фронтом долго раздумывал, в какой форме преподнести их главнокомандующему, но у Гамелена и Дарлана была одна забота — остров Вальхерен…

Наконец Жорж сообщил Хюнцигеру, что, по согласованию с Гамеленом, он направляет его в помощь Бийотту. Но приказы идут не быстрее донесений. Приказ был передан только на следующий день. Потребовалось три дня после разговора с главнокомандующим, чтобы сообщить из Ла-Ферте в Сенюк (Арденны), что командующему 2-й армией незачем зря терять время, пытаясь связаться с Валансьеном. А также и с Шимэ, откуда не поступало никаких сообщений от майора Бенедетти, выехавшего туда под вечер…


* * *

Войска движутся на передовую и в тыл, пути их скрещиваются в наступающей тьме. Рауль торопится. Может быть, на медпункте у Партюрье ожидают раненые. И если теперь их придется отвозить в Монс…

У Рауля какое-то смутное ощущение, что дорога не совсем безопасна. К тому же, в случае чего, ему нельзя будет сослаться на Женевскую конвенцию: у него в машине два пистолета и ручной пулемет. Оружие оставили раненые, подошедшие в последнюю минуту, когда он уже уезжал, и прихватившие с поля боя свое солдатское добро. Спасибо еще, что во Флерюсе у него приняли людей, — об оружии в госпитале и слушать не захотели: ведь тогда пришлось бы распаковывать канцелярию, разыскивать регистрационные книги, составлять акт… Уже отъехав, Рауль узнал на одном посту, что легкая моторизованная дивизия все еще держится на юге Мааса, на подступах к Юи… Само название Юи мало что говорило Раулю, но если Маас на юге еще в наших руках, так чего же тогда ему наплели во Флерюсе о просачивании противника. А тут… вот дьявол!.. начало чихать в карбюраторе… чорт знает, какой бензин… одна свеча никуда не годится… А сменить негде. Рауль продолжал путь, только зря потеряв время; быстро не поедешь, мотор захлебывается… А рассчитывать на ремонтную мастерскую в этих местах не приходится.

Вдруг, не доезжая немного до боковой дороги, отходившей вправо, Рауль инстинктивно затормозил, как это часто случается с шоферами: и во-время — на дорогу вышла темная махина, пересекла шоссе и исчезла по левую сторону, продолжая свой путь… за ней другая… откуда эти танки? Они как будто не заметили Рауля… один за другим пересекают дорогу… что-то больно быстро для танков… Вдруг он понял: боши! Незачем ждать, пока заметят. Он переключает скорость, рывок вперед, шоссе здесь делает поворот.

В тот момент, когда он пересекал боковую дорогу, что-то просвистело над машиной и ударилось в дерево неподалеку. Он не стал раздумывать, не стал оглядываться и прибавил газу. Он не замедлил ход и после поворота. Смешней всего, что свеча как будто образумилась. Не иначе как машина испугалась… Да, но если там остались наши, их надо предупредить. Разведчики из пехотной дивизии не зря говорили о просачивании. Он въехал в покинутую деревню. Ни единой души. Деревушка какая-то опереточная, как, впрочем, и большинство бельгийских деревушек. Уже почти стемнело. Рауль проголодался. Обычно в каждом доме после ухода хозяев оставалась какая-нибудь еда… Он затормозил перед домом с парниками, около небольшой рощицы. Дверь открыта… Верно, это чья-то дача. Наверху, должно быть, две-три комнаты; внизу только одна, но очень большая, рядом — кухня и все остальное. Рауль чиркнул зажигалкой. Обставлено уютно, нарядно. Один за другим выступают из темноты предметы. Вот на стене в черной с золотом рамке фотография женщины. Вот газовая плитка…

— Забрался в чужой дом, как вор…

Рауль сказал это вслух. Собственный голос прозвучал как-то странно. Ему казалось, что вот-вот кто-нибудь отзовется, как это бывает в книгах. Но все кончилось очень прозаично: в шкафу оказалась коробка сардин и початая колбаса… Хлеба нет, но сойдет и так.

При выезде из деревни — было уже совсем темно — в него опять стреляли. Но сейчас же выяснилось, что по ошибке: стреляли отступавшие моторизованные подразделении. По правде говоря, никакой моторизации здесь не было и в помине. Уходили на своих на двоих. Рауль объяснил им, где он наткнулся на танки бошей. У офицера была карта: где? На этой или вот на этой дороге? Пойди разберись!

— А ты куда свою машину гонишь?

Рауль показал ему на карте деревню. А разве медпункт еще там? Насколько он понимает, вторая мотодивизия — ведь здесь они находятся как раз на стыке обеих мотодивизий — должна была отступить еще раньше них. Только сейчас уже совсем темно, и во всяком случае лучше ему назад на пункт не возвращаться, потому что удар врага направлен на Жамблу… вот видишь…

Рауль ничего не видел. А что, если Партюрье рассчитывает на него, чтоб выбраться, и Монсэ и все остальные тоже? Он поехал на северо-восток.

Дальше по дороге стали попадаться люди. В темноте их нельзя было разглядеть, но чувствовалось, что их много. Женщины, дети. С колясочками, с узлами. Они угрюмо молчали. Едва тащились. Рауль остановился, придумал какой-то предлог, заговорил с ними. Просто ужасно, как напуганы люди. Рауль отдал одной старухе остаток колбасы, которую нашел там, на даче. Это развязало языки. Его стали спрашивать, есть ли впереди войска… Рауль посоветовал им сойти с дороги и добираться до Жамблу лесом. Ночью в этом для них спасение. Бои идут сейчас, конечно, только на дорогах… Беженцы слушали, но было ясно, что советам его не последуют. Тут же стояла и девчушка с длинными льняными косами, перевязанными красной выцветшей ленточкой… Рауль охотно взял бы ее в машину… но эго не разрешается, и как быть с матерью… Он тронулся дальше.

И Рауля вдруг охватила глубокая жалость к несчастному бельгийскому народу. Эти люди втянуты в темную для них авантюру, ну как они могут во всем этом разобраться? Их правители, так же как и наши, распорядились ими по своему усмотрению. Бельгийцы были первыми жертвами, а мы по недомыслию готовы бросить в них камень, отнестись к ним с презрением за то, что их солдаты, совершенно не подготовленные к войне, не устояли против первого натиска огромной военной машины, двинутой против них… Что мы, что они, — думал Рауль, — все едино.

Было совсем темно, но все же, когда он подъехал к самой деревне, он узнал местность. Между деревьями он увидел трепещущие полоски света. В одном из домов горел огонь, дверь была открыта, и на ее светлом фоне вырисовывались стволы стоявших перед домом деревьев. Он не ошибся. Вот и сирень перед медпунктом… Ну и отчаянные ребята… Ишь какое освещение закатили!

Из дома слышался смех. Там, верно, было человек десять. Рауль заглушил на спуске мотор, чтоб сэкономить горючее. Затормозил. Кто-то поет, верно, бельгийцы, не по-французски. Смех. Потом ругань. В дверях появилось двое дерущихся людей. Бельгийцы? Как бы не так! И ни малейшей возможности повернуть обратно! Он дал газу и промчался через деревню. Позади раздались крики. Никаких сомнений: кричали по-немецки. Вслед засвистели пули. Он знал дорогу, накануне они ехали по ней с Жаном. Отъехав подальше, он поставил машину под деревья, слева от дороги. Дальше ехать ни к чему. Раз фрицы уже здесь…

Лучше было не спешить и подумать.

Отдышавшись, Рауль Бланшар вспомнил, что в машине, в кузове, есть оружие. Ручной пулемет он не мог использовать. Но оба пистолета были заряжены. В каждом по десять патронов. Он положил их около себя на сиденье.


* * *

— Где-то сейчас Рауль? — сказал Жан де Монсэ с тревогой. Был уже одиннадцатый час… Колонна остановилась чуть подальше перекрестка, в беспорядочно раскинувшемся поселке. Взводы Партюрье и Премона быстро разместились на ферме. По приставной лестнице влезли на чердак. Что может быть божественней сена! — Пусть обедает, кому охота! — заявляет Гроппар. Ему хочется спать, всю прошлую ночь он принимал раненых. Остальные, сложив вещевые мешки и сумки, кубарем скатываются вниз, к походной кухне. С самого утра им только раз дали кофе… Жан взял у Морльера свои вещи и отошел в уголок, чтобы проверить, цела ли фотография Сесиль; всю дорогу это не давало ему покоя. — Твоя девчонка? — раздался за его спиной насмешливый голос Жонета. Жан рассвирепел. Пришлось их разнимать. Ну, что вы сцепились! Того и гляди нагрянут боши! Боши нагрянут? Ну… так уж они сразу и нагрянут!

Праш подошел к Манаку. С этой машиной хлопот не оберешься! А потом, как с горючим? Слава богу, что остановились. Как ты думаешь, когда Рауль нас догонит? — С бензином уж ладно, устроимся…. А вот Рауль… — Они отходят в тень, сближают головы… шепчутся… Лейтенант Тресс, начальник сантранспорта, окликает их: — Вы бы пошли поели! — Он вместе с каким-то чужим офицером входит в пустой домик, в котором устроили офицерскую столовую.

Свет лучше не зажигать. Хватит и свечи, мимо рта никто не пронесет. Да и как пронести мимо рта стакан шамбертена[581] из замка Геккеров… Офицер, приглашенный Трестом, капитан из штаба дивизии, валится с ног от усталости. Он наливает себе еще шамбертена. — Нет… приказа нет… Штаб дивизии находится в нескольких километрах… то есть один из КП — штаб поделили на два КП… и я мечусь от одного к другому… с двенадцати часов дня не могу поймать генерала, он объезжает войска…

Офицер до смерти устал. И в достаточной мере растерян. Ходят слухи… ах, когда все время в разъездах, такого наслушаешься!.. Повсюду только и разговоров, что о пятой колонне. И заметьте, когда хочешь узнать точнее, так выясняется, что никто ее не видал. Говорят, будто с самолетов сбрасывают пачки папирос, авторучки, зажигалки, словом, всякую всячину. Солдаты их подбирают, а они взрываются… Нет, в 1-й армии не подбирали. Говорят, были такие случаи за Самброй, у Корапа. Повсюду рассказывают примерно одно и то же про переодетых немецких офицеров: является такой офицер во французской форме с каким-нибудь приказом, и все они будто разыскивают приятеля, капитана такого-то, который в данный момент обязательно в отпуску… В итоге офицер оказывается бошем, отлично обо всем осведомленным, как, впрочем, и все боши, а приказ всегда один и тот же — отступать… Называют номера соединений, которые оставили позиции именно таким образом. Но я этому не верю. Надо что-нибудь придумать, чтобы оправдать собственную слабость. А главное, полную неразбериху. Приказы противоречат один другому!

Давэн де Сессак расспрашивает гостя, где сейчас фронт. Но кто это может сказать! Наша дивизия… Вы знаете, что штаб армии придал нашей дивизии в подкрепление мотопехоту; она приняла на себя удар, когда мы отступали к Большой Гетте… нескольким танкам удалось уйти… моторизованные части понесли большие потери… люди уходят лесом, в одиночку, пешком. Где их машины? Генерал, может, и знает. Но ни они, ни я не нашли генерала… Справа от нас Приу сейчас отвел свой КП от Меэни, за Жамблу… Я приехал к ним как раз, когда они устраивались. «Гревиля видели?» — спросил меня начальник штаба кавалерийского корпуса. Хорош вопрос, когда я сам его разыскиваю! На этом участке такой затор! Бельгийцы. И пешие, и конные, и самокатчики. Весь поток идет с юга. Они божатся, что немцы перешли Маас. Бегут от самых Арденн. Ну и попали же мы в переплет, если это правда… Смотрите-ка, смотрите, — вон туда… На юго-востоке бледно-зеленые осветительные ракеты стремительно взлетают, потом повисают в воздухе, покачиваются… все небо освещено. Врачи смотрят в окно на невиданное зрелище.

— Над Жамблу, все еще над Жамблу… — сказал штабной капитан. И он снова принялся рассказывать о пятой колонне. Говорят, что в Люксембурге, задолго до наступления, в деревнях, расположенных в пограничной зоне этой нейтральной страны, где так и кишит шпионами, появились «туристы». Все это было давно известно. Мы со своей стороны могли принять те же меры. Но Второе отделение не отпускало средств. И что же?.. 10 и 11 мая, когда войска противника вошли в герцогство Люксембургское, там оказалось еще столько же немецких солдат… да, столько же… не говоря уже о том, что в рядах беженцев были мнимые люксембуржцы, которые стреляли в спину нашим ничего не подозревавшим солдатам. И в Голландии то же самое. Парашютисты и тому подобное…

Пора спать.

Главврач отправил Сорбена на мотоцикле связного узнать, приехал ли генерал.


* * *

Войска, которые Рауль видел во Флерюсе и встречал по дороге, принадлежали к передовым частям 1-й бронедивизии, находившейся под командованием генерала Брюно и направленной на поддержку 1-й армии с юго-запада, позади дороги, ведущей из Жамблу в Намюр. Весь вечер к западу от Шарлеруа шла подготовка, производили разведку маршрутов. Генерал Брюно, на КП которого так нелюбезно приняли Рауля, имел совещание с генералами Эймом, Альтмейером и Келлером[582]. Теперь, когда мотодивизии кавалерийского корпуса отступают, эта бронедивизия должна атаковать с фланга моторизованные части противника, который подходит к позициям на Диле… В десять часов вечера Эйм потребовал, чтобы Брюно как можно скорее перебросил свою бронедивизию, так как ожидается танковая атака. Но тут же позвонили от генерала Бланшара и передали приказ быть готовым на следующее утро двинуть бронедивизию на юго-восток, в направлении Динана, где немцы форсировали Маас. Как же так? Значит, мы уже не в распоряжении Бланшара? Нет, вы в его распоряжении, но в зависимости от обстановки вас могут передать в распоряжение Корапа. Для проведения контрудара совместно с резервом 9-й армии — то есть с Североафриканской пехотной дивизией, которую спешно перебрасывают в район Филиппвиля… в тыл «Аристотеля»…

Генерал Брюно у телефонного аппарата волнуется. Его солдаты только что прибыли, они утомлены; это прекрасные бойцы, они могут вступить в бой с ходу, несмотря на усталость, но если их гнать без передышки… Пока это только приказ быть наготове… Произведите разведку мостов на Самбре, на тот случай, если утром вы будете направлены в распоряжение генерала Корапа…

Как бы там ни было, но это означает, что требование генерала Эйма не может быть выполнено. Итак, контратака бронедивизии, которая могла бы очистить дорогу шоферу Раулю Бланшару, отрезанному от своих на Малой Гетте, не состоялась.


* * *

Ночью все смещается. Все меняет свой облик. Здесь должен был стоять армейский корпус, откуда же взялись эти движущиеся в тыл людские толпы? Резервы по карте стояли вот у этого пункта, а сейчас здесь стоят в безмолвии леса. Генерала ищут в одном месте, а он оказывается в другом. Какая-то игра в прятки с тенями. Стой! Кто идет? Французы… А вы что думали!

Майор Бенедетти не нашел никого в Шемери. Шемери не деревня, это крупный узловой пункт с церковью на холме. Все здесь говорило о поспешном бегстве. На улице валяется военное снаряжение. Наглухо заколоченные дома, в других двери настежь; ясно, что тут были размещены солдаты. Из тех частей, которые еще не ушли, одни уже давно здесь — кажется, будто они так здесь всегда и стояли, — другие только что подошли из тыла и с недоумением смотрят на обратный поток войск с передовой. Вновь прибывшие неуверенно топчутся перед покинутыми домами, отведенными под квартиры. Никто здесь не знает, что генерал Лафонтен поместился на другом конце Шемери, за поворотом дороги. И уж никак не могут знать этого отбившиеся от своих частей солдаты, которые собираются группами по нескольку человек, потому что вместе легче сойти за регулярную часть. Расспрашивать их бесполезно. Двигаемся дальше, в Рокур. Машина выходит на дорогу и идет по голой холмистой местности, которой, кажется, не будет конца, медленно пробираясь среди отступающих в беспорядке войск. В Рокуре тоже нет генерала. Рокур стоит в котловине; длинная широкая улица с ратушей, похожей на провинциальный театр времен Наполеона. Майор Бенедетти открывает дверь… огромный зал занимает весь низ, и как попасть оттуда на второй этаж — непонятно. А церковь словно в капюшоне из синей черепицы. КП помещается вон там, в школе… Темень… Ни души… Повсюду следы бомбардировок. Совсем недавно кончился ужасающий налет… Ни души и там, где несколько часов тому назад был генерал Бодэ. Визитной карточки он не оставил, так как же догадаться, что он просто-напросто перебрался в другое место, ибо решил повернуться лицом к западу? Это никому и в голову не придет. Все, кого спрашивал Бенедетти, были убеждены, что оба командира дивизии сбежали. Но где все-таки эти генералы? На дорогах. Уже несколько часов они оба напрасно пытаются с разных сторон добраться до генерала Грансара; они застряли в густой толпе, изнемогают от усталости и бессильной злобы…

Рокур тонет во тьме; сколько бы Бенедетти ни твердил себе, что Вандресс от бомбардировок потерял голову, объяснить тем же исчезновение из Рокура КП двух дивизий он никак не может. И вдруг с востока хлынул поток — машины, лошади, обозы… стоит настоящий содом[583]. На вопросы Бенедетти, откуда они, ответ один: немцы! Это все, чего можно добиться. Наконец ему удается остановить мотоциклиста. — Куда вы, господин майор? Немцы в Седане… Они переправились через Маас, вышли уже к Бару… на запад не ездите… ни в коем случае, прямо к ним попадете! — Какого вы соединения? — 71-й дивизии… — А, из дивизии Бодэ — «крокодилы»… Но в таком случае и 55-я… Раз отступают «крокодилы», так остается одно — ехать на север… Прямо на Арокур, минуя бывший командный пункт Бодэ.

Когда майор Бенедетти проехал несколько километров, его машину обогнали мотоциклисты, крикнувшие ему что-то на ходу, он не разобрал что. А затем на одном из поворотов он чуть не налетел на танк. Случилось это у въезда в фабричный поселок, среди заводских корпусов старого типа; поселок был занят передовыми частями противника.

Майору Бенедетти оставалось только одно — вылезть из машины и поднять руки. Так он и сделал.

Примерно в это же время, но гораздо южнее, грузовик с шампанским встретился с передовыми частями 53-й дивизии генерала Эчеберригарэ[584], направлявшимися из района Новион–Порсьен к Маасу. По первоначальному плану они должны были занять позиции к западу от Мезьера. На перекрестке грузовик был остановлен патрулем, который среди ящиков обнаружил солдат. Дезертиры! Здесь еще таких не видали, все возмущены. Расстрелять на месте! Но пока идут переговоры, на дороге появляются колонны машин, на большой скорости уходящие с передовой; они, не останавливаясь, объезжают патруль. — Видите! — кричит Сезар Дансет. Солдаты из 53-й дивизии сбиты с толку. Что же это такое? Если все бегут с фронта, за что же задерживать этих? — Чорт с вами! Убирайтесь подобру-поздорову, сволочи!

Повторять приказание не пришлось.


* * *

Уже несколько часов армия Корапа на крайнем своем фланге, то есть на юге, там, где река Бар впадает слева в Маас, — уже несколько часов армия Корапа не может соединиться с частями генерала Хюнцигера. Отходящие в беспорядке солдаты, задержанные пехотной ротой, которая занимает этот сектор, присоединяются к ней; они рады-радешеньки, что опять повинуются командирам, а не голосу страха. А генерал Порзер, командующий правофланговой дивизией стрелкового корпуса генерала Либо, просит своего начальника поскорей прислать подкрепление к месту стыка обеих армий. Какие сведения об Эчеберригарэ?

53-я дивизия генерала Эчеберригарэ, находившаяся в резерве армии и накануне утром переданная Жоржем в распоряжение генерала Корапа, всю ночь движется ускоренным маршем с юго-запада на передовую. На первый эшелон этой дивизии — два полка без артиллерии — и наткнулся грузовик с шампанским, на котором Сезар Дансет со своими спутниками катил на юг. Это была дивизия Б, то есть резервная дивизия, плохо вооруженная, но зато хорошо обученная. По плану она должна была к утру прибыть на место — на реку Маас, которая здесь течет с востока на запад, то есть должна была занять позицию с фронтом на север. Генерал Либо передал Эчеберригарэ приказ Корапа: ему следует расположиться на позициях с фронтом на восток по реке Бар, чтобы задержать войска противника, прорвавшие правый фланг 2-й армии, и оказать сопротивление противнику вместе с отведенной назад кавалерией Корапа — бригадой спаги, которую полковник Марк перегруппировывает слева, в направлении Пуа-Террона.

Темнота насыщена страхами и фантастическими слухами; резервная дивизия, которая движется все время усиленным маршем, наталкивается на бегущих с фронта людей. Вот скачут во весь опор артиллеристы, сидя на пустых зарядных ящиках. Где их орудия? Они побросали все, офицеры машут руками, оправдывая свое бегство: никого не осталось! Впереди никого! Пехоты нет! Немцы форсировали Маас и слева и справа… Куда вы идете? Там немцы, они на реке Бар, они переправились через Бар, они уже на канале по эту сторону Бара… Солдаты генерала Эчеберригарэ в полном мраке идут и идут… Они движутся на восток. Значит, на севере никого не осталось? Что поделаешь! А спаги… Где спаги?

И вдруг Корап передумал. Он получил новые сведения: все сильно преувеличено. Немцы в Седане, правильно, а по эту сторону Мааса, позади Седана, они заняли Марфейский лес над городом и местность к востоку от реки Бар, это все верно… Но слухи, будто они переправились через Маас на севере у Доншери, неверны, там должны стоять части генерала Хюнцигера, и левый берег выше впадения Бара в наших руках… В таком случае зачем нам подменять Хюнцигера на востоке? Дивизию Эчеберригарэ надо направить на север, на подкрепление Порзеру… Корап посылает генералу Либо новый приказ во изменение предыдущего: направить дивизию Эчеберригарэ на север, а не на восток. Первый приказ был передан генералом Либо всего три четверти часа тому назад. Он вызывает лейтенанта Дебре, который весьма умело справился с данным ему накануне поручением. Очень щекотливое дело, лейтенант. Новый приказ командующего армией противоречит тому, который я только что передал… Рекомендуйте генералу Эчеберригарэ эшелонировать части к западу от Вандресса… в районе между Вандрессом и Сапонь, потому что при перемене фронта разумнее обеспечить себя с востока, параллельно течению реки Барна тот случай, если враг появится с этой стороны… А спаги… Ну, раз теперь Эчеберригарэ займет позиции с фронтом на север, их надо будет направить из Пуа-Террона вслед за ним, для прикрытия его правого фланга… Вы меня поняли, лейтенант?

Лейтенант Дебре отправляется на мотоцикле из Рюминьи, где находится КП генерала Либо, по той же дороге, по которой незадолго перед тем следовал майор Бенедетти. Через разрушенные бомбардировками деревни, вместе с потоком солдат, беспорядочно бегущих по дороге, пролегающей выше Пуа-Террона, он среди ночи чуть не ощупью добирается до Баалона, до КП генерала Эчеберригарэ. Итак, генерал Эчеберригарэ направляет свои части занять позиции с фронтом на север. Но генералу Корапу каким-то чудом удалось связаться по телефону с одной из своих частей. Он возвращается к своему первому приказу, только что отмененному лейтенантом Дебре по распоряжению генерала Либо; и генералу Эчеберригарэ непосредственно из штаба 9-й армии передается приказ занять позиции с фронтом на восток! Все опять меняется… Генералу Эчеберригарэ нельзя терять ни минуты: он рассылает по всем направлениям мотоциклистов, машины, чтобы остановить батальоны, отправленные, согласно приказу генерала Либо, на север через Мазаренский лес. Приказы, контрприказы, все спуталось… Солдаты изнемогают от усталости… А где же спаги? Спаги теперь должны быть на нашем правом фланге, в Омикуре… раз мы занимаем позиции вдоль реки Бар с фронтом на восток и будем обороняться между Маасом и ими… на север от Омикура, объясняет лейтенант Дебре. Генерал Эчеберригарэ посылает офицера связи в Омикур, к спаги.

VIII

Что такое? Спросонья Жан де Монсэ никак не может понять, во сне или наяву очутился он в этом темном сарае, где от сухого сена в воздухе стоит пыль.

Они не проспали и двух часов, их подняли по тревоге, и все мигом очутились внизу. Какой это отдых! Приказ выступать. Куда? Неизвестно. Доктор Сорбен еще не вернулся. Распоряжений ждут с минуты на минуту. Все стоят на дороге. — А горючее где? Как мы поедем? — спрашивает Гурден. Подходит автоцистерна. Наполняют баки. Кромешная тьма. Говорят шепотом. На дороге неподвижная автоколонна. Грузовики, санитарные машины. Около них солдаты переминаются с ноги на ногу. Едет мотоциклист. С приказом? Нет, приказ еще не получен. Жан де Монсэ прохаживается вдоль колонны. Голова ее у самого поворота на магистраль. Это то самое шоссе Вавр–Жамблу–Намюр, отрезок которого проходит вдоль реки Диль. Рауля все еще нет? Нет, и доктора Сорбена тоже. Как же это? Уедут без них… Кто-то кричит на ходу: «По машинам!» Все лезут в машины. Колонна попрежнему стоит на месте. Проходит четверть часа, Жонет злится. Слезть, что ли… — А с нами тебе тесно? — ворчит кто-то из-под брезента. Вдруг — точно ночные птицы задели колонну при полете — мимо по магистрали протарахтели машины, идущие с востока… Что это? Броневики… Ох, если попадешься таким голубчикам, никому несдобровать, они косят направо и налево! И вдруг от машины к машине пополз слух, неизвестно кем пущенный: только что опередившие нас машины — немецкие… Ах ты чорт! Неужели немцы уже здесь? А наши машины все еще не тронулись. Но лейтенант Гурден сказал Прашу, что немцы очень близко, иначе зачем было нас поднимать… А Сорбена все еще нет, и Рауля нет… Что, если они попали им в лапы — боши повсюду. — Заткнитесь, спать не даете! — Кое-кто из водителей вылез из кабины. Теперь общее внимание привлекают собаки. Сперва их как-то не замечали. Потом их набежало очень много. Ишь ведь, так и жмутся к нам. Бельгийцы все держат собак, но сейчас собаки брошены. Большие красивые псы… и моськи… Сколько их!.. Время от времени орудийные выстрелы сотрясают воздух… собаки дрожат… верно, они еще и голодные. На осветительные ракеты они уже не лают. Есть тут собаки богатых хозяев, с мягкой шелковистой шерстью. Есть собаки, которые остались в садах, за заборами. Собаки сбегаются отовсюду, вон они на полях, на дорогах. Это уже не здешние. Они отстали от хозяев. Не понимают, что творится вокруг. Большой черный пес скребется в запертую дверь и жалобно подвывает, словно с упреком… Собаки не верят, что люди могут быть такими эгоистами, ушли и бросили их… Но среди собак есть и пессимисты, они отказались от всяких иллюзий и стараются задобрить чужих людей, встречая их с напускной радостью. Они обнюхивают солдат, чутьем угадывая, кто помоложе, может быть, помягче сердцем, кого легче разжалобить… Один пёсик служит, другой подполз к шоферу, перевернулся на спину и замер, третий, повизгивая, ластится к людям, а один фоксик[585] делает сальто-мортале. И от темноты еще трагичнее, еще призрачнее кажется представление этих жалких акробатов. А ну вас к чорту! — и в собак летят камни… Посмотрите-ка, господин доктор, ведь это породистый пес!

Алэна разжалобила неказистая собачонка. Маленькая, белая, с черными подпалинами и поджатым хвостом. Она забралась на сиденье к Манаку, так, кажется, и видишь ее испуганные глаза… Пора было трогаться. Бретонец хотел прогнать собаку. По автоколонне уже передавалась команда. С Ваврской дороги вынырнул мотоциклист, он привез доктора Сорбена… — Не гони пёсика, Манак, — сказал Морльер, — смотри, какой ласковый… и очень уж жалкий…. — Манак проворчал, что еще заругают… Машина уже тронулась.

Дорогой Алэн ощутил на своей руке прикосновение шершавого мокрого языка… пёсик, чуть дыша, весь дрожал мелкой дрожью.

— Какую ты ему кличку дашь? — спросил Манак.

Алэн задумался. — Как называется здешнее местечко? Можно назвать его по имени вон того городка, над которым разыгрались в небе ракеты… Жамблу!

— Жан Блу? — переспросил Манак. — Для собаки слишком человеческое имя… Ладно, Жамблу, так Жамблу!

Они медленно пересекали стратегическую дорогу. Пожалуй, лучше бы не задерживаться. А вдруг те броневики действительно были немецкие? Блаз подсмеивался над Партюрье. Он вылез из машины, потому что им преградила дорогу автоколонна; теперь машины подтягивались, собираясь двинуться в путь. Партюрье высунул голову из машины главврача… Сегодня вечером он был у главврача за героя и поэтому тот взял его с собой в легковую машину… Блаз подошел и весело сказал:

— Ну, как могли это быть немцы? Посмотрите, вон там, за дорогой, французские войска!

Хоть они их раньше и не заметили, французские войска действительно были там. За дорогой, вдоль насыпи, залегли окопавшиеся стрелки. Это была Североафриканская пехотная дивизия генерала Дама[586]. Во всяком случае, ее передовые посты… Алжирские стрелки, скорчившиеся в своих ямках; в темноте поблескивают глаза и сталь штыков. Людская завеса, а позади пустые поля, темнота…

— Н-да, — заметил Фенестр, — и это называется линией обороны на Диле!..

К врачам подошел лейтенант. Попросил закурить. Разговорились. Да, они стоят здесь с утра… Нет, это не оборонительная линия. Оборонительная линия отнесена назад. Здесь шоссе отклоняется от Диля, река протекает западнее… Оборонительная линия отнесена по ту сторону железной дороги… вглубь…

Алжирские стрелки смотрят на проезжающую автоколонну. Что они при этом думают, неизвестно. Это отборные войска, которые, по расчетам штаба главнокомандующего, должны принять на себя удар немецких танковых частей. Несколько южнее стоит пехота, а в Эрнаже — марокканцы генерала Мелье. Закурив, лейтенант опять залез в свой окоп. Капитан встретил его вопросом: — Что же, значит, кавалеристы навострили лыжи?

— Пока это только санчасть кавалерийского корпуса, капитан, медперсонал…

— Начинается с санчастей, а затем…

Значит, скоро именно они очутятся на переднем крае. Артиллерия позади них на месте, но впереди возвышенное плато. Да и вообще противотанковые заграждения… скажите, лейтенант, вы в них верите? Сегодня днем лейтенант был в штабе дивизии, когда туда прибыл офицер связи от Гревиля. Он давал всякие советы и объяснял, как ведется современная война: раньше идут самолеты, а уж за ними танки… Офицер был настроен довольно мрачно… Генерал сказал ему: — Вот увидите, мы преградим им дорогу!

Капитан фыркнул: преградим дорогу? Позвольте спросить чем — собственной грудью? Знаете, лейтенант, нас послали сюда на убой. Главная ставка не будет плакать, если погибнут какие-то там черномазые… и их командиры!

Лейтенант кашлянул и толкнул капитана локтем. Рядом с ними лежал лейтенант Мухамед бен Мухамед Моктар, и подобные выражения не могут ему понравиться…


* * *

В такие ночи, как сегодняшняя, чувство времени утрачивается и вместе с тем как-то обостряется. Если бы Раулю сказали, что уже четыре часа утра, он бы не удивился. А ведь до четырех еще далеко. Сколько сейчас может быть? Час ночи — самое большее. Но никогда, никогда еще мозг Рауля не работал с такой быстротой, никогда еще не приходило ему в голову одновременно столько мыслей, никогда еще он не осознавал все с такой четкостью… Да, только я начал набираться ума, и тут-то меня и пристрелят. Нет, нельзя, чтоб меня пристрелили. Все зависит от воли к жизни. У меня над немцами есть преимущество: они не знают, что я здесь, и я первый увижу, как они будут подходить…

Спешить ему некуда, он может подумать о Мондине, о Полетте, ради них он хочет, он должен уцелеть. Но и в плен к гитлеровцам попасться нельзя. Что будет с ним, с Раулем, если он попадет к немцам в лапы? О том, что он сражался против них в Испании, они не догадаются, что он коммунист — они не знают. Но ведь прошлая война продолжалась четыре года. Как проживут без него Полетта и Мондине целых четыре года? И каких четыре года! Полных суровой борьбы: ведь Полетту могут арестовать в любой момент. Нельзя же, чтоб она боролась одна, а он, Рауль, сидел в плену. А что если рискнуть и любой ценой пробиться к своим… тут либо проскочишь, либо конец. Тогда Полетта будет солдатской вдовой, а о Мондине позаботится государство. Чуднó! Все-таки лучше пойти на риск. Четыре года — срок большой, сколько всего произойдет за четыре года! А он будет сидеть в гитлеровском плену и изводиться… Нет, спасибо! И партии и Полетте одинаково нужно, чтобы он, Рауль, был свободен. Завтра же. Правда, из плена можно убежать. Но если бежать, так уж лучше сейчас. То есть — попробовать убежать. Потому что неизвестно, убежишь ли, но, во всяком случае, при наличии двух пистолетов дорого продашь свою жизнь. Больше трех я не убью… Если бы каждый француз убил трех немцев…

Как все-таки звереет человек!

Не для того я родился, чтоб убивать. Но и не для того, чтобы быть убитым.

А что если опередить немцев? Если самому пойти в деревню, накрыть их за пьянкой и выстрелить в дверь? Нескольких, конечно, уложишь. Можно пробраться тайком, место знакомое… Через кусты сирени. Предположим, это удастся. Сколько их там? Они никак не подумают, что имеют дело с одним человеком. Он воспользуется суматохой и добежит до холма. Человеку одному уйти не так уж трудно… Да, а машина? Значит, надо оставить машину. Немцы ее захватят, будут ею пользоваться… Горючее на исходе. Можно еще поднажать, сделать несколько километров… знать бы, как далеко до наших частей… Нет, до них не доехать… Конечно, лучше пожертвовать машиной, чем человеком. Но зачем жертвовать? Если можно спасти и человека и машину… Ах, если бы не этот проклятый бензин!

Из деревни еще доносилось пьяное пение. До нее было рукой подать. Неужели немцы перепились? Видно, чувствуют себя победителями, хозяевами покоренной страны. И вдруг Раулю стало ясно как день, что надо делать: просочившиеся немецкие мотоколонны… да ведь это только вклинились отдельные части, разведка… страна не в их руках. Надо дать им пройти. А затем за ними вслед, и хлоп! — нажать с обеих сторон и отрезать, а потом уничтожить… Тем временем подтянутся их основные силы, считая, что путь свободен, и встретят отпор…

Да, но пока что отрезан-то я. Все, что я могу сделать, — это нанести им урон. Дешево я свою жизнь не продам.

Как проживет Полетта солдатской вдовой? Ну, в ней я уверен. Она женщина сильная. Ее несчастье не сломит. Когда есть ребенок, нельзя унывать. Значит… Потом, ей поручена работа. Поручена партией. Да что это я, право, уже вообразил ее вдовой, а может быть, в данную минуту большая опасность угрожает не мне, а ей, как знать?.. Он сжал кулаки… Пусть только посмеют тронуть Полетту! Рауль представил ее себе, как живую, какой она была, когда приезжала к нему в часть, на рождество, в самые морозы; Декер тогда еще сторожил их. Если мы оба погибнем, старики, чего доброго, сделают из Мондине крестьянина. Очень бы не хотелось. Странно — почему? Ну, конечно, я предпочел бы, чтоб он работал на заводе, вступил в Коммунистический союз молодежи… Сейчас и деревенские тоже идут в партию. Родители Полетты сочтут своим долгом воспитать из него коммуниста, такого же, как мы. Может быть, это и неплохо, чтобы из Мондине вышел крестьянин-коммунист…

Ну и хорош же я, взял да похоронил и себя и Полетту. Нездоровые мысли! Мы еще поживем. И она, и я. Воспитаем мальчишку. Сделаем из него человека, борца за наше дело. В тринадцатом округе. Мондине будет читать пионерский журнал, носить красный галстук… а позднее выучится по-русски, очень бы мне этого хотелось… чтоб читать советские газеты, а мы к тому времени уже начнем стареть, будем гордиться, что он нам переводит…

Интересно, какая тогда будет жизнь во Франции? Мерзавцев повыгонят. А работы на всех хватит. Как в Советском Союзе. Ни мы, ни Мондине не будем сидеть сложа руки. Работы впереди непочатый край! Так неужели же спокойно дожидаться, пока тебя укокошат, когда впереди столько работы. Да это же смешно…

И что всего чуднее — Рауль громко рассмеялся в темноте… Надеюсь, что никого, кроме меня, здесь нет!

Как раз в ту минуту, когда он это подумал, послышалось тарахтенье. Ах ты чорт, боши! Шум шел с юга, приближался. Танки! Их еще не было видно. Рауль крепче сжал в руке пистолет, опустил стекло в машине, наставил дуло на дорогу. Дурак! Глупо стрелять в танки из пистолета, но если его заметят, если кто-нибудь подойдет…

Вот они. Легкие танки. Штук семь или восемь. Не такие быстроходные, как те, что в первый раз пересекли ему дорогу. Черные чудовища. Они проходят мимо. Облака рассеялись, но свет от луны не проникает сквозь деревья, между которыми вырисовываются темные силуэты танков. Они не заметили Рауля. Они въезжают в деревню…

Что такое? Кто это стреляет? Боши? Ну, значит, они перепились до чортиков! А что, если… На сердце у Рауля вдруг становится тепло. Все сомнения рассеиваются. Так и есть. Ну конечно же! Так и есть! Наши! Французы! Танки-то были легкие виснеры, ему уж и тогда показалось… Так, значит, стрельба, огонь по деревне из 37-миллиметровых, крики, все это… и вот уже снова слышна на дороге тяжелая поступь стальных чудовищ, медленно поглощающих пространство; они уходят; по небу тянутся редкие облака, понемногу воцаряется безмолвие…

Лучше подождать, в темноте они могут по ошибке обстрелять санитарную машину. Рауль осторожно отпустил тормоз, поднялся на насыпь, выехал на дорогу. В деревне все затихло. У околицы часовых нет… На земле перед домом, откуда недавно доносилось пение, черными кулями валяются трупы. Тишина, и вдруг свет луны озарил всю картину: беспорядочно разбросанные тела, завалившееся строение и поперек дороги броневик с потушенными фарами… Тут Рауля осенило: он нащупал под сиденьем шланг. Вот когда эта резиновая трубка оказалась кстати… Затем открыл дверцу. Спрыгнул наземь; он все еще не выпускал из рук пистолета, но вокруг все было тихо. Так и есть, в баке у немца осталось горючее. Рауль вернулся к своей машине, подвел ее поближе к брошенному немецкому броневику. С помощью шланга перелил к себе горючее. Посмотрим, какое оно у них. Судя по запаху, это авиационный бензин…

Вдруг он вздрогнул — в доме послышался шум. Рауль бросил качать бензин и с пистолетом наготове, одним прыжком, как кошка, подскочил к своей машине. Высоченный, насмерть перепуганный немец вышел из темноты, подняв руки и лопоча непонятные слова, смысл которых был вполне понятен. — А ну, подойди поближе! — Пристрелить или нет? Тут был просто холодный расчет — выстрел мог привлечь внимание какого-нибудь другого уцелевшего боша, а потом было еще и такое соображение: от живого от него может быть больше проку, чем от мертвого. Ну, разумеется, больше. Из такого гуся нетрудно вытянуть любые сведения. По всему видно, что он перепуган насмерть. Рауль вспомнил, что в машине около сиденья лежала веревка. Надо ее достать, не выпуская боша из поля зрения. Ну-ка, ну-ка, еще немножко пододвинуться… Ему удалось левой рукой подтащить к себе веревку, которую он подобрал накануне выступления; эта веревка 9 мая украшала трибуны на футбольном матче.

Он так основательно скрутил своего пленника, что теперь тот не мог влезть в машину без посторонней помощи. Рауль подхватил его под коленки, наддал плечом и втолкнул в кузов, где были носилки. Немец вскрикнул от неожиданности, а может быть, и оттого, что он, голубчик, набил себе здоровую шишку! Закрыв за ним дверцу, Рауль вспомнил о папиросах. Момент, возможно, был и не совсем подходящий, ну, да куда ни шло, очень уж захотелось затянуться…

Он мчался по петлявшей дороге, но на первом же перекрестке подумал, что лучше не ехать дальше, так как, судя по следам, немецкие танки двигались в этом направлении, незачем лезть на рожон. Если ехать вот так, прямо вперед, обязательно наткнешься на те позиции, которые сегодня утром удерживали кавалеристы, примерно в направлении замка Геккеров, а если взять влево, то уйдешь на юг. Да у меня теперь еще новая забота — немец на руках, подумал он. Уж и рожа у него, должно быть, кислая! А может статься, немец-то и доволен, что на четыре года из этой передряги выскочил! Погоди радоваться, голубчик, еще неизвестно, что нас ждет: мы еще не перешли линию фронта…

Но давешние следы, по всей вероятности, были от тяжелых танков, а виснеры, следы которых Рауль тогда, должно быть, просто не заметил, самым прекрасным образом шли впереди, в том же направлении, что и он. Рауль догонял их. Он затормозил. Не надо быть дураком. Он помнил, что ему говорили в Ламбюзаре, на КП бронедивизии: свистнет вот такой из пятой колонны санитарную машину, да и проберется на ней к нам, лучшего способа не придумаешь! Он поехал потихоньку, на малом газу. Правда, рокот танков совершенно заглушал шум его мотора. Миновали деревню, мертвую и безлюдную. Посреди дороги валялись убитые лошади вперемежку с перевернутыми повозками; торчащие вверх оглобли, вывороченные внутренности… отвратительно до тошноты, и смрад такой же непомерный, как и окружающий ужас… и опять извивающаяся среди леса дорога… Ужасно нудно подгонять скорость своей машины под скорость танков, но уж лучше приспосабливаться к этому, чем к чему другому. Теперь холмы подступили ближе к дороге; после поворота дорога опять пошла мимо домов, мимо высокой ограды, затем спустилась в темную ложбину, так-то будет лучше. Рауля вел рокот танков. Вдруг виснеры свернули влево. Он остановился в нерешительности. Ему казалось, что они слишком забирают на север. Ну, во всяком случае, им виднее… По всей вероятности, это были танки соседней легкой мотодивизии, те, что обороняли берег Мааса, в… как же называл это место тот стрелок?.. Юи, если не ошибаюсь… Только под покровом ночи могли они соединиться со своими; тут они и наткнулись на обнаглевших немцев в доме с сиренью, которые себе на гóре прорвались вперед… Теперь Рауль выехал на более широкую дорогу, по ней шли люди, слышен был глухой топот множества ног. Люди, перепуганные люди — страх перед танками загнал их в лес; потом они поняли, что танки французские, и когда те проехали, стали подтягиваться к дороге; отставшие бельгийские солдаты с винтовками, штатские, там и сям светлое пятно женского платья, ребятишки… обычное для этих дней человеческое стадо.

Постепенно санитарную автомашину затер людской поток, засосал, поглотил ее, как муху; машина шла вслед за виснерами тем же медленным ходом. Рауль проехал так около двух километров. Потом произошла задержка. Впереди вступили с кем-то в переговоры. Верно, наткнулись на пост… Наконец тронулись дальше, миновали заграждение из колючей проволоки, в котором был оставлен проход.

Вот так, вместе с толпой беженцев, следом за танками, и въехал Рауль в Первез, который был теперь на самой линии фронта. С трудом продираясь сквозь толпу, добрался он наконец до бельгийских частей, стоявших в деревне. В настоящее время Первез был занят частью, эвакуированной из района Намюра, но эта часть собиралась отступить за французские позиции. Капитан, к которому обратился Рауль, не проявил ни малейшего интереса к немецкому пленному. Он сказал, что пленные их не касаются, пленные — дело французов. Французы стояли позади линии Куэнте, в Орбэ и Торамбэ. Какое из этих двух направлений выбрать? В Орбэ находились танковые части. Чутье подсказало Раулю, что надо ехать туда. Там он отыскал командный пункт 5-й легкой мотобригады, где и сдал свою поклажу. Там же он узнал, что легкая мотодивизия, отведенная назад, направлена в Нивель. Надо полагать, что где-нибудь в тех местах ему и следует искать свой санотряд или штаб дивизии. По карте одного мотоциклиста, оказавшегося любезнее других, он на глазок прикинул расстояние: километров шестьдесят… Его разбирал сон, но, пожалуй, лучше не задерживаться. Район был ненадежный, а потом, нельзя испытывать судьбу дважды за одну ночь.

Он сказал тому солдату, который дал ему карту: — Знаешь, на месте здешнего командира я бы не очень надеялся на Первез… Будь я немцем, я сделал бы так, как я сделал сейчас: затесался бы в ряды беженцев, для которых оставлен проход в проволочных заграждениях… Не знаю, видел ты проволочные заграждения в Первезе… ведь это же курам на смех!

— Не суйся не в свое дело, — отозвался тот. — Генерал знает, что делает…

Ну, конечно, знает. Итак, Рауль поехал на Нивель. На рассвете враг, следуя по пятам за бельгийцами, покидавшими Первез, прошел через проволочные заграждения, совершенно так же, как перед тем Рауль на своей санитарной машине, и без единого выстрела оказался по ту сторону пресловутой линии противотанковых заграждений Куэнте.


* * *

Офицер 53-й дивизии, еще до двенадцати часов ночи посланный в Омикур для установления связи с кавалеристами полковника Марка, не нашел их там. И не удивительно.

Даже значительно позже полковник Марк со своими частями находился еще в районе Пуа-Террона. Измотанные солдаты спали около своих лошадей. Их полк составлял правый край кавалерийского авангарда, выдвинутого впереди армии Корапа. С первого же вечера они оказались далеко за Маасом; они патрулировали в Арденнах, к югу от леса св. Губерта, стремясь соединиться с кавалерией Хюнцигера, которая отходила с позиций… они задерживали, тревожили противника…. три дня и три ночи не слезали они с седла… Часовые, расставленные вокруг случайных привалов, бодрствовали в какой-то полудреме. Кто вернет им долгие месяцы, проведенные в Монтермо, Жеспунсаре, Нефмалене, в краю таком чужом для них и таком глубоко французском, с его обрывами над Маасом, излучинами Семуа, резкими очертаниями скал, орлиным гнездом нависших над долинами, с живописными деревнями и красными кирпичными домиками, говорившими о близости Бельгии; здесь они сидели в кафе, здесь играли с детьми и улыбались девушкам, они, рожденные от женщин, которые не открывают лица перед посторонними мужчинами, рожденные в далеких, опаленных солнцем городах… в Тлемсене, в Марракеше… Смена караула. И пароль звучит так же чуждо, как и все вокруг. Два марокканских спаги у дверей полковника салютуют друг другу, один говорит «Бувинь», другой отвечает «Филипп-Август».

Кавалерист Пезе стоит на часах в том месте, где Шалонская дорога сходится с Ретельской и оттуда идет на Мезьер; налево — дорога, ведущая на вокзал, направо — от Площади мэрии отходит дорога на Вандресс. Кавалерист Пезе шагает взад и вперед. Он уже наизусть знает старое здание из желтого известняка, где помещаются мэрия и школа, на фасаде, между пилястрами с канелюрами два медальона[587] с барельефами римских императоров. Ему надоело смотреть на баскетбольную площадку перед мэрией; он изучил от первой до последней буквы вывески на запертых лавках у дороги; одна — «Мясная и колбасная торговля», другая — «Гуле-Тюрпен»[588], все та же фирма повсюду в здешних местах… Пуа-Террон больше, чем кажется с первого взгляда; вон и та фабрика — что это за фабрика? Арденнская бумажная фабрика — и тот участок, где гараж… и та речушка тоже… все это Пуа-Террон… Но Пезе интересует только его перекресток. Здесь, куда ни глянь, — всюду перекрестки. Под деревьями стоит памятник. Пезе подошел поближе посмотреть, что он изображает: каменная дама в лавровом венке, со знаменем, складки которого, обвившиеся вокруг склоненного древка, прикрывают ее руку. У ног — крест, увенчанный каской. Она возлагает на него венок, такой же каменный, как и она сама. По углам памятника лежат фарфоровые венки, тут же стоит ваза без цветов, покрытая глазурью; такие вазы, верно, были в моде в те годы; никто ее не тронул, и ветер ее не свалил; на цоколе надпись:

Славной памяти сынов
Пуа-Террона,
Павших за Францию
1914–1918

Сыны Пуа-Террона… Пезе задумался над этими словами. Сбоку на цоколе их имена: Роже Шарль 1914 — Мишель Эжен 1914 — Мишель Рене 1915… и еще и еще. А другая сторона — какая несправедливость! — отведена вся целиком одному человеку:

Нури Жанна
Гражданская жертва
1918

К основанию памятника приделан белый фарфоровый щит овальной формы. Пезе до смерти захотелось разобрать, что это такое. У него был с собой карманный фонарик, который светил уже не очень ярко, так как батарейка села. Ничего, как-нибудь разглядит. Так вот оно что — на щите фотографий убитых. Такие же, как и мы, нашего возраста. Вот кирасир… какие у них тогда мундиры шикарные были. Вот еще другие, один курит; эх, как курить захотелось… Другой… имена стерлись… А вот и гражданская жертва. Женщина… будто бы и знакомая… так или иначе женщина…

Местность эта на самом деле возвышенная, но со всех сторон она приподнята, как края у таза, и поэтому кажется, что тем, кто подойдет, тебя не будет видно… Кавалерист Пезе стоит на посту, на стыке двух дорог. Остальным посчастливилось: они спят. Спите, пока еще спится, спаги полковника Марка!

Генерал Корап не смог связаться с вами по телефону: генерал запутался в линиях связи, и полковник Марк получил приказ перебросить свою часть в Омикур только в половине третьего ночи, когда все пути уже затопила волна беженцев, когда на дорогах образовались пробки, заторы; упряжки с артиллерийскими зарядными ящиками, обозные машины мечутся по всем направлениям; инженерные транспорты, походные кухни и заблудившиеся кавалеристы, легковые машины, ссылающиеся на довольно проблематические приказы, темнота, паника, полная неразбериха. Кавалеристу Пезе, еще не отдохнувшему после тяжелой ночи, не удалось воспользоваться передышкой: он стоял на посту. Что же делать, выспимся в другой раз!

Вперед, громко фыркая, вырываются мотоциклы, за ними лошади тащат 25-миллиметровые пушки: это марокканский боевой эшелон. Запасных лошадей пока оставляют на месте. У алжирских конников в кожаных ведрах — мины. Походным кухням дан приказ на утро доставить горячий кофе… с ними пойдет полуторатонка с пищевым довольствием. Хорошо бы сменить выцветшие куртки и фески, их давно пора перекрасить. Жаль, времени нет, а то они уже видны в темноте. Ладно, на сегодняшнюю ночь сойдет. Сейчас не до того.


* * *

Рауль все едет и едет. Его клонит ко сну… Он едет и едет. Все чаще плечи сводит от усталости; все чаще ослабевает внимание. А он все едет…

Меньше как за три часа не сделать ночью шестьдесят километров, когда на дорогах заторы, когда приходится пропускать колонны войск, толпы беженцев. А тут еще этот чортов мотор, с перепугу начавший было работать, поуспокоился, вспомнил о своих старых немощах и около Кур-Сент-Этьена, на полпути между Орбэ и Нивелем, опять пошел чудить… Там стояли артиллеристы, они рассказали Раулю, где находится их ремонтная часть, — в Бувале, не доезжая Женаппа. Там только до сознания Рауля Бланшара дошло то, что ему говорили в Орбэ. Их мотодивизию отвели на отдых, — чувствуешь, братец, на отдых! — чтобы перегруппировать позади позиций пехоты.

И Рауль сразу встряхнулся, как будто войны и не бывало. Ну, уж теперь ему незачем здесь задерживаться. — Да ты с ног валишься от усталости! — заметил механик, сменявший ему свечу. Подумаешь! Час-другой он еще выдержит. Да и товарищи, верно, о нем беспокоятся…

Он говорил не то, что думал: на деле он сам беспокоился о товарищах. Монсэ, Партюрье… успели они убраться до прихода бошей?

Пробиться через Женапп совершенно невозможно: дорога запружена войсками, хлынувшими из Шарлеруа на Брюссель. Рауль простоял с добрый час. А затем до самого Нивеля двигался в колонне машин, которая останавливалась через каждые двадцать метров. Все водители, верно, устали не меньше его, стоило им затормозить, как у них слипались глаза, а потом, лишь только впереди образовывалось пустое двадцатиметровое пространство, они рывком трогали с места, словно кто-то толкнул их в спину…


* * *

Этой ночью все события развертывались, как в дурном сне: немцы еще в одном пункте, выше Живэ, форсировали Маас. Этой же ночью тревога охватила северный фланг корпуса генерала Либо на стыке с частями «Аристотеля»… На рассвете Д5 Эчеберригарэ, всю ночь, согласно приказам, перемещавший свои войска, оказался лицом к лицу с врагом, в двух местах форсировавшим Бар, к востоку от Арденнского канала, где сужается излучина реки. Противник переправляется через Арденнский канал. Там, где совсем еще недавно сошедший с ума капитан на глазах у Сезара Дансета подпалил зажигалкой солдатские книжки, там, где еще вчера утром мускулистые, худые испанские республиканцы таскали надолбы, там, где этой ночью Бенедетти угрожал револьвером саперам, спускавшимся по северному склону высоких холмов, где около трех часов утра он сам попал в окружение, — там теперь встретились с передовыми частями генерала Эчеберригарэ, подошедшими к Вандрессу, до смерти усталые спаги на измученных лошадях. Немцы в Омикуре. На подступах к Вандрессу закладывают мины… Легко раненные не спешились. У одного, верно, жар, он страшно возбужден и, нагнувшись с седла за фляжкой с кофе, которую ему протянул самокатчик, говорит, говорит, говорит… Трудно понять его речь — тут и гранаты, и рукопашная схватка…

До смерти усталый спаги, приземистый и коренастый, не марокканец и не алжирец, вошел в сарай. В голове одна мысль: отоспаться… а там — будь что будет! Он привязал коня к пустой кормушке и повалился наземь; он канул в темную бездну сна… И во сне он уперся во что-то мягкое, шерстяное, навалился на еще теплое, еще хрипящее тело, на что-то еще живое, но уже переставшее быть человеком… дошло ли до одурманенного сознания полумертвого от усталости, хоть и привыкшего к тяжелой работе в летнюю страду винодела Пезе, дошло ли до его сознания, что это такое?

В чуть брезжущем рассвете под боком у спаги умирал тот сержант, которому накануне вечером Сезар Дансет перетянул ремнями оторванные по самые икры ноги, ноги, которые привели его сюда, на смерть… понимает ли спаги Пезе, что это такое, понимает ли он, что делает? Он тоже перешел в мир небытия, он по-братски делит соломенную подстилку с умирающим, он спит, и ничто не в силах помешать его сну, он спит… Кровь и вино смешались в этом тяжелом сне. Виктору Пезе снится сбор винограда и прогулки с кавалеристом Валье вдоль канала, обсаженного кипарисами; и Валье попрекает его за то, что он еще не уплатил партийных взносов… Ведь это же нелепо… Ну, как же ты хочешь… только что в Пюсманже… Какое дикое название… Так вот что такое Пюсманж — дикое название.

Сосед дышит все реже, все реже. И совсем затихает при первых лучах света, упавших сверху на его измученное лицо, сверху, из того окна, через которое подают на возы сено, сложенное наверху на сеновале… Спящий обнял умирающего солдата, он ворочается во сне, всхрапывает, все громче и громче…

Тот затих — он наконец обрел покой.


* * *

Рауль въехал в Нивель на рассвете. По сравнению с теми деревнями, что он проезжал, Нивель показался ему настоящим городом — настоящим не только потому, что он больше, что в нем многоэтажные дома, церкви, старинные памятники. А потому, что в нем были люди, гражданское население. Люди, которые при первых лучах солнца, — а день сегодня будет чудесный! — выходят из домов, открывают ставни. Вот бакалейные лавки, не очень богатые, но кое-что в них есть. Кафе, скромная закусочная для рабочих, которые идут на работу. Господи боже мой, ну как отказаться от кофе! Раулю нечем было заплатить, но с него и не спросили. Очень скоро он понял, что люди на улице не местные жители, а беженцы. Центр города выгорел 12 мая, во время налета. Особенно жалко старинную монастырскую церковь. После того налета французские войска были выведены из города, и с тех пор только раз была недолгая тревога…

Рауль опять сел в машину. Подъезжая к сгоревшему кварталу, на обуглившиеся развалины которого просто больно смотреть, он увидел, что люди на улице вдруг бросились бежать. Рауль так привык к грохоту танков и грузовиков, что позабыл о самолетах, даже здесь, глядя на то, что они натворили…

И снова начался ад. Немудрено, что сон разом соскочил с Рауля, и выпитый стакан кофе здесь был совсем ни при чем. Над городом бушевала буря, люди метались, как мыши, искали, в какую дыру залезть, тыкались во все стороны, налетали друг на друга, машины развивали скорость, испуганные лошади ржали, крутились на месте, опрокидывали повозки, и Раулю все время приходилось лавировать, чтобы не попасть в этот безумный водоворот, а над головой кружили крылатые драконы, кружили, кружили, и вдруг камнем падали страшные свистящие птицы, падали направо, налево, повсюду… на этот раз нам не уйти… звон стекла… раскаты грома… бомбы… дома… убитые… пламя… крики… и вдруг огромное облако пыли… все скрыло облако пыли!

Сколько времени длилась первая волна? Час? Десять минут? Никто не имел представления. И Рауль тоже. На машине проехать нельзя, потому что земля вся усыпана битым стеклом, сплошь целые улицы… Страшно, когда разрушение происходит у тебя на глазах: вот только что здесь стоял дом — а сейчас его уже нет… Над зияющими провалами стен повисли столы, диваны; окровавленные, обезумевшие люди тащат женщину, подхватив ее подмышки и за ноги.

Наконец Рауль нашел улицу пошире, где можно было проехать между грудами обломков, но тут в небе опять началась свистопляска — вторая волна обрушилась на Нивель…

При выезде из города словно на смех торчал среди развалин тот же рекламный щит, который Рауль уже видел, когда 10 мая вместе с Жаном проезжал через город в обратном направлении: «Посетите Нивель. Осмотрите древний собор и монастырь XIII века…», а с огромного купола неба, синего-синего, светило яркое солнце…

Когда Рауль приехал в деревушку, где с ночи стоял в фруктовом саду дивизионный санотряд, с грехом пополам укрыв машины под деревьями, все еще спали. И приезд Рауля не произвел впечатления. Он поставил свою машину под яблоню и, завернувшись в одеяла, улегся спать на носилках.


* * *

На заре Д5 генерал Хюнцигер издал приказ по войскам, направляющимся на передовые позиции, с предписанием порядка их передвижения на участке Грансара. Но в приказе ни слова не говорилось о корпусе генерала Грансара, будто этого корпуса и не существовало. В приказе не говорилось также ни слова о штабе генерала Грансара, находившемся в Берльере. Генерал Грансар удивился. Он не сразу понял, что его непосредственный начальник Хюнцигер одним росчерком пера изъял его из военных операций, а вместе с ним и трех командиров его дивизии: генералов Лафонтена, Бодэ, Шапуйи. Грансар не сразу понял, что он, что все они отрешены от должности. Неужели Хюнцигер потерял голову при виде бреши на своем левом фланге? Во всяком случае, он решил предупредить события: поторопился назвать виновников, не дожидаясь, чтобы назвали его.

Как раз в это же время генерал Гамелен получил из Ла-Ферте утреннюю сводку Жоржа от 14 мая, то есть от Д5:

7-я армия. — Вчера вечером обстановка несколько прояснилась, моральное состояние войск хорошее. Имеются сведения, что бельгийцы удерживают линию обороны.

1-я армия. — Кавалерийский корпус был заранее отведен на линию Куэнте, моральное состояние войск превосходное.

9-я армия. — Контратака на остров Гу не удалась, так как пехота не поддержала танки. Генерал Бийотт должен был вчера двинуть в бой 1-ю бронедивизию.

2-я армия. — В седанском направлении прорыва создан сплошной оборонительный рубеж. Подготавливается введение в бой тыловых частей (канал, вторые позиции); сегодня утром в 4.30 начата контратака крупными силами…

IX

В 4.30 крупными силами…

Сегодня, 14 мая, все говорят о контратаке. «Крупные силы» генерала Жоржа, сосредоточенные у Седана, там, где немцы прорвали фронт, — это 3-я танковая дивизия, которая должна была перейти в контратаку в 4.30, но ни в какую контратаку не перешла за неимением горючего, а также в результате поломок, происшедших потому, что машины, по техническому недосмотру, выступили без всяких мер предосторожности из района Реймса. Ликвидировать прорыв… Жорж ничего не ответил Хюнцигеру, который запросил его, следует ли закрыть прорыв или перейти в контратаку… К тому же группа армий восстановила весьма слабую связь через свои разведывательные части с резервами Корапа на юге — с 53-й дивизией генерала Эчеберригарэ, с частями спаги и с легкой кавалерией, — которые в конце концов повернули к северу и вошли в соприкосновение с противником, но тоже не имеют связи с Корапом. В бледном свете зари сквозь клочья тумана, еще цепляющиеся за ветки с нежной, чуть позолоченной восходом листвой, Устрик следит за далекими красными вспышками разрывов над лесом, как раз в районе той самой поляны с кустами, где алжирские спаги, не спуская глаз со своих коней, ждут сигнала к атаке. — Здесь куда удобнее действовать гранатометчикам, — сказал, поровнявшись с Устриком, лейтенант, командир взвода. — Посмотрите-ка, какие кругом овраги, кустарник! — Лейтенант только недавно узнал, что Устрик учитель. Ему самому уже под сорок. Он долго тянул лямку во Французском Судане. Человек общительный, любит поговорить.

— А когда они, по-вашему, будут здесь, господин лейтенант? — спросил Устрик. Лейтенант пожал плечами. Если судить по красно-желтым разрывам, должно быть, в полдень или чуть попозже. А там уж «инш Алла!»[589] — будь что будет! Повыше — противник, который переправился через Бар и Арденнский канал, беспрепятственно прошел к Лиару между расстроенными полками французов и частями, на выручку которых мы идем и которые еще удерживают Маас на участке Бар–Мезьер, ожидая подкреплений как раз отсюда, из Лиара. Таким образом, на Маасе генералы и полковники в своих КП отрезаны от тылов. Остался только один выход — на запад… бегство…

Жорж ничего не ответил Хюнцигеру. В тот час, когда должна была начаться пресловутая контратака, Хюнцигер все еще запрашивал, ликвидировать ли ему прорыв или атаковать. Закрыть прорыв? Он лично считал, что следует отойти еще немного к югу, чтобы создать необходимые ему резервы и восстановить линию фронта. Но если он отойдет, случится одно из двух: либо он обнажит свой правый фланг, где дела пока обстоят благополучно, то есть откроет немецким танкам возможность обойти Претла и линию Мажино, либо он пропустит их слева, и тогда будет открыт путь на Париж… Париж? Как вы говорите, на Париж? Перед таким выбором генерал Жорж растерялся. Он попросил хотя бы час на размышление… Разговор происходил глубокой ночью. Откровенно говоря, одного часа маловато, чтобы сделать выбор: пожертвовать ли Парижем или линией Мажино. Таким образом, все утро 2-я армия провела в нерешительности. Хюнцигер в Сенюке ожидал телефонного вызова от Жоржа.

Ну, а Корап? Начал ли он на заре контратаку?

Не начал. Ни в направлении острова Гу, ни, если говорить серьезно, в направлении Динана. Только в пять часов утра чуть севернее Динана бойцы моторизованной части вышибли немцев из деревни и взяли сорок пленных. Затем был получен приказ отойти. Командир пехотного полка, стоявшего левее, на севере, и все еще удерживавшего Маас, в связи с отходом броневиков перенес свой КП немного дальше на запад, к Лэву. Решение неудачное: сразу же налетели вражеские самолеты и начали бомбежку. Полковник был убит.

Бийотт звонит Корапу. Как же насчет контратаки? Бийотт очень встревожен. Если 9-я армия отойдет на севере, обнажив фланг армии Бланшара, что станется с позицией Диль? Исходной точкой контратаки может быть только центр 9-й армии, там, где «Аристотель». Бийотт напоминает Корапу, что Североафриканская пехотная дивизия должна бы, наконец, подойти к «Аристотелю» в качестве резерва, и указывает, что 1-я танковая дивизия генерала Брюно тоже поступает в его распоряжение. Он сейчас отдаст соответствующий приказ. Значит, вы придаете ее «Аристотелю»? Согласен.

Нынче утром генерал Корап отправился в «Аристотель» — к генералу Мартену, попрежнему находившемуся во Флоренне. Мартен занимал двухэтажный, сложенный из розового кирпича дом, весь увитый по фасаду белыми цветами. Перед крыльцом переплели ветви два грушевых дерева. Полы были натерты до блеска. За столом сидели Корап, Мартен, командир 18-й дивизии генерал Дюффе и начальники штабов 22-й и 5-й дивизий. Корап передал собравшимся приказ Бийотта, не обращая внимания на кислые лица господ офицеров. Мартен должен провести контратаку. Час «Аристотеля» наступил! Он располагает 1-й танковой дивизией и Североафриканской пехотной дивизией, которая испокон веков считалась резервом «Аристотеля» и, надо надеяться, когда-нибудь да появится.

И действительно, во Флоренн прибыл командир вышеупомянутой Североафриканской дивизии генерал Сансельм[590]. Он заявил, что из трех его полков только два находятся по соседству. Зуавы задержались в пути, а стрелки, опередившие их, только что проделали в один переход, без отдыха, сорок пять километров, и сегодня их нельзя бросить в бой.

В десять часов утра 5-я дивизия, стоявшая к северу от частей Мартена, единственная, которой располагал командир 2-го корпуса генерал Буффе, была опрокинута. Говорят, что командир 8-го пехотного полка убит; вчера в том же секторе командир 129-го пехотного полка погиб при взрыве моста через Ивуар, заминированного саперным взводом, в котором служит аббат Бломе. 18-я дивизия, то есть левофланговая дивизия Мартена, продолжает отступать к югу. Генерал Мартен покидает свой КП, чтобы убедиться в этом лично… Еще хуже обстоят дела на правом фланге, в 22-й дивизии, в районе Живэ: командир дивизии генерал Гасслер[591] находится в отпуску после автомобильной аварии, а генералу Безье-Лафоссу[592], который его замещает, решительно нехватает необходимой настойчивости. Повсюду одна и та же картина: прорвав фронт на нескольких направлениях, немецкие части соединяются. Да, вот кто умеет маневрировать. У них командование на должной высоте.


* * *

В это утро Гамелен, вместо того чтобы отправиться лично в Военный совет, послал своего заместителя, а сам решил заглянуть в Ла-Ферте, проверить, как идут дела у Жоржа и Думанка. Генерал-майор Думанк[593] прикомандирован Гамеленом к Жоржу для того, чтобы обеспечивать железнодорожные перевозки войск. 14 мая во всей остроте встал вопрос о переброске резервов. Удастся ли подтянуть эти пресловутые резервы из армии Претла? Подкрепления, предназначенные для Хюнцигера, сосредоточиваются в Монфоконе, в тридцати километрах севернее Вердена; новые подкрепления для Корапа — в Марль и Монкорне, в тридцати — тридцати пяти километрах севернее и северо-восточнее Лаона. Из двух танковых дивизий, которые на бумаге были направлены к Бланшару два дня тому назад, одна так и не тронулась с места — ее перебросят в Ирсон по железной дороге; другая не успела еще прибыть в район Флерюса, как пришлось срочно перебросить ее к Корапу… А каковы, собственно, силы генерала Тушона, которому приказано идти на помощь Хюнцигеру? Почему это резервы «Аристотеля» до сих пор не вышли к Маасу, где 11-й корпус ведет тяжелые бои?

Когда главнокомандующий вернулся в Венсен, ему вручили письмо от Жоржа — приглашение на завтрак; поскольку Жорж хочет установить более тесные отношения с Гамеленом, почему бы им не позавтракать нынче вместе, да не только нынче, а каждый день? В самом деле, почему бы нет? Гамелен весьма удовлетворен тем, что Жорж выразил желание поговорить с ним о ходе военных действий; Чудесная мысль — отныне он в любой момент может заехать в Бондон, где квартирует Жорж, и позавтракать в его обществе. И Гамелен вернулся в Ла-Ферте. Он вполне успокоился, ибо, как показала проверка, Вюильмен в соответствии с его вчерашними указаниями распорядился, чтобы французский военно-воздушный флот сосредоточил свои усилия на Маасском фронте.


* * *

На Маасском фронте… Никакого Маасского фронта уже не существует. Там, выражаясь военным языком, сложилась совершенно новая обстановка. Можно ли говорить о Маасском фронте, когда наши войска обороняют Маас только на небольшом отрезке к югу от Намюра, поддерживая связь с бельгийцами, и еще много южнее, на участке корпуса Либо, то есть дивизий Вотье и Порзера? И сколько еще времени смогут продержаться эти выдвинутые вперед части, если учесть, что все дивизии «Аристотеля» отброшены от реки и не прикрывают их с севера, а с юга им угрожают танковые части противника, отрезавшие 9-ю армию от 2-й армии?

И однако же, в соответствии с указаниями, которые Гамелен 13 мая дал Вюильмену, бомбардировщики действительно появились сегодня над Маасом. Они бомбят весь район от Седана до Динана. Вместе с ними вылетели наши истребители и английские бомбардировщики. Но авиация запоздала на целые сутки и уже не может оказать реальной поддержки наземным войскам. Фактически на Маасе, в местах, указанных накануне Гамеленом, у нас уже нет никого.

А как раз в это время начинается массированное продвижение вражеских танков. На те пункты, где противник наводит мосты, набрасываются наши самолеты, но их всего двести сорок пять на фронт в восемьдесят километров. Мы бомбим Седан, через который проходят немецкие танки. Бомбят мораны, поте, ферси-баттли[594]… Мост через Маас, который противник навел у Голье, северной окраины города, ожесточенно бомбили сорок французских самолетов, и все они были сбиты. Такая же участь постигла тридцать пять из шестидесяти английских бомбардировщиков, которые действовали на левом берегу Мааса, преследуя танки, форсировавшие реку…

Тем временем бои удалялись на запад от Мааса и местами шли уже в двадцати километрах от этого кладбища стальных птиц.


* * *

Жорж снова связался по телефону с Хюнцигером. В конце концов, пусть командующий 2-й армией проявит максимум инициативы, — ведь никто лучше его не знает положение на этом участке фронта. К тому же имеются резервные части генерала Тушона, которые сосредоточиваются у Монфокона, и это позволит Хюнцигеру перейти в контратаку. А пока резервы не подошли, создается оборонительный рубеж силами учебных батальонов, между Лиаром и Монкорне, в девяноста километрах от Мааса…

Тем самым Жорж фактически перекладывает ответственность за все, что произойдет, на Хюнцигера, который с нынешнего утра, наконец-то, сам себе голова и не зависит больше от Бийотта. Жорж ждет к завтраку Гамелена. Он теперь сам стремится к более близким отношениям с Гамеленом и не закрывает глаза на создавшееся угрожающее положение, он непременно даст это понять Гамелену, которому обстановка известна пока только в самых общих чертах. Сейчас встает важный вопрос — вопрос о разделении ответственности.

Какой же генерал не поймет, что значит нести личную ответственность за падение Парижа! Хюнцигер говорил уже, что придется открыть дорогу на Париж. Жорж не ответил ему прямо: откройте. А сказать — обнажите линию Мажино, тоже не легче. Но теперь Жорж дрожит за Париж. Совершенно ясно, что, если предоставить выбор Хюнцигеру, последний, прочно опираясь своим правым флангом на линию Мажино, на армию Претла, бесспорно предпочтет вариант, открывающий дорогу на Париж, раз там, слева от Хюнцигера, фронт все равно уже прорван; в противном случае его придется восстанавливать.

Ясно, что Хюнцигер отведет свои части на запад от Мааса, южнее Седана, на Лешен, в направлении к Сенюку на Эне, где с первых дней войны находится его КП, ни разу не менявший своего местоположения, — другими словами, он попытается создать фронт на линии, ну, скажем, Ретеля и, стало быть, очистить всю территорию, лежащую севернее этой линии. Фронт этот будет обращен к северу, точно так же как и резервы Корапа, которые отрезаны от самого Корапа небольшим немецким клином, распространившимся уже от Пюсманжа до Мезьера. Словом, французские войска располагаются как бы шпалерами южнее танков противника, которые движутся на запад и которым ничто не помешает дойти до Парижа…

Имея перед глазами такую картину, Жорж и пожелал установить с Гамеленом наилучшие отношения. Пригласил его на завтрак. Что он сказал Гамелену во время завтрака? Неизвестно. Но, встав из-за стола, главнокомандующий попрежнему подчеркивает, что больше всего его интересует положение дел в Голландии. Правда, дела там очень плохи, но Гамелен этого не знает. Он посылает длинную телеграмму генералу Лелонгу[595] в Лондон, поручая представить вниманию англичан некоторые меры с целью продлить, елико возможно, сопротивление голландцев, одновременно имея в виду перспективу — впрочем, отнюдь не близкую — эвакуации войск генерала Винкельмана[596] морским путем, если, конечно, это потребуется. Но это на самый крайний случай.


* * *

Уже накануне жители стали покидать Овилье. Многие подчинились приказу об эвакуации нехотя. И даже сегодня утром несколько коммерсантов, которые имеют свои машины и поэтому еще 13 мая успели увезти семьи вглубь страны, вернулись в Овилье, чтобы уладить дела, а кое-кто с намерением вообще остаться в городе.

Однако просторный рынок под высокой черепичной крышей на каменных столбах, примыкающий вплотную к мэрии, попрежнему забит женщинами, детьми, стариками. Одни из них пришли из восточных районов департамента, другие с севера, из Бельгии. Все голодные, усталые, испуганные. В ротной канцелярии, разместившейся напротив мэрии в большом доме, который хотя и сохранил вывеску «Пивоваренный завод», но уже давным-давно превращен местным фермером в сарай, газеты были получены, как обычно, утром. Сюда-то и зашел Бальпетре, попрежнему квартировавший в помещичьем доме из белого камня. В столовой он застал Лурмеля и Гайяра, погруженных в чтение газет.

— В сущности, мы даже не имеем представления о том, что творится, — сказал капитан де Бальпетре. — Ни малейшего представления не имеем…

Если бы не трагическое зрелище потока беженцев, если бы не опустевший после эвакуации город, война и здесь, в Овилье, казалась бы им такой же далекой, как на днях в Вервене или прошлой зимой в Мюльсьене. Вчерашние газеты описывали бои в Голландии и упоминали об атаках на канале Альберта… Лейтенант Лурмель пожал плечами: — Как хотите, а все это несерьезно. Нам сообщают, что в Париже закрываются кафе и театры, и почему-то считают необходимым присовокупить, что то же самое делается и в Берлине. В газетах только и разговору, что о пятой колонне; Кериллис все не унимается. Радио попрежнему сообщает, что форты Льежа держатся.

Гайяру досталась какая-то вечерняя газетка. В ночь с 12 на 13 мая в Париже были воздушные тревоги… Он подумал об Ивонне: каково-то ей в тюремной камере слушать завывание сирен и мучиться мыслью, что дети одни, без матери, без отца… Две трети полосы было посвящено теме: «Необходимо серьезно относиться к воздушным тревогам», и тут же давались советы: «Прежде чем спускаться в убежище, оденьтесь соответствующим образом. Рекомендуем захватить с собой фляжку с водой, чаем или слегка подслащенным кофе. Ни в коем случае не берите вина и других спиртных напитков… сохраняйте спокойствие и не слушайте никого, кроме официальных лиц, уполномоченных инструктировать вас…»

По радио передавали песенку: «Старушки наши на подбор, к веселью склонны до сих пор…»

— Если им нужна война, — сказал Лурмель, — пусть сами и воюют. Но мы-то чего ради киснем здесь, господин капитан? То ли дело сидеть сейчас дома, как по-вашему? Напрасно мы не ушли вместе с гражданским населением…

Бальпетре ответил не сразу. У него с утра ныло от ревматизма плечо, и поэтому он слушал болтовню Лурмеля рассеянней, чем обычно, и в то же время более снисходительно. Впрочем, его и самого чрезвычайно удивляло скопление людей в их округе; речь шла не только о Рабочих полках, которые больше не работали, как, например, их собственный полк, но также и о саперах, которые тоже уже не вели саперных работ. В прошлую войну было не так много саперов, как нынче.

— Создается впечатление, — сказал он, — что у нас избыток людей и мы просто не знаем, куда их девать. Посмотрите-ка, сколько одних саперных полков. Похоже, что просто хотят отделаться от известного числа граждан, ну и сунули их в армию… пусть, дескать, под ногами не болтаются. В ту войну пехота сама прекрасно справлялась со всеми саперными работами. А тех, которым поручали саперные работы, мы называли «окопавшимися». Сейчас за восемь месяцев никто не потрудился обучить саперов военному делу. Поручили бы мне, я бы из них в месяц настоящих вояк сделал, вместо того чтобы дурака здесь валять. Впрочем, все упирается в снаряжение…

— А не кажется ли вам, господин капитан, — сказал Гайяр, — что ваши рассуждения применимы и к нашему Рабочему полку? — Лурмель расхохотался. — Вы же знаете, дорогой Гайяр, — возразил Бальпетре, — что нашим людям даже нельзя дать в руки оружие.

Разговор происходил за завтраком. В комнату вошел денщик капитана и отдал честь. В чем дело? Капрал Пилон приехал на мотоцикле, говорит, привез пакет от господина майора… Входите, входите, Пилон, выпейте стаканчик. Пилон хоть всего-навсего капрал, но у майора на положении доверенного лица.

Майор Мюллер срочно требовал лейтенанта Робера Гайяра в Мон-Иде, где помещался его КП.

— Странно, — сказал Бальпетре, передавая конверт Гайяру. — Мюллер требует лично вас. Насколько я понимаю, вы подчинены непосредственно мне… Разве что… Вы сами-то не знаете, в чем дело, лейтенант?

В первую минуту Гайяр смешался, но тут же оправился и заявил, что не имеет ни малейшего представления. — «Срочно», понимаете, Гайяр?

Когда Гайяр вышел из комнаты, Бальпетре взглянул на Лурмеля, который молча собирал разбросанные по столу газеты. — А вы, Лурмель, что по этому поводу думаете? Даже здесь, на фронте… — Ну, какой это фронт, не надо преувеличивать. Вернее сказать — прифронтовая полоса.

В небе кружили самолеты. Утром поблизости бомбили железнодорожную станцию. И Лурмель добавил: — А как по-вашему, господин капитан? Эвакуация населения — это мера военного характера и имеет в виду облегчить наши действия, или, в самом деле, это значит, что немцы приближаются? Булочник мне говорил, что лично он ни под каким видом не тронется с места…

Бальпетре пожал плечами. Впрочем, он почти не слушал Лурмеля: срочный вызов Гайяра в Мон-Иде не выходил у него из головы.


* * *

Вернувшись во Флоренн, генерал Мартен застал у себя на КП командира 1-й танковой дивизии генерала Брюно. Тот опередил свою дивизию, о которой только и говорили все эти дни; в ней насчитывалось сто пятьдесят танков новейшего образца.

Но последние подразделения дивизии едва-едва выступили из Шарлеруа, а вышедшие ранее еще в пути. Впрочем, Брюно не известили, что он отныне находится в распоряжении «Аристотеля», ему требуется личное подтверждение Корапа. А телефонная связь между «Аристотелем» и Шимэ прервана. В таком случае Брюно поедет сейчас во 2-й корпус и будет звонить от генерала Буффе — словно дело происходит где-нибудь в кабачке и, если телефонная будка занята, можно пойти в бистро рядом и поговорить оттуда.

Генералу Брюно удалось связаться с Корапом, даже не израсходовав полагающейся монетки. Корап подтвердил генералу, что он действительно находится в распоряжении «Аристотеля». Ладно, у «Аристотеля» — так у «Аристотеля». Сегодня вечером необходимо перейти в контрнаступление. Без Североафриканской пехотной дивизии, которая еще не готова…

А пока что дивизии «Аристотеля», 18-я и 22-я, отступают в полном беспорядке, их обстреливают, дробят немецкие танки; на том самом участке, где резервные части должны были развернуть контрнаступление. Командир 18-й дивизии генерал Дюффе только что успел повернуть к Флавиону, как к нему приехал генерал Мартен; это было после полудня. Отдельные части дивизии на правом фланге были отброшены к соседней 22-й дивизии. А 22-ю дивизию с самого рассвета теснят немцы, которые форсировали Маас еще в нескольких новых пунктах; с севера ее движению мешает беспорядочный отход 18-й дивизии. Части, которые еще держались несколько южнее, получают приказ отступать.


* * *

Шел ожесточенный бой вдоль дороги Бутанкур–Вандресс, в лесах перед Вилье-ле-Тийель, где находился генерал Эчеберригарэ. Здесь упорно отбивались от немцев отдельные части 53-й дивизии, подразделения спаги и легкой кавалерии Хюнцигера, а также несколько броневиков. Судя по трескотне автоматов, противник продвигается между Омикуром и Вандрессом. Чуть подальше Устрик видел, как над верхушками деревьев Мазаренского леса подымались клубы белого дыма, — значит, там рвались гранаты. Какие же части там сражаются — танки или пехота? Где-то позади слышались завывания 75-миллиметровок. И почти сразу же — грохот разрывов. Артиллерия вела неприцельный огонь. Боевое охранение отходило к своим частям. Кони, которых отвели в лес, беспокойно переступали с ноги на ногу в жидкой тени листвы. Марокканец, низко пригнувшись, перебирался от кустика к кустику. Оба полка были сейчас перетасованы, как колода карт. Над березами взлетели ракеты — «перенести огонь вперед». Послышались слова команды, руки машинально ощупали примкнутые штыки, и началось… В то же самое время конные гранатометчики устремились в чащу леса. Яростный рев прокатился волной по фронту спаги, и вдруг они увидели, как немцы, просочившиеся между деревьями, в ужасе побежали, бросая оружие… Устрик на коне, размахивая, как настоящий алжирец, карабином, который он держал в левой руке, метнул правой рукой гранату и увидел прямо перед собой, метрах в десяти, упавшего после взрыва человека. Пешие стрелки, проскользнув меж лошадей, бросились в атаку.

Но справа от них в Вандресс уже вступили, пройдя Омикур, другие части противника.

В обозе алжирского полка распаковали ящики с пулеметными лентами. И во-время: на окраине населенного пункта, на дороге в Шемери, марокканцы уже пустили в ход сабли. В первой линии наступавших шли с ножами за поясом молодые немцы в одних рубашках с засученными рукавами, вооруженные автоматами. Из них несколько человек подорвалось на мине на том конце деревни, где проходила дорога на Бутанкур. Чтобы закрыть подступы к деревне с обеих сторон, нехватило мин, а тут еще снаряд угодил прямо в лошадь, на которой доставляли вьюком мины из Пуа-Террона; все мины взорвались, образовалась огромная воронка, на дне которой лежали изуродованные трупы алжирских стрелков. Наступающие немцы, обезумев, стреляли не целясь, лезли прямо под сабли алжирцев, и клинки врезались в их спины, в шеи, рассекали лица. Шедшие во второй линии, бросив несколько гранат, кинулись врассыпную с криком «Schwarze! Черные!»

Пезе, грязный, всклокоченный, с соломой в волосах, запачканный кровью, стрелял с колена из-за перевернутой повозки, методически целясь в бегущих: один… второй… Как-никак он немного поспал, и теперь рука у него не дрожала.

Было часа четыре пополудни, когда со стороны Флиза показались танки и пошли прямо на деревню, лежавшую левее.


* * *

Примерно в это же время походная колонна 2-й танковой дивизии подвигалась вперед в районе Лиара, согласно приказу генерала Жоржа, полученному почти сразу же после полудня. Выступив из Сэнса, что южнее Гиза, она сделала уже километров семьдесят. Двигалась она без прикрытия, не дождавшись танков, которые задержались из-за отсутствия железнодорожных эшелонов: поезда повезли в район Шарлеруа 1-ю танковую дивизию и до сих пор не вернулись; кроме того, станция Сент-Менульд разбита бомбардировкой. День, почти полтора дня были потеряны! Походные мастерские, отделение боевого питания, интендантская служба, чтобы ускорить дело, должны были разместиться непосредственно в тылу 9-й армии. Когда танки придут, они смогут сразу пойти в бой, имея уже готовую базу, и таким путем поддержат части, стоящие западнее Бара, в направлении Вандресса. Вдруг на дороге показались танки. Чьи это? Армии Корапа? Недоумению положила конец начавшаяся стрельба: это немцы! Каким же образом они очутились здесь? Где они прорвались? Что сталось с передовыми соединениями, с корпусом Либо, с двумя дивизиями? В артиллерийских обозах много убитых, части прикрытия отстреливаются от наступающих. В хвосте начинается паника, обозы устремляются к югу. Но немецкие танки имели другую цель; к тому же их было мало, и они повернули на Рюминьи. Однако вся колонна французов уже пришла в расстройство. Как понять, что происходит? Если немцы на севере, то… Командир перестраивает колонну и ведет ее на юг, к Ретелю…

Оттуда можно будет предупредить танки, которые должны сгружаться в Ирсоне и Капелле…

Вот и опять подкрепления задержались в пути.


* * *

КП майора Мюллера находился в Мон-Иде, в двенадцати километрах к северо-востоку от Рюминьи. Никто здесь не подозревает о неприятельской танковой колонне, которая прошла южнее. Сегодня к концу дня поток беженцев совсем запрудил дорогу на Ирсон. Напрасно им твердят, что необходимо очистить магистраль, искать других дорог. Дорогу загромождают санитарные машины, которые везут раненых неизвестно откуда. В толпе много солдат без оружия, разыскивающих свои части.

Наблюдая за всей этой картиной, майор Мюллер не может сдержать лихорадочную дрожь. Война превзошла самые его мрачные ожидания. Вот что уготовили нам евреи и масоны! Попробуйте держаться с такой армией, где полно коммунистов. Взять хотя бы сводный батальон Рабочего полка, которым командует Мюллер. В своем-то собственном батальоне он сумел отделаться от нежелательных элементов. Всех, кого только можно было, Мюллер передал в руки полиции, — одного, придравшись к неосторожному слову, другого по материалам личного дела. Да, но в двух приданных ему ротах имеется Барбентан — в Синьи-ле-Пти, а теперь еще второй, в Овилье-ле-Форж, лейтенант Гайяр, которого как раз сейчас допрашивает представитель штаба армии.

Вот уже больше трех часов приезжий капитан терзает лейтенанта Гайяра. Следователь прибыл из Вервена с приказом допросить Гайяра и привез себе в помощь сержанта. Все это делается по требованию тайной полиции. Крупное дело. И очень серьезное.

Ферма стоит поодаль от дороги, но в просторную комнату доносится гул толпы; обезумевшие от страха пешеходы образовали пробку у самого перекрестка. Только что здесь пролетели самолеты, поливая дорогу пулеметными очередями. Убитые остались лежать под деревьями, раненые отползли с дороги в поле, уцелевшие пробиваются глубже в толпу, где матери тревожно зовут потерявшихся детей, мужья ищут жен; тут же на перекрестке сбились в кучу повозки, ручные тележки, пешеходы, застрявшие машины. А дальше падают бомбы. И снова зловещее жужжание над головой: неужели опять на нас? В небе кружат самолеты, угроза снова нависает над людьми…

— Но ведь я уже несколько раз говорил вам, что я не коммунист.

Капитан, светского вида мужчина, поворачивается к сержанту. — Запишите, сержант: несколько раз лейтенант говорил нам…

Хозяева фермы уехали еще вчера. Они спрятали все, что поценнее, но после их отъезда мимо проходили беженцы, и все шкафы распахнуты, ящики выдвинуты… Хотя перед приездом гостя из штаба армии комнату пытались привести в порядок, но на всем следы грабежа, и допрос происходит в самой неподходящей обстановке. С распятия, прибитого к стене, из-за пожелтевшей веточки букса[597] смотрит Христос — это единственное, что напоминает декорум[598] суда. Робер Гайяр сидит на колченогом стуле и не может поэтому отделаться от нелепого ощущения приниженности. Капитан обращается к нему через большой обеденный стол, на котором он разложил свои бумаги; сержант сидит рядом с ним и ведет протокол.

— Да бросьте, лейтенант Гайяр… Ведь не будете же вы утверждать, будто не знали, что ваша жена работала для противозаконно восстановленной партии… заметьте… противозаконно восстановленной. На вашем месте отрицать свою принадлежность к запрещенной партии — ребячество, это значит просто играть словами… Поймите же, наконец, в каком мы положении: толпы несчастных людей на дорогах… враг у ворот Франции… даже вторгся кое-где на нашу землю… кое-где, — прошу заметить. Разве не настал час, когда перед лицом подобного зрелища вы должны одуматься и попытаться искупить по мере ваших сил… ваших слабых сил, — заметьте, слабых… искупить то зло, которое ваши товарищи причинили Франции.

Робер Гайяр сжимает кулаки. Он побагровел, на висках выступили мелкие капельки пота. Воротничок вдруг стал тесен, и Гайяр пальцем оттягивает его. Жилы на выпуклом лбу угрожающе вздулись, кажется — вот-вот лопнут.

— Но ведь я вам уже сказал, что не принадлежу к коммунистической партии… я не член коммунистической партии.

— Ну, еще бы! — говорит капитан. — Само собой разумеется!

От взрывов дрожит весь дом, и сержант, уткнувший нос в бумаги, тревожно поднимает голову. — Вы записали, сержант? — говорит капитан. — Лейтенант Гайяр упорствует, да, да, именно упорствует.

Каким образом новость об аресте Гайяра могла дойти из Мон-Иде в Синьи-ле-Пти, откуда сейчас уезжают последние машины с беженцами, откуда движется поток обезумевших от страха женщин и детей?.. Видаль сразу же отправился к лейтенанту Барбентану: ребята узнали, что в Мон-Иде приехал следователь из штаба, и встревожились, как бы с вами чего не случилось… Неизвестно еще, в кого они метят. Товарищи решили защищать Армана. Они его знают, читали его статьи в «Юманите». Ну, вот они и хотят позвать на подмогу остальных, не-коммунистов, сказать им всю правду, так оно будет надежнее: ведь большинство знает, кто такой лейтенант Барбентан, об этом не раз толковали между собой. Среди простых солдат вряд ли много настроенных к нам враждебно, вернее сказать — совсем нет. Недоставало еще, чтобы они забрали вас сейчас, когда такое заварилось… Солдаты, которые здесь проходят, кое-что порассказали. Вот только сейчас мы видели людей из Рабочего полка, того, что стоял здесь до нас: отсюда их посылали в Бельгию; теперь они бегут от самого Филиппвиля, а здесь любезно прихватили с собой своего полковника и двинули дальше. Так вот, они говорят, что и там наши дела плохи: немецкие танки обошли нас с запада, это уж точно… Видаль старался перекричать непрерывный вой самолетов. У выхода из деревни в направлении Бельвю, на Ирсонской дороге, рвутся бомбы, бегут куда глаза глядят жители. Бомбят, сволочи, несчастных людей, которые, на свое горе, сорвались с насиженных мест!

Мимо последних домов деревни, там, где дорога идет под уклон, тянутся на телегах перепуганные крестьяне. И никто не подобрал старуху, которая одиноко жила здесь, в деревне, а теперь лежит в луже крови с развороченным животом. Проезжая мимо нее, дети в ужасе отворачиваются, мужчины энергичнее настегивают лошадей. Эта старуха, что лежит сейчас в пыли под яркосиним небом, на самом припеке, тоже была когда-то молода, и у нее был муж, который погиб еще в ту войну, а дети, которым она дала жизнь, давно уже разъехались по другим городам, далеко отсюда. Но вот какой-то крестьянин, отставший от своих — он бегал на ферму за забытой счетной книгой, а сейчас спешит догнать исчезающие в пыли повозки, — вдруг замечает старуху. Мухи уже облепили мертвое тело. Ох, да это тетушка Шоффар! Не годится оставлять ее здесь. Крестьянин с трудом оттаскивает труп в сторону от дороги. Там, кстати, стоит брошенный хозяевами маленький домик, дверь распахнута настежь. Старушке будет тут поспокойнее лежать. Чорт побери! Пора догонять своих. Крестьянин глядит на руки, вдруг к горлу подступает тошнота, и он быстро вытирает ладони о землю, о траву, растущую на откосе дороги.

Рой мух ворвался в домик вслед за крестьянином, и теперь оттуда доносится глухое жужжание. Этот рой — единственный провожатый покойницы, он словно отпевает ее.

А в Мон-Иде допрос продолжается.

Теперь Робер уже не помнит себя от ярости. Сначала он следил за собой, за каждым своим словом. Он-то себя хорошо знает. Знает, как это происходит обычно. Летишь, как в бездну, и удержаться невозможно.

— Вы слышите, господин капитан, разрывы бомб? Видите несчастных людей, которых расстреливают на дорогах, которые мешают войскам наступать… если только, конечно, по-вашему, это можно назвать наступлением! И в такой час вы задаете мне нелепые вопросы, стараетесь докопаться до самого моего нутра, пытаетесь приписать мне какие-то преступные действия… Да уж французский ли вы офицер, господин капитан?

Нет, позвольте! До этой минуты капитан не прерывал Гайяра: пусть говорит — в потоке слов может случайно проскользнуть признание, которого он добивается, а кроме того, капитан — великий психолог… Но этого он уже не позволит…

— Если бы вы, господин капитан, поняли смысл моего вопроса, то не усмотрели бы в нем ничего оскорбительного. Напротив, вы поняли бы, что я уважаю родину и нашу армию! Я не коммунист — это точно. Но вы… вы воюете не с Гитлером. Знаете ли вы, что такое Гитлер для коммунистов?

— Они — союзники Гитлера, лейтенант.

— Ложь! А я вам заявляю, что союзники Гитлера — это вы, те, кто преследует коммунистов, кто арестовывает женщину за то, что она поступала по велению сердца, и убеждена, что поступала правильно…

— Вы записываете, сержант? Стало быть, лейтенант, вы признаете, что ваша жена действовала правильно, по велению сердца?

Теперь Гайяр отвечает уже не следователю. Он вспоминает вопрос Барбентана. И сейчас Робер отвечает ему, Барбентану.

— Да, безусловно да… Она действовала правильно, так, как должна действовать храбрая женщина, а она — храбрая женщина, ее не заставит отступить никакая ваша ложь.

— Вот так-то лучше, лейтенант, — говорит капитан. — Наконец-то вы говорите начистоту. Ну-с, продолжайте!

Гайяр испытывает сейчас странное чувство: сердце тяжело стучит в груди, но он необычайно спокоен. Странное чувство подъема и спокойствия. Они решили, значит, что я становлюсь на путь признаний! Гайяр и не подозревал, что в нем живут те мысли, которые он сейчас высказывает. Он просто говорит, он уже не в силах молчать. Ему было бы стыдно молчать. Сейчас он говорит то, чего никогда не говорил, не хотел говорить — ни Ивонне, ни Ватрену, ни Барбентану. И говорит он такими словами, которых не знал за собой. Говорит, как коммунист. Произносит целую речь. Робер словно раздвоился: один человек говорит, а другой слушает его как свидетель, и этот свидетель — господин Робер Гайяр, владелец ювелирного и часового магазина в квартале Главного рынка. А говорит лейтенант Гайяр, французский офицер. И вот он-то все и высказывает. Капитан, весьма заинтересованный его словами, шепчет сержанту: — Хорошенько все записывайте, ничего не пропускайте! — Замечание вполне своевременное, ибо сержант бросил писать и, разинув рот, глядит на Гайяра, не веря своим ушам. В смущении он снова принимается строчить протокол допроса.

— Из того факта, что я не коммунист, о чем я вам уже заявил, не следует делать заключение, что я осуждаю коммунистов и осуждаю мою жену, Ивонну Гайяр, за то, что она оказывала им помощь, хотя я и не знаю, в чем эта помощь выражалась. В первые же дни войны, еще в конце августа, коммунисты говорили, что правительство не будет воевать с Гитлером, что оно объявило мобилизацию и разыгрывает комедию лжевойны только для того, чтобы покончить с Народным фронтом, обезглавить рабочее движение, развязать себе руки для своих грязных дел. Целых восемь месяцев идет этот балаган, — вполне достаточно, чтобы просветить даже такого человека, как я, хотя я был далек от настоящей политической деятельности и меня подчас злила тактика, в которой я не мог разобраться… так вот, даже мне ясно теперь, что вы воевали не против Гитлера. Вы воевали против коммунистов, то есть против рабочих. И наша армия, которую вы в силу все тех же соображений лишили ее наиболее боеспособного элемента, наша армия, повторяю, которую вы старались деморализовать в течение восьми месяцев, которой ни разу даже не говорили о Гитлере, которая не знала, зачем и для чего она находится здесь, и которую вы послали на бойню в состоянии полной моральной неподготовленности и военной дезорганизации, — так вот, посмотрите-ка в окно, господин капитан, — эта армия бежит!

Сержант невольно повернул голову и взглянул в окно, против которого сидел Гайяр; по тем же тонким психологическим соображениям капитан с помощником расположились спиной к свету. И в окно сержант увидел картину панического бегства вооруженных и невооруженных людей, вереницу машин и повозок, наезжающих на пешеходов; офицеры пробивали себе путь через толпу, не оборачиваясь, не зная даже, следуют ли за ними их солдаты. Все та же картина на протяжении уже нескольких часов. Однако в эту самую минуту, должно быть, произошло нечто неожиданное, потому что толпа кинулась врассыпную, будто вдруг одним махом повернули какой-то гигантский рычаг. Артиллеристы, растерявшие где-то свои пушки, соскакивают с тягачей и убегают. Бегут женщины. Падают на землю дети. Пулеметные очереди рассекают толпу, и она распадается, бежит в поле, люди бросаются на землю посреди дороги, среди раненых, среди трупов… Три самолета кружат над перекрестком, спускаются и поднимаются, снова спускаются и снова поднимаются, и это похоже на какую-то игру, на состязание, на пляску смерти. На бреющем полете летчики преследуют несчастную, воющую от страха толпу, и вдруг сержант видит пожилую женщину, которая, обратив к дому залитое кровью лицо, шагает, как слепая, прямо к их окну… из-под сбившейся косынки падают пряди седых волос, она в черном крестьянском платье, и сержант показывает на нее пальцем, кричит, стараясь перекричать грохот разрывов: — Господин капитан!.. — Что такое? Сержант, должно быть, сошел с ума! А он закрывает лицо обеими руками и кричит, кричит и рыдает: — Мама, мама! — Конечно, это не его мать… Крик этот вырвался у него помимо воли. Крестьянка подходит прямо к дому, прижимается лицом к окну, потом медленно оседает и падает у стены.

Капитан вскакивает с места. Куда это он?

В эту минуту все рушится в пронзительном свисте и грохоте, раздирающем уши, балки и крыша с треском обваливаются, пыль и штукатурка набиваются в рот, слепят глаза… смерть, смерть, единственная мысль — смерть. Небесный огонь пал на людское правосудие.


* * *

Около пяти часов вечера премьер Поль Рейно возвращается к себе. Он прибыл с того самого заседания Военного совета, на котором отсутствовал Гамелен. И разговор там был не о Голландии…

Заметим, кстати, что в этот самый час королева Вильгельмина[599] вместе с голландским правительством пересекала Ламанш, направляясь в Лондон; они оставили в Голландии генерала Винкельмана, который решил капитулировать на следующий же день.

Но не Голландия беспокоит сейчас Поля Рейно. Смысл телефонного разговора Хюнцигера с Жоржем совершенно ясен: дорога на Париж открыта… Открыта? Куда же направляются силы противника, прорвавшие фронт, — к морю или к Парижу? Главное командование — иначе говоря, Жорж — полагает, что их целью является Париж. Париж… Глава французского правительства в ужасе. Он строчит послание Черчиллю, которое немедленно будет передано по телефону: «Между Седаном и Парижем нет более укреплений, способных образовать ту линию обороны, которую мы должны восстановить любой ценой»… Под этой «любой ценой» подразумеваются, между прочим, самолеты, десять эскадрилий самолетов, которые Рейно умоляет Черчилля послать во Францию, чтобы отрезать немецкие бомбардировщики от танков и лишить их поддержки с воздуха. Иначе Париж…

X

Разъезды и поездки все же заняли немало времени. Было шесть часов вечера. Генерал Брюно вернулся к себе в штаб, в Став, отдал приказ о диспозиции имевшихся в его распоряжении частей танковой дивизии, написал несколько других приказов и сразу же снова отправился в «Аристотель», чтобы продемонстрировать обстановку на карте.

Генерал Мартен снова передает ему, еще раз подтверждает приказ перейти в контратаку в направлении Динана. Прошли уже сутки с тех пор, как Корап обещал Бийотту эту контратаку. Над всем районом непрерывно летают вражеские самолеты, расстреливая на бреющем полете воинские части, КП; и бомбы сыплются, как из мешка, на поля и на деревни.

Вернувшись из «Аристотеля» в свой штаб, генерал Брюно вынужден был констатировать, что контратаку начинать уже поздно, особенно если учесть состояние поврежденных бомбами дорог. Когда передовые части танковой дивизии прибывают в район Флавиона, где находился КП командира 18-й дивизии генерала Дюффе, и, таким образом, оказываются в пяти километрах впереди «Аристотеля», то есть штаба корпуса, но в добрых пятнадцати от назначенных для атаки пунктов в районе Динана, генерал Брюно останавливает подошедшие подразделения, отказывается от контратаки, решает провести здесь спокойно ночь, выставляет посты и разрабатывает хитроумнейшие планы завтрашнего наступления, которое должно начаться на рассвете из района Флавиона.

Так-то оно так, но надо ведь поставить в известность «Аристотеля». Пять километров — не бог весть какой дальний путь! Во Флоренне, куда снова отправляется Брюно, волнение предшествующих дней как будто улеглось. Но «Аристотеля» здесь уже нет. Однако просторная ферма из серого камня не опустела. В розовом доме тоже сказывается какой-то генерал. Чей же теперь здесь КП? Да ведь это Дюффе! А я-то считал, что вы во Флавионе, я как раз оттуда еду… — Представьте себе, в семь часов вечера немецкие танки были меньше чем в километре от Флавиона… — Быть не может! Я решительно ничего не знал, а я-то вообразил… — Пришлось, таким образом, перебазироваться, и поскольку штаб корпуса двинулся в путь, мы заняли его место во Флоренне… — А где же «Аристотель»?.. — Где-нибудь на дороге к западу… не могу вам точно сказать.

Генерал Брюно пускается на розыски «Аристотеля».

Между тем из Шимэ генерал Корап связывается по телефону с Бийоттом. Донесения его носят самый пессимистический характер. Утренняя поездка произвела на генерала отвратительное впечатление: войска деморализованы, командиры меньше всего расположены к атакам. Вечерние донесения только лишний раз подтверждают эту ситуацию. Бийотт считает, что Корап преувеличивает. Ведь как раз сейчас Североафриканская пехотная дивизия должна быть уже на месте, и генерал Брюно начал контратаку со своими танками, а у него, как-никак, сто пятьдесят танков!

Примерно около полуночи километрах в двадцати к юго-западу от Филиппвиля, во Фруа-Шапель, к «Аристотелю», расположившемуся здесь на ночь, подкатила машина. Дежурный не хотел было беспокоить генерала Мартена. Но потом… Простите, ради бога, господин генерал!

В машине действительно сидел генерал. Рядом с ним на сиденье — походный сундучок. Генерал возвращался из отпуска. В полночь 14… или 15 мая 1940 года, в зависимости от того, как считать. Это был генерал Гасслер, командир 22-й дивизии, той самой, что оставила сильно укрепленные позиции в Живэ, будучи под командованием генерала Безье-Лафосса, прекраснейшего человека, которого Гамелен, впрочем, находил недостаточно энергичным, а Корап назначил заместителем Гасслера на время отпуска, не доложив вышестоящему начальству, чтобы избежать лишних разговоров.

Сейчас уже слишком поздно ехать в дивизию. Тем паче, что совершенно неизвестно, где находится его КП. Всего разумнее переночевать спокойно в штабе. Завтра утром Безье-Лафосс непременно сюда явится: они смогут вместе изучить положение дивизии… вернее — того, что от нее осталось.

— Эй, дежурный! Внести сюда вещи генерала!

Между тем генерал Брюно, наконец, разыскал «Аристотеля». Для этого ему пришлось проехать километров сорок в тыл. В случае, если бы командир корпуса не был согласен с мнением Брюно, ему все равно пришлось бы примириться с распоряжениями, которые тот уже отдал, и дождаться рассвета.

Ибо, представьте себе, в каком положении очутился бы Брюно, если бы стал наступать! Ему полагалось идти на Динан, а противник-то уже в восьмистах метрах от Флавиона! Флавион стоит на открытом плато, а километром южнее от него, вдоль дороги Омон — Филиппвиль, идет полоса лесов. Это, я вам доложу, такая ловушка… А как же Североафриканская дивизия? Вы ее видели, эту дивизию?

Стрелки генерала Сансельма, два полка этой долгожданной дивизии, проходят между двумя отступающими дивизиями корпуса «Аристотеля», причем последние, отходя в беспорядке, препятствуют продвижению стрелков. Сейчас они находятся как раз на том самом стыке, где правый фланг 18-й дивизии откатывается с севера к 22-й дивизии. Когда немцы перешли Маас к северу и к югу от позиций 22-й дивизии, эта дивизия по приказу командования без боя оставила Живэ. Ось отступления направлена на юго-запад, на Мариамбур и Шимэ… Стрелки генерала Сансельма, прибывшие утром из района восточней Филиппвиля, неоднократно подвергались бомбежкам, потеряли часть людей и техники; днем их атаковали пикирующие бомбардировщики; весь их путь усеян трупами лошадей.

И все же их послали в контратаку, чтобы поддержать действия танков. Генерал Сансельм сначала обосновался в Морвиле, юго-восточнее Флавиона. С этой стороны противник находился уже у него в тылу, а еще южнее — в лесу Розэ. В эту суматошную ночь, едва только стрелки достигли назначенных позиций, как был получен приказ об отходе. Очевидно, командование не слишком рассчитывало на их стойкость. Итак, они отходят. Преследуемые по пятам противником. Их авангардные части опрокинуты…

Но вслед за ними идут зуавы.


* * *

Зуавы.

Они идут от самого Ирсона, делая большие переходы. И все пешком. Сержант Жан-Блэз Меркадье служит в том полку, который направлен в тыл армии Корапа для подкрепления резервов «Аристотеля». Этот полк в числе прочих был отведен в самом конце апреля с Альпийского фронта и включен в Североафриканскую пехотную дивизию. Дивизия африканцев (такова, во всяком случае, излюбленная теория командования) принадлежит к тем соединениям, от которых можно требовать более длинных переходов, чем от частей, сформированных в метрополии. Вот почему, пригнав обе дивизии форсированным маршем на участок фронта между Вавром и Намюром, позади армии Бланшара, одну из них направили в поддержку Корапу, из Ирсона через Шимэ к «Аристотелю» во Флоренн, на участок динанского прорыва.

Конечно, можно до известной степени понять начальство, которое прониклось такими иллюзиями в отношении стрелков: ведь это уроженцы Северной Африки. Но зуавы-то тут при чем? Все они набраны в самой Франции. Люди как люди. Есть парижане, как, например, капрал-наводчик Крике, есть и южане, каталонцы. Например, погонщик мула во взводе Жан-Блэза… Подносчики снарядов… В общем, народ не особенно подходящий для военных переживаний. Спокойный народ. Привычный к скотине, к крестьянскому делу.

Жан-Блэз и его люди, обремененные тяжелой ношей (один ранец весит килограммов двадцать пять, да еще патронная сумка и карабин), в сумерках покинули деревню на берегу пруда, где после перехода, длившегося сутки, они отсыпались в амбарах. Можно быть заправским зуавом, но сон есть сон.

Им пришла в голову удачная мысль — выставить пулеметы для стрельбы по бомбардировщикам. Жан-Блэз расстегнул куртку и, не сняв башмаков, а только развязав обмотки, сразу же повалился в сено. Он велел ввести в амбар мула; того разморило не меньше, чем людей, он даже не стал есть и улегся на землю. И вдруг сразу же Жан-Блэз очутился за тысячи километров отсюда. Перед ним был Франсуа Лебек, он улыбался Жан-Блэзу и требовал, чтобы тот вылепил бюст Мартины в образе Марианны… Да ты шутишь! — отнекивался Жан-Блэз. — Она же мне все глаза выцарапает! А как тебе удалось выбраться из тюрьмы? Что ты делаешь тут в Бельгии? Объясни же мне: а теперь это все еще несправедливая война? Они вторглись в Бельгию, и к нам тоже, Франсуа, и к нам тоже… Франсуа бледный-бледный, но улыбается. Почему ты улыбаешься, Франсуа?.. Причем тут справедливость? Оттого что они опередили нас на три или четыре часа? Мама, он первый начал… так, что ли?.. У меня 25-миллиметровка, знаешь: «25-миллиметровая пушка, — написано в уставе, — предназначается исключительно для борьбы с танками». Говорят, Франсуа, у нас нехватает пушек, которые могут остановить танки… но у меня есть одна такая пушечка. А ты наших снарядов еще не видел? Наподобие обычного винтовочного патрона, корпус сплошной, стальной, со свинцовым покрытием, а сверху еще слой мельхиора…

Почему ты качаешь головой, Франсуа? Мельхиор — это такой сплав, ничего общего с волхвами и рождеством христовым не имеет.

Когда пуля, вернее, снаряд, попадает в танк, она как бы присасывается к броне, вот так: сначала расплющивается, потом пробивает, и от брони, дорогой мой…

Да, насчет брони… Неужели это выстрелил Франсуа? Или просто голова раскалывается? Или небо треснуло? Франсуа! Жан-Блэз крикнул: «Франсуа» — и снова очутился в амбаре, во мраке, грохоте, среди клубов удушливой пыли; где-то в темноте брыкается и кричит мул, весь амбар дрожит, раздаются четыре-пять чудовищных ударов, от которых голова невольно втягивается в плечи, и сразу же перестук посыпавшейся черепицы. В соседний дом угодила бомба. Пулеметчики строчат по самолетам, которые кружат над деревней и пикируют на не успевших укрыться, сбившихся в кучу людей, бьют по крышам. И в свете пламени, охватившего домик, видно, как яркокрасные осколки черепицы летят с крыш в толпу. Сколько же здесь самолетов? Больше десятка… Какое там — больше тридцати! Снова бомбят. Люди, прижимаясь всем телом к земле, время от времени украдкой приподнимают головы и глядят на небо; солдаты, а рядом матери с детьми… Наконец батальон выступил: все-таки облегчение для жителей! А наши-то пулеметчики строчат по самолетам, изводят, чудаки, ленту за лентой, словно могут что-нибудь сделать.

Какая досада, что перед уходом из деревни не удалось помыться. Очень уж спешили. Зуавы идут лесными дорогами, кажется, снова на север. Временами далекие вспышки взрывов и зарево пожаров выхватывают из мрака кусок пейзажа — завесу деревьев, темную чащу… Ранец оттягивает плечи. Стрелки идут вслед за мулом, который тащит 25-миллиметровую пушку. Сначала зарядный ящик на резиновом ходу, затем сама пушка дулом назад, а ствол приблизительно метр три четверти длиной. Жан-Блэз уперся ранцем в пушку и идет размеренным шагом в такт мулу. Так все-таки плечу полегче. Однако сержант знает, что он сильнее, скажем, того низенького стрелка, который идет впереди. В обычной жизни — сильнее. Но не здесь, где сопротивляемость человека обусловлена всей его жизнью, привычкой переносить всевозможные тяготы. Жан-Блэз спортсмен, другими словами, он способен на рассчитанное усилие. Но усилие не рассчитанное, так сказать, до истощения, гораздо лучше дается тем стрелкам, которые привыкли к нужде. — Видел самолеты? — спрашивает Жан-Блэза сосед. С минуту оба шагают молча. Ранец одним концом лежит на пушке. Жан-Блэзу легче, но мулу, тяжелее. Жан-Блэз замечтался. Что такое говорит Крике? Ах да, самолеты! А Крике добавляет, понизив голос до шопота: — Ну и скорость у них, аэродинамические… и все такое прочее. — Жан-Блэз начинает хохотать, но тут же замолкает. Лямка ранца чуть не задушила его, — мул споткнулся о камень.

Почему это командование вообразило, что от Североафриканской дивизии можно требовать более длинных переходов? Они уже и так не выдержали сроков, еле ноги волочат… Помнишь, Крике, как в той деревушке было славно? В какой деревушке? Крике уже забыл, в какой это деревушке было славно. — Бедные бельгийцы! — вздыхает он. — Жалко бельгийцев, сержант!.. — Очевидно, Крике имеет в виду тех беженцев, которые начали попадаться в первое же утро. На привалах они говорили зуавам: на нашу армию рассчитывать нельзя. Что было бы с нами без вас? Одна женщина прямо заявила: я хочу стать француженкой. Мы давали им еды, хотя у нас самих было в обрез. А помнишь, девушка меня поцеловала… А все потому, Крике, что тогда ты был победителем.


* * *

В эту ночь телефоны работали исправно — линии связи сильно укоротились.

Так, «Аристотель» находится уже во Фруа-Шапель, в пятнадцати километрах к северу от Шимэ. Генерал Мартен только что узнал, что генерал Брюно не начал контратаки и начнет ее не раньше рассвета. Он отдал Североафриканской дивизии ряд распоряжений об отходе вплоть до района Филиппвиля. 18-я дивизия отступает по всему фронту, так что трудно установить, где проходит передний край. Воинские части, оторвавшиеся от своих штабов, откатываются назад как попало, перемешиваются. 22-я дивизия разрезана на части. Сообщают, что отдельные ее подразделения появились уже в лесах под Филиппвилем. Здесь весь фронт, повидимому, обнажен, в направлении Шимэ образовалась огромная брешь. В Матрани перед Мариам-буром генерал Безье-Лафосс, который в отсутствие генерала Гасслера, находившегося в отпуску, командует 22-й дивизией, не выдержал: он пытается связаться по прямому проводу с генералом Мартеном, но того нет во Флоренне, так как «Аристотель» уже передвинулся во Фруа-Шапель; тогда он соединяется с Корапом и заявляет командующему армией, что отходит к Водесэ, к западу от Филиппвиля. Но Корап, находящийся в Вервене, грозит генералу военным судом. Ведь вы стояли впереди Живэ! Впереди Живэ! Впереди этого неприступнейшего бастиона!

И так повсюду.

Генерал Корап велит своему начальнику штаба связаться по телефону со штабом группы армий. Войска «Аристотеля» отступили по всей линии. Позади Монтерме 61-я дивизия генерала Либо еще держится, но немцы взяли Нузонвиль и, форсировав здесь Маас, соединились со своими частями, прорвавшимися ранее через Монтерме. Правый фланг 102-й крепостной дивизии отброшен к югу от Мезьера, а вслед за ним отходит левый фланг, не дожидаясь атаки противника. Весьма неутешительные сведения от Эчеберригарэ, который собирается оставить район Вандресса. Что же предлагает генерал Корап? Отойти и остановиться на границе. На французской территории. Отойти планомерно. Сейчас около двух часов утра.

Сам Корап дал генералу Либо приказ об отступлении еще в полночь. Корпусу Либо придется удерживать фронт от Ла Форж-дю-Прэнс до Синьи-л’Аббе через Рокруа… Лейтенант Дебре был тотчас же командирован в 61-ю дивизию к генералу Вотье. Покинув замок с башенками, штаб-квартиру Либо в Рюминьи, лейтенант отправился к Вотье в Римонь, и около двух часов ночи приказ был передан всем частям 61-й дивизии. Таким образом, на всем этом участке войска начали отходить, хотя немцы здесь не наступали, ограничившись тем, что очистили от французов район своего прорыва Монтерме–Нузонвиль. Южнее дивизия генерала Порзера также начала отходить и глубокой ночью оставила Шарлевиль и Мезьер, хотя здесь, среди излучин Мааса и переплетения его рукавов, ничто ее к этому не вынуждало. Лейтенант Пьер Дебре, пытавшийся вернуться в штаб корпуса, при выезде из Римоня попал в беспорядочный поток беженцев, обозов, дезертиров; все дороги на протяжении многих километров были забиты людьми, повозками, машинами, артиллерией, а по полям гнали скот. Дебре надоело ползти в этой толпе, и он вернулся к генералу Вотье. Так будет проще, он сможет воспользоваться транспортными средствами дивизии.

В Валансьене, наконец, решились разбудить генерала Бийотта, командующего группой армий, и когда ему удалось связаться по прямому проводу с Корапом, было уже три часа утра. И в этот же самый час войска, отошедшие от Мааса в районе Ревена, уже углубились в извилистое ущелье с крутыми склонами, называемое «Долиной бедствий». Слева и справа, на темном фоне ночного неба, при свете разрывов вырисовываются причудливые очертания вершин и скал, похожих на старинные крепости. По приказу генерала Вотье дивизионная артиллерия движется впереди, а за ней тянутся пехотинцы, которых подняли среди ночи и ведут куда-то по петляющим дорогам, и они объясняют по-своему это ничем необъяснимое бегство, тем более что в спешке офицеры даже не позволили увезти с собой технику, имевшуюся в крепости, — минометы, вооружение дотов, и сейчас упавшие духом солдаты мрачно шагают, а над ними в непроглядной тьме все время кружат самолеты, с тыла бьет артиллерия, внося смятение в колонну. Успели ли хоть предупредить все посты? В этой сильно пересеченной местности на каждом шагу приходится делать повороты, и хорошо, если к рассвету удастся снять всю дивизию.

Итак, Корап предлагает, да, да, предлагает — правильно ли понял его начальник штаба? — отойти во Францию. Да, он предложил осуществить планомерный отход, а на самом деле его дивизии давно откатываются в беспорядке с северо-запада на юго-восток, к французской границе, а на французской территории — из района восточнее Арденн войска движутся к Ирсону. Генерал Бийотт не согласен с предложением командующего армией. Во всяком случае, следовало бы провести эту операцию в два приема. Если в два приема, тогда он, Бийотт, согласился бы. На первом этапе наши части, еще не оторвавшиеся от своих штабов, в том числе, разумеется, Североафриканская пехотная дивизия генерала Сансельма и кавалерийские части, должны были бы остановиться на линии Шарлеруа–Мариамбур–Рокруа…

Между тем раз начавшееся движение продолжается, ускоряется с каждым часом. По мере того как войска, отступая от берега Мааса в тыл, выходят на магистрали, они увязают в потоке беженцев и представляют удобную мишень для бомбежки; всю ночь над головами гудят самолеты. Кругом полыхают деревни, и зарево пожаров освещает недоуменные лица солдат, которые отходят в беспорядке, чувствуя за спиной огненное дыхание преследующего их чудовища. Вслед им бросились немецкие танки и повсюду сминают арьергарды отходящих дивизий. Артиллерия мчится с оглушительным грохотом, ну, а пехота… пехтура… которую задергали бесконечными остановками в пути, ложными тревогами, та пехтура, что бросает ранцы, но еще не бросает винтовок, та, что поддалась всеобщей панике, — она вдруг, потеряв терпение, ринулась вперед. Ты какой части? Люди не находят своих частей. Мы не хотели бежать. Сержант смылся первым: они стараются оправдаться, ссылаясь на сержанта. Это уже не воинские части, это кучки людей в военном обмундировании.

Генерал Тушон, который прибыл со своим корпусом в помощь армии Хюнцигера и чьи дивизии около восьми часов вечера начали выгружаться южнее Рокруа, вынужден повернуть на Эн и расположиться ниже Аттиньи, чтобы прикрыть Ретель. Ясно, что придется очистить всю территорию к западу, а также районы Сиссона и Лаона, и единственное, что ему остается, это прикрывать Реймс, да, да, именно Реймс.

Телефонные переговоры идут во всех направлениях.

Из штаба группы армий Бийотт предупреждает Жоржа в штабе Северо-восточного фронта. Как? А на севере? Мы будем удерживать линию Шарлеруа–Рокруа… если только мы ее удержим… вот до чего дошло! Вы согласились на это? А на севере? Мы попрежнему будем удерживать линию Диля: англичане — от Лувена до Вавра, мы — от Вавра до Шарлеруа, через Кур-Сент-Этьен, то есть опять-таки Диль. Да, это дильский план — немного подправленный, но все тот же план!

Ну, а на юге?

На юге, н-да! Брешь не закрыта… Так надо же выставить заслоны на пути к Парижу! Пусть 9-я и 16-я армии удерживают все переправы через Эн и Уазу, вплоть до Компьеня! Пусть они двинут танки и очистят территорию между Уазой и Эном от танковых колонн противника! Этого Бийотту вполне достаточно. А одну дивизию надо направить в верховья Мааса на тот случай, если немцы опять нанесут нам удар со стороны Монмеди!

Жорж звонит Даладье. Тыловые операции в ведении министра, в данном случае министра обойти нельзя. Ведь требуется взорвать все мосты, все сооружения на Марне, Эне, Эре, Уазе и на Северном канале тоже. Предупредить командующих военными округами Амьена и Шалона. Военный губернатор Парижа генерал Эринг[600] должен создать между Уазой и Марной заграждения, которые прикрыли бы столицу от натиска немецких танков. Да, как раз в том самом районе, в южной части которого полковник Авуан строил зимой линию обороны, названную в насмешку его именем…

Наконец Жорж вызывает к проводу Корапа. В Вервене, где с самого начала войны находился и находится его штаб, командующий 9-й армией узнает из уст самого командующего Северо-восточным фронтом, что тот решил отстранить его, Корапа, от должности и заменить генералом Жиро, который будет иметь необходимый авторитет и сумеет собрать дивизии и полки, местонахождение коих Корап в данную минуту даже не способен указать.

Речь идет о простой перестановке. Корап станет вместо Жиро во главе 7-й армии.

Правда, 7-я армия потеряла все свое значение, поскольку этой ночью, в 2 часа 30 минут, генерал Винкельман приказал голландской армии прекратить огонь. Французские части, брошенные в сторону Антверпена, решено отвести во Францию и переформировать; одним словом, там видно будет…

Жорж положил трубку. Завтра утром видно будет. А тут еще Гамелен, который совершенно не в курсе того, что происходит, за исключением Голландии, понятно. Корап — бездарность. И потом, если ответственность ляжет не на Корапа, она ляжет на Бийотта, Бийотт только что совершил ошибку, официально утвердив план отступления, предложенный Корапом. Придется ему от этого отречься. Ибо провал Бийотта даст Гамелену в руки козырь против генерала Жоржа! Ведь не кто иной как сам Жорж убедил Гамелена сосредоточить столько армий, в том числе и армию Корапа, в руках Бийотта. Впрочем, Бийотт, судя по недавнему телефонному разговору, кажется, понял, чем тут пахнет: он сам первый попросил убрать Корапа. Конечно, прорыв произошел у Хюнцигера. Надо будет пожертвовать еще и Хюнцигером, тем более, что между Хюнцигером и Жоржем нет третьего лица, вроде Бийотта, и, следовательно, он, Жорж, сам непосредственно отвечает за Хюнцигера. Еще с полудня 14 мая незадачливые генералы армии Хюнцигера — Грансар и два командира дивизий, Лафонтен и Бодэ, были смещены, а 10-й корпус исчез с оперативной карты… Справа от них Североафриканская пехотная дивизия генерала Шапуйи отошла, чтобы занять отсечную позицию, связывающую Хюнцигера с линией Мажино, а пока все это происходило, Шапуйи тоже снят с поста… одним словом, все подчиненные Хюнцигера! Во всяком случае, подождем утра, тогда и введем Гамелена в курс событий.


* * *

Командиры с большим трудом узнавали, где находятся их войска, но и войска не знали о судьбах своих полководцев. В тот самый час, когда их генерала с позором отстранили от должности, солдаты Корапа продолжали свой ночной марш. Где же зуавы? Где-то южнее Мариамбура… Они идут сейчас по хорошей, но совершенно открытой дороге. К счастью, нет самолетов. Как так нет? Разве ты не слышишь их мерзкого жужжания? А может быть, это наши? Что ж, все может быть! Ну и тяжеленные эти патронные сумки. Патроны еще полбеды, карабин, тот похуже будет, всю спину измолотил, наверно, сплошные синяки. Мысль бросить карабин преследует Жан-Блэза. Такая мысль копошится у каждого, будь ты хоть сто раз сержант. Только не всегда человек приводит в исполнение такие мысли. К тому же любишь свое оружие, привязался к нему. Это карабин калибра 7,15. Модернизирован в 1916 году. Был на вооружении еще в ту войну, но и сейчас не подкачает. Еще сгодится когда-нибудь. Видел, что с фрицами делалось там, в леске? Здорово все-таки…

Почему это мне вдруг приснился Франсуа? И Мартина тоже. Жан-Блэз мысленно измеряет ту пропасть, которая отделяет его, шагающего в полной боевой выкладке, с распухшими от ходьбы ногами, рядом с мулом, впряженным в 25-миллиметровую пушечку, бок о бок с Крике, от того Жан-Блэза, каким он был во времена Франсуа и Мартины. Должно быть, и Франсуа очень переменился. Сколько месяцев он уже сидит? Если бы Жан-Блэзу сказали в те далекие годы, когда они вместе учились в лицее, что он будет когда-нибудь ночью брести по дорогам Бельгии и думать о Лебеке, сидящем в тюрьме… Мир обезумел, и все преступление Лебека состоит именно в том, что он это говорил, и надо было посадить за решетку Лебека для того, чтобы Крике, я, наш мул, наша 25-миллиметровка… Помню, как Франсуа обижали старшеклассники, я за него заступался, и за это он решал мне задачи по геометрии. В тюрьме он думает о Мартине. Нет, пожалуй, спит: я-то его знаю, спать он великий мастер. Не то что дядя Амберье, который просыпается от малейшего шороха; может быть, как раз в эту самую минуту ему потребовалось сделать укол или еще что-нибудь, он окликает Мартину, она дремлет рядом в кресле; Мартина подымается; на ней белоснежный халат, и она вытирает носовым платком пот, проступивший на висках старика. Тетка из своей спальни услышала голоса и зажгла свет. Со стены на нее глядит Дега: глядит ее юность…

Поди объясни все это Крике.

Ни Крике, ни Жан-Блэз не думают о приближающемся рассвете. Они думают о прежних днях, о прежней жизни — когда они были обыкновенными людьми, не шагали ночью рядом с мулом, и ружейный ремень не впивался в плечо, и не тянули вниз патронные сумки. Двадцать патронов в каждой. Это не пустяки. Зуавы снова углубились в лес и вспоминают, как вчера утром пели птицы, вспоминают цветы, бельгийцев, которые уносили на себе свой скарб. Над горизонтом поднялась луна, и листья шелестят под ветерком в ее серебристом сиянии.


. . . . . . . . . .

Сержант! Сержант Меркадье! Что случилось? Привал! Командуйте привал!

— При-ва-ал! Снять ранцы… При-ва-ал!

Команда передается вдоль колонны: — Привал! Снять ранцы! Привал! — Да, чорт побери, совсем не вредно отдохнуть.

XI

До рассвета было еще далеко. В густом тумане спаги набрели на деревеньку у опушки леса. Эскадрон остановился перед церковью, кавалеристы спешились и отвели коней. Полковник Марк был уже здесь. Он приехал на машине и теперь вместе с обоими командирами полков изучал местность. Кавалеристы постепенно подтягивались. По мере прибытия марокканцев направляли к кладбищу и на пригорок, алжирцев же размещали возле церкви, у окраины деревни, на дороге в Сингли.

Расположение деревушки было несложное. Устрик через минуту знал его наизусть: дорога из Сингли, идущая низом по лесистой местности, к северу поднималась и раздваивалась, обтекая треугольный островок, образованный кучкой домов, а на линии основания треугольника высилась церковь посреди площади, вернее, пустыря, где стоял маленький обелиск из серого песчаника — памятник павшим в войну 1914–1918 годов. Церковь выходила фасадом на перекресток, где на восток шло шоссе Омон–Вандресс. Вдоль шоссе, лицом к церкви, стояли дома, подальше его пересекала деревенская улица. Западнее, у дороги в Сингли, стояло еще несколько домов, и затем метрах в ста был второй перекресток. Отсюда направо отходила дорога на Пуа-Террон, а налево — другая улица. Мимо кладбища, среди цветущих яблонь и груш проходила еще одна дорога, которая в двухстах метрах спускалась в лощину. Эта продолговатая лощина отделяла деревню Ла-Орнь от лесистых холмов, которые были видны еще из Пуа-Террона.

Франсуа Мелладо спросил Устрика: — Как же называется эта деревушка? — Ла-Орнь. Неприветливое название. Да и вся-то она — два перекрестка: один повыше, другой пониже. Одна дорога — на Сингли, другая, налево, — на Пуа-Террон, а по третьей, справа, мы как раз и въехали…

Спаги пришли сюда из Бувельмона. Накануне оставили Вандресс, продержавшись там сколько хватило сил, а потом дрались на дороге из Вандресса в Омон, отходя медленно, с боем. Ночью пришлось свернуть на Шаньи и оттуда на Бувельмон. Здесь отдохнули, перестроились. Два полка — марокканцы и алжирцы. Отдыхали очень недолго. Сколько отсюда до Бувельмона? От Бувельмона до Баалона примерно полтора километра, три километра от Баалона до перекрестка дорог, ведущих одна в Омон, другая на запад, в эту деревушку. От перекрестка сюда еще два с половиной километра, значит всего километров семь, должно быть так. А мне показалось куда больше.

Один из эскадронных командиров громко отдавал приказания. Людей послали валить деревья по соседству. Офицеры выбирали позиции для пулеметов и трех пушек, которые еще оставались, — две 25-миллиметровки и одна 37-миллиметровка. За два последних дня бригада сильно поредела. Конечно, здесь, когда собрались все вместе, получилось много народу. Но оба полка едва равнялись по численности одному. Кроме того, легко раненные спаги считали делом чести оставаться в строю, так что многие сидели в седле с рукой на перевязи или с забинтованной головой. Грузовики поставили поперек дороги, чтобы заградить подступы. Вокруг раздавался дробный стук топоров.

Командир полка алжирцев, в котором служил Устрик, полковник Бюрноль, поместился в церкви вместе с командиром бригады, невысоким, сухощавым полковником Марком. Полковник Жофруа собрал своих марокканцев и расставил их в верхнем конце деревни, возле кладбища. Здесь были: Бухатем Абдесселем, Хамиам Хабиб, Буалем Келифа, Джелул Буакат, Сафи Сафи, Таиб Белгасем, Шарем бен Ларби, бен Ребиа Улд Бусмала, Абдалла бен Сабеб… Вместе с ними Пезе проехал перед взводом Устрика; алжирцы тащили срубленные деревья и уже начали строить заграждение в вершине треугольника дорог, дополняя тем самым барьер из грузовиков, перегородивших дорогу на Сингли. — Эй, Виктор! — окликнул Устрик. Пезе, сидя на коне, повернулся на голос. Он увидел своего старого друга и улыбнулся. — Как тебе понравится? — сказал он. — Мы-то что здесь делаем? — Это означало многое. Очень многое. Это означало: помнишь Каркассон, наши прогулки в старой крепости, товарищей — шутника Валье и нашего депутата — военфельдшера Сесброна, и всю прежнюю жизнь до армии… партию. Разве наше дело быть здесь? Устрик покачал головой: — А чье же это дело? Их, что ли, по-твоему? — Он показал на своих однополчан, алжирцев и марокканцев, которые хлопотливо укрепляли позиции, и это означало: у них ведь есть своя страна, они там оставили близких. Ведь это еще нелепее. Мы-то защищаем Францию. И Устрик быстро добавил: — Ты можешь себе представить, чтобы Гитлер да в Париже!..

— Скажи уж прямо — в Нарбонне! — ответил виноградарь Виктор Пезе. И он тронул своего коня, — надо было спешить: на дороге в Пуа-Террон тоже строили заграждения.

Итак, полковник Жофруа с отрядом марокканцев будет оборонять верхнюю часть деревни, район кладбища. Оборона дороги на Сингли и всего треугольника, включая церковь, где обосновались Марк и Бюрноль, а также шоссейной дороги Омон–Вандресс была поручена алжирцам. Остальные марокканцы — довольно крупный отряд — ушли с капитаном по дороге, пролегающей позади кладбища, чтобы занять гребень холмов, примерно в километре от деревни, и там создать тыловой рубеж обороны.

Задача, возложенная на полковника Марка, была совершенно ясна. Категорический приказ: ни шагу назад; французские части слева были отброшены от Бара на запад к Вансу, а справа оттеснены к югу, в район Шена; таким образом, между ними образовалась брешь. Спаги должны были задержать в этом районе продвижение вражеских танков, по крайней мере до вечера, когда из тыла подоспеют многократно обещанные резервы и ликвидируют прорыв. Часть коней и машины, все, что здесь не нужно, — прочь, в тыл! Останутся только бойцы. Кавалеристы молча смотрели, как уводят их коней.

Разведка была выслана через лес к Сингли. Вскоре разведчики возвратились, и их командир, лейтенант, явился в церковь с донесением. Он щелкнул каблуками, отдал честь. Да, противник в Сингли. Готовится выступать. А вот и его разведка. Все головы поднялись кверху — над деревней кружили два самолета. Не стрелять… Самолеты покружили и исчезли. Подбородки, задранные кверху, опустились. Ну, как заграждения? Готовы? Все три подступа закрыты?

Полковник Бюрноль сообщил командиру бригады свой план боя и получил одобрение.

Теперь Ла-Орнь стала настоящей крепостью, у всех выходов заграждения, деревня защищена со всех сторон и ожидает врага…


* * *

— Your Grace[601]

Спящий — рыжеватый тучный человек с очень бледным лицом — повернулся в постели. Голос, прозвучавший над ухом, прервал его глубокий предутренний сон.

— What’s the matter?[602]

Семь часов тридцать минут. Вызывает Париж… французское правительство. У изголовья премьер-министра установлен телефон. Его соединяют с Парижем. — Алло… — слышится французский голос, встревоженный голос: — We are defeated[603]

Уинстон Черчилль узнает говорящего: Поль Рейно.

— Мы разбиты… Мы проиграли битву…

— Помилуйте, не могло же это произойти так быстро!

Странный разговор. Англичанин пытается утешить француза, убедить его примерами из прошлой войны. Да бросьте! Если даже враг прорвался в Седане, если его моторизованные части катят к Парижу… все-таки они еще не в Париже… Наступление, как и дыхание, имеет свой ритм: к концу четвертого или пятого дня они остановятся, чтобы передохнуть. Это время и нужно использовать. Таков опыт Фоша.

Странный разговор, в котором то и дело, как припев, звучит голос главы французского правительства: «Мы разбиты, мы проиграли битву»…

Накануне вечером Рейно получил ответ Черчилля на свое послание, отправленное после полудня. Уклончивый ответ. Англичане желают сначала подробнее узнать о положении дел. Самолетов они не обещают. Этой ночью после потерь на Маасе у англичан осталось во Франции только 206 самолетов из 474, посланных 10 мая. Правительство его величества опасается, что отправка новых эскадрилий на континент оголит оборону Британских островов. А ведь теперь Голландия капитулировала, и Гитлер может использовать устье Шельды, чтобы превратить Ламанш в новый Маас…

Уинстон Черчилль не слишком хорошо осведомлен о пробивной мощи танков и не представляет себе, сколько нового они вносят в стратегию современной войны. Он много лет не входил в состав правительства. Не его осведомляла Интеллидженс сервис о событиях в Эфиопии, в Испании и в Польше.

Хорошо, он обещает прибыть в Париж и лично побеседовать с Рейно. Нет, только не сегодня… срочные дела, видите ли. Он прибудет завтра. А пока рекомендует своему собеседнику успокоиться.

Даже учитывая нервозность французского премьера, Черчилль решает, что нет дыма без огня. Соедините-ка меня с Францией. Дайте кого-нибудь посерьезней, например Жоржа в Ла-Ферте.

Таким образом, телефонные провода попеременно передают с одного берега Ламанша на другой сигналы тревоги. Генерал Жорж утром 14 мая сообщил Гамелену: седанский прорыв ликвидирован. Утром 15 мая он отвечает Уинстону Черчиллю: — Седанский прорыв ликвидируется. — Вот это хладнокровный человек. Недаром британскому премьер-министру показалось, что господин Поль Рейно слегка потерял голову. Для большей уверенности Черчилль пытается соединиться с Гамеленом. Надо информироваться из разных источников. Но главнокомандующий только что покинул Венсен.


* * *

Генерал Вотье всю ночь наблюдал ужасающий хаос, в котором смешались армии и беженцы. Он ехал в своей машине вместе с полковником, командиром пехотной части его дивизии, и лейтенантом Пьером Дебре, который так и остался при нем; к восьми часам утра им удалось проехать всего километров двенадцать. Когда его машины добрались, наконец, до Мон-Иде, майора Мюллера уже давно и след простыл, — он укатил в Ирсон со своей канцелярией, бросив на произвол судьбы роту, которая стояла в Синьи-ле-Пти, ибо прошел слух, что из Бельгии идут немецкие танки; не подумал он и о роте, находящейся в Овилье-ле-Форж, потому что говорили, будто немецкие танки рыщут и на юге, возле Лиара… Штаб дивизии едет дальше в Овилье, где капитан Бальпетре уступает генералу Вотье свой белостенный домик. Рота уходит в самом спешном порядке, руководясь указаниями новоприбывшего штаба, потому что телефонной связи с Вервеном уже нет. Раз в Мон-Иде никого нет, генерал приказывает роте идти на Розуа через Рюминьи и Брюнамель. Что сталось с несчастным Гайяром? Лурмель пожимает плечами. Он считает, что Бальпетре зря жалеет лейтенанта: ну что могло с ним статься? Смылся, и все. Вот он, коммунист!

Вам бы, Дебре, лучше немного отдохнуть. Скажите, кстати, Дебре, текстильные фабриканты в Лилле не родня вам?.. Да, фабрика Дебре–Лертилуа в Буа-Блан… А, так я уже лет двадцать знаю вашего дядю Орельена. — Да неужели, господин полковник?

Среди дня как-то даже не хочется спать. Но сегодня еще можно улечься в прекрасную постель. Сейчас мой денщик сменит простыни. Хлопот никаких, стоит только нагнуться, — не знаю, кто это вывернул на пол все белье из шкафа.


* * *

Какое чудесное утро! Весна в разгаре. Ясное небо к полудню станет еще синей, еще ярче. Зуавы идут по шоссе. Чорт! Опять самолеты. Можно даже не давать команды. Все и сами бросились в канаву. Оглушительный рев проносится над головами. Крике, прижавшись к мулу, окликает Жан-Блэза: — Сержант! — Что? — Пожалуй, они не для нас свои номера показывают.

Жан-Блэз подымает голову. И правда, не для нас. Все это представление разыгрывается в безоблачной синеве ради деревушки, той самой деревушки, куда они направляются. К счастью, колонна туда еще не дошла… Так и сыплют. То-то, должно быть, достается деревушке. Младший лейтенант говорит Жан-Блэзу, что деревня называется Мариамбур, показывает ее местоположение на карте. Ах, значит, вот где мы находимся!.. Неужели мы действительно начали привыкать к таким шквалам? Налет кончается скоро. Самолеты взмывают, как блестящие пчелы, разворачиваются в небе, потом исчезают. Вдоль дороги раздается команда: — Вперед!

И верно, это Мариамбур. Точнее, был Мариамбур. Теперь здесь одни развалины. Зуавы проходят в проломы дымящихся стен. Незачем обходить Мариамбур, немцы сюда не вернутся, они свое дело сделали.

Дальше, за деревней, на полях валяются трупы коров, разорванные в клочья быки; должно быть, скот, обезумев, бросился врассыпную, как бросаются люди. А на дороге — лошади с вывалившимися внутренностями. Зуавы проходят мимо. Словно идешь мертвой пустыней. Все-таки до чего жалко скотину! А людям-то разве удалось спастись? Посмотри в канаву… Посмотри. Нет, не хочу, не хочу!

Вдоль всей дороги валяются перевернутые зарядные ящики, а там, дальше, брошенная пушка, еще орудия. Верно, артиллерия проходила здесь днем, когда пушки и белые кони были хорошо видны сверху. Впрочем, они видны и теперь, но кони валяются копытами кверху, и кишки разбросаны на дороге… Нет, не надо здесь останавливаться, лучше пойдем дальше! Да не хнычь ты! Воображаю, какая здесь будет вонища через несколько часов… Пришлось даже расчищать дорогу.

Теперь ты стонешь, — тяжело, мол, плечи, видишь ли, тебе натерло. А кто просил идти вперед? Ты же сам.

— Посмотри, — говорит Жан-Блэз, обращаясь к Крике. — Видишь, какие деревья? Сейчас, в мае, они особенно красивые. Зеленый цвет уже не такой светлый, как в конце апреля, в нем есть густота. Ветки уже все покрыты листвой, даже коры не видно: посмотри, как трепещет, прямо живет!

Солдаты, несмотря на усталость, тоже напоминали майские деревья, о которых говорил Жан-Блэз, молодую листву. Они шли, юные, как это утро, несли в себе весну, пели. Пусть двойной переход, пусть, зато небо голубое. Это кадровая дивизия, Североафриканская пехотная. Все они молоды, даже призванные из запаса — и те юнцы. Они знают, что хорошо вооружены, и если бы не тяжеленный ранец и патронные сумки… Молодость! Всякий тут был народ, но больше всего смуглых парней, с гладкими, блестящими волосами. Каталонцы, их не всех обрили. Молодняк. Они и посмеяться охотники, и драться умеют. Поэтому так легко идешь по дороге, говоришь про себя: ну, ладно, еще немножко… Синее небо, по которому время от времени не очень высоко проходят воздушные лазутчики. — Высматривают, черррти! — сказал погонщик мулов с южным акцентом, словно все разбитые стекла Каталонии зазвенели у него в горле. Мимо колонны проехал мотоцикл, в коляске сидел офицер. — О чем задумался, Крике? — спросил Жан-Блэз. — О Бельвиле?

— Я думаю, — ответил Крике, — о том, что еще не все поняли, что это за война…

Зуавы свернули с большой дороги направо, к Роли.


* * *

Устрику очень хотелось есть, но сейчас не время было думать о еде. Машинально он нащупал в кармане бумажник, где лежало несколько фотографий; ему вовсе не требовалось вынимать и разглядывать их, чтобы вспомнить своих близких. Не стал он и перечитывать два-три тесно исписанных листочка: здесь он, еще меньше, чем в Каркассоне, рискнул бы признаться, что пописывает стишки! В поэме — он все никак не мог окончить ее — говорится о юной девушке, которой автор хотел бы подарить все небесные светила, а все бы кончилось школой на холме: классная комната, крик ребят, убогая квартирка и тоска по уходящей молодости… Пулемет установлен, а сам Устрик в ожидании лежит рядом на животе.

А тут еще выдался денек, чтоб ему неладно было, хоть бы облачко на небе, чортова синева! Ну и везет нам, неужели так никогда и не будет дождя! Да, по части метеорологии немцы мастаки. Что это говорит курсант Небарки? Все в порядке, господин лейтенант…

Виктор Пезе строит из себя простачка, но отлично все понимает. Конечно, тут много странного. Вот, например, офицеры. Люди, вся жизнь которых была устремлена к тому, что нас ждет здесь; есть и просто забубенные вояки. А что касается дисциплины, то, конечно, хоть и не всегда мы платим долги в бистро, но в общем то, что называется настоящей дисциплиной, с этим у нас в бригаде не шутят. Люди подтянуты, весело глядеть. Понятно, настоящий идеал не в этом, но для тех, кто все-таки видит в этом идеал, здесь положение почти идеальное… Первое время наши солдаты меня тоже удивляли. Ведь это в большинстве арабы. Что ж, разве они не могли найти себе лучшего занятия? Они должны были бы нас ненавидеть. А они готовы голову сложить ради французов. Сначала я не отдавал себе в этом отчета, а теперь мало-помалу я стал их понимать. Человек не всегда знает свою дорогу, он часто не понимает окружающего мира, такого огромного, такого сложного мира; но всегда в нем самом живет сила, та, что побуждает его смеяться, жить. Сначала ребенок, мальчишка, игры… потом девушки… Растешь, сам того не замечая, и вдруг ты мужчина, взрослый человек, хочется что-то делать, свершать. Это чувство переполняет тебя всего. Когда сидишь на своем коне, пусть даже тобой командует офицер, иной раз чувствуешь себя господином вселенной… Араб ты или француз — неважно. Вот он, Устрик, школьный учитель, но и в его жизни были минуты безумия, желания куда-то бежать, что-то делать — все равно что. Но разница в том, что мы постигли смысл жизни. У нас есть цель. А у них — нет. Я-то вижу их цель, ясно вижу. А они — нет, не видят…

Сколько таких людей в городах, в деревнях, полным-полно. Сколько потерянных зря сил! И люди все чудесные, только сами этого не знают. Если бы они сплотились…. Сейчас я — один из них. В общем, ребята хорошие. Правда, они меня расстреляют, если им прикажут. Но разве они виноваты? Надо только представить себе, что творится у них в голове. У такого, скажем, как Бендан или Хеллоф Румедиен.

— У тебя покурить нет? — спрашивает Рогеллио Наварро. Он — алжирский испанец, интересно, чтò он думает о Франко? Впрочем, сейчас не время его спрашивать, и курить тоже не время. — Мне хоть свернуть, — оправдывается Наварро. Устрик передает ему кисет; Наварро вытащил из кармана книжечку папиросной бумаги. Он прав: когда ждешь боя, даже свернуть папироску — и то облегчение.

В лесу послышались выстрелы. Патруль обстрелял немецкие машины, производившие разведку. Ложная тревога: машины поворачивают обратно. Является сержант с донесением. Во всяком случае, теперь противник знает, что Ла-Орнь — узел сопротивления.

Обернувшись, Устрик увидал вдали на дороге фигуры двух полковников. Они обходили расположение частей. А вот эти полковники, что они собой представляют? Во всяком случае, они не принадлежат к числу тех офицеров, которые улепетывают, бросив на произвол судьбы своих людей. Таких Устрик за последние дни видел немало. А эти полковники любят свое ремесло, верят в него, дорожат своей честью. Кое-кто может посмеяться над этим словом, но ведь понятие чести означает нечто такое, чем дорожишь всем сердцем, к чему привязан всем нутром. Когда Устрик рассказывал своим ученикам историю армии Второго года, ему часто приходило в голову, что его собственное отношение к военным не всегда было правильным. Впрочем, то же самое говорили ему и товарищи. Тут многое определяется воспитанием! Военные… военные… Все зависит от того, что они защищают. По внешности все они похожи, только, болваны, злятся, когда им стригут волосы; во-первых, так чище, даже если ты не солдат. Если бы эти люди шли с народом… Если бы они могли понять, что те, перед которыми они считают себя ответственными, на самом деле смеются над ними и, сидя в безопасности, торгуют их шкурой, их верностью, их энергией. Сейчас, например, они верят, что преграждают дорогу захватчику. И я вместе с ними верю. А если бы они могли прочесть мои мысли, они сочли бы своим долгом стать на сторону моих врагов, наших врагов, кто их же продает оптом и в розницу. Унтера, те, конечно, мне в печенки въелись. Да и не только мне. Для того они здесь и поставлены. И все-таки мы с ними в одинаковом положении. И, быть может, еще сегодня мы вместе упадем ничком на землю или уставимся застывшим взглядом в небо. А если мы уцелеем, если они уцелеют, что они выиграют? Самое большее — станут где-нибудь таможенниками или жандармскими унтерами и им засчитают стаж, который они выслужили здесь, в Ла-Орнь, или вчера в Вандрессе, или еще где-нибудь. В конце концов, это маленькие люди. И кто же, кроме нас, мог бы возместить им все те жертвы, цены которым они сами не понимают, как не понимают цены своим иллюзиям и своему мужеству.

Какое безумие, что столько высоких человеческих качеств растрачивается впустую, вот на это. Вдруг Рогеллио толкнул Устрика локтем. Из леса доносился неясный гул.

Было около девяти часов.


* * *

Для разных людей время протекает по-разному. Послание Уинстона Черчилля застало генерала Гамелена в Ла-Ферте. Гамелен ответил телеграммой в девять с минутами. Но что же, собственно говоря, мог он сообщить Черчиллю о Париже? Он ничего не знал о положении на фронтах. Его самого только что ввел в курс дела генерал Жорж. И вот он телеграфирует в Лондон генералу Лелонгу, убедительно просит подтвердить Черчиллю и генералу Айронсайду заверения, которые дал Жорж английскому премьер-министру. Контрнаступление разворачивается, французское командование не видит причин для тревоги…

Однако это спокойствие чисто внешнее. Жорж рвет и мечет: Бийотт сообщил, что он утвердил кораповский план отступления на линию государственной границы, но только в два приема. На этом основании Корап дал приказ об отходе даже тем войскам, которых немцы вовсе не атаковали, — подумайте только, даже не атаковали! 61-я дивизия генерала Вотье отошла от Мааса, хотя противник в этом месте еще не форсировал реку: дивизия оставила первоклассное крепостное вооружение и откатывается под огнем пикирующих бомбардировщиков по дорогам, запруженным беженцами. На левом фланге 102-я крепостная дивизия генерала Порзера отступила согласно приказу, но, оказавшись в опасном положении, преследуемая противником, прорвавшимся в Монтерме и Нузонвиле, она просто-напросто бросила Мезьер и Шарлевиль… «Аристотель» так и не перешел в контратаку, несмотря на все приказы! Впрочем, и Хюнцигер тоже. Этим утром Жорж категорически подтвердил Хюнцигеру свой приказ о контратаке. Генерал Тушон, повидимому, не сумел соединиться с Хюнцигером…

Гамелен узнает от Жоржа, что тот сообщил Корапу о его переводе на место Жиро. Как всегда, Гамелен согласен с Жоржем, однако сменять таким образом командующего армией — дело серьезное. Главнокомандующий посылает своего человека, полковника Гийо, в 9-ю армию, для личного ознакомления с состоянием дел у Корапа. Жорж хотел бы отрешить от должности также и Хюнцигера. Но здесь требуется осторожность. Правда, прорыв произошел именно на участке армии Хюнцигера, но она еще держится. Прогнать разом двух командующих армиями — какой будет моральный эффект! Этим утром, 15 мая, Гамелен считает, что Хюнцигер, который 9 мая велел снять противотанковые заграждения на линии Седана, Хюнцигер, чей левый фланг был прорван в первую голову, Хюнцигер, который ничего не предпринял для восстановления связи с Корапом, Хюнцигер, который не перешел в контратаку, который пропускает у себя на левом фланге и на севере немецкие танки, идущие как на параде… Гамелен считает, что Хюнцигер опомнился — именно это выражение он употребил в разговоре с Жоржем. Хюнцигер попрежнему находится в Сенюке на Эне, он не выезжал оттуда с 10 мая. Пострадали его подчиненные. Пожалуй, этим можно и ограничиться.

В это время приезжает военный министр. Даладье без особых возражений соглашается с мерами против Корапа. Он не любит Корапа. Не то что Жорж, который издавна питает симпатию к этому злосчастному генералу. Но и Даладье, подобно Гамелену, не склонен одобрить такую же меру в отношении Хюнцигера. Хюнцигер… Даладье не со вчерашнего дня военный министр — он отлично знает, что Хюнцигер представлял генеральный штаб в различных странах, завязывал связи, участвовал в подготовке договоров. Хюнцигер не только генерал, он причастен ко многому, ко многим государственным тайнам. Конечно, сегодня турецкие дела решающего значения не имеют. Но ведь не так давно… И надо же думать о будущем: кто знает Украину, Румынию лучше Хюнцигера? Своими людьми нельзя швыряться. Военный министр, впрочем, может этого и не объяснять. Это делает за него Гамелен.

Надо с величайшей осторожностью относиться ко всему, что может затронуть престиж армии, честь командования. Надо считаться с общественным мнением в стране и избегать тенденциозных толкований.

Ну-с, посмотрим теперь, что делается на фронте. Сегодня на рассвете танковая дивизия генерала Брюно перешла в контратаку. Она, быть может, восстановила положение на одном участке фронта 9-й армии.


* * *

Нет, генерал Брюно не перешел в контратаку на рассвете. Мало ли что могут решить в штабе корпуса или в штабе армии! К тому же «Аристотель» дал тягу. Генералу Брюно здесь, на месте, лучше видны все трудности. Дороги, ведущие к указанным ему рубежам, — это, конечно, дороги, но забиты они до отказа, а что касается их ширины, то уж, извините… Имеет ли штаб корпуса представление о том, где находятся его войска? Танковая дивизия, по всей вероятности, ничем не прикрыта. С юга нет никого. Стрелки и артиллерия выдвинуты вперед, чтобы держать под обстрелом дорогу из Динана в Анте. Генерал Мартен послал в Став, где ночевал Брюно, приказ всячески ускорить контратаку. Понимает ли он, что это означает? А горючее? Выйдя вчера около 14 часов из района Флерюс–Ламбюзар, немало танков уже к семи часам вечера осталось без капли горючего. Всю ночь зря прождали цистерн. Запаса горючего хватит лишь для действий передовых частей, и только. Генерал Брюно знает, как держать себя со штабом корпуса. Донесение! Это по их части, штабистов: нельзя рассчитывать на горючее раньше, чем в полдень. А что, по мнению «Аристотеля», мы сможем сделать в полдень? Вынужден обратить ваше внимание на то, что стрелки Североафриканской дивизии, которые занимали эти рубежи, нынче ночью куда-то исчезли. А теперь началось дело, около Анте заварилась каша. Немецкие танки… Вероятно, те самые, которые вчера вынудили Дюффе отступить из Флавиона во Флоренн. Они выходят из предательских лесов, которые отделяют Флавион от дороги Филиппвиль–Динан, появляются из-за того большого имения с замком, типичное бельгийское имение. И теперь обходят с юго-запада части Брюно.

Это огромные, тяжелые огнедышащие чудовища. Огонь по ним! Теперь слово за огнем.

Самолеты накрывают лес завесой грохочущих разрывов. Из листвы летят бесполезные плевки зениток. Неприятель жмет со всех сторон.

А на земле продвигаются наши танки. С тем малым количеством горючего, которое у них имеется. Подвезут бензин только к полудню. Но пока они дерутся. В колоннах противника кое-где образуются бреши, это так, но и у нас тоже. Французских танков сто пятьдесят, и они разбиты на группы, а сколько немецких танков? И ведь они расчищают дорогу другим. Мы же стараемся продержаться в ожидании горючего. По тридцать машин в группе.

Прибывает горючее. Один транспорт двигался через Флоренн, где раньше помещался КП «Аристотеля». Но небо обрушилось на него на огромном и совершенно открытом участке между Флоренном и Флавионом, где все видно как на ладони. Самолеты, самолеты, самолеты! На земле взрывы, хаос, клубы дыма, день превращается в ночь. Смерчи пламени спирально подымаются к бомбардировщикам, которые пикируют на черное пожарище. Леса глохнут от грохота. Расстроенные части пехоты и артиллерий в беспорядке движутся сквозь взлетающие к небу фонтаны земли. Бензин горит на дорогах, на железнодорожных путях. С воем пикируют самолеты.

Здесь должны были находиться не только танки, но и пехота, стрелки Североафриканской дивизии. Ночью части, дошедшие до этих позиций, получили из штаба армии приказ отойти на линию Шарлеруа–Филиппвиль–Рокруа. По дороге Динан–Филиппвиль прошли немецкие танки, преследуя отступающие войска, обозы, пеших солдат…

Этим утром, 16 мая, вражеские танки вклиниваются повсюду. Те, которые вели бой у Шимэ, идут с севера к Рокруа, другие по дороге Мезьер–Ирсон уже достигли Римоня, только что оставленного генералом Вотье. Позади несколько подразделений дивизии Порзера, которым зашли в тыл вражеские танки, явившиеся из Флиза, отрезаны уже в течение двух часов от своих частей, офицеры взяты в плен. Из трех тысяч солдат и офицеров лишь несколько сот человек во главе с полковником вырвались из окружения — южнее оси движения танков близ Фруадмонского леса. Таким образом, враг опередил корпус Либо, который кое-как пробирается пешком… На севере подразделениям, которые снялись из Монтерме, не удалось уйти далеко: двигающиеся от Шарлевиля танки обошли их с тыла еще утром, и они вместе с полковником, который ими командовал, тоже попали в плен.

XII

В обезлюдевшем с зарей Синьи-ле-Пти капитан Блезен, обеспокоенный ходом событий, послал младшего лейтенанта Робена в Мон-Иде к майору Мюллеру за информацией. Робен — славный мальчик, но не из лихих вояк. Убедившись в отсутствии Мюллера, Робен стал пробираться обратно, но его затерло на шоссе, затем налетели бомбардировщики, и он пролежал в общей сложности три часа в канавах. Тут ему, с некоторым запозданием, пришло в голову, что Мюллер, должно быть, решил отойти подальше от перекрестка дорог у Мон-Иде и обосновался с ротой Бальпетре в Овилье-ле-Форж. Это было правдоподобно, но неверно, в чем Робен и убедился около десяти часов утра. Где же фронт? В КП 61-й дивизии какой-то очень любезный лейтенант показал ему на карте: видите, дорога на Рокруа, дивизия располагается параллельно этой дороге вплоть до Лаваль-Моранси. Робен побледнел: Лаваль-Моранси? Но это же в десяти километрах отсюда! Да, не более того, подтвердил лейтенант Дебре. Робен не стал расспрашивать дальше, но так как он был очень взволнован, то ошибся дорогой и взял на Рюминьи, решив, что кратчайший путь — это проселок, по которому можно через Антени добраться до магистрали. А кончилось дело тем, что, стремясь уйти подальше от линии фронта, Робен в расстроенных чувствах снова вышел на шоссе как раз навстречу танковой колонне, которая двигалась от Тарзи; его уложили в одно мгновение, и на его ребяческом лице застыло выражение растерянности и удивления перед несправедливостью случившегося.

Тарзи? Но ведь это как раз на дороге в Синьи-ле-Пти! Что же произошло в Синьи-ле-Пти? А вот что. Самолеты еще с утра опередили движение танков, шедших из Бельгии двумя потоками: восточным — на Рокруа, и западным — на Синьи-ле-Пти. Видя, что Робен не возвращается, капитан стал нервничать и решил отвести свою роту в направлении Ватиньи–Сен-Мишель–Ирсон, оставив в Синьи небольшой отряд. Вполне естественно, что командование этим отрядом было поручено Барбентану. Никаких особых расчетов у Блезена не имелось. Но он был убежден, что лейтенант Барбентан, человек с предосудительным политическим прошлым, непременно захочет искупить его. Например, взять на себя опасное поручение. Но кто же останется с ним? Люди собрались возле литейной мастерской, и капитан объяснил им задачу. Вместе с лейтенантом Барбентаном останутся только добровольцы. Кто вызовется? Наступило довольно долгое молчание. Потом из рядов вышел Видаль, а вслед за ним сразу же метеоролог Гребов, испанец Кристобаль, санитар Теншбре…

— Хватит! — скомандовал капитан. Маленькой группе легче уйти. И если подойдет Робен, и если ему удалось установить связь, группа направится в распоряжение майора. Во всех случаях отходить к Ирсону. Единственная задача — присоединиться к своей части.

Самолеты летали низко: выступление роты Блезена не прошло незамеченным. Отряд, оставшийся в Синьи, издали следил за этой охотой на людей; едва только рота вышла из местечка, как самолеты на бреющем полете устремились к ней, люди, побросав машины, побежали врассыпную в поле, большинство кинулось к леску, лежавшему чуть южнее. Самолеты — их было пять — преследовали даже одиночек. Они стреляли во всех направлениях.

— Итак, — сказал Барбентан, оглядев своих людей, — насколько я понимаю, можно открывать заседание ячейки.

Все дружно рассмеялись. Но нужно было действовать быстро, искать убежище. Сарай при литейной мастерской оказался вполне пригодным для этой цели. Странно, но первым делом все почувствовали, что они зверски голодны. Теншбре заявил, что снабжение берет на себя. — Только ты смотри осторожнее! — крикнул ему вслед Арман. Но санитар уже скрылся из виду. Барбентан был взволнован. Не военной обстановкой, не опасностью, но тем, чтò объединило их. Поступком этой четверки. Рабочий, интеллигент, санитар, испанец. Пусть все четверо — коммунисты, но сейчас он как офицер несет за них двойную ответственность. В сущности, их задание самое дурацкое — разве что нельзя бросить на произвол судьбы Робена. Единственное, что оправдывало уход Блезена, это приближение немцев. Из их пятерки у одного только Барбентана было оружие — револьвер с десятью патронами. Было бы более чем разумно отойти, невзирая на приказ. Но только…

Только вот в чем дело. Эти пятеро, четыре солдата и лейтенант, были не просто ничтожной в военном отношении силой. Это была пятерка коммунистов, и где! В семи километрах от границы. Пять коммунистов… многого сделать они не могли. Но я с ними поговорю, скажу им: вот что, товарищи… Конечно, когда вернется Теншбре. Сейчас их только трое, потому что Видаль, ничего не сказав, вышел из сарая и стал на часах ближе к дороге. Он отыскал в литейной мастерской стальной брус и вооружился им.

Вдруг Видаль появился в дверях и крикнул: «Боши!» Где боши? А вы не слышите разве? Вон какой грохот. Это танки, они пришли из Бельгии, идут по деревне.

Чорт возьми, а как же Теншбре? Делать нечего, надо ждать. Они закрыли дверь сарая, огромную, выкрашенную в белый цвет дверь на колесиках, и, припав к щели, Барбентан с револьвером в руке занял свой пост.

В небе гудели самолеты.

На просторной деревенской площади, вокруг неправдоподобно высокой церкви с толстыми, как в крепости, стенами и колокольней в два этажа, с двумя боковыми сторожевыми башенками, стояли в походном порядке танки 39-го бронетанкового корпуса Шмита[604]. Головные машины уже выдвинулись на дорогу, которая ведет в Флиньи. Офицеры открыли люки и громко переговаривались между собой. Перед зданием почты старшие начальники — полковник и два майора — расстелили на одном из танков карту, где стрелками были обозначены направления немецкого удара. Солдаты соскочили на землю со странного грузовика, напоминающего шарабан; прижав автоматы к боку, на ходу поворачивая во все стороны дуло, они осматривали окрестность, но нигде не было ни души.

Сколько они здесь проторчали — десять минут или больше? Название «Ирсон», произносимое со странным, нефранцузским акцентом, то и дело звучало в разговоре офицеров. Когда колонна удалилась и на пустынных улицах вновь воцарилась тишина, из одного дома вдруг появился Теншбре. Он тащил груду коробок и бутылок, а сердце у него билось чуть сильнее обычного. — Эй, не стреляй! — Барбентан все еще стоял у щели, держа револьвер наготове. Теншбре остановился между ним и Видалем, который сделал вид, что хочет отнять добычу. Ну и страсти… — Ладно, — сказал Барбентан, — потом расскажешь, мы и сами понимаем. Сейчас главное — подкрепиться!

Приход вражеских танков изменил положение. Теперь нужно идти на соединение со своей частью; возможно, это была только отдельная просочившаяся колонна, но когда ничего неизвестно, то лучше…

— Если бы у нас было оружие, — сказал Кристобаль, — тогда с тыла можно бы их припечь.

Да, Кристобаль имел боевой опыт. Гребов взглянул на него и проворчал в свою не по летам поседевшую бороду:

— У нас как будто есть командир!

Все согласились с Гребовым. Но Видаль все-таки добавил: — Быть может, мы — первый отряд новой армии… той, что прогонит их из Франции…

Он не произнес слова «партия». Но все его поняли. Барбентан рассмеялся. — А пока что новая армия не имеет даже оружия…

— Но у вас есть револьвер, господин лейтенант, — возразил Видаль, — а это не так уж мало…

Самолеты скрылись. Барбентан, изучивший местность за время их пребывания здесь, предложил наиболее рискованный план: добраться до леса, расположенного к северу, избегая, понятно, дорог, чтобы не встретиться с танковой колонной, достичь линии дотов, где как-никак через каждые двести метров имеются укрытия, которые сейчас пустуют, и там, если что и случится, даже с одним револьвером можно дорого продать свою жизнь; затем попытаться пройти на запад к Сен-Мишельскому лесу, уж там-то должны еще быть французские войска.

Видаль посмотрел на Барбентана и сказал: — Вы командуете, господин лейтенант!

Арман взглянул на часы: 11 часов 50 минут.


* * *

Все утро алжирские стрелки преграждали наступающим доступ в Ла-Орнь. Наступление началось около девяти часов атакой моторизованной пехоты. Привыкнув за три дня к тому, что все перед ними отступают, немцы пошли в атаку, уверенные в успехе. Шестьдесят убитых, много раненых, которых быстро оттащили за деревья. Колонна противника отошла и остановилась в чаще леса.

Было ясно, что немцы на этом не успокоятся. Передышка, которая длилась около часа, была больше на руку противнику, чем защитникам Ла-Орнь. Командир бригады выслал разведку, чтобы попытаться установить связь с 208-м пехотным полком, который должен был находиться правее и оборонять Баалон. Но тут из-за деревьев показались танки, огромные машины, вооруженные 75-миллиметровыми пушками. У спаги было всего три противотанковых пушки, девять они потеряли в боях последних дней. Немецкая пехота, двигавшаяся за танками, была снова отброшена, несколько вражеских машин подбито. Но и спаги понесли потери. Под смертоносным огнем ряды алжирцев редели. Тем временем танки продолжали продвигаться вперед, обходя обороняющихся с двух сторон. Бой шел на дороге Омон–Вандресс; а на дороге в Пуа-Террон немецкая пехота захватила одиноко стоящую ферму и теперь угрожает кладбищу. Полковник Жофруа послал своих марокканцев отбить ферму. Обе стороны действовали гранатами, и в этом бою, около одиннадцати часов, был ранен Виктор Пезе. Лейтенант Мак-Карти перевязал ему рану, пока спаги устраивались в доме, очищенном от противника. Рана не особенно серьезная, в левую руку. — Не оставайся здесь, — посоветовал лейтенант, — иди к кладбищу на перевязочный пункт. — Едва Пезе успел дойти до кладбища, как с другой стороны дороги послышались крики, грохот разрывов. С запада вдоль дороги в атаку шли танки. Ровно в одиннадцать часов ферма снова была захвачена немцами, которые вошли туда по трупам марокканцев.

Дело в том, что в это утро немецким танкам, обошедшим с тыла Маасский фронт, удалось прорвать фронт 53-й дивизии генерала Эчеберригарэ, которая прикрывала Ванс с запада в районе Бульзикура; хлынув в долину, танки достигли Пуа-Террона, захватили этот пункт и прошли дальше, а одна их колонна устремилась на Ла-Орнь.

Высланная на восток разведка не дошла до Баалона. В двух с половиной километрах от Ла-Орнь противник захватил перекресток дорог, ведущих на Омон и Баалон. В 12 часов 30 минут бригада спаги была, таким образом, окружена с трех сторон и отрезана от соседних соединений. Единственный выход оставался только через холмы в тылу Ла-Орнь, где уже шел бой западнее Пуа-Террона. Нужно было продержаться до тех пор, пока подкрепления 14-й пехотной дивизии, которые подходили с тыла, успеют закрыть расширявшуюся брешь на юге. Вдали, на вершинах холмов в лесах Ла-Баскюль видны были разрывы снарядов. Немецкая авиация бомбила высоты. По лесным проселкам немецкая пехота пыталась проникнуть с востока в деревню на Омонской дороге.

На кладбище Пезе, потерявший много крови, уселся на могильную плиту. Левая рука висела, как плеть. По ней бегали мурашки. Предплечье было ледяное. Но с чужой помощью он еще сможет швырнуть гранату. Привели еще раненых. Возле убитого товарища стояли на коленях два марокканца и бормотали нараспев молитвы, стукаясь лбом о землю. Пезе оглядывал маленькое деревенское кладбище, окруженное низкорослыми деревцами; по ту сторону дороги шли поля, круто сбегающие к тенистой долине, которая подступала вплотную к последним домикам на восточной окраине деревни, еще не занятой врагом. Бело-розовыми пятнами выделялись цветущие фруктовые сады. Ниже тянулась завеса тополей… Мирная французская деревушка, над ней безоблачная синева небес, и так все это не вяжется с выстрелами, взрывами и совсем близким грохотом орудий. Виктору Пезе видно, как по полю бегут связные, направляясь к КП, который расположился теперь в верхней части деревни.

Переселение это состоялось после того, как зажигательные бомбы начали падать в нижней части Ла-Орнь и загорелись домики вдоль дороги на Сингли, у заграждения, которое защищал Устрик со своими алжирцами. Полковники оставили церковь и перенесли свой КП выше; туда же отвели одну 25-миллиметровку.

Подальше видны высокие, поросшие лесом холмы, где проходит тыловой рубеж обороны. При его защитниках еще остались их кони. Остальных коней, должно быть, укрыли в глубине долины. Сейчас Пезе заботит мысль о лошадях, хорошо ли за ними смотрят? У него дома, в департаменте Од, есть лошадка, довольно неказистая, но на редкость выносливая. Не особенно, правда, молодая, но если за ней ухаживать хорошенько, еще может послужить. Рассеянно слушая перестрелку, Пезе унесся мыслями к родным виноградникам. Как там все не похоже на здешние места. Там у них огромные виноградники, аккуратными рядами тянутся виноградные лозы, простор, море; даже солнце — и то светит не так, как здесь, там у нас лучи падают отвесно.

У нас… Что подразумевал Устрик, когда говорил о Гитлере, о том, что Гитлер придет в Париж? Гитлер в Париже! Да разве можно поверить такому? Гитлер… это имя назойливо гудит у Пезе в голове, он вспоминает поджог рейхстага, то, что последовало за этим, — вот что такое для него Гитлер! Потом лейпцигский процесс, Димитров. Димитров заставил Гитлера отступить, а мы, неужели мы не сможем остановить его под Парижем? Для виноградаря из департамента Од Париж — это Парижская Коммуна, и Париж также — сердце партии. Нельзя допустить, чтобы нацисты, схватившие Тельмана, теперь…

Свет меркнет в глазах Виктора Пезе. Он вдруг подумал о том сержанте с оторванными ногами, который сегодня утром в Вандрессе умер возле него в амбаре на соломе. Виктор вспоминает, как лет десять тому назад в партийный комитет их деревни, в департаменте Од, присылали материалы, и они обычно оставались лежать в углу, а иногда даже кто-нибудь говорил: «Опять чего-то там в центре придумали!» Были это небольшие зеленые и желтые плакаты с крупными черными буквами; их бы следовало расклеивать по всей деревне, но в них было так удобно заворачивать всякую всячину. Плакаты против войны и фашизма. Конечно, в «Юманите» постоянно писали об угрозе войны. Но кто тогда верил в войну? Понятно, очень хорошо, когда говорят, когда пишут против войны. Но кто верил, что возможна война? Социалисты утверждали, что все это пропаганда. Мы думали, — конечно, пропаганда, ну и что же? Но у нас на руках виноградники, столько с ними возни, и надо же человеку иногда и повеселиться.

Нельзя поддаваться черным мыслям. Иначе тебе конец. У меня вышло много крови, но ничего опасного. Ничего опасного.


* * *

Генерал Жиро прибыл в Вервен 15 мая около двух часов пополудни. Со своей старой должностью он разделался быстро. Точнее, оставил все как есть, ибо сегодня в одиннадцать часов утра голландская армия капитулировала. 7-я армия должна отойти, и направить туда Корапа — хорошенький подарочек, нечего сказать, — можно только через двое суток, так как требуется время для передачи дел.

Генерал Жиро похож на президента республики Лебрена, только посолиднее. Бывает, где-нибудь на свадьбе встретятся вдруг два двоюродных брата, которые до сего времени никогда не видались, и сразу же гости начинают охать: смотрите-ка, смотрите, какое поразительное семейное сходство! Но всегда почему-то один из этих кузенов бывает печальным, а другой веселым. Так вот, президент республики — печальный кузен. А отличительной чертой Жиро является оптимизм. Должно быть, именно из-за этого качества выбор пал на Жиро, но теперь от него требуется поистине лошадиная доза оптимизма. Он сразу же начинает описывать своему преемнику положение дел в устье Шельды, чтобы Корап явился в 7-ю армию во всеоружии. И, кроме того, надо же хоть таким образом позолотить пилюлю. После этого пришлось приступить к наиболее деликатному вопросу — к положению дел здесь, у Корапа. Они просидели целый день и всю ночь. Так вот: генерал Корап еще утром приказал генералу Мартену держаться. Точно так же, как до того он уже неоднократно приказывал ему перейти в контрнаступление… как, разве 1-я танковая дивизия генерала Брюно со своими ста пятьюдесятью машинами не перешла нынче на рассвете в наступление? По крайней мере, в Ла-Ферте меня в этом уверяли. Генералу Брюно нанесены тяжелые потери. Сколько танков потеряли его батальоны? Справа, южнее, немецкие танковые части подходят к Филиппвилю. В тот час, когда Корап и Жиро, обложившись картами, изучают обстановку, Брюно отдает своим частям приказ отойти к дороге Метте–Флоренн. Он покидает Став, где находился его КП. Уже с полчаса немецкие танки в Филиппвиле и, выйдя из леса Розэ, спешат к Валькуру.


* * *

Сколько же километров мы проделали за сегодняшний день? Скажите, пожалуйста, господин лейтенант, еще далеко?

Лейтенант останавливается возле обратившегося к нему с вопросом сержанта Меркадье. Он ему определенно нравится. Хороший парень, крепко скроен. По профессии скульптор. Совпадение это или действительно так, но у скульпторов часто есть что-то скульптурное в фигуре.

— Насколько могу судить, сержант…

Лейтенант очень гордится своей картой. Он носит ее у пояса, в кожаном планшете под целлофаном. — Двигаемся мы, вообще говоря, на Флоренн; глядите-ка, мы только что прошли Сотурский лес, значит, с утра сделали километров двадцать. Если учесть ночной переход, с нас большего и требовать нельзя; быть может, полк остановится в Вилье-ле-Гамбон, а мы расположимся несколько дальше — на дороге Филиппвиль–Динан.

— Господин лейтенант, — говорит Крике, — посмотрите-ка, что там!

Там горел Филиппвиль: курчавый столб, то оранжевый, то коричневый, разматывал, подымаясь к небесам, траурные завитки. Перед черной лапой пламени чувствуешь себя маленьким, слабым. Снова самолеты? На этот раз на них никто не обращает внимания. Должно быть, начинаем привыкать. И потом вдруг все чувствуют, что колонна подтягивается, останавливается, трогается вновь. Впереди люди, они идут по узкой дороге навстречу полку. Кто это такие, штатские? Нет. Солдаты. Лица и куртки их неразличимо пыльного цвета, видно, что они выбились из сил, идут они не в строю, а беспорядочной толпой, их гонит какая-то непонятная сила… у всех винтовки, но они похожи на дезертиров. Где же офицеры? Чорт побери, да ведь это стрелки. Наши. Алжирцы. Заросшие щетиной лица. Видно, дня три не брились. По блестящим скулам течет пот — давно не спали. Нестройная зыбь плечей — идут не в ногу. Посмотри, они будто даже постарели… Зуавы засыпают их вопросами. Что, что они говорят? — Не надо туда, не надо туда! — Они показывают через плечо куда-то назад и предостерегающе машут руками. Капрал, поровнявшись со взводом Жан-Блэза, объясняет: — Не идите этой дорогой! Танки! Боши! Все наши убиты… все убиты…

Офицеры, командиры взводов, тревожно мечутся между беглецами, потерявшими всякое представление о действительности, и своим свежим подкреплением, которое им надо вести дальше. — А ну, убирайтесь! — А тем только того и надо. Они бегут. Подходит другая группа. Надо бы не допускать соприкосновения наших зуавов с этими дезертирами. Но подите-ка попробуйте что-нибудь сделать! — Не ходите туда! — А мы именно туда и идем.

Что это за деревня, вон там, Крике? А вот, очевидно, шоссе. Вдруг колонна подалась назад. Команда, крики офицеров: стой! стой! Ранцы снять… очень кстати, а то ноги у меня… Как, говоришь, ноги?.. Лейтенант, проходя мимо Жан-Блэза, бросил на ходу: — Там немцы. — Немцы? Где? Над головами шныряли самолеты, они, видимо, высматривали, что делается на дороге. — Чьи это птички? — спросил Крике. — Ты что, ослеп, что ли? Вон они, черные кресты. — А наши самолеты? — Чего захотел! Да ты их видел хоть раз? — Пулеметы строчат по воздушным соглядатаям. Как бы то ни было — переход окончен. Занимают оборону вдоль дороги. Самолеты? А что, по-твоему, здесь делать самолетам? Немцы уже здесь. — Немцы уже здесь? — переспросил Крике. — Ну, что ж! Значит, можно не бежать за ними. — Мимо прошел майор; он сказал: — Ребята, немцы здесь…

Стрелки залегли вдоль дороги за насыпью. Не надо идти дальше. Сейчас самое главное — можно не идти. Вот о чем говорят на своем языке погонщик мулов и какой-то стрелок. Плечам становится легко, ранец снят. Оружие. Каждый проверяет свой карабин. Наша 25-миллиметровка. Что делают в голубом небе эти бело-черные москиты? От их жужжания скоро барабанные перепонки лопнут. Что это такое? Пушки? Стреляют пулеметы, винтовки…

— К бою готовься!

Жан-Блэз наводит свою пушку. Есть! Раздается команда: «Открыть зарядный ящик!» Сколько можно продержаться с этим запасом? Часов двенадцать? Даже меньше, особенно если придется все время бить по танкам. На долго ли хватит снарядов? Сколько их тут в ящиках? От силы — две сотни.

Пехотинцы на дороге бегут, ложатся, снова бегут, снова ложатся. Как будто на экране кино. Откуда с таким свистом летят пули? Слева, справа, отовсюду… Свист пуль стоит в ушах. Да, немцы насчет такой музыки не скупятся.

Жан-Блэз со своей 25-миллиметровкой держит под обстрелом перекресток той дороги, по которой они пришли, и шоссе Филиппвиль–Динан. Танки… нет, пока их еще нет. Предупредили, что танки идут, но пока их нет. Жан-Блэз смотрит в ту сторону, откуда они должны появиться, как никогда еще ни на что не смотрел за всю свою жизнь. Самолеты в воздухе… Какое это имеет значение сейчас? Солдаты отходят. Видно, как они, пригнувшись, волочат ружья, торопятся, толкутся уже у самого откоса. Некоторые несут раненых. Вот один плюет кровью, он как будто переломился пополам, товарищи поддерживают его под руки… Перестрелка усиливается. Лейтенант останавливается возле Жан-Блэза. — Ну, как, все в порядке? — В нескольких шагах стоит погонщик со своим мулом. Сержант Меркадье чувствует себя у своей пушки спокойно, совершенно спокойно, как будто у него еще много-много времени впереди, вся жизнь. Он думает только о солнце. Какой день, какой чудесный день!

Танки. Но идут они с противоположной стороны. Наши! Как же это может быть? Однако это действительно французы. — А я уж чуть было не открыл огонь… — Вся дорога забита мотоциклистами какой-то бронетанковой части. На них синие комбинезоны вроде спецовок, а кожаные шлемы застегнуты ремешком под подбородком. Говорят, что впереди уже никого нет. Это говорят офицеры-танкисты. Перестрелка удаляется, самолеты тоже. Остается только солнце. В поле жарко. От земли подымается пар. Кажется, что люди попали в свой родной Руссильон. По их лицам скользят солнечные лучи, глаза невольно щурятся. Слышен приглушенный смех. — Папиросочки нет, сержант? — спрашивает Крике. — Если бы у меня хоть одна папироска была…

Время идет. Мотоциклисты неподвижно стоят на обочине дороги. Почему не продвигаемся, если впереди никого нет? Они дышат всей грудью, как победители. За ранеными пришла санитарная машина. Смотри-ка, оказывается, дело организовано неплохо… Тяжелый танк с 75-миллиметровой пушкой и пулеметами останавливается немного позади их 25-миллиметровки. Сержант вылез из танка и заговорил с Жан-Блэзом. Да, они пришли оттуда, с Мааса, там уже пятый день идут бои. Их послали туда в качестве подкрепления. Всю прошлую ночь и целый день они бились с противником то на одном участке, то на другом. Сейчас потеряли связь с дивизией.

— У вас что, 25-миллиметровка?

Сержант-танкист осмотрел ее с видом знатока. Ах, если бы там, у пехоты, которая обороняет Маас, были такие вот игрушки!


* * *

Ла-Орнь. В три часа дня спаги были почти полностью окружены. Дома горели, и полковник Жофруа приказал лейтенанту Мак-Карти попытаться перейти в контратаку на фланг наступающих в направлении к северу и далее обойти с тыла те части, которые идут из Сингли к их деревушке. В это время Виктора Пезе вместе с другими ранеными отвели в лощину, в нескольких сотнях метров от кладбища, где все-таки было потише. Виктор видел, как лейтенант собрал своих солдат в долине, где стояли кони. Эскадрон марокканцев вскочил на коней. Они едут к дороге с МакКарти во главе. Все товарищи Пезе. Если бы не рана, и он был бы с ними.

Эскадрон лейтенанта Мак-Карти проезжает мимо кладбища. Лошади разом взяли в галоп. И знаменитый гортанный крик! Они идут в атаку, опрокидывают немецких солдат, скачут в лес. Их встречают вспышки огня. Больше их никто не увидит. Никто не узнает, как спаги из Марракеша были брошены в качестве искупительной жертвы прямо на танки. Ни один из них не вернулся.

Необычен бой в деревне, объятой пламенем. Крыши проваливаются, стрелы пламени взлетают к небесам, трещат балки. Между позициями алжирцев, которые окружены своими мертвецами, но все еще держатся, преграждая путь в Ла-Орнь из Сингли, и верхней частью деревни, где находятся полковники, на которых жмут с фланга, с Омонской дороги, — тут сущее пекло, а по другую сторону, где наседает противник, которому пока не удается проникнуть на кладбище, тут уж… — Пять танков! — ликует сержант, стоя рядом с Устриком у 25-миллиметровки: он подбил из своего орудия пять танков, и там, где дорога выходит из леса, лежат их опрокинувшиеся громады, два танка еще дымятся и пылают, преграждая путь идущим сзади машинам. Пулеметчик по ту сторону заграждения склонился на свой пулемет. Здесь это уже третий убитый. Все чаще и чаще позади них падают зажигательные снаряды.

Никто не придет им на помощь. Во время следующего штурма немецкая пехота снова отброшена, но 25-миллиметровка замолчала. Вместе со своим орудием погиб орудийный расчет — сержант и алжирский испанец, который недавно просил у Устрика табачку. Позади заграждения зияет воронка…

Теперь танки идут прямо на людей. В дыму и пламени можно незаметно укрыться в ближайших домах. Но противотанкового орудия уже нет. И не слышно других защитников в верхнем конце деревни. Все смешалось, перепуталось. Танки поворачивают свои пушки направо, налево, продвигаясь к церкви. Оставшиеся в живых алжирцы образовали группы сопротивления, между которыми просачивается немецкая пехота, поддерживаемая танками; здесь уже схватываются врукопашную. Устрик получил приказ вынести пулемет и направиться в верхнюю часть деревни к полковнику Марку. Солдат, который шел вместе с ним и нес пулеметные ленты, упал, проходя мимо горящего здания. Устрик, сгибаясь под тяжестью пулемета, чувствует жар огня и красоту неба над своей головой… В глаз попадает горящий уголек; будто в поезде, думает он… На сей раз мне конец. Он пошатнулся и чуть было не упал, но Магомет Ульд Ларби подхватил его на руки, как ребенка. А Устрик все не выпускал пулемета. Магомет — гигант с светлобронзовым лицом; сейчас он смеется, выкрикивает какие-то слова на своем языке и скользит сквозь пламя, точно саламандра. Они сами не заметили, как очутились на тропинке, змеившейся вдоль завесы кустов; отсюда видны фруктовые сады, а за ними, слева, кладбище, где наши еще держатся; видно, как немцы окружают их и в южном углу кладбища идет стрельба. Автомобиль, мелкий окоп, несколько пулеметчиков, охраняющих дом. Отсюда, с окраины деревни, полковник Марк отдает последние распоряжения. Части алжирцев удалось отойти сюда благодаря полковнику Бюрнолю и его пятидесяти стрелкам, которые отвлекли противника, бросившись прямо на танки. Полковник Бюрноль убит. И лишь немногие из его людей добрались до последнего рубежа обороны.

Церковь занята немцами, бьются уже возле первых домов в верхнем конце Ла-Орнь. Танки, которые обошли кладбище, устремляются в поле, где полковник Жофруа на своей машине преграждает им дорогу к холмам в тыл обороняющихся.

Полковник Марк дал приказ об отходе. Часть марокканцев пытается добраться до холмов. Сам полковник Марк не намерен уходить отсюда. Он только что узнал, что убит полковник Жофруа. Рядом с Марком последние пулеметчики падают на свои пулеметы. Надо собрать группы, отходящие к командному пункту. Но кладбище захвачено, оно метрах в двухстах отсюда, даже меньше. Один немецкий танк, двигаясь по полю, отделяющему кладбище от последних защитников Ла-Орнь, направляется прямо на командный пункт.

Устрик не видел, как раненый полковник Марк был захвачен в плен вместе с окружавшими его солдатами и офицерами. За первым немецким танком справа, с дороги Омон–Вандресс, пришли другие, с ними прибыл немецкий полковник. Устрик потерял сознание, так и не поняв, куда он ранен. Он погрузился в звенящий мрак. Вокруг шныряли победители. Кто-то сбежал с откоса, ткнул его прикладом винтовки и сказал несколько слов на языке, которого Устрик не понимал. Кто-то громко расхохотался, да и все они говорили очень громко. Послышались крики: «Хайль! Хайль!» Устрик засыпает или задыхается, он сам не знает. Поэма, посвященная молодой девушке, не будет окончена… и не будет для него, Устрика, ни девушки, ни начальной школы в горной деревушке… их дети не будут входить вместе с другими ребятишками в щебечущий класс… сколько человеческих воспоминаний погибло навсегда… исчезает память, запечатлевшая лица испанцев в тот год в Перпиньяне и сенегальцев на пограничной заставе… исчезает уже немалый опыт, который мог сделать этого человека одним из строителей будущего.

От всей 3-й бригады спаги остался только один эскадрон, который еще удерживает высоты и на который наседает враг, идущий из Пуа-Террона, да еще несколько марокканцев, — самоотверженность защитников Ла-Орнь позволила им уйти в леса, спасти своих раненых и увести с собой десяток коней.

Дорога на запад в результате прорыва у Вандресса открыта: 14-я дивизия генерала Делатра де Тассиньи[605] еще далеко на юге, ее передовые части подобрали последних морокканцев из Марракеша, и среди них Виктора Пезе, который уже не в силах держаться в седле и начинает бредить от усталости и лихорадки. Его кладут в машину. Что это за машина? В ней темно… лежат и стонут еще какие-то люди… Но, во всяком случае, это машина, и она куда-то едет.

XIII

Жара спала. Близился вечер. Все успокаивалось. Еще доносился гул толпы, люди выходили из своих убежищ и опять шли и шли. По Филиппвильской дороге.

Жан-Блэз проголодался.

Подождем. Уже не слышно ни гула самолетов, ни стрельбы. Тишина. Огромная тишина, насыщенная жужжанием насекомых, стрекотом сухих крылышек в бороздах. Тишина еще более ощутимая оттого, что она полна звуков. Тишина и солнце. Низкое, уже не такое палящее солнце. — Почему мы стоим на месте? — твердит Крике. Тишина… Снуют мотоциклы, одни туда, другие обратно, от головы колонны к хвосту, где находится начальство. Удивительно, как мотоциклисты похожи на рабочих-металлистов, и какие все рослые, крепкие ребята, далеко до них зуавам. Вечереет. Солнце садится за нашей спиной. Оттуда, с той стороны, где немцы, надвигается тьма.

— Вы заметили? — обратился капитан к лейтенанту. — Ведь ни разу никто из них не спросил, как это так получилось…

— Что получилось, господин капитан?

Капитан посмотрел на него: и этот тоже… он тоже не задал себе вопроса, как это получилось, что здесь могли оказаться боши. А ведь у него есть карта, и он все время по ней справляется.

— Шесть часов вечера, — говорит лейтенант. Верно, больше. У него остановились часы. Он подносит их к уху.

Они не знают, что немецкие танки, которые шли этой дорогой и миновали Филиппвиль, уже в двадцати километрах отсюда, в Фруа-Шапель, откуда «Аристотелю» пришлось удирать. Они не знают, что догнавшие их французские танки — это остатки той 1-й танковой дивизии, обещанной сперва Бланшару, а потом Корапу, о ста пятидесяти машинах которой столько говорили в главной ставке. Они не знают, что как раз сейчас заканчивается разгром этой дивизии. Не знают, что к северу от Филиппвиля, в Валькуре, немецкие танковые части чуть не захватили КП 18-й дивизии, что линия Шарлеруа–Рокруа, на которую прошлой ночью в разговоре с Корапом согласился отступить Бийотт, — что эта линия прорвана, что немцы уже за ней.

И что дальше на юг…

Командиры ведут их именно на юг. Надеть ранцы! Становись! Противотанковые пушки опять приведены в походное положение, а неприятель так и не появился. Жан-Блэзу даже обидно: ему не пришлось обновить свою пушечку. Почему мы идем на юг? Таков приказ. Но часть получилась довольно нелепая: около дюжины мотоциклов с коляской, синие мотоциклисты в черных кожаных шлемах. Их капитан, лейтенант, Крике, Жан-Блэз, погонщик мула, четыре зуава; в колясках двух мотоциклов — лейтенанты. Куда мы направляемся? Ведут офицеры-танкисты. Офицеры зуавов совсем растерялись.

— Вы думаете, противник там? — спрашивает капитан. И там тоже. От мотоциклистов всегда имеешь сведения. Стройся! Походный порядок! И без единого выстрела…

— Господин капитан! Переход будет длинный? — спросил Жан-Блэз.

Капитан пожал плечами. Значит, до ужина придется сделать не маленький конец. Впереди идут два танка. Почему мы не с остальными? Значит, таков приказ. Как бы там ни было, шагают быстро и сосредоточенно. Мотоциклы уходят вперед, потом дожидаются.

А какой сегодня мог быть чудесный день! Там, где алеет горизонт, там Франция. Не обратно же к Франции мы идем! Но, во всяком случае, мы возвращаемся туда же, где были утром… Вечером ранец так же тянет плечи, как тянул сегодня утром.


* * *

Для генерала Жиро все здесь ново. И люди, и местность, и стиль работы. Ему хотелось бы знать, где его части. «Аристотель» словно сгинул. Фруа-Шапель не отвечает на вызовы. Из Вервена делаются попытки связаться непосредственно с дивизиями генерала Мартена. Они разрознены, разрезаны немецкими танковыми соединениями. Есть сведения, что танковая дивизия вела сегодня утром бой. Что от нее осталось? Смогла ли она отойти к Филиппвилю? Сможет ли снова двинуться в атаку? Немецкие танки уже в Рюминьи, где вчера еще был КП генерала Либо, а Рюминьи по прямой линии меньше чем в тридцати километрах от Вервена, То есть от КП штаба армии, в самом центре того участка, куда сегодня утром направили подкрепления; но им суждено быть разгромленными еще на марше. Линии обороны Шарлеруа–Рокруа больше не существует: 61-я дивизия оставила Рокруа. Следующий оборонительный рубеж возможен только в самой Франции… Что сталось с Североафриканской пехотной дивизией генерала Сансельма, находившейся около Филиппвиля, неизвестно. А дивизии Дюффе и Гасслера! Их местонахождение даже определить невозможно…

Наконец-то на проводе Мартен! Он весь день пытался связаться со штабом корпуса… Он узнаёт, что теперь его начальник генерал Жиро.

Ему дается задание, согласно приказу генерала Жиро, занять на пограничном рубеже доты, которые все равно ни на что не годятся.

А на генерала Либо, которому пришлось перебраться из Рюминьи в Ренневель, к югу от Розуа, так и наседают немецкие танки. Где лейтенант Дебре? Он не вернулся; он все еще у Вотье, ведь его послали к Вотье… Ах, вот и Вотье вместе с лейтенантом Дебре! Путь на Лиар уже отрезан: надо попытаться занять линию Обентон–Синьи-л’Аббе, то есть позицию с фронтом на северо-восток. И, выполняя этот приказ, Либо, в свою очередь, тоже занимает позиции, которые удлиняют линию обороны к югу, и таким образом обнажает фронт на севере, оставляет на севере коридор для немецких танков, коридор Шарлевиль–Ирсон. Генералу Либо остается одно — уходить на Вервен, потому что немецкие танки от Лиара дошли уже до Розуа и преградили путь нашим отступающим частям. Генерал Либо со всем штабом окончательно отрезан от своего корпуса, вернее, от того, что было его корпусом.

А что сталось с Порзером? Генерал Порзер, командующий 102-й крепостной дивизией, находился в Тен-ле-Мутье. На севере шел жестокий бой, там соединились немецкие танки, пришедшие с севера, из Бельгии, с танками, прорвавшимися с востока, из Флиза; они разрезали 102-ю дивизию и теперь уничтожали ее по частям или брали в плен. Порзер и штабные офицеры пытались через лес Синьи-л’Аббе по одиночке добраться до Розуа, не зная, что противник уже там. Генерал Порзер был взят в плен.

После того как Порзер ушел из Тен-ле-Мутье, туда вступили немцы и наткнулись на запасных лошадей, которых вели два заблудившихся спаги, лесом обошедшие неприятельские колонны, миновавшие Синьи-л’Аббе и после долгого пути попавшие сюда. По ним был открыт огонь, и теперь последние лучи солнца освещают груду мертвых или издыхающих лошадей и убитого марокканца, на котором нашли индивидуальный пакет, книжку курительной бумаги, гребеночку, носовой платок, начатую пачку табаку и мундштук от трубы.

Непонятно, куда деваются немецкие танковые части. Еще вчера одна была в Лиаре. Куда она делась? До Рюминьи она так и не дошла. Сегодня через Лиар проходит новая колонна танков, а может быть, это та же самая возвращается из Рюминьи? А та колонна, что была в Пуа-Терроне? Ведь спаги, те части, которые добрались до Синьи-л’Аббе, прошли по дороге вслед за ней. Не имея даже понятия о том, что перед ними здесь побывали немецкие танки, войска беспрепятственно проходят через Тен-ле-Мутье. По этой дороге идут остатки 102-й дивизии, которые добрались до Фруамонского леса, в то время как к северу от них проходили немецкие танки. Другие части этой ночью…

Этой ночью идет грандиозная игра в прятки. Разноречивые слухи, нервное напряжение и паника придают особую остроту этой игре.


* * *

Жан-Блэз в наступающих сумерках узнавал местность. Так и есть, вон там — это Мариамбур… Они проделали тот же путь, только в обратном направлении. Холмистая местность, по склонам — рощицы. Колонна остановилась; слева рига; справа и немного позади ферма — прочное строение с крытым двором и высокими воротами. Дорога как на ладони, деревьев нет, по обочинам широкие глубокие канавы. Танк, ведший колонну, остановился. Мул и несколько солдат, двигавшиеся посреди дороги, подтянулись к нему. Жан-Блэз, не отходя от своей пушки, крикнул сержанту-танкисту: что там такое?.. Тот, стоя в башне, махнул рукой направо, на поле, как волнами наискось перерезанное несколькими грядами холмов; ближайшая гряда метрах в пятидесяти от дороги…. высотой примерно метров в шесть…

Оттуда двигались танки рассредоточенным порядком. Один, другой… Всего штук десять. Сержант вылез из танка и, конечно, прежде всего разъяснил обстановку Жан-Блэзу. — Так что же? Наводить пушку?

— Погоди, дай выясним, с кем мы имеем дело! Да ты посмотри… какие это машины, мелочь, совсем низенькие… С моим танком я их мигом выведу из строя! Твоего пугача, может, и не потребуется… — Танки приближаются, скрываются за грядой… опять вылезают…

— Как ты думаешь, Крике? А может, это гочкисы[606] или В-40?.. — Крике не уверен. Для гочкисов как будто низковаты…

Когда они подошли ближе, сомнения Жан-Блэза рассеялись. Танки были окрашены в черный цвет, и солдаты при них были в черных мундирах. — Бельгийцы, — сказал сержант-танкист. А разве они еще существуют?

Сбоку на танках даже в сумерках видны были бельгийские государственные цвета — черный, желтый, красный. Танки медленно приближались в тишине вечера. Раз это бельгийцы — готовиться к бою незачем. Метрах в пятидесяти головная машина, на минуту скрывшаяся за грядой холмов, снова вылезла на гребень и рванулась вперед. Точно подала сигнал.

Сразу из всех десяти танков вылетает огонь. О господи, они приняли нас за бошей! Со всех сторон раздается вой снарядов, взрывы, снова вой. Все припали к земле. На каску Жан-Блэза посыпались осколки камней. Сержант-танкист инстинктивно заполз под свою машину, а солдаты с дороги бросились в канаву, с той стороны, откуда шли танки, чтобы укрыться от огня. Канава была подходящая, глубокая, удобная, вся заросшая травой; они залегли в ней. На таком близком расстоянии прицел никогда не бывает очень точен, стреляют немного наобум, на глазок, и первые снаряды легли по ту сторону дороги, за откосом. Жан-Блэз слышит, как жужжат пули. Он чувствует над собой чье-то дыхание, чье-то тяжелое тело валится на землю рядом с ним. Вот беда! Это же наш мул… Танки надвигаются. Все поползли к строению с толстыми стенами, к ферме, оставшейся позади, в нескольких метрах, в стороне от дороги.

Над головой стоял грохот. Танкисты, принявшие немцев за бельгийцев, были застигнуты врасплох, они не умели применяться к местности так же искусно, как зуавы. Когда низенькие черные танки вышли на шоссе, танкисты лежали под своей машиной, а 25-миллиметровая пушка с перевернутым зарядным ящиком стояла на дороге, около впряженного в нее мертвого мула.

Слава богу, они успели доползти до фермы. Противник, попав на дорогу, увидел только силуэт танка и нескольких людей; он не догадается сразу, что остальные — во дворе покинутой фермы, оштукатуренные стены которой золотятся в лучах заходящего солнца. Но ведь мы тут как в мышеловке… Через высокие ворота вихрем врываются мотоциклисты. Они прикрывали отступление, и в последнюю минуту успели тоже укрыться. Второй танк, который шел не останавливаясь, обстрелял с фланга немцев, появившихся на шоссе, а они двинулись своим направлением, миновали ферму, во всяком случае передние танки.

Как быть? Еще не достаточно стемнело, чтоб выбраться незамеченными. Капитан занялся погонщиком мула, который, стиснув зубы, протянул ему для перевязки руку. Чего загрустил? Мула жалко? Он покачал головой. Молча указал подбородком на раненую руку… Вдруг страшный взрыв, оглушительный грохот… Крике, Жан-Блэз, лейтенант сразу оказались в густой тени, которую теперь отбрасывает стена дома. — Что случилось? — На дороге вспыхнул яркий факел. — Немецкий танк горит…

— Как немецкий? — переспросил Крике. — Ведь ты же говорил, что это бельгийцы…

— Мало что говорил! Надо самому соображать.

Да, горел немецкий танк. Вот это, называется, повезло! Теперь вокруг темнота, да и немцы на шоссе думают только о своем танке… Один из мотоциклистов сказал: — Живо все к нам в коляски! — Такие слова повторять не приходится. Жан-Блэз прижал к себе карабин — оружие при нем, все в порядке. Мотоциклы вихрем вырвались из ворот. Сидя в коляске, Жан-Блэз держит на прицеле правую сторону дороги. Мотоциклы повернули на север, туда, откуда пришли, вдоль неприятельской колонны, так сказать, ей против шерсти… Все десять мотоциклов на полной скорости…

Один из лейтенантов выстрелил находу из револьвера, просто так, наугад. Пули свистят им вдогонку, но мотоциклисты нажимают, подгонять нет надобности. Налево от шоссе отходит проселочная дорога, она сильно петляет. Ну и ладно, не важно, что уйдем от шоссе, зато уйдем и от танков…

И они свернули на дорогу. Только очутившись на склоне дня в деревушке, в которой совсем недавно кипел бой, они начали понимать, в какое попали положение. Все крыши были в пробоинах, на обнаженных стропилах лежали последние отсветы солнца. Перед развалинами того, что было трактиром, и того, что было школой, — разрушенное заграждение из повозок и сельскохозяйственных машин… между торчащими вверх оглоблями спит вечным сном упавший навзничь человек; страшно открытый рот как будто вопиет к небу! Бедняга! Но задерживаться нельзя. Куда теперь? На перекрестке, где сходится несколько дорог, кучей навалены винтовки, зарядные ящики, вещевые мешки, каски… И люди, французы и немцы, брошенные друг на друга и оставшиеся на месте в безумии схватки.

В голове колонны спорят два мотоциклиста. Ты же знаешь, что они на севере… Да ты ведь сам видел, что они шли с юга! Дорога уклоняется немного на запад, но в общем идет почти прямо на север… Там, к северо-западу, есть леса… Против этого довода возразить нечего: они мчатся к лесу. Въезжают в лес. Спускаются в ложбину, еще в одну. В какой-то деревне по ним стреляли. Они не замедлили хода, не стали вступать в объяснения. Может быть, стреляли французы. Они пересекли шоссе, железнодорожную линию… Крике дремлет в коляске: совсем как на ярмарках, на карусели, такие же колясочки… Опять в них стреляют! Они свернули налево, в объезд шоссе. Все спасение в быстроте. Почти в каждой деревне в них стреляют. Они катят наугад, только бы уйти подальше. Они не знают, что в одном месте пересекли дорогу, по которой прошли немецкие танки, занявшие Серфонтен позади и Фруа-Шапель впереди них… Не знают, что в другом месте миновали опасную зону… Не знают, что сейчас опять попали в нее… Передние даже не поняли того, что произошло на одном повороте дороги: слева, им на перерез, появились тяжелые танки, задние мотоциклы сразу повернули и покатили на юго-восток. Куда шли немецкие танки? Не все ли равно! Колонна была разрезана на две части… Ты понял, кого гнали толпой впереди танков? Пленных. Несчастные! Их пустили вперед, чтобы не стреляли по танкам…

Все это не важно. Важно одно — не замедлять хода.

Двадцать километров — это целая жизнь. Даже если их покрывают за четверть часа…

На первом разрушенном доме сохранилось название местечка: Бомон[607]… Не уцелело ни одной крыши. Словно дикарский поселок. Здесь впервые им попались живые люди, которые в ужасе шарахнулись от стремительно мчащихся машин. Они въезжают в разрушенный Бомон. Лейтенант в головном мотоцикле что-то крикнул. Колонна остановилась. Темно, ничего на карте не разобрать. Появляется карманный фонарик. Ясно: Мобеж в том направлении.

Вот шоссе. Здесь сгустившийся сумрак гудит от топота бесчисленных ног. По шоссе движется огромная толпа, но это и не толпа. Армия и не армия. Люди. Солдаты. Бредут усталым шагом разгромленного войска. Но оружия они не бросили. Некоторые хватаются за машины, затертые общим потоком. По привычке держатся правой стороны, и мотоциклы, не уменьшая скорости, идут вдоль толпы. Вокруг броневика собралась часть, еще в какой-то мере сохранившая дисциплину. Артиллеристы. Что же это — отступление или бегство? Походные кухни, грохочущие громче танков…

Они не заметили, как миновали границу. По мере приближения к Мобежу давка увеличивается. В Мобеже Жан-Блэз и Крике сдали в госпиталь раненного в руку погонщика и другого зуава с простреленной ногой, и теперь их осталось только двое среди мотоциклистов… все остальные зуавы со своими офицерами оказались в той части колонны, которую отрезали немецкие танки… Что теперь делать? Остаться здесь и выспаться. Мотоциклисты за то, чтобы продолжать путь. Что ж, им, должно быть, удалось поспать прошлой ночью. А у Крике и Жан-Блэза на счету три бессонные ночи. Тут есть казарма, в нее уже набилось, чтобы выспаться, много отступающих солдат. Привередничать, пожалуй, не станем, чем это тебе не гостиница, а? Им до смерти хочется спать. Казарма как казарма. Устраивайтесь здесь, сержант, далеко забираться не стоит. Крике уже храпит на какой-то подстилке; Жан-Блэз укладывается рядом, почти что на голом полу. В голове гудит, сердце усиленно бьется. Потом все замирает. Поглощается одним ощущением: я жив… жив… жив… А между тем, он никогда еще не был так похож на мертвеца…


* * *

В этот же вечер посол Соединенных Штатов господин Буллит посетил на улице Сен-Доминик господина Даладье. Министр национальной обороны слушает при нем сообщение по телефону. Говорит генерал Гамелен. Еще сегодня утром он просил передать Черчиллю и Айронсайду, что создавшееся положение не вызывает тревоги у французского верховного командования, что войска готовятся к контрнаступлению, а сейчас он сообщает министру национальной обороны, что немецкая танковая колонна находится между Ретелем и Лаоном и что мы не располагаем никакими резервами, чтобы контратаковать или преградить дорогу неприятельским танкам. Не располагаем никакими резервами? — Значит, французская армия разгромлена? — вырывается у Даладье.

Не успели эти слова слететь с его уст, как он увидел глаза Буллита, глядевшего на него в упор. Теперь придется посвятить посла Соединенных Штатов в ход событий. Между Ретелем и Лаоном… не располагаем резервами! Невероятно!

Да, действительно невероятно.


* * *

Немецкие танки уже на всех дорогах играют в кошки-мышки со своими жертвами. Генералы теряются в пути. Вотье назначил сборным пунктом для своей дивизии Брюнамель, куда он решил попасть через Рюминьи. В Брюнамеле он никого не нашел. Только непрерывный поток отступающих солдат и беженцев. Дело в том, что одни из его частей шли из Живэ на Синьи-ле-Пти; им сказали, что там немцы, и к югу от Лиара тоже; тогда они двинулись по магистрали на Ирсон и попали в плен. Другие части несколько позднее оказались поблизости от Мон-Иде… Им навстречу катилась на восток людская лавина — артиллеристы, саперы, части Рабочих полков, пехота: на Ирсонской дороге их захватили немцы, обезоружили и отпустили на все четыре стороны, предварительно раздавив гусеницами танков их оружие. Эти люди уверяют, что дорога на Ирсон отрезана. Другие части пришли в оставленный Мон-Иде гораздо позже; они вспомнили, что утром штаб дивизии должен был находиться в Овилье-ле-Форж, и двинулись туда, но никого там не нашли и по дороге пристали к артиллерийскому обозу. Другие части… и еще другие…

Смешанные колонны, постепенно вбирающие беженцев и военных, вооруженных и невооруженных, конных и пеших, все больше и больше заполняют дороги, медленно двигаются вперед, тщетно стараясь сохранить облик регулярного войска, идущего походным порядком, с пушками впереди, — но пушкам то и дело приходится останавливаться и поджидать отстающих, — с пулеметами позади для прикрытия тыла. Ведь никто не знает, где враг; в темноте он может появиться отовсюду. Их обстреливают в деревнях, из домов. Иногда мрак встречает их огнем мелкокалиберных орудий, в таких случаях все подтягиваются, артиллерия очищает путь; и опять все тихо, снова идут; впереди никого. Тогда начинаются разговоры о парашютистах… но ведь не спускают же они на парашютах пушки! Этой гиблой ночью людей водят неверные блуждающие огни. Какой-то капитан на велосипеде, отставший от своих, вдруг предлагает себя в проводники. Кавалеристы на измученных лошадях готовы идти в разведку. Неожиданно колонна натыкается на часть, которая идет в ту сторону, где, по общему убеждению, должны быть немцы, и вот достаточно нескольких слов, и все меняется, людской поток сворачивает и идет вслед за этой саперной частью, уверенно указывающей путь. Полная тьма, местами дорога проходит лесом; но большей частью кругом поля и укрыться будет негде.

Почему это впереди мрак время от времени вспыхивает световыми сигналами? Может, это немецкие мотоциклисты? Заблудившуюся колонну охватывает страх. Ведь никто не уверен в своем соседе. В толпе ходят самые невероятные рассказы о фактах, якобы имевших место за последние дни. Распространяются всевозможные слухи. Колонна, неизвестно почему, то останавливается, то опять устремляется вперед. Только артиллеристы и вселяют еще некоторую уверенность. Во-первых, при них есть орудия, а потом, это, как-никак, почти нетронутая часть, которая невольно сохраняет подобие походного порядка…

Вот еще бегущие от немцев солдаты… Эй, вы куда? Не знают. Присоединяйтесь к нам… Вот беженцы, изнемогающие под тяжестью узлов, с которыми им жалко расстаться. Они умоляют взять их вещи на повозки. Счастье еще, что темно. При солнечном свете такого трагического зрелища не вынести.

В повозках везут раненых. Тут лейтенант, которого случайно нашли в Мон-Иде под обломками разрушенного дома. Как вы думаете, выкрутится? У него сильный жар. Он без сознания. А долго он там пролежал-то? Его счастье, что случилась тревога и все попрятались кто куда, только бы не стоять на открытой дороге, пока над нами кружили дорнье… Может быть, у него пробит череп?

Они везут лейтенанта Гайяра, а сами болтают всякий вздор. Возница мечтает о собственном бистро. Его спутник показывает билет Национальной лотереи, на который он перед самой войной почти что выиграл: на одну единицу не сошлось… Билет он хранит — это его талисман. Сосед говорит: — Почти что талисман, — говорит всерьез. Они везут лейтенанта Гайяра; колонна опять бесконечно долго стоит на месте. Что там еще? Впереди стреляют. Люди вслушиваются в темноту настороженной ночи. Кажется, кончилось. Опять идут…

Что за ночь, что за долгая путаная ночь! Больше тридцати километров никак не пройти. Опять впереди эти непонятные вспышки. По пути попадаются только деревушки. Те, что ведут нас, должно быть, нарочно избегают дорог, нанесенных на карту, они ненадежны.

Название этих поселков тебе что-нибудь говорит? Я уже где-то встречал Мон-Сен-Жан… Мы же еще не дошли, на дороге была стрелка.

Другие говорят о войне. Некоторые совсем подавлены страхом. Но есть и такие, что кипят гневом. Чего ради погнали нас на убой? Много, видишь ли, лишних ртов развелось! Может, ты и прав, раньше мне это не приходило в голову. Но теперь, когда ты сказал… Знаешь, мне это напомнило одну историю, как раз после той войны, в Рюэй… нет, не в Рюэй… в общем где-то возле Курбвуа… А ну тебя в болото с твоими историями!

Можешь быть уверен, они-то между собой договорятся. Если только мы выскочим сегодня ночью, работать придется вдвое больше. Знаешь, как туго пришлось им, в Германии, в восемнадцатом году? Нет, не знаю. Мне на это наплевать. Я собирался жениться, понимаешь… При чем тут твоя женитьба?

Опять стрельба. Колонна остановилась. Долго еще будет так продолжаться?

Когда Робер Гайяр очнулся, он застонал. Поднес руку к голове. Во всем теле он чувствовал слабость, ломоту, боль. Он трясся на каких-то тюках в повозке, куда его положили чуть живого. Его бросало то в жар, то в холод, знобило. Он не понимал, что происходит. Повозка была открытая, без брезента. Два человека на козлах разговаривали, совершенно позабыв о нем, их слова долетали откуда-то издалека, словно с другой планеты. Речь их прерывалась понуканьем, то ласковым, то грубым. Ехали на лошади, да… даже на паре. То тут, то там вставало зарево далеких пожаров. Деревни, одинокие фермы — по правую, по левую руку, впереди. Валяются брошенные повозки, остовы сгоревших машин. Прямо посреди дороги — воронки от бомб и снарядов. Кое-где лежат мертвые тела, на которые никто не обращает внимания. Вот здесь была какая-то катавасия. Разбитые машины, раскиданные вещи. По всей вероятности, разбомбили колонну беженцев. Повидимому, они шли нашей дорогой и самолеты преследовали их по пятам. В общую кашу попали и военные. На краю дороги в легковой машине офицер, рядом с ним весь скорчившийся водитель с вдавленной в живот баранкой. Офицер в чине майора, очень рослый, он так и остался сидеть, вцепившись обеими руками в сиденье, запрокинув голову в театральной позе, но лицо у него снесено, из пробитого черепа течет мозг…

Они остановились рядом и тут, верно, вспомнили о лейтенанте, который трясся у них в повозке; увидев, что он открыл глаза, они спросили: — Ну, как, папаша, очнулся? — Поняли, что он просит попить. — А луны с неба не хочешь?

Пришлось пойти вдоль колонны, воды ни у кого не было, а может, у кого и было, да не хотели делиться. Наконец нашелся сапер, наполнивший в попавшемся по дороге бистро свою фляжку. Никак это вино? Смотри, не вылакай сам, это только для раненого!

Слава богу, наконец добрались до какого-то местечка, никто не прочитал у въезда, как оно называется. Стой! Саперы с карабинами пошли вперед, чтобы посмотреть, чем здесь пахнет. Дорогой народу поубавилось. Кто отстал, кто пошел напрямик, лесом. В одном сарае саперы обнаружили десятка три солдат. Они приняли их за парашютистов и открыли огонь. Те стали кричать по-французски. Оказалось, что это французские солдаты; проходившие через деревню час назад немецкие танкисты обезоружили их и заперли в сарае; потом танки ушли. В каком направлении? Да откуда же нам это знать?

Робер Гайяр обрывок за обрывком восстановил в памяти все, что предшествовало этой сумбурной ночи. Так бывает, когда вдруг проснешься в незнакомой комнате и сначала не понимаешь, как стоит кровать, с какой стороны окно. Как будто начинаешь припоминать, путаешь с чем-то еще… В голове звучит голос капитана: «Так и запишите, сержант, так и запишите»… И вдруг сердце пронизала острая, мучительная боль, он вспомнил об Ивонне… Как все это связать? Он, Робер, на каких-то мешках, в повозке, запряженной парой, проселочная дорога, рана, он ранен в голову… А там Ивонна… Ивонна… Ивонне что-то грозит… на Ивонну наплывает тьма… Что с Ивонной? Робер делает усилие, чтобы припомнить, боль сильней… что же с Ивонной? Дорога вся в ухабах, в рытвинах. Лошади спотыкаются. Мешки, верно, набиты камнями, просто невыносимо! Ивонна… Неужели возможно такое чудо, что Ивонна и Робер снова будут вместе? Чужие люди увели их по разным дорогам, по путям, которые не сходятся.

Чуть брезжил свет, когда колонна вошла в Брюнамель. Впереди началась стрельба. Но на этот раз стреляли мы. Офицер, который вел колонну, заметил в деревне немецких мотоциклистов и пехотинцев. Он открыл огонь. Отходя, немцы отвечали тем же. Саперы преследовали их до самой дороги на Розуа. Тут появились немецкие танки. Французы нашли в деревне брошенную 25-миллиметровую пушку; саперы установили ее и обстреляли танки; те скрылись. Артиллеристы в хвосте колонны навели свое 105-миллиметровое орудие на помещичий дом, откуда немцы стали прыгать прямо из окон. Пехотинцы решили взять здание штурмом и пробрались в парк. Вдруг из лесочка послышались выстрелы.

В арьергарде все повыскакивали из повозок и бросились наземь. Действиям солдат мешали беженцы. Теперь стрельба шла со всех сторон. В авангарде артиллеристы и саперы, видимо, вели более или менее дружный бой, здесь же была растерянность: мешали безоружные солдаты, беженцы, женщины. Многие из них не знали, где их командиры. Одиночные офицеры спешили в голову колонны или делали вид, что спешат. Те, кто, спасая честь армии, вели бой в деревне, знали, что поражение неизбежно. Артиллерийский офицер был сражен пулей в тот момент, когда командовал наводкой орудия. Наскоро расставленные пулеметы некоторое время еще не подпускали немцев. Но один за другим пулеметы выбывали из строя, и трескотня их замолкала. Из предрассветной мглы донесся глухой рокот. Танки! Они пошли в лобовую атаку, открыв шквальный огонь. Солдаты бросились в канавы.

Когда громкоговоритель предложил безоружным, окруженным со всех сторон людям сдаться, возница сказал своему соседу: — Вот тебе и привезли раненого, прямо к волку в пасть!


* * *

Полковник Гийо справился с данным ему поручением довольно быстро. Утром он выехал из Ла-Ферте, заглянул в Вервен и осмотрел тот участок, куда можно было еще попасть в такой день, как этот. Отовсюду шли беспорядочно отступающие войска. Это было какое-то поголовное бегство. Тяжелая задача выпала на долю Жиро! В Вервене вечером Д6 ему не только не могли сказать, где проходит фронт, если вообще еще существовал фронт, но даже где сейчас генералы и их штабы! Гибли последние надежды, последние резервы. Североафриканская пехотная дивизия генерала Сансельма, захваченная по дороге на передовые, была разгромлена. Танковая дивизия генерала Брюно была уничтожена в течение дня; только немногим танкам удалось уйти… они отстреливались, чтобы задержать врага, и теряли машину за машиной. О 102-й крепостной дивизии не поступало никаких сообщений… 18-я и 22-я оставили позиции, 61-я была захвачена в плен во время отступления… Полковник Гийо вернулся в Венсен и ночью доложил главнокомандующему о результатах своей поездки.

Тогда Гамелен решил не оставлять 7-й армии Корапу, этому бездарному полководцу. Щадя его, еще приуменьшили размеры поражения. Пусть расплачивается за ошибку верховного командования. Кроме того, в связи с окончанием голландской авантюры бывшая армия Жиро будет отведена. У нее уже отняли две стрелковые мотодивизии и одну легкую мотодивизию и направили позади бельгийцев и англичан на поддержку Бланшара. Остатки 7-й армии перебросят железной дорогой на Сомму в распоряжение генерала Фрера[608]. Бланшар по приказу Бийотта отошел направо, к Шарлеруа. Но Бийотт еще не выровнял линию бельгийского фронта, как то было бы желательно: англичане и бельгийцы остались на прежних позициях по требованию его величества короля Леопольда, который не желал, чтобы Брюссель вдруг очутился впереди линии фронта…

Гамелен, которого больше уже не занимает остров Вальхерен, подготовляет перевод своей ставки, обдумывает возможность отъезда правительства из Парижа. Он остановился на районе Жиан-Бриар для штабов генерала Жоржа и генерала Думанка, а также и для собственного передового командного пункта.

Для этого у Гамелена есть веский довод: если Муссолини, воспользовавшись разгромом наших армий, начнет наступление в Альпах… на кого тогда возложить командование? Жорж командует Северо-восточным фронтом… но общая ответственность за Северо-восточный и Юго-восточный, как и за отдаленный сирийский фронт… конечно, падает на него, на Гамелена.

В настоящих условиях эта ответственность мало его устраивает. Он предпочитает лишний раз показать Полю Рейно, который его не любит, насколько он доверяет Жоржу. На Жоржа он возложит общую ответственность за два французских фронта — Северо-восточный и Юго-восточный. Для этого центральное положение Жиан-Бриара чрезвычайно подходит. Никто не сможет упрекнуть Гамелена в отсутствии предусмотрительности.

Этой же ночью в министерстве внутренних дел, на заседании, на котором присутствует Поль Рейно, Париж объявляется прифронтовой полосой. Полицией уже приняты нужные меры. Учитывая серьезность положения, из армии отзываются сорок взводов мобильной гвардии и поступают в распоряжение военного губернатора Парижа генерала Эринга для поддержания порядка в столице. Еще сегодня днем предполагалось выделить для отправки на фронт некоторое число 75-миллиметровок, обеспечивающих противовоздушную оборону Парижа. А теперь решено оставить эти орудия на месте не для защиты столицы от вражеских самолетов, а для наведения порядка на улицах. Ибо отныне страшным вопросом встает не то, что будет, если немцы займут столицу, но то, что может сделать народ Парижа еще до того, как противник войдет в город.

В пять часов утра Гамелен возвращается в Венсен. И из его ставки во все концы рассылаются приказы… и расползаются слухи.

XIV

— Ох, что же это такое! — простонала Матильда, поворачиваясь на другой бок. Кому это вздумалось звонить в такую рань? В полутьму высоких комнат ворвался пронзительный телефонный звонок. Ромэн никак не мог очнуться. Она потрясла его за плечо.

Он сел на кровати, растрепанный, с голой грудью. Как всегда, первым делом опустил на лоб свою любимую прядь. Матильда немножко поохала, словно жалуясь, что ее разбудили, и погладила своего муженька по плечу. Он взял трубку.

— Да… я… Кто у телефона?

Ответ не смягчил Висконти. — Что за нахальство, звонить в такую рань, еще темно… Что? — Звонил Доминик Мало. Положение было настолько серьезно, что он не мог дождаться утра. Его тоже подняли с постели. Позвонили с улицы Сен-Доминик. Немецкие танки или уже в Лаоне, или подходят к нему. На Париж идут три танковые дивизии, а за ними следом моторизованная пехота. Они будут здесь уже к вечеру… да, да, да… к вечеру… самое позднее — ночью… — Так, значит, Парижу крышка?

Матильда прижалась к мужу, она не слышала, что ему говорили по телефону. Но у Ромэна был такой голос, такой голос! Он с раздражением отодвинулся от нее. Он слушал. Потом, прикрыв ладонью трубку, повернулся к жене. — Они подходят… понимаешь?.. подходят. — В голосе его звучали незнакомые ей нотки, странное сочетание: испуг, ужас и жгучее любопытство. — Спасибо, Доминик… спасибо, что позвонил… Ну, конечно, ты же знаешь, как я всегда возмущался, — я так и знал, что они нас до этого доведут! Но что тебе сказали?.. Чем они объясняют?..

Слово, которое откуда-то издалека, с окраины, откуда-то из Терна, пройдя сквозь стены, по улицам, проникло в темноту комнаты, это слово сегодня утром по секрету повторялось во всех телефонных сообщениях, во всех предрассветных разговорах. Как? Что ты говоришь? Я не ослышался?

— Коммунисты… — раздался в трубке голос депутата-радикала. — Армия разложилась под влиянием коммунистической пропаганды… понимаешь?.. Вот все и расползлось по всем швам!

В первую минуту Ромэн чуть не рассмеялся, хотя момент для этого был совершенно неподходящий. Затем подумал — он был человеком сообразительным — и спросил: — Это твое мнение… или ты говоришь со слов того, кто тебя информировал?.. Ага, с его слов. А тот, кто тебе говорил, что за человек?

Когда Ромэн положил трубку, Матильда в свою очередь спросила: — А тот, кто ему говорил, что за человек? Что тебе ответил Доминик?

Депутат Восточных Пиренеев опять нырнул под одеяло, под бок к жене, прижался колючим подбородком к ее плечу, с которого соскользнула шелковая рубашка. Он задумался. Потом зашептал: — По словам Доминика, человек очень авторитетный… полковник… Будто бы ему позвонили из Венсена, из ставки Гамелена, и сообщили…

— А вдруг это правда, — сказала Матильда.

— Да, может быть, и правда. Во всяком случае, военные хотят уверить нас, что это правда…

— Что? Что Парижу крышка?

Ясно, она только это и слышала. Ромэна вдруг охватило беспокойство. — Я зажгу свет… — Ой, зачем… еще семи нет!

— Да, но если военные еще до семи трезвонят по телефону всему Парижу, что…

Вдруг до Матильды дошло.

— Но ведь это же ужасно! А мы как же?

Ромэн вылез из-под одеяла и голым забегал по комнате. При тусклом свете ночника он был похож на прежнего Ромэна, каким он был в дни молодости, когда они познакомились. Тогда он был футболистом… Ромэн, почесываясь, остановился перед женой.

— Это и слепому ясно… — сказал он.

Что ясно? Он объяснил: военные… Ты можешь себе представить, чтобы… когда враг подходит к городу… людям звонили по телефону и говорили: собирайте свои пожитки?

— Как? Мы сейчас же и уедем?

Может быть, это было бы самым благоразумным. Чтобы не очутиться на линии огня! Но Висконти думал о другом, совсем о другом. Если военный, связанный со ставкой главнокомандующего или с министерством национальной обороны, не дождавшись утра, старается объяснить поражение, да еще политическими причинами… значит, такое объяснение в интересах армии.

— Постой, я сейчас позвоню в министерство информации.

В министерстве та же песня. Упоминают о Реймсе. О том, что некоторых генералов отстранили от командования. Но у Фроссара тоже все объясняют подрывной деятельностью коммунистов. А ведь как будто совсем не в интересах министерства информации подчеркивать провал своей собственной пропаганды…

Ромэн надел носки. Не надо терять голову. Да, поражение. Я восемь месяцев к нему готовился. И все-таки, когда оно сваливается тебе на голову… Значит, они так объясняют. Разумеется, когда целые дивизии уходят с фронта, нужно свалить вину на солдат! Вот и придумали объяснить все коммунизмом… нужно, чтобы виноват был коммунизм… нужно Гамелену, Жоржу и прочим. Телефон, как черный сфинкс, притягивал Висконти. Он взялся было за трубку, остановился, потом набрал номер.

— Кому ты звонишь?

Он буркнул: — Анатолю…

Монзи знал немногим больше. Он не присутствовал на заседании, которое происходило этой ночью в министерстве внутренних дел.

— Но, по-вашему, как это случилось?

— По-моему… по-моему…

Монзи не любитель поспешных заключений. Он с известной сдержанностью повторяет, что, как говорят, виноваты коммунисты… Армию разложили коммунисты.

Похоже, что дано такое указание. Ишь, старый чорт, он повторяет то же самое, но не очень-то старается убедить, что сам в это верит… Он рассказывает такую, например, историю: вот хотя бы 61-я дивизия, которая обороняла Маас на участке Монтерме–Мезьер… представляете себе? — так вот она покинула позиции еще до появления немцев. И знаете, где она очутилась? В Компьене, да, да, да, в Компьене! По приказу, исходившему от некоего капитана де Фулонжа… о котором ничего толком неизвестно… наверное, коммунист… Во всяком случае, дорогой мой, отправляйте жену… Девочка в провинции? И то хорошо.

В сущности, разговор с Монзи можно считать скорее успокоительным. Правда, он не из самых осведомленных. Но у него вырвалось одно очень многозначительное замечание: коммунисты… он опасается их не столько на фронте, сколько в Париже. Монзи хорошо знает рабочих. Среди железнодорожников у него свои щупальца. Он всегда хвалится связями в самых разных слоях. Висконти не может усидеть дома. Он одевается и выходит на улицу.

Когда Ромэн Висконти очутился на набережной, когда он увидел Сену, Лувр, Академию, у него вдруг сжалось сердце. Весна в этом году была какая-то неистовая. Небо без единого облачка, словно огромная бирюза. Деревья вдоль реки стояли во всей красе молодости. Листва в эту пору года такая же свежая, как лицо человека, который не знает, что такое несварение желудка. Но разве это все! Главное — красота самого города, его говорящие камни, почти розовая мостовая; в нем все незабываемо, не только произведения искусства, чуть не каждое здание — памятник, хоть его облик и изменен магазинами и надстройками, хоть оно и переделано под квартиры, и все же почти в каждом доме какая-нибудь деталь — карниз над окном или дверью, балкон, крыша, — почти в каждом доме что-то указывает на целую сокровищницу воспоминаний, на исторические наслоения.

Ромэну казалось, что он впервые видит Париж. Мягкость красок, гармония Сены и камня, листва, арки мостов, розовато-голубые дали. Все, что он считал незыблемым и что вдруг потрясло его своей хрупкостью. Об этом даже помыслить страшно, и все же это так. Висконти вспомнил, что в свое время воспринимал как пустое бахвальство некоторые заявления канцлера Гитлера. То есть ему хотелось так их воспринимать: в глубине души, после того как он прочел «Mein Kampf»[609], всегда шевелилась какая-то смутная тревога… Это навязчивое возвращение к Зеркальной галерее Версаля…

Версаль! Как все повторяется. Версаль! Ведь это не только тот Версаль, где был подписан мирный договор по окончании прошлой войны… Вильсон, Клемансо, образы Жироду; ведь это еще и Версаль семьдесят первого года, куда пришлось бежать, потому что Париж был в руках коммунаров. И вдруг точно пелена спала у него с глаз. Так вот что, вот что имел в виду Монзи. Вот чего они все боятся. Коммуна. И тогда тоже немецкие войска стояли под Парижем и все-таки… Но Гитлер не Бисмарк. Гитлер во всеуслышание заявил, что он возглавил крестовый поход, цель которого подавить беспорядок. Гитлер, когда придет, спуску не даст.

Однако вовсе еще не доказано, что он придет так скоро, как говорят. Военные всегда и во всем ошибаются. И Ромэн смотрит на большой сад, мирно раскинувшийся на той стороне реки, и видит его в огне пожаров, видит «поджигательниц»…

Но очарование Парижа берет верх над всеми политическими тревогами. Непривычный, опустелый Париж мая сорокового года, оставленный богачами. Серые с черными полосками ставни на окнах особняков закрыты. Так рано утром на набережных только редкие прохожие. Чиновники быстро шагают по мостам, в свои министерства. Автобусное движение прекращено из-за реквизиции машин; каждый добирается на службу как может.

Ромэн Висконти закрыл глаза и попытался представить себе немецкие танки вот здесь, на этих площадях. Когда они придут?.. ночью? Проснешься утром, и вдруг — все уже свершилось… эта мысль гвоздила его. Что будет потом? Что происходит сейчас, в данную минуту там, между Лаоном и Венсеном? Какая путаница чувств; и то страшное, что надвигается, и жестокое удовлетворение от того, что он был прав, уже так давно, так абсолютно прав… жалкие лавры!.. Головокружительная бездна, вернее — головокружительный разгром. Сердце сильно стучит, Ромэн не знает, во что вглядываться — в город, приносимый в жертву… или в то, что подымается в нем самом. Упиться преходящим очарованием Парижа, ах, это слишком по-барресовски. Ромэн черпает силу в других источниках. Надо самому внутренне осознать ближайшее будущее, решить, как себя вести. Я не Нерон, который любуется горящим Римом. Я человек будущего, я хочу быть человеком будущего, хочу принадлежать к миру живых, к миру хозяев жизни! Мы еще можем быть победителями. Во всяком случае, я могу быть победителем.

На Орсейском вокзале стояли составы с беженцами. Вагоны, набитые бедняками с их скарбом, с их нищенскими сокровищами; плачущие старухи, которым негде приклонить голову, отупевшие от усталости дети, тени, а не люди…

Пожалуй, в Бурбонском дворце можно узнать свежие новости, хотя бы в канцелярии председателя палаты…

В Бурбонском дворце Ромэн Висконти узнал от одного из квесторов, от отца той девушки, которая вместе с Жаном де Монсэ была на практике в клинике, что Гамелен гарантирует Парижу безопасность только до двенадцати часов ночи. Поэтому председатель совета министров вызвал по телефону Эррио и посоветовал ему эвакуировать палату депутатов. Нет, об отъезде правительства ничего не было сказано. На одиннадцать часов назначено заседание министров на Кэ д’Орсэ. Военные новости были те же, что и у Доминика Мало; они шли из того же источника — из близких к Даладье кругов, а Манделю, как говорят, те же самые сведения сообщили не то из ставки Гамелена, не то из ставки Жоржа: армия покинула позиции под влиянием коммунистической пропаганды… Неужели у нас тоже будут советы солдатских депутатов? А главное, если мы уедем, что будет с Парижем? Все сомнительные элементы…

Ромэн пошел в бюро своей фракции, надеясь встретить там Деа. Деа там не оказалось. В кулуарах и во дворе царило какое-то мрачное оживление, растерянность, люди уходили, возвращались…

Некоторых депутатов приводил в ужас возможный отъезд правительства. Если правительство уедет, что подумает население? Даже если уедут только депутаты… вы понимаете, как на этом можно сыграть! О чести, о родине сейчас еще никто не думает, громкие слова сейчас не в ходу. Все поглотил страх перед парижским населением, которое будет предоставлено самому себе и может послушаться дурных советчиков.

Во дворе Висконти встретил Люка Френуа в форме военного корреспондента. — А… Люк! Что вы здесь делаете? Ведь пока это еще не фронт…

— Бросьте шутить, Ромэн… Положение действительно так серьезно, как говорят? Ведь в городе паника. В министерстве информации…

Висконти развел руками, давая понять, что хоть он и не посвящен во все тайны богов, тем не менее…

— Но тогда, как же быть? Как быть, Ромэн? Ведь надо же принять какое-нибудь решение…

Депутат молча посмотрел на него. Решение напрашивалось само собой. Только, как видно, не для Люка Френуа.

— Мир, дорогой мой, немедленно заключить мир… пока господин Торез не успел еще собрать патриотов вроде Бланки и разрушить все это… всю эту красоту… эти вековые камни… город, без которого весь земной шар…

Он впал в лирику. Он начал декламировать стихи. Никогда еще не любил он так пламенно свой город.

— Я вас не понимаю, — сказал Люк. — О чем вы говорите?


* * *

Машина остановилась у заводских ворот, дала несколько нетерпеливых гудков. Подошел часовой. Сухой, нервный старик спросил, приоткрыв дверцу: — Ну, что там еще?.. — Сторож узнал генерала Нульмана и извинился. Подняли решетку. Машина въехала во двор.

Господина Фалампена, начальника отдела личного состава, удивил визит такой особы, да еще в столь ранний час… — Прошу вас, генерал, садитесь. — Вы знаете новости, Фалампен? — Фалампен знал то же, что и все: под Седаном дела плохи, но прорыв ликвидируется. Вот насчет Голландии… Генерал вывел его из заблуждения. В его голосе звучал весь ужас катастрофы, и этот ужас сразу заполнил комнату. Париж под непосредственной угрозой!

— Если бы мне это сказал кто другой, а не вы… — пролепетал бледный как полотно господин Фалампен. — Какие принимаются меры?

— Виснер не стал вам звонить. В такие минуты все указания даются устно… то есть, я хочу сказать, с глазу на глаз…

Его прислал хозяин. Дело в том, что господин Виснер получил сведения из правительственных кругов. Вы знаете, он оказал немалые услуги некоторым министрам… Его предупредили: в кабинете есть люди, которые договорились до того, что надо взорвать крупные заводы Парижского района.

— Взорвать? — переспросил Фалампен, и тяжелое пресс-папье, которым он машинально играл, выпало у него из рук и стукнулось о стол. Конечно, в жизни бывают такие минуты, когда все, во что веришь, что отстаиваешь, что составляет смысл жизни, приходится отбросить, отринуть; да, но не взорвать! Фалампен встал и прижался лбом к стеклу; он смотрел на этот завод-город; улицы, проходы, здания, ангары, сборочные цеха, двигающиеся по подъездным путям вагонетки, а дальше набережная, река…

Генерал тем временем объяснял цель своего прихода. Другие, более умеренные элементы… ведь вы даже не подозреваете, до чего дошло… сегодня ночью стоял вопрос о переезде правительства в Африку, да, да, в Африку.

Фалампен обернулся, сразу потеряв интерес к заводу, к апокалиптическому видению его гибели. Уж не сходит ли он с ума? В Африку…

К счастью, в кабинете имеются более умеренные элементы, но им нужны доводы. Взорвать заводы это очень мило, но что скажут рабочие? Их отношение может стать очень веским аргументом, может отвратить самое страшное. Председатель совета министров, как нам дали понять, хотел бы прощупать настроения… вы меня понимаете. Как настроены ваши рабочие? Влияние коммунистов все еще очень сильно…

Фалампен запротестовал. Он понял эти слова как выражение недоверия, как критику его работы.

— Нет, что вы, что вы… я, конечно, не могу залезть к ним в душу… вероятно, есть такие, но в целом…

Нульман перебил его: влияние коммунистов все еще очень сильно. Нечего обольщаться. Во всяком случае, мысль о том, что коммунистическое влияние все еще очень сильно среди рабочих, может заставить министров призадуматься. Сегодня ночью было решено усилить парижскую мобильную гвардию и гарнизонную артиллерию.

— Но если на то пошло, наши рабочие сами будут защищать свой завод, — сказал Фалампен.

— И вы дали бы им в руки оружие? — спросил генерал изысканно вежливым тоном. Верно, верно, Фалампен не подумал… Разумеется, не дал бы. Он начал понимать, в чем дело.

Речь шла совсем о другом. Надо в точности знать, что думают рабочие. Еще сегодня должно состояться совещание союзников, на котором члены правительства встретятся с Черчиллем. Необходимо уже сейчас представить туда нужные доводы… вы понимаете? Выяснить, как реагируют ваши рабочие на то, что происходит… на последние новости… на угрозу столице… Хотя бы для того, чтобы получить самолеты от наших союзников.

— Но рабочие, верно, так же как и я, не знают… — заметил Фалампен.

— Город полон слухов.

— Они вышли на работу чуть свет, и вряд ли сегодня утром в рабочих кварталах… Они ничего не знают.

— У вас есть возможность их осведомить?

Разумеется, нельзя расклеить в цехах сводку или прибегнуть к громкоговорителям! Однако через надежных людей… и действовать надо не откладывая. Совещание назначено на семнадцать часов. Если распространить эти новости еще до обеденного перерыва, то в столовке… или в соседних бистро…

Часть завода была переоборудована. Не все цеха были загружены производством танков В-40, грузовиков и туристских машин — теперь наладили еще и производство запасных частей для самолетов. Фирма Виснер работала на авиазаводы, но и тут, на месте, имелся большой цех для сборки корпусов. Надо было довести мощь французского военно-воздушного флота до уровня требований современной войны; рассчитывали, что это удастся сделать к сентябрю. Задержка была за моторами. Готовые корпуса располагались рядами в несколько ярусов в огромном ангаре, за которым следили особенно тщательно.

Бендера, стоявшего на контроле запасных частей, разбирало любопытство, ему хотелось знать, зачем вызывали Лемерля. И когда тот вернулся на свое место, он шепнул: — Что им от тебя понадобилось? Придираются? — Лемерль ответил не сразу. Он нагнулся над станком, так что виден был только его подбритый затылок, и пробурчал: нет. Он, видимо, был в затруднении, колебался и потом вдруг решился: — Бендер…

— Ну? — спросил тот.

— Слышал новости?

Каким образом 16 мая, в Д7 по обозначению штабов, могло так быстро распространиться известие о том, что немцы уже под Парижем, что правительство покидает столицу, что население эвакуируется? Впоследствии в этом обвинили квесторов палаты депутатов. Всегда нужно найти козла отпущения.

Правда, в то самое время, когда вокруг виснеровского завода, в кафе, у стоек, в задних комнатах и под открытым небом, на улице, рабочие собирались кучками, горячо обсуждали события, когда уже закипал гнев: мерзавцы… мерзавцы… не справились… вот до чего нас довели… все отдают, все бросают… Гитлер в Париже!.. Гитлер… — в это самое время на Кэ д’Орсэ дела приняли такой оборот, что скрывать события уже не было возможности.

Люк Френуа, расставшись с Висконти и выйдя из Бурбонского дворца, вдруг вспомнил о Бенжамене Кремье; он знал его уже много лет; одно время они оба сотрудничали в «Кандиде». Кремье, переводчик Пиранделло, заведовал на Кэ д’Орсэ итальянским отделом, а Люк слышал от Жюльена Кэна, начальника канцелярии Фроссара, что итальянская печать снова выступила с резкими выпадами против Франции. Что бы там ни говорил князь Р. — если Муссолини сочтет момент подходящим…

Кремье сохранил внешность восточного царька и томную мечтательность взгляда, вопреки окружавшим его канцелярским зеленым папкам. Он очень обрадовался приходу автора «Мелузины из Отейля», это хороший роман, ему он очень нравится, главным образом за трагическую иронию, за звучание трубы иерихонской, что несколько напоминает атмосферу «Генриха IV», драмы Пиранделло, которую он в душе предпочитал всему остальному. Жаль, что «Детство в Лузиньяне» книга не такая классическая, архитектонически она слабей и главное… — Каким попутным ветром занесло вас сюда, дорогой Люк?

Поразительно! Только Бенжамен, как его ласково называли в «Нувель ревю франсез», мог употребить сегодня такое выражение. Несомненно, этот человек не способен поверить ни в несчастье, ни в зло.

Пока они говорили об Италии и, разумеется, о текущих событиях, Кремье подали служебную записку. — Вы меня извините… — На лице его выразилось полнейшее изумление. Хотя ему уже раз десять говорили, что немцы заняли Лаон, что собираются эвакуировать министерства, по правде говоря, он как-то не верил, не понимал, не осмысливал сказанного. Но сейчас… служебная записка от начальника канцелярии министерства иностранных дел Алексиса Леже. Да, от поэта… От автора «Анабасиса»… «Образов Крузо». — Вот… Почитайте! — Немедленно вынести архивы всех отделов и сложить в одну кучу во дворе и в саду. Все архивы! Циркулярное распоряжение, которое касается не только итальянского отдела. Все архивы министерства… все дела…

Уже в соседних комнатах началась беготня. И здесь тоже сейчас же по получении циркуляра все принялись за работу. Что же это, втихомолку сматываем удочки? Служители сбрасывали на пол папки с делами, от пыли першило в горле. Чиновники охапками таскали бумаги, дела в одинаковых папках, оберточную бумагу… Куда все это несут? Вывозить? Канцелярии выглядят как после пожара. Надо бы хоть отметить, что уносят, составить опись. Времени нет.

Монзи, как ураган, примчался на Кэ д’Орсэ, прямо в кабинет Поля Рейно, где председатели обеих палат, министр внутренних дел, Даладье и Мандель слушали генерала Эринга, объяснявшего по карте, как в школе, с указкой в руке для вящей убедительности, что Париж необходимо эвакуировать. Генерал Эринг — парижский военный губернатор; тот самый, который был председателем суда на процессе депутатов-коммунистов, привлеченных за то, что в октябре они частным образом направили председателю палаты письмо с предложением созвать международную конференцию для мирного урегулирования международного конфликта. И он же сегодня утром убеждал премьера Рейно, во избежание беспорядков, эвакуировать правительство, палату депутатов и сенат. Поль Рейно только что сообщил всем присутствующим о совете, данном парижским губернатором. Он собрал их, чтобы узнать их мнение, но, по правде говоря, Монзи приехал сюда именно потому, что уже час тому назад председатель совета министров потребовал у него грузовиков, а от Даладье ему передали, что еще сегодня будет опубликовано воззвание к парижскому населению.

Тотчас же, как вошел министр путей сообщения, председатель палаты депутатов Эррио задал ему вопрос, может ли он одновременно с палатами, министерствами и правительством эвакуировать и население. Монзи совершенно категорически ответил, что это невозможно.

Но что же тогда подумает, что скажет, что будет делать население?

Монзи за то, чтобы правительство осталось в Париже. Министр путей сообщения не может обеспечить эвакуацию населения ни по железной дороге, ни на грузовиках. Он может предоставить несколько вагонов для обеих палат и министров… и только. Значит, ничего не было предусмотрено? Как же, было, план эвакуации министерств разработан, он составлен в мирное время, на основе данных о современной войне, полученных от высшего командования. Он рассчитан на семь дней.

Раз нельзя эвакуировать население, надо отказаться от мысли взорвать заводы. Рабочие не поймут этой меры, это все равно что самим толкнуть их в объятия коммунистов. Кроме того, у генерала Эринга нехватит необходимых взрывчатых средств. Итак, Париж решено защищать? Поль Рейно говорит, что Париж будут защищать, он говорит это по телефону Гамелену в присутствии всех собравшихся. Но ведь Гамелен сам распространял тревожные слухи; он первый заговорил об отъезде правительства. Он уже переносит свою ставку в Бриар! Да, но Даладье и министры-радикалы решительно высказались против оставления столицы.

Председатель совета министров заявляет, что еще не принято никаких мер, что эвакуация не начата и не будет начата. Он отказался от мысли о воззвании.

А тем временем в другом крыле министерства иностранных дел Люк Френуа и Бенжамен Кремье смотрят в окно на странное зрелище: чиновники в сюртуках, начальники канцелярий, служители конвейером свозят на тачках и сваливают на лужайку в саду кипы бумаг, дел, папок. Для скорости зеленые папки выбрасывают прямо в окна, они летят вниз и шлепаются на землю, а затем их стаскивают в общую кучу. Они дождем сыплются с верхнего этажа мимо окна, у которого стоят оба писателя.

— Что же это такое? — говорит Бенжамен. — Да разве это эвакуация, это настоящий погром!

Очень скоро такая спешка, такое небрежное обращение с министерскими архивами находит весьма простую разгадку.

— Смотрите, смотрите! — вырывается у Кремье, и Люк Френуа смотрит.

Огромную кучу бумаг подожгли. Вот побежали первые языки пламени… подымается, клубится дым… черный, густой… Новоявленные садовники жгут сорные травы министерства иностранных дел. Совершенно неприспособленные к физической работе, корректно одетые люди в темных пиджаках, брюках в полоску, в строгих галстуках чинно катят и сваливают в общую кучу тачку за тачкой.

— И это по распоряжению Леже, большого поэта! — лепечет Бенжамен Кремье.

Люк Френуа вздрогнул при этом напоминании. Он лично не любит Леже, хотя и полагает, что Моррас преувеличивает, считая его человеком низшей расы. Но в молодости он знал наизусть целые стихотворения из его «Славословий», и для него эта поэзия Антильских островов связана с юношеской тоской по дальним странам. Как «Пьяный корабль»[610] и даже Блэз Сандрар[611]… А сейчас словно вытряхнули все содержимое из огромного мозга — такая гора сведений о чужих странах, донесений мелких осведомителей из Китая, из Никарагуа, консулов из Прибалтийских стран, с границ Ирана… отчеты и жалобы дотошных чиновников, бесконечные послания канцелярских крыс, уполномоченных представлять Францию, тревожные сигналы искренних патриотов, доклады о дипломатических приемах в румынских городах или в скандинавских фиордах, отчеты в истраченных суммах, оправдательные денежные документы, расследования скандальных историй с изголодавшимися агентами где-то в Стамбуле или в Хельсинки, грязные тайны целой оравы шпиков, но тут же и отчеты о торговле и письма миссионеров, священников, затерянных в глухом углу на краю света.

Все это поглощается пламенем, обугливается. Свидетельства об оказанных услугах, секретные обещания, тайные соглашения… Все превращается в дым и улетает в голубое небо, подымаясь между величественными зданиями, куда в роскошно обставленные, украшенные старинными гобеленами, ярко освещенные залы приезжали послы всех держав и иностранные монархи, облаченные в парадные мундиры, либо для подписания договоров, либо на великолепные рауты. Все улетает… Обгоревшие, черные, совсем уже легкие листочки корчатся на огне, подымаются к крышам, догорая на лету, крутятся на набережной над деревьями, покрытыми пеплом, застревают на ветках, оседают черной и серой пылью на зелени листьев, падают в Сену и уносятся течением…

— Знаешь, Люк, — говорит Кремье, в первый раз обращаясь к нему на «ты»… — знаешь то место из «Анабасиса»[612], как это там? Я не помню в точности, что-то вроде: и ветер полощет черное белье, развешенное на веревках… Помнишь? А мыльная пена уносится, как миссионер, растерзанный на куски…

Он взмахнул рукой, показывая, как уносится мыльная пена. А за окном струя нагретого воздуха уносила почерневшие листки — мыльную пену от стирки господина Алексиса Леже, начальника канцелярии министерства иностранных дел.

Но что затуманило слезами глаза Бенжамена?.. Вряд ли красота образа, оригинальность стихотворной строки!


* * *

Раз решено не эвакуироваться, так почему же тогда весь день жгут дела министерства иностранных дел? Непонятно. В этот день вообще многое непонятно. Председатели обеих палат, вернувшись домой с заседания, на котором было принято решение защищать Париж до последней капли крови, находят у себя посланную Полем Рейно копию письма Эринга к председателю совета министров; Эринг считает благоразумным во избежание беспорядков эвакуировать правительство, обе палаты и министерства. Так как к этому письму приложена записка от председателя совета министров, в которой подчеркивается, что правительство согласилось с мнением парижского губернатора, председатели обеих палат приходят к тому выводу, что, по зрелом размышлении, Поль Рейно передумал; они в свою очередь отдают копию квесторам для исполнения согласно разработанному нами плану… и все это, вероятно по недоразумению, превратилось в безоговорочный приказ об эвакуации.

Волнение, уже с утра заметное в кулуарах парламента, настолько возросло, что один из квесторов Бурбонского дворца счел нужным вручить Эррио записку, где предупреждал, что эта мера встречена депутатами несочувственно и может привести к серьезным осложнениям со стороны населения, — это его подлинные слова.

Несомненно, что все складывается против председателя совета министров. Несомненно, что еще до предстоящего заседания палаты вновь обозначились прежние внутренние политические разногласия. Несомненно, что министры, связанные необходимостью вести войну, но, как и генералы, недолюбливающие друг друга, снова думают о сведении счетов. Монзи и Даладье, как и в марте, занимают одинаковую позицию: приказ об эвакуации палаты был отдан, это факт; если ответственность за это падает не на Рейно, который заявил, что вопрос об эвакуации Парижа и не поднимался, — так оно и есть на самом деле! — в таком случае эту ответственность несет председатель палаты депутатов Эррио, не правда ли? Но ведь председатель палаты только передал письмо Рейно…

По всей видимости, официальные сообщения не так уж плохи. Слухи были преувеличены.

Председатель совета министров выступил в парламенте, он говорил для Франции, но прежде всего для Парижа. Вот оно, то воззвание, которое он собирался расклеить на улицах Парижа, только содержание его уже изменилось. Правительство остается в Париже. Об эвакуации не было и речи. Но кое-кого надо сменить.

Выступление построено в духе высоких парламентских традиций… патетические, закругленные периоды… только дело все в том, что для посвященных смысл его речи сводится к одной коротенькой фразе, к нескольким словам. Публика их и не заметит, но они звучат предостережением для колеблющегося большинства… для специалистов из этого особого мира, который управляется своими законами… Все они, будь то Доминик Мало или Габриель Кюдене, будь то Ромэн Висконти или Марке, все они одинаково насторожились, взволновались, забеспокоились от этих слов: кое-кого надо сменить. Взоры обратились к Даладье: уж не о нем ли речь? Но ходят упорные слухи, что как раз под его давлением Рейно отказался от мысли оставить Париж… О ком же тогда? Может быть, эти слова относились главным образом к генералам, а не к министрам? Может быть, сегодня, 16 мая, Рейно сделает то, что пытался сделать 9 мая? Как бы там ни было, в воздухе чувствуется назревающий кризис руководства.

Заседание нельзя было затягивать. С минуты на минуту ожидали прибытия Черчилля. В этот день все надежды возлагались на Англию.

А в министерстве иностранных дел попрежнему жгли архивы.


* * *

Нет ничего удивительного, что в такую минуту к Монзи явился крупный парижский промышленник. Ходившие слухи давали Виснеру полное основание повидать человека, от которого зависело спасение хотя бы части его станков, потому что, не говоря уже о рабочих, ведь почти все оборудование так или иначе придется бросить на произвол судьбы… Отдают ли себе отчет в правительственных сферах, что это означает для будущности Франции?

Виснера сопровождал генерал Нульман.

Им пришлось подождать. Министр был занят. Через четверть часа дверь открылась: из кабинета вышел маршал Петэн, а вслед за ним Мандель… Маршал пожал руку Нульману и обменялся с ним несколькими словами; а Виснер тем временем с некоторым неудовольствием проводил глазами Манделя. Что бы это значило? Мандель здесь… и вместе с маршалом? Что, если маршал перекинется на другую сторону, теперь, когда у Рейно такие планы!

Монзи его успокоил. Рейно… или «авантюрист», как он его называл… отказался от своих сумасшедших планов. Во всяком случае, на данный момент, — так что время еще есть. Министр был невозмутимо спокоен. Только одно выводило его из себя — публичное заявление Рейно, что об эвакуации Парижа не было и речи. Что за наглость! Монзи давно уже не терпел Рейно и потому он не верил, что произошел ряд недоразумений, не хотел видеть разницу между эвакуацией министерств и эвакуацией Парижа и так далее. Он возмущенно рассказал историю с письмом Эринга, переданным парламентским квесторам. Перерыли все корзины для бумаг, чтобы найти подлинник письма… Монзи во что бы то ни стало хочется уличить Поля Рейно во лжи.

Виснер менее прямолинеен в своих суждениях. Не в этом дело: что тут плохого, если глава правительства лжет, раз эта ложь во спасение, раз она помогает ему управлять государством.

— Пусть тот, кто никогда не лгал, первый бросит в него камень! — заявляет он в чисто евангельском стиле. И смотрит при этом на Монзи. С каких это пор Виснер стал таким поборником добродетели! И опять же не в этом дело… Виснер пришел еще и для того, чтобы осведомить министра о настроениях своих рабочих. Совершенно несомненно, что военные неудачи воспринимаются в рабочей среде как естественное следствие «странной войны». Рабочие обвиняют правительство в том, что оно преследовало коммунистов, вместо того чтобы воевать с Гитлером. Говорят, что в конечном счете оказались правы коммунисты, ратовавшие в октябре за мир. Словом, влияние коммунистов ничуть не уменьшилось, совсем наоборот. Антикоммунистическая пропаганда потерпела полный крах, а полиция расписалась в собственном бессилии… Вот вам лучшее доказательство: кого она арестовала? Мелкую сошку. А главари? Главари все еще на свободе…

Монзи улыбнулся. На этот счет у него свои собственные взгляды.

— Видите ли, дорогой Виснер, если угодно, считайте меня слишком мягкотелым… но в глубине души я никогда не был сторонником политики массовых арестов! Знаю, знаю, но к чему это привело? Вы же сами сейчас сказали.

— Надо было захватить главарей: для этого существуют самые разнообразные способы… Во Франции много различных полиций, и трения между ними отражают разногласия партий. Не мне вам говорить! В этом все несчастье. Сарро, в руках которого в начале войны были сосредоточены все средства воздействия, был скорее главой политической полиции, а не оперативного карательного органа, который мог бы еще тогда проявить дальновидность… Главари проскользнули у вас между пальцев. Когда Рейно сместил Сарро, назначив на его место Анри Руа, я предполагал, что он имел в виду именно эту задачу.

— Но, дорогой мой, что вам еще нужно: вот уже два месяца как великий талант моего старого друга Фроссара… Ведь по радио так и льется поток антикоммунистической пропаганды.

— Все это слова и слова… Разумеется, коммунистов попрежнему арестовывают, находят ротаторы, склады бумаги — это тормозит их работу, что говорить. Но прошел октябрь, ноябрь, декабрь… уже май на дворе, а где Торез? Где Дюкло? Ведь это же стыд и срам!

— Сегодня в палате депутатов, когда Рейно в своей речи, вызвавшей сенсацию, сказал, что кое-кого надо сменить, мой молодой друг Мистлер взглянул на меня, а другие обернулись к Даладье… Может быть, Рейно, как и вы, имел в виду Руа. Руа — это полумера. Сарро держал полицию в повиновении. Заменить его, конечно, может только начальник другой полиции… Как говорил Клемансо, министр внутренних дел — это первый сыщик во Франции… Зная ваши симпатии, я не думаю, чтобы вы были довольны.

— Мандель? — спросил Виснер без особого восторга.

— Мандель вызывает некоторые сомнения, это ясно. Потому что Мандель… Нельзя забывать, что против Манделя настроено также и наше высшее военное командование. Заметьте, ситуация создалась любопытная. Ни для кого не секрет, что в марте Мандель убедил Рейно оставить меня в кабинете, учитывая то влияние, которым я пользуюсь в Риме, учитывая, что мне всегда удавалось улаживать недоразумения; и маршал, который сейчас был у меня, отлично это понимает. Мандель — не препятствие к участию маршала в правительстве, чего мы все горячо желаем…

— Ну еще бы! — поддакнул генерал Нульман…

— …все горячо желаем! Хотя в данный момент, при создавшихся печальных обстоятельствах… Мандель всегда говорил, что для блага родины он готов сотрудничать с кем угодно. Однако именно он настоял в марте на внесении в правительственную декларацию пункта, осуждающего советскую политику. Так вот, он считал мое сотрудничество желательным для переговоров с Римом; он полагает, что ввиду той роли, которую я играл в свое время, в период, когда устанавливались отношения между нами и Москвой…

— Быть не может! — воскликнул генерал. После небольшой паузы министр продолжал, обращаясь уже непосредственно к Виснеру. — Человек с вашим умом это поймет. В данный момент было бы большой удачей добиться сближения с русскими… при одном, конечно, условии: чтобы наши коммунисты ничего на этом не выиграли, вот и все.

— Вот вам и все! — сказал Нульман. А Виснер возразил:

— Что Мандель так думает, меня нисколько не удивляет. Но неужели же маршал?..

— Маршал? Ну, знаете, маршал… Для маршала сейчас основное — власть… Мандель, конечно, главным образом стремится к сближению со Сталиным, чтобы продолжать войну, чтобы получить вооружение, которое англичане цедят нам по капельке. Маршал сейчас ничего не говорил, но вы ведь его знаете, он пацифист! В Муссолини или Франко он прежде всего видит возможных посредников при возобновлении переговоров с Германией… Может быть, он рассчитывает и на Москву как еще на одного посредника! У меня в кабинете он смотрел на Манделя отсутствующим взглядом. Вполне возможно, что он просто хотел дать ему высказаться… а сам тем временем составлял себе мнение, вернее всего — просто думал о другом. Не далее как два дня тому назад он говорил Шотану, что войну пора кончать. У Манделя есть другие враги, гораздо более решительные. В армии, среди военных. А нам, чтобы воевать, они нужны… так же как и некоторые другие люди, несколько неудачно, в этом я должен сознаться, проявившие себя еще в мирное время в качестве ревностных гонителей коммунистов…

— Они предвосхитили события! — изрек генерал Нульман.

— И все же, когда грозит опасность, вот как сейчас, самую сильную тревогу вызывает у нас коммунизм, это самая непосредственная угроза, — заметил Виснер. — Гитлеровскую армию еще, может быть, удастся остановить… а коммунизм уже здесь, в самом Париже!

Генерал вздохнул: — Хорошо бы захватить главарей, пока еще не упущено время!

Если даже на сей счет и существовало у кого-нибудь иное мнение, он в этом все равно не признался бы. А затем, как их захватишь?

— Может быть, нужно бы прежде всего признаться в своей ошибке, — задумчиво произнес министр.

Виснер посмотрел на него. Но генерал реагировал на все проще:

— Признаться в ошибке? В какой ошибке?

— Я уже говорил… Как вы полагаете, почему они пользуются таким влиянием? Потому что они действуют незримо. Потому что мы сами загнали их в подполье. Не спорьте. Если бы все шло гладко, то, конечно… их считали бы именно такими, какими их расписывает Фроссар… даже еще похуже! Но если нас побьют, то в глазах простых людей — это же ясно как божий день! — в глазах простых людей мы окажемся бездарностями и даже предателями. Да, да… я не боюсь слов… слова сами по себе не имеют смысла, только факты вкладывают в них содержание… изменчивое содержание, и сегодня, возможно, парадоксальное, но завтра оно уже может стать Историей! Представляют ли себе вообще, как сильно распространено влияние коммунизма во Франции? Ведь у нас есть огромные районы, к мнению которых совсем не прислушиваются. Недавно я просматривал свои заметки за сентябрь тридцать девятого года, я веду что-то вроде дневника… Так вот, не далее как вчера я наткнулся на страничку, где говорится о голосовании за резолюцию, осуждающую советско-германский пакт; это имело место в конце сентября в Лансе в тамошнем комитете союза горняков. Семь голосов против пяти… Такое незначительное большинство — яркий показатель влияния коммунистов в рабочих профсоюзах…

— Итак, что вы предлагаете? — спросил генерал.

— Я ничего не предлагаю. Я просто рассуждаю, думаю вслух… Оторвать массы от их руководителей — вот что надо сделать, что уже давно надо было сделать. Массы сами по себе не опасны. Хуже всего, что их руководители — не то, что наши Рейно и Даладье! Если бы вы знали железнодорожников так, как знаю их я! Это убежденные, самоотверженные люди… Уверяю вас, я предпочитаю иметь дело с ними, а не со всякими Полями Рейно! Это люди по-настоящему мужественные…

— Согласен. Надо оторвать массы от их руководителей… Но как это сделать?

— Вы слишком многого от меня требуете, генерал. Прежде всего надо свести их руководителей с героического пьедестала… пусть они станут менее героичны… более обыденны. Я вас уверяю: люди, которых видишь, лишаются своего ореола, а потом, раз их все видят, значит, их можно и найти. Так ведь?

— Я вас не совсем понимаю, — сказал Виснер.

— Может быть, это и не существенно, — заметил Монзи.


* * *

Генерал Гамелен объясняет положение по большой карте, на которой нанесена линия фронта еще до прорыва, за исключением незначительного, заштрихованного черным пятна к северу от Седана. Белые с позолотой деревянные панели, штофные[613] обои с пчелами, стол с отодвинутыми красными бархатными креслами, люди вокруг стола: Уинстон Черчилль с генералом Дилем[614] и лордом Исмэем[615] по правую и левую руку слушает главнокомандующего, по обе стороны которого стоят Даладье и Поль Рейно. Все очень просто и немногословно. Поражение! — But, — произносит Черчилль в наступившей тишине, — where are the strategical reserves?[616] Где же все ваши резервы, господин генерал?

Что это горит там на улице? Языки пламени… дым… зловещий звук падения папок с делами, которые выбрасывают прямо из окон…

Гамелен ответил: — Резервов нет…

Чего же можно после этого ждать от совещания — люди, управляющие государством, и военачальники в полном смятении. Общий разговор, частные беседы. Они расхаживают по комнате, и английского премьер-министра неудержимо тянет к окну, через которое он украдкой поглядывает на аутодафэ[617], в котором гибнут дипломатические документы. Украдкой… вы приехали к людям в гости, а попали на жестокую семейную драму; все говорят о посторонних предметах, делают вид, что ничего не замечают, но… слезы, беспорядок в квартире… разбитая посуда…

Все сводится к одному: резервов нет. Что же предлагает Гамелен? На что он надеется? Ничего не предлагает. И ни на что не надеется. Из его слов можно сделать только один вывод: необходимо перемирие. Но есть слова, которые нейдут с языка. Гамелен просит у англичан самолетов, и все. Но если французская армия разбита, разве может британская авиация восстановить положение?

Поль Рейно тоже посмотрел в окно на пожар.

— Это надо немедленно прекратить! — сказал он.

На улице успело стемнеть. Архивы горят уже восемь часов.

XV

Через самый центр Сен-Мишельского леса, куда Барбентан и его спутники добрались к середине дня, пролегает длинная прямая дорога, соединяющая Ирсон с Макенуазом, таможенным пунктом на севере. Штабы дивизии и полков, оборонявших дорогу, собрались на звездообразном перекрестке, в самом центре леса. Линия укреплений идет вдоль последних перелесков в сторону Макенуаза. Тыловой рубеж с противотанковым рвом перерезает лес впереди «звезды». В частом кустарнике, из которого торчат довольно чахлые березы, дубки и вязы, протоптано очень немного тропинок между просеками. Здесь расположились остатки дивизии Гасслера с генералом Безье-Лафоссом во главе; генерал в сопровождении командиров полков осматривал позиции. Измотанные части, растерявшие все свое тяжелое вооружение на Маасе, устанавливали пулеметы в необорудованных, недостроенных дотах. Через лес во всех направлениях непрерывно шли солдаты, из Бельгии откатывались пехотинцы Североафриканской дивизии генерала Сансельма, остатки 18-й дивизии, саперы, тунисские стрелки, артиллеристы без орудий; после перехода по бельгийской равнине лесная чаща казалась им концом всех мук. Забравшись в овраг, одни скидывали башмаки и перевязывали стертые в кровь ноги, другие засыпали, сморенные усталостью. Некоторые проверяли свое оружие. Однако самая густая толпа валила со стороны Ирсона — солдаты всех родов войск, которые устремились сперва на запад, но наткнулись на заграждения: от Ирсона их всех без разбору направляли к лесу; и они шли, измученные, с пустыми руками, бросив винтовку где-то на дороге, потеряв свою часть в панике бегства… Кроме трехсот человек относительно боеспособных, которыми располагал генерал Безье-Лафосс, здесь собралось больше двух тысяч беглецов: они бродили по лесу, толпились справа и слева от дороги; снимали рубахи и грелись на солнце, клянчили супу в единственной наличной походной кухне, хотя все было давно роздано.

Из уважения к погонам Армана, на него и его людей выдали немного галет и чем промочить горло. На такое угощение расщедрился капитан 19-го пехотного полка. И от него же Барбентан получил более или менее точные сведения о том, что произошло на севере, о разгроме 11-го корпуса. А отбившиеся от своих частей солдаты бессвязно рассказывали всем и каждому о событиях на юге. Вервен взят, и тем частям, которые пытались пробиться к реке Эн, перерезали дорогу немецкие танки. Капитан 19-го полка сказал Барбентану, что, на его взгляд, Сен-Мишельский лес — просто ловушка. Что он имеет в виду? Это был любопытный тип с длинными висячими усами, какие носили военные в четырнадцатом году, и с провинциальным выговором. — Как, по-вашему, что будет, когда немецкие танки зажмут нас с трех сторон? — спрашивал он. — Да, я знаю, у нас тут шепчутся, что на запад, на Мондрепюи, есть выход. И вы думаете, всем удастся уйти? А что прикажете делать с этим сбродом, который сплавляют к нам? Вооружены они в лучшем случае пугачами и только мешают боеспособным частям. На вашем месте я бы поскорее убрался отсюда.

После такого совета поневоле призадумаешься. Ведь Барбентан отвечал за Видаля, Теншбре, Кристобаля и за метеоролога Гребова. И, в сущности, стоит-то здесь вовсе не его подразделение и даже не его дивизия; а приказ капитана Блезена достаточно ясен: догнать своих. Но где они? Он запомнил, что открыта и доступна только дорога на запад, на Мондрепюи. Где бы раздобыть карту?.. Он обратился за советом к Видалю. Тот засмеялся и достал из кармана календарный листок, который прихватил в каком-то доме, где они отдыхали; на листке — карта департамента Арденны. Чудесно, но здесь уже начинается другой департамент. Ничего, кое-какое представление это дает… Видаль сразу скис. Мы вот здесь, а Мондрепюи, должно быть…

Совсем уже в полной темноте в Сен-Мишельский лес приехал генерал Мартен вместе с генералом Гасслером, разыскавшим наконец свои войска или то, что осталось от его войск. Находившиеся в лесу солдаты засуетились. В одном из недостроенных дотов, неподалеку от «звезды», состоялось совещание командиров. И тут как раз подоспела смена караулов. Барбентан решил не упускать случая. Его люди спали с самых сумерек. Он растолкал их. А ну-ка, поживее. Уходить надо. Тсс… Только потихоньку, чтобы не застукали. А то еще сочтут дезертирами — хотя совершенно очевидно, что торчать здесь безоружными вместе с этой оравой — все равно что сдаться неприятелю. Если проскользнуть позади тылового рубежа обороны, можно в этой темнотище сойти за караул, отправляющийся на смену к западной окраине леса.

Выбравшись из чащи, они, вероятно, сбились с дороги и свернули совсем не на Мопдрепюи: сперва они шли и шли по опушке какого-то леса; когда лес кончился, они увидели на равнине темную массу домов, им показалось, что это большой населенный пункт. Но какой? Не лучше ли от греха обойти его? Их задержал караул и отвел в Винье. Правда, присутствие офицера делало их ночную прогулку менее подозрительной. Когда солдаты не одни, а с командиром, они уже не дезертиры. В этом местечке расположился КП генерала Мартена — «Аристотель» в новом обличье. Майору, который его допрашивал, Барбентан объяснил, что они разыскивают своего полкового командира. Он находился в Ирсоне и вынужден был отступить. Майор развернул карту. Из Ирсона… командир Рабочего полка… скорее всего он отступил на Гиз. Но по последним сообщениям — там немцы. Как же быть? Майор пожал плечами. Ему больше всего хотелось отделаться от этих людей. Кому они здесь нужны? Только под ногами путаются, пятеро тут, сотня в другом месте. Он посоветовал им податься на север, немцы свернули на юг, один бог знает, докуда они дойдут. В северном направлении сборный пункт — Авен, а оттуда…

Они уже отшагали пятнадцать километров. Отсюда до Авена еще примерно столько же. Ничего, осилим.

До Рокиньи все было ничего, пока они шли пешеходными тропками, обгоняя беженцев, которые еле волочили ноги; когда же они вышли на шоссе, на магистраль № 2, проложенную почти по прямой между Вервеном и Мобежем, их засосало в общий поток с обозами, с шагавшими вразброд разгромленными частями, с беженцами, с подводами… лавировать было довольно утомительно, да еще стараясь не терять друг друга из виду. И вдруг они попали в гущу войск, которые откатывались с севера. Солдаты не шли, а бежали с криками: боши в Авене! Сперва им не поверили. Но за первыми последовали другие, артиллерийские обозы, машины, вперемежку с пешими… Эти говорили: боши в Ландреси! Паника начала распространяться по всему шоссе, люди бросались в поля, машины поворачивали назад в самой гуще толпы, кого-то задавили, слышались женские вопли, ругательства, лошади становились на дыбы. Темнота преувеличивала надежды и страхи. Было около трех часов утра.

— Что ж теперь делать, господин лейтенант?

Барбентан не ответил Видалю. Какие-то пехотинцы сообщили ему, что они идут назад на Нувион, но это ничего не говорило Арману. На Нувионском шоссе, отклонявшемся на юго-запад, тоже уже начиналась давка. Лучше всего было пробираться прямо на запад проселочными дорогами вроде той, что отходила от ближайшего перекрестка. Такие дороги одним нехороши — очень уж петляют, и стоит ошибиться где-нибудь на развилке, вернешься туда, откуда пришел. Опасаясь, как бы в них не стали стрелять, Барбентан и его спутники обходили поселки. Перед самым рассветом они набрели на совершенно безлюдную деревушку, высадили ворота и вошли в какую-то ферму. Кудахтали куры, значит, есть чем подкрепиться. На кроватях тюфяков не было, ничего, можно поспать и на соломенной подстилке. — Хорошо здесь, — вздохнул Теншбре, — вроде как дома…

Не успели они лечь, как заснули таким крепким сном, что немецкие танки, производившие разведку из Ландреси, прошли через деревню, не разбудив и не обнаружив их. Это был передовой отряд тех частей, которые были брошены в наступление в ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая на пограничные позиции у Сольр-ле-Шато, километрах в сорока к северо-востоку отсюда; именно он-то и посеял панику от границы до Ландреси, привел в замешательство подходившие подкрепления и войска, которые переформировываются в ближнем тылу.


* * *

Эту ночь сержант Жан-Блэз Меркадье провел под арестом. Оружие у него отобрали. Стерег его караул из марокканских стрелков. Было это за Авеном, недалеко от Мормальского леса, возле Берлемона.

Он вышел утром из Мобежа после весьма неприятного пробуждения — во двор казармы упала бомба, местный гарнизон разбежался, случайные ночлежники куда-то подевались, и когда Жан-Блэз очнулся, весь засыпанный штукатуркой, он обнаружил, что его спутник, капрал Крике, исчез… Отныне он одинок.

В Мобеже, где царил хаос, где все казармы и дома, предназначенные для постоя, были переполнены солдатами, отбившимися от своих частей, он никому не был нужен; какие-то офицеры заподозрили, что он дезертир, и он, разъярившись, показал им свой карабин. Люди явно не понимали, что Мобеж висит на волоске, какой-то предприимчивый унтер предлагал ему купить немецкий бинокль, да, да, настоящий цейсовский… хоть бы и не тебе, голубчик, а самому генералу. Через город непрерывным потоком катилась толпа. Кто-то посоветовал Жан-Блэзу идти в Авен, там сборный пункт, где формируют части. Дело простое — пойти на вокзал и сесть в поезд… Этот совет пришелся Жан-Блэзу по душе, так как ноги у него гудели. В вагоне он встретил солдата своего полка, хоть и незнакомого, но все равно — зуава! У того тоже сохранилось оружие: вдвоем все как-то солиднее. Поезд не трогался.

У зуава была позавчерашняя парижская газета. Просто не верилось! В ней шла речь только об успехах наших войск, о яростном натиске наших стрелков на Маасе, о повсеместном отступлении немцев. Ну и шутники! Вот, кстати… и на вокзал градом посыпались бомбы. Ко всему можно привыкнуть, им теперь даже смешно было смотреть, как по перрону мечутся люди. Наконец поезд тронулся. Он был набит бельгийскими солдатами, пьяными вдрызг. Они пели, орали. Оба зуава пытались найти общих знакомых по полку, но нашли только одного — командира… В Авене, на вокзале, офицеры, допрашивавшие их, приняли довольно наглый тон: вы дезертировали, попросту говоря! Жан-Блэз не подозревал у себя такого богатого словаря, но гнев изобретателен. Ладно. Их погнали на мебельную фабрику возле Берлемона. Около пятнадцати километров пешим ходом. Второй зуав под конец не выдержал. Увидев леса за Берлемоном, он сказал: — Плевать я хотел, смоюсь и все… — Что поделать, на сборный пункт Жан-Блэз явился один. И застал он на этом сборном пункте кучку стрелков и одного лейтенанта.

Сперва лейтенант нимало не обеспокоился. Но рассказ Жан-Блэза явно смутил его, он заерзал, стал внимательно приглядываться к грязному небритому сержанту, увидел, какое изможденное лицо у этого плечистого малого, и совсем разнервничался. — Подождите минутку, сержант… — Не прошло и полминуты, как стрелки-марокканцы окружили Жан-Блэза, приставив штыки ему к груди. — Эй вы, руки прочь! Ладно, берите мой карабин. По-вашему, я парашютист, что ли?

Как бы то ни было, поесть ему не дали. О том, что немецкие танки прошли в десяти километрах к югу, по шоссе Авен–Ландреси, здесь даже и понятия не имели до самого утра, до тех пор, пока сюда не добрались другие зуавы, которые провели ночь в придорожных канавах и видели немецкую колонну. Трое из них знали Жан-Блэза — ему сразу же вернули оружие, и зуавы, не считаясь с марокканцами, решили идти за сержантом. Теперь их было шестеро — на худой конец, это уже подразделение. Надо отыскать более или менее сохранившуюся часть и влиться в нее. Все зуавы, как и Жан-Блэз, хотели снова воевать. Это уж тебе не маневры — немцы идут по Франции, понимаешь, по Франции! Только хорошо бы оказаться в такой части, где поесть дадут, а то с этими стрелками сдохнуть можно. Куда же идти? Они решили обогнуть дорогу на Авен и углубились в лес. Часам к семи утра они выбрались из Мормальского леса и очутились в такой деревне, где еще не все хозяева ушли с ферм. Им дали хлеба и молока.

В Кенуа они попали в самую гущу войск, которые спешили куда-то на переформирование. С утра вся местность была охвачена паникой — рейд немецких танков на Ландреси породил не поддающиеся проверке слухи, сбивавшие с толку даже командование. Немыслимо добиться мало-мальски вразумительных указаний, кроме одного, которое бросил на ходу какой-то лейтенант: сматывайтесь, пока не поздно! Войска шли на юг, на Солем. Жан-Блэз и его товарищи, передохнув в кафе, где гостеприимный хозяин бесплатно угостил их ромом, решили идти за остальными. До Солема они добрались незадолго до полудня и там увидели ту же картину.


* * *

В это время дивсанотряд Давэна де Сессак, теперь уж вместе с Жаном де Монсэ, Раулем и Морльером, размещался в небольшом поселке возле Перонна, по соседству с больницей, и доктор Фенестр устраивал временный медицинский пункт в одном из ее корпусов. Войска, прибывающие с запада, грузовики, туристские легковые машины стекались сюда с трех сторон, так что сами врачи надумали регулировать движение, чтобы отклонить поток машин от деревни… На перекрестке поставили санитара, и он так здорово размахивал руками, будто всю жизнь стоял полицейским на Площади Оперы!

Дивсанотряд 15 мая, вслед за 1-й армией, проехал на своих машинах обратно через Бельгию. Он остановился в том самом местечке возле Ле-Като, откуда тронулся в путь 10 мая на рассвете. Партюрье снова очутился в той комнате, где писал тогда своей невесте, и старуха-хозяйка встретила его словами: — Я очень рада, что вы вернулись, доктор… У меня как раз спину разломило… прострел, что ли? — А взвод Морльера и Монсэ водворился в прежнем домишке, и хозяйка, как добрая бабушка, сразу же взялась штопать Жану носки. И тут-то неожиданным образом пришла почта. Это было самое главное. Жан де Монсэ почти не заметил того, что произошло 17-го утром: в дом напротив попала бомба, их мигом собрали, погрузили на машины и умчали на сорок километров к юго-западу. Он держал в руках письмо, читал его, перечитывал, снова читал, и это было важнее, чем жизнь, чем война, чем все совершившиеся события, в которых, кстати, никто ничего не понимал.

Письмо от Сесиль. Ему. От Сесиль.

Какое ему было дело до того, о чем толковали остальные, зачем доставали иод? Впрочем, раненых и не было. Письмо от Сесиль.

— Да слышишь ты, что я говорю? — кричал Морльер. — Пойми ты, генерал, французский генерал…

Ну и что французский генерал? Какой несносный этот Алэн, не даст человеку письмо прочесть!

Так этот французский генерал… ну, понятно французский, а не японский, наш санитар, ну тот, что размахивает руками на перекрестке, сам видел, да, да, видел, как французский генерал удирает от неприятеля. А как санитар узнал, что генерал удирает? Ну, ты совсем одурел… во-первых, он сам сказал… Кто, генерал? Ты смеешься… Какой там смех, тут впору заплакать. Генерал спросил его: в какой стороне тыл? Понимаешь? Так и спросил: где тыл! Французский генерал!.. Как тут не заплакать!

— Независимо от этого, — подхватил Гроппар, — брось свое письмо и выйди на улицу: стоит посмотреть.

Жан рассердился — ни на что не стоило смотреть. Ну и сиди себе, воркуй на здоровье! Остальные пошли к перекрестку: прямо сказать — переселение народов. Сплошной поток. Но все на колесах. И правда — все удирают. Рауль, столкнувшись с Морльером, заметил: — Любопытно, а? Улепетывают во все лопатки! — Передавали, что проехал врач в чине генерала — тот не постеснялся, прямо спросил дорогу на Париж! Что это за войска? Армия Корапа. Нечего сказать!

Жан перечитывал письмо, оно было прекраснее, чем песня.


«Жан, родной, — писала Сесиль, — какая я была сумасшедшая, что ни разу не написала тебе с того дня, когда мы так нехорошо расстались. Понимаешь, мне стыдно признаться, — но, должно быть, я ревновала. К чему ревновала, к какому призраку? И по какому праву? Разве только по одному: сколько бы я себя ни разубеждала, ты стал для меня всем, чего мне недостает, о чем я мечтаю, что помогает мне забыть все остальное. Ты представить себе не можешь, через какой ужас я прошла за последний месяц, нет, даже больше месяца. Тебе я не могу и не хочу ничего говорить о Фреде. Чем все было ужаснее, тем живее был во мне твой образ, дорогой мой Жан, дорогой мальчик, такой чистый, такой непохожий на них. Да, конечно, я была сумасшедшая, что не писала тебе. Правда, я была очень несчастна, а жаловаться — не в моих привычках. И о чем бы я тебе могла писать? Что погода хорошая, что на каштанах авеню Анри-Мартен распускаются почки…

А теперь все изменилось. Моя жизнь стала другой. И все как будто нарочно сложилось так, чтобы приблизить тебя ко мне, все вокруг говорит о тебе, напоминает, какой ты. Я уже несколько дней собиралась тебе написать и все не находила времени, не могла же я, в самом деле, послать тебе открытку! Даже с „крепко целую“. И вдруг началась война, по-настоящему началась. От твоих близких я узнала, что ты там, что ты именно там, и мне стало страшно, мне все время страшно за тебя. Жан, родной, нельзя, чтобы ты не узнал, что я люблю тебя. Вот и сказала. А теперь возвращайся, любимый мой, возвращайся скорее живым и невредимым.

Да, я виделась с твоей мамой. Если ты уже получил ее письмо, это тебя не очень удивит. Мы говорили о тебе, и я браню себя, что не сказала ей всего, но зачем волновать ее? Для нее ты маленький мальчик, и представляешь себе, что бы она подумала — замужняя женщина! А все-таки для меня большая радость слушать, как она говорит о тебе, о тебе, которого я не знаю, о ее сыне, понимаешь? Может быть, нехорошо так лукавить, но я ее не разубеждаю, а она все еще считает меня старшей сестрой Никки, которой папа поручил надзирать за этим сорванцом и его товарищем-скаутом. Я бы слушала ее без конца. Ты никогда мне не говорил, какая она милая.

Да не она одна. Когда я подумаю о тебе, о твоей маме, об Ивонне… Мне кажется, этого даже не бывает — ведь я считала, что люди все злые, скверные, судила обо всех по Фреду и его приятелям! Не надо говорить о Фреде. Теперь я вижу, что не понимала других. И от этого сердце у меня черствело, я становилась эгоисткой и только думала, как бы отгородиться от враждебного мира, жить точно на необитаемом острове, куда остальным доступ закрыт… И вот, Жан, родной, все это разом взлетело на воздух, кончилось навсегда. Не знаю, как я отблагодарю ее за эту неоценимую услугу. Потому что все это сделала она, Ивонна.

Мне столько надо сказать тебе, столько мыслей теснится в голове, не знаю, с чего начать. Вот уже дней десять, как я себя чувствую почти что воровкой. Я живу посреди всеобщего несчастья и наслаждаюсь чужим, краденым счастьем, и его не могут омрачить даже известия с фронта, даже страх за тебя, который словно клещами то и дело сжимает мне сердце. Иногда мне кажется, что это прямо гадко: и тем не менее я счастлива! А все оттого, что у меня живут малыши, дети Ивонны. Твоя мама, верно, писала тебе? Представь себе квартиру на авеню Анри-Мартен и в ней этих ребят! Я отвожу их в школу, и целый день мне есть о чем мечтать, чего ждать — минуты, когда надо будет ехать за ними, — есть что придумывать — чем бы их порадовать, чем накормить, и что они выкинут, и во что мы будем играть втроем. Они зовут меня тетя Сесиль. Понимаешь, они сами до этого додумались, а у меня каждый раз замирает сердце. Для них вопрос решен. Они на тебя не похожи, только у Монетты волосы такого цвета, как у тебя, а у Боба золотисто-карие глаза, твои глаза, любимый, твой взгляд. Они, должно быть, больше пошли в отца, чем в Ивонну. Поэтому я думаю, что если бы у меня тоже были дети, они были бы похожи на тебя. Вот чем я живу теперь — этими детьми, соединяющими нас с тобой. Как я горевала, когда у меня умерла дочка, а теперь я думаю, что так, пожалуй, лучше. Ведь она связывала бы меня с тем, другим!

Мне всегда казалось, что дети — ужасная обуза, вечная зависимость. Конечно, зависимость, но какая чудесная. Они совершенно обезоруживают. Чего стоят их милые мордашки, их выходки! Боб с самого начала не дичился меня, а теперь и совсем привык ко мне. Ты бы видел, как он подставляет мне щечку! А Монетта — ей уже десятый год, для нее то, что случилось с матерью, много страшней, чем для малыша. Она все отлично понимает, но не показывает виду, из-за Боба. Она говорит со мной об этом тайком от брата, а как-то вечером она расплакалась и потом просила прощения, что огорчила меня. Меня огорчила! Бедняжечка. Я ответила, что благодарна ей за все — за то, что она здесь, что она плачет и огорчает меня. Она смотрела на меня большими удивленными глазами.

Чем только я ни обязана Ивонне! Ведь это ее дети говорят мне о тебе… И потом, я должна рассказать тебе еще что-то. Я обещала Ивонне не рассказывать, но теперь все изменилось. Нет, об этом после. Сначала надо, чтобы ты знал другое, о чем я не могу подумать без ужаса и все-таки постоянно думаю и надрываю себе душу. Это важнее всего. Береги себя, Жан, родной. Хотя бы ради меня. Я тебя жду, так жду, как не ждал еще никто. Но при этом я хочу, чтобы ты твердо запомнил: если с тобой что-нибудь случится, — я даже не могу вообразить себе такое несчастье, — но все равно, что бы ни случилось, слышишь? Для меня ты будешь так же хорош, и я так же буду любить тебя. Это ты знай. Конечно, глупо писать об этом, и даже думать о таких вещах не нужно, но когда я просыпаюсь ночью, в голову приходят всякие мысли. И для меня страшнее всего, пойми, страшнее всего было бы, если бы ты хоть на миг подумал, что я от этого буду меньше тебя любить! Будь совсем, совсем спокоен, знай: каким бы ты ни вернулся, тебе стоит только захотеть. Только поманить. Я брошу все, и начнется наша с тобой жизнь.

Господи, я пишу, пишу, а кто знает, дойдет ли до тебя этот клочок бумаги? Говорят, что письма на фронт читают в пути… Пусть читают. Ничто не важно, кроме тебя, кроме нас.

А теперь о том, что я хотела рассказать тебе про Ивонну. Про то, как она открыла мне глаза. Я не сразу это поняла. Сначала я видела все в одном только свете. И потому отпустила тебя, не сказав ни слова, и решила, что все кончено… А ведь говорила-то я с Ивонной задолго до того дня, когда мы так глупо расстались. Но немного погодя меня точно осенило. Я вспомнила то, что сказала мне Ивонна, и уж больше не забывала. Так вот, однажды вечером, это было в конце октября, самое позднее в первых числах ноября, я собралась с духом и как снег на голову свалилась к Ивонне. Кажется, я пришла совсем некстати. Но она выслушала меня очень терпеливо. Я рассказала ей все: о нас с тобой, о моих колебаниях и страхах, обо всем, что меня смущает. Потом я намекнула на ее судьбу, на то, как она встретилась со своим мужем. Понимаешь, я не могла представить себе нашу жизнь вдвоем, мне казалось немыслимым втянуть тебя в мою жизнь или бросить все, решительно все! Я не говорю о Фреде… о нем нечего говорить! Словом, я пришла просить совета у твоей сестры. Не помню точно, что я сказала. Только она крикнула мне в ответ: „Я своего мужа любила и не нуждалась в советах!“ Или что-то в таком роде. Откровенно говоря, я решила, что она считает мой приход неприличным. Так я это и приняла вначале. Но меня это задело за живое. Я не могла успокоиться. Надо тебе сказать, что Ивонна — не сердись на нее за это, Жан, — посоветовала мне оставить тебя в покое: она думала, что я тебя не люблю. Она ошибалась — я тебя любила. Но она все же была права — я тебя любила недостаточно. Недостаточно для того, чтобы не нуждаться в советах. Недостаточно, чтобы от всего отречься. Недостаточно, чтобы не дорожить чем-то еще, кроме тебя. Ну и вот. Раз я говорю тебе об этом, значит, теперь это изменилось. Теперь все по-другому. И если бы мне не стало ясно, что я недостаточно люблю тебя, понимаешь, я бы и не полюбила тебя по-настоящему, не полюбила бы так, как люблю теперь. И этим я обязана Ивонне. Она открыла мне глаза на меня, на мое равнодушие, на мой эгоизм.

Я видела ее вчера. Мне позволили сопровождать детей. Этим я, понятно, обязана имени Фреда. Спасибо и за это! Ты и представить себе не можешь, какая замечательная женщина твоя сестра! Она не видит ничего необыкновенного в том, что сделала. Ее удивило, что я взяла детей к себе, она решила, что это только из-за тебя. Поверь мне, она ошибается! Я сказала ей, какое это для меня счастье, мне даже стыдно было в нем сознаться. Кроме того, мне непременно хотелось сказать ей, что хотя я в общем плохо разбираюсь в этих сложных вещах, о которых нельзя писать, но именно из-за того, что она сделала, я чувствую себя кругом ее должницей. Даже сама не могу объяснить — почему. Я хочу, чтобы ты верно понял меня: некоторое время тому назад я подолгу говорила об этих вещах с одним раненым, честным, простым парнем. Убедил ли он меня? Пожалуй, не вполне. Но у него на все это очень прямолинейный взгляд, возможно, недоступный мне. Правы ли эти люди в главном? Откуда мне знать? В том, что они говорят (я живо, по-новому ощутила это с Ивонной), есть что-то волнующее и новое для меня. Из всего, что говорят мои близкие — ничего не поделаешь, близкие — чему меня учили, что я читала, кроме отдельных мест, главным образом в стихах, ничто так не проникало мне в душу.

Я пишу тебе все подряд, а между тем многое не могу объяснить — не знаю, что ты тут поймешь. Все равно. Мне важно, чтобы из всей этой путаницы ты запомнил одно: я люблю тебя и, что бы ни случилось, Жан, родной, я буду твоей, я и теперь твоя…»


Полковник Ламиран, начальник санитарной службы дивизии, прибыл на пункт Давэна де Сессак почти в тот момент, когда главврач получил приказ сняться с места. Он обсуждал этот приказ с Фенестром, Сорбеном и Бурра. Зачем нас швыряют взад-вперед? Что ж это? Утром мы были к востоку от Камбрэ, возле Ле-Като, и нас заставили мчаться сломя голову, потому что неприятельские танки появились в Ландреси и, по слухам, направляются в Ле-Като. По последним данным, слухи были ложные. И тем не менее…. мы откатились на сорок километров к юго-западу и оказались… на сколько? Километров на десять-одиннадцать восточнее Перонна… Подумайте — Перонна! А теперь нас гонят, по моему подсчету, за сорок километров отсюда прямо на север — взгляните сами на карту… место назначения в двенадцати километрах к западу от Камбрэ. Что это за кадриль?

Бурра почесал затылок. Из всего этого ясно одно: никто понятия не имеет, куда девался фронт.

А Ламиран потому именно и прикатил сюда, что два дня не имел связи с дивсанотрядом, так как находился у чорта на куличках с командными пунктами дивизии; танки дивизии еще разбросаны по Бельгии вместе с другими соединениями, а части мотопехоты, согласно приказу, отходят к юго-западу для переформирования, но уже без своих средств нападения. Повидимому, командование поторопилось, руководствуясь непроверенными сведениями. На востоке фронт держится, мы просто приняли вырвавшиеся вперед авангарды противника за массированное наступление. На юге — другой разговор, вы сами видели, как бежит 9-я армия у нас на правом фланге! Да, там дело дрянь, совсем дрянь!

Все это хорошо, но где же немцы?

Вчера они заняли Гиз. В Сен-Кантене паника. А Сен-Кантен они не взяли? Ну, нет, это уж, знаете, слишком! — Куда вы эвакуируетесь отсюда, Давэн? — Пока что, если удастся, на Альбер… — Ламиран покачал головой: — Подумайте, какой разрыв! Как это затрудняет операции! Ведь я только сегодня утром с дивизионного КП эвакуировался на Валансьен! Можете себе представить: мне пришлось реквизировать машины кавалерийского корпуса, потому что машины санотряда — мои законные средства эвакуации — были вне пределов досягаемости! Теперь я наконец-то знаю свое новое место назначения: мы едем вместе, мой КП будет в трех-четырех километрах от вашего, немного поближе к Камбрэ, только и всего! Дивизия будет оборонять район к югу от Камбрэ, думаю, фронтом на восток, возможно, я и ошибаюсь… но, между нами говоря, без танков, без своих танков…


* * *

Вечером 17 мая, в то время как Жан де Монсэ на машине проезжал Маркуэн в направлении населенного пункта немного западнее Камбрэ, за шоссе Камбрэ–Бапом, Жан-Блэз и его зуавы доплелись из Солема до предместий Камбрэ. Ноги у них были стерты в кровь. Поклажа их не слишком обременяла, они захватили только то, что можно завернуть в плащ-палатку, но как-никак карабин и патроны… А переход они сделали отнюдь не тридцатикилометровый, как полагается по уставу: выйдя на рассвете с Берлемонской мебельной фабрики, они почти покрыли это расстояние к полудню, когда мы расстались с ними в Солеме. Однако войска уходили и оттуда, Жан-Блэзу с товарищами сказали, что им тут делать нечего и чтобы они поворачивали на Камбрэ. Еще девятнадцать километров… Хотя шли они целых шесть часов, с долгими привалами, но все-таки совсем выбились из сил, когда в городских предместьях их засосал поток беженцев, сплошной поток, разбухавший на каждом перекрестке; в нем попадались еще и бельгийцы, и жители Арденн и Эна и всех попутных деревень, начиная от границы, — одни несчастные увлекали за собой других, и те, в свою очередь, бежали, бросая дом и словно подчиняясь закону приращения. Зрелище было душераздирающее: усталость, голод, грязь, плач детей, отчаяние стариков, трагические сцены по обочинам дорог — больные умоляли близких бросить их; рассказывали, что километрах в двадцати отсюда в толпе вспыхнула своего рода эпидемия самоубийств… а потом нагрянули вражеские самолеты, стали кружить над толпой, поливать ее пулеметным огнем, люди бросились в поля, оставляя трупы, которые солдаты успели лишь оттащить в сторону, чтобы очистить дорогу французским танкам.

Жан-Блэз решил переждать в Камбрэ, когда схлынет толпа. Ему сказали, что здесь стоит какая-то мотодивизия. Ничего, еще успеем явиться в штаб дивизии, сперва надо выспаться. Зуавы прямо на ногах не держались. Местные жители пустили их к себе в дом, откуда сами уходили; в их распоряжении оказались кровати с пуховиками, можно было даже раздеться. Но ни один из солдат не выдержал — как стояли, так все и повалились на перины, в лучшем случае скинув башмаки…

В тот же вечер в том же Камбрэ очутились и Барбентан, Видаль, Теншбре, Гребов, Кристобаль. До полудня они проспали сном праведников на той самой ферме, в шести километрах к юго-востоку от Ландреси, мимо которой прошел немецкий разведывательный отряд. Впрочем, это относилось только к Барбентану. Потому что, когда он открыл глаза, его товарищи были уже на ногах и занимались делом. Они наложили дров в очаг и разожгли огонь, и Теншбре, сидя на корточках, вращал на самодельных вертелах двух кур, перья которых устилали пол. Кристобаль, весь намыленный, плескался в тазу с горячей водой. Ну и растительность же на этом парне, прямо иссиня-черная! Видаль брился у окна. Гребов переворачивал все вверх дном в поисках соли: как же можно — курица без соли! Наконец они тронулись в путь, подтянутые, опрятные — теперь уж никто не примет их за дезертиров. Кур они поели непосоленными; пресновато, конечно, но что поделаешь: все старания Гребова оказались тщетны. Куры были крупные: остатки завернули в старую газету. Пригодится в дороге. А куда теперь идти? Это дело посложнее. На скрещении дорог они остановились в нерешительности. В одну сторону, согласно указателям, был Гиз, но вчера вечером им как будто говорили, что его заняли немцы; в другую — пять километров до Ландреси. Что-то это название тоже упоминали… Тьфу, пропасть! Остается шагать прямо. Они дошли до Ле-Като к пяти часам. В пути им приходилось пробираться между колоннами моторизованной части, навстречу им попадались броневики, артиллеристы то и дело сгоняли их с дороги, чтобы они не попали под огонь полевых орудий. Все говорило о близости фронта. В Ле-Като, городке, где главная улица идет под гору, из какой-то лавки их окликнули офицеры. Куда вы? Они ответили, что рассчитывают здесь же в городе остаться в какой-нибудь части, ведь они уже отшагали за полдня около двадцати километров. Но Ле-Като бомбили, через него проходили отступающие войска, связные прибывали с донесениями прямо сюда, в лавку. В лавке раньше торговали умывальниками, ваннами, кухонными и гигиеническими принадлежностями. Один капитан посоветовал Барбентану не задерживаясь улепетывать на Камбрэ. Двадцать два километра… Куда им осилить такой перегон, когда они отмахали уже столько же…

— Повторяю, это будет лучше для вас же, лейтенант, и для ваших людей. По последним сведениям, неприятель выступил из Ландреси, бой идет в шести километрах отсюда, в Буа л’Эвек…

Посмотрев на карту, Барбентан не стал раздумывать. Но Теншбре и Гребов взмолились: — Помилуйте, товарищ, это просто немыслимо… — Кристобаль сплюнул на пол и сказал только: — Лейтенант это вам или не лейтенант? — А Видаль подхватил: — Кристобаль верно говорит. Есть идти, господин лейтенант.

Однакоже на дороге от Ле-Като до Камбрэ им пришлось туго. Через каждый километр на толпу пикировали самолеты. Люди разбегались кто куда. Отовсюду неслись стоны раненых. Прогулка оказалась утомительной. Недавней выправки как не бывало. По счастью, артиллеристы, во весь опор мчавшие зарядные ящики, остановились рядом, потому что их задержала нахлынувшая в панике толпа. Теншбре вступил с артиллеристами в переговоры, потом подозвал остальных: — Господни лейтенант, они согласны нас подвезти! — Последние десять километров ехали с артиллеристами, хотя из-за повального бегства на каждом шагу случались задержки.

Совсем уже стемнело, когда они очутились в Камбрэ и улеглись на охапках сена где-то в подвале. — Сегодня обойдусь без молитвы! — сказал Гребов. И обошелся.

Фактически положение в этот вечер было таково: три легкие мотодивизии растянулись от Арраса до Камбрэ. Камбрэ обороняла мотодивизия бывшей армии Жиро, отозванной из Голландии. Вернее, только часть, потому что вся дивизия была разбросана от Бельгии до района южнее Камбрэ и ее необходимо было собрать, тем более что танки ее были распределены по другим частям для боев местного значения.

А западнее Камбрэ, в двух километрах к северу от шоссе на Бапом, в деревушке, куда попадаешь, пройдя мимо длинного ряда сараев для сельскохозяйственных машин, Жан де Монсэ и Алэн Морльер не успели еще, по указаниям Блаза и Партюрье, разложить оборудование медпункта в двух одинаковых, сплошь из кирпича и стекла, зданиях школы для мальчиков и для девочек, как с ближнего шоссе к ним уже стали приносить раненых: беженцев, солдат из соединений, идущих на фронт, в частности, нескольких англичан.

— Слава богу! — сказал Гроппар. — Наконец-то англичане соизволили явиться!

Алэн смазал его по физиономии индивидуальным пакетом.

Книга шестая. МАЙ–ИЮНЬ 1940 ГОДА


I


Выехав из ворот Лоосской тюрьмы, капитан де Сен-Гарен, как всегда, был поражен своеобразием пейзажа, к которому никак не мог привыкнуть. По окончании процесса депутатов-коммунистов его тотчас же командировали в Лилль, где производилась, так сказать, концентрация зловредных элементов со всех концов угольного района. Сен-Гарен набил себе руку в ходе следствия по делу парламентской фракции коммунистов и стал, можно сказать, специалистом. Уж он-то знает этих людей, умеет их допрашивать, находить для сего подходящие приемы и так далее… Жизнь в здешних краях трудная, как у текстильщиков, так и у горняков, что благоприятствует деятельности агитаторов. Предстояло много поработать, чтобы навести порядок. А тут еще, начиная с 10 мая, в Лилль, то есть в Лоосскую каторжную тюрьму, стали пересылать самых опасных заключенных из других тюрем, — например из Бетюнской. На обязанности Сен-Гарена лежала механика допросов: «припирать к стене», запугивать, запутывать, вытягивать и сравнивать показания, а податливых увлекать на путь признаний, — словом, всячески выпытывать сведения о партии, которая, даже будучи распущенной, оставалась грозной, — и особенно стараться выведать сведения о ее руководителях — да, главное, о руководителях. От некоторых ренегатов узнали, что руководителей обычно укрывают в пролетарских районах: под охраной рабочих, — докладывали предатели. И, может быть, те самые люди, которых все еще не удается схватить, скрываются в департаментах Нор и Па-де-Кале. Тем более, что близость границы дает возможность держать отсюда связь с бельгийскими коммунистами. Доносчики утверждали, что в окрестностях Лилля видели Мориса Тореза, Раметта, Жака Дюкло… Но так как о том же доносили из альпийских департаментов и с испанской границы, то эти сведения были не очень правдоподобны. А впрочем, как знать!..

Пока что капитан де Сен-Гарен изучал материалы следствия, распределял заключенных по категориям, вызывал их для дополнительных показаний. Право, эти политические — какая-то особая, новая для него порода людей. Упрямый народ, их не могли сломить никакие карцеры и никакие карательные меры. Хитрецы! Нарочно отвечают следователю на своем северном наречии, а разве культурный человек может понять в нем хоть слово? Перед капитаном проходили рослые белокурые люди, уже начинавшие лысеть к тридцати пяти годам, или низенькие коренастые крепыши, русые, черноволосые, рыжеватые, — словом, с шевелюрой всякой расцветки, с живыми глазами, вдруг вспыхивающими злым огоньком; все они исхудали — кожа да кости, у всех ввалились щеки, торчали скулы, а смотрите, какие дерзкие, — предъявляют требования! Допрашивать их было сложным делом, хотя Сен-Гарен и штудировал программу Коминтерна по той литературе, которой его снабдили в Париже во время процесса депутатов-коммунистов, но на прядильных фабриках он никогда не бывал, а горняцкий язык представлял для него бесконечные трудности, к тому же он не знал хорошенько, какая разница между забойщиком и откатчиком. Все же он провел соответствующую работу, рассортировал заключенных согласно приказу от 16 мая и немедленно после этого отправил первую партию политических в Реннский централ. Как раз нынче утром их повели под конвоем жандармов. Почему их отправили? Считали, что Лилль стоит слишком близко к бельгийской границе? Да нет, — просто в те дни так и сыпались приказы и тут же отменялись. В первые месяцы войны, для облегчения следствия, заключенных, как правило, сосредоточивали в местных тюрьмах. Отсюда — та роль, которую играла Лоосская тюрьма. Потом, когда в Париже началась паника, все перепугались, и тогда взяли верх сторонники ссылки в места отдаленные; имелись, например, сведения, что из тюрем Парижского района заключенных отправят в Африку. Так почему же из Фландрии не переслать арестованных в Бретань? Капитану де Сен-Гарену нужно было готовить к отправке следующую партию.

Утром 18 мая капитан был приглашен на завтрак к супругам Дебре, проживавшим в предместье Буа-Блан. От Лооса туда путь немалый, и капитану некогда было полюбоваться редкостным пейзажем, все еще не потерявшим для него прелести новизны. Ах, право, все тут так и просилось на полотно! Хотя весенняя листва деревьев, насаженных между каналом Лилль–Ла-Бассе и тюрьмой, частью закрывала ее фасад, все же эта мрачная громада напоминала старинный офорт[618], достойный руки большого мастера, — например Пиранези[619]! Да одной гравюры и нехватило бы, чтобы передать сложный характер ландшафта. Если взглянуть на запад от тюрьмы — перед тобой по крутому склону цветут плодовые сады, спускаясь к зеленым лугам, домов уже никаких нет, широкий простор, вдали — рощицы… Идиллия! А с другой, восточной стороны перед глазами иная картина: скученные дома промышленной окраины Лилля, черные султаны дыма над заводскими трубами; канал поворачивает к северу и проходит под мостом, а по берегам его — здания совершенно фантастической архитектуры, в них было что-то вокзальное, заводское и адское — сразу и не поймешь! На том берегу канала, где ползут по рельсам длинные составы вагонов-цистерн, находится одно из предприятий Кульмана, связанное с его огромным заводом в Гарнее, к северу от Ланса. А на другом берегу, за мостом, вздымается такое удивительное, монументальное и непропорционально высокое здание. Глухие кирпичные стены тянутся, тянутся вверх, как будто скрывают какую-то тайну современности, — вся эта постройка напоминает картины итальянского художника Кирико[620], написанные в ранней его манере. Но все-таки что же это за вышка? Она тоже принадлежит заводу Кульмана? Всматриваясь в сложную архитектуру сооружений, имеющих, надо полагать, утилитарное назначение, военный следователь де Сен-Гарен осознает, как велико его невежество и невежество всех ему подобных… Знать, для чего существует все это сочетание кирпича и металла, этих башенок и блестящих или закопченных стекол, постигнуть самую суть круговорота материальных ценностей и кружения людей, смысл всех этих производственных процессов, запутанных, как кошмарный сон, — вот чего нам нехватает, чтобы понять, почему отсюда выходят такие люди: изможденные и непокорные упрямцы… непоколебимые упрямцы, отказывающиеся сообщать столь терпеливым капитанам сен-гаренам, какова структура неуловимой подпольной организации, действующей за пределами общества, вне его цивилизации.

И ведь здесь перед глазами не только двуликая картина: сельская идиллия и индустриальный пейзаж. На правом берегу канала разбросаны среди зелени последние дома Лооса (собственно Лооса, потому что тюрьма, стоящая на левом берегу, находится, в сущности, на территории Секеденского кантона[621]), и все они так напоминают особняки в парижских пригородах Отейль или Нейли. Это дома почтенных буржуа, выстроенные в парках, разбитых на участки; между высокими оградами с решетчатыми воротами извиваются узкие улицы. Сен-Гарен жалеет людей, поселившихся там: они пытаются создать для себя уютный мир, с деревьями и беседками, но не могут полностью отгородиться от окружающего ада, который гонит на них зловоние, дым и копоть.

Но все это мелочи, пустяки; даже скучный канал, кучи мусора и железного лома на его берегах, баржи, стоящие на причале (зачастую сдвоенные), неуклюжие, пузатые баржи, где плотовщики сушат на веревках свое нищенское тряпье, — все это ничто. Главное здесь другое, — то, что придает всему пейзажу характер необычайности и величия (да, надо прямо сказать — величия). Главное — это внушительное строение, которое можно охватить взглядом, только когда отойдешь от него подальше, в поле, — Лоос-Лилльская каторжная тюрьма! Смотритель тюрьмы, человек весьма учтивый, конечно, рассказал любознательному капитану историю своей вотчины, но, в сущности, что же тут осталось от Цистерианского[622] аббатства, основанного в XII веке? За два последних столетия было произведено столько переделок! Как-то трудно себе представить, чтоб у монастырей был такой мрачный вид даже в те времена, когда орден бенедиктинцев отличался строгим уставом. Здесь уже ничто не напоминает о Тьери Эльзасском[623], владетельном графе Фландрии, который по возвращении из Палестины принес в дар господу богу свой замок, — должно быть, потому, что никак не мог освободить от неверных гроб господень.

Посторонним не дозволено близко подходить к тюремным зданиям. На аллеях, которые проложены в саду по берегу канала, везде торчат шесты с дощечками: запрещается… запрещается… За садом — тюремный городок: во-первых, большой корпус, который можно с успехом принять и за место заключения, и за казарму, и за унылый, запущенный дворец; слева от него — строения более военного вида, хотя ограда у них не очень высока, а расположение чрезвычайно запутанное, и все это весьма ветхое… Зато справа от центрального здания высится настоящая тюрьма, не исправительный дом, а тюрьма — огромный, вытянутый в длину каменный прямоугольник в три этажа, замкнутый высокими стенами; невидимый внутренний двор накрыт застекленным многоугольным куполом, неумолимо сверкающим в безоблачном небе, словно фантастическое сооружение из романов Жюль Верна. Именно в правом корпусе и сосредоточены «политические», — эти зловредные люди требуют, чтоб их так называли, хотя с самого начала войны режим, установленный для политических заключенных, отменен, и их держат вместе с уголовниками, что является мерой, полезной для надзора.

И вот это своеобразное строение из кирпича и камня, странный стеклянный купол, похожий на обсерваторию сказочного звездочета доктора Омеги[624], казались созданными для Пиранези, запечатлевшего в своих офортах римские темницы. Но эта панорама вряд ли вдохновила бы великого художника.

Итак, капитану надо было спешить, чтобы не заставлять супругов Дебре ждать его. Если рассуждать здраво, то следовало бы направиться к ним кратчайшим путем: проехать позади тюрьмы к Армантьерской дороге, потом по мосту через Ломм[625] и катить прямо на Буа-Блан через рабочие поселки, минуя город. Нет, чего доброго, еще заблудишься в лабиринте дорог, окаймленных крошечными домишками, в которых скрыто, наверно, не меньше тайн, чем в душе этих непостижимых каторжан. Уж лучше переправиться по мосту на другой берег канала, проехать через Лоос, потом через Бетюнскую заставу в Лилль и пересечь весь город. Шофер держался того же мнения.


* * *

— Нам до сих пор очень везло… Ни город, ни предместья еще ни разу не бомбили… — сказал Жак Дебре.

Армандина поправила его: — Нет, все-таки накануне 10 мая сбросили бомбу, и совсем близко, — на Ломме…

— Да, правда, но мы тогда были в Дюнкерке, а с того дня ни одного налета…

— Может быть, — сказал капитан де Сен-Гарен, — немцы рассчитывают обосноваться здесь, как в прошлую войну, и сами будут эксплуатировать заводы.

— Не говорите, пожалуйста, таких ужасов! — воскликнула Армандина и встала, чтобы отворить высокие окна, выходившие в сад; потом сделала знак лакею: кофе подать на веранду. Какое голубое небо, какая жара — будто уже не весна, а лето!

Но деревья все же имеют довольно жалкий вид — почва тут совсем не благоприятствует разведению садов, а весенние дожди смывают специально привезенный чернозем, обнажая на проплешинах ноздреватый туф и шлак. Дом, весь из тесаного камня, построен перед самой войной четырнадцатого года в излюбленном тогда стиле Людовика XVI и резко выделяется среди совершенно одинаковых кирпичных коробок, в которых живут простые смертные. По фасаду идут пилястры, проемы застекленных дверей вверху закруглены.

Охотничий пес господина Дебре, рыжий сеттер с белыми подпалинами, юлил около стола, выпрашивая обычную подачку — кусочек сахару.

— Еще один англичанин! — сказал Сен-Гарен. — А кстати, прилично ведут себя эти господа в доме Лертилуа?

— Более или менее, — ответила Армандина, и капитан, вежливо повернувшись к ней, вопрошающе вскинул глаза.

— Я, знаете ли, время от времени наезжаю в Туркуэн, раз Жоржетта сейчас не живет там. Джентльмены джентльменами, а все-таки не мешает приглядывать за ними, и не лишнее, чтоб они об этом знали. Для нас, а для Орельена тем более, Жоржетта всегда несколько усложняла положение тем, что не хотела продать отцовский дом в Туркуэне, а ведь у нас там теперь нет фабрики — все сосредоточено в Буа-Блан. Конечно, брату не так уж было трудно ежедневно ездить сюда — у него своя машина, но к чему это? И ведь, главное, Жоржетта уже несколько лет почти все время живет с детьми на юге! Вы же знаете, какой характер у Жоржетты. Такие тихони удивительно упрямы…

Впрочем, сейчас дело было не в этом. Англичане реквизировали особняк супругов Лертилуа, стоявший на широком бульваре, вдоль которого проходит трамвайная линия Туркуэн–Лилль, и устроили там офицерский клуб. И как раз в это утро…

— Я воспользовалась своей поездкой в Туркуэн и навестила аббата Бродара, бывшего нашего священника, — теперь у него приход у самой границы. Приезжаю — вижу, в доме у него все вверх дном, и во всем квартале тоже. Представьте себе, из Бельгии вдруг вернулись англичане — те, которые стояли у нас до 10 мая, те самые, которых все в городе знают, и они рассказывают жуткие вещи! В Бельгии идут кровавые бои, настоящая резня! Англичане отступают и собираются занять маленькие бетонированные укрепления. Вы видели эти укрепления? Ну, те, что устроены около Туркуэна… да, да. Одно, например, находится возле фермы Рискон-Ту. Вообразите, как переполошились жители! Они решили, что завтра сражение будет идти у них под окнами, и уже начинается бегство из города.

— Это безрассудно! — сказал Жак Дебре. — Впрочем, сейчас все сплошь безрассудно. Подумайте, когда у нас появились первые беженцы из Бельгии, несчастные люди в грузовичках, с узлами, с чемоданами, местные жители совсем помешались на шпионах и решили, что всякий, кто везет с собой красное одеяло, подослан пятой колонной, — красное одеяло их условный знак. Попробуй разубеди! Приходилось силой отбивать этих бедняг, иначе толпа их растерзала бы… А надо вам сказать, за последние два-три дня число беженцев все возрастает…

— Просто ужас! — сказала Армандина. — Так жаль священников!

— Каких священников, мадам?

— Вы же знаете, капитан, у нас сплошь антиклерикалы и готовы верить любым россказням о священниках. Уж не знаю, кому это взбрело в голову, но вдруг пошли разговоры, что сутана — наилучшая маскировка для парашютистов… В толпах беженцев стали отыскивать священников, и почтенных духовных особ задерживали, арестовывали, обращались с ними безобразно… Уверяю вас, на границе сейчас настоящая паника. Да и сами английские офицеры, — те, которые устроили клуб в доме Жоржетты, — ничего утешительного мне не сказали. И я вот подумываю: может быть, и нам тоже надо бы…

— Побольше хладнокровия! — сказал Жак Дебре и тут же спросил: — А вы как думаете, капитан, Лилль под угрозой?

Сен-Гарен — посторонний человек в Лилле и поэтому с философским спокойствием может рассуждать о возможности вторжения немцев в эти края. Он перечисляет признаки, говорящие за и против. Например, постепенная эвакуация Лоосской центральной тюрьмы… Вполне естественно было перейти от такой темы к разговору о разрушительном воздействии коммунистов во всем районе. Жак Дебре в этом вопросе занял срединную позицию.

— Надо понять, капитан, надо понять! Я, конечно, привык к здешним краям и, кажется, нигде в другом месте не мог бы и жить. Хотя климат тут отвратительный, природа такая, что и говорить не стоит. А главное, здешний народ… Народ тут очень трудный. Но вот как-то все это привязывает… И вы только представьте себе, что за жизнь у наших рабочих! Правда, должен сказать, мы делаем все, что в наших силах, чтобы облегчить им условия жизни. Но много ли мы можем сделать? В том-то и беда! А требовать от них стоического терпения… Где уж там, — это слишком высокая философия. Много ли найдется таких мудрецов? Простонародье живет без хитростей, по законам естества, детей рожает много. Женщины у них преждевременно стареют. А тогда мужья, даже хорошие рабочие, начинают пить. Что поделаешь!.. Словом, жизнь тяжелая, и всяким демагогам легко у нас мутить людей, используя для этого разные непорядки, и горести, и смерти, и малейшие несчастные случаи на работе.

— Ах, какие люди! — вздыхает госпожа Дебре. — У них нет ни веры, ни идеалов!

— У коммунистов есть идеалы, — заметил капитан. — Не наши идеалы, но, несомненно, есть.

Армандина Дебре в ужасе уставилась на него: — Господин капитан! Что вы, что вы! Да вы просто не знаете, какие это люди!

— Вернее сказать, знаете только по книгам, — деликатно внес поправку господин Дебре. — Я не хочу сказать, что в коммунистическом учении нет ничего хорошего: в нем попадаются прекрасные мысли, и, как это ни покажется странным, у коммунистов благие намерения. Вероятно, это и привлекает некоторых интеллигентов. Так сказать, приманка с зеркалом для жаворонков. Но у нас тут, дорогой мой, вся эта мишура теорий ни к чему: жизнь у нас грубая, даже страшная, и все идет в открытую как с нашей, так и с их стороны… Да, конечно, в религии рабочие могли бы найти большую поддержку. Вот уж когда следует пожалеть о том, что авторитет церкви подорван. Началось это давно, когда у нас и коммунистов еще не было. Сами подготовили почву… Теперь вот пытаемся, как умеем, исправить зло. Но вы почитайте, что пишут в их газетах и даже в романах, — о нашем крае немало написано книг! Право, можно подумать, что у нас все хозяева — сущие людоеды. Да, да… Спросите любого парижанина, даже не коммуниста, даже не рабочего, и вы увидите… Вбили себе в голову такие мысли… А между тем, положа руку на сердце, скажу: дай бог, чтобы при всех тех трудностях, которые переживает промышленность, и при всех тех обязанностях, которые лежат на нас, — дай, говорю, бог, чтобы все французские предприниматели тратили на своих рабочих столько денег, сколько тратим мы! На угольных шахтах устроены душевые! У меня на фабрике превосходная система вентиляции! Почти у каждого рабочего есть собственный домик (конечно, не бог весть какой, но все-таки домик), — и, позвольте спросить, кому он этим обязан? А поглядите, какие мы повсюду понастроили для них церкви! Никто и понятия не имеет, во что нам обходится духовенство! Священники, знаете ли, вводят нас в большие расходы, и с полным основанием можно было бы стать антиклерикалом: они берут на себя роль этаких заступников, защитников населения… Уж не знаю, до чего бы мы дошли, если бы их слушали. Конечно, они проповедуют народу смирение в сей земной юдоли, но, с другой стороны…. для успеха их апостольской миссии им требуются время от времени какие-нибудь реальные дела, а расходы на благотворительность извольте нести предприниматели!

— Но, друг мой, ты же знаешь, что священникам тоже нелегко делать свое дело. Например, аббату Бродару… И потом, ты не можешь отрицать, что в общем и целом духовенство оказывает нам большие услуги.

— В общем и целом оказывает, конечно! Но с помощью одних только священников мы не избавимся от коммунистов.

— В этом отношении мы пришли вам на выручку, — сказал капитан. — С начала войны дело сразу пошло лучше, верно?

— Не отрицаю, — ответил Жак Дебре. — Но посадить под замок нескольких большевиков еще не значит вырвать зло с корнем. И, кроме того, следует избавить нас от социалистов…

— Что? — в изумлении воскликнул капитан. — Да ведь как раз социалисты… Они ведь на ножах с коммунистами…

— Да, согласен… Но вспомните, — в тридцать шестом году они договорились с коммунистами, и потом… хотите знать мое мнение? Я считаю, что они еще хуже. Лицемеры! Погодите, погодите, — я уж заранее знаю, что вы скажете: в партии социалистов есть очень умные, дальновидные люди, которые встали во главе движения, а без них вода потекла бы на мельницу Москвы. Это несомненно. Но я же говорю не о лидерах. Тут, видите ли, наоборот: командиры хороши, но их армия!.. Впрочем, программа у них… Все это слова, одни только слова!

Тут вдруг из внутренних комнат вырвался некий рычащий вихрь, и, прежде чем собеседники успели сообразить, что случилось, в физиономию капитана ударилось что-то вроде невесомого орудийного снаряда. Это невесомое расплющилось, обдало его какой-то жидкостью, и капитан де Сен-Гарен, проведя рукой по лицу, увидел, что она вся вымазана чернилами. А около него в диком веселье прыгало растрепанное ликующее существо и кричало деревянным голосом: — Бум! Боши! Бум! Боши!

Очаровательный проказник был младшим сыном супругов Дебре, носил имя Жак, как и отец, но в доме все звали его Крошка, как в детстве, хотя ему уже шел двадцатый год. Менингит, перенесенный в младенчестве, сделал его слабоумным уродцем с широкими недоразвитыми из-за частичного паралича пальцев кистями рук, похожими на клешни, к тому же у бедного идиота из уголков губ постоянно текла слюна.

Отец и лакей схватили его и потащили в дом, а мать, страшно смущенная, принялась многословно извиняться перед гостем: — Ах, этот ребенок, этот несчастный ребенок! Это крест мой! Ах, какой ужас! Что он наделал! Испорчен прекрасный мундир! Сейчас же надо замыть его горячей водой! Титина! Где же эта Титина? Я ведь не велела ей выпускать Крошку!

Но, может быть, беда еще не так велика? Лакей принес таз с горячей водой. Надо положить туда соли! А не лучше ли подбавить щавелевой кислоты, как вы думаете? Тут явилась пожилая женщина в черном платье с косынкой, перекрещенной на груди, — няня Селестина, ходившая за Крошкой с детских лет. Задыхаясь от волнения, она бормотала: — Я только на минуточку отлучилась, сбегала к двоюродной сестре. Иду мимо школы, а мне сторож кричит: «Уходит народ-то!» Я думала, он для смеху говорит, а гляжу — во всем околотке переполох, кутерьма…

Учителя и служащие городского управления получили от мэра приказ эвакуироваться. Муниципальным советникам предписывалось собраться в Ренне. Весь район Буа-Блан был в волнении. На улицах слышался тревожный гул голосов. Что же теперь будет с заводами?

Капитана де Сен-Гарена чрезвычайно заинтересовало одно обстоятельство: Ренн… из Лоосской тюрьмы заключенных тоже эвакуируют в Ренн! Значит, тут имеется заранее разработанный план.

— Что бы ни случилось, — торжественно заявил господин Дебре, — я остаюсь! Я не могу бросить своих рабочих! И потом, подумайте, сколько у меня полотна в аппретурном[626] цехе! Если мы уедем, только я его и видел!

Но когда гость распрощался с хозяевами, Армандина сказала мужу: — Ты бы лучше пошел разузнал… Подумай, как же с Крошкой-то быть!.. Представь: мы останемся, будем тут жить при немцах, а Крошка возьмет да и бросит в физиономию какому-нибудь немецкому офицеру бумажный шар с чернилами, как сегодня: «Бум! Боши!» Да они тут же, на месте, расстреляют бедненького нашего мальчика!

Жак Дебре тотчас схватился за шляпу. Из своего виснера он видел, что на улицах люди собираются кучками, громко говорят. Расспрашивать не стоило — лучше обратиться непосредственно к господу богу, чем к святым угодникам. Однако в мэрии города Лилля была такая растерянность, такая суматоха, что совершенно невозможно оказалось получить сведения. С самого первого дня появления в городе беженцев Дебре находил, что все муниципальные чинуши — паникеры. Но, войдя в кабинет мэра, он услышал, как мэр кричал в телефонную трубку (должно быть, разговаривал с префектурой): — Поступайте, как вам угодно, а я уезжаю. Слышите? Уезжаю! — Все стало понятно, разъяснений не требовалось. Один из служащих, узнав владельца текстильной фабрики, сказал ему вполголоса: — Немцы уже в Брюсселе!

Около четырех часов дня семейство Дебре отбыло на юг, под более благосклонные небеса. А как будет с заводом? Ну что ж, в понедельник рабочим посоветуют тоже бежать куда-нибудь.


* * *

В батальоне легкой моторизованной дивизии, стоявшем в Камбрэ, наотрез отказались принять маленькую группу зуавов, которые рвались в бой и упорно пробивались к фронту. Их послали ко всем чертям. Тем более, что они прибыли в довольно плохом состоянии, не могли выступить тотчас же и просили разрешения задержаться в городе на сутки, чтобы отоспаться. Ишь ты, шутники нашлись! Да мы вовсе и не обязаны подбирать всяких отставших солдат! Если желаете отдохнуть, сначала постарайтесь как-нибудь добраться до Валансьена. Все части дивизии, до сих пор разбросанные по разным пунктам, должны теперь перегруппироваться где-то между Солемом и Валансьеном.

Из неуверенных ответов лейтенанта-драгуна, с которым разговаривал Жан-Блэз, он понял, что положение Камбрэ считают ненадежным. Но до каких же пор их будут вот так гонять из города в город? Представилась, однако, оказия двинуться дальше: они наткнулись на обоз, который мог доставить их почти до самого Валансьена. Вот повезло! Зуавам позволили примоститься в грузовике, на мешках с продовольствием. Раздумывать было нечего.

А для Барбентана и его маленького отряда дело повернулось иначе. Очевидно, им неплохо спалось в подвале, где они расположились на ночлег, и проснулись они только в тот час, когда Жан-Блэз уже высадился с зуавами в Валансьене. Выбрались из подвала и, блуждая по улицам, наслушались мрачных вестей: говорили, например, что утром из Перонна пришлось эвакуировать раненых, а в полдень город уже заняли немцы. Привезли раненых также из Мормальского леса и отправили их дальше, на запад.

Солдаты Рабочего полка никого не интересовали. Им говорили: а ну вас, сами выпутывайтесь! Видаль заявил, что пренебрежение к ним объясняется тем, что они без оружия. Но в городе вон какой кавардак, неужели не найдем где-нибудь оружия? А уж тогда, извините, — бойцы, как надо быть!.. Отряд начал обследовать город, заглядывать во все опустевшие места расквартирования войск.

Тем временем по дороге из Камбрэ в Бапом ехала санитарная машина Рауля; рядом с водителем сидел Партюрье, а внутри кузова — Монсэ. Им сообщили, что недалеко от Камбрэ, к западу, имеются раненые среди гражданского населения. Дорога была забита толпой измученных, изнуренных, потерявших человеческий облик беженцев. То один, то другой, обессилев, падали замертво. Тяжелее всего было смотреть на калек. Должно быть, их выгнали на дорогу из какой-нибудь богадельни; слепой вез в колясочке зрячего паралитика; шли на костылях одноногие; две женщины несли на носилках больного, укутанного красным стеганым одеялом; он кричал, метался в бреду и сбрасывал с себя одеяло; женщины останавливались и опять укутывали его. Люди искали потерявшихся в дороге родных; дети, плача, перебегали от одной кучки беженцев к другой, спрашивали, не видали ли их маму. Неподалеку немецкие самолеты сбросили бомбы, целясь в небольшой мост; они промахнулись, зато наверстали на людях. Высокому бледному юноше оторвало ногу, она осталась в руках Жана де Монсэ, и раненый посмотрел на нее таким взглядом, словно увидел перерезанного заступом червяка, половинки которого извиваются, пытаясь срастись. Рядом какая-то женщина, поднявшись с земли, засмеялась от радости, что она жива и невредима, но, озираясь по сторонам, увидела в канаве обезглавленное туловище сестры, и тогда ее истерический смех перешел в дикий смех безумия… Пожалуй, с полчаса она хохотала, хохотала, ее пытались увести, но она вырывалась и все хохотала, стоя у канавы… А мимо шли люди, толкая перед собой тачки, ручные тележки, везли какой-то хлам: гипсовые статуэтки, граммофоны с большими раструбами, размалеванными розовой и зеленой краской, старые ботинки, всякое тряпье…

Немного подальше раненых подбирал Партюрье. Санитарную машину Рауль поставил в поле, около шоссе. Поток беженцев опять устремился вперед, равнодушный к лужам крови, к умирающим, к воплям и стонам. Прошла маленькая девочка, прижимая к себе куклу с выцветшим фарфоровым лицом, завернутую в голубую газовую[627] косынку; девочка поглядела мимоходом на Жана де Монсэ, который осторожно положил в траву ногу раненого… Страшнее всего был этот спокойный, равнодушный взгляд детских глаз, очевидно, уже привыкших к таким картинам. Едва Жан успел забинтовать обрубок ноги истекавшему кровью раненому, прибежал какой-то запыхавшийся молодой человек: — Скорее… там женщина… женщине очень плохо!

Действительно, в придорожной канаве лежала маленькая кудрявая блондинка в полосатом платье. Она громко кричала и хваталась руками за живот. — Да вы не видите, что ли, она рожает! — крикнула толстая женщина, помогавшая Жану оттащить больную в соседнее поле. Роженица беспрестанно поворачивала голову то вправо, то влево, вся обливалась потом, хрипло кричала и, ловя воздух, широко открывала рот, так что видны были все ее мелкие, как у ребенка, неровные зубки и дрожавший обложенный язык… В больнице Жан никогда не принимал, никогда не видел родов, он хотел побежать за Партюрье, но времени терять было нельзя — ребенок уже рождался… толстая женщина и Жан держали матери ноги…

Когда все кончилось, Жан сказал: — Я схожу за носилками. — Вокруг столпились люди. Мальчик родился, скажите пожалуйста! Да еще какой прекрасный мальчишка! Так всегда говорят.

Не успел Жан пройти по полю тридцати шагов, как опять начался налет. Сколько их было? Три или десять тысяч? Самолеты пикировали на дорогу, сбрасывали бомбы, набирали высоту, снова входили в пике, проносились бреющим полетом, расстреливая из пулемета толпу обезумевших людей, бежавших по канавам, по полю; расстреливали детей, упавших на землю, женщин, в испуге шарахавшихся от лошадей, которые неслись прямо на толпу. И дальше снова бомбы, снова пулеметные очереди, косящие живую плоть дороги.

Жан поднялся на ноги. К нему подбежал Партюрье, а затем Рауль с носилками. Живой? Ничего… Только сердце зашлось… — Ну хорошо, идем. Работы много. — Прежде всего надо взять ребенка, тут женщина родила. — Да что ты? — Ужасно было смотреть на трупы, устилавшие дорогу. А новорожденного не пришлось взять: там, где только что была мать, младенец и толстая женщина, помогавшая при родах, теперь было лишь кровавое месиво…

На дороге к Бапому лежали сотни мертвых тел, а в обратном направлении, к фронту, шли по шоссе английские солдаты. Передвижение началось ночью. В этом секторе англичане выходили на передовые позиции. Но когда Партюрье возвратился на перевязочный пункт, устроенный близ дороги, в кирпичном здании школы, там на носилках уже лежало человек десять раненых англичан. Некоторых из них только в то утро высадили в Кале, направили сюда, и что же такое произошло? Они ничего не могли понять.

Давэн де Сессак, весь бледный, сказал Партюрье: — Неизвестно, где они… но где-то недалеко. Подходят…

— С какой стороны? — спросил Партюрье.

— Кто ж его знает!

А между тем по дороге из Камбрэ в Бапом всё шли и шли беженцы. Какой-то мужчина подобрал с земли испачканную куклу, завернутую в голубую газовую косынку.

— Гляди-ка, кукла, — сказал он. — Отдам дочке. — Для этого отцу нехватало только одного — знать, где его дочка!

Около восьми часов вечера над заграждениями у восточной окраины Камбрэ засвистали пули: стреляли отступившие сюда мотоциклисты; по пятам за ними двигались вражеские танки, оставив позади захваченный Ле-Като.

Началась атака на Камбрэ с земли и с воздуха.

Барбентан и его люди решили не уходить. Неизвестно было, в какую сторону еще можно было податься… — Да и хватит уж удирать. Надоело! — сказал Кристобаль. В городе начались пожары. Пушки немецких танков стреляли наугад. На артиллерийской батарее согласились взять Видаля и Кристобаля в состав орудийной прислуги взамен двух раненых. Подносить снаряды — не больно хитрое дело… Наступала ночь. Неприятельские эскадрильи улетели. Со всех сторон, как факелы, пылали дома. Войска оставили заграждения у городской заставы и отошли к дороге на Дуэ. Говорили, что немцы уже ворвались в Камбрэ. Время от времени на окраине действительно раздавались выстрелы. Но неприятель еще не захватил город, откуда ушли его защитники и где остались только маленькие разношерстные отряды, команды инженерных войск, отдельные солдаты, подрывники-саперы; на улицах царила сумятица; у перекрестков лежали опрокинутые грузовики, брошенные ящики с боеприпасами… Из домов торопливо выходили люди с большими свертками подмышкой. Кто такие? Грабители или хозяева, спасающие свое добро? Ну их к дьяволу, некогда расправляться с мародерами. Иногда в город вдруг въезжали военные обозы, не зная, что здесь происходит, и тотчас же поворачивали обратно. Улицы затихли в густом мраке, с минуты на минуту ожидая вторжения захватчиков. Отдаленный грохот колес звучал во тьме зловеще. Сталкиваясь на углу, люди пугались друг друга.

Дивизионный санотряд снялся с места. Колонна его машин двинулась по равнине, перерезанной каналами, по запутанной сети развороченных дорог, забитых военными обозами, которые ползли во все стороны навстречу друг другу. Подолгу стояли на каком-нибудь перекрестке, облитом беспощадно ярким светом луны, готовы были верить любому слуху, не знали, где неприятель, и знали только одно — надо двигаться, куда-то двигаться. Теперь вот повернули к северо-востоку, — что ж это такое? Жан де Монсэ ощупывал в кармане письмо Сесиль. Ему все вспоминались ее слова о детях… О том, что они походили бы на него, Жана. А ведь он только что — не из лекций, не из книг — узнал, как рождается ребенок, видел лицо матери и теперь с чувством какого-то отчаяния и благоговения думал о Сесиль и о себе, о том, что и она родит ему ребенка…

Ну, что там еще такое? Опять остановились. Рядом смутно виднелись черная вода, мост, шлюзы… Где ж это мы? Рауль сказал: — Подъезжаем к Дуэ…

А в Камбрэ творилось что-то непонятное. Около полуночи в северной части города застрочили пулеметы. Город еще не был захвачен, но отдельные подразделения уже выбирались из него через восточную и западную окраины. Впрочем, неизвестно было, удалось ли им уйти. Местные жители говорили, что в северном предместье немцы забрали пленных, велели им бросить оружие и увели с собой; дали несколько залпов в окна и двери дома и исчезли.

Кристобаль, одержимый желанием раздобыть оружие, предложил отправиться за ним в северное предместье; во всяком случае, если там никого нет, можно будет выйти оттуда на дорогу к Дуэ. — Подожди малость, — сказал Видаль, — надо спросить лейтенанта, как он думает. — Барбен-тан невольно улыбнулся в темноте: Видаль выказывал подчеркнутое уважение к его погонам. С предложением Кристобаля Барбентан согласился. И вот двинулись наугад к северной окраине Камбрэ. Обошли рухнувший дом и зашагали, не зная, верно ли идут: компаса не было, и нечего было рассчитывать, что кто-нибудь укажет дорогу. То тут, то там их окликали. Встретился даже патруль из марокканцев. Откуда они здесь взялись? В темноте среди развалин необыкновенно гулко разносились голоса… — Что же с нами будет-то? — А, наплевать, — сказал какой-то артиллерист, — сил моих нет, спать хочу…

Подождали, когда чуть забрезжит. Камбрэ, видимо, все еще не был захвачен. Там, где стоял северный заслон, они нашли брошенное оружие — два карабина и пулемет. Теншбре и Видаль вооружились карабинами, а из-за пулемета шел долгий спор: во-первых, тяжесть какая, да и лент с патронами нет. Но попробуйте отговорить Кристобаля. — Ничего, Гребов мне поможет… — Уже рассветало, когда они вышли на дорогу к Дуэ.

II

На шахтах работали все семь дней недели: для мобилизованных горняков воскресного отдыха не полагалось. Так шло везде — на Валансьенских копях Анзенской угольной компании, на шахтах компании Нэ-Доркур-Викуань, Анишской компании, Ланской компании, Бетюнской компании, в Марль, в Бри, в Льевене, в Острикуре, в Линьи-лез-Эр, в Эскарпеле, в Дурже, в Тивенселе, в Карвене, в Курьере… Огромная равнина вся изрыта кротовыми норами; кажется, совсем кончились, — нет, дальше видны еще другие… На рассвете 19 мая захватчики еще не подошли сюда вплотную. Но окружение уже началось. Охватили кольцом Keнуа и Ле-Като и двинулись дальше; разведгруппы уже достигли Валансьена.

Камбрэ взят, Перонн обошли, Альбер захвачен накануне вечером, следующий объект — Амьен, и всю область бомбили. В десять часов вечера немцы уже были в Ле-Катле, штаб 9-й армии бежал в беспорядке, а в два часа ночи на дворе какой-то фермы взяли в плен генерала Жиро. Армии, отходившие к северу, к угольному бассейну, оказались отрезанными от правого фланга французских войск Северо-восточного фронта. Уже два дня бронетанковые немецкие дивизии продвигаются с востока на запад, по оси Мезьер–Вервен–Сен-Кантен–Перонн–Амьен… Теперь уж их намерения для всех ясны: хотят отрезать друг от друга отступившие в департамент Нор французские армии, оснащенные современной техникой, и выйти к морю. Париж может вздохнуть свободно. Он уже не является первоочередным объектом. Во всяком случае, в правительственном затоне мелкая рыбешка вздохнула с облегчением.

В горняцком районе все это еще мало чувствуется. Тяжелый труд в подземных шахтах и на грохочущих заводах, в смрадных химических комбинатах поглощает и приглушает мысли выносливого рабочего люда, ибо его существование — всегда война, у него свои раненые, свои убитые, свои инвалиды, ютящиеся в лачугах промышленной зоны, свои ядовитые газы, уродующие человека и природу, и все это считается нормальной для него жизнью.

Впрочем, в Курьере Декер аккуратно, день за днем, отмечает в своей записной книжке все, что происходит, — записывает в нескольких словах. 18 мая, в тот вечер, когда пали Камбрэ, Перонн и Альбер, он записал: «Нормальная работа». Но ночью была воздушная тревога. Это, конечно, не помешало Декеру в половине пятого утра, как всегда, отправиться на шахту, не считаясь с усталостью: рабочий при любых условиях должен быть бодрым и выходить на работу. Однако спуска в тот день не было, всех отправили по домам, — в стороне Карвена громыхали взрывы; падали бомбы и в самом Курьере. — Значит, нынче не спускаться? — Отдыхать велят — нынче воскресенье. — Декер вернулся домой, вытащил из кармана «кирпичик» черного хлеба: за обедом съедим все вместе; снял потрепанную куртку и лег в постель. Элиза сонно вздохнула: — Гляди-ка, хозяин-то мой спать ложится, а на дворе белый свет, — и поцеловала мужа. Разумеется, кофе Декер уже напился до ухода. Трое малышей еще спали в соседней комнате. Они привыкли к грохоту бомбежки.

Этьен Декер возвратился из армии 20 апреля; как раз 20-го вернулся в Гарнс и Шарль Дебарж. И многие тогда возвратились. Надо полагать, власти в конце концов сообразили, что от шахтеров больше выгоды на шахтах, чем от их безделья в какой-нибудь воинской части. Вернули уйму людей — тех, что встают до зари и, пока жены варят кофе, одеваются в свою заплатанную одежду, а потом — пальто на плечи, на шею шарф, в руки обушок[628] — и до свидания; из всех домишек горняцких поселков выходят шахтеры, на дороге встречаются с другими, пожимают руку товарищу, идут целой гурьбой к шахте; проходят через пропускную, потом по широкому рудничному двору к душевой, а там в раздевалке уже собралась целая сотня. У каждого припасена веревка, чтобы накинуть ее на блок и притянуть к себе узел с грязной рабочей одеждой, подвешенной к потолку; снимут сверток, положат на скамью рядом с собой, переодеваются. Целая сотня шахтеров — высокие, низенькие, откатчики, забойщики, крепильщики[629]. Чистую одежду туго сворачивают, смотрят, чтобы рукава не топорщились (а то узел зацепится за соседний), и вздергивают свой сверток вверх на блоке. Вот оно, мое тряпье, болтается под потолком, и там же покачиваются наряды Мимира, и Гюстена, и всех остальных. Никто уже не замечает, какой нелепой бахромой окаймляют вверху эти тряпичные узлы все четыре стены раздевалки… А когда облеклись в рабочую одежду, все уже как будто спустились под землю, в забой, — волглая спецовка пропитана угольной пылью, черна и тяжела, как уголь. Потом идут в ламповую получить шахтерскую лампу. Каждому выдают электрическую лампу с аккумулятором, ее зажигают, поворачивая колпак; весу в этой лампе кило три с половиной. В ламповую входить запрещается; каждый протягивает в окошко бляху с номером, и ламповщица выдает тебе твою лампу; ламповая помещается напротив душевой. Потом поднимаются наверх по крутой лестнице, по очереди подают контролеру лампу, тот ее осматривает, проверяет, плотно ли прилегает защитная сетка. Потом проходят к другой лестнице, поднимаются в инструментальную. Тут по стенам устроены «индивидуальные» шкапчики — сотни две шкапчиков, размером шестьдесят сантиметров на пятьдесят, — конечно, шкапчики не на всех рассчитаны. Уходя с работы, сюда кладут кирку или обушок для наточки, чтобы не возиться с этим дома; перед работой берут из шкапчика свой инструмент. А у кого весь инструмент в порядке, оставляют его внизу. Из инструментальной ход в спусковую, где турникет и клети[630]. Там уже собрались штейгеры[631], старшие штейгеры и прочие начальственные лица. Спуск производят по штольням[632]. Сменные инженеры несут по очереди недельное дежурство, проверяют, как производится спуск. Когда шахтеры, работающие в первой штольне, входят в спусковую, бьет половина шестого. Декер уже час как поднялся с постели. В той штольне, где он работает, два яруса — на каждом ярусе по тридцать человек, значит, шестьдесят шахтеров на штольню. Подъемная машина уже подала наверх клеть с двумя отделениями — для каждого яруса штольни; машинист отпирает дверцу в заградительной решетке. Шахтеры набиваются в клети. Снизу дают звонком сигнал: спускай! Вверху дежурный отвечает звонком. Готово, клеть понеслась вниз по стволу шахты, а в это время с другой стороны поднимается ночная смена. Спускаться надо на триста метров. Холодный ветер пронизывает сквозь рваную одежду…

— Хорошо бы понежиться в постели, женка, — говорит Этьен, — да надо воспользоваться случаем… Раз нынче не гнем горб на работе, пойду поразмять ноги…

Он решил побывать в Карвене, потому что у него из головы не выходила мысль о знамени секции. В Карвене опять были обыски. Некоторых шахтеров, возвратившихся из армии, дирекция наотрез отказалась взять на работу, хотя у них была броня; их тут же опять мобилизовали и куда то отправили, но большинство зачислили в «особую часть», стоявшую в Камбрэ. А все из-за того, что их держали на заметке по политическим делам. Чуть было не поступили так же и с Этьеном: в тридцать девятом году он был профсоюзным делегатом шахтеров, и господа инженеры это запомнили. Но, может быть, именно потому его и не посмели тронуть, только сообщили в полицию, и через неделю к нему явились с обыском. Нашли у него коммунистические книги и брошюры. Но все довоенные издания. Обыск производили трое шпиков в штатском, из отделения «промышленной полиции» в Лансе. Им очень хотелось забрать Этьена. Но, должно быть, они получили предписание: если не обнаружите листовок, не арестовывайте, — шахтеры нужны, а в один день шахтером никто не делается. Поэтому шпики ограничились тем, что сложили запрещенные книжки кучей в маленьком дворике и подожгли их. Все трое стояли около костра и с задумчивым видом смотрели на огонь. Книги сгорают не так-то быстро. Если книжка выпадала из костра, шпики снова бросали ее в пламя. Горящие книги — странное и грустное зрелище. Корчатся, обугливаются страницы, исчезает то, что они могли бы сказать. Один из полицейских поучал Элизу: — Вот глядите, на что они заставляли вашего мужа тратить деньги!.. — Элиза пожала плечами и ничего не ответила. Поскольку листовок не было обнаружено, сыщики ушли… Этьену повезло: листовки в домах не залеживались, ходили по рукам — такова была директива. Несмотря на обыск, Этьен восстановил связь с Карвеном, в частности с Гаспаром Бокетом. Партийная организация Курьера издавна работала в тесном контакте с Карвеном. Перед войной Уаньи, Либеркур, Курьер и Карвен входили в одну секцию, и центр ее был в Карвене. Гаспар был двоюродным братом Элизы Декер; после многочисленных арестов, обезглавивших местную организацию, Декер через него нашел нить. За последние два месяца традиционную связь укрепило одно обстоятельство: обязанность хранить знамя. Бывший секретарь карвенской ячейки, горняк с шахты № 2, служил в Дуэ рядовым в 15-м артиллерийском дивизионе вместе с Феликсом Кадрà и, когда Феликса демобилизовали, передал через него Гаспару, что знамя парторганизации находится у ненадежного типа, который в сентябре струсил. Знамя у него отобрали, и так как он жил в Курьере, Элиза, по просьбе своего родственника Гаспара, несколько дней прятала знамя у себя дома. Этьен был тогда в армии. Потом Гаспар отнес знамя куда-то в другое место. Куда отнес — никому не сказал. Но все-таки радостно было знать, что знамя где-то хранится, — это как будто говорило: мы не склонились перед декретом о роспуске партии. Сберечь знамя стало для всех делом чести. У Этьена была тут своя идея: он хотел предложить Гаспару, чтобы знамя хранили по очереди все активисты: этот знак доверия еще теснее свяжет их с партией.

До поселка Гаспара путь был не близкий — два часа ходьбы. Этьен поехал на велосипеде. Кругом раскинулась гладкая, как стол, равнина: если немцам вздумается, они легко могут бомбежкой разрушить шахты, думал Декер. Вехами[633] окажутся не только терриконы[634]: на солнце блестят металлические вышки над стволами шахт, над вентиляционными колодцами — они видны издалека. А за шахтами высится над всей равниной завод в Гарнсе, большой завод Кульмана с дымящим строем труб, похожих на башни. Но немецкая авиация пока бомбила только мосты через каналы и шоссе, и в первую очередь, перекрестки дорог. Этьен нажимает на педали, все дальше остается позади Курьер, уже видны терриконы Карвена, а справа, из-за перелеска, выглядывают терриконы Острикурских шахт. Канал, изгибаясь петлей, отходит в сторону Уаньи, дорога на Карвен пересекает его по мосту, который перекинут как раз на полпути между двумя другими мостами: слева — Уаньийский мост, а вон тот, справа — Проклятый мост… За каналом — два кабачка, у дверей одного кто-то машет рукой, окликает велосипедиста: — Этьен!

Декер не сразу узнал этого парня, рабочего с Либеркурского гудронного[635] завода; родители Элизы жили неподалеку от Либеркура. Ах да, это Кентен Гийо, деверь той… — Ты как сюда попал? Неужели пришел из Либеркура опрокинуть стаканчик? Далеконько, брат!

Кентен пожал плечами. Хозяин завода сегодня удрал, с завтрашнего дня завод станет, печи погасили. Неизвестно даже, заплатят ли за проработанное время, хотя хозяйский сын остался в Либеркуре… У них есть еще один завод — в Туротте, в департаменте Сена и Уаза. Говорят, рабочим надо уходить в Луарэ, там найдется работа… Ну, а мне нельзя идти. Остаюсь. Стариков-то моих куда девать? Оказалось, что Кентен Гийо пришел передать жене Нестора весточку о муже. — Нестор-то служил у нас на заводе в котельной, жил в Лансе, фамилия ему Платьо. Его арестовали, отправили в Лоосскую тюрьму. Шарлотта, его жена, очень убивалась — одна, детей у них нет; бросила все и ушла, живет тут у тетки, тетка ее держит кабачок. — А я думал, что Нестор в Бетюнской тюрьме. — Был, да переслали в Лоос. — А как же вы в Либеркуре получили вести из Лоосского централа? — Да там, знаешь, сидит один наш шахтер, так к нему жена ходила, плакала, просила, кричала, добилась свидания. Ты его хорошо знаешь, — Ватбле, — Как? Ватбле? Элуа Ватбле? — Ну да, он самый. Жена из последнего собирала ему посылки, а только он ни разу не получил, ничего не отдали — он сам сказал. — Поговорив с Кентеном, Декер опять взобрался на велосипед и покатил в Карвен. Он думал о товарищах, брошенных в тюрьмы. Всех руководителей местной организации, всех мэров-коммунистов, всех активистов заточили в тюрьмы или взяли в армию, в «особые части». Про некоторых известно, что их послали на итальянскую границу. В профсоюзах всех выборных руководителей, не пожелавших стать ренегатами, устранили по распоряжению свыше и насадили туда социалистов. А социалисты, известное дело, заодно с полицией работают. Этьен не питал нежных чувств к социалистам. Полицейские шпики — вот они кто. Пускай Апьо сколько хочет говорит, что я сектант, не стану я им верить. А всех, кто не годен к военной службе, посадили в Бетюнскую тюрьму. Что ж это они с Нестором делают? Почему перевели его в Лоос? На дороге попадались кучки беженцев, бельгийцев. Куда они идут, бедняги? Нелегко им будет найти себе угол: с самого начала войны в Курьере, в Энене, в Гарнсе — везде уже много беженцев из Мозеля. Приехали они не по своей воле: в сентябре их эвакуировали по распоряжению властей и привезли сюда, в Мозеле тоже есть шахтеры, вот их и доставили сюда, угольным компаниям это на руку. А в наших поселках и так теснота, домишек на всех нехватает. Молодой парень женится, некуда жену привести. Правда, какая уж тут женитьба, всех в солдаты позабирали…

Гаспар Бокет жил в восточном конце Карвена, в пригородном поселке у железнодорожного переезда, — оттуда ему ближе было ходить на работу в шахту № 4 Острикурской компании.

Декер нашел все семейство Бокетов в подвале, хотя бомбежки не было. Гаспар, хороший крепильщик, воспользовавшись тем, что работы на шахте остановились, решил укрепить свое убежище. В подвале собрались соседи, два брата Гаспара — Феликс и Константен, обе невестки и жена — теперь уже мать двоих детей, а не прежняя тоненькая сортировщица Катрин, но все такая же востроглазая и бойкая на язык. Все, вкупе с ребятишками, смотрели, как работает Гаспар, словно укрепляет забой в шахте, на глубине в двести-триста метров под землей. Все прониклись уверенностью, что уж тут-то с ними ничего не случится. — А ну-ка, Катрин, есть у тебя кофе? — спросил Гаспар и, повернувшись к Декеру, сказал: — Закусишь, Этьен? — В это время наверху опять началось: бум, бум, у-ух! Но это не мешало собравшимся в подвале слушать радио: льежские форты все еще держались. — А знаете, по вечерам Москву ловим. — Да ну? А что там передают? — Насчет нашей войны мало что говорят. А вот вчера была передача про одного шахтера в Донбассе… как он придумал способ увеличить выработку…

Относительно знамени Гаспар не был согласен с Этьеном. Что это еще за игрушки? Преданность коммунистов партии и так крепка. Сейчас знамя в надежном месте. Я, друг, за него спокоен. Ты бы лучше занялся ротатором. Каким ротатором? Ну, понятно, ротатором нашей секции. Мы его еще не взяли оттуда, где он спрятан… Декер кашлянул: мне, мол, кое-что надо сказать тебе по секрету. Гаспар понял его без слов. — Пойдем-ка, Этьен, наверх, помоги мне лесу принести… — Домик был кирпичный, совершенно такой же, как и все домики в поселке: две каморки внизу, две каморки на втором этаже; позади домика, на участке шесть метров на четыре, — уборная, сарайчик и огород, где сажали земляную грушу[636], немного картошки и даже цветы; в сарайчике держали инструмент, уголь и принесенные из шахты «обрезки», — как называют чурбаки, остающиеся от крепильного леса, — по традиции крепильщику разрешается брать их себе. — Ну, говори скорей, что хотел сказать, — шепнул Гаспар.

— Вот дело какое… Я не только насчет знамени пришел… Вчера в штольне я встретил одного человека… Да, знаешь, какого человека?.. — Ну и что? Что ты затрепыхался? Ничего удивительного. Так и должно быть… — Разумеется, Этьен сначала установил связь с Карвеном потому, что там жил родственник жены, ну, а теперь, раз в Курьере организация восстанавливается и есть местный ответственный, надо мне там работать… Гаспар Бокет не стал расспрашивать о подробностях, набрал охапку чурбаков и нагрузил ими Этьена.

Но когда они спускались в подвал, Гаспар не мог сдержать широкой улыбки, Значит, идет дело. Нетрудно угадать, кто и как все налаживает. Из Курьера, стало быть, Декер подал весть, а из Гарнса приходил Дебарж… Да, у Шарля Дебаржа тоже не спят. Вот оно как…


* * *

19 мая, когда Барбентан пришел со своим отрядом в Дуэ, генерал Бланшар совещался в помещении городского лицея с генералами соединений, составлявших южный фланг позиций 1-й армии. Собрались генералы, командовавшие 4-м корпусом и 5-м корпусом, — Эйм и Альтмейер, генерал Молинье[637], командир 25-й дивизии, отступившей из Бельгии, генерал Буше[638], командовавший остатками 2-го корпуса. Производили подсчет сил; на эти переформируемые части возлагались надежды: быть может, удастся возобновить наступление на юге. Весь день шло усиленное перемещение войск, так что никому и дела не было до маленькой группы в пять человек, с лейтенантом во главе, которая ходила из одной штабной канцелярии в другую и добивалась, чтобы ее зачислили куда-нибудь на довольствие. Всем было не до них, тем более что утром город подвергся бомбардировке, которая многое дезорганизовала. Бланшар перевел свой командный пункт обратно в Куэнси, а в Дуэ, в дивизию генерала Молинье, влились разрозненные группы 5-й Североафриканской пехотной дивизии, постепенно выбиравшиеся из Мормальского леса. Командование обеими африканскими дивизиями было временно поручено генералу Мартену, который таким образом, казалось, восстановил 11-й корпус, как в славные дни «Аристотеля», но вряд ли он мог рассчитывать, что оба соединения долго будут находиться под его началом.

Барбентан привел своих людей в кафе, где их встретили очень приветливо и сразу же завязали с ними разговор о петушиных боях, горячо интересовавших хозяина и завсегдатаев; в этом вопросе испанец Кристобаль неожиданно проявил большие познания. Под вечер Арман ушел, оставив собеседников за оживленным спором, происходившим под сенью витрины местного Общества любителей петушиных боев, с перечнем его членов и фотографиями петухов-победителей. Сам он отправился в штаб 25-й дивизии, чтобы попытаться как-нибудь пристроить в нее свой отряд.

Генерал Молинье расположился на окраине города, у Лилльской дороги. Барбентан попал в канцелярию штаба как раз в то время, когда туда прибыли первые приказы относительно предполагаемого наступления. У всех голова шла кругом, так как в действительности бóльшая часть дивизии еще находилась в Бельгии, пехота, которую везли по железной дороге, могла прибыть только к утру самое раннее. Придется просить отсрочить наступление.

— Вам что, лейтенант? — сердито буркнул штабной офицер в капитанском чине. — Что? Опять дезертиры?

— Извините, господин капитан, мои люди не дезертиры. Они имеют оружие. Мы оставили позицию только после отхода всего соединения, состоявшего из батальона и двух рот. Мы были в арьергарде и попали в окружение, когда противник захватил Синьи-ле-Пти, но нам удалось выбраться.

Капитан пожал плечами. Знакомая песня: все уверяют, что оставили позицию только после того, как их генерал, их полковник, их майор и так далее исчез с горизонта; если является целое подразделение, то обязательно оно шло в арьергарде, а если одиночки — то обязательно они ушли последними из всего подразделения!.. У ваших людей есть оружие? Каким это образом? Вы же из Рабочего полка. Какое у вас может быть оружие?

Рассказ о странствиях маленького отряда из пяти человек показался капитану весьма подозрительным, и он счел нужным сообщить об этом начальству. Барбентан прождал битый час в канцелярии, среди суетившихся, входивших и выходивших писарей. В конце концов ему предложили пройти в другую комнату и там вежливо потребовали у него сдать револьвер.

— Что это значит? Я арестован?

Эта неприятная миссия была возложена на младшего лейтенанта. Он конфузливо попросил Барбентана не волноваться и сообщить, где находятся его люди, — Объяснить это нелегко. Я могу вас провести туда… — Нет, имеется официальное распоряжение, этого ему не могут разрешить.

Одним словом, Армана арестовали…

Что сталось с его солдатами, Барбентану сказали только па другой день, около полудня, когда его подвергли допросу. Допрос вел другой штабной офицер в капитанском чине, специализировавшийся на такого рода обязанностях, и этот следователь все напирал на то, что «группа Барбентана», как он ее называл, по собственному признанию офицера и солдат, добыла себе оружие путем присвоения военного имущества, имевшегося в Камбрэ. Солдаты так поступили по своей темноте и только будут направлены в рабочие команды на позиции соседнего сектора. Но лейтенант Барбентан как офицер несет ответственность. Никакие протесты и объяснения не помогли. Капитан углубился в созерцание военной книжки Армана. — Барбентан Арман… Странно… Почему-то мне знакома ваша фамилия…

Барбентан поглядел на него: это деланное равнодушие, этот рассчитанный спокойный тон… Совершенно очевидно было, что господин следователь прекрасно знает, кто стоит перед ним. Бесполезно было стараться выиграть время. — Вероятно, господин капитан, вы встречали мою фамилию в «Юманите» или в «Гренгуаре», — смотря по тому, какую из этих газет вы предпочитаете.

Ах, вот что! В таком случае, это дело не может быть разрешено в дивизии. Лучше всего направить подозрительного лейтенанта в Куэнси, в штаб армии.

Пока что Барбентана заперли в дисциплинарную тюрьму, где он как офицер имел право получать хоть какую-нибудь кормежку. Самым тяжким обвинением, выдвинутым против него, было то, что один из его солдат завладел пулеметом. Да еще солдат этот оказался испанцем.

III

Жан-Блэз и его зуавы больше не одиночки. В субботу днем они вместе с войсковым транспортом явились в Валансьен, как раз когда там водворялся генерал Эйм, командир 4-го армейского корпуса. Волею судьбы после беспорядочных блужданий они попали в то самое место, где происходил сбор распыленных частей 9-й армии. Одни — остатки 2-го армейского корпуса — добрались сюда через Тюэн и Мобеж из района Шарлеруа, другие — и таких было большинство — отхлынули с юга, спасаясь от немецких танков, которые продвигались к северу между Камбрэ и Ле-Кенуа.

Все воскресенье одиночки стекались отовсюду и рассказывали о вчерашних сражениях, изображая их в искаженном виде, в каком они представлялись замученным, потерявшим голову людям; рассказывали о сдаче Мормальского леса, который оборонял генерал Мартен, бывший командир 11-го корпуса, когда еще существовал 11-й корпус и его КП назывался громким именем «Аристотель». Рассказывали, что немцы прямо в постели захватили генерала Дидлэ[639], командира 9-й дивизии, за несколько часов до того, как был взят в плен Жиро. Солдаты 1-й легкой мотодивизии, которая привезла Жан-Блэза и его товарищей из Камбрэ в Валансьен, в тот же день отправились дальше в район южнее Дуэ, в распоряжение кавалерийского корпуса. А зуавов они оставили в казармах, где, по распоряжению коменданта города, собрали около сотни солдат, отбившихся от своих частей, с тем чтобы назавтра направить их в Рэмский лес. Тут были и офицеры. Они взяли на себя все заботы, и впервые за долгое время люди поели горячего. По ходатайству лейтенанта из 2-го корпуса, 54-й крепостной полк, оборонявший местные укрепления, согласился разделить солдатскую похлебку с этими неприкаянными.

Один сапер очень сдружился с зуавами. Роста он был небольшого и лицом неказист, но за словом в карман не лез. После самых необычайных похождений на его длинном и остром носу все еще сидело пенсне, а рассказы про эти похождения так и сыпались из его огромного рта, казавшегося беззубым только оттого, что зубы были несоразмерно малы.

Жан-Блэз смотрел на сапера с любопытством, взглядом скульптора, старался вообразить его штатским и решительно не знал, куда его отнести. Скорее всего, он интеллигент. Один из зуавов уже звал его по имени — Бернар. Так вот, вряд ли кто-нибудь мог бы с бóльшим увлечением, чем этот самый Бернар, рассказывать о том, как разрушают. Он явно вошел во вкус этой навязанной ему специальности. Он был неистощим, когда в подробностях описывал, как закладывают мину, как предварительно просверливают минные камеры, он словно охмелел от всех взорванных им мостов и дорог. Продолжалось это всего неделю, но говорил он так, будто важнее ничего в его жизни не было. И будто на это ушли годы. Стоило послушать, как он рассказывал о шлюзах и дорожных узлах! У него стекла в окнах трахали, крыши скакали, деревья ломались, как спички, люди, подхваченные взрывной волной, делали сальто-мортале; от избытка удовольствия он хлопал себя по ляжкам, вспоминая, какие физиономии были у его товарищей, когда они летели кувырком во время взрыва на Маасе или в Сен-Жераре. Нет, вы подумайте, какая красота, когда рядом вдруг оказывается посудная лавка! Он приходил в экстаз от этого грандиозного чудовищного посудного боя, от взвивавшихся стаями тарелок, от фонтанов чашек, от полета в поднебесье ночных горшков, от звонкого снега, каким сыпались черепки. А плохо, по-вашему, сразмаху швырнуть взрывной патрон в склад взрывчатых веществ, в самую что ни на есть середку?.. Вошли мы в одно местечко в Бельгии, а тут как раз снаряд ухнул прямо в кабак, запасы там были немалые, нас так и обдало спиртуозами[640]… Он бежал полями от вражеских танков, в него, как в кролика, стреляли у окраин деревень. Рассказывал он об этом, как о каникулярных забавах, и даже не слишком грустил об убитых товарищах… помолчит минутку и снова пускается многоречиво, с нелепыми подробностями описывать, какое это было зрелище — дом, сорванный с места взрывом и поднятый в небо горячей струей воздуха, как воздушный шар. Странный субъект: его говор — не арго парижан, а язык парижского простонародья — был уснащен словами, от которых зуавы недоуменно таращили глаза. Жан-Блэз их понимал — слова были латинские; сапер Бернар умел ввернуть латынь в самые рискованные места своих рассказов. Жан-Блэз успел позабыть классическую премудрость, но не настолько, чтобы при случае не распознать Виргилия. Кто же все-таки был этот тип? Проще всего спросить у него, но интереснее угадать самому.

В понедельник утром колонна из одиночек и подобранных мелких отрядов выступила из Валансьена в направлении Рэмского леса. А где это такое? Недалеко, всего километров шесть-семь. Однако у бедного Жан-Блэза ноги были до того натружены, что и такое расстояние казалось ему неодолимым. Пока он был на ходу, он шел, потому что все шли; но после остановки на день и две ночи в Валансьене ему больно было ступить. Похлопотал за Жан-Блэза подрывных дел мастер, как прозвали солдаты Бернара. Он побывал на КП, откуда поступали приказы, и объяснил положение. Дело происходило за Валансьеном, в Анзене, на длинной-предлинной улице, которая переходит в шоссе.

— Вы не можете себе представить, сержант, какие пустяки их занимают, — сказал он. — Я хотел обратиться к офицеру, который этим ведает. Мне заявили, что все зависит от полковника. Меня это не смутило — полковник так полковник. А вот его это смутило: помилуйте, простой сапер! Тогда я послал ему свою карточку. — Бернар сделал паузу и рассмеялся. — Полковник немедленно принял меня: «Минутку — и я к вашим услугам, господин аббат».

Зуавы только рот разинули: Бернар— аббат!

Ну, знаете! Жан-Блэз был доволен — наконец-то он выяснил. А то ему это даже спать не давало. Итак, аббат ждал полковника, и, как вы думаете, чем был занят полковник? Он рассматривал дощечки, много образцов уличных дощечек, которые изготовили его подчиненные, — на конкурс, что ли? Дело в том, что в Анзене была авеню Жана Жореса, и вдруг бы немцы взяли город, тогда полковник почел бы себя опозоренным перед иностранцами, если бы они, после его ухода, продефилировали по авеню Жана-Жореса. Вот он и спешил окрестить по-новому эту улицу, дать ей более подходящее к обстоятельствам, более патриотическое имя: «Национальная дорога»… Трудно поверить, правда? Но суть не в этом. Он добился разрешения для сержанта Меркадье проделать весь путь верхом из-за больных ног.

Колонна была довольно разношерстная, и для Жан-Блэза нашлась только обозная кляча. Походная кухня, которую им дали, прикатила сломя голову из Бельгии. Жан-Блэз таким манером проехал через Шельду, миновал Анзен и Рэм, откуда колонна повернула направо, к лесу. Весь лес был уже запружен войсками, вышедшими в тылы 1-й моторизованной дивизии, которая обороняла позиции на Шельде, к востоку от леса; части второго эшелона находились в лесу. К западу, в сторону Викуаньских рудников, стояла в резерве 32-я пехотная дивизия, входящая в армейский корпус генерала Ла Лоранси. Кроме того, тут собрались остатки разных других соединений, которые спешно укомплектовывались, и среди прочих, к великой радости зуавов, артиллерийские подразделения их собственной Североафриканской пехотной дивизии. Они попросили, чтобы их придали к этим частям. Ну что ж такого, что артиллерия? У Жан-Блэза в свое время тоже была 25-миллиметровка… Просьбу их уважили.

Но сержант Меркадье не учел, что у него не было привычки к верховой езде, и теперь после нескольких километров он позабыл о ногах, так у него разболелись ягодицы. У артиллеристов был врач — неслыханная роскошь! Врач сказал сержанту, что у него нарыв, и хотя подлечил его, но дал освобождение от службы, что явилось пищей для зубоскальства на все три дня…

В это утро настал черед Жан-Блэза озадачить аббата Бернара Бломе. Быть скульптором показалось аббату куда более экзотичным, чем аббатом. Он без конца твердил: — Скульптор, скажите пожалуйста, скульптор, вот уж не ожидал, сержант!

Для аббата Бломе скульпторы — это прежде всего те, кем сделан «Господь во славе» Шартрского собора, «Божья матерь с улыбкой» в Реймском соборе, страсбургская синагога… У каждого своя мифология…


* * *

Накануне, около восьми часов вечера, дивсанотряд оставил деревню к югу от Дуэ, где пробыл целый день; медпункт помещался в церкви, обсаженной большими деревьями, выше самой церкви. Врачам пришлось больше возиться с гражданским населением, чем с военными: в деревенскую церквушку непрерывно несли беженцев, подобранных на дороге, раненых детей; один особенно был такой жалконький! Доставили также двух немецких летчиков из сбитого зенитками самолета, — у одного были раздроблены ноги, у другого — плечо. Им показали малыша: смотрите, что вы делаете! Летчики клялись, что они тут ни при чем, они не расстреливают из пулемета мирных жителей, им приказано не спускаться ниже двух тысяч метров и стрелять только по военным объектам. А в заключение тот, что лучше говорил по-французски, воскликнул: — А ваши летчики-англичане! Что они делают с немецкими городами? Что было в Кельне? Настоящая бойня…

Это правда? Фенестр отнюдь не огорчен. Так вот они где — наши самолеты! Но Бурра не верит — уж очень это было бы хорошо! Раненых эвакуировали в Бетюн, потому что отряд получил приказ направиться в местечко между Аррасом и Лансом, и пробыл там несколько часов в школе. В понедельник 20-го, рано утром, не успев послушать радио, тронулись в путь и теперь ехали по равнине, где маячат вдали черные пирамиды. Жан де Монсэ никогда не видел терриконов. Когда их отряд второпях проезжал 10 мая по дороге в Бельгию, эти искусственные холмы со стрелой, точно указующий перст поднятой над металлическим остовом и удлиняющей конусообразную вершину, казались Жану какой-то декорацией, и он не связывал их с действительностью. Но теперь, по мере приближения к Дрокуру, к Энен-Льетару — потому ли, что он увидел грозный лик войны, — но только эти пирамиды стали для него живой действительностью, чем-то самым важным, имеющим прямое отношение к его собственной жизни. Это мрачное преддверие горняцкого края, суровая равнина с полосами зелени и горами угля, а дальше вереница однообразных поселков, рабочие бараки из темного кирпича, скопление одинаковых, вытянутых в одну линию домиков с чахлыми палисадниками, нескончаемые улицы, скудость природы и человеческой жизни… все это вызывало мучительный и тревожный отклик у юноши, проезжавшего в санитарной машине.

Чувство тоски, которое испытывал Жан, глядя на этот ни на что не похожий край, еще усугубилось при виде отвратительного современного железобетонного собора, стоящего посреди Энен-Льетара и подавляющего своими размерами все ближние строения. Подумать только, что люди живут здесь!.. Не успевал кончиться один поселок, как начинался другой, и вдали возникали новые терриконы, и у новых бараков ребятишки удивленно смотрели на машины, на солдат… Наконец колонна достигла Курьера.

— Курьер? — заметил Рауль. — Вот так история!

Но он не пояснил Жану, о какой истории идет речь. Машины остановились в этих кирпичных коридорах, а голова колонны была на центральной площади. Все население высыпало на улицу, женщины смотрели с порога своих жилищ, депутация от города с мэром во главе приветствовала главного врача. Как будто им предстояло прочно обосноваться здесь. Ребятишки отталкивали друг друга, чтобы увидеть солдат. А лавки, — сколько времени они не видели открытых лавок! Партюрье был ошеломлен. — Да здесь нет никакой войны! — воскликнул Фенестр. Мэр разрешился небольшой речью.

Выяснилось, правда, что за последние дни город слегка бомбили, но большого вреда не нанесли. Мужчины сейчас в шахтах, как и обычно. Санотряд расположился в школе. Раулю не сиделось на месте. По его словам, ему хотелось осмотреть городок. Конечно, пускай пойдет. Не двинутся же они немедленно дальше, в самом деле! Праш пожал плечами, он видел, что Рауль чего-то не договаривает.

Давэн де Сессак прогуливался с мэром по площади. Офицеры были, в общем, удивлены: говорят, тут все красные. А как их принимают! В депутацию, кроме мэра, входило несколько человек, они непременно хотели оправдаться, особенно один, очень худой с багровыми пятнами на щеках: господа офицеры должны понять, жизнь тут тяжелая, мы слабо разбирались, некоторые голосовали за коммунистов, считали, что от этого положение изменится, а что такое коммунисты — не задумывались, да и откуда нам было знать? Теперь-то мы знаем! И всячески готовы загладить… А коммунисты здесь еще есть? Трудно сказать! Сумасшедшие повсюду найдутся. Но после того, что нам стало известно, что нам рассказали, о чем мы читали!.. Многие арестованы, увезены, больше мы их не увидим… Вот семьи их жаль: не все же они тоже… Господа офицеры, вы уже знаете последние новости? Маршал Петэн вошел в правительство, Мандель — министр внутренних дел… Не знаете? Не может быть!

Отцы города жаждали показать господам офицерам, к каким блистательным достижениям привели их усилия в эти трудные дни. В другие времена строят школы. Во время войны строят убежища. И, действительно, их убежища были большим достижением. Недаром здесь потрудились крепильщики с шахт. Подземные галереи шли как раз от начальной школы, где расположился дивсанотряд, а дальше конца им не было видно — весь город могли бы вместить. Только запасных выходов не предусмотрели, и если бы завалился вход… — А если придется просидеть несколько часов, где ж тут детям вытерпеть? — заметил Фенестр. — И со страху не только детям…

Рауль бродил по городу. Да это и не похоже на город. Только тут, на месте, многое становится понятным. Он ходил от дома к дому, называл имя; никто не знал. Многие как будто не понимали. Качали головой. — Декер? Нет, не знаю… Погодите… Это москательщик, что ли? — Нет, не москательщик, — Какая-то женщина повернулась и ушла, не ответив ни слова. Чудны́е люди! С такими все равно что искать иголку в стоге сена. — Декер? Это шахтер-то? Декер, Этьен?

Ну да, Этьен. Рауль сразу повеселел. Как же, Этьен… а где он живет? — Точно не скажу, лучше спросите в поселке девятой шахты, — Рауль не знал, что поселки обозначались номерами шахт, где работали обитатели данного поселка, и что горняки жили в домах, принадлежащих шахтовладельцам. Век живи, век учись… В поселке девятой шахты его раза три отсылали ни с чем — то хозяин бакалейной лавочки, то какой-то старик, возившийся в своем палисаднике, но наконец он напал на человека, указавшего, в какую дверь стучать.

Раулю даже не верилось, что он увидит Декера, с которым они были вместе в Рабочем полку. Хороший товарищ. Он вернулся домой в конце апреля, как раз во-время. Понятно, Раулю хотелось повидать Этьена, но главная суть была не в этом. Раз Декер с месяц уже как вернулся к себе на шахту, он наверняка успел наладить связь с партией. Вот отчего у Рауля замирало сердце. Сейчас он узнает. Среди всей этой мерзости, этих страшных событий, этой кровавой бойни, узнает, что говорит партия, что она считает необходимым сказать…

Домик Декера был похож на все здешние домики: два окна, дверь — рядом с другими такими же окнами и дверью, только что ставни у него были выцветшие, вот и вся разница; когда дверь открывалась, сразу были видны две комнаты, одна за другой; красные плитки пола, даже и выщербленные, так блестели, что хоть глядись в них, а по ободку плиты проступала черная от угля земля. Войлочные дорожки, чтобы не пачкать пол… У печи женщина, — надо полагать, Элиза. Декер говорил, что его жену зовут Элиза… В уголке полуторагодовалый малыш топал от стула к стулу; на нем серая в белую полоску рубашонка, такая короткая, что не ошибешься: сразу видно — мальчик.

— Мадам Декер? — спросил Рауль и улыбнулся малышу.

Ну, конечно, это Элиза; волосы у нее вьющиеся, правда, они потемнее и талия пополнее против того, что говорил Декер, но глаза и в самом деле очень светлые, живые. Она сразу же сказала: — Кофе выпьете?.. Нет, нет, готов… — И подвинула кофейник на огонь, помешав в печке через конфорку. Обои на стенах были пестрые, цветастые. В одной комнате стояло кресло, стул и три табуретки, в соседней виднелась кровать с периной… — Может, настоечки? — Ну, кто от этого откажется! — Спасибо, товарищ, — ответил он, подчеркивая последнее слово. Элиза остановилась и посмотрела на него. — Вон оно что! — сказала она и усмехнулась. — Я-то, правда, не товарищ… ну, да вроде! — Она прищурилась, вспомнив, как Гаспар сказал ей, когда принес знамя секции: «Ты, сестренка, хоть и не в партии у нас, а все равно…» Этьен? Ну где же ему быть, как не в забое. Их смена заступает в половине шестого… значит, считайте, дома он будет часа в два, — пока душ примет, пока дойдет… Сейчас было всего десять часов. Рауль не мог отсутствовать столько времени, но он вернется, он не хочет мешать Элизе. — Ну, чего там! — возразила она.

Рауль был очень доволен. Вернувшись в школу, он так и сказал Прашу: —Товарищ тут один. Я побывал у него на квартире — пойду еще попозже, когда он вернется из шахты. Он горняк. Настоящий товарищ, понимаешь? Тебе тоже невредно бы послушать, простофиля! Он нам расскажет, как и что…

К несчастью, около одиннадцати пришел приказ сниматься с места. Отряд будто бы посылали вперед. Вперед? Ну да, поближе к фронту!

Только непонятно было, где он находится — этот самый фронт; насколько они могли ориентироваться, их везли на северо-запад, мимо Гарнса и грандиозных Кульмановских заводов. Они пересекли шоссе, и Жан де Монсэ успел прочесть на дорожном указателе: Ланс — налево, Карвен — направо. Потом миновали городок, который назывался Ванден-ле-Вией. А дальше — Вэнгль… Проехав немногим больше пятнадцати километров, колонна остановилась перед каналом; там были англичане, головной машине пришлось вступить в переговоры с английской дорожной полицией, после чего все переехали через мост, а за ним оказался город.

— Где это мы? — спросил Рауль. Жан прочел надпись: Ла-Бассе…

Было ровно двенадцать часов. И как только они приехали, немецкие самолеты начали бомбежку. Машины свернули, чтобы объехать центральную часть города, где, повидимому, было полно беженцев. А наверху такое шло представление!..

— Что с тобой, Рауль? — спросил Жан. — Бомбежка так на тебя действует?

— Нет, не бомбежка.

Рауль не мог успокоиться, что они уехали раньше двух, не дождавшись Этьена. Опять придется довольствоваться всяким враньем. А сверху так и сыпалось, так и трахало.

— Знаешь, Рауль, маршал Петэн…

— Что, что? Нет, уж погоди, пусть немного поутихнет, тогда и выкладывай свои новости.


* * *

Итак, по радио сообщили о реорганизации кабинета министров.[641] Очередная перетасовка между министерствами иностранных дел и национальной обороны: Рейно отправил Даладье на Кэ д’Орсэ и взял на себя политическое руководство военными действиями, ответственность за них. При этом он подкрепил авторитет своего правительства двумя именами: маршал Петэн занял пост вице-председателя совета министров, да еще словно восстал из гроба Клемансо в лице своего сподвижника Манделя, получившего портфель министра внутренних дел вместо Руа, который вернулся в первобытное состояние. Одновременно Гамелен был просто-напросто отстранен: генерал Вейган, отозванный с Востока и прибывший накануне, возглавил военное командование. Недаром целых десять лет вспоминали слова Фоша: «Если Франция будет в опасности, призовите Вейгана». Так Рейно сразу козырял Петэном, Фошем и Клемансо. Он рассчитывал этим психологическим эффектом загладить все промахи.

Генерал Бийотт со своего КП в Бетюне приехал в Ланс, где находился штаб 1-й армии Бланшара, и сюда же в этот самый день прибыл из Лондона генерал Айронсайд. Утром был взят Амьен; получив это известие, генерал Горт и его начальник штаба присоединились к остальным генералам. И тут-то впервые Вейган вызвал Бийотта. Надо перераспределить войска по фронтам. Горт организует новый корпус — Frank Force — под командованием генерала Франклина[642]. Решено было наступать в южном направлении, к Сомме, начиная от Арраса, и, кроме того, на востоке, в сторону Камбрэ; одновременно должно было начаться наступление на Амьен силами заново сформированной 7-й армии, во главе которой после исчезновения Жиро поставили генерала Фрера. Вейган собирался на следующий день посетить Северный фронт. Он сказал по телефону: «Будем драться, как звери», и это выражение произвело сенсацию. Возможно, Горт и Бийотт по-разному смотрели на происходящее: во всяком случае, после взятия Амьена англичане говорили о создавшейся обстановке в таких выражениях, словно речь шла об осажденной крепости. Наступление они называли вылазкой. Надо сказать, что генерала Горта со вчерашнего дня обуревали жестокие сомнения. Он вдруг прозрел. Но все еще не решался взять на себя ответственность за те меры, которые напрашивались сами собой. Однако в воскресенье, к концу дня, он послал доклад в Лондон, в военное министерство: необходимо отвести войска к портам, бросить снаряжение и погрузить экспедиционный корпус на суда. Фактически больше ничего не оставалось делать, но Горт еще воздерживался сообщить об этом французскому командованию, он ждал ответа от своего министра… В Париже, в Венсене, в Ла Ферте-су-Жуар разговор шел совсем иной. Тут рассчитывали на сосредоточение войск под командованием Бийотта: накануне, в воскресенье, Бланшар принял в Дуэ генерала Молинье, командира 25-й дивизии, возвратившейся из Антверпена, затем Альтмейера, который сообщил о прибытии трех дивизий 5-го корпуса, в то время как 4-й корпус генерала Эйма занимал позиции, выдвинутые к востоку, имея в резерве марокканскую дивизию генерала Мелье. Остатки 2-го корпуса с генералом Буше во главе направлялись к северу от Сансэ. Ла Лоранси устроил КП 3-го корпуса в Орши́. Все эти генералы были приглашены в понедельник днем в Ланс.

Тем временем поезда доставили из Бельгии через Булонь и Абвиль 21-ю дивизию, которая должна была идти на подкрепление частей генерала Фрера. Таким образом, психологический эффект Рейно подкреплялся блистательным военно-стратегическим маневром. Заманив в ловушку дерзко вторгшиеся немецкие танковые дивизии, французская армия намеревалась взять инициативу в свои руки.


* * *

В понедельник утром смятение, охватившее два дня назад Лилль и его пригороды, достигло предела. Все выходы из города были запружены беженцами, легковые и грузовые машины направлялись к Бетюнской заставе, к дороге на Ла-Бассе. Растерянность увеличивалась еще оттого, что в это утро стали заводы. Что же теперь будет? Людям не выдали заработной платы или сунули по нескольку сотен франков. У фабрики пищевых продуктов рабочие натолкнулись на запертые ворота; в наклеенном на них объявлении было сказано, что предприятие эвакуировано в департамент Луара и Шер. Толпа гудела, поносила правительство, имя Петэна здесь никого не могло успокоить. Рабочие собрались у входа в контору, грозили взломать двери. Директор оказался на месте, он велел открыть двери и выдать плату частично ввиду «чрезвычайных обстоятельств». И всюду та же картина — в Туркуэне, в Рубэ, в Фиве, в Обурдене, в Лоосе. Все слои населения перемешались, всем было одинаково плохо; люди, никогда не говорившие между собой, обращались друг к другу за помощью. Семья, имевшая две машины и одного шофера, предлагала вторую машину соседям, с которыми обычно не раскланивалась. Посреди всей этой лихорадки инженер со слезами на глазах говорил своим рабочим у ворот прядильни: я жизнь положил на создание нашей фабрики… и вот… в несколько часов… из-за политики правительства все гибнет! Хуже всего пришлось старикам, тем, которые целый век трудились, чтобы был свой угол, где бы умереть, убогий угол с дорогими воспоминаниями, кой-какой мебелью, семейными фотографиями, безделушками — со всем тем, что ни для кого постороннего не имеет цены… а теперь надо уходить… И они уходили под взглядами англичан, расположившихся на площадях, — в этот день войска передвигались во всех направлениях.

То же самое произошло в Буа-Блан, где администрация завода Дебре–Лертилуа даже не указала своим рабочим сборного пункта. Завод закрыт, и точка! Всем им оставалось одно — уходить. Но уходить так вот… Большинство ушло пешком. Главное, от чего люди теряли голову, был страх умереть с голоду где-нибудь на дорогах. Все кинулись за продовольствием. Некоторые почти ничего не брали с собой, кроме провизии. Из бакалейных лавок в один миг исчезли консервы. В магазинах шла драка. Ловкачи перепродавали по высоким ценам продукты, которые извлекли из собственной кладовки или ухитрились купить утром, как только открылись лавки. Стыд и срам! А впрочем, какую цену имели теперь деньги!

Хозяева не взяли с собой Селестину, несмотря на вопли Крошки, очень привязанного к ней, — она не могла бросить немощную старуху мать. Что теперь будет с ними обеими? Правда, Александр, в просторечии Зант, тот, что был сторожем в школе, мог бы посадить старушку на свой грузовичок. Его собственная семья состояла из жены и сына-подростка, но Зант уже вел переговоры с Фюльбером Дежаном, молодым рабочим с завода Дебре: тому тоже надо было увезти мать. По счастью, в конце концов все уладилось: управляющий соседним гаражом, у которого была полутонка и легковая, пришел к Фюльберу, умевшему править, с просьбой эвакуировать его легковую машину, — сам он с женой и со всем добром, какое только мог уместить, уезжал на полутонке. Таким образом, Зант увез Селестину с матерью еще рано утром, и до Ла-Бассе они добрались к полудню, как раз, когда на город посыпались бомбы; колонны расстроились, люди попрятались в подвалы. Выйдя из подвалов, многие увидели, что машины и повозки их разбиты вдребезги. Дома кругом пылают… От Ла-Бассе до Бетюна тащились весь день, настолько было запружено шоссе, многие уже начали голодать, то ли потому, что уехали впопыхах, то ли из-за отсутствия денег. В Бетюне находился КП 1-й группы армий, поэтому жандармы и войска усердно пытались сдержать огромную, жалкую, непрерывно прибывавшую толпу, которую надо было направить в сторону Сен-Поля.

Пятнадцатилетним подростком, в четырнадцатом году, Зант был интернирован, и он не имел желания повторять подобный опыт. Маршал Петэн! Для него это была только отрыжка далекого прошлого, и когда какие-нибудь горемыки, покинувшие родной кров, утешались этим именем, Зант смотрел на них с жалостью и раздражением. Петэн! Почему не Мистэнгет[643]? За такие речи его чуть не разорвала в клочья группа бельгийцев у самого Бетюна. Счастье, что он был на машине. Лучше, от греха, ехать дальше. И они поехали дальше.

Фюльбер, тот, что на легковой машине, выехал позднее и дотащился до Бетюна, когда уже стемнело. Фюльбер — безусый юнец — женился в девятнадцать лет, и его жена, совсем еще молоденькая девочка, была беременна. Они все равно ушли бы как угодно, нагрузили бы велосипед и вели бы его: главное, захватить продовольствие, приданое будущего младенца, мамины заветные вещицы (как же отказать ей в этом!) и все ее сбережения. Небольшой груз… Бедная мама! Ей бы хотелось унести весь дом — то, ради чего до самой смерти трудился ее муж, сорок лет счастья, говорила она, потому что в памяти сохранилось только счастье… На машину так же нельзя было взгромоздить мамин дом, как и на велосипед. Кстати, велосипед за ненадобностью оставили в Лилле. Они сотни раз задерживались из-за воинских колонн и потому так поздно добрались до Бетюна. Там орудовали жандармы, давка была страшная, приходилось располагаться прямо на мостовой. Дежаны собрались заночевать посреди главной площади, возле разрушенных недавней бомбежкой, еще дымившихся зданий, хотя солдаты говорили, что это опасно. Город представлял собой огромный лагерь одичавших, отчаявшихся людей, одни протягивали руку, другие прятались, чтобы съесть свои запасы. Какая-то старушка просила кусочек хлеба у группы военных. Капитан инженерных войск крикнул ей: — Спрашивайте с вашего Народного фронта! — Бедная старуха собирала плату за стулья в одной из лилльских церквей и даже не поняла, что такое говорит господин офицер, да еще сердится на нее…

Все эти люди, уходившие куда глаза глядят, были, так же как Поль Рейно, одержимы образами той войны, но не призраки Фоша и Клемансо преследовали их. Из рассказов отцов и братьев и еще живых личных воспоминаний перед этой толпой неожиданных переселенцев вставал мираж моря. Добраться до моря… Это было стремление, унаследованное от четырнадцатого года: тогда уцелели те, кто добрался до моря. Толпа в движении подобна гигантскому котлу, где всякая брошенная мысль, вернее — слух, растекается, переплавляется и раздувается непомерно. Люди здесь самые разные: крестьяне, горняки, ткачи, мелкие лавочники, обыватели любого возраста, и во всех одинаково, но в разной пропорции нарастает страх и возмущение. При встрече с солдатами это прорывается наружу. Понятия у толпы простые: раз солдаты идут туда, откуда пришла она, — значит, они движутся на фронт, на восток или на север, навстречу неприятелю; а если они идут на юг или на запад, в одном с ней направлении, — значит, они дезертиры, подлецы и трусы, изменники, и толпа так и обзывает их, швыряет в них камнями.

Роковая и жестокая несправедливость, потому что в этот вечер фронт оказался на юге, у Арраса, и немецкие танки, занявшие накануне вечером Альбер, а утром Амьен, продвигаясь по прямой к югу от потока лилльских беженцев, достигли днем Дуллена, Абвиля в сумерках и перерезали единственный телеграфный кабель, соединявший 1-ю группу армий с главной ставкой, так что впредь сообщение между Бетюном и Венсеном могло идти только через Англию. Перед самым приходом немцев в Абвиль туда удалось пробиться первым подразделениям 21-й дивизии, отозванной из Антверпена, а именно разведывательной группе и передовому отряду под командованием капитана Орельена Лертилуа, отрезанному отныне от своей дивизии. Они очутились поздно вечером в Оннивальских дюнах, между Оннивалем и Олтом. Орельен припомнил, что жил здесь ребенком на даче, примерно в 1903 году. Он только что узнал о взятии Абвиля. Что сталось с Армандиной и Жаком, с Крошкой, с фабрикой? У его старой приятельницы, госпожи де Персеваль, была дача в Пари-Пляже, где она всегда жила в это время года. Успела ли она бежать? Мы уже по эту сторону Соммы… Эх, почему так поздно призвали маршала! Но, во всяком случае, маршала призвали — не все еще погибло.

Командир одного подразделения, вырвавшийся из Абвиля, рассказал Орельену про ужасный случай: транспорт заключенных из Лоосской тюрьмы очутился в Абвиле в тот момент, когда было сообщено о приближении немцев. Конвойные испугались, что арестанты воспользуются суматохой и убегут, приставили их к павильону для оркестра и расстреляли. Офицер рассказывал это не ради самого факта, в общем довольно обычного; но арестованные были почти все коммунисты, и знаете, что они кричали перед смертью? «Да здравствует Франция!» «Да здравствует Сталин!» Нет, вы только подумайте!

IV

Аэродром опустел, самолеты покинули его позавчера, в воскресенье; открытые настежь ангары словно зевают от тоски. Сторож при складе горючего задрал голову: самолет… кружит над Норран-Фонтом. Неужто и этот будет бомбить? Но самолет снизился, и стало видно, что на нем трехцветные знаки.

Вдали, за летным полем, на дорогах, колыхалась пьяная от усталости и страха человеческая масса, скрипучее море детских колясочек и подвод, пешеходов, катящих велосипеды, машин, которые, того и гляди, остановятся за недостатком бензина; ревущий скот, который гнали в гуще людей женщины, захватившие со своей фермы только кнут; семьи с тележками, нагруженными фотографиями в рамках, статуэтками пресвятой девы и подушками, малыши на плечах у отцов, солдаты, шедшие в разных направлениях. Тут же пронзительно гудели военные автомобили, прилив не спадал, люди истерически рыдали, падали на колени…

Самолет опустился на траву посадочной дорожки, как полагается, трижды подпрыгнув, и пробежал по пустынному полю… Дверца отворилась, сбросили трап: в сопровождении штабного офицера, осторожно ставя ноги в черных сапогах на серые ступеньки, спустился низенький человечек, похожий на летучую мышь, — бескровные уши без мочек, тонкие, словно шрам, губы, острый нос, беспокойно бегающие глаза, полное отсутствие бровей на костлявом лице, кепи в белом чехле, пушистый шерстяной шарф на шее, короткая шинель с широкими отворотами, мягкий воротничок и штатский галстук. Новый главнокомандующий явился произвести смотр войскам Северного фронта, но никто не встретил здесь Вейгана, и ему пришлось рыскать из деревни в деревню в поисках телефона, чтобы вызвать «Жаворонка», иначе говоря 1-ю группу армий, Бийотта. Его штаб должен быть в двадцати километрах на юго-восток отсюда, в Бетюне, но кто теперь что знает? Может, «Жаворонок» на месте, а Бийотта там вовсе нет?

Все это — одиночество и толпы бегущих людей, хаос и бесконечное равнодушие, встретившие нового главу вооруженных сил Республики, после того как он вернулся из Бейрута во Францию по телеграфному вызову, полученному 17-го числа от Поля Рейно, и 19-го днем явился в Париж, к председателю совета министров, который принял его в присутствии маршала Петэна… все это сливалось с сумбуром, царившим у него в голове с той минуты, когда капитан Гассер вручил ему телеграмму: «Прошу незамедлительно возвратиться в Париж… Ваш отъезд желательно не разглашать…» В самом деле, как не быть у него в голове сумбуру? Он не забыл своего краткого пребывания в Париже в начале месяца и слов Поля Рейно относительно Гамелена, и что ж? Гамелен разбит… Чего же теперь потребуют от него, Вейгана? Давно ли он устранен от всего интригами политиканов? Все это бурлило в нем, как густое вино, — злорадство, предвкушение власти… он знал, что ему предложат, и вот ему это предложили… правда, он старик, но подтянутый, крепкий, как старый дуб, самое время достойно увенчать жизнь, начатую в боях. Не все же ему быть обойденным командными должностями. Теперь он восторжествует над всем и против всех перед лицом истории, ибо Фоша нет и призывают его, Вейгана… Как теперь посрамлен его давнишний недруг, Даладье! От военных дел он отставлен, и ему остается только плести интриги с послами…

Во всем, во всем этом было и величие и горечь, как в той картине поражения, на фоне которой генерал Вейган бесплодно провел целое утро во вторник 21 мая 1940 года… один с Гассером, на ветру, посреди летного поля, вспоминая воскресное свидание с Гамеленом, который ничего еще не знал, но подозревал и хорохорился… Удивительные минуты бывают в жизни… Один, после того как в воздухе его аэроплан обстрелял неприятель, — это было при перелете через Канш, немного дальше Монтрея… значит, правда, что немцы достигли моря, как предположили вчера вечером в Венсене, после того как была прервана связь с Абвилем… Один, наедине с самим собой, с пустынным полем и катастрофой, один перед лицом своей судьбы…

В водоворот беженцев из Лилля влились колонны из Дюнкерка, и когда бежавшие из Дюнкерка или те, что шли из Кале, слышали, как с надеждой говорят о море, они недоуменно смотрели на говоривших… В это утро за Бетюном толпы беженцев из Лилля стали растекаться по всем направлениям.

Те, чьи машины могли еще двигаться, добрались на рассвете до Сен-Поля, и среди прочих — полутонка, на которой ехали Зант с семьей и Селестина с матерью; чтобы старуха не упала, ее пришлось привязать к креслу, затиснутому среди разного скарба. Но их засосала толпа пеших, и они теперь тоже еле плелись. Начиная от Сен-Поля дороги на юг были преграждены жандармами, и, кроме того, этих переселенцев без компаса неудержимо влекло к морю. Монтрей, Этапль, Ле-Туке — это уже почти побережье. К середине дня беженцы были в Эдене, и тут дорожная полиция, жандармы, к которым они обратились, посоветовали тоже: идите к морю! Но при этом сами сообщили, что неприятель утром занял Монтрей… Так зачем туда идти?.. Ну, как же! Чтобы не попасть в окружение. — Да раз они в Монтрее! — закричал Зант. Он, жена и сын стали советоваться между собой. Остается одно: вернуться в Лилль. Легко сказать! Навстречу этому людскому приливу? Можно попытаться проехать кружными путями, долиной Тернуазы, в сторону Лиллера, обогнуть Бетюн с севера…

Дежаны, те, что на легковой, девятнадцатилетний юнец с матерью и беременной женой, выехавшие на полсуток позже, застряли в это утро при выезде из Бетюна — аккумулятор сел. А люди толпами шли мимо, и сотни глаз скользили по ним равнодушным взглядом. Даже в девятнадцать лет бывают минуты отчаяния! Наконец, решение было принято — они бросят все, вместе с машиной… Эх, будь здесь велосипед, на него можно бы погрузить кое-какие пожитки, но его в последнюю минуту оставили дома: к чему он, раз есть машина… Сложили в узел самое необходимое и повесили узел на палку, концы которой Фюльбер и его мать положили себе на плечи, так что их убогое достояние болталось между ними… Молоденькая жена ничего не несла — куда ей, с таким животом! Уходя, они оглянулись и увидели, что кто-то уже обшаривает оставленную машину. Мать ничего не сказала. Однако она знала, что непутевые руки пускают сейчас по ветру все, что напоминало ей прошлое, покойника-мужа, ее родителей, которых теперь уже все позабыли. Шли они медленно, в сторону Сен-Поля. Все шли в сторону Сен-Поля. Только бы дорога не повредила Жанне в ее положении! Постой, мама, давай поменяем плечи, все-таки легче будет… И вдруг — неожиданное счастье: кто-то окликнул их с подводы. Да это возчик с угольного склада в Буа-Блан. Эй, женщины, влезайте поживее! Мама, Жанна! Как легко стало идти! И ничуть уже не раздражают обходы, остановки… Где это мы находимся? На дорогу снова смотрится девятнадцатилетними глазами… Надо пропустить солдат!

Солдаты. В то утро они были повсюду, — это продолжалось грандиозное передвижение, начатое ночью, переброска частей для сосредоточения сил, отход в тылы, высылка разведок ввиду предстоящего наступления. Всю ночь колонны английских войск шли на юг. Это были дивизии и бригады, которые входили в состав новой Frank Force и должны были объединиться под начальством генерала Франклина, а его КП находился в Вими, рядом с КП генерала Приу, командира кавалерийского корпуса.

С наблюдательного поста, расположенного на возвышенности, где, словно залог союзнической дружбы, раскинулось канадское кладбище — бессчетные белые кресты и тщательно ухоженные могильные холмики, — французские генералы с затаенной радостью следили за стягивающимися английскими войсками. Дело в том, что они почувствовали уклончивость Горта, и только вчерашнее вмешательство генерала Айронсайда успокоило их… В Frank Force, кроме двух частично моторизованных дивизий, составлявших до сих пор тыл боевых позиций по Шельде в районе Лилля, входит также бывшая Petre Force[644], которую немцы в воскресенье утром потрепали у Перонна и которая полуокружена в районе Арраса, отрезана от танков и кавалерии. Только на рассвете Frank Force сменила легкую мотодивизию, оборонявшую позиции к востоку от Арраса, и та отошла на запад от города, заняв на реке Скарпе участок почти в пять километров. В начале дня была предпринята контратака, в результате которой вновь удалось создать плацдарм к югу и вокруг Арраса — англичане на востоке, французы на западе. В сорока километрах оттуда стояла армия Фрера, и этот плацдарм был протянут к ней как отправная точка, как мысок надежды. Армия Фрера, в свою очередь, должна была выступить на соединение, чтобы прорвать кольцо, в котором очутились армии Северного фронта… Но стоявшая на востоке, еще дальше англичан, наша легкая мотодивизия не тронулась с места, меж тем как 1-я мотодивизия, вновь собранная южнее Дуэ, послала танки сомюа на запад от Вими в поддержку контратаки, хотя одна из ее частей еще была отрезана от нее и находилась чорт знает где, на востоке, в районе севернее Камбрэ.

Генерал Вейган, улетев около полудня с того же аэродрома в Норран-Фонте, почти не задержался в Булони, откуда накануне выехала General High Quarter[645] Горта, обосновавшаяся теперь в Вимерэ. Генерал Вейган направился по шоссе в Ипр, где встретился с членами бельгийского правительства, а затем также с королем Леопольдом и с генералом ван Оверстратеном. К концу свидания приехал и генерал Бийотт. Ждали Горта, но он не явился.

А не явился он потому, что был в это время на позициях по линии Шельды, где совещался с командирами трех английских дивизий, стоявших фронтом на восток, и решал вопрос об оставлении занимаемых ими позиций и об отходе на пограничную линию Мольда–Аллюэн, иначе говоря, к тем дотам и противотанковым заграждениям, которые проходят через населенные пункты Рубэ и Туркуэн, позади Лилля. Конечно, таким образом освобождались дивизии для Южного фронта, для поддержки контрнаступления.

Тем временем западнее Аррасского выступа немецкие танки, обойдя его, приближались к району Сен-Поль… Еще дальше на запад другие танки, накануне занявшие Абвиль, в это утро, поднимаясь к северу, достигли Монтрея и около половины пятого пополудни, пока Горт был на Шельде, а Вейган нетерпеливо поджидал его в Ипре, вышли к Булони, подвергавшейся налетам пикирующих бомбардировщиков; защищать Булонь пыталась 21-я дивизия, едва успевшая вернуться из Антверпена по железной дороге, та самая 21-я дивизия, которой, видимо, не суждено было добраться до армии Фрера, где по плану ей надлежало быть.


* * *

Элуа Ватбле совсем ослаб. И немудрено. Шутка ли для такого молодца изо дня в день только кипяток с каплей жира и какими-то ошметками да один ломтик хлеба! — В Бетюнской тюрьме не лучше кормили, — заметил Нестор. — А мне от этого легче, что ли? — фыркнул Элуа. Когда столько времени проживешь на таких харчах, собственных запасов уже нехватает. Элуа был замечательным работником и едоком тоже знаменитым. Жена жаловалась, что с ним — одно разорение. Вот теперь у нее экономия на провизии, а она опять недовольна! — Ничего не скажешь, хозяйка у тебя хоть куда, — восторженно подхватил Нестор Платьо. Можно подумать, что ему удалось отведать тех оладушков, которые у них отобрали полицейские. И свиньи же, кстати сказать. Нет, Нестор говорил так потому, что мадам Ватбле добилась свидания с мужем. Это ли не хозяйка!

В камере они сидели вчетвером. Третий был Додольф. Ученик-горняк из Острикура. Старший из семерых ребят в семье. Отец не мог уже работать — ревматизм скрутил. Додольф все время спал. Говорил, что хочет выспаться загодя. Перед чем выспаться? А четвертый?.. Его в компанию не принимали… скользкий субъект. Понятно, почему его к ним посадили. По его словам, он из Абвиля. Возможно. И в Абвиле тоже водится всякая пакость. — Любопытно, кого назначают к отправке? — спросил Нестор. Откуда Элуа было знать? Они оба предпочитали остаться в Лоосе: у них не было охоты путешествовать. И что за фрукт этот капитан, который вызывал их одного за другим и пытался выведать все сведения? Он-то и назначает, кого отправлять.

— Уж и въедливый! Ну, да и я не дурак.

Нестор за словом в карман не лез и рад был почесать язык насчет капитана. От капитана он перешел на полицейских вообще. И при этом покосился на абвильского жителя. Еще не родился на свет тот полицейский, который бы его, Нестора, заставил сказать лишнее. И за что только им деньги платят! Постой… я тебе не рассказывал, какой со мной был случай?

Когда Нестор рассказывает, в рассказе принимают участие и лицо его, и руки, и ноги. Ему пятьдесят лет, и морщинки у него не только от привычки хитро прищуриваться. Однако их не заметно, они точно скрытая усмешка притаились по уголкам глаз и губ, у переносицы; но стоит ему отмочить что-нибудь или поддеть кого-нибудь — они тут как тут! Сам он точно и ни при чем, только морщинки смеются за него. Да в глазах озорные огоньки. Может, он и не очень красив, ну, да тут все одинаково хороши, небриты с… страшно сказать, с каких пор!

— Вышел этот случай примерно в начале марта, — заговорил он, забавно сморщив лицо. Абвильский житель так навострил уши, что того и гляди уколешься! Работал-то Нестор в Либеркуре, а домишко у него был в Лансе. По Лилльской дороге в сторону Карвена, чуть подальше Голландского поселка, почти что в самом Луазоне. На гудронный завод он ездил поездом. Удобство небольшое, но что поделаешь. Из-за англичан он в самом начале войны, в сентябре, остался без работы. Спасибо еще, что его тогда же не засадили. Выбирать не приходилось. В самом Лансе трудно было устроиться. Надо сказать, что на гудронном заводе хозяева были не плохие. Им наверняка посылали доносы, однако они с этим не посчитались. На мелких предприятиях так бывает. Правда, судя по корпусам, завод не маленький, но рабочих и служащих там было не больше сотни. Из них — человек тридцать служащих в конторе. До войны гудрон поступал из Германии, из Англии и в небольшом количестве от нас. Теперь работать приходилось на скудных заводских запасах и французском сырье. Ветка, отходящая от железнодорожной магистрали Париж–Лилль, подавала цистерны прямо на заводской двор, — кстати, и расположен-то он между железной дорогой и шоссе. Гудрон из цистерн сливают в приемники. Оттуда гудрон перекачивают в подготовительные баки и кубы для перегонки. Иначе говоря, на заводе имеется двоякая аппаратура — одна с баками, а в другой гудрон прямо поступает в перегонные кубы, это более современная последовательная система кубов. Ну, понятно, пользуются ими вперемежку…

— Какое мне дело до твоего завода? — перебил Элуа. — Что ты с ним пристал?

Молодежь — народ нетерпеливый. Надо же объяснить, что перегонный цех, где он, Нестор Платьо, работал кочегаром, обслуживало всего девять человек, по три смены в сутки: один кочегар при кубе, один кочегар при котле и один — перегонщик, не считая старшего мастера для надзора. Значит, выходит, трое рабочих зараз. Он-то, Нестор, был при котле. Это куда лучше, чем возиться со смолами. Смолы — это остатки, из которых делают брикеты; они стекают из кубов в большой резервуар во дворе, чернющие такие, что прямо страсть! И сразу твердеют, потом изволь их разбивать; если день солнечный, от них идут испарения, обжигают руки, лицо, болячки от этого прикидываются. А крепкие, как камень, и вонь от них — дух захватывает. Летом приходится работать по ночам.

— Долго ты будешь канитель тянуть? — не вытерпел Элуа.

Нет, Нестору необходимо было досказать, что у них на заводе из гудрона добывали не меньше сорока видов продукции; легкие масла, из которых получается бензин, нафталин, пикрол, карбозол[646], асфальт, а также и битум для покрытия дорог, и еще много чего. Рабочие распределялись на группы, человека по четыре, по пять; одни, к примеру, для налива в бочки бензола[647], другие для получения битума — или шли в кладовщики, в лабораторию и прочее. Помногу сразу собиралось только на ремонт оборудования да человек двадцать в котельной.

Для чего все это нужно было сообщать? Чтобы довести до белого каления Элуа или абвильского жителя? Наконец начался самый рассказ. Прежде всего надо сказать, что в работе своей он, Нестор, был сам себе хозяин, никто не стоял над его душой, никто не докапывался, что у него в мыслях. Ну, понятно, по заводу распространялись листовки. Только делалось это с умом. И на него особых подозрений не было. Каждый вечер он с ближней станции поездом ездил домой. Путь от Либеркура до Ланса недалек, а все-таки встречаешь знакомых, перекинешься словечком.

Вот как-то вечером, пожалуй, что в начале марта, — слава богу добрались до сути! — народу набилось порядочно, вагоны нельзя сказать, чтоб были удобные, а уж если у кого поклажа… Как раз в одно отделение с Нестором сели две монашки, и у них был большой баул, чемодан да еще куча свертков, а через руку перекинут плед. Посмотрел бы ты на этих монашек! Одна высокая, а другая низенькая. Но обе — бабы крепкие. С такими страшно в лесу встретиться… И коротышка не уступала долговязой. Ну, все равно, как-никак — дамы… Правда, Нестор с малолетства, как и отец его, был убежденный безбожник, двадцать лет кряду состоял постоянным подписчиком газеты «Антирелигиозная борьба» и, кроме того, со вкусом рассказывал забористые анекдоты про попов, так что товарищи не могли удержаться от смеха, хоть и корили его: как-никак, попы иногда помогают; однакоже, увидев, что монашки не могут пристроить поклажу в багажную сетку, он подсобил им, и они его поблагодарили. Завязался разговор. Нестору было очень любопытно — он никогда не видал вблизи монашек. Они были с головы до пят в черном, а под покрывалом — повязка, будто выкроенная из одного куска, с большим белым воротником, — не легкое дело содержать все это в чистоте! В особенности тут, когда кругом уголь. Про себя он думал: если они до сих пор остались девицами, теперь уж пойди найди такого смельчака! Монашки ехали в Гарнс и боялись опоздать на лансский автобус: он обязательно дожидается поезда? Вот то-то и есть, что этому автобусу не стоится на месте, и когда поезд задерживается в пути, автобус, бывает, уходит, не дождавшись. Монашек это очень беспокоило: куда же мы с такой поклажей! Нестор, правда, подумал, что высокая на своих плечищах одним махом любой тебе сундук от Ланса до Гарнса допрет… Ну вот — приехали. Тут мой Нестор в приливе великодушия и говорит: «Позвольте, преподобные сестрицы, я все это оборудую…» Взвалил себе на плечи баул, взял чемодан и повел монашек. Дело в том, что у выхода на контроле зря пропадает уйма времени, народ пропускают по одному, по два. А если, не смущаясь, пройти через буфет… В буфете кассирша крикнула им вдогонку: куда вы, предъявите билеты! Нестор ответил: не тревожьтесь, я веду преподобных сестер к автобусу. Как он говорил, так и вышло — автобус не дождался. Долговязая монашка стала спрашивать, нельзя ли взять такси. Можно-то можно, только где его найти? Тут, на счастье, откуда ни возьмись — такси, и шофер оказался знакомый Нестора. Он посмеялся, увидя Нестора с баулом и монашками. Досмеешься потом, а пока свези-ка их в Гарнс. Шофер спросил тридцать франков. Монашки торговались крепко, давали двадцать, сговорились на двадцати пяти и укатили.

Назавтра… день он запомнил: это была пятница, еще Шарлотта сказала, что вся его возня с монашками пришлась как раз на четверг третьей недели поста. Он, Нестор, поехал к себе на завод, в Либеркур. И спокойно проработал день. Вечером сел в поезд. Вышел в Лансе. К нему подскакивают двое. Следуйте за нами. В чем дело? Объясняться будете в полицейском отделении вокзала. Там его допрашивали битых два часа. Как вы провели вчерашний день, четверг? Вечером вы ехали поездом? С кем? Как с кем? Один. Каким же образом при выходе с вами оказались две женщины? Да это были не женщины, а монашки, господин комиссар. Ты нам зубы не заговаривай. Тогда он объяснил им все, как есть: мы, мол, не против монашек, хотя в бога не веруем, но это уж другой разговор. У них была тяжелая поклажа. Как же можно мужчине… мы тоже понимаем воспитание… А тут еще, как на зло, ни автобуса, ни такси… Вы провели их через буфет, чтобы контролер их не заметил: не отпирайтесь, вас видели! Зачем мне отпираться, когда это правда. Куда они делись… эти самые монашки? Если их не найдут, ваше дело дрянь. Нанесение ущерба национальной обороне. Есть подозрение, что ваши монашки — переодетые шпионы. Вы знаете, что было у них в бауле? Нестор только рот разинул. Вот так штука! Раз в жизни оказал любезность монахиням… Они должны быть в Гарнсе. Еще бы! Ищите их там! И вообще, ваш рассказ — выдумка от первого слова до последнего. Нестор начал терять терпение, а комиссар и вовсе раскричался. Ну, так вызовите Шарлотту, мою жену… спросите, что я ей рассказал вчера вечером. Услышите, что она ответит. А потом я знаю фамилию шофера. Ну, конечно, его не оказалось на месте. Словом, уж совсем стемнело, когда Шарлотта примчалась сама не своя. Еще утром к ней заявился какой-то ферт и стал задавать вопросы. Сам он не назвался, но такими приторно-вежливыми бывают только полицейские. Он желал знать, где находится Нестор. Шарлотта сказала, что на работе; а где его работа? Не иначе, как где-нибудь во Франции, ответила Шарлотта. Она тоже стреляная птица. — А нельзя ему позвонить? — Это куда же? Куда-нибудь во Францию? — А он вернется сегодня вечером? — Не знаю я, у меня нет привычки следить за каждым его шагом. — Скажите ему, что я зайду завтра утром. — Ну, понятно, что после этого Шарлотта не со спокойной душой ждала мужа. Поезд давно пришел, а его все нет и нет, — понимаете, что с ней творилось. Тут опять является тот же сахар медович: — Я не хотел бы, чтобы вы волновались, мадам Платьо. Вашего мужа задержали в участке… Нет, на вокзале. — Она накинула косынку и бросилась со всех ног. Только она ступила на порог, как Нестор крикнул ей: — Скажи им, что я тебе рассказал вчера, когда вернулся! — Она рассказала все подряд про монашек, про такси, слово в слово, что говорил он. Тем временем вернулся шофер, он тоже все повторил слово в слово; тогда стали названивать в Гарнс. Монашки тоже отыскались. Часов около двенадцати ночи Нестора отпустили. И в чем же оказалось дело? Монашки были чересчур могучего телосложения. Их приняли за мужчин. И донесли. — Ох! Попадись мне этот пакостник! — сказал Нестор. Комиссар был теперь шелковый и только твердил, что не стоит искать доносчика, все равно не найдешь. И пусть Нестор не думает, что донесла женщина! Никак не женщина… Он столько раз повторил «не женщина», что Нестор сказал ему: — Чего вы беспокоитесь, я сам в этом деле разберусь и поквитаюсь с кем надо! — В субботу он пришел перед обедом в буфет пропустить стаканчик, а в буфете был народ: железнодорожники и какие-то незнакомые парни. Ну, Нестор — человек компанейский. Он рассказал им всю историю и старался говорить погромче. Понятно, про монашек слушать всегда смешно! Все заинтересовались: что это полицейским в голову взбрело? Сейчас вам объясню, говорит Нестор, да так внушительно, что сразу стало тихо.

— Есть тут одна дурища. Она, надо думать, знает, кто я такой, и как только увидела меня с монашками, так сразу и решила, что я под видом монашек переправляю Артюра Раметта и Жака Дюкло… В самом деле, один высокий, а другой пониже ростом. Надо ж до этого додуматься! Очень нужна партии моя помощь, чтобы доставить их в Гарнс, если бы им понадобилось, или куда угодно… Дурища и есть… И вдобавок доносчица. Это я говорю с полной ответственностью, как коммунист!

Тут моя кассирша сложила спицы и вязанье и как заверещит: да, верно, это про нее говорят — дурища, и верно, что она заявила, куда следует, потому что она честная француженка, и она не потерпит такого безобразия, чтобы какие-то там коммунисты посмели учить ее, да когда? — в самый разгар войны! Короче говоря, орала чорт знает что. Люди стали возмущаться, кто-то пошел за заведующей, заведующая накинулась на кассиршу: не ее, мол, дело, разводить политику, и доносчикам здесь не место. Словом, Нестор с честью вышел из этой истории.

Позднее он узнал, что эта самая кассирша путалась с полицейским и, наслушавшись от него всякой всячины, вздумала показать, что она тоже, когда надо, не оплошает. Арест Нестора около середины апреля как будто не имел никакого отношения к этой истории, — впрочем, за ним, конечно, тогда же начали следить…

Смотри-ка, с горняцкого ученика сон как рукой сняло — он вовсю таращил глаза. У самого едва пушок пробивается, а как слушает! Что он говорит? — Так, значит, их все еще разыскивают: Артюра, Жака, Мориса… Вот дурачок! Вообрази, мне сказали, что они все находятся в Абвиле… Как, в Абвиле? Да, да, в Абвиле, миленький. Почему в Абвиле? Элуа покатывался со смеху. А у четвертого, который отлично понимал, почему именно в Абвиле, рожа была очень кислая.

Тут надзиратель отворил глазок. Что это у вас за базар? А ну-ка, марш двое в наряд на кухню!


* * *

В Карвене, в домике, не доходя боен и пройдя водокачку, Гаспар Бокет, его жена и оба брата, Феликс и Константен, собрались в этот вечер у приемника. В эфире была полная путаница, без конца меняли программу передач. В Карвене, конечно, слушают Лилль, который транслирует парижскую центральную станцию. Частных передатчиков почти не слышно. Еще были Брюссель и Люксембург. С этими теперь покончено. Катрин любила возиться по хозяйству и слушать музыку. А сегодня несколько раз повторили сообщение: «Музыкально-художественные передачи по французским станциям на средних волнах отменяются, за исключением иностранных передач и французского радиожурнала. Количество музыкально-художественных передач увеличивается по радиостанции „Париж“»…

Это значит, что музыки больше не услышишь! Радиостанцию «Париж» на длинных волнах невозможно слушать, такой в приемнике поднимается грохот. Видимо, дела из рук вон плохи. Придется послушать их радиожурнал в половине восьмого вечера. Потому что ложиться надо не позже восьми часов…

А радиожурнал передал вечернюю сводку на 21 мая: «В районе к северу от Соммы противник продолжал оказывать давление, в результате чего его передовые части достигли Амьена и Арраса…»

Арраса! Все переглянулись. Катрин схватила Гаспара за руку. Братья разом заговорили, и продолжение передачи пропало. Прислушались уже, когда передавали речь председателя совета министров в сенате.

«Отечество в опасности…» Никогда еще Рейно не обращался ко всей стране с такими словами, с такими явными поползновениями на искренность… Совершенно очевидно, что Поль Рейно играет сейчас ва-банк. Все поймут, что он говорит правду. Это позволит ему, как и в речах, обращенных только к парламентариям, ввернуть именно те слова, которые бьют в определенную цель… А кроме того, он противопоставляет свою беспощадную откровенность уклончивым гамеленовским сводкам и тем вызывает нужную психологическую реакцию. В эти дни Поль Рейно, за неимением другого оружия, постоянно прибегает к психологии.

«…Вследствие чудовищной неосмотрительности, за которую виновные понесут наказание, мосты через Маас не были взорваны. По этим мостам прошли танковые дивизии противника. Предварительно авиация противника подвергла бомбардировке наши дивизии, разбросанные на большом расстоянии, не защищенные с флангов и не подготовленные к такого рода атакам. Этим объясняется происшедшая катастрофа, полный разгром армии Корапа…»

Вся Франция глубоко перевела дух у радиоприемников. Конечно, мучительно и страшно слышать такие слова из уст сладкогласого премьера, но все-таки это, как-никак, объяснение. Люди ломали себе голову, ничего не понимая: что такое — наша армия разбита, враг стремительно наступает?.. а теперь выясняется, что это результат чудовищной неосмотрительности, за которую виновники понесут наказание. Это все меняет. Средство жестокое, но оно вызывает должную реакцию.

В действительности же все мосты через Маас были взорваны. Причины, по которым немецким танкам удалось форсировать Маас, не так просты: ответственность за это несет не только Корап, но и те, кто не учел опыта войны в Польше, иначе говоря — все высшее командование, а также тот, кто отрицал значение танков для прорыва и считал, что Арденны неприступны, и кто не понесет наказания, кого Рейно ввел в правительство, — маршал Петэн. Значит, Рейно солгал? Нет. Он верил в то, что говорил. Гамелен и Вейган в один голос уверяли его, что мосты через Маас не были взорваны, и, будучи психологом, он пробует на Франции то психологическое средство, которое два дня назад привело его самого к следующему выводу: ух! Так все-таки легче…

«Сегодня в восемь часов утра командование сообщило мне, что Аррас и Амьен заняты неприятелем. Как мы допустили это?»

Обычно принято доводить военные известия до сведения публики с рассчитанной задержкой, с обдуманным опозданием. Но сегодня надо рубить сплеча: чем яснее показать опасность, чем грознее представить неприятельское наступление, тем сильнее будет моральное воздействие, тем нагляднее увидит страна перемену в действиях правительства и убедится в том, что необходимо ей внушить, а именно: Поль Рейно, говорящий сейчас по радио, не имеет ничего общего с Полем Рейно, потерпевшим поражение вместе с Гамеленом и Корапом, — нет, это другой человек, он наконец-то избавился от пуганых влияний и опирается теперь на Петэна, Вейгана, Манделя; короче говоря, он — Клемансо нынешней войны.

Конечно, в Байонне и в Бресте упоминания об Амьене и Аррасе приводят в ужас и недоумение. А в Карвене? В сводке сообщалось, что только передовые немецкие отряды достигли Арраса. Рейно прямо говорит, что Аррас взят. Кто может в этом усомниться? Ни Бокет и его близкие, ни миллионы других французов. Аррас в двадцати девяти километрах от Карвена…

И тем не менее это неправда: во вторник 21 мая сорокового года Аррас не был взят немцами. Так же, как мосты через Маас не достались неприятелю целыми и невредимыми. 3-я легкая мотодивизия и Frank Force начали совместное контрнаступление у Арраса, и в тот момент, когда Рейно выступал перед микрофоном, они достигли Симанкура, Берневиля, Аньи, Борэна и Тиллуа, много дальше и южнее Арраса. Был ли сам Рейно неправильно осведомлен или преувеличивал, зная, что известия о возможном контрнаступлении дадут повод для новой психологической встряски? Но повсюду — солдаты в войсках Северного фронта и горняки в рабочих поселках, врачи дивсанотряда — одни по эту сторону каналов, севернее Ла-Бассе, другие южнее Ланса, — потрясены тем, что они услышали. Аррас… всем, будь то семья Бокет или Жан-Блэз и аббат Бломе у походной рации 1-й легкой мотодивизии в Рэмском лесу… всем психологический ход Рейно нанес глубокую рану.

«В бедствии, постигшем родину…»

Голос звучит торжественно, сурово, прочувствованно. Все позабыли, кто это говорит, — и те, кто не любит Рейно, и те, кто верит в него, — для всех он сейчас человек, который знает, руководит, который в самом деле ведет войну.

«…мы с гордостью отмечаем, что двое ее сынов — Петэн и Вейган, заслуживших право почить на лаврах, в этот грозный час вновь отдают свои силы спасению Франции. Я хочу сказать сенату, что в вопросах ведения войны между маршалом Петэном, генералом Вейганом и мной существует полное единодушие…»

Мосты через Маас были взорваны, Аррас не взят, — так ли уж единодушны этот оратор и те двое военачальников? Несомненно, Рейно так думает… Однако еще неделю назад Петэн сказал Шотану: необходимо кончать войну, добиваться перемирия… А что, собственно, думает бывший командующий французскими войсками в зоне Суэцкого канала, Вейган, возвращаясь в этот самый час в Шербур на контрминоносце «Флора»? Имел ли Поль Рейно основания сказать сегодня днем сенату: «Всецело доверимся полководцу, взявшему на себя командование нашими войсками…» И когда сенат, как один человек, поднялся при заключительных словах премьера: «Если бы мне сказали, что только чудо может сейчас спасти Францию, я бы ответил: я верю в чудо, потому что я верю во Францию», — о чуде ли мечтал верховный главнокомандующий, возвращаясь после целого дня сюрпризов на миноносце, который точно лемехом разрезает волны?

Один из братьев, Константен, спросил Бокета чужим, словно охрипшим голосом: — Ты-то, Гаспар, веришь в чудо?

Гаспар, пожав плечами, сказал: — Если Аррас взят, так с чудом надо торопиться…

И тут же выключил радио: спать пора, сейчас не время голову ломать.


* * *

«Жаворонок…» «Жаворонок…»

Отовсюду по телефонным проводам разыскивают генерала Бийотта… В Бетюне ничего не знают… Может быть, он куда-нибудь заехал по дороге после свидания с генералом Гортом… Штаб группы армий должен, хотя бы частично, переместиться в Эстер.

— Говорит «Жаворонок»… Генерал Бийотт уже уехал? — Да, он уехал, всецело поглощенный приказами нового главнокомандующего. Известно, как рачительно генерал Бийотт выполняет приказы. И говорил с Вейганом он один, Бланшара при этом не было, надо осведомить Бланшара…

«Жаворонок»… «Жаворонок»… Что это сегодня ни у кого терпения нет? Генерал еще не вернулся, позвоните позже…

«Жаворонок»! Вызывают «Жаворонок»… «Жаворонок» у телефона. Говорите! «Жаворонок»! Что? Что? Полутонка в Локре… Где это Локр? В тринадцати километрах от Ипра, по дороге в Байель. Сообщили рабочие укрепленного сектора… Не разъединяйте! «Жаворонок»! «Жаворонок»!.. «Жаворонок» у телефона…. Я слушаю, вы не договорили…

«Жаворонок» никогда больше не увидит генерала Бийотта.


* * *

Партюрье катит в темноте. Его отрядили с двумя машинами — водители Рауль и Манак — и четырьмя санитарами: Морльером, Монсэ, Жокастом и Филлу. Несколько часов они плутали между Суше и Вими, кружили по холму возле канадского кладбища, снова спускались. Стрелки на дорожных столбах словно взбесились. И никто, — а еще французы! — не мог толком объяснить, куда ехать. Партюрье побывал у Сорбена, который остался неподалеку от штаба дивизии, на дороге между Дуэ и Аррасом, в поместье; овцы и коровы, согнанные во двор фермы, блеют и мычат, слышно, как они тычутся рогами в пустые колоды для корма и воды; вся скотина обезумела, коровы ревут от боли в набухшем вымени, и некому их подоить… Когда Партюрье явился к начальству, ему объяснили, что неприятельские парашютисты замазывают надписи на придорожных столбах, подменяют стрелки указателей. Кроме того, Сорбен, посылая Партюрье на передовой пункт, сознался, что сам ничего уже не понимает. Он слушал Рейно по радио: Амьен, Аррас. На самом деле Аррас… Во всяком случае, части нашей дивизии стоят в Анзене, наши драгуны находятся в предместье Сен-Никола, а англичане — в самом городе. Но вам лучше всего вернуться туда, откуда вы приехали… Попытайтесь выбраться на магистраль, которая подходит к Аррасу с северо-запада, через Невиль Сен-Вааст. Вдруг Рейно лучше осведомлен, чем мы! В штабе дивизии по-своему объясняют странное выступление премьера, говорят — это немецкий трюк. Радиофальшивка. Как так? Ну да, вначале действительно говорил Рейно, а затем немецкая радиостанция каким-то дьявольским фортелем ухитрилась с помощью усилителей перекрыть передачу и передать фальшивый текст…

Позвольте, голос же был бы тогда другой! Нет, теперь научились чисто механически воспроизводить тембр голоса, это очень просто… Технически это совершенно неправдоподобно… Наоборот, говорят, технически, если длина волны… словом, люди сведущие дают этому научное объяснение, я в этом профан! Но все равно, какие немцы ловкачи!

Партюрье с машинами и со своими санитарами вернулся в Вими. Отсюда в оба конца было видно зарево. На севере, в Лансе, среди ночного мрака полыхали красные полотнища пожаров, а со стороны Арраса — вспышки артиллерийского огня. По дороге торопливо двигались черные фигуры. Люди шагали через выбоины и воронки, избороздившие здесь шоссе.

Партюрье отдал приказ остановиться. Он решил посоветоваться с Манаком. Тот раз мы свернули вон туда и заблудились. Жан де Монсэ соскочил со второй машины. Мимо шли ночные путники. По-двое, по-трое, одиночки. — Откуда? — крикнул двоим из них Рауль. Это были шахтер с сыном, мальчик в семнадцать лет уже работал под землей. Они шли из Анзена близ Арраса; они были вне себя от бешенства. Их прогнали. Шахта закрылась. Им швырнули подачку — сто пятьдесят франков. Кто-то из инженеров сказал им адрес в Париже, где находится правление компании! И вот они идут с узлом на плече и ста пятьюдесятью франками в кармане. Идут по направлению к Лансу. На Париж не пропускают. Да ведь Ланс горит, разве вы не видите, — Ланс горит! А в Аррасе — англичане. Они устанавливают пулеметы в наших домах. В тех, которые еще целы. Всю жизнь там проработали, а теперь ступайте! Ну, конечно, шахты — это удобная штука, чтобы играть в солдатики. Ах, чтоб вас!

Сын успокаивает отца. Трудно понять, когда они говорят между собой на местном наречии. И вдруг отец кричит военным в машине: — Мы пешком идем! Мы тут дома… тут мы мучились… Пусть я подохну, только я хочу знать, кому это нужно! Какому чорту это нужно!

Они прошли. И Партюрье подал знак трогаться. Как, опять взбираться на холм? Оставь, командир знает, что делает…

Знает, да не очень. К счастью, навстречу попались англичане. И показали верную дорогу: они — не то, что мы, у них есть карты. И они знали, куда можно ехать, а куда нельзя. Мон-Сент-Элуа надо исключить. Пока что можно еще держать курс на Марейль… хотя Frank Force собирается оставить Марейль.

Три часа утра. В Вими генерал Франклин, командующий Frank Force, только что объявил генералу Приу, что согласно приказу Горта он прекращает наступательные действия к югу от Скарпы. Как? К чему же тогда все, что было предпринято вчера и служило подготовкой к продвижению на Амьен, навстречу армии генерала Фрера… и что должна завтра предпринять на востоке другая легкая мотодивизия?.. Ничего иного генерал Франклин не может сообщить генералу Приу; ему дан приказ прекратить продвижение на юг, и он отводит свои войска в тыл. Единственная задача в данный момент — удержать Аррас.

После этого и генералу Приу остается только отказаться от мысли о наступлении… Как же быть? Связаться по телефону с Бетюном? «Жаворонок»… «Жаворонок»…

«Жаворонок» не знает, что ему ответить. «Жаворонок», куда не вернулся и никогда не вернется генерал Бийотт, умирающий в госпитале в Ипре. Заря занимается под раскатистый лай орудий. Англичане стягиваются к нашему правому флангу. Позади Арраса, в Экюри, в Ролэнкуре, происходит передвижение штабов. Офицер допрашивает восемьдесят немецких танкистов, взятых в плен накануне вечером, у Варэна. По обочинам дороги хоронят погибших во вчерашних боях, сожженных огнеметами. Страшная штука! Жан де Монсэ видел таких, которых еще надеялись спасти; они непрерывно кричали, а когда им делали перевязку, кожа на лице снималась вместе с мышцами! Таким лучше умереть. Да они и умирали…

Среди убитых есть и немцы. Надо как следует похоронить их. Поставить крест. Надписать имя, часть. Мы ведь оставляем эту территорию. Так вот, командир моторизованного драгунского полка хочет, чтобы неприятель видел, как мы, французы, хороним неприятельских солдат. И на поле, заслоненном сквозной завесой деревьев (снаряды разрываются позади, на шоссе, бух, бух!), команда Партюрье роет могилы, сносит трупы. Тяжелая ноша — мертвецы, они нисколько не помогают санитарам. Ужасно класть их прямо в землю, засыпать землей лицо, руки. Достаточно глубоко? — Я больше не могу, — сказал Алэн. Жан взял у него из рук заступ.

Партюрье посмотрел на Жана, — совсем еще мальчик, а какой крепкий. Мимо, свистя, пролетали снаряды, падали сзади, на шоссе, ломали деревья, вздымали огромное черное облако… Скорей кончайте! Не то немцам придется рыть могилки для вас! Да еще надо, чтобы их командир придерживался таких жe взглядов, как наш…

Премьер-министр Поль Рейно несколько забежал вперед: это происходило в среду утром, а английские войска окончательно оставили Аррас только в пятницу, но уже сейчас на западном фланге битва за горняцкий край началась.

V

Теперь по всем дорогам этого края, на который наступает неприятель, движутся люди, движутся в самых непостижимых направлениях, одни туда, другие оттуда. Снявшийся с места растревоженный муравейник натолкнулся на огонь, и вот он заметался, отхлынул назад, на пройденные уже пути, по которым отныне покатятся два противоположных потока; навстречу тем, в ком еще теплилась смутная надежда на море, двигаются теперь возвращающиеся обратно, опередившие их в бегстве люди, мужчины и женщины, измученные, павшие духом, озлобленные, и в них стремящиеся к морю видят уготованную им судьбу. Передвигающиеся войска словно порывы ветра бороздят людской поток. Танки устремляются к западным границам угольного бассейна, в те места, которым грозит непосредственная опасность. Танкисты в раскаленных тряских стальных клетках прокладывают себе дорогу сквозь заторы машин с беженцами; измотанные двенадцатидневными боями и непрестанными маршами, танкисты уже не в силах всматриваться красными от напряжения глазами в горизонт, они наглотались пороховых газов, все тело ломит от однообразного движения к смотровой щели и обратно, к прицелу; мысленно они подсчитывают убитых, пропавших без вести, погибших товарищей, разбитые машины, все эти сомюа, виснеры, гочкисы. С момента выступления 10 мая танков уцелело не больше одного из восьми… И, возвращаясь на боевые позиции, танкисты повсюду встречают английские войска, уходящие на север и на восток, в направлении, обратном их собственному движению…

Штабные офицеры, французские генералы, плохо осведомленные о последних решениях, принятых британским главным командованием, обеспокоены передвижениями союзников, противоречащими тем указаниям, которые получены позавчера и даже еще вчера. Генерал Бланшар, узнав в Эстере, куда переведен КП группы армий, какая участь постигла генерала Бийотта, с утра отправился к генералу Горту, находившемуся в Премеске, близ Армантьера. Там он узнал, что от наступления за Скарпу отказались и что дан приказ постепенно отходить к Лису. К Лису!.. Это значит, что решено оставить весь горняцкий край, оставить Лилль, отступить к Дюнкеркскому предмостному укреплению. С сегодняшнего утра это стало совершенно ясно. И все же французское командование, вопреки очевидности, не отменяет боевые приказы, отданные несколько дней тому назад, хотя бы приказ о наступлении 5-го корпуса генерала Альтмейера на линию Сансэ, к северу от Камбрэ; теперь это наступление совершенно бессмысленно, ибо оно не поддержано франко-британским наступлением, приостановленным несколько западнее этой линии. Там же, в Премеске, генерал Горт заявляет Бланшару, что его войска оставляют сектор между Шельдой и южной частью Лилльского района и что уже этой ночью французы должны сменить англичан к северу от Валансьенского выступа, который вместе с Рэмским лесом образует как бы бастион на юго-востоке всей атакуемой позиции… Все же Бланшар заколебался. Он задает себе вопрос, не следует ли пересмотреть весь план.

А муравьи на дорогах… муравьи в танках… муравьи за амбразурами на пограничных постах… муравьи конные и пешие… что знают они, эти муравьи, о происходящем, что знают они о партии, разыгрывающейся на огромной шахматной доске, куда сыплются бомбы, где бушуют пламя и смерть, о шахматной партии, от исхода которой зависит, судьба нации, ее будущее, ее свобода?

Полутонка с семьей Занта возвращается назад, и Селестина с тоской смотрит на мать, привязанную к креслу: старуха уже не понимает, что ей говорят, она стонет, просит попить… Дорогой они видели разоренные фермы, деревню, залитую вином, — там разгромили склад и разбили винные бочки; и повсюду та же картина — распахнутые настежь двери, вывороченные шкафы, груды белья на полу, голодные собаки забредают в дома в поисках пищи, а на дорогах — смердящая падаль, застрявшие военные обозы, заторы; колонны английских войск, едущие навстречу французской мотодивизии, — и каким взглядом солдаты, отправляющиеся на передовые, провожают тех, кто уходит оттуда… В Беври, то есть уже за Бетюном, перед большим терриконом, около фантастических сооружений центральной электростанции — этого города ажурных мачт, исступленная голодная толпа набросилась на пекаря, наотрез отказавшегося печь хлеб для беженцев, потому что запасы муки надо сберечь для нужд местного населения. Перед разграбленной булочной еще долго лежало мертвое тело, уткнувшись лицом в землю, как немой укор, как протест устоявшегося, привычного быта против этой кочующей толпы… А народ прибывал, задние наседали на передних, на тех, кто уже начинал понимать, что идти некуда. И непрерывным потоком шли войска. В Ла-Бассе Занта задержали англичане: — Куда едете? — Полутонку окружил патруль, охранявший канал. Документы!.. Селестина ничего не понимала, она попросила у господ офицеров водицы для матери. Один офицер взял воинскую книжку из рук Занта: — Вы дезертир… — К счастью, вмешались французы… проезжавший мимо санотряд. Фенестр, врач в чине лейтенанта, проверил документы и объяснил британскому офицеру, что все в порядке. А тот уже кричал: шпион… расстрелять!..

Подъезжая к Лиллю, у Бетюнской заставы, Ипполит, сын Занта, заметил, что с бабкой что-то неладно. Он сказал: — Мать, посмотри, что с бабкой… — Они привезли ее мертвой, хоть и мертвой, а довезли до дому… Всю дорогу до Буа-Блан Селестина шептала, что теперь бабку схоронят в Буа-Блан, хоть и мертвой, а довезли до дому…

Школу заняли под беженцев. Потому что Лилль вовсе не обезлюдел. Все окраины были забиты беженцами, которые не смогли пробраться дальше; голодные, плачущие, насмерть перепуганные, они спали вповалку, прямо в грязи.

Не каждому дано вернуться домой.

Сегодня утром немцы заняли Эден, где Зант повернул вчера обратно. Они подступили к Булони. Немецкие танки прорываются к Кале…

Как случилось, что семья, которая вчера утром, выехав из Бетюна, бросила машину и на свое счастье повстречала знакомого возчика, — как случилось, что сегодня, в среду, эта семья оказалась в Лиллере, то есть западнее Бетюна, хотя направлялись они в Сен-Поль, уже давно занятый неприятелем? По всей вероятности, они сделали круг и очутились на прежнем месте. Так или иначе, сейчас они в Лиллере, обе женщины сидят на подводе, мужчины шагают рядом, а немецкие самолеты бомбят железнодорожные пути и вокзал, забитый беженцами. В этот-то огромный табор, куда со всех сторон, натыкаясь на товарные составы, обходя заграждения, шли люди, попали и они: возчик, который рассказывает свою жизнь, потому что ему пришла охота поговорить, и Фюльбер, этот долговязый девятнадцатилетний мальчик, еще не видевший настоящей войны, и его девочка-жена, которой впору в куклы играть, а не с животом ходить, и мать, все время вздыхающая по покинутому дому; сюда попал Фюльбер, который сторонился людей, занимающихся политикой, и интересовался по-настоящему только одним: как бы заработать на жизнь, на устройство своего гнездышка, куда он еще совсем мальчишкой привел жену. И вдруг он увидел картину, которая никак не вязалась с окружавшим его до сих пор мирком. С добропорядочным мирком, где каждый довольствуется тем, что имеет. На мостовой, перед вокзалом, корчились раненые и лежало пятнадцать убитых. Пятнадцать человек — это горсточка людей, но пятнадцать убитых, это гора трупов, а когда ты за всю жизнь не видел ни одного убитого… пятнадцать трупов… Жанна, не смотри! Закрой глаза, не то маленький… Человек… с развороченным животом, с вываливающимися кишками… одетый… и не на кровати… а прямо так… одетый, на земле! И женщина с запрокинутой головой…

За Лиллерской заставой стояла тележка зеленщика, раненая лошадь билась в оглоблях; люди, ехавшие в тележке, и мужчины и женщины, спасаясь от пикирующих бомбардировщиков, должно быть, соскочили и бросились к дому, но дверь оказалась недостаточно широкой, они не успели войти, их убило тут же, на тротуаре… От Лиллера до Норран-Фонта пять километров. Что делать? Они все еще были во власти одной мысли: море. Если удастся доехать до Булони, они спасены. Возчик спросил Фюльбера: — А лошадь как? Ее, значит, в Булони придется бросить? — Потому что теперь они думали только о пароходе, который отвезет их в Англию. Никому и в голову не приходило, что немцы уже дальше Булони. И они едут на запад, огибают аэродром… Дорога ведет в Эр-сюр-ла-Лис, нет, это дорога в Кале, а в Булонь надо ехать на Теруан. — Сынок, не забудь, что Жанна на сносях, — сказала мать, — вы, мужчины, всегда об этом забываете. — А ведь верно, хоть Жанна и не идет пешком… да уж очень подвода тряская!

Дороги тоже движутся вместе с ними, так сказать, сами несут их. Проехав несколько деревушек, они выбрались на Теруанское шоссе. Из Теруана можно будет направиться прямо на запад, на Булонь. Но в Теруан они не попали… Им сказали, что дорога на юг отрезана. Чего только ни наговорят! Поедем в Англию, да, Жанна? Жанна так устала, надо сделать привал… Они и не подозревают, что в Лиллер, откуда они так недавно выехали, уже вошла колонна немецких танков, идущих из Сен-Поля. Небо полно самолетов. Сгустившийся мрак прорезают вспышки. В отдалении слышны взрывы бомб. Здесь почти спокойно, сельская местность, поля — и десятки тысяч людей, остановившихся на ночлег… В сарае есть сено. А в девятнадцать лет еще так крепко спится…

С эвакуацией раненых дело обстоит очень неблагополучно. В дивизионный санотряд Давэна де Сессак, поместившийся в одном из пригородов Ланса, возвращаются санитарные машины, отправленные в Бетюн. Тамошний госпиталь свернулся после отхода штаба фронта. На запад путь отрезан. Раненых надо отправлять на Сент-Омер. Вечером все собираются у местного аптекаря. Он сказал врачам: берите, что может вам пригодиться, лекарства, инструменты… Фенестр, Сорбен, Бурра — все там, отбирают шприцы, иголки, спирт. Этого как раз нехватает! А патентованные средства… — Да ну, Бурра, нечего жадничать, все равно всего не унести, — говорит Фенестр. — Удивительно, что вечером здесь не гасят света. И всюду вокруг то же, — может быть, затемнение и есть, но, как бы там ни было, фонари у входа в шахты горят достаточно ярко, чтоб их можно было заметить с воздуха. Странно, но вражеские самолеты ими как будто совсем не интересуются. Санитары, по обыкновению, ночуют в школе. На улицах, на площади перед церковью и на площади перед мэрией гулко отдается каждый звук, ходят какие-то люди, похожие на бродяг, не скрываясь говорят неправдоподобные вещи…

Раулю не спалось. Может быть, от усталости. Они возвратились из-под Арраса только к вечеру. Поняв, что ему все равно не уснуть, Рауль потихоньку выбрался из школы. Ему хочется походить. От вечной езды в машине ноги — как деревянные. А потом надо пользоваться, пока еще остался хоть кусочек французской земли. Ведь все время отступаем. Сжимаемся. В конце концов, что думают делать командиры? Похоже, что они сами не знают. Рауль никогда еще не бывал в местах вроде здешних. Жаль, что не пришлось побывать тут раньше, до войны, не пришлось узнать этот край. Если заговорить здесь с людьми, пожалуй, встретят недоверчиво. Может быть, как раз это и не дает Раулю спать: рядом с ним рабочий мир, а он, солдат, проходит мимо, как чужой. И вдруг перед ним на стене надпись мелом, совсем еще свежая: «Да здравствует Торез!» И сразу радостно забилось сердце. Кто-то сегодня ночью в брошенном городе написал эти слова. Рауль огляделся, словно ожидая, что увидит этого товарища. Да разве это возможно! Но мысленно он повторяет: «Да здравствует Торез!» — и думает о товарище, который написал эти слова, который вернул ему веру в самого себя. Он уже начал поддаваться общему настроению, решил, что всему конец: придет Гитлер, его танки, его самолеты… Все захватят, займут всю страну, введут фашистский порядок. И вдруг, вот вам, глядите: ночью в Мерикуре, в департаменте Па-де-Кале, чья-то рука вывела на стене три слова и восклицательный знак. Три слова. Рауль думает о Морисе. Пока есть Морис… Среди всей этой кутерьмы — уходящие англичане, и военные сводки, и голос могильщика Рейно, и все прочее, — да, среди этой кутерьмы он немного позабыл о Морисе… то есть о партии. А теперь, из-за трех слов, написанных мелом на кирпичной стене, он думает: ну, и что же? Ну, пусть даже они займут весь север, что ж такого? Это еще не вся Франция; неизвестно, что сейчас происходит… даже там, где уже немцы, в тылу у Гитлера тоже есть товарищи, тоже есть партия…

Рауль хорошо размял ноги. Теперь можно и обратно. Теперь он заснет. Не такой он человек, чтоб верить в чудо! Он не Поль Рейно… Если три слова, написанные мелом на кирпичной стене, вселили в него надежду, так это потому, что среди окружающей гнили, среди полного развала эти три слова, написанные мелом на кирпичной стене, напомнили ему о том, что могут сделать люди, когда они действуют сообща, и он верит не в силу чуда, а в силу организации.


* * *

— Вы понимаете, — сказал министр, — Манделю я не мог не уступить дорогу…

Ватрен посмотрел на него: все тот же, охотно мирится с тем, что портфель министра внутренних дел достался другому, а за ним сохранилось второстепенное министерство… Однако адвокат Ватрен не пришел бы к тому, кого в свое время называл «патроном», если бы дело не касалось других людей. Потому что за последний месяц Ватрен очень изменился. Но дело касалось других. И не только Ивонны Гайяр. Адвокаты Левин и Виала просили его похлопотать: депутатов-коммунистов увезли из Парижа и куда — неизвестно. Можно было опасаться самого худшего. Семьи… Ладно, Ватрен предпримет кое-какие шаги. Если хоть чем-нибудь можно облегчить участь арестованных… При серьезности создавшегося положения не исключалась возможность, что депутатов, осужденных на основании определенного пункта обвинения, предусматривающего соответствующее наказание, обвинят без дополнительных данных в новых, более тяжких проступках… и всегда надо опасаться расправы без суда и следствия, втихомолку, без огласки.

— В сущности, — сказал министр, — вам надо бы обратиться непосредственно к Манделю. Правда, он применяет драконовские меры, это соответствует его темпераменту, потому-то ему и поручили министерство внутренних дел… А что могу я? Но если вы хотите послушаться моего совета…

Совет заключался в том, чтоб обратиться к Монзи. К Монзи? Почему к министру путей сообщения[648]?.. Министр потрогал нос и засмеялся одними глазами: — Поверьте мне, Ватрен, это совет не плохой… Монзи обожает браться за такие дела. Он хвалится, что у него есть связи среди ваших… клиентов. Я верно говорю — клиентов?.. Он даже предпринимал, я это точно знаю, кое-какие шаги. Разумеется, я не могу утверждать, что эти шаги не преследовали двойную цель. Вы Монзи знаете! И знаете, что я о нем думаю: это человек, которому хочется играть роль. Он ни одной картой не рискнет зря. И Италия, и Энциклопедия[649]… Он жаждет стать незаменимым. Он очень умен. Слишком умен. Его всегда интересует то, что будет потом. У нас сейчас война, а он уже думает о мире. Можете не сомневаться, что в тот момент, когда мы будем подписывать мирное соглашение, он мысленно будет составлять коалицию для следующей войны… У него свои виды на коммунистов. Словом, решайте сами, я в такие дела не вмешиваюсь…

Что это — отказ в просьбе или конец аудиенции? Ватрену не оставалось ничего другого, как встать и уйти. Он обратился к министру только потому, что они давно были знакомы, а Монзи… возможно, что другие его лучше знают. Дело в том, что с тех пор, как Мандель стал министром внутренних дел, гонение на коммунистов усилилось, а к мерам против французских гитлеровцев все еще только готовились. Столько людей дрожали при мысли, что ученик Клемансо возглавит министерство внутренних дел, так как на словах Мандель всегда был за преследование «Аксион франсез», «Же сюи парту», дориотистов, кагуляров. А теперь, когда он пришел к власти, все свелось к пересмотру полицией прежних дел и к новым гонениям на коммунистов, у которых в сентябре и октябре были произведены обыски, не давшие повода к репрессиям. Арестовывали направо и налево, без всяких объяснений. Франция в опасности, неужели вам этого не достаточно? Решение об эвакуации заключенных, принятое 16 мая под влиянием паники, кроме всего прочего, было вызвано переполнением тюрем в Парижском районе. Извлеченные из-под спуда старые списки подозрительных привели к ряду недоразумений: защитники арестованных дориотистов вдруг узнавали, что их подзащитных судят как коммунистов, потому что откуда-то выкопали их прежние дела, не приведенные в ясность. Даже Пелетье, давнишнего друга папаши Робишона, Пелетье… этого заклятого врага Советов, присяжного спорщика на всех коммунистических митингах, завзятого синдикалиста, всегда выступавшего против стачек, потому что он все их считал политическими… даже его зацапали, когда он выходил из типографии на Елисейских полях, где работал наборщиком. Он защищался что было мочи, так как вообразил, будто его преследуют за то, что в сентябре он подписал вместе с Фланденом и Деа обращение пацифистов. Оказалось совсем не то! На него в 1924 году было заведено дело, где он значился коммунистом с пометкой «опасный». В общем, когда люди заявляли протест, им говорили, что в такое трудное время жаловаться на всегда возможные ошибки не приходится: лучше арестовать десять невиновных, чем упустить одного коммуниста. С 16-го числа встала настоятельная необходимость очистить Париж от таких людей; опасность все еще угрожает столице, совершенно незачем оставлять на свободе элементы, в любую минуту готовые сыграть на несчастье Франции. Особенно важно отнять у них средства воздействия: типографии, ротаторы, запасы бумаги… все, что они могут использовать для своей пагубной политики, если придут немцы.

— И учтите — не всегда же полиция ошибается.

За последние дни Тома Ватрен слышал это рассуждение раз двадцать. Он решил, что в конце концов ему наплевать, каковы тайные умыслы Монзи. Он повидает Монзи. К вечеру он хотел вернуться на дачу. Ядвига очень беспокоилась, когда он застревал в городе. Итак, он позвонил к Монзи и попросил принять его. Ему назначили прийти в пять часов. Ой, значит, затянется! Ватрен позавтракал в том самом бистро, где они с Ядвигой встретили в прошлый раз жену Флоримона Бонта и жену Сесброна. Потом он подумал, что у него есть время заглянуть к госпоже Виснер. По дороге он зашел в игрушечный магазин на улице Риволи: заводной поезд для Боба… Может быть, Монетта уже велика для кукол? Но вон та уж очень забавная!

Сесиль выглядела плохо, такая худенькая, и глаза усталые. Ватрен встревожился. Он восхищался нежной заботой этой красивой женщины о детях Ивонны. — Они вас, верно, утомляют. Почему бы вам не отправить их на недельку на дачу, к Ядвиге? Я тут принес игрушки… — Конечно, детям бы это доставило большое удовольствие. Но Сесиль не хочет расставаться с ними. — Нет, ни за что. Если им нужно будет на воздух, я с ними уеду… Единственно, что меня удерживает, — это мысль об их матери… — Ватрен сказал очень серьезно, что, по его мнению, судя по разговорам… вот и министр только что говорил… рассчитывать на то, что политических заключенных оставят в Париже, нельзя, и если госпожа Виснер собирается уезжать, то лучше не откладывать — и из-за нее самой и из-за детей. Достаточно вспомнить, что творилось 16-го, во время паники. Если такое повторится, можно ждать всего: и повального бегства, и столпотворения на вокзалах, на дорогах! Словом, он советовал ей уехать. Она была очень встревожена сообщениями с фронта. Впрочем, все были встревожены. Всех потрясла речь Рейно в сенате: Амьен, Аррас… Но у госпожи Виснер, видимо, были особые причины для того, чтобы сообщения оттуда… — У вас на фронте есть близкие? Верно, брат… — Она смущенно засмеялась. — Никки! Извините, но об этом даже смешно подумать. Слава богу, Никки еще слишком молод.

И вдруг она вспомнила, что Никки того же возраста, что и Жан, и покраснела. Ватрен не ошибся: с тех пор как Сесиль отправила письмо, она не знала покоя, часами просиживала над большой картой, стараясь представить себе, где сейчас может быть Жан, и взгляд ее блуждал от Антверпена к Арденнам, Аррасу, Амьену… Сесиль думала: в конце концов, он в санитарной части. Но если они отрезаны от нас, то уже не имеет никакого значения, санитарная это часть или нет! Вдруг ей приходило в голову, что Жан может быть в плену. На много лет. Кровь отливала от сердца. Нет, это немыслимо. А если решат, что он в плену, а он не в плену, ведь тогда она месяц за месяцем будет ждать от него известий, и страх, который ее уже терзает, будет все расти и мало-помалу превратится в уверенность, в безнадежную уверенность… Даже дети не могли ее успокоить, она с трудом скрывала от них слезы.

Сесиль вдруг сказала Ватрену: — Неужели ничего нельзя сделать, чтобы вернуть… — Она тут же заметила, что адвокат понял ее слова иначе, так, как будто она говорила об одном. И торопливо добавила: — Я хочу сказать… вернуть всех… — Он улыбнулся. За кого так тревожилась госпожа Виснер? Не за мужа; тот после покушения поправлялся на Лазурном берегу. — Вы, верно, собираетесь с детишками в Антибы? — Она содрогнулась от этой мысли. Нет, нет. Она еще не решила. Но не в Антибы и не в Биарриц, к родителям. Она поспешила объяснить: появление детей вызовет слишком много расспросов. Ни Фред Виснер, ни господин д’Эгрфейль не поймут, им нельзя рассказать об Ивонне, о тюрьме, да и вообще…

— У меня другие планы.

Она не сказала, какие. Ватрен не стал допытываться. — Мне очень жаль, — вздохнул он, — что я не могу остаться посмотреть, как Боб запустит поезд у вас в гостиной… но у меня деловое свидание… прошу извинить…

Монзи не сразу принял его. Ватрен досадовал на себя за то, что пришел. Он терпеть не мог ждать. И, к тому же, он был уверен, что ничего путного из его визита не получится. Одни пустые слова. Но если бы он не пришел, он не мог бы себе этого простить, все время упрекал бы себя. А сейчас он упрекал себя за то, что пришел, что сидит и ждет как дурак, что опаздывает домой. И все-таки не уходил, а сидел и ждал как дурак…

Когда дверь отворилась, двое посетителей еще стояли, повернувшись лицом к министру, и Ватрен увидел лицо Монзи, его светскую, любезную улыбку. Ватрен поднялся, поймав на себе взгляд министра. И вдруг он узнал одного из посетителей, выговор которого уже заставил его насторожиться, узнал его немного сутулые плечи, выпяченную нижнюю губу, седые волосы, зачесанные назад, но падающие по обе стороны лба большими прядями, как два крыла. Нет, ошибки быть не могло.

Когда он вошел к министру, тот не мог удержаться, чтобы не сказать с самодовольной улыбкой: — Я полагаю, вы узнали того, кто сейчас отсюда вышел? — У него это была своего рода мания, он любил хвастаться, поражать собеседника.

— Думаю, что да, господин министр… Илья Эренбург?[650]

Ватрен знал советского писателя, так как часто встречал его на Монпарнасе с его двумя собаками — черными коротконогими скотч-террьерами…

— Видите ли, дорогой коллега, — Монзи нарочито подчеркивал свои весьма сомнительные товарищеские отношения с коллегами по суду, — видите ли… Да, у меня был Эренбург. Вы простите, что я заставил вас ждать. Вы понимаете?

Нет, Ватрен не понимал, но приличие требовало, чтоб он понял, и он сказал: — Разумеется, господин министр, но, собственно, мне почти не пришлось ждать… — И он принялся излагать цель своего прихода. Монзи слушал, играя всем, что попадалось под руку, и кивал головой. Подробности его заинтересовали. Хотя бы судьба Корнавена. Он сочувствует. Поверьте… Очень приятно показать, какое у тебя прекрасное сердце, благородные чувства, как ты умеешь сострадать. — О, я отлично понимаю, что, будь у власти они, мне бы нечего было ждать от них пощады. Но неужели же мы должны строить свое поведение с расчетом на взаимность!.. Конечно, нет. Не вы первый обращаетесь ко мне с просьбой… Вы знаете, что я пользуюсь доверием некоторых людей этого круга. Сам не знаю почему, но это факт. Я стараюсь оправдать их доверие. Я хлопотал. И не раз. Правда, без особых результатов. Я не министр внутренних дел. Но вы знаете, ведь Мандель… совсем не против Советского Союза… Уверяю вас, это ошибочное мнение. Почему бы вам не обратиться к Манделю?

В конце концов он обещал Ватрену все, о чем тот просил. Он походатайствует, если понадобится, даже в совете министров. Потом, не закончив фразы, он наклонился к своему собеседнику. Монзи был грузный мужчина, казавшийся еще более неповоротливым из-за больной ноги. — Скажите-ка, Ватрен…

— Да, господин министр?

— Вы не могли бы передать… не заключенным… а тем, другим… партийному руководству… что положение очень быстро меняется и что…

— Я, господин министр? Но каким же образом?

Монзи улыбнулся и чуть заметно поднял брови. Ну, конечно, не он, Ватрен, лично. Но бывает, что знаешь… или догадываешься… словом… — Между нами говоря, дорогой коллега, полиция или удивительно нерасторопна, или же хитра, как бес. Право же, при желании, можно бы добраться и до верхушки! Хорошо, оставим этот разговор… Но я сам, например… — Он назвал пять-шесть человек, которые, по его предположению, вполне могли бы взять на себя поручение подпольному руководству запрещенной партии. Тогда зачем же он обратился к Ватрену? Так или иначе он разоткровенничался со своим собеседником как бы из безотчетной, внутренней к нему симпатии. Он лично считает, что нет греха, который не заслуживал бы снисхождения. Кроме того, иногда есть основание пересмотреть дело в зависимости от обстоятельств. В данный момент мы не должны упускать ни одной возможности. Все знают, что он, Монзи, пользующийся доверием в Палаццо Киджи, приложил нечеловеческие усилия, чтобы сохранить добрососедские отношения между Францией и Италией. Принимая во внимание английские требования, это было не так-то легко. Сейчас в этом направлении наши дела обстоят очень неважно. Я только сегодня говорил с маршалом Петэном…

— В правительстве, разумеется, существуют различные течения. Но совершенно бесспорно намечается известная тенденция предать забвению недавнее прошлое… проявить больше гибкости в отношениях с Москвой… Именно это я говорил сейчас, говорил частным образом тем господам, которые при вас вышли от меня… Заметьте, само собой ничего не делается. Они заинтересованы, чтобы такой человек, как я… как и тогда в Риме… чтоб такой человек, как я… Несомненно, положение может показаться несколько щекотливым: в Женеве мы голосовали против СССР, и наша пресса всего два месяца тому назад проявила, быть может, несколько неумеренную радость по поводу выхода Советского Союза из Лиги наций… Мы, быть может, несколько резко потребовали отозвания господина Сурица… Но, в общем, если они согласятся, потому что успехи Гитлера не могут их очень радовать, так ведь? — для них он такая же угроза, как и для нас… в их интересах придать мне известный вес в глазах Поля Рейно…

— Каким образом? — наивно спросил Ватрен.

— Ну, существуют разные способы! Вот, скажем, их поверенный в делах сделает первый шаг… и я вполне допускаю, что великая держава с такими мелочами считаться не будет… но вместо того, чтобы обратиться непосредственно к правительству, они могут предпочесть обратиться через кого-нибудь… в свое время я оказал им кое-какие услуги! Я этого не забыл.

«Зачем он мне все это говорит?» — думал Тома Ватрен.

И вдруг понял. Монзи надеется разом купить коммунистическую партию и Советский Союз. У Ватрена шевельнулось чувство презрения к своему собеседнику, но он побоялся выдать себя, потому что пришел сюда как ходатай. Он не мог сказать то, что хотел, момент был неподходящий, приходилось молча терпеть.

— Да, но поверенный в делах как будто не желает это понять. Я так и сказал Эренбургу. Вы знаете, мне очень понравилась одна из его первых книг… «Хулио Хуренито»… Очень любопытная. Я считаю его искренним другом нашей страны, он подолгу жил у нас, уже с давних пор. Но он очень сдержан. Слушает и мало говорит. Улыбается. Вы заметили, какая у Эренбурга улыбка?

— Я его очень мало знаю, господин министр.

— Чрезвычайно своеобразная улыбка, да вдобавок он еще делает особый жест обеими руками, словно хочет сказать: вот оно как! Я пригласил его, так как слышал, что он возвращается в Москву. Он мог бы поговорить непосредственно… Но на все мои доводы он возражал, что лучше действовать официальным путем… Как я ни настаивал, он уклоняется. А пока что некоторое сближение при настоящих обстоятельствах…

Он намекнул, что между французским и английским командованием есть трения. 16 мая Черчилль наконец преодолел сопротивление своего кабинета, не желавшего посылать самолеты во Францию… Но их отправляют главным образом в дальние рейсы, например бомбить Гамбург, тогда как важнее при их поддержке остановить немецкие танки. Вчера в Венсене заседал Высший межсоюзный совет… Кажется, между британским воздушным командованием и Вюильменом есть разногласия. Англичане, конечно, стремятся защитить свои коммуникации, побережье, Дюнкерк… Ватрена удивляла болтовня министра. Да, для Монзи произвести впечатление на собеседника важнее, чем сохранить тайну. Монзи откинулся на спинку кресла. Похвастался трубкой, которую курил. Прекрасная трубка из морской пенки[651], белая-белая, прямая. Совсем новенькая. Недавно полученный подарок, которым он очень гордился.

— Видите ли, дорогой мой, среди всех этих событий, интриг, угроз я все-таки испытываю удовольствие от такой красивой вещицы… В сущности, может быть, сейчас самое важное — спокойно обкуривать новую трубку. — Самовлюбленный тон, выражение, с которым он смотрел на трубку, а затем два-три раза молча затянулся… Впрочем, какое это имеет отношение ко всему предыдущему? Монзи опять заговорил о коммунистах.

— Серьезно, вы не думаете, что могли бы?.. Жаль. Понимаете, если бы начались какие-нибудь переговоры в этом направлении… мне было бы легче хлопотать за арестованных…

Действительно, очень жаль. Для Тома Ватрена было ясно, что он зря пошел к Монзи. Он простился, весьма недовольный собой. Когда же это я теперь попаду в Ормевиль!


* * *

Вечером пришлось остановиться в Теруанской долине, потому что лошадь совсем замучилась, ее распрягли и пустили на траву; Жанна, ее свекровь, мальчик-муж и буа-бланский возчик попали в сарай, куда уже набились отставшие французские солдаты, отпускники, разыскивающие свою часть, как они сами себя аттестовали. Видимо, они блуждали уже давно. Вокруг шел разговор… удивительно, до чего люди разные! Фюльбер слушал, как они рассказывали про места, совсем не похожие на Фландрию, про горные солнечные края, про плодородные долины, про города, где нет никакой промышленности… И повсюду люди живут на свой лад, даже не верится. Один объяснял, какой смешной профессией он занимался в гражданке: просматривал на свет яйца. Женщины между тем собрали все остатки и занялись, с позволения сказать, стряпней. Развели огонь. Мимо проходили люди, глядели на что-то, кричали. Вдруг кто-то сказал: идите сюда, посмотрите! Они вышли. Было, верно, около пяти вечера.

На равнине, насколько хватал глаз, Фюльбер увидел неисчислимое множество солдат в серо-зеленых мундирах; они шли поодиночке, примерно на равном друг от друга расстоянии, с винтовкой наперевес, и приближались как бы скачками. Словно полосы ложились на поля. Солдаты были молодые. Во всяком случае, те, что подошли к сараю, куда все спрятались. Они вошли, ничего не сказали, один что-то скомандовал. Людей они точно не замечали. Потыкали штыками в кучи сена, затем ушли. Слова команды раздавались уже дальше. Они двигались все так же, рассеянными равномерными рядами, как в балете. Теперь они были уже повсюду. Потом перед сараем появились мотоциклы, люди в касках круто тормозили, описывая полукруг и волоча по земле правую ногу. Слышался гортанный говор. И опять солдаты вошли в сарай. Посмотрели на беженцев, приказали выйти военным. Немцы были сытые, чистые, не усталые. Беженцы с любопытством рассматривали их обмундирование. Заметив, что женщины испуганы, кое-кто из немцев попробовал разговаривать жестами, вперемежку со словами и смехом. Один говорил по-французски. Он был постарше остальных. Фюльбер по неопытности не мог разобрать, простой это рядовой или сержант. Немец ораторствовал: — Не надо бояться, мы воюем не с французским народом… — по его произношению ясно было, что говорит немец. — Мы воюем не с французским народом, мы воюем с капиталисмус… Мы зоциалисты… наш народ живет с фюрер благополучно, понимаете? Мы воюем с вашим капиталисмус, с Фланден, Рейно, Черчилль… — Он несколько раз повторил эти три имени. Один унтер-офицер стал раздавать женщинам и детям леденцы; те не решались сунуть их в рот, держали в руке. Солдаты смеялись: — Nicht vergiftet. Не отравленные! — А тот все ораторствовал: — Мы не завоеватели! Kein Imperialismus![652] Мы хотим кушать! Это освободительный война… мы вас избавляем от англичан!

Немцы шли так примерно около часу. Затем наступила необычайная тишина. Значит, теперь они были в тылу у немцев. Куда идти? Немцы сказали, что заняли побережье. Что же тогда, домой? Ну, конечно, домой. И, словно сыпучий песок, люди медленно растекались по домам. Прямо на Лилль дороги нет. Между нами и Лиллем фронт. Ну, так поедем по проезжей дороге от Теруана на юг, По дороге на Аррас. Далеко до Арраса? Сорок километров. В Аррасе немцы. Ну как, двинемся в Аррас? Да, в Аррас. Разумеется, с остановками, небольшими перегонами. На подводе обе женщины, вещи; мужчины шагают рядом, серая в яблоках лошадь… и в надвигающихся сумерках толпа течет, как сыпучий песок между пальцами.

Тьма сгущается над горняцким краем, почти целиком занятым на севере наступающим неприятелем, который продвинулся за Сент-Омер. С юга на запад клещи сжимаются. Англичане весь день еще продержались в Аррасе. Но мы отступили в Мон-Сент-Элуа, в Каранси, отошли к Сушé, Вими и Нотр-Дам-де-Лорет. Наши танки, которые контролировали местность между Лансом и Бетюном, отходят от Удэна на Вермель. Немецкие танки, пройдя через Брюэ, к вечеру достигли Нё-ле-Мин и окраины Бетюна. Тогда генерал Горт, сочтя, что положение Frank Force в Аррасе угрожающее, дал генералу Франклину приказ оставить и выступ, и город. Французское командование ничего об этом не знало, однако это передвижение только завершило предыдущие передвижения английской армии. Но ведь это же никак не вяжется с планами наступления на юг, которые, следуя указаниям Вейгана, все еще лелеет Бланшар! Между тем 1-я легкая мотодивизия до четырех часов утра прикрывала отступление английских войск, отходивших к северу и востоку от Ланса, на линию каналов. И Petre Force, включенная в состав войск генерала Франклина, в час ночи повертывает от Арраса к Дуэ через Байель–Сир–Берту, в то время как 3-я легкая мотодивизия, согласно приказу генерала Приу, тоже отходит на линию каналов, куда прибывает марокканская дивизия генерала Мелье, переброшенная с востока. Таким образом, марокканцы вклиниваются от Проклятого моста до Бовэнского моста между обеими мотодивизиями, одна из которых занимает участок от Бовэна до Ла-Бассе, другая — от Проклятого моста, к северу от Гарнса, до Обийского моста, к северу от Дуэ. Артиллерия, сосредоточенная за каналом от Ванденского моста[653] до Мершена, защищает на западе подступы к Карвену.

И тут-то капитан Кормейль с удивлением услышал разговор, который донесся до него из темноты. Словно хорошо знакомый голос… не самый звук, а слова. Мы-то сразу их узнаем. Редко когда ошибешься. И словарь, и то, что говорится. Даже если это не связано непосредственно с политикой. Так сказать, самый дух речи. И ненависть к Гитлеру, которую у других редко встретишь. Гневные слова: «Я хочу иметь право петь Марсельезу…», на что последовал ответ: «У него, у Гитлера-то, и без твоей Марсельезы дела хватит!» И смех того, кто говорил первым.

Кормейль подошел поближе. — Закурим, сержант? Простите, мне кажется, я вас где-то встречал… Как вас зовут? — Сержант кашлянул в темноте. Что он думает о столь любопытном капитане? Не важно. Он отвечает: — Сержант Огюст Делонь, господин капитан…

Делонь… Да ведь это же руководитель Рабочего спорта! И тогда Кормейль сказал вполголоса: — Сегодня на небе нет звезд, сержант, и узнать друг друга трудно… Но, видите ли, не вы один хотите иметь право петь Марсельезу… и нас столько же, сколько на небе невидимых звезд, товарищ…

Сказал и быстро отошел под грохот 75-миллиметровой пушки.

VI

В пятницу 24 мая 1940 года главнокомандующий французскими вооруженными силами генерал Вейган впервые, в частной беседе, заговорил с главой правительства о перемирии, о необходимости заключить перемирие с неприятелем.

Разговор состоялся после очередного совещания, которые происходили ежедневно в одиннадцать часов утра в военном министерстве, на улице Сен-Доминик. Так пожелал маршал Петэн, и Поль Рейно не возражал. При любых обстоятельствах генерал Вейган должен был являться туда с докладом. Вейган находил, что это только разбивает ему день, а он, как-никак, главнокомандующий, однако подчинялся безропотно. На сегодняшнем совещании посол Великобритании сэр Роналд Кэмпбелл[654] заявил о недовольстве Черчилля несогласованностью действий французского и английского командований.

Вейган отвел в сторону премьера. В таких условиях перемирие…

Поль Рейно, который рвался продолжать войну из Африки, перевести правительство в Африку, чтобы продолжать войну, Поль Рейно, который мечтал о новых союзниках, чтобы продолжать войну, не мог не дать должной оценки подобному предложению главнокомандующего. Тот самый главнокомандующий, который всего четыре дня назад взял в свои руки верховное командование, четыре дня назад говорил только о победе и все четыре дня непрерывно отдавал приказы наступать, четыре дня, ровно четыре дня требовал от солдат и офицеров, чтобы они дрались, «как звери», и даже по сию пору не знал, что генерал Горт оставил Аррас, — этот главнокомандующий вдруг высказывал сейчас то же мнение, какое за четыре дня до того, как войти в правительство, вице-председатель совета министров маршал Петэн высказал Шотану. Что же произошло? Что побудило генерала Вейгана к такому неосторожному высказыванию?

И тем не менее Поль Рейно не отставил от командования французскими армиями человека, который посылал их умирать, а сам в это время считал, что надо сдаваться. Поль Рейно умолчал об этом разговоре, хотя у него на миг мелькнула мысль заменить Вейгана… но кем, кем — вот в чем загвоздка!.. Бийотт убит, Жиро взят в плен, Жорж потерпел поражение. Хюнцигер… да, и Хюнцигер тоже! И потом Поль Рейно знает, что его обвиняют в легкомыслии, он не хочет прослыть непостоянным, не хочет, чтобы про него говорили, будто он меняет генералов, как перчатки.

А насколько это было бы честнее!

Правда, Вейган оправдывает свое неожиданное заявление тем, что, заключив перемирие, мы сохраним армию, которая сумеет поддержать порядок. Поддержать порядок. Это все тот же животный страх, который охватил их еще 16 мая. Вейгану нужно сохранить армию не для того, чтобы перестали убивать французов, а чтобы остались французы, способные стрелять в других французов. Ему нужно заключить мир с Гитлером, чтобы иметь военную силу для гражданской войны. Так он сказал 24 мая Полю Рейно.

Поль Рейно не был способен не только послушаться, но даже понять его. Однако в тот день он оказался также неспособен отдать Вейгана под суд.

Судьба страны решается не только на полях сражений. Председателя совета министров поразила в словах Вейгана отнюдь не навязчивая идея сохранения порядка и не все перекрывающее желание оградить данный общественный строй от возможного народного гнева, а враждебная позиция главнокомандующего по отношению к Англии. Вот что задело Поля Рейно. Ведь он в конце марта подписал декларацию, связывающую нашу страну с Англией до победы над врагом. Заявление главнокомандующего он воспринял только как нарушение этого обязательства, как измену честному слову. Однако он предоставил и далее вести войну главнокомандующему, по убеждению самого Рейно, ни во что не ставившему честь Франции. Правда, если бы он выгнал Вейгана, многих из его приближенных озадачил бы такой поступок. Что поделаешь! Поль Рейно всего лишь человек… ему нужно одобрение окружающих. Особенно в эти трудные дни. Столько дела, столько вопросов, которые ему не под силу, и, наконец, он просто устал…


* * *

В пятницу 24 мая преемник Бийотта генерал Бланшар, командующий группой армий, — во главе 1-й армии на его место поставлен генерал Приу, — со своим командным пунктом находится в Лилльской крепости и готовится не к перемирию, а к наступлению на юг. После поездки Вейгана в Ипр план наступления было пересмотрен и исправлен ввиду отхода англичан и сдачи нами ряда позиций, но основная задача остается в силе: прорвать заколдованный круг, отрезать немецкие танки от их базы и соединиться с армией Фрера. План наступления попрежнему именуется планом Вейгана. Бланшар отправился к Горту, но вместо него застал генерала Паунелла, того самого, который заменял главнокомандующего во время совещания у бельгийского короля в замке Касто 12 мая, когда англичане фактически признали верховное руководство Бийотта. Как быть теперь? Отходить к Дюнкерку или, несмотря ни на что, осуществлять вейгановский план наступления? Паунелл — за наступление. Тем не менее Бланшар решил отправить в Париж майора Фовеля, чтобы сообщить Вейгану о возникших трудностях и получить от него подтверждение прежнего приказа. Генерал Горт прислал генерала Адамса[655] к Бланшару для совместной подготовки вейгановского плана наступления с одной оговоркой: что наступление начнется в воскресенье, 26-го. Пусть будет в воскресенье! Лишь бы сражаться. Таков и план Вейгана: сражаться во что бы то ни стало. На этот счет беспокоиться нечего, генерал! Цель наступления: Бапом. Будем драться, как звери. Такова, очевидно, была точка зрения Вейгана еще утром, когда он телеграфировал Бланшару: «Спасение в развертывании ваших наступательных операций. Жду от всех неколебимой решимости…» И как мог Бланшар, закончивший в течение дня подготовку к наступлению, усомниться в чем-либо, когда поздно вечером получил эту телеграмму?

Ни в неколебимой решимости, ни в людях, готовых драться, как звери, недостатка не было. Разве заколебались хоть на миг танкисты, которые вчера еще из Нотр-Дам-де-Лорет, из-за могильных холмов наших воинов, павших двадцать лет назад, ударили в тыл немецким танкам, наступающим на Бетюн? Разве не дрались, как звери, целых двенадцать дней марокканцы, которых генерал Мелье отвел к каналам, — помните, те самые, что шли 10 мая с тюльпаном на штыке? Разве не так поступают на всем пути из района Шельды в район Карвена алжирские стрелки генерала Дама? И моторизованный драгунский полк в преддверии горняцкого края, и кирасиры, на которых враг наталкивается повсюду, с юга до самого севера, все на тех же самых!

Нет недостатка в людях, готовых драться, как звери. Взять хотя бы тех, у кого отняли их лейтенанта, и они, не успев опомниться, роют окопы вдоль Сансэ для 5-го армейского корпуса, который должен идти в наступление завтра, послезавтра или еще через день, тех самых, у кого отняли винтовки, а взамен опять дали лопаты… Взять хотя бы капитана Кормейля и сержанта Огюста Делоня, не отходящих от своих орудий. Взять хотя бы тех, кто бесстрашно подбирает на дорогах раненых, и пусть уже трое водителей из отряда Давэна де Сессак не вернулись в часть, Рауля или Манака все равно не остановит ничто. Ничто не остановит юного Алэна Морльера, Жана де Монсэ, отчаянного Партюрье. Вся эта армия, которая без отдыха мечется по замкнутому кругу и чьи командиры уже со страхом поглядывают на дорогу к морю, к той прибрежной полоске на севере, что сужается день ото дня, — разве эта армия 24 мая помышляла о перемирии? У нее одно желание — сражаться. Она горда своим оружием, она творит чудеса, она поверила в воскрешение Фоша, она верит, что Вейган ведет ее к победе, она не представляет себе Францию поверженной. Я утверждаю, что она была полна воодушевления даже в этот день 24 мая, когда генерал Бланшар впервые заколебался и не знал, отходить ли на Лис и Дюнкерк или по вейгановскому плану наступать на юг?

Он обратился за советом в Венсен. И из Венсена ответили: наступать. Сражаться. Начать наступление на юг.

Кого тут обманывали?


* * *

Нет недостатка в людях, готовых сражаться, но люди, готовые сражаться, распылены, их не спешат включить в организованные части. Командиры с подозрением смотрят на остатки разгромленных дивизий, на тех, кто не был ни убит, ни взят в плен. Передвижения войск и так уже до крайности затруднены толпами беженцев, следовало бы закрыть бельгийскую границу… А тут еще подбирай, проверяй, ободряй этих солдат-одиночек; за исключением немногих специалистов, они тоже лишь балласт для войск, которым в силу боевой обстановки нужно быстро перемещаться и спешить на угрожаемый участок.

В Рэмском лесу попытались было заново сформировать остатки разбитых частей, а потом пришлось приостановить это дело и заняться выравниванием фронта ввиду ухода англичан. Если не считать гудения самолетов да единичных бомб, время от времени падающих на лес, артиллерийский взвод бывшей Североафриканской пехотной дивизии генерала Сансельма живет здесь эти дни точно в каком-то глухом гарнизоне. Офицеры бегают в соседние штабы. Орудия не установлены на огневые позиции. Солдаты ловят и бьют одичавшую скотину, потом разводят костры и жарят куски мяса на самодельных вертелах.

Жан-Блэз и аббат подружились. Первое время взвинченное состояние священника, его непрерывные рассказы о разрушениях вызывали у Меркадье любопытство, но не симпатию. Из дальнейших разговоров ему стало ясно, что в действительности аббат Бломе разыгрывает комедию не столько для других, сколько для самого себя, чтобы сделать мало-мальски терпимой ту жизнь, которая должна была всячески претить ему в силу его воспитания и убеждений. Он шумел, чтобы заглушить внутренний голос. Он боялся собственной жалости, боялся дать волю врожденной доброте. Он кричал о своих похождениях, словно хотел сказать: вот я каков, ничего удивительного, что я это могу перенести, сами видите — я чувствую себя, как рыба в воде. Настоящий аббат Бломе, не тот, что был сапером второго класса, с Жан-Блэзом становился самим собой. Быть может, к этому побуждало его сознание, что сержант Меркадье — скульптор, потому что для священника типа аббата Бломе скульптор — такой особенный человек, что перед ним можно даже исповедаться.

Но Жан-Блэзу мало было догадаться самому. Он спросил: — Почему вы напускаете на себя какое-то ухарство? Зачем, собственно, вам это нужно, господин аббат? — Аббат снял пенсне, может быть, чтобы протереть его, а скорее, чтобы обратить к небесам неприкрытый стеклами взгляд. Оказывается, глаза у него голубые.

— Есть впечатления, картины, слишком страшные для меня… мне хочется их забыть, сержант. Я и пытаюсь забыться, дурачу себя и других. Не знаю, верите вы в бога? Простите мое неуместное любопытство… Не верите? Так я и думал. Для меня это загадка, особенно в художнике… в человеке, который соприкасается с непостижимым… Сколько в жизни мучительных противоречий… Не смейтесь!

— Я не собираюсь смеяться, господин аббат, но…

— Нет, не надо. Не объясняйте. Между верующими и неверующими столько недоразумений из-за слов… Я хотел, я хочу об этом забыть… Но прежде чем забыть навсегда, мне надо рассказать кому-нибудь… облегчить душу. Вы, конечно, не верите и тому, что слово, исповедь несет с собой облегчение?

Так и есть. Ему нужно исповедаться. А скульптор на худой конец сойдет за духовника. И аббат Бломе рассказал Жан-Блэзу, чтó произошло 16 мая к концу дня.

Итак, это было в прошлый четверг. Вместе со своим отрядом аббат очутился на бельгийской равнине, примерно километрах в восьми к югу от Шарлеруа. Во всяком случае, города уже совсем не чувствовалось. Среди полей, невдалеке от шоссе, идущего с севера на юг к Филиппвилю, к западу от этого шоссе, чуть пониже дороги, которая отходит на Наллин, разбросано несколько домиков. Это поселок Бюльтия… там расположился штаб армейского корпуса, нашего 2-го армейского корпуса. Под штаб заняли большой дом, относительно большой: он казался таким, потому что стоял один у проселочной дороги, в двухстах метрах от окраины деревни в сторону Наллина. Палисаднички с фруктовыми деревьями, улица, вымощенная щебнем, как повсюду в Бельгии. Вся деревушка величиной с ладонь. На южной стороне — небольшая рощица. Рота ушла утром, после жестокой бомбежки, и разместилась в Наллине, на расстоянии пяти километров от нас. А наша группа осталась в распоряжении штаба корпуса. Штаб дивизии стоял в одном из пригородов Шарлеруа. Мотоциклисты все время шныряли взад и вперед с донесениями на командный пункт генерала Буффе. Буффе был командир корпуса. Все местечко точно еж ощетинилось противотанковыми орудиями, 25-миллиметровками. Положение было тяжелое, враг мог нагрянуть с любой стороны. Что происходило на севере? Поговаривали, что неприятель просочился в Шарлеруа… За три дня мы, отходя с боями, уступили всю местность, от самого Мааса: Ивуарский мост, Биуль, Сен-Жерар, Деван-ле-Буа, Метте, Гуньи… взрывали… нет, об этом довольно! Мы последними отошли от Мааса, понимаете — последними! И при этом знали, что на юге все погибло. Мы собственными глазами видели вдребезги разбитую бронетанковую дивизию — нашу последнюю надежду. На юге немецкие танки были замечены много западнее нас, Филиппвиль взят, говорили, что Бомон тоже… страшно было поверить…

Наши машины стояли в стороне от дороги, во дворе небольшой фермы; на расстоянии двухсот метров, а то и ближе, красовался большой дом у дороги, где генералы и полковники решали вопрос, быть нам или не быть, как спасти честь оружия и куда направляться. А в погребе… надо вам сказать, что вся местность опустела, жители — бельгийцы — ушли, им велели уходить. Но хозяин той фермы, где мы стояли, рослый белокурый малый с грубоватым лицом, отказался уйти. У него было трое детей, старшей девочке девять лет. Он недавно овдовел и не хотел таскаться с ребятишками по дорогам. И вот он кричал нам из погреба, чтобы мы уходили, иначе его дом будут бомбить. Он нас ненавидел. Время от времени он показывался во дворе и говорил, тыча пальцем в 25-миллиметровые пушки вокруг штаба генерала Буффе: — Если бы я это раньше знал! — Но теперь уж поздно было пускаться в путь. В небе кружили самолеты, со всех сторон слышались взрывы бомб. Громыхали орудия. Словом, сущий ад под самым боком. Где-то поблизости, должно быть, шли танковые бои. Фермер снова нырял в погреб, там в темноте блестели грустные ребячьи глаза. Вот когда я готов был поверить, что настал конец света. Мы возвращались, выполнив задание… насчет склада боеприпасов. Я ехал открытым полем, там, к югу, было настоящее кладбище танков, машин, лошадей. Очевидно, после рейда немецких танков одной из частей нашей дивизии удалось расчистить некоторое пространство вокруг КП армейского корпуса.

На этом КП находилось примерно тридцать офицеров и полковой священник, очень благочестивый и почтенный человек, исповедавший меня перед самым вступлением в Бельгию. Я увидел, что поблизости маячит его сутана; он носил сутану нараспашку, бархатные штаны, заправленные в сапоги, большой наперсный крест и каску. Я подошел к нему. Он печально поздоровался со мной. Вести были дурные. С минуты на минуту ждали генерала Буффе, уехавшего к нашему дивизионному командиру, генералу Буше, в Куйе, близ Шарлеруа. Только что сообщили, что наши драгуны были перебиты утром в Буа-л’Аббе, близ Сен-Жерара, и что придется отходить на Авен, во Францию.

Святой отец спросил, не хочу ли я исповедаться снова. Обстоятельства были мало подходящие, и, да простит мне бог, я почти рассердился. — С тех пор, как мы с вами расстались, брат мой, — сказал он, — вы способствовали делу истребления… а мы ведь песчинки в руках божьих, и господь может призвать нас к себе… — Никогда не прощу себе своего ответа и посейчас не понимаю, как это сорвалось у меня. — Неужели господь почтет грехом то, что мы все эти дни преступали пятую заповедь? — возразил я с некоторым раздражением. — Бог ведает, как невелика наша доля вины, ибо на него падает все ее бремя! — Несмотря на такой еретический ответ, он благословил меня и вернулся в штаб, куда только что подъехала машина генерала Буффе. Как сейчас вижу, какая суета поднялась вокруг дома… Офицеры носились взад и вперед с донесениями, но едва добрался я до фермы, как послышался гул самолетов.

Только в помрачении рассудка можно было избрать для КП этот дом, стоявший обособленно, на виду, в двух шагах от перекрестка, и когда я увидел, как ринулись вниз, поднялись и снова спикировали вражеские самолеты, мне сразу стало ясно, что они бьют по определенной мишени, и меня охватил ужас. Не то чтобы жизнь командиров была мне дороже, чем жизнь рядовых, но когда на корабле гибнет кормчий… Мне уже однажды пришлось видеть в Ивуаре, как вместе с мостом, который мы минировали, взлетел на воздух командир одного из наших полков, и с тех пор я не мог отмахнуться от чувства ответственности за жизнь военачальников. А возможно, что это просто наследие классической трагедии, где все вращается вокруг судьбы цезарей. Кто его знает?

КП в Бюльтии был стерт с лица земли. Прямым попаданием. От него остался только дымящийся остов и трупы… все погибли… весь штаб… а ведь это тоже люди, сержант! Жалости достойные создания божии! Генерал Буффе, не меньше тридцати офицеров, около сорока унтеров и рядовых… Дом, где мы спрятались, забились в погреб вместе с хозяином, проклинавшим французов, и испуганно глядевшими детьми, содрогался над нами, как в день страшного суда. Что мы увидели, когда наконец можно было выйти! Вокруг горящего здания словно в насмешку торчали жерла разбитых пушечек… Я тщетно искал сутану под обломками, из-под которых извлекли очень мало раненых. Однако среди щебня и щепок я увидел вот это…

Аббат достал из-за пазухи крест вороненой стали, в деревянной оправе. Помолчал немного, потом, глядя на крест, продолжал рассказ.

Так, вернувшись на ферму, смотрел он на крест в своей руке, как вдруг с проселка, проходившего позади фермы, вынырнул вездеход и остановился около аббата. Из машины выскочил солдат и распахнул дверцу перед высоким сухощавым человеком с красным, обветренным лицом. Аббат Бломе хорошо знал этого человека. Это был генерал…

— Впрочем, зачем называть вам его, сержант, принимая во внимание дальнейшее?.. Для нас он был сам генерал, наш генерал, как мы его звали. Помню его по ту сторону Мааса, когда мы уже мнили себя покорителями Европы… В тот вечер он явился в Бюльтию рапортовать своему начальнику генералу Буффе о положении на вверенном ему участке. Выполняя задание, о котором я уже говорил, я побывал там утром на своей машине. Я знал, как неприятель громил танки генерала Брюно к югу от Метте накануне и всю прошлую ночь… Истребление продолжалось и в течение дня уже на подступах к Бомону. Войска нашей дивизии оказались без прикрытия после разгрома танковой дивизии и потеряли связь с 11-м корпусом на юге; пока возможно было, генерал находился с войсками, руководя арьергардными боями. А только что он отдал приказ раздробленным, отрезанным от тылов частям уничтожить свои транспортные средства, взорвать орудия и отступать в одиночку. Это был полный разгром. С того места, где мы находились, видно было пламя пожаров в рощице на расстоянии двух километров. Это пылали склады горючего. Боеприпасы. Генерал приехал в Бюльтию, потрясенный зрелищем разрушения, осуществлявшегося по его приказу. Я оказался первым солдатом, которого он увидел, и он спросил меня, здесь ли еще и в каком доме находится штаб корпуса? Мне незачем было отвечать — я молча указал на огромный костер.

Он спросил: — А генерал Буффе? А начальник штаба?

Он выслушал мой рассказ, я показал ему крест. И тут, когда он осознал весь ужас происшедшего, — вы только представьте себе, что это для него значило, — после того как у него на глазах погибла его дивизия и сам он отдал приказ сжечь машины, уничтожить броневики, взорвать орудия, — тут он мне сказал: — Ваше лицо мне знакомо, сапер… Я как будто видел вас в ночь сдачи Синея. Ведь это вы взрывали укрепления у Марша, по ту сторону Мааса? А потом Ивуарский мост? Я слышал, что вы священник… — У меня комок подступил к горлу; в такую минуту вспомнил, кто я и что я делал. Я ответил утвердительно, а он продолжал ужасающе спокойным тоном: — Очевидно, мне больше нечего делать в Бюльтии. Давайте зайдем на ферму, мне хочется сказать вам несколько слов…

Когда мы вошли в дом, на кухню, я увидел его глаза, и мне стало страшно. Я решил, что он хочет говорить со мной как со священником, и судорожно стиснул в руке стальной крест. Я помнил свой ответ тому, кого не стало, и считал себя недостойным принять исповедь этого человека. — Господин генерал… — Он прервал меня: — Вы ошибаетесь, господин аббат… Я неверующий… может быть, бог или что-то такое существует, но… словом, я никогда в жизни ни перед кем не преклонял колен, не преклоню и теперь. Катастрофа не лишила меня здравого смысла. А вы нужны мне как свидетель, как достойный доверия свидетель…

Он присел у потухшего очага и умолк. Я боялся прервать его раздумье. Хозяин выглянул из погреба, верно беспокоился, не грабят ли его. — Оставьте нас, голубчик. — Генерал сказал это таким твердым тоном, что тог успокоился и опять спустился в погреб, к детям.

— Я не верую в бога, — заговорил генерал. — Если бы я, на свое счастье, был верующим, я бы в вас, надо полагать, не нуждался. Вопрос был бы ясен. Нет, допустите другое: вы попали в кораблекрушение, и в тот самый миг, когда вы можете спастись, ну, скажем, на плоту или ухватившись за доску… небо над вами вдруг разверзается и все, что было для вас смыслом существования, ваша святыня, ваш бог, оказывается дьявольской насмешкой. Я не кощунствую, господин аббат, — ведь я же неверующий. Я только спрашиваю: в ту минуту, когда все зависит от вас, а земля вокруг мертва и небо — пустыня, скажите, во имя чего хвататься за эту жалкую доску, не лучше ли пойти ко дну?

Я не находил ответа. Снаружи где-то недалеко раздавались взрывы. Допустим, я перестал верить в бога… классический пример ложной предпосылки, — ведь я не переставал верить. Я попытался объяснить ему это, он перебил меня: — Бросьте казуистику, господин аббат, это для меня очень важно… — Итак, мне пришлось вообразить невообразимое, немыслимое… Если я не верю в бога, какой смысл мне тогда жить? Разумеется, никакого, и незачем убегать от смерти… только все это бессмысленно… Он застал меня врасплох, а я и в самом деле никогда не мог понять, как живет атеист, не находящий поддержки в вере… Но как разъяснить этому человеку всю нелепость его вопроса? — Господин генерал, вы должны понять, насколько этот вопрос не имеет для меня смысла. Допустим, в бога вы не верите. Но верите же вы во Францию, в честь армии, в честь вашего знамени… — Он посмотрел на меня и рассмеялся. — В том-то все и дело, — сказал он и добавил: — Я же вам говорил, что мне нужен свидетель…

Лицо его было страшно — оно выражало гордость, близкую к презрению, и вместе с тем неудержимую боль, нестерпимую муку, отчего оно было еще краснее обычного. Я не понял его движения: он слегка отвернулся, словно устыдившись, и поднес руку к виску. Раздался звук выстрела, он тут же рухнул на пол. Я не поверил своим глазам и крикнул: — Господин генерал!

Зрелище было ужасное, у него… Нет, к чему подробности… Я опрометью выбежал из дома. Вам известно, сержант, как церковь относится к самоубийству. Оказалось, что после бомбежки все, кто уцелел из штабного персонала, ушли из Бюльтии в Наллин. Налетела новая волна бомбардировщиков, и все вокруг дрожало от взрывов. Опять началось бог знает что…

Аббат встал, — они сидели в овражке, устланном листвой, — и принялся шагать под деревьями; очевидно, эти воспоминания были слишком мучительны для него. Артиллеристы вели по тропинке мимо Жан-Блэза и аббата двух крепко связанных штатских. Их накрыли с сигнальными полотнищами, указывающими неприятелю расположение наших войск. Они молча сносили пинки. Повидимому, это были французы. Вокруг столпились солдаты, и оживленный обмен мнений продолжался и после того, как шпионов поволокли дальше. Аббат, казалось, ничего не заметил, он был еще весь во власти своего рассказа. Жан-Блэз взял его под руку, и они зашагали вместе, пока не очутились в относительно уединенном уголке.

— Вы не кончили своего рассказа, господин аббат…

Тот словно спустился с облаков. Да, да… верно! Ну что ж… он похоронил генерала. Похоронил, а креста не поставил на могиле самоубийцы. Но когда он начал засыпать тело землей, то он… он не мог поступить иначе…

— Бог мне судья, я не мог поступить иначе и благословил могилу… Этого уже не изменишь. — Он взглянул на Жан-Блэза и прошептал: — И вы тоже не верите в бога? Как же вы можете жить… посреди этого ужаса?..

— Как могу? Если я правильно понял, ваш генерал требовал от вас невозможного ответа… А вы от меня чего требуете? Для вашего генерала все гибло в кораблекрушении, все, во что он верил: армия, честь… Но зачем он ставил свою честь, свою святыню непременно в зависимость от победы, от успеха? Видите ли, у меня тоже есть свой генерал. Нет, он мой сверстник и служит в банке. Так вот, рядом с ним ваш генерал, господин аббат, просто младенец. Да, младенец! Разумеется, мой генерал тоже во что-то верит… только не в бога… И, тем не менее, я не представляю себе такого случая, когда бы он не ухватился за доску… потому что для него вопрос чести — никогда, ни при каких обстоятельствах не идти ко дну.

Аббат был изумлен. Стало тихо, насколько может быть тихо под гул самолетов. Потом сапер второго класса Бернар Бломе сказал:

— А все-таки он, должно быть, верит именно в бога…

— Вот вы какой! Неужели вы не понимаете, господин аббат, что после этих слов такому человеку, как я, надо крепко держать себя в руках, чтобы просто-напросто не начать поносить попов?


* * *

Передвижение войск за ночь совсем сломало линию фронта впереди Рэмского леса. Артиллеристы внезапно снялись с места, но не взяли с собой зуавов. Последовал приказ собрать всех пехотинцев-одиночек и объявить им, чтобы они собственными средствами добрались к утру до сборного пункта в районе Оршù. Таким образом, Жан-Блэз с товарищами снова оказались неприкаянными. Аббата Бломе присоединили к колонне, которую направляли в другое место. Жан-Блэзу это было досадно. Он собирался высказать аббату еще кое-какие соображения по поводу генерала, не пришедшие сразу ему в голову.

Например, насчет Франции. Насчет других людей. Насчет того, имеем ли мы право распоряжаться собой… Мне хотелось рассказать аббату о Франсуа Лебеке и ему подобных. Но я всегда задним умом крепок. Бесспорно одно: в вопросе о самоубийстве, например, мы почти сходимся с ними во взглядах — только по совсем иным причинам… по совсем иным причинам. Жан-Блэз думал: мы почти сходимся… И это значило, что отныне он и Франсуа Лебек — едины. Чтобы убедиться в этом, стоило встретить аббата Бломе…

Сборный пункт находился немного южнее Оршù, в лесистой местности, с памятным названием «Три девы»; когда их группа человек в пятьдесят пришла туда около семи часов утра, там никого не оказалось. Следы постоя были видны, но часть уже снялась с места. Выходит, опять они одни. Прежде всего надо подумать о еде. Те, у кого были винтовки, рассыпались по лесу. Сколько на пятьдесят человек нужно настрелять птиц! Вот если бы посчастливилось напасть на кроликов!

Оршù… что это за город, большой или маленький? Других названий в здешних краях они не знали. И потому решили идти в Оршù…


* * *

Не сбиться со счета дней…

В Камбрэ мы были в воскресенье утром. И в тот же день добрались до Дуэ. Вечером меня арестовали. Допрашивали в понедельник утром… Единственный раз, когда мне задавали какие-то вопросы… Так: воскресенье — какое это было число? 10-го была пятница, 12-го — Троицын день, значит в Дуэ я был 19-го, значит, понедельник, вторник… В понедельник к вечеру его перевели в Кэнси, откуда 1-я армия уже отошла на Ланс. Там он пробыл один около суток, а вчера вечером, это выходит во вторник, 21-го, его перебросили сюда… в неизвестный ему городок, окруженный терриконами, которые он смутно различал в сумерках. Железнодорожная ветка, ряды кирпичных домиков, посередине — улица; он слышал, что где-то здесь есть канал. Заперли его в церкви. Какой мрачной и огромной кажется пустая церковь! Сначала сюда приносили раненых, потом их эвакуировали. Прошла ночь, потом день, — значит, это было 22-е, потом еще ночь. Его сторожили тунисские стрелки. Спал он на отведенной церковному старосте скамье, на которую бросили охапку соломы. Унылая церковь, кирпичная, как и здешние дома… Скоро настанет утро 23 мая… Зачем его привезли сюда? Теперь уж почти никто толком не знал, почему арестовали и обезоружили этого офицера, чем он, собственно, провинился. Его сбывали с рук на руки, в эти дни все были заняты совсем другим. Арман решил, что из Кэнси его посылают в Ланс, раз штаб армии находится там. Его и повели, пешком, по направлению к Лансу; в общем, они успели пройти километров двенадцать-тринадцать. Когда его передавали стрелкам, он услышал, что армия уже ушла из Ланса. Что ж теперь с ним будут делать? Пока что он сидел здесь, в церкви, и ждал.

Привели еще одного подозрительного, какого-то капитана. Он забился в другой угол церкви и сначала не желал разговаривать с незнакомым лейтенантом. Ему, капитану, не в чем себя упрекнуть. Кстати, он и не арестован, он только под наблюдением. И только потому под наблюдением, что в Мормальском лесу, где он геройски сражался и, естественно, был слегка возбужден, у него время от времени… И кто он такой, этот лейтенант?

Что ж, Барбентан вовсе не жаждал вступать в разговор.

Однако вчера, когда стало смеркаться, у капитана явилась потребность излить душу. В Мормальском лесу…

Барбентану это в высокой степени безразлично. Он готов поверить, что капитан — герой и все это одно недоразумение. Но когда он увидел, как его собеседник что-то украдкой пишет на клочках бумаги, а заметив, что Барбентан следит за ним, комкает и глотает эти бумажки, Арману все стало ясно: нет, капитан не герой и не шпион, он — сумасшедший. В первую минуту ему показалось приятнее не быть одному в пустой церкви с позолоченной богоматерью и изображением крестного пути, а теперь, когда он убедился, что имеет дело с помешанным, ему стало очень не по себе. Помешательство капитана проявлялось преимущественно вечером. И вот теперь капитан говорил безумолку. И говорил на такие темы, которые мало имели общего и с героизмом и с Мормальским лесом. Он утверждал, что все претенденты на французский престол — самозванцы. Не подумайте, что он сам на него претендует! Нет, ведь у нас в стране действует салический закон. А он, хоть и единственный потомок Людовика XVI, но по женской линии.

— Хотите доказательства? — спросил он. — Вот взгляните!

Он распахнул френч, оторвал пуговицу на рубашке и обнажил шею. — Ну, подойдите же! Взгляните! Свет слабоват… Лучше дайте мне руку… Дайте руку… вот… пощупайте. Чувствуете? Рубец от гильотины!

И действительно, под самой шеей был длинный и широкий рубец, от пореза бритвой, вероятно…

— Родовой знак! Стигмат! Унаследован по женской линии. И, знаете, у меня такие же способности к слесарному ремеслу, какие были только у старших сыновей в нашем роду. Вы как-то странно смотрите на меня. Не бойтесь, лейтенант. Я не опасен. Я унаследовал врожденную доброту нашего последнего законного короля… Кстати, я родился в Варенне. Волнующее совпадение. Вы думаете, я сумасшедший? Не отрицайте, лгать нехорошо. Не выношу лгунов. Королевская лилия не терпит лжи. Нет, лейтенант, я не сумасшедший. Вот если бы я считал себя наследником престола, тогда бы я был сумасшедшим… Если бы я воображал, что происхожу от Людовика XVI по мужской линии, как тот мошенник… Наундорф[656]!

Это имя привело его в состояние бешенства. У него началось сердцебиение. Он выпучил глаза. Задыхался. Хрипел. Потом утих…

— Гнусная церковь! Даже святой воды нет — ноги помыть. О чем это я говорил? Ах, да, вспомнил, о… Лучше мне не произносить этого имени, а то я опять выйду из себя. Так вот — какой же я сумасшедший, раз я вполне разумно сознаю, что происхожу от Людовика XVI по женской линии… А с отцовской стороны… Но нет — это семейная тайна! Я вам ее не выдам!

Как тут уснешь в таком обществе? Около одиннадцати часов был обход. Часовой с порога раза два посмотрел в их сторону. Потом подошел послушать, о чем они говорят, и сел в первом ряду стульев, поставив винтовку между колен. Оба арестанта расположились на клиросе. Над их головой — позолоченная статуя XVIII века: успение божьей матери со скульптурными ангелочками в облаках. Повсюду кругом следы недавней стоянки войск, большой ящик с красным крестом…

Теперь сумасшедший рассказывал о казни своего предка. Сын Людовика Святого[657], вознесись на небеса! Он называл по именам всех свидетелей смерти мученика на площади Согласия. При сем присутствовали Гней Помпей, Генрих VIII английский, Карл Смелый, Жозеф Кайо, Марион Делорм[658] и еще несколько чертей, переряженных членами Конвента, с перьями на голове, чтобы скрыть рога…

Он говорил несколько часов подряд, пока не уснул.

Тогда стрелок сказал лейтенанту: — Вы можете уйти, господин лейтенант… только потише.

Что побудило стрелка сделать такое предложение Барбентану? Арман не спросил его. Одно из двух: либо он предлагал от чистого сердца, либо это провокация. В обоих случаях ответ был один: — Спасибо. Но я не хочу быть дезертиром.

Не успел он произнести эти слова, как сам же покраснел до корней волос, точно провинившийся школьник. Значит, в нем еще живы предрассудки его класса, того класса, из которого он вышел! Рабочий никогда бы не отказался, во имя какой-то условной морали, от возможности продолжать борьбу, иначе говоря, от возможности вырваться из рук врага, классового врага. И разве он, Арман, не понимал, что рабочий может в нынешних условиях быть защитником родины, только вырвавшись из рук тех, кто своим преступным ведением войны позволил неприятелю вторгнуться вглубь Франции? Вот тебе! Посмей после этого возмущаться людьми, которые противопоставляют рабочих интеллигенции, когда сам ты, дурак… Арман до крови прикусил губу. Теперь он воспользуется первым же случаем. Сегодняшний он упустил, должно быть, просто из трусости: куда удобнее сидеть в таком надежном укрытии, как церковь, чем очутиться на ничьей земле, которую простреливают со всех сторон.

Солдат отошел. Что он подумал?

VII

В это утро Этьен Декер еще отправился на шахту, как обычно. Как обычно, Шарль Дебарж приехал из Гарнса в Курьер на шахту № 9. Как обычно, старик Моро, отец Элизы Декер, проснулся у себя в Либеркуре в урочный час, точно ему тоже надо спускаться в забой: он никак не мог отвыкнуть от этого, и жена, как обычно, сказала ему, чтобы он поспал еще, а сама не уснула, лежала и молилась за всех близких, не верящих в бога. Ведь вчера опять кругом упало столько бомб! Бог знает, живы ли Элиза, Этьен, внучата… В Либеркуре Кэнтен Гийо только собрался встать, как вспомнил, что гудронный завод закрыт… с понедельника закрыт. В Либеркуре жене Элуа Ватбле тоже плохо спалось на рассвете. Ей все мерещилась Лоосская тюрьма.

В Карвене Катрин Бокет, как обычно, сунула завтрак в карман Гаспару, пока он пил кофе. — Ничего не скажешь, богатое одеяло! — заметила она, взглянув на вчерашнюю покупку. Вчера, в четверг, впервые после воскресенья, была тревога, и Бокет не пошел на шахту. Все предыдущие дни работали нормально. А вчера, когда он трудился над укреплением погреба, в дверь постучали. Это оказались два английских солдата. В тот день Карвен кишмя кишел англичанами. Никто особенно не удивлялся, они торчали здесь всю зиму. И эти двое были даже старые знакомые: они стояли на квартире поблизости — один был длинный, тощий, а другой низенький, звали его Арчи. Французские солдаты всегда ворчали, что томми[659] слишком много платят, а посмотреть поближе — такие же они люди, как и мы грешные. Они выучились по-французски в Карвене, и речь их представляла дикую мешанину из английского языка и местного наречия. Проходя через Карвен, они зашли к Бокетам и предложили Катрин купить одеяло. Что это? Им деньги нужны? И просили-то всего двадцать франков. Гаспар сказал, что это военное имущество, — как бы потом не было неприятностей… Ничего не будет, одеяло их собственное. А зато какое одеяло! Таких здесь не увидишь, чисто шерстяное и шелковистое! Ясно было, что они не хотят таскать лишнюю тяжесть, а потом, в чужом месте спокойнее иметь при себе деньги. Что ни говори, а это дурной признак.

Итак, Гаспар, как обычно, еще в темноте с обушком на плече прошел через поселок, как обычно, переоделся, взял в ламповой шахтерскую лампу, пошел наверх ее проверить, вместе с остальными направился в спусковую, потом в клети спустился в штольню. Ух, какой ледяной ветер! Никогда к нему не привыкнешь. Бригада старалась шагать как можно быстрее, под землей надо было пройти около километра, и чем дальше, тем становилось теплее. Только очень быстро не зашагаешь: по коренному штреку[660] проложено два ряда рельсов для мотовозов[661], которые доставляют полные вагонетки[662], а возвращают пустые. На конечных пунктах стоят подручные, которые их принимают и отправляют обратно. Внизу штольня суживается, до прихода утренней смены вентиляционный механизм выключен, и здесь уже жарковато. Возле подручного, который стоит на погрузке, обычно дожидались тех, кто спускался в других клетях. Ждать приходилось минут десять-пятнадцать, так как штейгер или старший в забое всегда задерживался. Тут-то и начинались самые разговоры, тут каждый с пеной у рта отстаивал взгляды своей газеты. Но теперь газеты не приходили. В одной смене с Гаспаром работали поляки, их старались использовать против наших. Если пропадал инструмент — кирка, пика отбойного молотка[663] или же обушок, которые обычно прятали среди породы или за досками крепежного леса, штейгеры обязательно сваливали вину на поляков. И так уж унизительно, что со своим братом-горняком надо было держать ухо востро — из-за штрафов, — ведь за каждый пропавший или попорченный инструмент администрация отнимала у человека последний кусок хлеба. Это у них система — натравливать нас друг на друга… От штейгера только и слышишь, что про поляков! Это на руку администрации.

Гаспар разговорился с двумя поляками, оба худые, бледные, ей-богу, даже уголь на них кажется чернее! Один из поляков — парень лет двадцати — ухаживает за невесткиной двоюродной сестрой. По воскресеньям он надевает свой национальный костюм, весь расшитый, с широкими рукавами, и такую странную шапку. А вот и старший в забое, — все наверх, тревога! Бомба попала в шахту № 3 в Уаньи. Надо предупредить тех, что в забое… Пока товарищи спешат к выходу, Бокет обходит штольни, созывая уже приступивших к работе. Так он отшагал под землей не меньше двух километров… А когда выбрался на поверхность, ему представилось невообразимое зрелище.

Над лесом, со стороны Уаньи и Либеркура, поднималась, уходя клубами высоко в поднебесье, густая туча дыма, точно гигантский черный гриб. На окраине Карвена видны были и языки пламени. Несмотря на грохот бомбежки, возобновившейся со всех концов, люди стояли толпой и смотрели на дым. Гаспар наткнулся на брата, Феликса. У него жена родом оттуда, он бегал узнавать, что произошло. На вокзале в Либеркуре взорвался транспорт с боеприпасами, и огонь перекинулся на гудронный завод. Сегодня горняки уходили домой, как были, не приняв душа, черные от угля. У выхода их встретили неожиданным известием: шахта закрывается, начальство сбежало, работы больше нет! Позвольте, а жалованье? Все бросаются в контору. Толпа гудит. Гудят в небе самолеты. — Получай двести пятьдесят франков и устраивайся как знаешь. Мы-то что можем сказать?

Говорят, пол-Либеркура горит.

А в Карвене непрерывное передвижение войск. Что это? Англичане уходят? Транспорты все время увозят их по Лилльскому шоссе в самом срочном порядке… Говорят, что какая-то их часть еще занимает позиции в предместье Эпинуа. И в том районе, где живет Бокет. Правда, здесь, возле железнодорожного переезда, остались одни драгуны. — Погляди, Гаспар! По их виду похоже, что немцы подходят… верно? — Феликс на все смотрит глазами Гаспара. Гаспар пожимает плечами. Что тут поделаешь? Пойдем поработаем в погребе.

Весь участок впереди Карвена между мотодивизиями, которые обороняли его на правом фланге в сторону Ла-Бассе, а на левом — в сторону Дуэ, — весь участок впереди Карвена удерживала 1-я марокканская дивизия. В это утро вследствие отхода Frank Force в неизвестном направлении командующий французскими войсками снял свои части с позиций к северу от Ланса, оставив всю территорию вплоть до каналов, где образовалось нечто вроде большого пустынного гласиса[664], который немцы заняли не сразу, потому что в это самое время их танки, пройдя Брюэ и Лиллер, вклинивались к северу от Бетюна, а другие, еще севернее, заняли Эр-сюр-ла-Лис и двигались к Мервилю. Только позднее, к середине дня, немецкая пехота и кавалерийские части, начав наступление к югу от Бетюна, достигли линии каналов, вынудили марокканцев оставить предмостное укрепление вокруг Ван-ден-ле-Вией и от Вандейского моста до Проклятого моста, начали форсировать Дейльский канал, который оказался не таким уж неодолимым препятствием. Марокканцы, надо отдать им должное, держались крепко. Хоть и без тюльпана на штыке, один против десятерых, отстаивали каждую пядь земли.

Над всем этим днем, точно гигантский гриб, навис черный дым горящего Либеркура. Его видели издалека, много дальше Карвена, только не понимали, что это такое. Тем более, что небо заволокло и вспышки молний перемежались со взрывами бомб. Дальние раскаты грома, сливаясь с грохотом взрывов, спускались к югу. Свинцовые тучи громоздились над равниной между Лиллем, Карвеном и Ла-Бассе. По шоссе от Лилля до Карвена невозможно было пройти. Самолеты гнались теперь за каждым транспортом. Войска перемещались с невиданной быстротой. Секлен, на полдороге между Карвеном и Лиллем, превратился в какую-то карусель, где самые разнородные части и вся английская армия кружили, словно подхваченные предгрозовым вихрем. Но не громоотводы возвышались вокруг гигантского столба, а антенны Лилльской радиостанции, такие тонкие, что, быть может, им удастся, как от дождя, увернуться от огненных брызг. К востоку от Секлена на Карвен, в обход шоссе, ведет незаметная тропа: стоит пересечь железнодорожное полотно и попасть на эту окольную дорогу, идущую между деревьями вдоль полей, как сразу же чувствуешь себя словно в укрытии. И тут среди кучки домов, по правую руку, если идти от Секлена, видны широкие ворота фермы, где с ночи разместился передовой пункт дивсанотряда во главе с Партюрье, а при нем, как всегда, Морльер, Монсэ, Филлу, Жокаст и две машины — Манака и Рауля. Словом, отборная команда! Сам дивсанотряд был где-то у чорта на куличках — за Лиллем, около Армантьера. Они тут находились в распоряжении дивизионного врача, полковника Ламирана, который поместился рядом с генералом, в деревушке возле Фалампена: надо сказать, что отсюда, из Ваттьессара, как именуется эта кучка домишек, дорога идет через Фалампен, довольно большой городок, потом сворачивает на Камфен, откуда опять выводит на Карвенское шоссе. Правда, можно пройти и напрямик, лесом, от Фалампена до Либеркура. Здесь на ферме у Партюрье санитары перемешаны с солдатами, потому что рядом пристроилась какая-то полковая канцелярия. Раненых, привезенных этой ночью, уложили на соломе, совсем в стиле франко-прусской войны.

Рауль вышел на дорогу за Ваттьессаром и смотрит вдаль, на огромный черный гриб. Как отсюда определить, где это? Скорее всего — в направлении Курьера. Может статься, там все горит, и дом, где он познакомился с Элизой, и малыш с голой попкой, и Этьен, которого ему не удалось повидать! Он спрашивает Монсэ. Тот принимает важный вид ученого топографа и говорит, что, нет, на его взгляд, это восточнее Курьера… Может, он и прав.

Видно, как самолеты пикируют на шоссе в районе Лилльской радиостанции. Проносится короткий теплый ливень, точно мокрая пощечина. Первый дождь с 10 мая. Вдалеке громыхает гроза. Сколько времени ждали дождя, а теперь на него наплевать. И самолетам, видимо, тоже. Впрочем, небо уже опять безнадежно синее. Духота нестерпимая.

Приехал полковник Ламиран. Завернул на минутку, по своему обыкновению. — Ну как, Партюрье? — При нем попрежнему его тень — курносый офицер с унылым взглядом. Ламиран объезжал свои полки, как он выразился. Иначе говоря, он с раннего утра отправился в район Монз-ан-Певель. Возможно, его не столько интересовали позиции танков на левом фланге легкой мотодивизии, сколько любопытно было взглянуть на это древнее поле битвы, где в конце августа 1304 года королевские войска, в надежде на скорое перемирие, скинув доспехи, среди бела дня расположились на покой, но Филипп Красивый[665], застигнутый фламандцами врасплох в своей палатке, превратил битву, едва не ставшую поражением, в кровопролитную победу, и где подле короля пали два его военачальника и его знаменосец. Ох, как быстро испарились воспоминания четырнадцатого века при виде того, что происходило в это утро! Обратный путь из Монз-ан-Певель шел лесом от Ваганьи на Острикур и Уаньи и приводил прямо к дымовому фонтану, который взвился вверх после того, как вся земля содрогнулась кругом, а вдобавок еще началась гроза; вся местность, начиная от Уаньи, представляла сплошные развалины — всюду ажурные остовы из металла и камня, сломанные деревья, сорванные крыши, опрокинутые телеги, убитые лошади, развороченные мостовые — жалостное зрелище полуразрушенных рабочих поселков, опустелых, покинутых жителями… Ламирану едва удалось пробраться через лес возле Эпинуа, откуда был виден горящий Либеркур. Дорога вся была изрыта до самого въезда в Карвен, до его восточного фабричного пригорода, отделенного от поселка Гаспара Бокета железнодорожным полотном. Тут стояли драгуны. Они видели бегство жителей Либеркура, по их словам, злополучный городок превратился в огненное море, загоревшийся на заводе гудрон растекался по улицам, неся с собой пламя пожара.

Надо было забрать раненых из пригорода Сен-Жан, с перевязочного пункта драгун. За ними послали Манака с Морльером. Только там Алэн понял то, что рассказывал дивизионный врач. Туда перенесли жителей Либеркура, получивших ранения и ожоги. Шахтеры, поднявшиеся наверх, когда все уже было в огне, приходили сюда отыскивать своих близких. Они говорили, что бомбы прямым попаданием взорвали состав с боеприпасами, отведенный на запасный путь рядом с гудронным заводом. Товарную станцию всю буквально перекорежило, а все-таки нашелся такой смельчак-железнодорожник, который, когда все кругом взлетело на воздух, пробрался между вагонами, отцепил уцелевшие. Но достаточно было и трех вагонов, чтобы понаделать бед, — тут и гудрон, и взрывы на заводе! А каков молодец, этот железнодорожник! Он работал на рудничной ветке, свозившей уголь. Хорошо, что хозяин гудронного завода струсил и четыре дня назад закрыл завод! К счастью, там никого не было… Рассказчик, молодой кудрявый шахтер, напоминал задорного петушка, но лицо у него было худое, как у всех здешних жителей. Он пробирался в Вэнгль, к югу от Ла-Бассе, потому что, вернувшись домой, нашел на столе под стаканом записку от своих, где было сказано, что все они уходят в Вэнгль. Он считал, что это ни к чему. Ведь их-то дом уцелел. Он шел с тем, чтобы привести их обратно. Они забрали с собой стариков Моро. По дороге он известит Бокетов — потому что дочка Моро, Элиза, замужем в Курьере и, конечно, тревожится о своих стариках… а Бокет приходится Элизе двоюродным братом… Администрация рудника в Либеркуре навострила лыжи, как везде, как в Карвене; сунули в зубы двести пятьдесят франков, и проваливайте! Говорят, в Уаньи то же самое; только там выдали бумажку, по которой вам заплатят за две недели в Париже.

А как же раненые? Те две машины, которые имеются у Партюрье, могут в несколько рейсов доставить их в Ваттьессар. Но кто будет забирать их оттуда и куда? Сверху нет никаких указаний, хотя уже запрашивали штаб кавалерийского корпуса, запрашивали штаб армии.

Повидимому, в штабе корпуса и в штабе армии и так хватает забот. Настал час, когда надо принимать страшное решение. До сих пор все верили и даже сейчас еще верят в вейгановский план наступления. Вот как все было расписано: 26-го (то есть завтра) генерал Альтмейер, во главе 5-го армейского корпуса, при поддержке двух английских дивизий отобьет предмостные укрепления впереди Дейльского канала, которые должны служить исходной позицией, утвердится на них и 27-го утром предпримет наступление на юг, то есть на Камбрэ и Бапом. Кроме того, англичане должны сменить легкие мотодивизии, обороняющие Карвен, с тем чтобы они могли поддержать наступление Альтмейера, прикрывая его правый фланг от Энен-Льетара до Мон-Сент-Элуа, откуда потом их перебросят в район Скарпы, который им надлежит очистить от неприятеля. Все это при условии, если английская бригада совместно с перегруппированными французскими частями в ночь с 24-го на 25-е сменит войска, обороняющие каналы. И что же? Бригада не явилась, ее тщетно прождали весь день 25-го. А на те две дивизии, которые должны были поддержать Альтмейера, распространился приказ, отданный по всем английским войскам, и они отступили.

Помимо этого, Булонь в предыдущую ночь прекратила сопротивление. Кале вот-вот падет. Немцы форсировали Лис и канал у Эра; в Ньепском лесу шли бои. Дальше тех клещей, в которые немцы зажали наши армии, были захвачены мосты между Анзеном и Валансьеном, а Валансьенский выступ, и без того сильно уменьшившийся, сходит на нет. Еще одна опасность надвигалась из Бельгии, из района Куртре, — пути отступления к морю могли быть отрезаны с востока. Но никто еще с полной ясностью не представлял себе всей картины…


* * *

Майор Фовель добрался до Вейгана, когда тот уже отправил телеграмму о «неколебимой решимости». Следующая телеграмма пришла в Лилль только рано утром: Вейган предоставлял Бланшару право самому сделать выбор между наступлением и отходом на Дюнкерк. Это было следствием привезенного Фовелем сообщения, что англичане отступили на линию каналов. Где же утренняя «неколебимость»? Правда, вейгановский план предусматривал двухстороннее наступление: северных армий навстречу армии Фрера и армии Фрера навстречу северным армиям. Но после приезда майора Фовеля и известия об отходе англичан на линию каналов, генерал Бессон[666], начальник штаба генерала Фрера, несомненно получивший соответствующую информацию от Вейгана, в тот же вечер послал Фреру телеграмму, предписывающую приостановить наступление. Итак, не дождавшись решения — наступать или отходить на Дюнкерк, которое мог принять один Бланшар, Вейган так повернул дело, что отпал самый смысл наступления. Несмотря на это, 25-го утром Вейган вызвал к проводу Бессона и отменил приказ: скажите, чтобы Фрер наступал на север. И в новой телеграмме Бланшару приветствовал подготовку к наступлению. Телеграмма была послана около 10 часов и помечена главной ставкой Жоржа.

Времени у Вейгана было в обрез, в одиннадцать часов ему полагалось явиться на ежедневное совещание в военном министерстве. Однако он улучил минутку для частной беседы с Полем Рейно и опять заговорил о необходимости перемирия, требуя неколебимой решимости на этот раз не от солдат, а от членов правительства. Он считал, что Париж будет взят, и долг министров, их обязанность — остаться в Париже, хотя бы им грозил плен… Внутренний порядок обеспечат уцелевшие, благодаря перемирию, остатки армии. Под руководством Вейгана, у которого будут развязаны руки после того, как он пожертвует Полем Рейно.

На совещании, которое, как обычно, началось в одиннадцать часов, майор Фовель, задержавшийся в Париже, настаивал главным образом на том, чтобы генералу Бланшару, преемнику Бийотта, было официально присвоено звание командующего 1-й группой армий. Таким путем рассчитывали уладить разногласия между ним и Гортом, поднять его авторитет в глазах Горта. Но на совещании присутствовал также генерал Спирс[667], тот самый, что так хорошо говорил по-французски и при помощи радио стал за эту зиму известен всей Франции. Речь зашла о применении авиации, и тут выяснилось, что разногласия существуют не только между Гортом и Бланшаром. Вейган нашел, что английский генерал неуважительно отзывается о командующем нашей авиацией генерале Вюильмене. Вместе с тем генерал Спирс не верил в отправку английских войск в Англию — вопрос об отходе на Дюнкерк еще отнюдь не решен…

Как бы то ни было, а самолетов нехватает. На севере в воздухе господствуют немцы. Английские самолеты только прикрывают побережье. Откуда же взять то, чего нам нехватает? Действие происходит в полдень 25 мая.

В этот день, несмотря на приказ, генерал Фрер из-за полученных с севера известий отказался осуществлять вейгановский план наступления. В этот день, в десять часов утра Бланшар впервые усомнился в возможности осуществления вейгановского плана. Во-первых, потому, что легкие мотодивизии не были сменены англичанами на линии каналов. А во-вторых, обе английские дивизии, которые стояли наготове, чтобы соединиться с 5-м корпусом Альтмейера, ввиду назначенного на 27-е наступления, теперь готовились к отходу. В этот день, чтобы успокоить Бланшара, Вейган прислал ему еще одну телеграмму: «Вам единолично предоставляется решение, какими средствами спасти, что еще возможно, и прежде всего честь вверенных вам знамен».

Ни слова о неколебимой решимости, ни слова о том, чтобы драться, как звери! Только бы спасти честь и, между прочим, честь знамен. Однако через два часа десять минут после этой телеграммы Вейган докладывал военному комитету все о том же пресловутом наступлении 27-го числа, задуманном им, Вейганом. Правда, он по этому поводу заявил, что его долг быть готовым к худшему…

К худшему? А что для верховного главнокомандующего должно быть худшим? Поражение, пятнающее честь знамен… Вейган сказал, что речь идет о вопросе, который он уже затрагивал в беседах с господином Рейно… То есть о перемирии. Но на такую щекотливую тему можно говорить только с глазу на глаз… Здесь генерал Вейган стыдливо воздержался произнести слово перемирие. Ему важно в будущем ссылаться на протокол военного комитета от 25 мая 1940 года, где зафиксировано, что он обсуждал вопрос о перемирии совместно с Полем Рейно. К вечеру того же дня он вручил председателю совета министров план эвакуации через Дюнкерк, аннулируя при этом план Вейгана номер один и в то же самое время, как мы знаем, предоставляя Бланшару единолично решать, как можно спасти честь боевых знамен.

Все это происходило 25 мая. Непрерывные колебания верховного командования, вспышки надежды, частные беседы, идущие вразрез с телеграммами, которые посылались из ставки генералам, — все это должно было иметь какую-то серьезную подоплеку. Подоплеку, которая может вскрыться, если внимательно проследить все события этого решающего дня. Ведь известия, привезенные майором Фовелем и толкнувшие на путь Дюнкерка, успели уже устареть; им вопреки Бланшар попрежнему был намерен осуществлять вейгановский план, поскольку Вейган еще в то утро выразил по этому поводу удовлетворение… Дальнейшие известия были получены Бланшаром только ночью и, следовательно, не могли днем оказать воздействие на Вейгана в Париже…

Правда, стоял еще вопрос о самолетах…


* * *

25 мая 1940 года в министерских кругах уже дня два как было известно, что правительство его величества короля Великобритании решило направить своего представителя в Москву, и Советское правительство в ответ на сделанное представление заявило, что оно не возражает против кандидатуры господина Стаффорда Криппса[668]. И в тот же вечер в инструкции, данной Л. О. Фроссаром цензуре, Люк Френуа с изумлением прочел: «СССР — Пропустить сообщение о поездке в Москву сэра Стаффорда Криппса, но воздержаться от комментариев относительно цели и значения этой поездки».

В тот же день министр авиации Лоран Эйнак, в присутствии Анатоля де Монзи, полуофициально дал понять поверенному в делах СССР в Париже, что Франции при том трагическом положении, в каком она находится, неотложно нужны для обороны самолеты. Что она готова возобновить традиционные дружественные отношения между Францией и Россией. Что правительство Республики предполагает немедленно направить в Москву с полуофициальными полномочиями господина Пьера Кота[669], чтобы начать переговоры о покупке самолетов, необходимых для продолжения войны и для защиты столицы.

Если среди членов правительства Рейно имеются такие, которых отнюдь не радуют переговоры с Советским Союзом, а такие, несомненно, имеются, то они рассчитывают на проволочку в переговорах, чтобы доказать всю бесполезность этой затеи. Пока еще дождешься ответа из Кремля!

Однако телефонная связь, прерванная с Лиллем, повидимому, неплохо действует между Парижем и Москвой. Ответ пришел в тот же день. СССР выразил согласие. Пьер Кот был вызван на шесть часов вечера в министерство путей сообщения к Монзи. Не следует забывать, что все это пока носит и должно носить полуофициальный характер… Кстати, эта идея, хоть и одобренная Рейно и Даладье, но довольно кисло встреченная остальными министрами, родилась как-никак у Анатоля де Монзи. Потребностями в самолетах отнюдь не следует ограничиваться. Нельзя ли склонить Советское правительство к оказанию более широкой помощи? Но раз с переговорами связано имя Пьера Кота, надо прежде всего осведомить его, заручиться его согласием… И вот в этот теплый летний день в саду министерства общественных работ, между бульваром Сен-Жермен и Университетской улицей, Монзи излагал суть дела предполагаемому посланцу Франции. С полуофициальными полномочиями… В правительстве по поводу его кандидатуры возникли разногласия, кое-кто находит, что он был чересчур связан с Народным фронтом… Но вы побываете у Рейно…

Чего добивался Монзи? Спасал свое положение. Дело в том, что ему пришлось совершить сегодня крайне рискованный для себя шаг. Он подписал приказ о приведении в готовность в Модане запасного подвижного состава. Тем самым он признавал возможность нападения со стороны Италии. Понятно, сделал он это скрепя сердце, как будто собственными руками разрывал ту дружбу с Римом, на сохранение которой положил столько трудов. И винил он в этом не итальянское правительство, а французских политиков, шедших с 1935 года на поводу у Англии… И все же его дипломатические способности, очевидно, ценили, раз пользовались его посредничеством, делая теперь ставку на Россию… Кстати, СССР выразил согласие. Поверенный в делах должен завтра подтвердить это в министерстве и сообщить, какие конкретные условия ставит его правительство.

В семь часов вечера в Елисейском дворце состоялось заседание военного комитета, на котором Вейган открыто заявил, что надо быть готовым к худшему. В котором же часу он составил план отступления на Дюнкерк? До или после того, как узнал о миссии Пьера Кота? Так или иначе, он должен был знать, что правительство просит у Москвы самолетов, потому что их не может поставлять в достаточном количестве маршал авиации сэр Сир Неваль[670], который к тому же не ладит с Вюильменом, а на президента Рузвельта рассчитывать нечего, во всяком случае в ближайшее время, о чем официально заявил на том же заседании в Елисейском дворце Поль Рейно, просивший помощи у Соединенных Штатов через Буллита неделю назад и еще не получивший никакого ответа. Правда, сенатор Пеппер[671] внес в американский сенат проект резолюции, разрешающей Рузвельту продавать нам самолеты, но сенат в среду отослал эту резолюцию «для изучения» в свою комиссию по иностранным делам. Попросту похоронил ее… Однако не в одних самолетах дело. Имя Пьера Кота безусловно не по нутру генералу Вейгану. Так же, как Ибарнегаррэ, и Бодуэну, и самому маршалу…

Должно быть, Петэн и осведомил главнокомандующего о том, что замышлялось у Монзи, которого Вейган не любил. Да и какие основания скрытничать с ним — ведь самолеты нужны ему! Но тот же самый Вейган двадцать лет назад сидел в Варшаве и инструктировал польскую армию, воевавшую против большевиков… А теперь извольте быть их союзником… И тут в Елисейском дворце на заседании военного комитета, когда Вейган заявил, что надо быть готовым к худшему, маршал Петэн, все время отмалчивавшийся, впервые нарушил молчание и заявил, в свою очередь, что Франция ничем не обязана Англии, ибо получила от нее самую скудную помощь. Он тоже не произнес слова «перемирие». Но какую цель имело это заявление? Повидимому, только одну — показать, что маршал считает сепаратный мир возможным и желательным. Это именно и подчеркнул Вейган, когда потребовал начала переговоров с английским правительством для определения нашей позиции на случай, если произойдет худшее. Если произойдет худшее… К концу совещания генерал Вейган уточнил: нужно прямо заявить в Лондоне, что от французских вооруженных сил ничего не останется, если французская армия, спасая честь страны, будет бороться до конца… А такую возможность Поль Рейно только что выдвигал… — Нам нужно сохранить средства для поддержания порядка в стране, — добавил Вейган. Слышите? О чести этот главнокомандующий упоминает только в телеграммах: здесь же он говорит исключительно о поддержании порядка в обесчещенной стране. — Можно ожидать любых беспорядков, если единственные организованные силы, иначе говоря, армия, будут уничтожены, — заключил Вейган.

Люди по-разному понимают честь, в зависимости от того, что волнует их ум и сердце. Понятно, те, у кого есть сердце.

А Поль Рейно, который считает, что верность слову, данному Англии, для Франции — вопрос чести, даже не подумал в тот вечер ни удалить из правительства маршала Петэна, отрицающего это, ни отставить от командования генерала Вейгана. Все дело в том, что, козырнув этими двумя фигурами ради психологического эффекта, надо козырять ими и дальше или раскрыть карты и признать, что на руках у тебя одни фоски[672]. Но на это у премьера нехватило мужества. Он поставил вопрос об отъезде правительства вглубь страны, в Бордо, и даже за пределы Франции.

Кабинет Поля Рейно раскололся на два лагеря. Петэн в этот вечер ясно выразил готовность возглавить группу, враждебную премьеру. Сторонники Даладье, у которых были свои счеты с Рейно, оказались между двух стульев, тем более что Шотан склонялся на сторону маршала. Зародилась идея военного кабинета. Выходя из Елисейского дворца, некоторые министры перешептывались об этом. Военный кабинет на случай наихудшего исхода… опирающийся на армию, призванную поддерживать порядок. Вот он — истинный план Вейгана.

В половине десятого вечера, в то время как министры, полные противоречивых чувств, расходились по домам, генерал Бланшар получил от Вейгана вторую телеграмму, ту, в которой говорилось о чести боевых знамен. Ему только сейчас стало известно, что Горт отвел на север те две дивизии, которые должны были, согласно плану Вейгана, в ближайшие дни поддержать наступление Альтмейера. Легкие мотодивизии, стоявшие на каналах, до сих пор не были сменены. По мнению Горта, французы могли без посторонней помощи осуществить вейгановский план наступления. Ему же пришлось передвинуть свои дивизии, потому что его фронт на востоке, в Бельгии, оказался под ударом, ввиду прорыва бельгийских позиций в Куртре; если немцы продвинутся дальше, северные армии будут разрезаны пополам, и путь к морю окончательно прегражден войскам, которые находятся в районе Лилля и южнее этого района.

Эта минута была трагической для Бланшара. Он прождал весь вечер, прежде чем принять решение. В конце концов, может ли он еще сейчас осуществить вейгановский план наступления? Ведь на нем лежит ответственность не только за знамена, но и за войска, пятнадцать дней противостоявшие смертоносному повсеместному натиску врага и до сих пор не сломленные им; и в этот вечер генерал Бланшар думает о своих солдатах, о танкистах, которых становится с каждой минутой все меньше и меньше, о марокканцах, которые из последних сил удерживают Карвен (им оставили всего несколько танков, а что с ними будет завтра?), о пехотинцах генерала Ла Лоранси на линии Шельды, которые сражаются теперь в Рэмском лесу… Ла Лоранси предлагал ему вчера уступить Североафриканскую пехотную дивизию генерала Дама, чтобы поддержать наступление. Но тот же Ла Лоранси умоляет — он так и написал, — умоляет отозвать войска с плацдарма на Шельде, потому что там создалась угроза капитуляции… Ла Лоранси верен себе, он всегда оспаривает приказы. 11 мая он отказался занять позиции на левом берегу Диля, а потом дошел до того, что предложил своему начальнику отдать все французские, бельгийские и английские войска под командование Горта для отвода их на Лис и Дюнкерк. Или, само собой разумеется, под командование Бланшара. Конечно, вопрос о межсоюзном командовании стоит очень остро, но чтобы французский генерал даже в предположительной форме заговорил о подчинении наших войск Горту! Каково это Бланшару, когда он, после гибели Бийотта, на каждом шагу встречает помехи со стороны англичан и уверен, что английская армия помышляет только об одном: как бы воспользоваться нами, чтобы прикрыть свою посадку на суда. А Ла Лоранси еще вчера писал своим офицерам: «Боши выдохлись, мы накануне великой победы: нам нужно только продержаться, как держался Фош на Марне»… Что за сумбурный человек!

Но в эту ночь Ла Лоранси на своем КП в Фалампене узнал, что Бланшар официально назначен командующим группой армий, Приу — командующим 1-й армией, а Ланглуа[673] — командиром кавалерийского корпуса. Как ни странно, но ему от этого стало легче. Все-таки какой-то порядок в руководстве военными операциями. На деле все это осуществлялось уже четыре дня, но неофициально. Однако это известие пришло к нему среди ночи вместе с приказом об отступлении.

Бланшар принял решение. Продиктованное отчаянием, — думает Ла Лоранси. Чтобы спасти честь вверенных ему, по словам Вейгана, знамен, Бланшар, которому тот же Вейган предоставил решать их судьбу, в 23 часа 50 минут издал приказ 30-4517 У/3 от 25 мая, гласивший: «1-й французской армии, английской армии, бельгийской армии в последовательном порядке перегруппироваться позади водного рубежа, образованного каналом Аа, рекой Лис и отводным каналом, с тем чтобы создать предмостное укрепление, полностью прикрывающее Дюнкерк. Оборонять это предмостное укрепление, не отступая ни на шаг…»

VIII

Спать Жану до Монсэ не пришлось. Ферма в Ваттьессаре была полна раненых. Санитары дежурили по очереди. Партюрье явно нервничал. Приехал генерал Гревиль и расположился в первом этаже. Во дворе то и дело фыркали мотоциклы. В высшем командовании, видимо, произошли перемены. Около трех часов утра по дороге проехал танк, он двигался как-то странно и чуть не придавил Жана, который вышел за ворота. Жан вернулся во двор, рассказал про танк сержанту. Тот насторожился: танк? Часовой не докладывал о его приближении. Какой он был с виду? Монсэ повели в комнату, где на скамьях спали офицеры, а дивизионная канцелярия высиживала инструкции. Этот санитар видел танк?.. Ну, и как же? Какой у него профиль? Жану ужасно хотелось сказать: орлиный, но время для шуток было неподходящее. — Рисовать умеешь? — спросил лейтенант Жош. Жан начертил профиль танка. Как будто такой. Ах ты, чорт! Да это же бош! Посмотрите-ка на профиль. Бош! Пойдите, удвойте посты! Предупредите часовых… по каждой подозрительной машине открывать огонь. — Жош, не надо терять самообладание, — сказал генерал…

Как мог просочиться сюда немецкий танк? Тем более, что он шел из Секлена… в общем с севера, и направлялся на Фалампен, на Карвен…

Нервное напряжение не улеглось и с рассветом. На ферме появился дивизионный врач марокканцев, стоявших в Карвене. Партюрье спал сном праведника. Его разбудил Монсэ: полковник медицинской службы… Кто? Ламиран? Нет, марокканский… На кой шут он мне дался? Партюрье был не в духе.

Господин полковник! Щелкают каблуки.

Полковник искал своего коллегу из легкой мотодивизии. Полковник Ламиран в Фалампене или где-нибудь в тех местах… В голосе дивизионного врача марокканцев, грузного мужчины, слышится тревога… Я на минутку присяду, сил больше нет. Стаканчик вина, господин полковник? Благодарю вас, вы очень любезны. Весь его медицинский персонал перебит, или почти что весь. В Бельгии. Мы не были моторизованы. Только гужевой транспорт, и для вывоза раненых, и для передвижения. Ну, а конные обозы — это отличная мишень. У меня не осталось ни одной повозки. Всего несколько врачей в дивизионном санотряде, который расположился сейчас в подвале под карвенской мэрией. В частях почти не осталось фельдшеров. Наши медпункты забиты ранеными. Вывозить некому. Марокканцы уже два дня удерживают рубежи. У меня до ста человек раненых… Мой пункт в «Трех мудрецах», у въезда в Карвен… Вы не могли бы нас выручить?

Партюрье почесал затылок. — Мы сами… У меня две машины. Наш дивизионный санотряд чорт знает где. Я бы охотно, да только с разрешения полковника Ламирана… Полковник медицинской службы пожал ему руку: вы, дорогой мой, и представить себе не можете, какое это великое одолжение. Спасибо. Пойдемте, поищем вашего начальника… Н-да. Партюрье, не ожидавший такой стремительности, не посмел отказать. Монсэ, я возьму вас с Манаком. Морльер еще спит… не стоит его будить…

Они отыскали Ламирана в красивой вилле. То есть в ужасающей, ультрамодной вилле. Выступающие балки и все такое прочее, словом — нормандский стиль в Фалампене! Там же, на вилле, помещался и один из дивизионных КП. Ламиран и слышать ничего не хотел. Ну, какой тут может быть разговор: у меня две машины на всю дивизию. Если бы мне прислали подкрепление… Вот вы говорите марокканцы, марокканцы! А что мне со своими драгунами прикажете делать? Мы ждем англичан, они должны нас сменить… а их все нет. Я запросил штаб армии о добавочных машинах, вот когда они прибудут…

— Господин полковник, — сказал Партюрье, — там человек сто марокканцев не вывезены… разрешите мне, не дожидаясь…

Ламиран не соглашался. В конце концов Партюрье добился разрешения, которое, собственно, нельзя было назвать разрешением: ладно, поезжайте в Карвен за драгунами… Я же не запрещаю вам подобрать заодно и марокканцев…

6 часов утра. Погода опять прояснилась, ветер стих. Манак ведет машину на Камфен, Карвен… В гостинице «Трех мудрецов», у самого начала Лилльского шоссе, дивизионный врач марокканцев дает Партюрье указания — поезжайте в мэрию договориться с дивизионным санотрядом…

В этот ранний час на главной улице пусто. На площади, через которую они проезжали, собрался народ, гражданское население. — Видно, отсюда тоже эвакуируют, — сказал Манак. Партюрье пожал плечами: — Все потеряли голову! — Они проехали город из конца в конец, мэрию пока можно отложить, заедут на обратном пути, когда будут отвозить раненых: сейчас не до церемоний. Ну, и длинный же этот Карвен, а медпункт марокканцев находится в южном предместье Эпинуа. Собственно говоря, что Карвен, что Эпинуа — разницы никакой; Эпинуа это продолжение Карвена, просто улица, на которой стоит церковь, говорят, это место паломничества. В данный момент один из тех врачей, что еще остались у марокканцев, устроил свой медпункт в тесном дворе — надо войти в ворота сейчас же за кино…

Дорогу им указали драгуны, стоявшие неподалеку.

Ну и медпункт! У бедняги врача на руках двадцать раненых. Я могу забрать шестерых, санитара посажу с собой в кабину, это не полагается, но… Положение марокканцев очень незавидное: вчера вечером немцы перешли через канал у Проклятого моста… они расширили свое предмостное укрепление… К счастью, подоспели первые англичане. Раненых решили погрузить сразу, не перевязывая. Десять человек поместятся сидя, они пригнутся, и еще одного подвесят на носилках… В мэрии сделаем остановку в следующий рейс. А сейчас — прямым путем в Ваттьессар!

В следующий рейс Партюрье не поехал: ведь как-никак раненым надо сделать перевязку! И Жан сам заехал в мэрию с положенным визитом. Рауль пошел вместе с ним. Мэрия находилась на левой стороне улицы, самая обыкновенная мэрия, с крыльцом, как во всех городах. Дивизионный санотряд устроился в подвале, и даже во втором подвале. Там полумрак. Врачи еще спали, двое возились около доски, приспособленной под стол и освещавшейся ацетиленовой лампой. Солдатское снаряжение висело на гвоздях. — За ранеными? Вот сюда идите! Ах, если бы вы могли взять их от нас! — Раненых было человек тридцать. Поразительно, какими марокканцы становятся жалкими, когда они ранены, подавлены. Ну, совсем как дети… Кажется, будто забираешь людей не с медпункта, а из тюрьмы. Попробуй-ка вынести из этакой ямы! Рауль ворчит. Эй, здешние санитары, пошевеливайтесь! Они вынесли измученных, перепачканных кровью людей, некоторые лежали там уже сутки… они были в самом конце подвала, ну, вот и забирали все время тех, что поближе! В машину уместилось девять человек. Одного легко раненого Жан взял с собой в кабину.

Чего не передать никакими словами — так это зловоние. Да еще бормотанье арабских молитв в темном погребе…

Как раз около «Трех мудрецов» им навстречу попалась машина Манака. Он остановился, Жан выглянул из кабины. Дело вот в чем: Партюрье велел Монсэ отправить раненых с Раулем, а самому пересесть в машину к Манаку, чтоб ускорить эвакуацию. Ладно. Жан поехал обратно.

Таким образом, до половины восьмого вывезли немало раненых. Затем Морльер тоже сделал рейс. С ним чуть не случилось несчастья. Из Эпинуа, по главной улице Карвена, на большой скорости мчались английские грузовики, они старались обогнать друг друга, мостовой для них нехватало, еще немного и они задели бы санитарную машину. Манаку пришлось въехать на тротуар, чуть не вплотную к домам. Что это значит? На дивизионном медпункте полное смятение. Англичане удирают! Как? Ведь они только что прибыли? Да, они только что начали сменять драгун, которых осталось очень немного, и марокканцев. А потом — наше вам! Двух часов не выдержали. Уходят. Марокканцы получили приказ снова занять позиции, с которых их только что отвели… Настроение падает.

Раненые в изодранной одежде, в грязных тюрбанах лежат на полу. Лица лоснятся от пота. Один кричит истошным голосом, унять его нет возможности. Это действует на остальных. Пять или шесть человек собрались вокруг сержанта, и он торжественным тоном говорит им что-то на своем языке. Они качают головой. Что он говорит? Один из врачей бывал в Африке, он объясняет: — Делает, что в его силах; говорит, что на все воля рока!

Причиной смятения среди марокканцев была не продолжительность боя, не ночь, не только что возобновленная немцами атака, не смерть соотечественников… Нет… Но среди них распространился ужасный слух… Кем был он пущен? Кто может сказать! Говорили, будто на канале, на той его стороне, немцы выставили против французских войск других марокканцев. Как это других марокканцев? Да, марокканцев, которыми Франко снабдил Гитлера. Но это же ложь! Конечно, все может случиться, только, разумеется, это ложь! Но для них даже подумать об этом страшно… И вот они стонут, падают ниц, молятся, вопят! Они не хотят защищаться, не хотят стрелять в марокканцев. Но кто пустил эту ложь? Ну, конечно, пятая колонна. Неглупо придумано, если так!

К девяти часам вывезли около шестидесяти раненых. Дорогой, немного не доезжая Камфена, их обстреляли с самолетов. Говорят, что дадут еще двенадцать санитарных машин. Это, конечно, будет очень кстати. Жан де Монсэ выработал определенную систему: он не ездит дальше Карвена и около «Трех мудрецов» или где-нибудь поблизости на шоссе пересаживается на ходу, прямо с подножки, из одной машины в другую. Один рейс сделали к драгунам, на восточной окраине Карвена, чтобы не досталось от дивизионного врача… Драгуны удерживают предместье Сен-Жан. От них взяли четырех раненых.

Санитарная машина каждый раз проезжает мимо дома Гаспара Бокета. В это утро в Карвене творится бог знает что. Говорят, будто от мэрии вышло распоряжение об эвакуации. Все обитатели того поселка, где проживала семья Бокет, собирались уезжать. Даже Феликс не спорил… Гаспар сказал: — Видали того либеркурского парня, что вчера поехал за своими в Вэнгль? Я даже не поручусь, что он туда добрался… Говорят, англичане взорвали мост в Мершене. Ну, куда вы поедете? В Бельгию? Немцы в Аррасе и в Бетюне. Ну, так как же тогда… — Гаспар не сразу пришел к этой мысли. В половине седьмого он слышал последнюю сводку: Противник предпринял ряд атак на северном фронте. Все атаки отражены… Однако в то же время в саду была слышна канонада. Карвен обстреливался из орудий. По боковой улице бежали солдаты и, добежав до конца, до бойни, пригнувшись, держа винтовку наперевес, перебегали через открытое пространство к железнодорожному переезду. И тут Гаспар сперва подумал, что надо уходить. Затем он отправился в мэрию, чтобы все разузнать. Сколько там скопилось машин! Отовсюду сбегались испуганные люди… Из подвала как раз выносили марокканцев; вид у них был жалкий; это были те марокканцы, на которых была возложена защита города. Говорили, что немцы уже заняли Ванденский мост. Мэрия была охвачена предотъездной лихорадкой, всюду суетились люди. Гаспар натолкнулся на мэра. — Господин мэр, сосед сказал мне, будто вы отдали распоряжение… — Мне, голубчик, некогда с тобой разговаривать! — У крыльца стояли повозки, мэр сел в одну из них. Ладно, раз есть полиция, может быть, хоть сейчас от нее будет какой-нибудь толк. Вот комиссар. Та же песня, он тоже удирает…

Наглядевшись на такие дела, Гаспар переменил решение: мы остаемся! Все же он посоветовался с одним приятелем, с Жеромом, хорошим партийным товарищем, человеком зрелым. Они взвесили положение. Лучше сидеть на месте. Тогда Гаспар начал уговаривать соседей: уезжать все равно поздно, лучше отсидеться в погребах! Он убедил почти всех — из их поселка уехало всего-навсего две семьи. Счастливого пути, только далеко не уедете, вернетесь обратно! Ну, скажи на милость, куда они поедут? Полиция и все прочие удирали на Лилль. Не забудьте прислать нам из Англии открытку!

Генерал Гревиль встретил в Фалампене около КП генерала Ла Лоранси, командующего 3-м корпусом. Генерал де Ла Лоранси всего на несколько лет его старше, но Гревиль не сделал такой быстрой карьеры. Они уже давно были знакомы. Гревиль счел долгом дружбы предупредить Ла Лоранси о ходящих на его счет слухах. Что такое? Какие слухи? Какие могут быть слухи при теперешних обстоятельствах! Да, но в штабе армии рассказывают, будто Ла Лоранси сторонник того, чтобы командование группой армий передали не Бланшару, а Горту… Что за ерунда! Кто мог говорить такие глупости? Я писал Бланшару… у меня сохранился черновик.

Если действительно об этом говорят, то возможен только один источник: сам Бланшар. Бланшар, которого он, Ла Лоранси, уже четыре дня умоляет, во избежание недоразумений, поехать к Горту. Но Бланшар, по всей вероятности, считает это ниже своего достоинства… а нелады между тем не прекращаются. Не далее как сегодня утром… Он, Ла Лоранси, только что видел Бланшара, тот пригласил генерала Горта к себе на КП к девяти часам, а сам не желал ехать к генералу Горту. Теперь, когда уже есть официальное подтверждение, что он назначен на место Бийотта, он вызывает Горта к себе. Был у него Горт или нет? Во всяком случае, английские офицеры, которые проходят через Фалампен, не получили никаких указаний относительно французских операций…

— Какой тут может быть разговор о личностях! — сказал генерал Ла Лоранси. В данный момент он был одержим одной мыслью: распределить танки легкой мотодивизии по пехотным частям, чтобы прикрыть их отступление и дать им возможность осуществить смелое движение на Дюнкерк. Он только что был в Лилле, у генерала Приу, преемника Бланшара, и не встретил с его стороны должного понимания…

Гревиль, разумеется, тоже не сторонник такого дробления бронетанковых сил. Уж и так ему пришлось отдать часть своих танков марокканцам. От марокканцев требуют, чтобы они продержались до шести вечера, а их надо было сменить еще в восемь часов утра.

В это время в Фалампен пришли двенадцать санитарных машин. — Вот Ламиран обрадуется, — сказал Гревиль. — Смотрите, сколько ему игрушек пригнали!.. — И, возвращаясь к прерванному разговору, он постарался объяснить Ла Лоранси свой взгляд на использование танков — надо, чтоб они действовали как мощный кулак, у нас же все время допускают одну и ту же ошибку… Учтите, ведь после отхода из Бельгии мы были лишены средств наступления. А все потому, что их захватывали, да, буквально захватывали другие части. Я отлично понимаю точку зрения пехотинцев, но если бы наши бронетанковые силы не были распылены, вейгановский план наступления…

Тут к КП корпуса подъехал мотоциклист, задержавшийся из-за санитарных машин. — Это связист из штаба армии, — сказал Ла Лоранси, и они вместе вошли в дачу, разукрашенную голубыми фаянсовыми медальонами. Время сейчас не такое, чтоб можно было ждать и не спешить ознакомиться с новым приказом. Гревиль впился взглядом в Ла Лоранси. Тот побледнел.

— Вот прочитайте, Гревиль, — сказал командир корпуса.

И Гревиль прочитал. Это был приказ сжечь государственные флаги и полковые знамена. Оба военачальника молчали. Молчание прерывалось взрывами бомб со стороны Камфена. Сейчас на карту поставлено все, что было нравственной основой их жизни. Они оба смелые люди, которых не страшит смерть, ни своя, ни чужая. Вся их жизнь, воспитание, идеалы… Они не дрогнув пошлют других на верную смерть. И сами пойдут на верную смерть. Они спокойно пожертвуют человеческой жизнью ради идеалов, которые внушены им с детства и вошли в их плоть и кровь. Ради чести… Сжечь государственные флаги и полковые знамена. Так вот к какому выводу пришел генерал Бланшар после долгих часов раздумья над телеграммой генерала Вейгана: «Вам единолично предоставляется решение, какими средствами спасти то, что еще возможно спасти, и прежде всего честь вверенных вам знамен». Раз знамена будут сожжены, честь их будет спасена. А судьба людей без знамен не может иметь отношения к вопросам чести.

— Чем вызвано такое крайнее решение? — сказал Ла Лоранси. — Ведь мы еще не побеждены и путь на Дюнкерк нам открыт…

Гревиль взглянул на него. Вопрос о применении танков их разъединял. Но их соединила судьба знамен. Ла Лоранси по-солдатски в упор посмотрел в глаза дивизионному генералу и сказал: — Гревиль, я не подчинюсь этому приказу…

Ла Лоранси вообще имеет обыкновение рассуждать по поводу приказов. Но на этот раз дело обстоит гораздо серьезнее. Может ли он, Гревиль, положа руку на сердце, осудить такое неподчинение приказу? Речь идет о знаменах. В висках у Гревиля стучит, губы сжаты, он почти не слышит слов Ла Лоранси: — Мои солдаты доверяют своим командирам. Боеприпасов у них достаточно. Они еще могут и хотят сражаться. Но сражаться без знамен они не могут…

Генерал Гревиль часто будет вспоминать эту минуту. Был Ла Лоранси прав или нет? Может быть, честь выше дисциплины? А может быть, превыше всего — подчинение приказу, а затем уже честь?

Если бы корпусом командовал он, генерал Гревиль, то, чего бы это ему ни стоило, как бы больно ни было, он бы без рассуждений подчинился приказу Бланшара и сжег знамена и флаги. Он одурманивает себя этой горькой уверенностью.

Но не ему судить генерала Ла Лоранси.


* * *

Небо опять затянуло. Оно стало желтым, поднялся сильный ветер. С девяти часов утра немцы расширяют свое предмостное укрепление от Проклятого моста до железной дороги к востоку от Карвена. Но западнее, по обе стороны от Вандейского моста, где еще ведут бой марокканцы, неприятель все утро продвигался вперед и достиг западного предместья Карвена. Драгуны под прикрытием огня артиллерии, приданной кавалерийскому корпусу, а именно батареи капитана Кормейля, продвинулись вдоль Эпинуа и к одиннадцати часам снова заняли восточный участок Вандейского моста. Но сколько их там? Вся надежда на Североафриканскую пехотную дивизию генерала Дама; теперь, когда отказались от вейгановского плана наступления, она освободилась и ее решено перебросить сюда, забрав от генерала Альтмейера. Генерал Дам стоял на Скарпе, со стороны Раша, к востоку от Дуэ. Этой ночью ему передали приказ из штаба армии сменить две легкие мотодивизии, обороняющие каналы вокруг Карвена. Но попробуйте-ка быстро передать приказ по всем постам, да еще в условиях сегодняшнего дня, когда все дороги забиты, когда отовсюду движутся беженцы, англичане, пополнения, части 5-го армейского корпуса, который отводят назад, так как наступление отменено… целый день алжирские стрелки генерала Дама идут форсированным маршем и только вечером выходят наконец на дальние подступы к Карвену.

В желтом небе сверкают молнии. Гаспар Бокет вытащил из-под навеса большую тачку и вместе со своими двумя братьями отправился к полотну железной дороги. Драгуны кричали ему: туда не ходи! Но это его не остановило. Он знал, куда ему надо. Из леса, что за Эпинуа, доносилась стрельба. И грохот танков. Неподалеку от переезда свалены в кучу новые шпалы. Братья Бокет нагрузили полную тачку, съездили еще два раза, привезли песку, рельсы. Теперь можно будет превратить бокетовский погреб в неприступное убежище. Весь поселок был в восхищении. Но только в погребе для всех места нехватит.

За целый день Гаспар всего раз оторвался от работы. Катрин рассказала ему о том, что творится в городе. После отъезда мэра и полиции оставшиеся жители разграбили магазины. На площади раздавали банки консервов, взятые в бакалейных лавках. Можно подумать, что Карвен готовится к длительной осаде. Гаспар Бокет встревожился. «А как же бабка?» Эта мысль не давала ему покоя. Он не прикоснулся к еде, которую Катрин принесла ему в погреб. Места здесь не так уж много, ведь надо считать еще трех женщин, детей; а наверху, в городе, творилось невесть что. К глухим раскатам грома присоединился грохот канонады. Но попробуйте-ка переубедить Гаспара, раз он вбил себе что-нибудь в голову! Катрин не пускала, спорила с ним до хрипоты, но, по правде говоря, он, Гаспар, прав. Бабка-то ведь там, в городе, на западной окраине одна живет…

Гаспар отворил дверь и вошел в комнату. Никого. Из задней каморки, где умещалась только кровать да ночной столик, послышался слабый старческий голос, хотя бабке, верно, казалось, что она кричит: — Это немцы? — Она лежала в постели. У нее был жар. Пустяки, пройдет. Нет, к вам не пойду, слишком у вас тесно. Здесь погреба нет, да ей это все равно, вот только что громыхает. И еще гроза. — Спасибо тебе, что пришел… — Он обнял бабку и шепнул ей на ухо: — А знамя, бабушка, знамя где? — Тогда бабушка рассмеялась. Так, выходит, Гаспар не ради нее пришел. Ох, уж эта молодежь! Я так и знала… Не бойся, твое знамя на месте, сынок!

И здесь на улице были солдаты. Они бежали к западной окраине города. На заводе, развороченном снарядами, в совершенно не пригодный для этого подвал стащили раненых, их опустили по отвесной приставной железной лестнице. Когда Рауль и Жан попробовали извлечь оттуда марокканцев, которых они рассортировали по-своему в подвале, приспособленном под склад для сырья, а никак не под помещение для людей, им пришлось отказаться от мысли вынести самых тяжело раненых, потому что вытаскивать лежачих было очень трудно и бедняги кричали на крик. К счастью, теперь было три машины, присланные из штаба армии с незнакомыми водителями и Филлу.

Филлу как раз сказал, что в двухстах метрах отсюда, в поле, тут же за заводом, остались раненые, которых не могли подобрать.

— Ну, знаете, — возмутился Жан, — двести метров — и вы их не подобрали, а нам за семь километров ездить приходится!

Сержант, к которому обращался Жан, хмыкнул. — Тоже придумал, молокосос! — Жан, как всегда, начал кипятиться. Но сержант взял его за руку и вместе с ним обогнул завод. Все стало ясно без объяснений. Попробуй только сунуться в поле… вокруг свистят пули, мелкие снаряды. Монсэ отскочил в сторону. — Они далеко? — Ответ простой: — Здесь. — А раненые? Двести метров… положим, меньше… Но представляешь, каково их отсюда на спине выволакивать… Рауль стоял за ними. Он спросил: — А на машине? — Ну, парень, верно, совсем рехнулся. — Нельзя же их там бросить! — Да ведь у тебя не вездеход! — Увидим, — сказал Рауль.

Безумные поступки лучше совершать необдуманно. Жан первый вскочил на сиденье. Рауль дал ходу. Двести метров… на это много времени не требуется. На них охотились, но пока что отдельные стрелки. Должно быть, хотели подпустить поближе, чтобы послать свой гостинец. А уж подбрасывало и трясло на этом окаянном поле! Когда они остановились и вышли из машины, все, кто был у завода: и Филлу, и вновь прибывшие, и сержант, и здешний санитар, и марокканцы — все в один голос воскликнули: — С ума сошли! — В траве лежали пять раненых с воспаленными страдальческими глазами. Один был без сознания. Прежде всего Рауль с Жаном подняли его. Потом повели остальных, которые едва могли идти, даже опираясь на плечо…

Так вот: те, что стояли напротив, немцы, хотите верьте, хотите нет, только они прекратили стрельбу. Флажок с красным крестом был ясно виден на машине. Все же Рауль и Жан спешили поскорей убраться. Тем более, что пушка, бившая издалека, не думала о Женевской конвенции. Когда санитарные машины въезжали в Карвен, на завод с грохотом и треском обрушился снаряд, так неудачно, что разбил лестницу, и в течение нескольких часов человек двадцать заживо погребенных в подвале марокканцев громко кричали, но вытащить их не было никакой возможности. Потом голоса один за другим замолкли.

Самое ужасное, что при всем старании они никак не могли вывезти всех раненых даже из мэрии. В последний рейс врачи спросили Алэна Морльера, что делается на фронте. За кого они принимают Алэна? Но он заметил, что на столе были разложены карты и что врачи исчертили их красным и синим карандашом. Со стены сняли фляги, в полутемном подвале видны были свернутые пожитки. Так что же это такое? Врачи тоже смываются? А как же раненые?

— Будьте добры сказать вашему начальнику, молодой человек…

Этот был с тремя нашивками, уже в каске и — смешная деталь — при противогазе… — Будьте добры сказать ему, что мы поручаем наших раненых его заботам…

— Но, господин капитан, — сказал Морльер, — это, должно быть, наш последний рейс, нам пора догонять свой дивсанотряд.

— Ну что ж, что могли, то и сделали! — сказал капитан. И господа офицеры начали сматывать удочки.

Водитель той санитарной машины, в которой сидел Алэн, был из новых. Он не переставая ругался. Богатство и похабность его словаря произвели впечатление на Морльера. Казалось, сама гроза, громыхавшая над Карвеном, вторила его сквернословию. Алэна, доброго католика, бросало в жар и в холод от кощунственного сочетания имени господа бога с самыми циничными словами. — Кем ты в гражданке был? — И водитель, снова помянув бога, ответил чрезвычайно кротким тоном: — Студентом богословского факультета, голубчик! — Затем, сплюнув в окошко, он пустил такое крепкое словцо вслед удиравшим врачам, что даже они покраснели бы от стыда.

Партюрье уже собирался уезжать из Ваттьессара. Оба транспорта — Алэна Морльера и Жана де Монсэ — подошли один вслед за другим. Но Жан просил разрешения вернуться в Карвен, чтобы вывезти еще хоть нескольких… Из пригорода Эпинуа и из мэрии… Ведь если мы уедем, им крышка. Рауль говорит, что марокканцы для Гитлера это все равно как сенегальцы… — Что вы ко мне с Гитлером пристали! — огрызнулся фармацевт. — Больше сотни марокканцев за день вывезли — и хватит…

Он вдруг остановился, он услышал свои собственные слова и увидел глаза Жана; в глазах Жана сверкнуло что-то, но не отблеск молнии. Пока еще бушевала буря… но вот она прекратилась, проглянуло солнце. — Ладно, поезжайте, совсем вы меня с толку сбили! Возьмите три машины. Морльера не надо. Он поедет со мной. Вернетесь прямо в дивсанотряд, погляди по карте: вот тут, видишь? Поезжайте на Секлен, а потом от Секлена на северо-запад, минуя Лилль; какой дорогой поедете — все равно, только держитесь по правую сторону железной дороги, а потом… смотри… здесь за Эркенгемом…

Итак, Жан опять поехал в Карвен.

— Вот это воскресенье, а? — сказал Рауль, нажимая на акселератор.

— Как? Разве сегодня воскресенье?


* * *

Уже два дня церковь около терриконов содрогалась от взрывов. Но самый сильный удар был вчера утром, тогда почудилось, будто небо померкло. А потом разразилась гроза. Нечего сказать, приятные атмосферные условия для пребывания вместе с умалишенным под гостеприимным кровом позолоченной пречистой девы в стиле рококо! Правда, бóльшую часть времени капитан дремал. Раз он вообразил, будто находится на Новом мосту и любуется фейерверком по случаю бракосочетания дофина с Марией-Антуанеттой[674]. Страх как будто вернул ему в какой-то мере рассудок, но к вечеру на него опять напала бредовая говорливость, еще более утомительная, чем накануне.

Сегодня им позабыли принести поесть. И они, каждый по-своему, удивлялись, почему никто не идет; время тянется ужасно медленно, когда желудок заявляет свои права. Наконец дверь открылась и вошли марокканцы.

Судя по солнцу, было, верно, около пяти, часы Армана показывали бог знает что: он позабыл с вечера завести их. Человек десять внесли какие-то ящики; не обращая ни малейшего внимания на находившихся в церкви офицеров, они вскрыли один ящик и вынули из него гранаты. Их, видимо, интересовало только то, что делается на улице; у входа они установили пулемет.

Арман попробовал вступить с ними в разговор. Но понять друг друга было трудно. Марокканцы почти не знали по-французски; все же Барбентан разобрал, что немцы подошли совсем близко и что карауливших у входа тунисцев сняли, а их, значит, оставили в церкви на произвол судьбы. С марокканцами был только один сержант, который охотно выслушал советы Армана по организации обороны. Стояли спиной к каналу, несколько выдвинувшись из сектора, занимаемого марокканцами, которые пробовали пробиться к позициям, как они предполагали, легкой мотодивизии; от своего полка марокканцы были отрезаны немецкими передовыми частями, продвинувшимися к южной окраине Карвена. К этим марокканцам присоединились еще, и другие солдаты; под командой сержанта их собралась перед мостом целая кучка, они не хотели уйти за канал, пока не расстреляют всех своих боеприпасов.

Сержант повел офицера, найденного в церкви, на осмотр того, что он называл своей «позицией». Они перегородили дорогу, которая проходила позади и вела к мосту, и укрепили перекресток, установив пулеметы перед церковью и перед домом повыше других, с сеновалом, который можно было поджечь в последнюю минуту, чтобы прикрыть отступление.

Уже на обратном пути они услышали взрыв, крики и поспешили к церкви. Арман забыл о сумасшедшем капитане! Тот подхватил одну гранату и начал так странно с ней манипулировать, что два стрелка решили вырвать ее из его рук. Теперь все трое лежали на земле, изуродованные и окровавленные. Их оттащили вглубь церкви, хоронить не было времени. С передового поста сигнализировали о появлении у подножья терриконов неприятельского отряда…


* * *

26 мая, в первый раз после гибели Бийотта, французское и английское командование пришли к соглашению., Генералы Бланшар и Горт встретились и беседовали друг с другом. Дело в том, что в этот день в первый раз речь шла не о контрнаступлении, а об отходе к морю. Генералы договорились, как поделить маршруты отступления. Английской армии будут предоставлены дороги по ту сторону Лилля, французам — к югу от Лилля и через самый город на Армантьер. Однако на ближайшую ночь армантьерские мосты остаются в распоряжении британской армии.

И началось великое передвижение. Выступ между районом к югу от Дуэ и районом Валансьена, откуда сегодня должны были двинуться к предмостным укреплениям, чтобы 27-го начать наступательные операции, оставлен без боя. 4-й и 5-й армейские корпуса двигаются по дорогам, спеша выйти на берег Дейля у Лилля. На позициях оставлены только арьергарды. Корпус генерала Ла Лоранси отходит ночью на линию Понт-а-Марк–Сизуэн, вступая попутно в случайные стычки с противником в Рэмском лесу. Легкие мотодивизии отведены назад. Североафриканская пехотная дивизия генерала Дама, отделившаяся от войск генерала Ла Лоранси, прибыла вечером в Ваттьессар, откуда как раз уходил Партюрье. В Карвене еще идут бои, хотя на него наступают с обоих концов. Немцев сдерживают на дороге Карвен–Лилль, по которой в районе Секлена идут войска, направляющиеся в Армантьер. У въезда в Лилль, на переправе через Дейль к Лоосу и Обурдену, образовался затор: войска, идущие с востока, пришли первыми, и транспорты, прибывающие прямо с юга, натолкнулись на них. Западнее линии каналов, на весь район Бетюна и Ла-Бассе, где мы еще удерживаем северный берег, уже с вечера началось ожесточенное наступление, которому суждено продолжаться всю ночь и все следующее утро. Возможно, что неприятель, еще не знающий о добровольном отходе союзных войск, собирается завтра именно здесь охватить их фланг.

Около шести часов вечера Партюрье добрался до той идиллической деревни в десяти километрах к западу от Лилля, где еще 23 мая расположился дивсанотряд. Жан и Рауль с тремя машинами, набитыми ранеными, приехали только в девять вечера. Уже был отдан приказ об отступлении, во всяком случае был отдан приказ быть наготове.

Жан совсем выбился из сил. Сколько рейсов сделал он за день, скольких раненых перенес? Он падал от усталости. — Ступай спать! — сказал Партюрье, И не успел Жан устроиться на скамье в классе, как сразу же погрузился в сон, в украденный у жизни, неурочный, чудесный сон.

— Эх, молодежь! — сказал Рауль. Ему еще надо было проверить машину. Нельзя же так ехать. Ведь у нас раненые. Фенестр и Сорбен работали не покладая рук, наспех делали перевязки. Некоторых не перевязывали со вчерашнего утра… Что теперь с ними будет? Раненых эвакуируют в Кассель, погрузят на машины, оставшиеся в дивизионном санотряде. Вы полагаете, что попрежнему эвакуируют в Кассель? Вам, господин капитан, все представляется в слишком мрачном свете.

Этой ночью солдаты-одиночки, а среди них и Жан-Блэз, в конце концов пристроились на грузовики транспортного полка. Они пережили довольно смутные дни неподалеку от Оршù и к северу от него, попав в самую гущу отступающих от Шельды войск. День, ночь, еще день… Повсюду в них стреляли — и вряд ли стреляли немецкие солдаты. Группа, вышедшая из Рэмского леса, распалась; теперь их вместе с сержантом было человек десять. Они кормились охотой. Шли без дорог, не зная, что впереди, что позади. Безлюдье. Потом вдруг начиналась стрельба. Они прятались, шли дальше, удирали; в голове была одна мысль — на север. Куда они зашли? Им казалось, что они сделали десятки километров. Может быть, они кружили на одном месте? Потом они вышли к железной дороге, стали пробираться вдоль полотна, тут были возделанные поля, леса. Деревни они обходили, не зная, кто сейчас там. Наконец на дороге им попалась автоколонна. Это были грузовики транспортного полка. Когда они влезали в машины, их обстреляли немецкие самолеты. И вот они едут, уже темно. Начальник колонны сказал Жан-Блэзу: едем к морю… к морю!

Дивизионный санотряд покинул школу; невыспавшийся Жан опять задремал по дороге. Машины катят. Жан проснулся от ужасающей жары и разворчался. — Да перестань ты, — сказал Рауль. — Посмотри, что творится… — Они окружены пламенем. Колонна прорывается сквозь дым и огонь. Вокруг носится раскаленный пепел. Скорей, скорей! Только бы передние машины не задерживали. Горел город, через который они проезжали. Дома рушатся, развалины пылают. — Ад! — сказал Морльер. — Да, но только из этого ада еще можно выбраться! — отозвался Манак. Что это за город?

Армантьер.

Теперь дорогу то и дело преграждают английские транспорты. Машины задерживаются, опять трогаются с места и снова застревают. Ты знаешь, куда мы едем? Кажется, в какой-то пограничный пункт, не доезжая Байеля. Посмотри, в канаве английские машины! Что же это они, и машины бросают?

А алжирские стрелки генерала Дама ведут бой между Карвеном и Секленом. Марокканцы еще не все ушли. Отряд драгун еще держится в лесу около Эпинуа, между Либеркуром и Уаньи. Немцы, появившиеся около 8 часов вечера в субботу, 25-го числа, на окраине Уаньи, не вошли в город. Это были разведывательные отряды, идущие с запада от Проклятого моста и не переправившиеся через канал. Они попытались навести понтон в том месте, где был взорван Батарейный мост. Но осуществить этот замысел им не дали защитники Уаньи — англичане, североафриканские части, зуавы и марокканцы. По всей вероятности, этот немецкий отряд и был послан сюда в обход позиции Уаньи.

Вот что узнал Барбентан в церкви, где он командовал теперь обороной. Утром в Курьере была оставлена арьергардная часть марокканцев. И они послали связного на восток, так как переходить мост в Уаньи было опасно, а на Карвен дорога уже была отрезана. Добраться сюда связному помогли местные жители. Потому что район только кажется безлюдным. Он не был эвакуирован. Жители укрылись в погребах, в бомбоубежищах. Время от времени то один, то другой высовывал нос на улицу. Пришедший марокканец — капрал, он совсем обессилел. Не столько от ходьбы, сколько от непрестанных опасностей. Сквозь одежду видно, как бьется у него сердце. Он шел в обход, через Нуаейль-Годо, Дурж… потому что легче пробираться по населенной местности. Но теперь, когда стемнело, можно пройти по более короткой дороге — отсюда до Курьера ходу не больше часа. Там их целый взвод, а главное у них есть боеприпасы. Сам капрал не объяснил бы всего так обстоятельно, но с ним был парнишка, не военный — подручный в шахте из Нуаейль-Годо.

Второй раз это название коснулось слуха Барбентана. Нуаейль-Годо — родина Мориса… Хорошо, а те фрицы, что сейчас еще стояли там, напротив? Испарились? Паренек усмехнулся: выходит, что так, они тоже заблудились, только им никто не укажет дороги. На самом деле это был небольшой немецкий разведывательный отряд, проникший сюда, а потом отошедший к Энен-Льетару…

По всей этой местности неприятель укрепился только в нескольких пунктах, пробраться вполне возможно. Капрал, во всяком случае, собирается обратно в Курьер.

Господи, иметь бы карту! Да к тому же еще неизвестно, что происходит у нас в тылу. Дивизия, удерживавшая канал, как будто исчезла: человек, посланный по ту сторону моста, никого не нашел, а потом вдруг мост у нас за спиной взорвался. Кто его взорвал? Наши, не знавшие, что мы на этой стороне? И неприятель тоже может быть там, может нагрянуть на нас с востока. Сколько, ты говоришь, паренек, отсюда до Курьера? Четыре километра? А ну-ка, объясни мне…

В Курьере около сотни солдат, тоже марокканцев. Арман принял решение: он отведет тех людей, что здесь, туда, где находится офицер их полка. Во всяком случае, застревать здесь нет смысла. Куда ни двинься — всюду одинаково опасно. Может быть, теперь, когда их больше, удастся под прикрытием темноты добраться до Карвена, где находятся основные силы марокканцев, или хотя бы потревожить противника с тыла. Ну-ка, сержант, раздайте людям ручные гранаты и патроны! А для меня у вас сумки не найдется? Лейтенант Барбентан из куска холста и веревки соорудил себе сумку и положил туда пять гранат…

IX

Каким образом майор Мюллер очутился в Париже? Так или иначе, но он в Париже уже несколько дней. Он явился в Военное управление, но там не знали, что с ним делать. Часть, которой он командовал, была истреблена, рассеяна налетевшим шквалом. Его прикомандировали к Ирсонскому укрепленному району, но Ирсонского укрепленного района тоже не стало! 9-я армия испарилась, это слово пользуется огромным успехом. Майор спасся чудом. Вместе со своим водителем — он же денщик, — солдатом по фамилии Лафюит. Мюллер каждому встречному и поперечному объясняет, какую роль сыграли в разгроме евреи. А я думал, что коммунисты… Коммунисты и евреи — одно не противоречит другому. Кстати, англичане тоже.

Мюллер появляется в Военном управлении каждый день, незадолго до двенадцати. Как мои дела? Назначения еще нет? Здесь, в канцелярии, он уже стал чем-то вроде живых часов. При виде его люди начинают собираться — скоро обеденный перерыв. Это подметил сержант административно-хозяйственной службы, рыжеватый мужчина, в мирное время преподаватель и, говорят, философ. Приход майора Мюллера для него то же самое, что появление человечка на башенных часах Страсбургского собора. Жорж Политцер складывает свои бумаги. Ему нельзя задержаться ни на минуту, иначе не поспеешь обратно к двум часам: жена ждет его дома, возле заставы Доре.

Майор Мюллер, тот уезжает не домой. На машине — у него попрежнему есть машина — он едет к заставе Майо. На улицу Вебер. Майор Мюллер переживает упоительные дни. Вырвавшись из этого кошмара, подтвердившего все его предсказания, он попал в Париж, где творилось нечто невообразимое, еще не владея собой, своими чувствами и мыслями. Прежде всего он был потрясен исчезновением многих из тех, кого рассчитывал здесь встретить; но водворение еврея Манделя в министерстве внутренних дел распугало большинство его друзей. Ходили слухи о полицейских мероприятиях. Поэтому майор, за которым числились кое-какие грешки, решил не ночевать дома. Тем более что Мари-Адель не отпускала его теперь ни на шаг.

А Мари-Адель де Бреа… Даже не поддается описанию, что она пережила 16 мая! Она была у де Котелей, когда Симон вернулся с известием, что на Кэ д’Орсэ жгут бумаги. Она совсем растерялась, не знала, что делать, одни советуют — уезжайте куда-нибудь на юг… а другие успокаивают — все налаживается; и в кругах, близких к «Пти паризьен», говорили, что Лаваль почти уверен в заключении перемирия в самые ближайшие дни, раз маршал вошел в правительство. От мужа ни звука: ведь Анри был в Бельгии, меня это так волнует! А главное, ничего не поймешь. Столько разных слухов, кому верить? Чего желать? Амбруаз Бердула — а он член Французской академии — определенно сказал ей, что при существующем положении ужаснее всего было бы, если бы Франция выиграла войну. Тогда бы нам из этого просто не вылезти! Ну как было мне, обыкновенной женщине, разобраться во всем этом, посуди сам, котик, среди полной сумятицы, когда необходимо было все время чем-то отвлекаться, одурманивать, убаюкивать себя.

Приезд в Париж Мюллера явился, несомненно, перстом судьбы, роковой неизбежностью… Она всегда его побаивалась, хотя с ней он был очень кроток, а может быть, именно из-за этой кротости… Когда такой дикий зверь прячет когти… Сколько раз она готова была отдаться ему. О, ее удерживали никак не институтские предрассудки!

Отдаться… Какое великолепное выражение, ты не находишь?

Он свалился как снег на голову. Однажды вечером, во время тревоги, это было воскресенье, я никогда не забуду, я только собралась спуститься в убежище. И вдруг — он. Прямо с фронта. И вид еще более зверский, чем всегда. Грязный, небритый, а за ним по пятам какой-то татуированный человек, настоящий убийца, весь лоб в синих разводах… Он сказал этому типу: — Ступай на кухню, там тебе поднесут стаканчик… — Не знаю, все это действовало на меня как-то возбуждающе. Удивительное состояние. Каждую минуту можно было погибнуть. Мюллер говорил о евреях, восхищался немцами, их дисциплиной, вооружением, стратегией, дипломатией, размахом их планов… Они возьмут Париж! Да, так все считали три дня назад, но теперь как будто вовсе нет? Тут он захохотал. Он хохотал прямо демоническим смехом. — Кто знает, что это? Конец света или начало? И кто уцелеет — вы, я? — Мари-Адель на миг вспомнила о муже, где-то там, в Бельгии. Ей представилось, что он лежит посреди равнины, глаза у него открыты, разбитая армия бежит, знамена захвачены неприятелем… Это было слишком страшно — нет, нет, скорее, во что бы то ни стало, забыть, забыться! А перед ней этот мужчина, точно манящая бездна…

Теперь он говорил, что Мандель непременно велит его арестовать. Она не допустит, чтобы он ночевал в другом месте, ни в коем случае. Здесь никому в голову не придет его искать… Прислуга? Ах, неважно, раз все равно конец света. В передней спал Лафюит с заряженным револьвером. Ах, какое это было самозабвение! Рассудочное самозабвение. Она твердила себе: он — мой любовник, у меня есть любовник… А что говорили по радио! За ночь на фронтах никаких изменений не произошло… Все честные люди должны сдавать золото во Французский банк. Я совсем потеряла голову, ни одна женщина не давала никогда мужчине таких доказательств своей безумной страсти: подумать только, я осталась с тобой в четверг, ты отлично это помнишь, негодяй! А ведь Бердула дал мне билет на заседание Академии, и я совсем об этом позабыла. Заседание, на котором его преосвященство архиепископ Грент[675] приветствовал маршала… Представляешь себе, как это было трогательно! Я всем, всем для тебя жертвую, ты меня просто развратил! Все равно! Будем любить, пока любится. А там можно и умереть! Впрочем, это еще неизвестно. Немцы как будто раздумали идти на Париж. Когда они уничтожат нашу армию на севере, и танки, и все, может быть, мы еще успеем заключить мир… Потому что иначе народ тут, в Париже… Если бы ты знал, что говорил Симон де Котель шестнадцатого! Есть точные сведения. Рабочие уже поделили между собой кварталы, дома… Но мы ведь все-таки не мужики! У нас здесь столько красивого! Опера, модные мастерские!

Мюллер хохотал. Эти дни он хохотал все время. Да, конечно, настал конец света. Для евреев. А нам-то о чем беспокоиться? Мы ведь не евреи. Одна аристократия изгоняет другую. Народ? Он собственными руками растерзает своих вчерашних хозяев. К народу надо уметь подойти. Об опере нечего тревожиться. У них там такие дирижеры! Только бы пока что не попасться Манделю. Мари-Адель сжимала его в объятиях. Какой он сильный! И вдруг его отнимут у нее, убьют его, ее героя! Этот поцелуй может оказаться последним… Ну, что это! Ты думаешь о другом!

— Да, я думаю о другом, — сказал он. — Представь себе, мне вздумалось сегодня после Военного управления заглянуть к одному приятелю, вернее, знакомому. Он живет на улице Ульм. Пришлось сделать крюк, потому что на площади перед Пантеоном было черно от народа, словно туда опять привезли тело Жореса… Люди запрудили все пространство по обе стороны Пантеона, вплоть до улицы Суффло, сплошной толпой стояли вдоль библиотеки лицом к церкви Сент-Этьен-дю-Мон. Мужчины обнажили головы. Только газовые фонари торчали на поверхности. На паперти воздвигнут алтарь, задрапированный красным бархатом, кругом пальмы, золотая утварь, священник размахивал чашей со святыми дарами, взывал к святой Женевьеве[676]. Толпа повторяла за ним заунывные молитвы. Парижане молились об избавлении от нового Аттилы[677]! Они ждут чуда, обещанного Полем Рейно… А я рассуждал про себя: что мы, в сущности, знаем об Аттиле? Может, он-то и был прав. Потом я заглянул в «Ларусс»[678] и выяснил, что задолго до него на Камарге[679] высадились евреи Лазарь и Марфа[680] и успели распространить яд рабской морали. А Женевьева, та митинговала против короля Франции Кловиса[681], да, да, мы это запамятовали!+

В результате королю пришлось уступить и принять веру, завезенную из Палестины. Во всяком случае, как полководец, Аттила был не чета генералу Гамелену.

Мари-Адель вздохнула. — Гадкий! Ты даже у меня в постели думаешь о политике. — И, ластясь к нему, она наконец отважилась задать вопрос, который мучил ее с самого приезда Мюллера: — Объясни мне, милый… я никак не могу понять твою странную связь с этим загадочным типом. Зачем ты повсюду таскаешь его за собой?

— Лафюита? — спросил он. — Что за вопрос? Ведь он же мой денщик.

— Ах, так! — разочарованно протянула она и пояснила: — А то, понимаешь, у меня тут и кольца, и жемчуг… и клипс с изумрудами…

— Ну так спрячь их подальше, — ответил он.


* * *

В это утро передвижение войск к северу осуществлялось при более или менее нормальных условиях, но командование не было вполне спокойно — над транспортами, направлявшимися к Дюнкерку, нависла двойная угроза: неприятель оказывал давление на наш западный фланг между Сент-Омером и Азебруком, а на нашем восточном фланге, за Куртре, он приближался с юга к шоссе Ипр–Рулер. В этом районе бельгийская армия очутилась в тяжелом положении; со вчерашнего дня это служит предметом переговоров с главной ставкой короля Леопольда; король требовал, чтобы союзники контратаковали, а Горт считал, что это невозможно. И то же самое Горт вчера вечером повторил Бланшару, вернувшемуся от Леопольда.

Сегодня в десять часов утра франко-английский военный совет собрался в Касселе. Это место полно воспоминаний. И не столько о римлянах, о Валуа или о Людовике XIV, сколько о последней войне, в которой участвовали двадцать лет назад все присутствующие здесь генералы. Город расположен на узком и длинном плато, возвышающемся над фландрской равниной, как горы на картинах раннего Возрождения, точно по волшебству вырастающие посреди плоской местности; отсюда, с увитой плющем террасы старой крепости, можно в это утро воочию увидеть судьбу армий. С помощью бинокля и некоторого старания не так трудно угадать море на севере, море и дюны, обступающие Дюнкерк на протяжении тридцати километров. Восточнее — Мон-де-Ка и Мон-Кеммель, памятные имена, места, где столько солдат пало когда-то, и там же невидимый отсюда Локр, где на днях нашел смерть генерал Бийотт. На западе горизонт загорожен горным кряжем Булоннэ, а прямо на канале Аа, идущем от Сент-Омера до Гравелина, возвышается гора Ваттен с башней на вершине, точно второй столб гигантских ворот в море, симметричный Касселю.

Посланный Вейгана, генерал Кельц[682], прибыл в Дюнкерк морем, и потому данные ему главнокомандующим директивы, естественно, запоздали на два дня; здесь генерал Кельц встретился с Бланшаром, которого сопровождали адмирал Абриаль и два генерала, французский и английский; на этих генералов, Фагальда[683] и Адамса, была возложена ответственность за Дюнкерк. Оставалось только определить границы предмостного укрепления. По мнению Вейгана, необходимо для большей свободы действий взять назад Кале. Ну, конечно, конечно! И, кроме того, на все это время удержать позиции на Лисе.

Но пока генералы сидели здесь, оглядывая этот беспредельный кругозор (говорят, что при такой ясной погоде отсюда видно вплоть до Брюгге), и расчерчивали карты цветными карандашами, ставя стрелки, кружки, распределяя воинские части на оборонительном рубеже по берегу Лиса, много южнее Касселя, с тем чтобы под его прикрытием сорганизовалось и определилось предмостное укрепление, в это самое время в городе раздались взрывы. Но это не были бомбы. Били не с самолетов. Это были снаряды 105-миллиметровых орудий. Откуда же стреляла неприятельская артиллерия? Неужели прорван заслон английских частей на западе? Во всяком случае, в широкий фламандский ландшафт вносятся поправки: художник, заканчивая картину, тут пририсует огненную прядку, там завиток дыма. Все дальше на запад, все новыми очагами пожаров отмечаются вехи немецкого наступления, неприятель прорвал фронт английских войск у подножья Ваттенской башни и форсировал канал Аа, продолжающий канал Эр-сюр-Лис, вплоть до Гравелина, последнего из возможных опорных пунктов на побережье между Кале и Дюнкерком. По этой равнине, испещренной дымами пожарищ, генералам нетрудно прочесть ближайшее будущее. Против неприятельских клиньев брошены легкие мотодивизии — две на западе, одна на востоке, они преграждают путь передовым танкам и броневикам германской разведки.

Для большей части французской армии это был день переходов, а для тех соединений, которые переправились через Лис, — непонятная передышка на временных стоянках; нарушало ее только появление неприятельских бомбардировщиков, когда приходилось ложиться ничком прямо на дороге или укрываться в пылающих фермах… И артобстрел Байеля… разноречивые слухи… Люди спали, играли в карты, разговаривали с притворным спокойствием, и все же многие в этот день впервые допускали мысль об окружении, как о свершившемся факте, и высказывали ее вслух. Море! На прошлой неделе оно манило беженцев из Лилля, которые брели по дорогам на Сен-Поль и Эден, теперь море стало предметом вожделения для двадцати французских дивизий. Море было чуть не единственной темой бессвязных разговоров, планов, предположений, домыслов, превратилось в навязчивую идею на всем протяжении от Лилля до Ньюпорта, в том, сужавшемся с каждой минутой коридоре, где наши еще продолжали сражаться. Неужели мы разбиты? Нет, этого быть не может! Ведь всякий раз, когда мы шли в атаку, мы отвоевывали территорию и отбрасывали противника. Всякий раз! Значит, мы не разбиты. Южнее, на Сомме, стоит целая армия, двое суток назад мы только ждали минуты, чтобы двинуться на соединение с ней. И те, что стоят на Сомме, непременно придут на выручку, прорвутся, очистят дорогу на Париж. Все они знают, что наступление было назначено на сегодня, двадцать седьмое число… Море… Быть не может, что наше единственное спасение — море, погрузка на суда, бегство из Франции. История не знала ничего подобного. Море… Когда есть еще вся бельгийская армия на нашем левом фланге… и англичане тоже; может, они и не прочь смыться, но пока что они здесь, как и мы!

Люди говорят «бельгийская армия на нашем левом фланге», потому что не хотят допустить мысли, что мы стоим лицом к морю: им все еще представляется, будто они ведут бой лицом к югу и Франция у них по правую руку! Уж очень быстро они докатились сюда! Но далеко не все…

Еще остались дивизии за Лиллем. И те из них, которые не успели добраться до Дейля, в начале дня обнаружили, что немецкие танки, прорвавшись на Ла-Бассе, раньше их очутились по ту сторону канала и захватили все мосты почти до самого Лилля, до Обурдена.

Поэтому все транспорты, которые направлялись на Армантьер через район Секлена, под прикрытием Североафриканской пехотной дивизии генерала Дама, продолжавшей сражаться за Карвеном и в лесах Фалампена и Либеркура, все транспорты повернули назад и, тесня друг друга, старались опередить на этом участке немцев, наступавших на Лилль. Разведгруппы покидали один мост за другим: немцы здесь! В результате все оставшиеся по эту сторону части отхлынули на дороги, уже занятые до них дивизиями генерала Люка[684] и генерала Жансена[685]; вся эта масса войск рвалась на север от Сизуэна и Понт-а-Марка, поминутно останавливалась и топталась на месте у подступов к Лиллю, под непрерывной бомбежкой и пулеметными очередями с самолетов.

Только было освободился проход, как неожиданно появились передовые машины 1-й пехотной мотодивизии генерала де Камá[686], той дивизии, которая удерживала позиции на Шельде впереди Рэмского леса, арьергардные ее части еще продолжали вести там бои, лишь шаг за шагом отступая на Сент-Аман. Теперь к юго-западу от Лилля колонны войск группируются вокруг машин мотодивизии. Орудия и пулеметы приведены в боевое положение: надо во что бы то ни стало сохранить этот проход. Никто уже не стремится уйти, вдоль всего канала завязывается бой.

Хотя дорог у нас осталось мало и Армантьер еще горит, необходимо, чтобы все успели дойти до линии Лиса, где, по уговору с англичанами, решено задержаться.

Но тут по штабам распространилась неожиданная новость. Английские войска, достигшие Лиса и переправившиеся через реку у Армантьера, даже не подумали занять указанные им позиции. Генерал Горт будто бы дал своим частям, приказ не останавливаться на Лисе, а идти до Изера. Как это может быть? Когда только что в Касселе генерал Адамс… Совершенно верно, генерал Адамс, но не генерал Горт… Теперь генерал Бланшар жаждет встречи с Гортом. И даже готов сам поехать к нему. Накануне он ведь ездил на свидание с ним и с бельгийским королем… Но где же Горт? Горт неуловим. Английские войска направляются к Изеру. Если они не остановятся до Изера, что будет с легкими мотодивизиями, которые служат заслоном, обеспечивающим закрепление позиций на Лисе? Кавалерийский корпус должен немедленно отступить. Предупредите Ланглуа, Приу! Предупредите Ланглуа…

Горту в половине первого сообщили о положении дел в главной ставке бельгийской армии. Больше он ничего не знает. Но ведь он отвечает перед правительством его величества короля Великобритании за вверенных ему людей и вооружение! Позвольте, это уж совсем невозможно! В пять часов пополудни немцы приняли парламентера короля Леопольда.[687] Как мог Леопольд… ни с кем не посоветовавшись!.. Ведь после двенадцатого мая, после встречи в Касто, бельгийские войска, с согласия короля, находились под начальством французского генерала, командующего 1-й группой армий, в то время Бийотта, а теперь Бланшара! Хоть Горта-то он предупредил? Бланшара он не предупреждал… Бланшар был у короля вчера, и тот ни слова не сказал ему, даже не намекнул на возможность чего-либо подобного. Вчера!

По правде говоря, Горт узнал, как обстоит дело, только вечером в Дюнкерке со слов генерала Кельца. Генералу Шампону, представителю Франции при Леопольде, еще около трех часов дня стало известно, что положение катастрофическое… но лишь после того, как к неприятелю был послан эмиссар с запросом, на каких условиях немцы согласны прекратить огонь, генеральный штаб довел об этом до сведения генерала Шампона… Только бы генералу Бланшару, чьим мнением никто не интересуется, удалось повидать Горта! Ответ от немцев придет не сразу, а пока, может быть, удастся уговорить бельгийского короля… выиграть хотя бы один день…

Между тем немцы к вечеру достигли Касселя, где еще утром держали совет генералы союзных армий. Неприятель занял Кастр, на полдороге между Байелем и Касселем. Это была главная магистраль на Дюнкерк, а тут вдруг отрезок ее оказался в руках неприятеля!

Скорее сюда легкие мотодивизии! Необходимо преградить путь на Байель и сохранить ту дорогу, по которой еще можно направить на север скопившиеся во всем районе войска… ту параллельную дорогу, что идет между Мон-Нуар и Мон-де-Ка на Бертен… Легкие мотодивизии! Множественное число стало явным преувеличением. Количество танков, оставшееся и в 1-й и в 3-й дивизиях, может, в лучшем случае, составить две роты. А куда девать раненых, которых свезли в эту пограничную зону, забитую англичанами, где дивизионный санотряд Давэна де Сессак кое-как разместился на двух фермах? Отправить их в Кассель уже нельзя. Значит, остается эвакуация на Дюнкерк… Этой самой дорогой из Мон-де-Ка. Санитарные машины надо очень беречь. Те, что были получены из штаба армии, забрали обратно, и теперь осталось всего-навсего восемь машин. Одну отправили, только успела ли она пройти? Вот Манаку среди ночи пришлось вернуться вместе со всем грузом. Возможно, что дорога на Бертен перерезана. После известий из Бельгии… Может, и нам надо будет идти через Ипр. Как бы то ни было, в эту ночь машинами больше рисковать не станем.


* * *

В десять часов вечера совет министров собрался под впечатлением бельгийской капитуляции. Накануне Поль Рейно ездил в Лондон советоваться с английским правительством по вопросам, затронутым на субботнем заседании военного комитета. И прежде всего об опасениях, которые вызывает у правителей Франции угрожающая позиция Италии. Удастся ли, поторговавшись, в последнюю минуту остановить ее выступление? В Лондоне наметились две тенденции: Галифакс готов уступить Муссолини Суэц и Гибралтар, но ни Черчилль, ни Чемберлен на это не согласны. В Париже Даладье готов, ради того чтобы хоть на два месяца отсрочить итальянскую агрессию, предложить Муссолини Сомалийский берег, Джибути, кусок Ливии и франко-итальянский кондоминиум[688] в Тунисе. Вошедший 9 мая в правительство Ибарнегаррэ предлагает, в случае надобности, уступить итальянцам весь Тунис.

Растерянность дошла до того, что итальянский вопрос занимает больше места, чем бельгийский, хотя действия короля, о которых только что официально сообщило правительство Пьерло[689], вызвали всеобщее неодобрение. Самое главное сейчас — умаслить дуче: соответствующие предложения поручено сформулировать Даладье. Через посредство Ватикана. Телеграмма папе. А Рейно, после выступления Фроссара, готовит назавтра новый и грандиозный психологический маневр. Фроссар заявил, что моральное состояние армии превосходно, но моральное состояние населения грозит катастрофой.

Требуется встряска, немедленная встряска! Заклеймив предательство короля, все французы, в ком живо чувство чести…

Монзи вышел с заседания совсем разбитый. Как все это понимать? Фроссара больше всего волнует подлость Леопольда. Вейган заявил: «Меня призвали слишком поздно…» Монзи плохо знал главнокомандующего. Но сегодня вечером ему любопытно было разобраться в этом человеке. Может быть, потому, что сегодня вечером Вейган в таком виде обрисовал военное положение, что Ламурё[690] вполголоса заметил: значит, единственный выход — перемирие… Анатоль де Монзи знает и чувствует, что теми немногими словами, в которых он подчеркнул необходимость избежать войны с Италией, он нажил себе врага в лице председателя совета министров.

Правду сказать, сам Монзи ненавидит Рейно и презирает Даладье, которого использует в своих целях. А Вейган… Да, конечно, он не знает Вейгана, но все-таки Вейган — фигура, личность. Вейган его не любит. За что?

Вчера в Лондоне Рейно, разумеется, говорил не только об Италии. До отъезда он принял Пьера Кота. Несомненно, он сообщил Черчиллю о начатых нами переговорах. Правда, уезжая, он не имел еще точных сведений: не то чтобы фактическая поставка советских самолетов, как, где и когда она будет происходить, имела политическое значение. Но СССР выдвигал одно политическое условие, одно-единственное. Чтобы Пьер Кот был не полуофициальным лицом, а настоящим полномочным официальным представителем Франции. Вполне понятное требование. Но можем ли мы выполнить его? На этот счет замечаются колебания. Ведь таким образом мы как будто признаем правоту определенной партии. Однако в субботу газетам разрешили напечатать телеграмму из Будапешта о том, что Ллойд Джордж[691] направляется в Москву… В субботу… В тот день, когда Пьер Кот был у Монзи… и когда Лоран Эйнак начал непосредственные переговоры о самолетах. Для Рейно важнее всего намекнуть в Москве, что долго мы не продержимся, и каково будет ваше положение после разгрома Франции… если у Гитлера будут развязаны руки на Востоке? У каждого с поездкой Пьера Кота в Москву связаны свои надежды.

Может быть, Вейган враждебно относится к нему, Монзи, за его роль в нынешних переговорах с Советским Союзом? Нет, это давняя вражда. Как не понять, что даром ничего не дается. Прав был Галифакс. Даладье все-таки способен уразуметь такие вещи: было ровно двенадцать ночи, когда Монзи позвонил к Даладье только затем, чтобы сказать, что прав был Галифакс… Даладье, конечно, еще не ложился. Бедняга вместе со своими сотрудниками с Кэ д’Орсэ всю ночь будет потеть над телеграммой папе! Лучше, пока не поздно, втолковать ему мысль, которую Монзи не мог полностью высказать на заседании при таких субъектах, как Марсель Эро…

А король Леопольд? Не меньше, чем Вейганом, Монзи заинтересован королем Леопольдом. Это основные персонажи трагедии. Сложные натуры. На них можно отдохнуть от Воклюзского быка или от этого приказчика из «Базар де Мексико!» Подлость… уж очень быстро Фроссар выносит приговоры! От его марксистского прошлого у него осталась склонность к упрощению. Пропаганда, пропаганда…

В такой вечер трудно уснуть. Чтобы отвлечься, Монзи достал из книжного шкапа томик Расина[692], случайно раскрыл его и прочел:

Войска идти в поход не смеют, государь;

Фарнак твердит войскам, что вы всему виною,

Что вновь решили вы идти на Рим войною.

— Фарнак?

— Телохранителей он возмутил отряд,

Одно названье Рим уже страшит солдат;

Сто самых диких бед он им живописует;

Одни на корабли подняться не рискуют;

Иные с кораблей хоть вплавь сбежать хотят;

Матросы на судах оружием грозят;

Не слушают команд; и нет повиновенья;

О сдаче говорят, желают замиренья;

Фарнак средь бунтарей и, потакая им,

Провозглашает вслух, что мира жаждет Рим.

Насколько в сновидениях все бессмысленно, настолько во время бессонницы все обретает смысл и стройность, проникает в недоступные при дневном свете миры. «Надо будет переговорить с Гарильей. — вздыхает министр, ворочаясь в постели, — он умный советчик»… Потому ли ему не спится, что у него болит нога, или нога болит потому, что ему не спится? То же самое и с королем Бельгии: мы потерпели поражение потому, что он капитулировал, или же он капитулировал потому, что мы потерпели поражение? Ах, эта ночь, долгая, нескончаемая ночь! Как ничтожны дела человеческие. Все, все насмешка, призрак, мираж, самообман…

Пока в Париже заседали министры, король Леопольд около одиннадцати часов вечера узнал, что неприятель требует безоговорочной капитуляции. Он не стал долго раздумывать: его ответ был готов заранее. Он согласился. Огонь будет прекращен через пять часов — в четыре часа утра двадцать восьмого мая.

Таким образом, весь наш левый фланг, то есть наш восточный фланг, будет оголен. Где же Горт? Только бы найти Горта… В час ночи немцы взяли Ломм, по дороге на Армантьер, у самых предместий Лилля, близ пригорода Буа-Блан, где Зант в своей школе никак не может управиться с беженцами, которых набралось шестьсот пятьдесят человек.

Ломм… Это означает, что шоссе, уже занятое немцами дальше, на участке Байель–Кассель, отныне перерезано также между Лиллем и горящим Армантьером.

И когда новый день занялся над капитуляцией бельгийцев, войска, находившиеся в Лилле, потеряли последнюю надежду достичь моря.

Между тем неприятельская армия, наступавшая из Турнэ, внезапно вторглась с востока в Лилль и пересекла город из конца в конец, разрезав его пополам, точно яблоко.


* * *

Две ночи сражались защитники Курьера. Две ночи и один день. Немцы сперва думали, что имеют дело с крупными силами. А их было всего человек сто — сто двадцать. Они попытались пробиться к своим, в Карвен, но когда это оказалось невозможным, повернули на Курьер. Командовали отрядом два офицера: Арман Барбентан и младший лейтенант-марокканец. На вторую ночь, когда людей у них еще убыло, они посоветовались между собой и решили распустить свой отряд, потому что спастись можно было только в одиночку; немцы заканчивали окружение всего квартала и забрасывали его зажигательными гранатами. Офицеры, при свете горящих зданий, изучали карту, найденную в какой-то канцелярии, где они случайно укрылись. Солдатам надо пробираться в Лилль лесными тропками на восток от Карвена, позади Либеркура и Фалампена. Но чтобы прикрыть их уход, надо оставить арьергард во главе с офицером. Барбентан сказал, что останется он. Лейтенант не соглашался. Арман попросту объяснил ему, что французу менее опасна встреча с гитлеровцами, чем марокканцу. И потом он старше чином. Этот второй довод убедил лейтенанта. Они разошлись.

Горстка людей, оставшаяся под командой Барбентана, до конца ночи израсходовала последние запасы гранат, нападая на немецкие посты, исчезая тут, чтобы неожиданно вынырнуть там, проползая среди развалин, по грязи, не просохшей со вчерашнего ливня. Патрули рыскали в темноте, гнались за ними. Раздавались выстрелы, слова команды. Перед самым рассветом Арман очутился на улице с двумя рядами совершенно одинаковых домиков. Ему только что пришлось спасаться от преследования патруля, и теперь он прислонился к чьей-то двери, чтобы перевести дух. Вдруг на противоположном конце улочки послышались шаги. Он в ловушке. Деваться некуда. Оружия у него нет. Он начал барабанить кулаком в дверь. Откуда-то изнутри испуганный женский голос что-то спросил, но Арман уловил не слова, а только тон вопроса. Он ответил: — Откройте! Француз… — К счастью, улочка была кривая. Притаившись за дверью, он подождал, пока прошел патруль. Отворившая ему старуха сказала, что не может оставить его у себя. Но он очень устал и грубо заявил ей, что ему все равно, боится она или не боится. И даже не подумал, что она может выдать его. Тогда она зажгла свечку, взяла его за руку, подвела к кровати и, вместо объяснения, подняла свечку над головой — на кровати лежал покойник: иссохший старик с восковым лицом, с пожелтевшими от табака седыми усами; нижняя челюсть слегка отвисла, глаза были закрыты, все морщины точно выведены кисточкой, нос заострился. На груди между скрещенными руками было положено распятие.

Сквозь плохо пригнанные ставни проникали пляшущие отблески пожаров. Вдалеке ухали орудия. Раздалось три-четыре взрыва ручных гранат. Теперь уж должно быть неприятельских — у нас их как будто совсем не осталось.

Старуха сказала: — Пятьдесят два года вместе прожили!

Арман обнажил голову и не знал, что ответить. — А вы хотите последнюю ночь у меня отнять, — закончила старуха.

Быть нахальным нелегкое дело. Он попробовал подействовать уговором. — Куда же мне деваться? — Но старуха слушать ничего не желала. Под конец она предложила свести его к соседям. Задами, через огород… Потом спохватилась. — Постойте, я пойду поговорю с ними. — Она задула свечу. Арман остался наедине с покойником.

Человек, которого она привела, держался в тени. Арману он не был виден, старуха освещала его самого, непрошенного гостя. Сосед подавил невольный возглас.

— Офицер, — проговорила старуха, и неясно было, то ли она хочет сказать, что офицера надо спасти, то ли, наоборот, что офицеру у них не место.

— Господин лейтенант… вы меня не узнаете?

Это был Этьен Декер.


* * *

В эту ночь защитники Уаньи получили приказ отступать на Лилль. Тридцать пять французов и марокканцев, восемнадцать англичан сложили головы, но не пропустили врага через Батарейный мост. Однако, несмотря на поддержку 11-го полка зуавов, им грозило окружение, потому что немцы перешли мосты выше и ниже по течению Дейля и взяли Уаньи в клещи.

В шесть часов утра, когда разрозненные английские и французские отряды еще находились в городе, Огюст Левегль и Шарль Грюлуа столкнулись лицом к лицу с немцами, входившими в Уаньи. Их заставили идти впереди неприятельских войск, и они пали от французских пуль.

Со всех сторон появлялись серо-зеленые солдаты. Бои еще не прекратились, но немцы, куда только ни входили, сейчас же выгоняли людей из домов и подвалов, в упор расстреливали мужчин, а женщин, стариков и детей ставили впереди и шли дальше, прикрываясь ими.

Когда немцы достигли центра Уаньи, площади между замком, церковью и мэрией, они взяли ее под концентрический обстрел пулеметов; шахтеры и конторские служащие падали посреди площади, скошенные пулеметными очередями. Их тела свалили в груду во дворе замка Де-Клерк и подожгли. Тюренн Дефьеф, поляк Альфред Урбанек, горняк с шахты № 9 и еще третий были убиты в то время, когда их близких гнали впереди войск, форсирующих канал; и близкие прошли мимо их трупов, которые были потом сожжены немцами. В руке у Урбанека так и остались документы, которые он показывал эсэсовцу, меж тем как другой стрелял ему в затылок. Урбанек был ярый футболист, и упорно не желал заниматься политикой. Произошло это около семи часов утра.

Так между семью и восемью часами во многих кварталах были убиты все мужчины, а мимо них, мертвых или умирающих, не спуская с них полных отчаяния глаз, с поднятыми руками шли жены, дети, матери, которых гнали к Батарейному мосту. Эсэсовцы рыскали по улицам, швыряли гранаты в окна подвалов, приканчивая раненых, которые не могли идти за ними, английских солдат, марокканцев.

По фермам, вокруг Уаньи, все утро продолжалась охота на мужчин. Целые семьи были истреблены. Около восьмидесяти жертв из гражданского населения отметили своей кровью утро 28 мая, занявшееся над Уаньи.

X

Перед рассветом западную окраину Лилля начали сотрясать взрывы: на канале взрывали мосты, соединявшие Лоос с крепостью. Наступление немецких танковых частей шло как раз с той стороны. Теперь французские войска могли пройти через Лилль только с южного конца, и там, в пригородах, скопилось шесть дивизий. Восточную окраину города немцы уже захватили и продвигались в привокзальном районе. Чтобы спасти шесть французских дивизий, надо было обеспечить им проход через центр города, сделать заграждения на улицах в восточной его части и держать оборону в западной стороне, на канале. Однако в тот день впервые применили новую тактику. Новую, но имевшую богатое будущее. Кто тут оказался инициатором? Только не генеральный штаб. Префект заявил, что получил предписание от правительства. Но от кого именно? Префекты были подчинены Манделю. Не похоже на Жоржа Манделя, чтобы он по своему почину отдал приказ объявить Лилль, через который проходил маршрут французских войск, открытым городом[693], — ведь этим актом предательства со стороны гражданской власти он отдавал на милость врага шесть дивизий с их командирами. Приказ мог исходить и от военного министра, которому обязаны были подчиняться гражданские власти в зоне военных действий. Может быть, Поль Рейно отдал такой приказ? Или это была собственная выдумка префекта?

Так или иначе, но 4-я пехотная дивизия, проходившая через Лилль, попала в ловушку. Генерал, командовавший этой дивизией, услышал из уст префекта, что Лилль решено не защищать. А дивизия уже двигалась по улицам к площади Республики и Музею изящных искусств. Что же делать? Неужели военное командование согласится с этим невероятным предписанием? Генерал решил обратиться в штаб округа — пусть там скажут, как поступить. Где находится штаб? В здании биржи. Вы знаете, где биржа, господин генерал? Но когда генерал выехал на Большую площадь, там уже были немцы. Его окружили и взяли в плен, — этот генерал, фактически выданный врагу, — генерал Мюс[694]. В сентябре прошлого года он внимательно следил за военными действиями в Польше. Он написал и представил доклад, в котором настаивал на необходимости пересмотреть стратегические концепции французского генерального штаба, учитывая опыт польской кампании, показавшей эффективность комбинированного применения танков и авиации. В Третьем отделе генштаба на его докладе начертали: «Интересно. Но Франция — не Польша».

Генералы 25-й, 1-й и 15-й дивизий, 2-й и 5-й САПД собрались на совет в южном предместье Лилля. Согласились ли они с решением префекта объявить Лилль открытым городом? Повидимому, нет. Около пяти часов утра некоторым частям удалось выбраться из города в северном направлении, но вскоре головным колоннам пришлось отступить перед немецкими танками, ворвавшимися на улицы Лилля, между Страсбургской и Большой площадью. Стало известно, что неприятель захватил театр. Генералы под руководством Молинье, старейшего из них, организовали оборону в южных кварталах и в пригородах — Кантле, Обурден, Лоос, Фобур де Пост, Арбриссо, Эммерен… Они предприняли попытку остановить вторжение неприятеля, двинув войска по кольцу внешних бульваров к восточной окраине. Они зачеркнули решение правительства или префекта, объявляющее Лилль открытым городом.

Кто превысил свои права в то утро и совершил преступление против чести нации? Гражданские или военные власти? Это скажет история, пред судом которой предстанут генерал Молинье и префект города Лилля.


* * *

Ходатайство об освобождении кагуляров до суда было отклонено, а посему Тенайль, Пюире, Жакюбье, Ив Дюплесси все еще сидели в тюрьме. — Нелепо! Просто нелепо! — говорил Висконти Доминику Мало. — Ну держали бы за решеткой Дюплесси, это еще можно понять… как-никак он в прошлом месяце чуть не ухлопал Фреда Виснера. Но остальные? Что за ними числится? Старые, плохо доказанные грехи, из коих с полной очевидностью явствует только то, что перед нами французы, испуганные успехами коммунизма… А ведь вчера нескольких коммунистов приговорили к смертной казни, применив декрет Сероля.

— Ты несправедлив, Ромэн, как всегда несправедлив. Надо же соблюдать правильное соотношение: коммунистам — смертная казнь, а кагулярам — тюремная решетка… Управлять — это значит поддерживать равновесие!

Но стоило ли беспокоиться из-за каких-то третьестепенных дел? Всю страну взволновала речь Поля Рейно, выступившего в то утро по радио. Так, стало быть, бельгийский король изменил? Председатель совета министров сказал это совершенно определенно. Да это, очевидно, подтверждает и премьер-министр Бельгии, господин Пьерло. В бельгийской газете, издающейся в Париже, черным по белому написано: капитуляция. Отвратительное слово, оно набрасывает на все зловещую тень… По правде сказать, Мало прибежал в девять без четверти на набережную Малакэ к Ромэну Висконти из-за своих личных горестей: его жене вдруг стало дурно, когда она услышала то, что говорил Рейно в восемь часов утра, и в голове депутата-радикала бедствия родины перемешались с печалями его семейной жизни. Доминик Мало вспомнил, что 16 мая Матильда Висконти любезно предлагала приютить на своей вилле в Восточных Пиренеях бедную страдалицу и, если она пожелает, захватить с собой и незаменимую мадам Клезингер, которая уже так давно ухаживает за ней… И вот после тяжелой сцены, которую Доминик Мало только что пережил…

За последнее время Висконти сам не свой — какой-то нервный, взвинченный, язвительный. Характер его суждений внешне как будто не изменился, но при теперешних обстоятельствах его изречения уже не казались милыми парадоксами, пленяющими своим дерзким цинизмом. — Измена! Измена! Скажите пожалуйста… По мнению Рейно, король, который отказывается отдать свой народ на истребление, изменник? А кому же он изменяет, позвольте спросить? Англичанам? Как будто нам не известно, что англичане уже грузятся на суда и удирают! Сейчас нам остается только одно: порвать с англичанами, раз они возвращаются к себе на остров, и поступить так же, как король Леопольд. Да уж, извините, а кричать об измене — это с нашей стороны довольно неосторожно… Кто знает, как нам самим-то придется поступить через неделю!

— Что ты хочешь сказать, Ромэн?

— Доминик, послушай… Если бы завтра какой-нибудь человек, безупречный патриот… ну, например, Вейган или маршал Петэн… сказал тебе: «Надо послать к врагу парламентеров… Об условиях договоримся потом, а сейчас нужно остановить кровопролитие, спасти то, что еще можно спасти: Париж, военный флот, остатки нашей армии, уцелевшие после разгрома во Фландрии…» Что бы ты ответил?

— Боже мой! — горестно воскликнул Мало. — Неужели мы до этого дошли?

Висконти пожал плечами. Бедняга Доминик, право, целиком в прошлом. Не может понять, что все рождается в муках: Франции нужно кесарево сечение, вот ей и произведут эту операцию. Разумеется, сначала надо хорошенько пройтись метлой, выкинуть всех этих рейно, всех этих даладье… И Ромэн Висконти мысленно уже подыскивал новых правителей, которые их сменят. Постараться самому попасть в число счастливцев. А почему бы нет? Кто может сомневаться, что тот, кто первым понял… Деа, конечно, вылезет наверх, но нужны и другие энергичные люди, вроде Делонкля, Тенайля, Жакюбье… Официальные политические деятели — это очень мило, но надо же им на кого-нибудь опереться, а поскольку радикал-социалистам все же придется дать по шее…

Предоставив Доминику Мало беседовать с Матильдой, Висконти отправился на бульвар Инвалидов к маршалу Петэну. Он пользовался каждым удобным случаем, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение. На этот раз для визита имелся предлог политического характера. Вчера в парламентской комиссии по иностранным делам шли весьма странные разговоры. Правительство, кажется, подумывает послать Пьера Кота в Москву… Ну уж нет, извините! Надо сказать маршалу, что такой шаг поверг бы всю страну в изумление. Опять вылазка Народного фронта! Да еще в самый разгар войны. Если теперешние правители настолько глупы, что в международной политике хотят делать ставку на советскую карту… ладно, пусть делают… Но подумали они о том, что означает уже одно это имя — Пьер Кот?.. Почему же, в таком случае, не Торез?

Да, Висконти совсем утратил душевное равновесие, он сам это чувствовал. А как же не волноваться? думал он. Ведут войну на наших нервах. То говорят: нынче вечером немцы войдут в Париж… а на следующее утро заявляют, что все обстоит хорошо, а потом, не угодно ли, — немцы уже в Аррасе!.. И тут еще бельгийский король оказался изменником… Совсем замучили, как в августе прошлого года… Тогда ведь некоторые просто почувствовали облегчение от того, что мы вступили в войну и даже приветствовали ее… Но теперь нам нужен мир… И раз это так, пусть заключают мир немедленно… Висконти очень хотелось попасть в число миротворцев, которые положат конец бойне. Как Франция будет признательна тем, кто прекратит этот кошмар! А разве я с первого же дня не видел, чем все это кончится?

Из кабинета Петэна вышел Монзи; Висконти подумал: сейчас моя очередь, и вдруг — такая досада! — явились генерал Вейган и адмирал Дарлан в сопровождении какого-то капитана первого ранга. Ромэн Висконти остался с носом: теперь уж маршал не успеет принять его до совещания, ежедневно происходившего в военном министерстве…

Висконти опрометью сбежал по лестнице и догнал Монзи у подъезда. Ведь Мистлер вчера говорил ему, что «Монзи, вероятно, замешан в этой темной истории». Может быть, удастся вытянуть из него кое-какие сведения. Если правительство намеревается обратиться к Москве в целях продолжения войны — это одно, а если ищут ее посредничества для заключения мира — это совсем другое дело. Посредничество тут, конечно, вовсе и не нужно, — но мало ли что может взбрести в голову нашему Рейно… Мир — это при всех условиях мир. Однако Пьера Кота ни в коем случае не следует посылать…

Но в то утро оказалось просто невозможно что-нибудь выведать у Монзи: его занимали только известия из Италии, надежда на то, что обращение Даладье к святейшему престолу поможет избегнуть разрыва. Переговоры с Россией? Да тут фактически еще ничего не сделано… А беседовал ли об этом господин Монзи с маршалом? Министр путей сообщения бросил:

— Маршал убежден, что война проиграна, но проявляет изумительное, чисто философское спокойствие… Извините, Висконти, спешу, у меня прием в министерстве…

Ромэн Висконти постоял на тротуаре, глядя вслед умчавшемуся автомобилю. У него было ужасное чувство:

в решающий момент его выбросили из игры, он сидит между двух стульев… Всем, видите ли, некогда побеседовать с ним, а события идут гигантскими шагами. Как же быть? За кого ухватиться? Может быть, Пьер Лаваль?..

Капитан первого ранга Офан только что вернулся из Англии. С согласия главнокомандующего, он был послан туда Дарланом с поручением выяснить планы наших союзников в отношении морских операций. Из своей поездки он вынес убеждение, что англичане готовятся бросить Францию. Теперь его привели к Петэну для того, чтобы он повторил в присутствии маршала все, что ему удалось узнать. Таким образом, на предстоящем заседании в военном министерстве Петэн будет, пожалуй, лучше информирован, чем сам военный министр, морской министр и министр иностранных дел. Бельгийская армия капитулировала, но англичане просто-напросто дезертируют.

На вопрос, заданный Дарлану, есть ли возможность эвакуировать наши войска через Дюнкерк, адмирал французского флота дал категорический ответ: вывезти наши военные силы на кораблях через Дюнкерк невозможно!


* * *

Утром около десяти часов к Кентену Гийо прибежала сестра. Когда в Либеркуре сгорел гудронный завод, поселок опустел, но потом жители мало-помалу вернулись. Зятю Кентена, работавшему на шахте № 3, удалось привезти жену и детей из Вэнгля, где они укрылись. Вместе с ними вернулись и старики Моро, родители Элизы Декер. Вбежав в дом, сестра Кентена, задыхаясь, крикнула: — Немцы!.. Одного сейчас видела около поселка!.. — Соседка Кентенов, жена Элуа Ватбле, сказала: — Как же быть с марокканцами? — Кентен пошел с сестрой в Либеркур. Все как будто в порядке, на улицах никаких немцев нет. Орудия смолкли. Добрая половина Либеркура лежала в развалинах — все разрушено, выжжено, особенно вокруг гудронного завода. Сестра жила на опушке рощи, в поселке, вытянувшемся вдоль дороги на Уаньи. Кентен зашел в дом поздороваться с зятем и малышом-племянником, а когда двинулся в обратный путь, услышал вдруг выстрелы и натолкнулся на три трупа: уткнувшись лицом в землю, лежали ничком три французских солдата. В нескольких шагах двое верзил в касках и серо-зеленой форме разбивали о булыжники мощеного двора приклады винтовок, снятых с убитых. Оба были поглощены своим делом. Кентен притаился в развалинах, а потом кружным путем вернулся домой.

Дома у него спрятаны были в подвале двое марокканцев, а еще один укрывался у соседки, жены Ватбле. В Уаньи и на канале марокканцы вели бой до полного истощения сил и боеприпасов. Немногие уцелевшие отстреливались всю ночь, а перед рассветом выбрались из окружения. Шахтеры накормили их, спрятали. Марокканцы не умели говорить по-французски, но взгляды их были красноречивее всяких слов. Начальство дало им приказ пробираться к Лиллю, и они все твердили: — Лилль? — Им трижды объяснили, какой дорогой идти. А теперь уж им нельзя было оставаться здесь ни минуты: скорее, скорее проводить их в Фалампенский лес, за Энкуром…

Едва марокканцы ушли, в дверях появился немец с револьвером в руке: все выходите! Сбор! Живо! Мужчины, женщины, дети — все! Взять одеяла и еду. В Фалампене будет сейчас большой бой. Население эвакуируют. На сборы дается пять минут. Немец отрывисто выкрикивал приказания, подкрепляя их жестами: fünf Minuten… пьять минутен, — и растопыривал пальцы на руке.

Патрули обшаривали дома. Люди выходили семьями. Кентен увидел стариков Моро и помахал им рукой. Его толкнули в спину: Männer hier![695] Старика Моро тоже поставили в ряд. Собрали всех, построили колонной — мужчин впереди, женщин и детей сзади. Двое малышей Кентена цеплялись за юбку матери. Рядом с Розой стояла жена Ватбле с детьми, одного она держала на руках. Не так уж долго собрать человеческое стадо — погонщики, рыскавшие верхом на лошадях, знали толк в этом деле. В сером небе вспыхивали желтые молнии, гремели сухие короткие удары и далекие раскаты грома.

Колонна медленно двигалась по дороге к Уаньи. Куда же нас ведут? Подумать только, ведь с малыми детьми погнали! Матери везли малышей в колясочках. Кругом гарцовали верховые, подгоняя гортанными окриками: Schneller! Schneller![696] Колонна растянулась по дороге вдоль леса Эпинуа. Надо было обходить воронки от снарядов, ямы, вырытые взрывами бомб. В густой толпе люди не видели, что под ногами, женщины падали. Мужчины шагали впереди плотными рядами, говорили между собой. Что же это делается? Есть какие-нибудь известия? Немцы в Карвене? А где французы? Гроза надвигалась все ближе.


* * *

В тот час, когда в Париже на улице Сен-Доминик собрались на ежедневное свое совещание Рейно, Петэн и Вейган, — генерал Бланшар прибыл в главную ставку английского экспедиционного корпуса, расположившуюся в Уткерке, то есть километрах в тридцати к юго-востоку от Дюнкерка. Здесь генерал Горт ознакомил Бланшара с телеграммой Черчилля, который теперь вменял ему, Горту, в обязанность лишь одно: эвакуировать британскую армию в Англию. Итак, что бы ни случилось, английские войска, занимающие сейчас позиции на Лисе, к востоку от Армантьера, сегодня же вечером оставят позиции, назначенные для них только накануне, и двинутся к берегу для посадки на транспорты. Но ведь армия генерала Приу не может отойти так быстро, возразил Бланшар. Армия Приу измотана и не в состоянии произвести сейчас передвижение, которого потребует уход англичан; кроме того, она уже вошла в соприкосновение с неприятелем, ведет бои, и если англичане уйдут, она будет окружена. Нет, нет, англичане не уйдут. Это невозможно! Англичане уйдут. Предупреждаем вас.

Однако Горт был не менее взволнован, чем генерал Бланшар. Ну, послушайте, какой вам смысл упрямиться и продолжать бои, когда заранее известно, что вы их проиграете? Бельгийской армии больше не существует, мы зажаты в тиски — немецкие дивизии наступают с востока и с запада. Отходите. Вы таким образом сбережете хоть некоторую часть вашей армии, а ведь это лучшие во Франции войска, лучше всех обученные, лучше всех оснащенные и уже имеющие дорого приобретенный опыт… Часть ваших солдат нам удастся переправить в Англию, и они составят потом ядро новой армии, инструкторские кадры ваших нетронутых еще резервов, которые и победят в будущих боях. Спасите то, что еще можно спасти, иначе вы все потеряете. Это безумие!


* * *

Далеко ли до Уаньи? Километра полтора. Колонна добралась до Уаньи. Город горел со всех концов. По улице, огибавшей здание мэрии с восточной стороны, вышли на главную городскую площадь. Широкая, ровная площадь, а по другую сторону мэрии — кривая улица, где в обветшалом сараеобразном доме стиля модерн помещалось звуковое кино «Альказар», и тут же кафе-ресторан «Бельвю» («Бильярд, свадебные обеды, банкеты»). Но на другой стороне площади, против мэрии, — решетчатые ворота усадьбы господ Де-Клерк; за воротами виден белый замок с парком, с домиками сторожей. Владельцам замка, бывшим помещикам, весь край оказался обязан основанием угольных копей. Когда-то во Фландрии, в Артуа, были только луга да нивы. И вдруг этим Де-Клеркам что-то взбрело в голову, они стали рыть землю, нашли каменный уголь, основали первые копи, насыпали первые терриконы. В честь великого события воздвигнут монумент из красного мрамора: «В память основания угольных копей», — он стоит на площади при въезде в замок, не доходя церкви. Колонна жителей Либеркура, пополненная теперь жителями Уаньи, растянувшись полукругом, обогнула и замок, и памятник, и церковь. Звуковое кино «Альказар» превратилось в груду мусора, вход в ресторан «Бельвю» завалило… Все пылало, горела и мэрия. С левой стороны в дыму дотлевали развалины дома, разрезанного пополам снарядом. На площади стояли немцы с пулеметами…

При выходе с площади, по другую сторону церкви, словно в пару с памятником в честь основателей копей, возвышается памятник павшим в войне 1914 года, весь из белого камня, увенчанный галльским петухом, — он стоит на углу улицы, по которой шагают ряды угрюмых людей под конвоем верховых; немцы гонят шахтеров и их семьи в сторону канала — к Батарейному мосту; значит, ведут их в Курьер. И как раз на этом углу площади, около памятника павшим, зеленел за решетчатой оградой маленький участок с чистеньким газоном — нечто вроде церковного садика. Туда согнали человек двенадцать мужчин, обнаженных до пояса, и под надзором немецких солдат они рыли какие-то ямы. По форме этих ям все стало понятно: двенадцать заложников рыли себе могилы. Два человека копали ямы у самого памятника павшим, около мемориальной доски с именами жертв прошлой войны. А вокруг площади пылали дома. Мужчины, шагавшие впереди колонны, женщины и дети молча, без слез смотрели на это зрелище, они как будто окаменели от ужаса. А между тем народ тут был закаленный, привыкший к ежеминутной близости катастрофы; недаром шахтерским женам по ночам чудятся во сне подземные взрывы рудничного газа… Люди шли, ветер гнал на них дым и пепел; рушились горевшие дома. По всему городу рыскали команды немецких солдат с гранатами, с огнеметами и предавали огню и разрушению каждый дом и каждую комнату в доме. — Господи боже! — простонала старушка Моро. — Что же в Курьере сейчас творится! — и ухватилась за плечо Розы Гийо. — А дети-то… — Гроза, надвигаясь, грохотала.

Уже приближались к мосту, проходили мимо последних домов. Справа были развалины, хаос обломков, длинный, еще уцелевший забор… Слева, между двух пожарищ, виднелась вилла «Флорали». Оттуда по всей улице разносился такой дикий, такой жуткий вой, что, несомненно, человек не мог бы так кричать. Но какой же это зверь воет так страшно? Ужас пересилил страх за свою собственную жизнь. Мужчины безотчетно бросились к вилле, взбежали по ступенькам крыльца. Стоявшие на часах эсэсовцы, выставив штыки, отогнали смельчаков. Но люди увидели, они не могли не видеть.

Там сидел привязанный к креслу человек. Молодой и сильный человек с непокрытой белокурой головой. Английский офицер. Эсэсовцы держали его тут с утра и издевались над ним; их офицер ударил этого связанного человека хлыстом по лицу, — на щеке и на лбу у него сразу вспухла кровавая полоса. Потом этого живого человека облили бензином, как обливали трупы во дворе замка Де-Клерк, — облили бензином пленного и всю комнату вокруг него и подожгли. Плеснули на человека бензином, как выливают на пьяного ведро воды. А когда бензин вспыхнул, раздался тот крик, который услышали в колонне. Долгий, бесконечный вопль. Утробный вой заживо сжигаемого человека. Кричал уже не человек, а его горящее тело. Молодое, еще живое, мускулистое тело спортсмена, который совсем недавно так хорошо играл в поло на матче в Солсбери… и тогда им любовались девушки, завидуя той, которую он, может быть, подарит улыбкой… Теперь его сжигали живым, паленое мясо шипело на огне, как омлет с ромом, а мимо дома проходила толпа пленных, уже знавшая, чтó значит этот непрерывный нечеловеческий крик, чудовищный, как само это преступление; и каждый шел, повернув голову влево, к двери, как люди проходят перед трибуной в демонстрации или перед воздвигнутым памятником… Дети смотрели, широко раскрыв глаза, — они ведь никогда не видели горящего человека. Немцы наградили их неизгладимыми воспоминаниями.

У Батарейного моста, который ведет к Курьеру, колонну остановили в поле, пока через канал переправляли первую партию мужчин. Мост был взорван, войска перебирались из Курьера в Уаньи на пароме, и, выгрузив солдат, немцы обратным рейсом перевозили гражданское население. Но теперь они, должно быть, передумали. У перевоза мужчины говорят между собой об англичанине. — Никогда мне не забыть его лица! — сказал Кентен, а зять Кентена, сплюнув, добавил: — Что-то еще будет… Только теперь начинается война…

Шахтеры смотрели вслед своим близким, которых отогнали от канала. Им не позволили попрощаться с женами, поцеловать детей. Немцы не взяли на другой берег и стариков. А тут разразилась гроза, собиравшаяся уже несколько часов. Гремят раскаты грома, до самой земли раскалывают небо ветвистые, как деревья, молнии. Негде укрыться от ливня, безжалостно холодного ливня, как будто задавшегося целью исхлестать всю землю. Напрасно в защиту от него поднимать воротник и засовывать руки в карманы, — все продрогли до костей и вымокли, как будто только что вылезли из канала… — Живо! Живо! Этих на паром! — Дождь низвергается водопадами, даже конвоиры-тюремщики пришли в смущение. В минуты самого сильного потопа кое-кому удалось бежать. Куда же они бегут? К своим горящим домишкам, попытаться потушить пожар. В Уаньи из-под груды мертвых тел в подвалах выбрались живые. Все-таки грозовой ливень немного охладит исступленное бешенство палачей, ограничит зону варварских планомерных поджогов…

Но все эго было еще только преддверие. В Курьере их ожидало зрелище гораздо страшнее. Когда горняки подошли к Курьеру (те, которые добрались до Курьера), они еще издали увидели — Курьер горит. Но они и вообразить не могли, что сталось с Курьером и что творится в Курьере.


* * *

Во второй половине дня в министерстве общественных работ состоялось совещание лиц, заинтересованных в возобновлении отношений с Советами. Все споры вертелись вокруг вопроса о характере миссии Пьера Кота, — будет ли она официальной. Говорили, что некоторые министры больше возражали против выбора данного лица, чем по существу вопроса о возобновлении отношений. Дело это все еще оставалось гадательным, но, повидимому, скорей по причинам внутреннего порядка, чем из соображений внешней политики. Ясно было, что вопрос о самолетах явился бы только первым шагом. Но все же, разве нельзя послать Пьера Кота под каким-либо вымышленным предлогом — ну хотя бы для переговоров о какой-нибудь торговой сделке, например о покупке леса. Это немножко успокоило бы некоторых членов правительства, ибо они никак не желают возлагать полномочия посла Франции на политического деятеля слишком определенной окраски.

Однако Москва требовала полной ясности в этом вопросе. Там желали присылки полномочного представителя. Как же в этом отказать, если для начала у Советской России просили самолетов?.. Но за исключением этого, совершенно точного требования, русские проявляли больше доброй воли, чем можно было надеяться. А пока туда не направили представителя Франции — как бы он ни именовался, — можно начать переговоры в Париже через посредство Эренбурга и поверенного в делах. Через Эренбурга? Ну, да… и Монзи настаивал на том, что ввиду несомненных дружеских чувств Эренбурга к нашей стране его участие в переговорах оказалось бы весьма благоприятным фактором. Хотя писатель Эренбург постоянно указывал, что все должно идти нормальным путем, через дипломатические инстанции, крайне желательно как можно скорее привлечь его к обсуждению вопроса. Один из присутствующих вызвался съездить за ним, на улицу Котантен.

В половине четвертого дня, когда он приехал на эту неширокую тихую улицу, за Монпарнасским вокзалом, там все было в волнении. Перед большим домом, где жил Эренбург, стояли машины, кругом было много полиции. Около автомобиля дипломатического корпуса с буквами ДК на желтом щитке стоял советский поверенный в делах и тоном холодного презрения спорил с полицейскими, из которых один был русским белогвардейцем: полиция уже несколько часов производила обыск у советского писателя Ильи Эренбурга, и ему грозил арест…

Натолкнувшись на такую сцену, человек, приехавший из министерства общественных работ, понял ее значение и немедленно помчался обратно, на Университетскую улицу. Анатоль Монзи, услышав столь невероятную новость, пришел в ярость: нет, это невообразимо! В такой момент, когда Эренбург… Нельзя же считать это простым совпадением! Так можно было поступить только с целью помешать переговорам. Кому сообщили, что Эренбург… Разумеется, члены правительства были в курсе дела. Монзи раскипятился: сейчас позвоню в министерство внутренних дел, позвоню самому министру. Потом, поразмыслив, отказался от такого намерения. По чьему распоряжению это делается? Вероятно, приказал сам Мандель… или еще кто-нибудь за его спиной… Но кто же? Дело серьезное. Анатоль Монзи и так уже чувствовал, что положение его становится шатким из-за высказываемого им расположения к итальянцам. Пожалуй, не стоит вмешиваться в полицейские махинации…


* * *

Когда колонна людей, которых гнали из Либеркура и Уаньи, добралась до Курьера, было, вероятно, около двух часов дня. Несмотря на дождь, Курьер все еще горел.

Не все, кого вели из Уаньи, дошли до Курьера. Дорогой разъяренные конвоиры вдруг решили, что семнадцать человек из этой колонны зажились на белом свете. То ли бойня, происходившая утром, еще не утолила жажду убийства, томившую эсэсовцев, то ли ее распалили пожары и запах горелого человеческого мяса… Как знать? Убили семнадцать человек. Лишь только начались первые дома за Батарейным мостом, у домика с садом, обнесенным изгородью, убили семнадцать человек, убили их в идиллическом садике, где уже цвели весенние розы. Конные стражники втолкнули туда семнадцать обреченных. И там натешились над смертниками вволю. Сначала заставили их копать могилы, раздев несчастных догола или почти догола, потом стали бить чем попало — прикладом винтовки, каблуком сапога со шпорой, кулаком, лопатой; били до тех пор, пока у каждого из семнадцати лицо уже нельзя было назвать человеческим лицом, а тело стало кровавым бесформенным куском мяса. А тогда палачи дали несколько очередей из ручных пулеметов с одного конца садика до другого. После этого на кустах не осталось больше роз. Я знаю имена только четырех из семнадцати убитых — Жорж Мюллен, Эжен Вассон, Аристид Оливье, служащие угольной компании в Уаньи, и поляк Альфред Станчек, батрак, работавший в Уаньи на мельнице, — сын Болеслава Станчека, убитого в тот день утром в подвале Пишара.

Эти семнадцать не видели, как пылал Курьер.

Утром, когда жители проснулись, почти весь город был в огне. Целые районы подверглись систематическому разрушению — их забросали гранатами в наказание за долгое сопротивление марокканцев; трупы марокканских солдат для острастки снесли на площадь и бросили там, как падаль на свалке, а около них поставили часовых. Немецкие солдаты ходили из дома в дом и прикладами выгоняли оттуда жителей. То и дело раздавались выстрелы. Из-за какого-нибудь пустяка человека убивали на месте.

Пришли и в дом Декера; фельдфебель допрашивал Элизу; двое детишек цеплялись за ее юбку, младшего она держала на руках. Элиза ответила: да, в доме есть мужчины — ее муж и брат. И тут как раз оба они вошли в комнату.

Немцы вытолкнули их на улицу. — Papiere![697]

Когда Этьен велел Барбентану надеть шахтерскую спецовку, в первую минуту лейтенант почувствовал безотчетное возмущение, а потом и сам удивлялся: вот что значит воспитание! Вдруг показалось невозможным снять военный мундир, перерядиться… А мешкать было нельзя, с минуты на минуту могли ворваться немцы. Чтобы выиграть время, Декер увел своего гостя в «сад», как называли жалкий клочок земли за решетчатой изгородью и сарайчиком, где держали инструмент. В этом сарайчике лейтенант Барбентан возвратился к положению штатского человека, а его военная одежда, завернутая в кусок брезента, сверху заложена была огородными инструментами. Не приди Этьену мысль об этом сарайчике, немецкий патруль захватил бы Барбентана в офицерском мундире. А тогда был бы конец и Барбентану, и всему семейству Декера, и их домику с красным, чисто вымытым плиточным полом. Пока Барбентан переодевался, Декер спросил у него военную книжку. — Что ты там делаешь? — вскрикнул Арман. — Не беспокойтесь, господин лейтенант…

Теперь, когда эту военную книжку вертели в руках немецкие солдаты, Арман увидел, что на уголке первой страницы Декер написал крупными буквами: шахтер… Но будет ли этого достаточно? Перед зданием школы, той самой школы, где девять дней назад — 20 мая — располагались на ночлег Рауль и Морльер, Монсэ и Партюрье, выстроили людей, и тут Этьен Декер надавал советов господину лейтенанту; он извинился, что впредь будет называть его товарищем. Так вот, пусть товарищ Барбентан говорит поменьше, а то по его выговору сразу узнают, что он не из здешних краев. На военной книжке у него написано: шахтер. У немцев сейчас и без того хлопот хватает, они не станут допытываться — кто да что. Да ведь и у всех военнообязанных, получивших тут броню, написано так же, — во всяком случае, так написано у него, Декера, и у других, кто вернулся из армии в конце апреля. Одежда у Армана шахтерская, значит, по внешнему виду он подозрений не вызовет. А что немцы с нами собираются делать, это мы скоро увидим.


* * *

В Лоосской тюрьме среди заключенных росла тревога. Не так уж толсты были стены, чтобы в камерах не слышали, как приближается бой. Прошлую ночь никто не спал. Вокруг тюрьмы грохотали взрывы. Взлетали на воздух мосты, а в окна видно было зарево пожаров и вспышки молний.

Нестор Платьо разговаривал в углу с Элуа Ватбле, шопотом, конечно: теперь оба они еще больше опасались абвильского жителя. Додольф задремал и не мог слышать их.

Уже с субботы они чувствовали — что-то надвигается. В тот день следователь подписал нескольким заключенным «освобождение из-под стражи», и в то же время большую партию опять отправили по этапу, в сторону Ренна. Один из тюремных надзирателей сказал Элуа: — Не понимаю, зачем гонят! Ведь уже несколько дней назад немцы дошли до моря, и мы теперь отрезаны от Ренна. — В колонне пересыльных Нестор увидел Мартена, члена Валансьенского федерального комитета партии. Так хотелось поговорить с ним. И с субботы Элуа все думал о Мартене. Он знал, что в тридцать восьмом году, во время ноябрьской забастовки, Мартен был членом забастовочного комитета департамента Нор… Видно, что он еле на ногах держится. Как же ему идти пешком по этапу? Да и что же это! Куда их отправили? Говорят, в Ренн. Как же они доберутся до Ренна? В тюрьме носились слухи, что колонны заключенных доводили до первых немецких позиции и сдавали немцам, на полную их волю. Назначенные к отправке ушли под конвоем мобильной гвардии… Ночью оставшиеся укрепились в мысли, что немцы близко, что они уже окружают Лоос и бой идет на канале.

Грохот был сильный. Вероятно, орудия стояли не очень далеко. В промежутках между пушечными выстрелами слышался треск пулеметов. Ватбле сказал: — Может, и хорошо для товарищей, что их увели отсюда… А мы-то думали — здесь спокойнее! — В тюрьме нарастало лихорадочное возбуждение, по всему корпусу перестукивались, стены передавали взволнованные вопросы.

Часов, должно быть, около трех начался артиллерийский обстрел. Тюрьма затряслась от оглушительных взрывов, и когда заключенные поняли, что происходит, они стали кричать. От первых попаданий пострадала ротонда. В запертых камерах чувствуют себя под обстрелом иначе, чем солдаты в бою под открытым небом. Снаряды, разрываясь, пробивали массивные стены, дырявя их зияющими ранами до самого нутра тюрьмы, набитой людьми. Во всех камерах заключенные в исступлении кидались к железным дверям, колотили по ним кулаками. Стреляют! По нам стреляют! Из орудий стреляют, поймите! Из орудий! И снова раздавалось громкое дыхание снаряда, пронзительный его вой, взрыв. Опять! Опять…

В тюрьме начался пожар. Дымом заволокло отделение политических — там были не только политические. Когда они поняли, что тюрьма горит, поднялись неистовые вопли, стук в стены и двери, а когда дверь одной из камер рухнула, словно не выдержав яростного натиска гнева людского, сторожа сразу поняли, что это только начало. Их быстро загнали в угол, окружили. Один из них предпочел сам достать ключи…

Нестор схватил табурет, разбил его об стену и деревянной ножкой принялся бить в дверь. Житель Абвиля сжался в комок от ужаса, не зная, что для него страшнее: задохнуться в тюрьме от дыма или выйти на свободу. У его соседей был теперь весьма грозный вид… и когда он прохныкал что-то, Элуа Ватбле так дал ему по морде, что он, весь в крови, отлетел к стене.

Вдруг дверь отворилась, и все бросились в коридор. Надо было спешить: пожар перекинулся на их этаж, от дыма першило в горле, и уже показались языки пламени. Люди бежали, толкая друг друга. Сторожам пригрозили, и они торопливо отмыкали последние, еще запертые двери. Кто-то крикнул: — А женщины! — И десятки голосов подхватили этот крик: — Женщины! Женщины! — Ведь они не могут выломать двери и выйти. Схватили надзирателя. Он не хотел отворять. — Ты что, болван или негодяй? Не видишь разве, что уже везде занялось?.. Женщины заживо сгорят! — Надзирателя притащили к окованной железом двери женского отделения. Он перепугался, отпер замки.

Тогда все кинулись во двор, мужчины и женщины вперемежку. Рушились горящие балки. На верхних этажах за окнами метались люди, — по лестнице уже нельзя было спуститься. Стали бросаться из окон, завернувшись в тюфяки. Средство спасения оказалось ненадежным: тюфяки у некоторых были совсем жиденькие, и обладатели их разбились насмерть. Пушки все грохотали. В тюремные корпуса опять попадали снаряды. Нежданно оказавшись под открытым небом, люди переглядывались: убьют нас сейчас. И каждый, как ночная птица, вдруг попавшая на солнечный свет, ежился и с угрюмым удивлением рассматривал толпу заключенных, не понимая, что и сам он такой же, как они: весь грязный, всклокоченный и больной, с лихорадочно-блестящими глазами… Убьют нас сейчас! Все бросились к выходу. Испуганный сторож отпер ворота. Рассыпавшись по аллеям, беглецы, мелькая между деревьями, помчались к каналу.

Ватбле и Нестор обернулись: где же Додольф? Исчез… А наседка? Эх, досада! Не успели расправиться с ним. А теперь он, поганое отродье, благополучно выберется. Но где же Додольф? Ждать его было невозможно — волна бегущих людей напирала, толкала вперед. Оба понеслись к каналу.

Трудно представить себе то, что там происходило. Немцы уже заняли часть Обурдена, а он находится на том же берегу канала, что и тюрьма, ниже Ла-Бассе. Французы еще держались в Лоосе и в Обурдене — на канале, в том месте, где он делает поворот. Беглецы оказались под перекрестным огнем. Они растянулись цепочкой по берегу, искали переправы. Мост напротив тюрьмы был взорван. А ведь в камерах они слышали еще и другие взрывы, значит, мало надежды, что дальние мосты целы. У противоположного берега стояли на причале два баркаса. Двое молодых парней, рискуя жизнью для общего дела, разделись догола и вплавь подобрались к баркасам. Они потянули их за собой, повернули, связали вместе, поставили поперек канала — получился мостик. Все кинулись к нему, попрыгали вниз, как кузнечики. Удивительно, какую силу придает человеку опасность! Все перебрались, помогая друг другу. Пули свистели у самого уха; вокруг с громким всплеском падали в воду снаряды, над баркасами пролетали осколки. Переправа показалась Элуа очень долгой, а когда стали спускаться с баркаса по доске, которую перебросили на пристань, он прыгнул неловко и упал в стоявший рядом старый ялик; днище провалилось, и Элуа, увязнув обеими ногами в тине, забавно высовывался из воды. Его вытащили, посмеялись над ним. Французские солдаты, стоявшие неподалеку, обстреляли беглецов на всякий случай, не зная, с кем имеют дело. Наконец все выбрались на улицы Лооса. Рассыпались в разные стороны…

Нестор и Элуа кинулись со всех ног в ту сторону Лооса, где начиналась дорога на Лилль. Они мчались вдоль бесконечных заводских заборов, не обращая внимания на встречных. А встречных было много: беженцы, пытавшиеся выбраться из Лилля через южную окраину, воинские части, ехавшие в битком набитых грузовиках; то тут, то там лежали на земле всеми покинутые бездыханные тела людей и трупы лошадей, пылающие автомобили. Все звуки перекрывал рев орудий. Никто ничего не спросил у беглецов, хотя одеты они были в разношерстные грязные отрепья и оба так исхудали, что казалось, вот-вот свалятся и отдадут богу душу. У обоих от бега грудь ходила ходуном, колотилось сердце, липкий изнуряющий пот стекал по плечам, по спине. Они ничего не ели со вчерашнего дня, но не чувствовали голода. Другие заключенные тоже бежали опрометью по улицам Лооса. Иногда женщины падали, но нельзя было даже остановиться, чтобы помочь им: как-никак они на свободе, теперь уж пусть сами выпутываются. За последними домами Лооса тянулась полоса садов и огородов, лачужки и клочки полей. А потом распростерлась голая пустошь. Элуа и Нестор шли с таким чувством, что сейчас в них начнут сажать пули, как в мишень. У Бетюнской заставы стояла батарея 75-миллиметровок.

Офицер окликнул их: — Куда направляетесь? — Домой. — Откуда идете? — Из Лоосского централа. — Ага, — сказал офицер. — Основательно вас обстреляли.

Как? Он уже знает? И вдруг Нестор понял, какой смысл имели слова офицера: «Основательно мы вас обстреляли», — вот что он хотел сказать. Ах, подлецы! — Надо полагать, это вы стреляли? — спросил Элуа. Офицер пожал плечами: батарея получила приказ. Артиллеристам все равно, — куда прикажут, туда и стреляют. Просто задача по геометрии. В кого снаряд попадет, это их не касается. Приказ. А кто мог дать этот приказ? Офицер ответил: — Префект. — Может быть, он и солгал. В эти часы, когда префект выдал военных неприятелю, они со зла наговорили бы на него что угодно. — Вы стреляли по тому корпусу, где содержатся политические!.. — Я же вам говорю, что мы получили приказ…

Элуа сжимал кулаки. Перед глазами его встала картина: лежащее на камнях жалкое тело одного из тех, кто бросился с верхнего этажа, завернувшись в тюфяк; безумные лица других, метавшихся за окнами в дыму пожара… А здесь продолжали свою работу…

— В город пропустить вас не могу, — заявил офицер. — Откуда я знаю, что вы будете делать у нас в тылу! Нынче можете переночевать вон в том доме, на углу улицы. Да… Света там нет, но… — Ладно, хоть не арестовал. Не стоит его злить. В доме, который им указали, можно было лечь, отдохнуть. По соседству имелось кафе. А нельзя нам сходить в кафе? Валяйте идите…

В кафе хозяйничали алжирские стрелки генерала Дама. В тот день всех угощали бесплатно. У стойки теснились вперемежку солдаты, штатские, заключенные, бежавшие из тюрьмы, получали пиво, ром — все, что душе угодно. Стрелки весело смеялись. Странное дело — пьяных не было.


* * *

В Карвене… там все произошло немного позднее.

После двенадцати часов дня из туч, гремевших громом, упали первые капли дождя, а потом полило как из ведра; к этому времени женщинам стало невмоготу сидеть в бомбоубежище Бокета.

Бомбежка началась ранним пасмурным утром. Впрочем, уже два дня город обстреливали. Накануне сбросили с самолета бомбу, разрушив дом, стоявший на отшибе: вероятно, метили в водокачку. Когда можно было высунуть нос на улицу, в развалинах этого дома набрали материалу для укрепления подвала Бокета. Там стало тесновато — три семейства с малыми детьми да тесть и теща одного из братьев Бокет — не Константена, а Феликса. Сидя в подземелье, ничего не узнаешь, что делается. Когда драгуны ушли, в городе как будто уже не осталось войск, а глядь, по окраинам Карвена забегали марокканцы, а потом алжирские стрелки. Немцы, казалось, не решались войти в Карвен. Шум сражения, происходившего к северу от рабочего поселка, удалился в сторону Секлена, и французская артиллерия даже стреляла оттуда по Карвену… По крайней мере предполагали, что из орудий била французская артиллерия. Это происходило еще в понедельник. А теперь была среда. Все утро громыхал гром, но дождь не собрался. А может быть, грохотала не гроза, а пушки. Немцы, как видно, спешили закончить бой.

Когда стихли раскаты грома, вдруг полил ливень, и тут все заметили, что наступило затишье. Женщинам захотелось подышать свежим воздухом. Катрин осталась дома, у нее хлопот с детишками было по горло. А обе ее невестки вышли из подвала: не беда, если промокнем. Надо же посмотреть, что делается.

Пушки теперь стреляли где-то далеко. Улицы стали такие безобразные — просто смотреть жалко! Дома разрушены, посреди мостовой — воронки от снарядов. Жена Феликса, совсем еще молоденькая бабенка, смело понеслась к площади. И вдруг, стремглав сбежав с лестницы, она ворвалась в подвал с криком: — Немцы! — Все безотчетно высыпали на улицу. Дождь лил еще сильнее. Немцы собрались в конце поселка, перед кафе. А другие — много их — поворачивают на ту улицу, где живут Бокеты. В каждый дом входит немецкий солдат. К Бокету вошел низкорослый эсэсовец, держа по револьверу в правой и в левой руке, и закричал: — Los, los… Männer[698] — Он забрал трех братьев и отшвырнул тестя Феликса, вообразившего, что в шестьдесят пять лет он еще может считаться мужчиной. И вот так из каждого дома выгоняли обитателей на улицу, а потом под угрозой автомата, наставленного в спину, или под конвоем эсэсовцев с револьверами пленных со всех концов поселка сгоняли на главную площадь. Там стоял отряд немцев. Офицеры бросали слова команды. Говорят-то как! Будто лают, ей-богу! Конвойные обходили ряды жителей: — Papiere… Papiere… — Просматривали документы, о чем-то говорили между собой. Что им от нас надо? Пока понять можно было только то, что стариков они оставляли в покое, отсылали домой. Отобранные простояли на площади целый час, подняв руки кверху, а немецкие солдаты обыскивали их, ощупывали карманы: — Kein Revolver?[699] — Люди насквозь промокли… Наконец с неба перестало лить.

Около четырех часов дня всех здоровых, работоспособных мужчин выстроили шеренгами на главной улице и под конвоем верховых погнали из поселка по дороге к Лансу, а навстречу им двигались немецкие войска. Где-то за огородом Бокетов слышались выстрелы. Женщины, оставшиеся теперь дома одни со стариком-тестем, тихо плакали. Только Катрин крепилась, запрещала себе плакать. Она хотела все разузнать. Что намереваются сделать с мужчинами? Она вышла на улицу. Встретились немецкие солдаты. Катрин искала — может, кто-нибудь поймет ее расспросы. Немцы смеялись, качали головой. — Вы говорите по-французски? По-французски вы говорите? — Наконец один нашелся. Он сказал: — Всем увели за то, что ви в Карвен нехорошо делал. Марокканен дрался, ви стреляли из домов… Все мужчина будем расстрелять! — Боже мой!.. Да неужели так сделают? А что ж, ведь в другом поселке, где группы марокканцев сопротивлялись до последнего человека, немцы убивали жителей, убили женщину у ее дома, а больного астмой старика, который не мог идти, штыком пригвоздили к стене. Тело все еще там.

Особенно страшно было в дальнем районе поселка, за бойнями и железнодорожным переездом. Алжирцы и марокканцы стойко держались там, и, преследуя их, немцы обыскивали дом за домом, развалины, подвалы. У отважных бойцов больше не осталось боеприпасов, но они не желали сдаваться, прятались, врасплох нападали из засады на немецкие патрули и, схватившись с врагом врукопашную, сражались холодным оружием… Проливной дождь не умерял яростных схваток. В Острикуре шахту № 4 еще занимали отряды САПД[700] генерала Дама, а сам он был в Лилле с остальными частями своей дивизии.

Около шести часов вечера, пройдя через все еще горевший Курьер, через обезлюдевший, но нетронутый Гарнс, где нагло высился над долиной завод Кульмана, колонна карвенских шахтеров добралась до Луазон-су-Ланс — предместья Ланса, примыкающего к Голландскому городку.


* * *

Колонну жителей Курьера — несколько тысяч мужчин — соединили с другой колонной пленных, прибывшей после многочасового пути из Либеркура и Уаньи. Погнали всех вместе под проливным дождем, который, однако, не потушил пожаров. На Курьер грустно было смотреть: черная липкая грязь (в которой смешались теплая еще зола, сажа, смоченная дождевой водой, жирная пыль от каменного угля), дым, едкий запах гари, трупы, лежавшие на земле, целые улицы, охваченные все не стихавшим пожаром. По шоссе в мрачном молчании шагали под конвоем тесные ряды шахтеров… Навстречу им, с юга, двигались немецкие войска.

Так колонна прошла километров пять. В Энен-Льетаре сделали привал, и там пленных загнали на городской стадион. Отобрали у всех ножи, спички, зажигалки — бензиновые или с трутом. Под вечер приехали полевые кухни. Роздали похлебку. К счастью, дождь перестал. На стадионе Декеру удалось поговорить с либеркурскими шахтерами. Кентен Гийо сказал ему, что старики Моро живы. Оба живы. Домик их уцелел. Вот если б можно было как-нибудь известить Элизу. Нынче утром, когда из поселка погнали колонну, она так убивалась об отце и матери… С Кентеном и его зятем Этьен Декер мог говорить свободно: оба члены партии… — Слушайте, тут есть один товарищ. Я его нарядил в свою одежонку. Товарищ этот из «Юманите». — Как же быть-то с ним? — А вот как: раздобыть ему шахтерскую книжку. Я уже написал на его военном билете: «шахтер». Буду говорить, что он из Либеркура, зашел ко мне случайно, а домой вернуться уже не мог. Тогда не станут удивляться, что в Курьере никто его не знает в лицо. — Смотри, осторожней! Помни о социалистах. — Что ж, по-твоему? Неужто они выдадут его бошам? — Рисковать все-таки нельзя… В общем этот товарищ должен быть под защитой партии… Неизвестно, что с нами немцы собираются сделать. Наша обязанность — спасти партийных работников, которые могут быть полезны для дела. Нет, в данных условиях нечего и пытаться устроить побег этому товарищу. С нами он больше в безопасности. Ведь не расстреляют же они всех до одного. Им, как-никак, шахтеры будут нужны. В один день горняков не изготовишь. А как на шахтах опять начнется работа, тогда посмотрим, что делать.

Декер говорил, а сам все думал о том, что произошло в Карвене. Забрали ли там мужчин? И что случилось с Гаспаром Бокетом?

XI

В то время, как генерал Горт перенес свою ставку из Уткерка на побережье Северного моря в Ла-Панн, в двадцати километрах восточнее Дюнкерка, генерал Бланшар снова передвинулся к югу от Байеля и остановился на полпути между Байелем и Армантьером — в Стенверке, где стояли его тыловые службы и где он ждал теперь Ла Лоранси, выехавшего из Креша. Генерал Приу, командующий 1-й армией, тоже перенес свой КП в Стенверк. Прибыли туда и штабы генералов де Камà и Лукаса, командиров 1-й и 2-й моторизованных дивизий.

Бланшар, приехав к генералу Приу, сообщил, что англичане оставили позиции на Лисе. Выбора больше нет: или умирать на этом побережье, или грузиться на суда с англичанами. Только что стало известно о положении в Лилле — сведения получили от 121-го пехотного полка, которому удалось выбраться оттуда, так же как и батальону 92-й дивизии и артиллеристам 25-й дивизии. Все генералы, собравшиеся в Стенверке (Ла Лоранси еще не прибыл), выслушали сообщение генерала Бланшара. Положение попрежнему определялось телеграммой Вейгана, в которой Бланшару было предложено самому принять решение, спасти то. что еще можно спасти, спасти честь боевых знамен. Правда, начало этой фразы противоречило концу. Спасти то, что еще можно спасти, означает в настоящий момент бросить на произвол судьбы войска, которые еще не дошли до Лиса, и войска, которые ведут ожесточенные бои в Лилле. Спасти честь знамен, — а как же быть со знаменами этих дивизий? Бланшар решил, что Ла Лоранси двинется завтра на Дюнкерк с 3-м корпусом, а 4-й корпус генерала Эйма будет прикрывать отступление. Завтра в двенадцать ноль ноль.

Генерал Приу — как раз тот самый генерал, который 11 мая, командуя кавалерийским корпусом, настаивал на том, что необходимо отказаться от плана Диль и вернуться к плану Шельды. Бийотт считал, что Приу вообще склонен все видеть в мрачном свете. 11 мая Приу был согласен с Бланшаром. Сейчас Бланшар сменил Бийотта: Приу больше не согласен с Бланшаром. Он не перечит приказам командующего в той части, в какой это касается других генералов. Но если вдуматься в его заявление Бланшару, что лично он в качестве командующего 1-й армией отказывается покинуть на произвол судьбы свои войска, которые сражаются в Лилле, то это заявление равносильно пощечине. Генерал Приу согласен подчиниться приказам относительно передвижения войск, которые достигли Лиса. Что касается его самого, он намерен действовать, повинуясь своему долгу, как он сам его понимает. Он останется в Стенверке и будет поджидать те подразделения, которые еще смогут идти на соединение с ним, ибо ничто не поколеблет его веру в них.

Сказал все это Приу в присутствии других генералов.

Ла Лоранси приехал часом позже. Приу сообщил ему: — Мои части дерутся в Лилле, считаю своим долгом не оставлять их; я. приказал зарыть в землю все войсковое имущество и не тронусь с места.

Очень трудно с точки зрения морали судить действия командира. Он берет на себя ответственность не только за свою судьбу, но и за судьбу других людей. Ла Лоранси, которому по плану Бланшара выпало руководить отступлением, оценивает поведение Приу несколько иначе, чем он оценил бы поведение какого-нибудь римского полководца, сражавшегося с Ганнибалом[701], или подвиг Леонида[702] при Фермопилах. Он просит у Приу разрешения отвести свой корпус. — Значит, вы решили рискнуть? Не возражаю, — отвечает Приу. — Забирайте также и кавалерийский корпус. — Ла Лоранси, пользуясь предоставленной ему таким образом свободой действий, собирает генералов Жансена, Гревиля, Лукаса, де Камà и Ланглуа и излагает им свой план. Незачем дожидаться завтрашнего дня, как предлагал Бланшар (между нами, Бланшар — это далеко не Фош! — бросает Ла Лоранси), надо выступить сегодня же вечером. Придется пройти шестьдесят километров, и на рассвете можно будет миновать Поперинг. Генералы решительно не согласны. Их части такого перехода не выдержат. Ла Лоранси заявляет, что если господа генералы решили остаться, он, понятно, тоже останется с ними. Но пусть тогда они несут бремя ответственности за капитуляцию, которая неизбежно явится следствием подобного решения.

Тогда генерал Жансен присоединяется к плану Ла Лоранси, за ним Гревиль, а потом и все остальные генералы.


* * *

Необычайная, тревожная атмосфера воцарилась к вечеру на ферме, где томились в бессмысленном ожидании и бездействии Жан де Монсэ и его товарищи. Французские летчики подбили немецкий самолет, сбросивший бомбу на ферму. — Глядите-ка, теперь и наши начали сбивать! — Это замечание Жонета вызвало взрыв громкого, пожалуй, слишком громкого смеха. Странная была эта ферма: квадратный двор, по всем четырем сторонам — строения. В столовой служащие административно-хозяйственной части, повара, писаря, лениво позевывая, играли в карты, болтали с санинструкторами и санитарами. Капитуляция Бельгии для этих людей, видящих своими глазами из окон вот этой фермы бельгийскую границу, была равносильна кораблекрушению в спокойных водах. Палуба корабля казалась надежной, как сама земля, и вдруг во все отсеки хлынула вода. На дворе фермы стояли санитарные автомобили — все, что осталось от их колонны. Шоферы дремали, прикорнув в уголке машины. Куда ни оглянись, повсюду клубы дыма, пламя пожаров. К хозяйке фермы приехала погостить невестка из Азебрука, и теперь гостья не могла вернуться к себе домой, потому что немцы отрезали дорогу на Азебрук. Каково же было этим женщинам узнать о бельгийской капитуляции! Ведь у обеих мужья на фронте в Бельгии, — по крайней мере, они были убеждены в этом. Целый день обе бродили по дому и жалостно вздыхали. Не видать им больше мужей. Всему конец приходит. Скоро и сюда явятся боши. Лучше уж сейчас умереть: пусть все пропадает пропадом.

Люди, участники и свидетели этой пляски смерти, вдруг все как-то распоясались. Жан де Монсэ с удивлением слушал речи солдат, своих товарищей. Он никогда не знал, что они, в сущности, думают. Морльер попытался было вмешаться, дать отпор некоторым уж особенно разошедшимся говорунам, но тщетно. Поток оскорблений, проклятий захлестнул все, захлестнул в одну секунду. В одну секунду оказалось, что и тот, и другой, и третий, и десятый — все пораженцы. В одну секунду люди поддались самому черному неверию, самой злой горечи. Ненавидели своих командиров. Пользовались неслыханным лексиконом, который может присниться разве что в дурном сне. Умирать, а ради кого умирать? И тут же трое-четверо заговорили разом, задыхаясь от ярости. Кто-то произнес: Франция. Нет уж, увольте, хватит! Мы эту песенку слышали, довольно с нас!

Алэн побледнел как мертвец. Он шепнул Жану: — Понимаешь ты, что это значит? Ведь это самое страшное! — Жан был согласен с Алэном. Можно потерпеть военное поражение. Можно быть отрезанным от своих, гонимым, преследуемым неприятелем; можно пасть в бою, погибнуть физически. Но такое вот поражение подсекает, как ножом, и тело и душу. Неужели же это действительно конец?

Приятели вышли на улицу.

В двухстах метрах от них, параллельно границе, шла дорога всего в нескольких шагах от границы. По эту ее сторону расстилались поля, где еле заметными валиками, выступавшими сантиметров на тридцать, тянулись брустверы полузасыпанных, поросших травой траншей и ходов сообщения, оставшихся еще с той войны. Хозяйка, показывая их солдатам, сказала: — Вон какая здесь у нас оборона. — Стало быть, именно эти жалкие канавки в газетах гордо именовались «продолженной линией Мажино». Не за что, буквально не за что зацепиться, чтобы организовать оборону. Да и какая уж тут оборона, кто о ней теперь думает? С шести часов зарядил дождь, ноги утопали в жидкой грязи. Очевидно, еще не совсем прошла пора летних гроз.

— Знаешь, Жан, — вдруг сказал Морльер, — если нас сейчас убьют, значит, все это — растерянность, лакейский дух — это и будет последним, что нам довелось наблюдать перед смертью…

Что подразумевал Алэн под этими словами? Оба помолчали. Жан думал о Сесиль. Если нас убьют, она, быть может, будет жить ради детей… не наших, не тех, которые могли бы быть у нас с ней.

— Жан, — снова заговорил Морльер, — я не хочу умереть с мыслью, что французы подлые трусы…

Жан понял, что это сказано всерьез. И ответил Алэну: — Во-первых, зачем нам умирать? И с чего ты взял, что французы — трусы? Неужели потому, что наши поваришки и интендантские крысы запсиховали? Разве лейтенант де Версиньи был трус? И Рауль тоже, по-твоему, трус? Разве сам ты трусишь? А если ты трус, я тебе первый по морде дам.

В девять часов вечера пришел приказ выступать. Направляют на Гивельду. А где она, эта самая Гивельда? В трех километрах от моря. Новость распространилась мгновенно. Море! Перед поспешно построившейся колонной встал счастливый мираж. Море! Их всех тоже охватила пьянящая надежда увидеть море. — Значит, бежим понемножку? — спросил Алэн. — Ну, не совсем, — ответил Гроппар. — Пока только грузимся! — Господи боже мой, да зачем же мы стоим, чего же топчемся на месте, торчим здесь, ждем чего-то, зря теряем время! Разве нельзя в два счета добраться полями до шоссе? Куда там! Санотряд движется по узким пыльным дорогам, врезается на перекрестке в другие части.

Повсюду говорят только об Англии. — Я в Англии никогда не был, — заявляет Давэн де Сессак. А в группе санитаров с тяжелыми вещевыми мешками и скатанным одеялом через плечо разглагольствует Жонет. — Англия? Мне всегда хотелось побывать в Англии… — И слышен язвительный смешок Гроппара… — Visit England[703]… Лондон… Тауэр-бридж, Темза, Оксфорд и Шекспир, который вообще не существовал, но который родился в Стратфорде на Эвоне![704]

Может быть, Алэн прав, думает Жан, и мы просто удираем… Разве мы не сделали все, что от нас требовалось? Он снова вспоминает день сражения в Карвене, снова видит марокканцев. Где они, те, что уцелели каким-то чудом? И где раненые, которых подбирали тогда, не думая об опасности, забыв все на свете… Вряд ли госпитали на побережье пустуют. Значит, что же? Оставляем раненых на произвол судьбы?

Рядом с Манаком сел Морльер. Он немножко повеселел, потому что с ним его пёс. Подобранный в Бельгии, уродливый пёсик, который вздрагивает, когда его гладят, и высовывает кончик розового, шершавого языка. Пёсик потихоньку скулит, взглядывая на своего хозяина. Он еще верит во что-то.

Во мраке слышны были негромкие и невеселые разговоры. Над скопищем людей, над уже неразличимыми в темноте воинскими соединениями стоял унылый шум, словно мерная капель воды из неплотно привернутого крана, словно прерывистое дыхание человека, дующего себе на пальцы не от холода, а от нетерпения. Манак заговорил об Англии. Но ему нечего было сказать об Англии. Морльер подумал, что и ему тоже сказать нечего, и не только об Англии. Даже пёсик начал его раздражать.

Очевидно, что-то случилось впереди. Но здесь, в хвосте колонны, трудно было понять, что именно происходит. Что-то встало поперек дороги, словно рыбья кость в горле. Только в полночь снова тронулись в путь. И лишь через полчаса добрались до шоссе. Там проходили англичане, надо было их пропустить. А после них непрерывным потоком покатили обозы, артиллерия, моторизованные части. Казалось, никакая сила не могла рассечь этот движущийся затор, эти колонны вплотную притертых друг к другу грузовиков, пеших шеренг, где солдаты не слышали своих шагов среди невообразимого хаоса людей, коней, машин. — Вот сейчас подставлю им подножку, — сказал Гроппар, — и вся наша армия споткнется… тогда и пройдем! — Эта немудреная шутка выражала общее настроение. Послышались крики: — Да ну вас к чорту, будете вы двигаться, в конце концов? — Вдруг, неизвестно как, удалось проскользнуть на шоссе. Артиллеристы, напиравшие сзади, ругались, ну и пусть ругаются! А мы все-таки опередили артиллеристов! Мы уже на шоссе. Теперь глядите в оба, как бы нас не обогнали.

Какая ночь! Нет на свете хуже пытки, чем этот черепаший шаг. Конечно, еще страшнее ощущение хаоса, беспомощное барахтание в темноте. Самокатчики не могли передвигаться на мотоциклах и, не слезая с седла, медленно переступали с ноги на ногу. Только что немного прошли — и вдруг авария с чьей-то машиной, пришлось ее объезжать, обходить, огибать…

В санитарных машинах опять начались невеселые разговоры. При таких темпах немецкие танки нас, как пить дать, догонят. Если и днем шествовать по этим дорогам в одной куче с беженцами, представляешь, какое будет для фрицев раздолье: бомби или жарь из пулеметов: ж-ж-ж-ж-ж-ж! Сколько мы за три часа проползли? Хорошо, если километра три… Шоссе распирало от повозок, людей, машин, коней… Ни одного регулировщика: здесь нашла свое полнейшее воплощение система — выпутывайся, кто как может. И те, что выпутывались, как могли, еле-еле продвигались.

Рауль дремал, опустив голову на баранку. — Толкни, когда тронемся, — предупредил он Жана. Но Жану не часто приходилось будить Рауля. И Рауль снова погружался в короткий тревожный сон, и из его снов, в отличие от общего правила, рождались мысли. Минутами Рауль не знал, где он — во Франции или в Испании, на приморской дороге или в Пиренеях. Та же надежда. Та же безнадежность. Та же неукротимая воля к жизни. Настоящий бой разыграется не здесь. Поражение не означает ничего. Только победа имеет смысл. Откуда у таких людей, как Рауль, это неистовое стремление быть сильнее, одолеть? Из какого невидимого источника черпает сейчас Рауль это упорство, эту волю к победе? Такой, как Приу, зарывает в землю войсковое имущество, в этом, быть может, есть величие, даже наверняка есть величие, как было оно в самоубийстве того, другого генерала, в Бюльтии 16 мая… Но Рауля не так-то просто понять. Он думает о море иначе, чем остальные, не как о некоей цели, о спасении, не как о прибежище, где можно будет наконец перевести дух. Он думает о море, как о средстве. Как о пути. Для Рауля — это передвижение с одного участка фронта на другой. Рауль всю свою жизнь на фронте. Не всегда это фронт войны. Никогда не ждал он от встающей зари, что она принесет ему утреннюю свежесть, отдых, морские просторы, — он ждал, что с новой зарей вновь начнется борьба, вновь он будет преследовать все того же врага. Другим трудно распознать врага. Но Рауль его знает. В эту ночь генерал Приу ждет свои войска, окруженные в Лилле. Верит ли он, что им удастся вырваться? Приу велел зарыть войсковое имущество. Он ждет невозможного. А Рауль за рулем машины, которая не может двигаться быстрее, чем дозволено, Рауль, который то засыпает, то вдруг просыпается, снова засыпает, дрожа от ночного холода и чувствуя всем существом эту долгую ночь, — Рауль действительно идет на соединение, он знает, что это такое — идти на соединение, на тот выдвинутый далеко вперед пост, где борется Полетта. Он идет на соединение с Полеттой, со своими товарищами, с людьми, которые понимают то, чего не понимает эта беспорядочная толпа, мечтающая о море. Полетта, даже если она в тюрьме, и в тюрьме Полетта, как и Рауль, думает о том же. С чего это он вообразил, что Полетта в тюрьме? Просто ночь наполнена гнетущими видениями. И тут же это яростное желание одолеть врага, доказать, что твое дело правое. Не лично твое, понятно, — наше дело, наше общее дело. И эта ярость — ведь она и есть смысл жизни. Этого неспособен понять какой-нибудь аббат Бломе. Для него эта сила неотделима от мысли о боге. Несокрушимая сила. Она с тобой, пока не остановится твое дыхание. Если только ты — настоящий человек.

— Спишь, Рауль?

Рауль чувствует сильный толчок в бок и вскидывает голову. — Вот дурак-то, я ж тебе велел тихонько меня толкнуть.

Ну что ж, кажется, метров пятнадцать еще проползли.


* * *

По чьей же инициативе было решено арестовать Эренбурга? Одно подозрение парализовало действия Монзи: об Эренбурге он говорил с маршалом. Если есть малейшее вероятие…

Во всяком случае, Мандель лично не знал об этом злосчастном решении. Не только о том, кто его инициатор, но даже о том, что оно вообще принято. Слухи об аресте дошли до него только поздно вечером. Он не знал ничего об обыске у Эренбурга, так же как не знал, что Лилль объявлен открытым городом.

Новость привела его в состояние ужасного гнева. Ну, ладно, он покажет Ланжерону[705]!.. Но самое срочное — освободить писателя Эренбурга. В дежурном помещении раздается звонок; полицейский снимает телефонную трубку, время около полуночи: — Алло… Слушаю, господин министр… — Полицейский прикрывает ладонью разгневанные металлические уста и машет арестованному — отойдите, мол, и снова сыплются подобострастные: «Да, господин министр, слушаю, господин министр», — сопровождаемые почтительными поклонами… — Господин Эренбург, вы свободны!

Мандель вызывает к себе Ланжерона. Ну и досталось же префекту полиции на орехи! Впрочем, и для него эта новость была как гром среди ясного неба. Он не сомневается, что какой-нибудь второстепенный чиновник, да, да, именно второстепенный, проявил неуместное рвение, неуместную инициативу. Ведь «Гренгуар» систематически травила Эренбурга, другие газеты требовали его высылки. Полиция, надо сказать, довольно сложный механизм, одновременно действуют самые разные силы. Попробуйте помешать всем этим агентам, инспекторам, полицейским комиссарам проявить свою инициативу.

— Надеюсь, — прерывает префекта господин Мандель, — вы не замедлите принять меры, чтобы по возможности избежать нежелательных последствий?

Префект парижской полиции похож на облезлую цаплю. Он весьма, весьма удручен… Он снимает трубку, набирает номер, еще номер. Подчиненные господина префекта по звуку его голоса понимают, что начальник гневается. Господин префект может быть совершенно спокоен. Господина Эренбурга уже выпустили. Но этого недостаточно! Извиниться нужно, Ланжерон, извиниться!

Тогда злополучная цапля звонит поверенному в делах Союза Советских Социалистических Республик и приносит ему извинения, просит принять нижайшие извинения от имени префекта полиции города Парижа. Что отвечает его собеседник? Цапля втягивает голову в плечи, и худые лопатки торчат под пиджаком, как два крыла.


* * *

Все на свете относительно. Нынешней ночью солдаты и офицеры дивсанотряда чувствуют, как падает их боевой дух на этих дорогах, сплошь забитых воинскими эшелонами, которые направлены сюда Гортом и Бланшаром и к которым, по внезапному решению Ла Лоранси, присоединились еще армейский и кавалерийский корпуса, хотя им полагалось проходить только утром; но на той же самой дороге, среди той же самой суматохи есть и счастливые люди. Взгромоздившись на грузовики, катят зуавы Жан-Блэза, довольные, что наконец-то они попали под чье-то крылышко.

С тех пор, как зуавов подобрали, усыновили, они, с беспечностью молодости, забыв все невзгоды, каждой клеточкой тела с радостью ощущают, что они действительно живы. Даже там, южнее Лилля, попав в окружение, они, не подозревая о близкой опасности, верили в благополучный исход. Да и шофер у них под стать: парижанин, человек редкостного спокойствия. При нем, шутил Жан-Блэз, и сигнальная сирена запела бы соловьем. Накануне, проведя ночь в полном неведении опасности, они подошли к окраинам Туркуэна, восточнее Лилля, буквально за несколько минут до появления противника и очутились в местности, где немецкие самолеты расстреливали наудачу воинские обозы. Над головой кружили самолеты, и пулеметные очереди поднимали снопы огня вокруг машин, несущихся на четвертой скорости. Трава на обочинах дорог и в поле, казалось, плясала под ливнем пуль. Километрах в трех отсюда размолотило снарядами деревню, и несчастные жители, бежавшие под бомбами, боялись возвращаться домой, так как туда, по их мнению, уже вошли неприятельские войска. Поэтому крестьяне решили отдаться под покровительство солдат. Устроили военный совет. А что если мы отрезаны? Обозу, в таком случае, придется потихоньку пробиваться вперед, а люди рассыпятся цепью в поле. Так прошли с километр, не встретив ни души. Тогда снова взобрались на грузовики и покатили вперед. А куда? Шофер заявил: куда глаза глядят. Но так как все уже знали новость насчет Леопольда, то решили держать на запад, опасаясь, что их часть причислят к капитулировавшей бельгийской армии.

Вот каким образом в ночь со вторника на среду зуавы очутились на шоссе, где проходили вперемежку французские и английские войска. Зуавы так настрадались в одиночестве, так боялись затеряться среди безлюдных пространств, где каждую минуту могли появиться боши, что относились ко всем путевым задержкам хладнокровно, а один зуав даже заявил: — Чем больше сумасшедших, тем веселее! — И всякий, кто прислушался бы к россказням, которыми делились друг с другом солдаты, набитые в грузовики как сельди в бочке, тот признал бы, что афоризм зуава вполне справедлив. Наши зуавы радовались, что они едут вместе с обозными, вместе с алжирскими стрелками из их дивизии, обвешанными медалями от плеча до плеча, такие молодцы видали виды! И кроме того — стрелки, значит, наши, своя семья! Они ухитрялись петь, хохотать и спать одновременно. Из-под брезента вырывалась та самая песенка, которую 9 мая играли в ресторане «Под аркадами», где ужинал Анри де Бреа с четою Дебре: «И вдруг — ух! В сердце моем — бух!» Кое у кого нашлись консервы. Порожние банки без стеснения перекидывали через головы шагавших в пыли людей. Какой это город мы сейчас проехали? Видел домики? Смех один! А крыши-то — решето, да и только! Да, котам здесь не разойтись!

Но позади них, в ночи, кишащей людьми и машинами, солдаты, осатаневшие от бесконечных остановок, соскакивали с грузовиков. На перекрестке, который зуавы проехали два часа тому назад, дивизионный санотряд Давэна де Сессак дошел до такого неистовства, что Партюрье побежал вперед, к машине главного врача. Необходимо что-то предпринять… А что предпринять, дружок? Когда двинемся, все само собой придет в норму.

Но пока что в колонне шли самые нелепые слухи, которым верили растерянные, задерганные люди. Генералы — сплошь бездарность, начальник медицинской службы уже давным-давно удрал, оставил нас на произвол судьбы, а вы, дураки, и поверили, помощи от него ждете… скоро мы все угодим в лапы фрицам — шоссе перерезано, сами видите. Шоссе-то, факт, перерезано! Нас прямо в пасть врагу гонят, выдают врагу.

Уже собирались маленькие группки в три-четыре человека и прыгали с дороги прямо в ров. Эй, Марсель, где ты там? Но Марсель не отвечал. Он уже шагал по полю, и рядом с ним шел капрал, срывая на ходу погоны. Другие пробирались стороной к соседней деревне. Сумасшедшие, куда же вы? Вы ведь не знаете, что происходит, где неприятель. Нарветесь на немецкие патрули, всех перебьют, возьмут в плен… — Ну и ладно! — крикнул какой-то верзила, исчезая в темноте. — Хватит с нас, по горло сыты!

Тогда Партюрье собрал своих ребят и вместе с этим небольшим отрядом стал переходить от машины к машине, говорил с солдатами, успокаивал их, объяснял обстановку. К ним присоединился и Фенестр. В сущности, солдаты просто большие дети. Потолкуешь с ними, они и успокоятся. Да, но ведь многие все-таки убежали! Дезертиры! Стыд Какой! Позор!

Наконец добрались до Байеля. Первые проблески зари, скользнув по дальней равнине, теперь мягко осветили поля, коснулись холодной и печальной листвы, осенявшей дорогу. Но тут снова пришлось остановить обоз, чтобы пропустить танки. Солдаты уперлись. Да пропади они пропадом, эти самые танки! Почему им такое предпочтение, почему не нам? Кое-кто пустил в ход кулаки, даже офицеры полезли в драку. Наконец танки прошли…

На перекрестке стоял автомобиль генерала Гревиля. Генерал отдавал приказы, послал санитаров и врачей очистить дорогу. Он слышал, как переговаривались в темноте солдаты: генералы-то все навострили лыжи, сейчас, небось, на пароходах катят или уже в Лондоне сидят! Поэтому-то Гревиль и остановился здесь на перекрестке, на виду у солдат. Личное присутствие убедительней любой речи. Но на душе у него было горько, ох, как горько: в такую ночь командир узнает больше, чем за все годы обучения в военной академии. Мы живем в мире мифов, верим в незыблемость прописных истин. Считаем, что обучили солдат, вымуштровали их. Воспитали. Развили в людях корпоративный дух… Какое великолепное изобретение этот самый корпоративный дух — с его исключительностью, традициями, соперничеством воинских частей. Во время маневров в Сиссоне, или позже, во время вступления в Бельгию, или когда кипел настоящий бой, а не парад, не военная игра, даже еще вчера, когда усталые солдаты шли на смерть, в них бился пульс дисциплины, безотказно действовали принятые условности. У каждого была своя песня, своя честь… Казалось, они повинуются нам. Но… достаточно оказалось одной такой ночи, как эта. Все вдруг расползлось по всем швам. И не только солдаты поддались. Командный состав тоже. Даже те, кто сражался доблестно. Например, драгуны; вот этот капитан, который равнодушно слушает и даже не пытается прекратить чудовищные речи солдат, ведь он же, он… на равнине под Бетюном с тремя танками… всего три дня тому назад, всего три дня! Железные люди, казалось. Ведь это о них Ланглуа говорил: «Вот она, настоящая голубая кровь!»

Быть может, такая ночь несет с собой злые чары, быть может, мы попали в заколдованный круг. А быть может, я просто ошибаюсь. Придаю словам слишком большое значение. Солдат говорит метким и грубым языком, выкладывает все, что думает, без всяких прикрас. Я не привык к их языку. И впервые в жизни нынешней ночью я очутился в самой пене отлива. Ведь как они обычно говорят со мной? «Слушаюсь, господин генерал. Так точно, господин генерал». Меня отделял от них целый век, целое столетие. И вдруг на меня обрушивается эта святотатственная брань. Глупо было бы принимать их проклятья за чистую монету. Богохульствуют ли они или просто грязно ругаются, все равно, их слова свидетельствуют лишь о неумении высказать то, что накипело на душе. И слова тут ни при чем. Командир обязан помнить, что каждый солдат испытывает примерно те же самые чувства, что и он сам. То, что для меня несчастье, — несчастье и для них. Они не знают того, что знаю я, но они заблудились в страшном лабиринте неведения и всяких вымыслов. И они тоже не знают, что надо делать. Наши приказы темны, как эта ночь. В отношении меня они то же самое, что я в отношении Бланшара… «Далеко Бланшару до Фоша», сказал Ла Лоранси. И он прав. Бланшар действительно не Фош. С момента смерти Бийотта в приказах уже окончательно нет логики, нет согласованности в действиях союзников. Получается так, будто у Бланшара нет иной заботы, как подчеркнуть Горту, что тот-де подчинен генералу, командующему французскими армиями. А будет ли достигнуто единство командования, ему на это плевать. Ла Лоранси мне рассказывал, как Бланшар на позиции Диль разрешил ему не подчиняться приказам свыше, то есть своим же собственным приказам, при условии, что вся ответственность с него, Бланшара, будет снята. Будь Бланшар настоящий командир, Приу не зарыл бы в землю войсковое имущество и повиновался бы начальству. И после отъезда Бланшара мы были свидетелями разговора Ла Лоранси с Приу… Приу отказался подчиниться приказу Бланшара. Ла Лоранси высказал свое неодобрение действиям Приу, правда, вежливо, но высказал. И мы все, де Камà, Лукас, Ланглуа, Жансен, тоже чуть было не отказались повиноваться Ла Лоранси… Колебание длилось, быть может, всего минуту, даже меньше… Но в эту минуту нам хотелось умереть на посту и дать приказ нашим людям умереть вместе с нами, биться до последнего… страшные слова!.. В чем дело? Что случилось, лейтенант?

Новости самые мрачные. Неприятельские войска повсюду. Нам не пройти, если не будут приняты энергичные меры.

И тогда Гревиль, после минуты мучительного раздумья, решается отдать приказ и, произнося слова приказа, читает ужас в глазах окружающих его офицеров. Бросить все автомашины, привести в негодность моторы, разрушить все, что можно разрушить. Категорически запрещается поджигать деревянные части. Разбить соединения на мелкие отряды и направить в пешем строю к предмостному укреплению Дюнкерка. Маршрут: Бертен, Вату, Герзееле.

Между тем к востоку от Армантьера двигались немецкие броневики, следуя указаниям авиации, которая снова появилась в это утро поголовного отступничества: англичане отошли, и Лис с этой стороны остался без прикрытия. По ту сторону дороги отступления войска генерала Эйма оставили вокруг Стенверка, где Приу тщетно поджидает свои дивизии, блокированные в Лилле, лишь небольшой заслон, который тоже отойдет. Из войск, окруженных в Лилле, вырвались по направлению к Армантьеру отдельные части 15-й дивизии, 5-й и 2-й Североафриканских дивизий и добрались до линии Дейля. Но огонь артиллерии преградил им путь. Отброшенные к Кантле, к Обурдену, Лоосу, они еще попытались с рассветом пойти в атаку, но она захлебнулась; и тогда они отступили, унося трупы павших в пригороды, где каждая улочка стала крепостью, и теперь уже никто не думал о том, как выбраться из окружения. Каждый готовился выпустить по врагу последнюю пулю, израсходовать до последней капли человеческую кровь и человеческий гнев.


* * *

Еще не рассвело. Вокруг острикурской шахты № 4 в районе Карвена, смежном с поселком, где жил Бокет, прекратились бои. Немцы окончательно прорвали оборону у железнодорожного переезда. В поселке они убили нескольких жителей. Уцелевших солдат без пощады уложили ударами ножей или штыков. Эти солдаты были марокканцы генерала Мелье, алжирцы генерала Дама, остатки тунисских дивизий генерала Мени[706]. Был среди них и лейтенант Мухамед бен Мухамед Моктар, тот самый, который в ночь с Д4 на Д5 смотрел из окопа вслед санитарной машине Жана де Монсэ, мчавшейся по дороге Вавр–Жамблу, и тогда еще сидящие с ним рядом в окопе французские офицеры сказали что-то о «черномазых» и тут же испугались, что оскорбили презрительной кличкой национальное чувство тунисца. Был среди них и простой тунисский стрелок, тот самый, который предложил Арману, сидевшему под стражей в церкви около терриконов, выпустить его на свободу… И никто не узнает, какой свет блеснул тогда в сознании простого тунисского стрелка, по телу которого прошлись сегодня сапоги эсэсовцев, и он успел увидеть каблук, наступивший ему на глаз, и, прежде чем все заволокло туманом, почувствовал боль, кровь во рту, холодок штыка, пронзившего ему живот… Этот простой тунисский стрелок умер здесь, и неизвестно, какая идея воодушевляла его, но, без сомнения, было в ней величие, если он защищался до последнего дыхания, если не дрогнул, если с неукротимой яростью и силой молодости глядел в лицо врага, топчущего землю не его страны, но той страны, о которой еще в школе, на родине, ему твердили, что это страна свободы. Этот простой тунисский стрелок, сражаясь за Францию, сражался и против фашизма, угроза которого нависла над Тунисом с тех пор, как стали известны притязания Муссолини. Этот простой тунисский стрелок сделал для себя выбор между французским владычеством и фашистской свастикой. Он умер, так и не узнав, что за два дня до того в совете министров Франции в связи с предложением Муссолини уступить весь Тунис со всеми населяющими его мужчинами и женщинами, с их живой плотью и кровью, отдать его в качестве жертвы, приносимой Минотавру, в качестве козла отпущения разгневанному богу Израиля, Ибарнегаррэ сказал: «Плàчу, но соглашаюсь…» Этот простой тунисский стрелок заплатил слишком высокой ценой за ту свою ошибку или, быть может, просто наивность, что неминуемо привела бы его к расхождению с волей его соотечественников, мужчин и женщин его страны, для которых всякое чужеземное владычество — зло и которые хотят одного лишь — независимости. Этот простой тунисский стрелок принадлежал к числу тех, кого здесь именовали добровольцами. Те, кто согласился злоупотребить его «доброй волей», одновременно согласились продать его страну Муссолини, как товар, они согласились также принять его жертву, его смерть, как одно из звеньев в цепи событий. При случае они и слезу прольют по поводу его смерти, но они согласились, чтобы он погиб, ибо ценой его смерти можно избежать смерти француза. Только согласятся ли эсэсовцы, которые прошлись своими сапогами по мертвому телу тунисского стрелка, согласятся ли они учесть эту жертву в общем списке жертв в поселке Карвен? Или, быть может, погибшие шахтеры Карвена тоже не французы?

Немецкие патрули начали обход шахтерских жилищ. Шахтеров не эвакуировали с прочими жителями Карвена, и теперь немцы возлагали на них ответственность за ожесточенное сопротивление, за мужественную защиту железнодорожного переезда позади домика Бокета. Обезумевшие от ярости офицеры вермахта согнали шахтеров в поле. Неужели расстреляют всех до единого? Немецкий капитан отобрал из мрачно молчащих рядов тринадцать человек. То ли капитан вообще был несилен в арифметике, то ли сбился от злости со счета, но представил по начальству одного лишнего. Итак, один не будет расстрелян.

На рассвете всех жителей поселка созвали на место казни. Для церемонии, долженствующей ознаменовать вступление оккупантов в поселок Карвен, гитлеровцы выбрали подходящее место — подножье черного террикона, под закинутой кверху стрелою крана, четко вырисовывающейся на фоне чуть розовеющего неба. Согнали женщин, стариков, детей. Смотрите, смотрите во все глаза… как сказано в «Мишеле Строгове»[707]. Но, чорт возьми, здесь-то ведь не тюрьма Шатле[708].

Нынешним утром можно обнаружить некоторую общность методов, практикуемых угольными магнатами и эсэсовцами. Так, все двенадцать заложников не французы, а поляки, белокурые парни. Тринадцатым был молодой французский шахтер, очень светлый блондин, и капитан принял его за поляка. Двенадцать польских шахтеров. Верно, совершенно справедливо, что в этих поселках вообще много поляков. Например, вот этот бледный юноша, с которым разговорился в шахте Гаспар Бокет в тот день, когда в Либеркуре загорелся гудронный завод. Двадцатилетний юноша. Тот самый, который был влюблен в двоюродную сестру жены Феликса Бокета. Тот самый, что по воскресеньям надевал нарядно вышитый польский костюм, сорочку с широкими рукавами и лихо заламывал шапку, вроде тех, что носят где-нибудь в Каттовицах или Освенциме.

Владельцам шахт требовались люди, которые стоят сейчас, отделенные от своих шеренгой немецких солдат, двенадцать человек, из которых одни по праздникам шли с крестным ходом за иконой ченстоховской божьей матери, другие бежали от фашизма в Польше, от «правительства полковников», но и те и другие верили, что им будет житься лучше во Франции, в Республике, где народ пляшет вокруг Дерева свободы[709]. Шахтовладельцы нуждались в них, чтобы посеять рознь между рабочими, — иначе шахтеры слишком легко могли найти общий язык. И еще для того, чтобы шепнуть французскому шахтеру: «Поляки согласны на наши условия, понятно?», — а его соседу подмигнуть на работающего рядом поляка: «У тебя пика пневматического молотка пропала? Вон кто ее стибрил!» А гитлеровцы нынче утром, пройдя по трупам марокканцев, привели в поле этих двенадцать человек, чтобы дать острастку, а также показать всем этим французам, что они, немцы, защищают Францию от инородцев, повинных во всех бедах, защищают от поляков и марокканцев. Из-за них-то и жгут шахтерские дома, из-за них-то и гневается вермахт. А потом скажут немецким солдатам: вы-то ведь белокурые гиганты, вы избранная раса, вы германцы, на что вам якшаться с вырождающимися французами, призванными служить нам?

Над терриконом светлеет небо. Люди в ужасе замерли на месте. Взвод выстроился перед заложниками. Они умрут на этой черной земле, умрут в угольной пыли, от которой они вечерами с трудом отмывали бледные лица. Команда. Залп. Женщины, сбившиеся в кучу на полянке, поросшей чахлой травкой, закрывают лицо руками, дети цепляются за юбки матерей.

Двенадцать поляков. Трудно написать правильно их имена, да и напишут ли их когда-нибудь на общей могиле? На всякий случай напоминаем, что их звали: Юзеф Анджейчек, Антони Завек, Михал Киванский, Анджей Шенарек, Петр Валосажек, Томаш Пиотровский, Стефан Грошовский, Валерьян Клин, Ян Земан, Карол Шротский, Станислав Влек. И один неизвестный по имени Давид.

На шахте № 4 Острикура их трудные для французов имена научились произносить, и о них долго будут с болью вспоминать, так же как и об Альбере Лекевре, Шарле Депре, Шарле Кева, Жане Паране, Леоне Декане и об его старшем сыне и его тесте Альфреде Тюрбье, расстрелянных тогда же.

И по тем же причинам. И еще потому, что, сознательно или бессознательно, они представляли опасность. Сам факт их существования представлял опасность для той бесчеловечной силы, которая время от времени устраивает кровавые бойни.

Враг знал, кого убивает. Именно их он должен был убить.

XII

Как только забрезжил день, Нестор проснулся в большой грязной комнате пустынного дома и, вспомнив, что сегодня он встретил зарю не в тюрьме, а на свободе, чуть было не заорал от радости, но в распахнутом окне виднелся мрачный пейзаж, дорога в Лоос, разорванные тучи над Бетюнской заставой, покинутой войсками, и еще мрачнее ухали невидимые пушки.

Эй, слушай, Элуа!

Ну и зверь же этот Элуа Ватбле! Горазд спать, горазд лопать — и сна и пищи ему требуется вдвое против обычного. Приятели выбрались на улицу. Ни души. Солдаты ушли все до единого. В кафе пусто. Опять канонада. Кругом осколки, обломки, опрокинутые грузовики и повозки. Самое благоразумное было добраться до города. Они свернули на улицу Леона Гамбетты. Хотя час действительно ранний, чуднò все-таки шагать в полном одиночестве по тротуарам, по ненужным теперь трамвайным рельсам. На площади Республики тоже никого… Пустыня, да и только! Пошли по Бетюнской улице. И здесь та же пустота, то же безмолвие. Прибавили шагу. Вдруг из переулка выкатила группа велосипедистов. Человек десять спрыгнули с машин и медленно пошли по тротуару, держась поближе к домам. Форма на них была серая, на шее красные шарфы. Нестор не успел и рта раскрыть, как Элуа закричал: — Сербы! — Солдаты были уже совсем близко. Офицер хорошо говорил по-французски. — Откуда идете? — спросил он, а глупец Элуа вбил себе в башку, что раз это сербы, значит… и ответил: — У тебя папиросочки не найдется? Мы — товарищи… — Хорошо, что Нестор изловчился и пребольно ткнул Элуа в бок: — Идем из Лоосской тюрьмы, — заявил он, — а путь держим домой, в Ланс. — Офицер, не выпуская из рук велосипедного руля, взглянул на говорившего. Должно быть, подумал: откуда же, как не из тюрьмы, можно идти с такими-то физиономиями! — Французских солдат видели? — Нет… — Налево не ходите, идите направо, по улице Молине или по улице Гюстав-Делори. В конце ее сразу же начинается дорога на Ланс.

Ничего не скажешь: офицер знал местность, как свои пять пальцев. Велосипедисты покатили дальше, к площади Республики. Элуа надулся — из-за этих самых сербов. А вдруг город уже взят, что тогда будет? Но у Нестора на бульваре Сен-Венан имелся друг. У него приведем себя в порядок, побреемся. Этот дружок держал кафе. Ладно, до бульвара Сен-Венан недалеко. Вот и дом, но двери, увы, оказались заперты. Забарабанили в ставни. Ни звука. Никто даже не выглянул в окошко посмотреть, кто поднял такой шум. — Брось стучать, — сказал Нестор, — идем! Здесь еще есть один товарищ. — Ну и Нестор, не человек, а прямо адресный стол. Везде у него товарищи. Тот товарищ, к которому они направились, был из Республиканской ассоциации бывших фронтовиков. Жил он на том же бульваре, только чуть подальше, кажется, здесь… нет, подальше. По ремеслу ножовщик. Стой-ка, уж не здесь ли? Так и есть. «Торговля ножевыми изделиями». У дверей лавчонки стояла девочка. — Здесь живет Кордонье? Папа дома? — Девочка не ответила. Испугалась. Еще бы не испугаться — такие два оборванца подошли. Услышав голоса, из лавки вышла мать. — Да ведь это товарищ Платьо из РАБФ! — Девочка бросилась в дом, крича во все горло: — Папа, это товарищ Платьо из РАБФ. — Здесь их покормили, собрали кой-какую одежонку, старые штаны, рубашку. Элуа и Нестор побрились. На дорогу каждому дали по тридцать франков. Ну, счастливого пути!

Когда они добрались до Аррасской заставы, им преградило путь какое-то шествие. Друзья нырнули в первый попавшийся подъезд.

Во главе колонны ехал верхом французский генерал. Вокруг него офицеры, тоже конные. Без оружия. Сзади — колонна солдат, должно быть, несколько полков. Гнали их как скот. Колонну конвоировали немцы с винтовками. Сколько их тут? Двести, от силы двести пятьдесят… Войско покорно шло за своим пленным генералом.

Здесь на улицах было не так пусто. Люди пугливо выглядывали из окон. По Аррасской дороге шли только беженцы, возвращавшиеся в Лилль. Смертельно усталые люди, с бледными, изможденными лицами, с трудом тащили какие-то тюки, мешки. Везли ручные тележки. Немцы внимательно оглядывали проходивших, чтобы не пропустить с гражданским населением солдат. Потом снова беженцы, и еще, и еще.

— Хоть я и поел у твоего приятеля, а все-таки неплохо бы закусить, — заявил вдруг Элуа. Ну и обжора!

Поравнялись с фабрикой. Какой-то юноша из толпы беженцев, заметив Нестора, приветственно поднял сжатый кулак. — Гляди-ка, и он тоже тебя знает, с тобой не спрячешься! — Но немецкий солдат с винтовкой наперевес уже направился к ним. — Почему так? — Что должно было означать: почему юноша поднял кулак? — Проходи, проходи, — солдаты затолкали всех прохожих, в том числе и Нестора с Элуа, в пустой гараж. Человек сто, женщин тоже. Значит, не в кулаке тут дело. Втолкнули еще партию прохожих и заперли двери. Французам не полагалось смотреть. Вели пленных. Запрещено смотреть. Вели несколько часов подряд. Народ в гараже был не склонен к разговорам. Попрежнему ухали пушки. А вдруг они пленных до ночи будут вести? — Есть хочется, — сказал Элуа. — Но ведь ты поел. — Хватился, а сколько часов-то прошло, разве ты не голоден? — Голоден, — признался Нестор.

Наконец их выпустили. Пройдя несколько десятков шагов, они снова увидели толпу. Мальчишка, пробегавший мимо, радостно прокричал: «Хлеб выдают!» Но когда наши путники добрались до булочной, все уже продали. Люди расходились по домам, прижимая к груди драгоценные буханки. У опоздавших, должно быть, здорово вытянулись лица, потому что булочница их пожалела. — Ничего больше нет, — вздохнула она, — ничего не осталось. — Ну и свинство! Сорок два дня, уважаемая дамочка, голодные сидели. Бежали из Лоосской тюрьмы; мы политические.

И тут у булочницы нашлись для них две буханки, по килограмму каждая.

Они вышли из Лилля.


* * *

В среду в 9 часов 30 минут на улице Сен-Доминик в кабинете председателя совета министров Вейган прочел Полю Рейно ноту, которую он только что составил, предварительно посоветовавшись с маршалом Петэном. Цель этой ноты — оправдать перед Англией возможность сепаратного перемирия (впрочем, сам термин не употреблен в ноте) на тот случай, если неприятель прорвет линию укреплений, идущую от Абвиля до швейцарской границы. Именно на этой линии верховный главнокомандующий решил держаться до конца, не помышляя об отступлении. Другими словами — если отступим, то сдадимся. В ноте, между прочим, говорится, что в случае немецкого прорыва в район Парижа «Франция будет не в состоянии продолжать сопротивление, обеспечивающее координированную защиту своей территории». Каково мнение Поля Рейно? Рейно считает, что нота составлена не в достаточно ясных выражениях.

Каждый человек понимает слова собеседника в зависимости от того, что думает он сам. Если принять выдвинутую здесь гипотезу, как выражается Поль Рейно, то он согласен с выводами верховного главнокомандующего, то есть с тем, что невозможно обеспечить координированную защиту Французской территории. Но в выдвигаемой гипотезе Рейно не уловил еще, что для Вейгана существеннее всего политический вывод из этой гипотезы — перемирие. Ведь уже в течение двух недель Вейган обдумывает эту возможность, надеясь продолжать затем военные действия в Северной Африке; вместе с тем он предлагает организовать на территории самой Франции национальный редут — это его собственное выражение. Некую крепость, которая позже могла бы стать отправной точкой к отвоеванию Франции. Где-нибудь — ну, скажем, в Бретани, например…

Решено, что председатель совета министров направит британскому правительству эту ноту Вейгана, в которой тот требует три английские дивизии, танковые соединения, противотанковые и зенитные орудия и, для поддержки военных действий во Франции, самолеты, находящиеся в Англии. Эта просьба уже не первая: Вейган, очевидно, сам понимает, учитывая все уже полученное ранее, что он рискует нарваться на отказ, и, возможно, даже хочет, чтобы ему отказали. Как бы там ни было, он сумеет воспользоваться отказом англичан.

Рейно, со своей стороны, сообщит Черчиллю текст телеграммы, адресованной папе, которую прошлой ночью составил Даладье. Неудобно посылать ее без предварительного согласования с английским правительством — как того требуют соображения лояльности.

Это свидание вызвано не только дипломатическими мотивами. Когда Вейган говорит о возможности немецкого прорыва в район Парижа, как может он не затронуть другой стороны вопроса — стороны внутренней? Разве Мандель накануне не просил ставку главнокомандующего предоставить в его распоряжение три пехотных полка для поддержания порядка в столице? Он даже уточнил: «чтобы предотвратить угрозу беспорядков». Однако генерал Эринг, получив после 16 мая подкрепления, решил, что больше ему ничего не требуется. Ввиду сложившейся военной обстановки не представлялось возможным удовлетворить просьбу министра внутренних дел. Но Вейган приказал дать в распоряжение парижского военного губернатора четыре кавалерийских эскадрона, два батальона сенегальцев, танки, свежие силы мобильной гвардии и тысячу жандармов.

Таким образом, не один Вейган опасается, что в случае полного развала армии произойдут беспорядки и потребуется сила, способная их подавить, даже если эту силу придется отвлечь от задач национальной обороны, больше того, вообще отказаться от национальной обороны, дабы сохранить эту силу. Нынче утром он косвенно намекнул на это председателю совета министров, попросив разрешения отослать обратно в их части солдат, которые несут караульную службу при министерствах.

Ну, конечно, генерал, обещаю вам. Какие же могут быть сомнения!

А все-таки — дойти до того, чтобы защищаться от парижан с помощью сенегальцев? Неужели действительно нет иного средства? И поскольку мы вообще допускаем рискованные гипотезы, и даже сам верховный главнокомандующий предвидит худшее, — худшее, понятно, в своей области, с военной точки зрения, — долг людей государственных поставить перед собой некоторые вопросы. Предвидеть худшее с политической точки зрения. То худшее, что, быть может, избавит нас от необходимости прибегать к такому средству, как сенегальцы… к средству, к тому же, не вполне надежному!

Итак, что такое «худшее с политической точки зрения»? Во всяком случае, для Поля Рейно сегодня этим «худшим» еще не является тайный и все же достаточно явный сговор между Вейганом и Петэном. Сговор, который он только сейчас обнаружил и, обнаружив, удивился. Тем более, что он всегда считал, что маршал неприязненно относится к Вейгану. Нет, не это для Рейно самое худшее с политической точки зрения. И не то, что сговор этот имеет целью склонить его, Рейно, к перемирию, которого он не желает. Он считает, что вполне в его силах свести на нет этот новый сговор, направленный против него лично. Для этого нужно еще раз обновить состав правительства, чтобы господа военные очутились перед сплоченным кабинетом, полным решимости продолжать войну.

Нет, не это самое худшее… с политической точки зрения…


* * *

Изабелла Баранже сердито отчитала Филиппа Бормана. У них теперь такая спешка, а он не изволил явиться во-время. Потому что прийти в лабораторию в двенадцатом часу дня — это сущее безобразие. Франсуаза, по обыкновению, вступилась за Филиппа. Филипп молча надел халат, молча приготовил инструменты, молча выслушал упреки Изабеллы. Он улыбался про себя. Рассказать ей, почему он задержался, или лучше не говорить?.. В комнате они были не одни, хотя сотрудники со своих мест не могли их слышать. Лаборант вышел в автоклавную. Тогда Филипп решился рассказать, в чем дело.

Ничего не поделаешь. Меня вызвали. Пришлось ждать. Короче, история такова.

Странная история.

— Что это, по-вашему, значит? — спросил Филипп Борман. Изабелла Баранже подняла на него голубые, как небо, глаза, такие, как у самого профессора. Сестры Баранже успешно заканчивали под руководством отца опыты важнейшего научного значения. Франсуаза и Мари буквально не выходили из лаборатории. Все четверо испытывали чувство тревоги и необычайного творческого подъема. Достигнуть цели в такое время! Как и все французы, они непрерывно ощущали бремя стремительно развивающихся событий, при каждой новой сводке с фронта у них перехватывало дыхание, но была у них и своя беда. 16 мая, когда, казалось, немцы к вечеру уже войдут в Париж, Жюль Баранже, в ответ на предупреждение министра просвещения, заявил Сарро, что он ни при каких обстоятельствах не бросит свою лабораторию. Но кто мог знать, что произойдет в Париже при немцах? В последние дни, когда Париж вздохнул чуточку свободнее, Жофре, который был в дружеских отношениях с Даладье, сообщил по секрету профессору, что, по мнению самого правительства, захват противником столицы — это только вопрос времени. Необходимо любой ценой завершить стадию экспериментальных работ, довести исследования до конца, прежде чем разразится катастрофа… Иначе все придется начинать заново. Нельзя прерывать исследования ни на час!

Поэтому-то они работали ночами, хотя трудности возникали буквально на каждом шагу: особенно много хлопот причиняло огромное окно лаборатории, которое никак не удавалось как следует затемнить. В прошлое воскресенье во время тревоги явилась полиция. По воскресеньям не работают, господа!

К счастью, полицейские ограничились посещением лаборатории: им не пришло в голову заглянуть на квартиру к профессору. В лаборатории незваных гостей встретил сам Жюль Баранже с двумя дочерьми. Ученый знал, что как раз в это время в его доме, прилегающем к институту Баранже, воздвигнутому попечениями князя Монакского, Франсуаза с помощью Филиппа Бормана печатала на ротаторе. Мари сначала спорила с сестрами: ну, хорошо, ну, пусть она не может помешать Изабелле и Франсуазе поступать по велению совести; они, в конце концов, свободны. Дело Франсуазы так поддаться Изабелле. Но к чему компрометировать отца? Жюль Баранже ответил дочери своим спокойным голосом, звук которого, казалось, с трудом пробивался сквозь густую бороду, начинавшуюся из-под самых глаз, и дочери прекрасно знали, что означает этот спокойный тон — возражать отцу в такие минуты не полагалось: — Они будут работать в нашем доме, Мари. Когда-нибудь мы будем гордиться этим…

Франсуаза и Филипп размножали на ротаторе подпольную «Юманите». Изабелла часто уходила из дому на какие-то таинственные свидания. Однажды Мари осмелела и сказала: — Ты все же подумай, стоит ли одно мешать с другим. Если тебя арестуют, кто продолжит твои опыты? — Тогда Жюль Баранже посмотрел на Мари, и взгляд его голубых глаз был особенно похож на взгляд Изабеллы.

— Ты слыхала историю Жофруа Сент-Илера[710] во время осады Александрии?

Нет, Мари не слыхала этой истории. Ну, так слушай. Сент-Илер сопровождал Бонапарта в Египет, и остался там после его отъезда и убийства Клебера[711]. В 1801 году английский генерал Гутчинсон[712] разбил генерала Мену[713], осадил его войска в Александрии и заставил сдаться. Жофруа Сент-Илер в это время находился в Александрии, он был поглощен опытами по сравнительной зоологии. Случилось так, что в дни, предшествующие капитуляции, ему принесли редчайшую рыбу, обитательницу Нила, давнишнюю мечту, ученого; речь шла об электрическом соме, на котором Сент-Илер надеялся изучить законы соотношения электричества и жизненных функций организма. Он самозабвенно трудился над своим сомом, меж тем как англичане обстреливали из пушек город. И тут он узнал, что генерал Мену, подписывая капитуляцию, согласился под давлением победителей внести в нее пункт, по которому англичанам вместе с городом переходили все открытия проживающих здесь французских ученых и все их коллекции. Тогда Жофруа Сент-Илер явился к английскому парламентеру и заявил, что они, ученые, не капитулируют. И, как это ни было ужасно, все ученые дали слово в течение двух дней, предшествующих вступлению в Александрию войск Гутчинсона, уничтожить все свои коллекции, записи, материалы.

— Жофруа Сент-Илер, — добавил Жюль Баранже, — так и не узнал тайны нильского сома, которого местные туземцы зовут «громобоем». Что ж, по-твоему, нам сегодня дано право колебаться в выборе между наукой и нашим гражданским долгом?

Итак, Филипп, Изабелла и Франсуаза продолжали свое дело, которое в связи с усилением репрессий, конфискацией запасов бумаги, закрытием нелегальных типографий компартии стало еще более важным. Не ясно ли, что старый ученый решил таким образом искупить ошибку, совершенную им под влиянием друзей в августе 1939 года.

Филипп Борман, родом бельгиец, человек скромный, слабого здоровья, никак не предполагал, что его принадлежность к партии могла стать известна. Тем более, что в партию он вступил недавно, только в сороковом году. Вопреки убеждению Мари, в партию его вовлекла Изабелла, а не наоборот. А он уж, в свою очередь, воздействовал на Франсуазу, ибо Франсуаза не послушалась бы Изабеллы. Перед войной, во время дискуссии о роли науки, Филипп выступил против философа Жоржа Политцера[714], который был весьма ядовитым полемистом. Но в конце концов они даже подружились. Борман сотрудничал в «Энциклопедии» Монзи и, в известной мере, старался привлекать к участию в ней марксистов. Когда сегодня утром Филиппа вызвали к министру путей сообщения, он ломал голову, для чего бы он мог понадобиться Монзи. Сначала Филипп решил было пренебречь этим неожиданным приглашением, но потом подумал, что отказ может навлечь на него подозрение, за ним, чего доброго, будут следить, а это особенно неприятно сейчас, при работе с «Юманите», и скрепя сердце отправился на прием. Анатоль Монзи сразу приступил к делу. Министр заявил, что ему известны дружеские связи Бормана с Политцером. У него есть довольно деликатное поручение к философу. Министр понимал, что через мало знакомого человека обращаться не следует, — это могло бы лишь насторожить господина Политцера.

Имя Политцера пришло Монзи на ум потому, что в позапрошлую субботу к нему явилась жена Политцера вместе с делегацией по вопросу о политических заключенных. Он тогда спросил госпожу Политцер, что поделывает ее супруг, и она ответила, что он работает, как мобилизованный, в военном учреждении. Следовательно, Филипп Борман легко сможет его найти. Так вот, он, Монзи, ничего не предрешая, подумал… словом, подумал… — Ведь до войны, если не ошибаюсь, Политцер пользовался доверием руководителей партии…

Борман недовольно нахмурился, но это не остановило господина министра. Одним словом, Монзи конфиденциально попросил своего гостя переговорить с Политцером… если Политцер, конечно, может передать. А если нет, ничего не поделаешь…

Филипп ответил, что не может взять на себя такую миссию. Монзи настаивал. Пусть Борман сам судит о значении его просьбы. При этом министр рассчитывает на скромность своего собеседника и надеется, что его предложений не узнает никто, кроме тех, для кого они предназначены. Если Борман как честный человек со всей ответственностью сочтет, что не стоит передавать поручение тому, кому оно предназначается, ну, скажем, Политцеру, ничего не поделаешь — Монзи вынужден будет примириться. Это, в конце концов, дело совести. Он считает господина Бормана человеком умным и лояльным. И уверен, что не ошибается.

Значит, вот как обстоят дела. Военное положение трагично. Не буду от вас скрывать — маршал Петэн считает игру проигранной. Почти с уверенностью можно сказать, что немцы войдут в Париж. Наши армии окружены на севере и будут уничтожены. Еще десять дней тому назад Гамелен заявил, что все резервы исчерпаны. Правительство, движимое исключительно лишь заботой о благе страны, обязано ничего не упускать из виду, и оно готово на все, что может бить в цель. Именно на все! Во внешней политике сейчас самое главное — избегнуть еще одного фронта, который придется защищать, прилагаются все старания, дабы сохранить добрососедские отношения с Италией, уделяется внимание вопросу сближения с Советским Союзом…

Но еще более серьезное положение создалось внутри страны. Для того чтобы продолжать войну, требуются прежде всего люди. Я, очевидно, не сообщу вам ничего нового, но во время тревоги, которая была тринадцать дней тому назад, когда Леже приказал сжечь бумаги министерства иностранных дел… в этот момент самым важным вопросом, величайшей из загадок явилась для правительства возможная позиция рабочего класса. Понятно? Если правительство, вопреки поражению на севере, вопреки вступлению немцев в столицу, все же решилось бы продолжать войну, какую позицию займут коммунисты? Нельзя ли узнать, что думает по этому вопросу руководство партии? Нельзя ли спросить, на каких условиях партия согласится сотрудничать в деле национальной обороны… то есть в войне, характер которой изменился и к которой, тем не менее, наиболее активная, наиболее жизнеспособная часть населения продолжает относиться с недоверием… недоверие это, очевидно, способно рассеять только Политическое бюро.

Борман не обещал взять на себя это уж слишком необычайное поручение. И, перебирая потом в уме каждое слово их беседы, он с некоторым чувством неловкости за господина Монзи вспомнил, как тот произносил слово «партия», как он сказал «Политическое бюро». — Что бы это могло означать? — допытывался Филипп у Изабеллы, которая в этой области была для них всех непререкаемым авторитетом. Конечно, он мог бы передать поручение через их связного, но в один день этого не сделаешь при теперешней сложной системе связи… Политцер, конечно, имеет более непосредственную связь, быстрее может сообщаться с руководством партии. А что если его выследят? Доверять не приходится… — Пойми ты, — сказала Изабелла, — пойдешь ты или не пойдешь, если за ним следят… твое поручение дела не меняет. Нет, но каков ловкач твой Монзи! Еще бы, как не взять на себя такое поручение! Кто это решится не передать? Если даже есть только один шанс на тысячу… Понимаешь, что это такое?

Да, Филипп понимал. Понимал он и срочность дела. Ведь уже 28 мая. Борман острее, чем кто-либо другой, пережил известие о капитуляции Бельгии. Его родина. А сегодня утром газеты заговорили о продвижении противника в дюнкеркском направлении, о критическом положении союзных войск, о той пустоте, которую оставила за собой бельгийская армия, державшая оборону на реке Лис и от Гента до Менэна. Но у Франсуазы было другое соображение, и она высказала его.

Накануне она случайно встретила Аврору Фонсен и услышала от нее очень тревожные вести: новые аресты, судебные приговоры, отправка политических заключенных из всех тюрем Парижского района. Невольно хотелось верить, что предложение Монзи носит серьезный характер. Несомненно, это предложение отражает новый курс в политике. И оно могло бы спасти столько жизней. Ради этого тоже нужно было действовать быстрее.

Итак, Филипп решил отправиться в тот же день и выполнить поручение.


* * *

Последние обозы, последние подразделения, отступавшие от Лиса, уже несколько часов назад прошли через Стенверк, где генерал Приу ждал своей участи, не допуская мысли об отступлении. Генерал Эйм, командир 4-го корпуса, храбро держался на своем посту, близ командующего армией. Но теперь надо было воспользоваться последней возможностью уйти от врага. Неизвестно еще, доберутся ли как-нибудь штабы 1-й армии и 4-го корпуса до Поперинга. Послали разведчиков выяснить обстановку. Они еще не вернулись. Над Стенверком кружили самолеты, а гул артиллерийского обстрела слышен был отчетливее. Генерал Приу оставил при себе только своего начальника штаба и нескольких добровольцев из офицеров — остальные ушли в последнюю минуту. Разведгруппа на берегу Лиса и Рабочий полк, где солдатам роздали старые ружья времен Мак-Магона[715], да еще какой полк! — сплошь из неблагонадежных, — вот последний оплот командующего 1-й армией… Генерала, отказавшегося отступить.

В половине первого немецкие броневики окружили штаб генерала Приу и его соратников. Почти в ту же минуту был взят в плен генерал Эйм.


* * *

Что за день! Нестор совсем обессилел. Тюремный режим не подготовил его к такого рода прогулкам. От Лилля до Ланса тридцать один километр, но ведь то и дело надо было петлять окольными дорожками, и от этого сколько еще прибавилось километров!

Во-первых, на шоссе за Лиллем пришлось пристать к немецкому обозу. Везли полевые кухни для снабжения угольного района Пти-Роншен. Увидев, как два пешехода, Ватбле и Нестор, бредут по шоссе, еле волоча ноги, интендантский офицер велел своему шоферу остановить машину. Право, жалко было смотреть на эти скелеты — кажется, подуть на них, и оба свалятся на дорогу. Офицер сказал, что хочет пройтись пешком — пусть бедняги сядут на его место. В сущности, эта любезность заставила их сделать большой крюк. Но они не посмели отказаться. Довезли их до Пти-Роншена, а оттуда пришлось плестись обратно через Тамплемар, к дороге на Карвен. Офицер дал им две бутылки вина, буханку хлеба и две коробки сардин. Ему-то провиант дешево стоил. Немец посмеивался: — Не отравлено! — Все немцы уже выучили эти слова по-французски. В качестве наглядного доказательства офицер откупорил одну бутылку и отпил глоток из горлышка. — Вы тут отдыхать. Мы обратно не ехать… Откуда вы пришел? — И когда беглецы назвали Лоосскую тюрьму, немец сказал: — A-а! Коммунисты? Франция — короший страна. Много, много свобода. Германия — нет свобода…

Нестор и Ватбле говорили дорогой об этой встрече: — Видишь, есть среди них и неплохие. — Подожди малость, — ответил Нестор.

Тамплемар, Секлен. В Секлене оказался немецкий пост. Дорога закрыта. Куда идете? Велели свернуть подальше от шоссе, идти через Ваттьессар и Камфен. С южной стороны Секлена придорожная канава, переполненная водой, являла собой ужасное зрелище: здесь попал под бомбежку конный обоз, и теперь в канавах бились лошади с раздробленными ногами, пытаясь подняться и от этих усилий только еще больше увязая в грязи; другие лежали на земле и пронзительно ржали. Воздух был отравлен смрадом, на трупы околевших лошадей тучами слетались мухи, нападали и на раненых коней, предвещая их участь. Вокруг все говорило о недавнем сражении: развалины домов, воронки от снарядов, еще дымящееся пожарище. В одном месте в канаву сброшены были не только лошади, но и люди. Вода не совсем покрывала их. Элуа и Нестор увидели, что это марокканцы.

Первым добрался до своего поселка Элуа — после Фалампена дорога вела прямо к Либеркуру, а Нестору надо было повернуть на Камфен. На прощанье товарищи крепко обнялись. Элуа вздохнул: — Ой, поесть охота!.. А тебе? — Как! Уже проголодался? Ведь у них был в тот день хлеб, который им дала булочница, еще буханка и сардины — подарок немецкого офицера, и по литру вина на брата. Но у Ватбле аппетит был богатырский. Даже на тюремном пайке он не научился умеренности. Значит, жена Элуа ничего не выиграла от его пребывания в Лоосе.

И вот Нестор шагает один. Как-то странно идти без товарища. В Камфене он подошел к кафе. У дверей стояли двое мальчишек, старшему лет двенадцать. — День добрый, ребята! Открыто кафе?.. — Открыто, заходите. — Нестор вошел. За столиками пусто, ставни заперты. Мальчишки встали за стойкой: — Что вам подать? — Ну, пива, что ли, дай. — Пива нет, только вино. — Старший поставил перед посетителем полулитровую кружку и налил в нее вина. — Ого, щедрой рукой наливаешь. — У вина оказался терпкий, вяжущий вкус. Это что? Бирр[716]. — Может, другого подать? — Сколько с меня? — Сорок су. — Нестор смущенно почесал затылок. — Ты бы у матери спросил… — Мальчик засмеялся: — Ничего… — и налил ему еще кружку.

И тут мальчишки попросили Нестора помочь им: — Сходите с нами, пожалуйста, в подпол. — Они уже открыли люк, устроенный рядом со стойкой, но у них нехватало сил вытащить оттуда по лестнице два ящика. Нестор вытащил им эти два ящика, где оказалось мыло. Когда он собрался уходить, мальчики в благодарность дали ему бутылку сидра и две бутылки вина, слазив за ними в подпол. Нестор был рад подарку, но счел его слишком богатым: — А мать что скажет?

— Берите, берите, — сказал старший. — Нет у нас теперь матери. Бросила нас, удрала!

В Карвене было безлюдно, пусто. В бакалейной дверь стояла настежь. Нестор вошел. Нет никого. На прилавке лежит целлофановый пакет с конфетами и пачка сахару — целый килограмм! Нестор крикнул: — Есть кто? — Никто не отозвался. Что за глупость! Не пропадать же сладкому. И Нестор взял с прилавка пакеты: от сахара долго чувствуется сытость. Однако город здорово повредили. И население куда-то исчезло. Одни женщины, да и тех мало. Нестору объяснили, что мужчин угнали немцы. Сказала это ему хозяйка кафе, в которое он зашел. Посетителей, кроме него, не было. Нестору очень хотелось пить после терпкого бирра. — Есть у вас виши[717]? — Нет. Может, вина выпьете? — Нестор и слышать не хотел о вине. Он решил не заходить к Бокету, так как торопился засветло добраться домой, к жене.

Через канал он перебрался по Проклятому мосту, — во-первых, оттуда шла дорога на Луазон, а, кроме того, у въезда тетка Шарлотты держала кабачок. Кабачок оказался на своем месте, только не было на нем крыши, а хозяйка бежала. Нестор отправился дальше и остановился только в Гарнсе — там, где дорога проходила мимо завода Кульмана. Присев у обочины, он решил закусить; у него еще оставался хлеб, с прибавлением конфеты и кусочка сахара получился неплохой полдник. Мимо проезжали женщины на велосипедах. А потом на дороге показалась старуха с девочкой лет восьми, которую она вела за руку. Девочка увидела хлеб и, подбежав, протянула ручонку: — Дайте немножко хлебца, мы со вчерашнего дня ничего не ели. — Нестор разделил хлеб на три части. Старуха заплакала. И она и внучка стали жадно есть, и вдруг старуха спросила: — Сколько я вам должна за хлеб? — Бывают же такие полоумные! — Ничего вы не должны, мне его даром дали. — И тогда старуха старческим, дребезжащим голосом затянула: — Бог вам воздаст, добрый человек!

Вот уж сказала! Нестор рассердился. — А пошли вы к чорту с вашим богом!

— Не богохульствуйте, добрый человек!

Однако есть вопросы, по поводу которых Нестор готов дискутировать даже в огне адского пекла. И вот он затевает спор около заводских корпусов Кульмана, вздымающихся как столпы рая господня (впрочем, когда завод работает, к небу воскуряются такие фимиамы[718], что пресвятая дева, наверно, не очень-то им рада…). — Да что вы, бабушка! — сказал Нестор. — Поглядите-ка, что творится вокруг… Война и все прочее… А вы тут с богом вашим лезете! Да если был бы бог, дьявол его возьми… — Дальше — больше, и Нестор разгромил все аргументы катехизиса. — Вот и ваша внучка со вчерашнего дня ничего не ела, а вы говорите, что существует бог. — И вовсе он, Нестор, не богохульствует. На кого богохульствовать-то, когда никакого бога нет? Я старый коммунист…

Старуха в ужасе бросилась прочь от Вельзевула[719].

При входе в Луазон Нестор увидел своего старого товарища, но тот его не узнал. Он стоял с женой на крылечке, и она вдруг всплеснула руками: — Да кто же это? Неужели Платьо? — О-о, Нестор! Какой ты худой стал, Нестор! Заходи, друг… — Чашку кофе, конечно, неплохо выпить. Но больше всего Нестору хотелось расспросить приятеля. Как Шарлотта? Что с домом? — Все благополучно. Только вот к вашим соседям попала бомба — ну, вот, значит и твой домик встряхнуло, кой-чего попортило.

Да, попортило, и основательно. Когда Нестор вошел в свой дом, Шарлотта стояла посреди комнаты и громко ругалась, а за столом сидела ее тетка — та, что держала кабачок. Как же было Шарлотте не возмущаться? Входная дверь вылетела, вся посуда разбита вдребезги, кругом такой кавардак… Услышав шаги, она повернулась и принялась изливать перед Нестором свой гнев, разделывая всех вперемежку: немцев, полицию, англичан, офицеров, удиравших у всех на глазах, хозяев шахт и своего неверного супруга!

— Жёнка, — сказал Нестор, — так-то ты меня встречаешь?

Тут вдруг Шарлотта опомнилась, кинулась ему на шею и заплакала навзрыд; наплакалась вволю, а потом на них напал смех, и все трое, вместе с теткой, развеселились; потом сварили хороший, крепкий кофе, а чашки заняли у соседей — не в том доме, который разбомбили, а в другом, где жила больная женщина, уж такая больная — рак желудка, а дом хороший, в два этажа, и хозяева, видно, люди зажиточные.

Но долго веселиться было некогда, ведь накануне, около шести часов вечера, сюда — да, да, в Луазон — пригнали мужчин из Карвена. Ночевали они в городском саду, под открытым небом. Вслед за мужьями пришли из Карвена жены, бродят вокруг ограды. Пришла и Катрин Бокет, искала своего мужа. А как ей Гаспара найти, их ведь сюда тысячи нагнали!

И что же ты думаешь! Все-таки нашла его Катрин… Диву даешься — нашла! И ей удалось поговорить с ним. Гаспар через нее прислал поручение Шарлотте. Да, именно Шарлотте. И сейчас ты это самое поручение собственными глазами увидишь. Потому как оно живое и мужского пола, и прислано мне на сохранение.

— Ну, жёнка, — сказал Нестор, — брось дурить, говори толком.

С помощью Катрин одному товарищу устроили побег. Но не Бокету. Несколько человек из карвенских коммунистов собрались в уголке сада, обсудили положение. Они решили, что бежать надо Жерому, тому самому товарищу, с которым позавчера утром Бокет вел разговор — уходить или не уходить вместе с жителями Карвена. Кому-нибудь необходимо было вернуться в город и вновь наладить работу. Выбрали для этого Жерома — он знал людей и в Гарнсе, и в Либеркуре и мог пособить товарищам в обоих поселках. Остальным коммунистам бежать нельзя, их место среди угнанных, иначе люди могут подумать, что партия бросила их… И вот нынче утром, когда колонну выводили из Луазона, Жером исчез. Ему помогли бежать. Он прячется у Шарлотты. Сейчас вышел из дому: хочет поговорить с товарищами в городе или хотя бы установить с ними связь.

Тут как раз вернулся Жером. Они обнялись с Нестором. Жером, смеясь, сказал, что надеялся в отсутствие хозяина понежиться у его жены. Шарлотта дразнила мужа: — И поделом бы моему Нестору! — Потом, вспомнив, какой в доме разгром, заохала: — Поглядите-ка, что тут делается! И двери нет, и чашек нет!.. Чистая беда, и гостя-то как следует не попотчуешь. — А гость сказал Нестору: — Это еще не все, товарищ… Надо, не мешкая, собирать оружие. В ближайшие несколько дней нетрудно будет набрать… — Что? — удивился Нестор. — Ты теперь воевать надумал? — Вот именно, товарищ. Теперь мы ее и поведем, войну-то. Сам видишь: без нас никакое дело сделать нельзя!

Шарлотта посмотрела на Жерома, потом на мужа. Это что же? Когда же это кончится?.. И так уж Нестор скелетом домой вернулся!

XIII

Со вчерашнего вечера немцы уже в Буа-Блан, но французы еще держатся там на пивоваренном заводе и в здании школы. В той стороне, где фабрика Дебре, все перебито, перекорежено, и как раз оттуда ведутся атаки на последнее убежище французов. Идет сражение и в Ламберсаре, в северном пригороде; французов там окружили. Кантле вчера еще был полностью в их руках. По полученным сведениям, сегодня утром наши отступили, но еще удерживают ипподром и полотно железной дороги. Ломм почти весь занят неприятелем. В Обурдене немцам не удалось выбить 4-й пехотный полк из здания Сиротского приюта и с кладбища, но полк этот отрезан от 1-го пехотного моторизованного полка, тоже потерявшего связь с подразделениями 92-го и 138-го полков, которые заперты в Кантле. На северной окраине Обурдена сражаются зуавы и алжирские стрелки дивизии генерала Дама. Вчера вечером было сломлено сопротивление защитников Фобур-де-Пост, и генерала Жюэна там взяли в плен.

Для школьного сторожа Занта, с тех пор как он вернулся, пошла собачья жизнь. С понедельника — ни воды, ни газа, ни электричества. Школьное здание занято беженцами. Много их, и всякие есть люди. Большинство — бельгийцы. Всего набилось тут шестьсот пятьдесят человек, и из них добрая сотня — подозрительные личности. Какие-то странные чехи и поляки, прибывшие из Брюсселя. Мужчины, женщины, дети разместились в классах, в коридорах, спали на узлах и чемоданах и не решались на шаг отойти от своего багажа, а то, чего доброго, обворуют. Были среди них больные. За нуждой не считали необходимым выходить во двор. Тюфяки, матрацы, взятые в брошенных домах, за какие-нибудь четыре дня превратились в нечто отвратительно грязное и вонючее. Зато эти господа приняли деятельное и умелое участие в разграблении квартала. Бутылки тонких вин так и запрыгали в их мешки с полок бакалейных лавок. Ну, это еще можно понять. Но уж очень противна была их жадность, их боязнь остаться «без ничего»: они устраивали себе тайники и совали туда краденое добро — банки консервов и самую разнообразную добычу, не только еду…

Когда в Буа-Блан еще были французы и сражение охватило весь этот квартал, в одном из школьных помещений устроили перевязочный пункт. Пушки били вовсю, на пункт приносили раненых, а помощи им оказать было нечем. Принесли беднягу солдата, у которого осколком 155-миллиметрового снаряда вырвало почти весь бок; доктор и санитары озабоченно поглядели на него, заткнули рану марлевыми салфетками, и врач сказал: — Дайте ему коньяку, все равно сейчас помрет.

Коньяк имелся в изобилии — пей сколько хочешь; нашли его в грузовиках, которые административно-хозяйственная служба бывшей 7-й армии, отступавшая из Бельгии, поставила на школьном дворе. Большой грузовик был набит гранатами, и все они потом в полной неприкосновенности достались неприятелю; а пока что французские солдаты не имели права взять оттуда ни одной гранаты, чтобы швырнуть ее в захватчиков; в остальных машинах военных грузов не оказалось. На одной везли из Голландии радиоприемники. На другой — дамские сумочки с антверпенской фабрики кожаной галантереи. Что касается машины с коньяком, то на ней не было написано, откуда он взят. Но коньяк был настоящий, прекрасный коньяк фирмы «Перно с сыновьями»[720], вполне пригодный для услаждения последних минут не одного солдата, а нескольких дивизий. С бутылками не церемонились, не то что с гранатами, — живо вскрыли ящики. Стояли во дворе еще грузовики с продовольствием. Но теперь уж походных кухонь не было. Две реквизированные хлебопекарни не могли справиться со снабжением местного населения, увеличившегося от притока беженцев, — хлеба давали самую малость.

Прикончили лошадь, чтобы накормить беженцев. Лошадей был целый табун, не знали, что с ними делать, — бедняги дохли с голоду. А ведь достаточно укола в брюхо…

Уже в тот четверг, с самого утра, стало ясно, что долго это не протянется. И тут Занта принялись осаждать всякого рода беженцы, умоляя его прибрать в школьный подвал товары, которые они привезли с собой на телегах и в автомобилях самых различных марок. У одного беженца был мотоцикл, весьма, впрочем, похожий на военный, и парень так приставал к Занту, что тот согласился поставить мотоцикл в построенный позади школы сарайчик, где хранился пожарный насос и кишка. Все эти богатые люди уже целую неделю притворялись бедняками. Они не хотели трогать свои запасы провизии — ведь пришлось бы поделиться с соседями. А такие разве поделятся?..

Старухе Титине пришлось очень туго. Ее домишко был в той же стороне, где жили Дебре, и как раз когда она отлучилась, Буа-Блан оказался перерезанным на две части. Тогда она явилась к Занту. И все твердила: хорошо, что мать ее умерла, не дожив до такой беды. Только одно ее расстраивало: может быть, покойница, пребывая на небесах, видит, что творится в Буа-Блан? Так что уж лучше не следовать ее примеру. Жители сидели по домам, прятались в подвалах. За школой между корпусами пивного завода установили пулеметы. Бой шел по берегу канала. Со всех сторон пылало пламя пожаров. Та-та-та-та, бух-бух-бух! Солдаты чуть не падали с ног от усталости и все хлебнули коньяку — это, пожалуй, понятно, но были среди них и такие, которые злобились на всех и вся, на гражданских, на беженцев, готовы были поджечь весь мир. Наглотавшись порохового дыма, они под конец утоляли жажду «молоком от бешеной коровки»[721] и совсем ошалели. Они у всех требовали документы и всем грозили: сейчас расстреляем. Ясно, налакались коньяку. Буйство их утихомиривалось всегда одним и тем же способом: поблизости падал снаряд, и тут уж кто прятался за стенку, кто плашмя бросался на землю, кто опрометью бежал в подвал. В то утро на пункт принесли еще двух раненых. Вернее сказать, один уже был покойник — прожил минут десять, не больше. У другого неизвестно что: раздроблены ноги и, кроме того, так тяжело дышит, как будто на грудь ему обрушился целый дом. Помощь ему оказать не могли: врач уже улетучился, а старший санитар, корчивший из себя профессора, только растерянно смотрел на раненого. Сложная игрушка человек! И хрупкая. Легко ломается. Если даже у него нет открытой раны, врачи все-таки узнают, чтò у больного внутри разладилось, для этого у них есть разные штуки. Вставляют, например, себе в уши резиновые трубочки стетоскопа… А тут вот наверняка переломы берцовых костей. Может, следовало бы сделать вытяжение? Санитар как раз был специалистом по части вытяжения. И он объяснил своим сослуживцам, как с помощью операции вытяжения выравниваются кости при переломах ног. У самой пятки делают под ахиллесовым сухожилием прокол стальной иглой, продергивают сквозь него «стремя», а к нему посредством блока привязывают груз, укрепив этот блок на спинке кровати. Нет, вы послушайте, что он городит! Начнем мы возиться с иглами да блоками, а боши как раз и нагрянут.

Очевидно, боль от раздробленных костей превосходит все муки, какие только можно вообразить себе. Раненый, чуть дотрагивались до его ног, на которых осколки костей, словно острие ножа, прорывали кожу, а бинты уже заскорузли от крови и гноя (Фу ты, грязь какая! Ну и перевязали!), — раненый этот, очнувшись, начинает выть диким голосом от нестерпимой боли, белеет как полотно и снова проваливается в небытие… Да уж, наверно, он много крови потерял, оттого лицо словно восковое! Хоть бы вода на пункте была. Нет ни спирту, ни иоду, так хоть вода была бы. А ее тоже нет. Впрочем, ее и вскипятить-то не на чем. Интересно, кто этот парень? Подобрали его вместе с тем покойником: они взорвали дом у канала — как раз когда немцы вошли в дом. Только вот какое дело. Чтобы взрыв наверняка удался, они в тот раз очень уж долго ждали. Говорю «в тот раз» потому, как они, кажется, специалисты: это они в воскресенье утром взорвали мост около крепости. Надо поглядеть его документы… Слушай, запах какой от него! Уж не гангрена ли? Как по-твоему?

«Бломе Бернар — сапер второго класса; профессия в гражданском состоянии — католический священник».

— Фу ты, чорт! — сказал санитар.


* * *

На стадионе в Энен-Льетаре вторые сутки держат людей, которых пригнали из Курьера, Уаньи и Либеркура. Ночь они провели под открытым небом на ветру, вместе с пленными англичанами, с которыми немцы обращались как с собаками, да еще издевались над ними — заставляли делать всякую черную работу, называя их при этом «милордами», и демонстрировали французам, как они гоняют милордов: ведь мы пришли избавить вас от милордов.

На стадионе набито было десять тысяч человек, вплотную друг к другу. Шел дождь. Не такой сильный, как вчера, и без грозы. Но все-таки люди мокли. Походные кухни привезли суп, и еще дали хлеба, который уже называли «брот», потому что хлеб был немецкий. Смотри, держи крепче этот «брот», а то, не дай бог, упадет, и не сыщешь в траве! Накануне в три часа дня пришлось потесниться. Подходили и подходили все новые люди. Еще пригонят две-три партии — и конец, приткнуться негде будет. В колонне оказался весь Карвен. В 10 часов утра вышли из Луазон-су-Ланс. Потребовалось пять часов, чтобы пройти каких-нибудь десять километров.

Из всех прибывших Феликсу Бокету больше всего не терпелось найти знакомых среди жителей Либеркура — ведь у него там проживали тесть и теща. Но у Гаспара имелись иные соображения. В Либеркуре были свои парни. Скажи, Леон Дельфос не с вами, не заметил его? Этьен Декер, которого они встретили первым, тоже был свой — из Курьера. Рядом с ним шел какой-то неизвестный человек, повидимому, шахтер, но уж очень физиономия у него разбойничья. Декер отрекомендовал его: «Наш товарищ»… Этого, конечно, достаточно, а только… — Только он что-то мне не нравится, — заявил Константен. Новому их знакомому было лет сорок пять, в черных волосах его проглядывали серебряные нити. Все впятером (дружок Этьена к ним, понятно, присоединился) отправились к либеркурцам. Там они обнаружили Кентена Гийо и его зятя. Гаспара повели дальше и разыскали Дельфоса. Переговорили о делах. А дождь все лил и лил. На стадионе не очень-то укроешься: два-три дерева — и обчелся.

Все это было вчера. А сегодня Гаспар пытался поговорить с Декером, но через каждые два слова запинался. Начнет, например: — Я ему сказал, Дельфосу, насчет Жерома-то, потому из Карвена можно зайти в Либеркур… — и замолчит. Он тянул, мялся и невольно оглядывался на незнакомца, который ни на шаг не отставал от Этьена Декера. Тут Этьен смекнул, что для пользы дела будет лучше, если он познакомит их по всей форме, по крайней мере с Гаспаром. Вот оно что! Тогда другое дело. — Прошу прощения, товарищ… Как вас по имени величать? Так оно будет сподручнее. — Ну, и стали все звать его Арманом. Подъем! Марш! Ага, двигаемся. К Дуэ идем… а то и дальше.


* * *

Роза Дюселье, которая не называлась больше Розой, тем паче не называлась Дюселье, не называлась и тем именем, которое значится у нее в бумагах, ибо товарищи попросту зовут ее Маринетта… так вот, Роза Дюселье, то есть Маринетта, сегодня крайне озабочена. Оно и понятно, новости не из веселых. Как предсказывали, так все и получилось — даже страшно. Они выдают Францию Гитлеру! Что делается на Севере — ужас! Значит, немцам достанутся теперь наши рудники, наш уголь, словом, все, все! Именно потому-то они и смогли продержаться четыре года в ту войну. И с какой головокружительной быстротой все совершилось на этот раз!.. Будь у рабочих оружие! Вот что сказал ей при свидании Даллиде. Конечно, в современной войне — танки, клинья… и все же, будь у рабочих оружие! Вооруженная нация — идея Жореса. А буржуазия из всей этой идеи усвоила только одно: нужна, мол, вспомогательная полиция. Вот и подбирают теперь участников войны четырнадцатого года, чтобы защищать родину не от иноземного вторжения, а от французов.

Маринетта ничего не знает о Дюселье. Они работают в разных организациях. Нелегко приходится иной раз коммунисту. Если арестуют ее мужа, Маринетта, возможно, узнает об этом только через несколько месяцев. И уж окончательно расстроили ее новости, сообщенные Маргаритой Корвизар и Ватреном о товарищах, брошенных в тюрьму. Завтра тридцать три коммуниста предстанут перед военным трибуналом города Парижа. Шестнадцать служащих метро. И Блаш из «Юманите». Совсем еще юноша, бледненький такой. Ему и десяти другим подсудимым грозит смертная казнь. За то, что расклеивали листовки в пригородных поездах.

А что сделают с остальными — неизвестно.

Кого уже отправили? Кто остался? Все облечено тайной; какая мерзость! Сколько наших ничего не знают — кто о муже, кто об отце, кто о дочери… Тысячи наших в тюрьмах, в концлагерях. Что ждет их сейчас, в эти дни, полные смятения, когда сам воздух отравлен духом капитуляции? В руках полиции столько мужчин и женщин, которые есть и были глазами, мозгом, сердцем рабочего класса, столько людей, которые в повседневных страданиях годами учились понимать смысл борьбы, учились мужеству. Их могут убить, как это обычно делает Гитлер, ну хотя бы при попытке к бегству, ведь так теперь принято выражаться. Вот недавно взяли группу товарищей по делу подпольной типографии и среди них одну молоденькую работницу из организации «Французские девушки». Маринетта ее хорошо знала: молоденькая, почти подросточек, беспартийная. Когда ей было четыре с половиной года, отца ее убили в Марокко в войне против Абд-эль-Керима. Погиб совсем молодым. Да и мать еще не старая; родила дочку на двадцатом году. Работала она у Рено. Потом серьезно заболела. Замуж вторично так и не вышла. Брат девушки, моряк, ее близнец, завербовался в Индокитай. Ему было тогда девятнадцать лет, ну и взбрела в голову такая глупость! А ей приходилось кормить мать, покупать дорогие лекарства, платить за нее в больницу, сама, небось, досыта не ела. Работница на фабрике готового платья в пятнадцатом округе. Теперь вот девушка в тюрьме, и о матери заботится партия…

Маринетта жила в маленькой комнатке на седьмом этаже, возле Венсенского зоологического сада. Раньше в этой комнатке помещалась прислуга, но господа уехали из Парижа, справедливо рассудив, что в военное время воздух Лазурного берега куда полезнее для здоровья. Дочь хозяев этой квартиры, студентка зубоврачебных курсов, была знакома с Даниель Казанова. Через нее-то Маринетта получила ключ от покинутой квартиры, и считалось, что она снимает комнату у квартировладельцев.

Самый больной вопрос сейчас — это бумага. Известно, у кого есть запас. Но тип, который ее припрятал, хочет попользоваться. А ведь средства партии, ох, как ограничены! И находятся же такие люди, которые и тут думают только о наживе! Спасибо, что еще хоть не доносят…

Маринетта идет на свидание. Может быть, через связного удастся получить бумагу и отпечатать листовку о положении войск на Северном фронте. И без этого спекулянта обойдемся. Сколько забот, одна другой неотложнее.

Маринетта взглянула на ручные часы, время еще есть: автобусом ПК[722] она доберется до места встречи на двадцать минут раньше срока… В этот час автобусы ходят почти пустые.

И, стоя на площадке автобуса[723] (Маринетте не хотелось входить внутрь, уж очень хороша погода), она додумывала свою тревожную думу. Где же, наконец, остановят немецкое наступление? Разве не будет настоящего фронта с окопами, как в четырнадцатом году? Правда, немцы захватили весь Север, захватили Маас. Но ведь осталась еще вся Франция… И откуда пошли слухи, что СССР выступит на нашей стороне? Вот уже несколько дней кто-то упорно, настойчиво распространяет эти слухи. Ясно, все они идут из одного источника. И распускают их с целью успокоить рабочих, сказать им — вот видите! Правительство, буржуазия, они-то прекрасно знают, что Советский Союз — это единственное, чему верит народ… На заводах рабочие расспрашивают коммунистов. Слухи… Те же методы, что и раньше, лишь бы отвлечь умы. В прошлом году во время переговоров, когда они делали все, чтобы помешать Советскому Союзу подписать пакт трех держав, они точно таким же образом сообщали самые утешительные новости… готово дело, не беспокойтесь, пожалуйста, все идет как по маслу… И подумать только, что сегодня…

— Почему это вы, дорогая дамочка, такая сердитая, даже здороваться не хотите?

В глазах кондуктора вспыхивает веселая искорка. Глядите-ка, оказывается, военный знаком с дамочкой! Пусть поболтают на площадке. И кондуктор усиленно начинает крутить свою машинку. В первом классе едет один-единственный пассажир, и все. В обеденный перерыв народу в автобусах обычно маловато.

Маринетта подняла глаза и увидела Политцера. По правилам, ему не следовало бы заговаривать с ней в автобусе, но в конце концов…

Впрочем, он и не расположен вести здесь долгую беседу. Выйдет на первой же остановке.

— Будь любезна, передай друзьям — правительство хочет знать, что мы намереваемся делать, в случае если Париж падет. Хотят знать, на каких условиях… Поняла?

Кондуктор вернулся на свое место. Разговор пассажиров его не интересует. Человек он пожилой. Навидался на своем веку влюбленных парочек, воркующих на площадке автобуса. А может быть, вовсе и не влюбленные, просто разговорились — люди молодые, и такое бывает.

— Ты знаешь, как связаться… Мне об этом сообщили вчера вечером… А с приятелем, с которым обычно встречаюсь, мы только что расстались. Пришлось бы ждать целую неделю до следующей встречи, а дело срочное, события развертываются с головокружительной быстротой… Мне повезло, что я тебя встретил. Ну, до свидания, Роза, я здесь выхожу.

Маринетта чувствует легкую досаду. Правда, для Политцера она как была, так и осталась — Роза, но откуда он знает, что у нее есть непосредственная связь? Возможно, он вовсе и не знает, а просто догадывается, ну и воспользовался случаем. Разве что Даниель или Майя… Но к чему бы Даниель говорить о Розе с Майей Политцер?

Маринетта не сразу поняла всю важность возложенного на нее поручения. Только когда она договорилась с товарищем насчет бумаги, ее вдруг осенило — ведь до завтра откладывать никак нельзя! Она быстро нырнула в метро, села в первый попавшийся поезд, поехала в первом попавшемся направлении, несколько раз выходила на станциях, где легко скрыться в подземных переходах. Потом, когда убедилась, насколько можно было убедиться, что слежки за ней нет, вышла на площади Республики… Села в один автобус, потом в другой…

С замирающим сердцем она позвонила у подъезда известной ей квартиры. Маринетте было сказано: можешь приходить сюда только в случаях крайней необходимости. А вдруг они сочтут, что поручение Жоржа недостаточно серьезно? — Он здесь? — спросила Маринетта открывшую ей дверь женщину. Та молча ввела ее в комнату.

Выслушав Розу, Бенуа вскочил со стула: — Скажите пожалуйста, теперь мы им понадобились!.. — И по выражению его лица Маринетта поняла, что поступила правильно, поспешив приехать. Речь шла действительно о серьезном деле, даже более чем серьезном. Куда серьезнее, чем запас бумаги.

— Ладно, — сказал Бенуа. — Надо привести сюда Политцера… И, пожалуйста, поскорей!..


* * *

Весь этот пейзаж — печальные мельницы, затопленные фермы, плоские равнины, уходящие под лучами закатного солнца куда-то в неоглядную даль, — весь этот пейзаж напоминал рисунки на изразцовых плитках, которыми выложена ванная комната на биаррицкой вилле д’Эгрфейлей.

Эту ночь Жан де Монсэ спал, как никогда в жизни. За день они прошли с обходами от Байеля до Гивельды километров шестьдесят. По дороге бросали добро, которое еще надеялись унести в вещевых мешках: ботинки, запасную куртку; и офицерские распотрошенные сундучки валялись в сарае на окраине Байеля, и из них в спешке тоже было выбрано только самое необходимое.

Они прошли дорогой кошмара. До самого Бертена необъятное кладбище перевернутых, испорченных или даже подожженных, вопреки приказу, машин (опасались, что огонь привлечет внимание неприятеля). Утомительный переход, развороченные дороги, по которым еле волочили ноги новоявленные пехотинцы, разъезжавшие до сего дня в санитарных машинах.

Потом они вдруг пустились в ужасе бежать, наслушавшись разговоров встречных солдат; многие из них шли, нацепив на штык белые тряпки, иногда даже под предводительством офицеров, в убеждении, что вот-вот наткнутся на врага, и заранее заявляя таким образом о готовности сдаться на милость победителя. Существует ходячее выражение «гигантское кладбище»… Но здесь и на самом деле на протяжении десятка километров техника двух армий и всех служб — грузовики, пушки, зарядные ящики, легковые автомобили, тягачи, подводы и повозки, тележки и фуры — все сбилось в сплошную кучу, громоздилось под деревьями или валялось в поле, а чуть подальше — кучи консервных банок, тюки с обмундированием, то, что необходимо, или то, что не нужно солдату в походе, а справа и слева — какие-то непонятные машины, все содержимое военных складов, грузовички с посудой, с галантереей, и все это перемешано, рассыпано, разломано бегством загнанных людей, загнанных беспрерывными бомбежками, нелепыми слухами, отчаянием. Как назвать этот некрополь надежд, идеалов, богатств, человеческих судеб? На привале у брошенной фермы Жан встретил какого-то человека и решил, что это сторож. Но новый его знакомец хладнокровно заявил, что сбежал из сумасшедшего дома в окрестностях Байеля и — весьма разумно — поселился на ферме, поскольку хозяйство доходное; сейчас он поджидает немцев, которым и заявит, что он, мол, здесь хозяин. Около Вату была тревога — неприятель едва не перерезал дорогу, но его оттеснили последние танки. Пришлось удирать полями, которые простреливались из пулеметов, и сделать крюк, чтобы снова выйти на Уткерк, где взору предстало уже виданное плачевное зрелище, правда, на сей раз техника и провиант принадлежали английской армии. Санитары набили полные карманы английскими сигаретами. Хватит теперь курева до второго пришествия! Отсюда двинулись на Герзееле… Чем дальше они продвигались, тем ощутимее становился хаос, тем безнадежней затор. После Гондшоота, где был разбит артиллерийский обоз и на изрытых воронками улицах лежали вперемешку трупы лошадей, перевернутые зарядные ящики, стаканы от снарядов, солдаты отхлынули назад, уверяя, что англичане, отступающие по другим дорогам, забронированным специально для них, убивают отставших от своей части французов. Что здесь было правдой, что вымыслом? Рассказывали об этом люди замученные, потерявшие голову, гонимые страхом. А зачем болтаться по дорогам, где полагается проходить английским войскам? По этому поводу Морльер, как обычно, сцепился с Жонетом и Гроппаром. Санитары наелись до отвала английских продуктов, обнаруженных в одном из грузовиков, — копченой семги, консервированных овощей, апельсинового варенья… Сразу же у канала Нижняя Кольма, до которого они наконец добрались, начиналось предмостное укрепление, где стояли шотландцы. Надо было торопиться — с минуты на минуту мост должны были взорвать. Но все же опоздали: последние машины самого разнообразного назначения, и среди них много санитарных машин с тяжело ранеными, пришлось бросить. Перед мостом, носившим странное для здешних низин, залитых водой, название «Олений мост», пылал грузовик с боеприпасами, немного подальше догорал какой-то дом, а в промежутке между ними стояли вереницы машин. По ту сторону Оленьего моста простиралась затопляемая зона — долина Моэрес; дороги, огороженные валами, проходили через размытые водой огороды, залитые нивы, мимо домиков, как островки, выступавших из воды, и каждый домик таил свою трагедию, одну из тысячи страшных трагедий. Шотландские офицеры не пустили санитарный обоз по прямой дороге на Гивельду, так что санитары добрались туда только к ночи. Но здесь, позади них, предмостное укрепление удерживали английские войска, к которым присоединились последние танки нашей легкой моторизованной дивизии.

В Гивельде Партюрье вдруг как подкошенный свалился прямо на дорогу, и его санитары до смерти напугались. Но страхи оказались напрасными: он просто спал. Вокруг выставили караул, чтобы начальника не раздавило случайно какой-нибудь английской машиной, хотя машин было очень мало. Произошло это недалеко от церкви. Жители городка бегали с ведрами и тушили грузовик, который англичане весьма неосмотрительно подожгли возле какого-то домика, и обитатели его в испуге высыпали на дорогу. И здесь поля, вся округа была захламлена всяким армейским добром — солдаты ходили прямо по сухарям, ели прямо из банок мясные консервы, подбирали с земли нераспечатанные письма, полковые канцелярские книги, спотыкались о кучи гранат и пулеметных лент, а кругом бродили целые орды бездомных псов, которые надрывно лаяли в ночи… Наконец стало известно, куда эвакуировать раненых: в Зюйдкооте оказался госпиталь. Да, необыкновенная выдалась ночь, таких ночей, пожалуй, еще и не бывало. Спали почти спокойно. Правда, все небо было разодрано воздушными боями, но наши самолеты гнали вражеские — подумать только! Санитары впервые видели подобное зрелище; рядом надоедливо, как шавки, лаяли зенитки. Спали так крепко, что редкие разрывы бомб никого не разбудили. Казалось, и утром ничем не подымешь людей. А потом утро, и привал в разрушенных домиках, вокруг которых настоящий потоп, с севера волнистая полоса дюн, а на горизонте, очень далеко, — зарево Дюнкерка… Да разве Дюнкерк горит? Наконец начались спешные сборы, но до шоссе добрались только к четырем часам дня.

Сейчас санитарный отряд шел вдоль Кошачьего канала, который с севера ограничивал затопляемую зону. Рауль посмотрел на освещенную солнцем картину запустения и сказал Прашу: — Понимаешь, Бастьен, всего этого можно было бы избежать. Понимаешь, они нас именно к этому и вели! Ведь в течение двадцати лет бросали деньги всяким ничтожествам! А сколько можно было сделать хорошего, полезного.

И Праш хмуро, как всегда, ответил: — Значит, тебе требовалось на край света забраться, чтобы понять, что к чему?

Весь отряд нервничал: над дорогой беспрерывно кружил самолет. Ну и наглец, шпионит, гад! То туда полетит, то обратно. У дороги стояла батарея зенитных орудий; они открыли огонь. Вдруг проклятая «куриная клетка» кувыркнулась вниз, объятая пламенем, и все дружно прокричали «ура!..» Болваны! Ведь это же наш французский самолет, первый французский самолет, который санитары увидели с начала войны, а наши зенитчики подбили его… На коротких привалах было еще хуже, людей охватывал истерический страх. Кругом гладкая, как ладонь, равнина, ни дерева, ни овражка — негде укрыться. Санитары устроились вдоль палисадников, только с той ли стороны спрятались, неизвестно. На море гулко ухали пушки. Говорят тебе, что это англичане. Как бы не так. Густой дым, окутавший Дюнкерк, куда направлялся санитарный отряд, не сулил ничего доброго. Жан заметил, что Алэн Морльер помрачнел, ни с кем не разговаривает. Жан старался его развлечь, но тщетно. — Да что с тобой, Алэн? — Отстань ты от меня! — Чудак, ей-богу…

Во время одного из таких привалов, уже ближе к вечеру, на подходе к довольно крупному населенному пункту, где среди песков стояли редкие домики, уныло торчал колодец с большим колесом, а мачты линии высокого напряжения лежали поваленные на чахлой травке, — как раз на этом привале по колонне прошел слух. Сначала санитары посмеивались, не хотели верить. Потом даже рассердились. Кузнец Жокаст сказал: — Кто будет тут всякие враки распускать, я тому всю морду расквашу. — Однако не кто иной, как сам Партюрье, задыхаясь от волнения, подтвердил этот невероятный слух. Линия Зигфрида прорвана… мы наступаем в Баварии… армии, стоящие на линии Мажино… американцы вмешались… русские атакуют немцев! — Господин лейтенант, — сказал Рауль, — по-моему, не стоит таких вещей повторять, а то в следующий раз вам никто не поверит.

— Но я же тебе говорю, сам главврач сказал…

Начальник другого взвода, Премон, заявил, что следует проверить. Обратились к Фенестру. Фенестр подтвердил. Сообщил новость сам Ламиран, начальник дивизионного санотряда, только что проезжавший мимо. Так сказано в официальном сообщении. Надо бы показать сообщение людям, а то они говорят, что их только зря морочат. Другое дело, если бы видели бумагу своими глазами, иначе нехорошо получается…

Нас, говорили они, видно, за младенцев принимают.

Добыли текст, он был подписан военным губернатором города Дюнкерка адмиралом Платоном[724]:

«Сообщаю:

Укрепленный район Дюнкерка (по течению рек Аа, Берг и т. д.) держится стойко. Противник не в состоянии прорваться к Дюнкерку.

Именно по этой причине он усиленно бомбардирует порт и самый город.

Вчера сбито 77 вражеских самолетов (повторяю, семьдесят семь). На долю Дюнкерка выпали тяжкие испытания, но он выстоит.

Французские сводки в течение нескольких дней сообщают о нашем продвижении за линией Зигфрида.

Америка направила нам значительное число бомбардировщиков, много вооружения и танков.

Военный губернатор города Дюнкерка адмирал Шарль Платон».

Все разом переменилось, люди ходили, как пьяные. Все переменилось. Ах вот оно как! Люди были готовы на все. Пусть мы обречены, зато страна, зато армия… Да, это все меняло! Если мы спасемся — хорошо, если пропадем — ничего не поделаешь. Не напрасно, значит, погибнем. Линия Зигфрида прорвана! А мы пока отвлекали на себя крупные немецкие силы, молодцы все-таки наши генералы! Никто уже не помнил ночных разговоров, а если и вспоминали, то с чувством стыда. Не могли же они, действительно, нам все объяснять. И американцы тоже, скажите пожалуйста! Гитлер капут, пропал, голубчик!

— А про русских ничего не написано, — заметил Праш.

На что Гроппар, картинно опираясь на ограду палисадника, заявил: — Тем лучше. — Что это он имеет в виду? Рауль вспыхнул. Недаром он уж давно приглядывался к этому сопливому фашисту. — Что это значит «тем лучше»?

— Русские! — заявил Гроппар, вздернув плечи. — Хороша помощь. Ни генералов, ни армии. И если бы мы были их союзниками, нам пришлось бы потом еще их же благодарить.

— Ух, сволочь! — закричал Праш.

Их разняли.

— Сейчас не время нам между собой драться.

— И уж, во всяком случае, не время кривляться, когда речь идет о тех, кто способен бить Гитлера, — добавил Бланшар. — А такие вот молодчики предпочитают проиграть войну, лишь бы не быть обязанным своим спасением Красной Армии!

Остальную часть пути в отряде царило радостное ликование. Кто-то затянул песню. — Узнаешь песенку? — спросил Морльер.

«И на линии Зигфрида мы подштанники развесим». — Выходит, зря мы насмехались над англичанами. — А Жонет добавил: — Вон сколько добра уничтожено. — Ладно, не беда. С американской помощью быстро все приведем в порядок.

Потребовалось событие такой огромной важности, чтобы Алэн, наконец, открыл рот. Жан рискнул обратиться к нему с вопросом: — Что это с тобой было? — Морльер молча пожал плечами и стал упорно глядеть в сторону: смотрите, да он плачет, ей-богу, плачет! И действительно, на ресницах Алэна висели две крупные слезы, Кажется, мы такого насмотрелись, что уж и не знаю, отчего теперь можно заплакать. Морльер сознался: — Пёсик.

Перед отходом из Гивельды был получен приказ избавиться от всех животных. Армия с самой Бельгии таскала за собой, так сказать, на счастье, коз, птиц… а собак… в некоторых частях каждый взвод имел свою собственную жучку. Говорят, что в Англии это запрещено. Тогда лейтенант Гурден…

Лицо Морльера разом потемнело: — Сволочь такая, садист! Ему, мерзавцу, нравится убивать. Я случайно отвернулся, а он и воспользовался, выстрелил из револьвера, да еще неловкий такой… Бедный Жамблу, три раза Гурден в него стрелял. Для животных у них патронов хватает!

От Розендаля повернули к дюнам Мало-ле-Бен. Спустилась ночь, небо на западе было объято заревом: Дюнкерк действительно горел. Черная пыль, которую гнал ветер, доносила сюда запах гари, над морем во всех направлениях вспыхивали орудийные выстрелы. В песках где-то очень близко падали бомбы. Значит, мы еще не окончательно спаслись.

Но все же впереди было море…


В этот вечер, после того как текст телеграммы римскому папе был отвергнут Рейно, по требованию Черчилля, Даладье поручил Шотану и Монзи той же ночью составить ноту итальянскому правительству и теперь с нетерпением ожидал разрешения англичан отправить ее. Посол Великобритании не пожелал взять на себя ответственность, значит, целый день пропал без толку. Известия из Италии тревожные. Министр иностранных дел передал ноту Монзи, подумав при этом, что Рейно все равно будет недоволен, ну да бог с ним, лишь бы только избежать итальянского вторжения! Самое трагическое то, что приходится давать обещания итальянцам, у которых разыгрался аппетит, да еще давать обещания в таких вопросах, в которых мы не вольны. Подавайте им Мальту, Суэц и Гибралтар… Наконец, Лондон разрешил этот демарш, но с оговорками, оставляющими за ним свободу действий. Его превосходительство синьор Гарилья приглашен к восьми часам вечера на Кэ д’Орсэ.

Однако посол Италии находит предложения весьма туманными. Какая гарантия, что эта нота, в которой Франция становится на колени, задержит дуче на том пути, на который он уже вступил, и верно ли, что этот текст составлен самим Монзи? Синьор Гарилья звонит Монзи. Да, ноту написал Монзи, но, сверх того, ее редактировали еще человека два-три. По телефону трудно все объяснить. Может быть, нам лучше повидаться?

Его превосходительство синьор Гарилья частый гость в министерстве общественных работ и транспорта. Поэтому никого не удивило, когда он явился туда 30 мая 1940 года в десять часов вечера и сразу же, по специальному указанию, был введен к Монзи, с нетерпением поджидавшему гостя… И служитель, закрывая двери кабинета, успел услышать плачущий голос Монзи: — Ах, дорогой друг, эта скала, эта проклятая скала!..

Англичане нынче вечером уходят из Дюнкерка. Чего же они торчат на Гибралтаре? Ждут, чтобы их оттуда выгнали? Синьор Гарилья отлично знает, что во французском правительстве есть разумные люди: не далее как сегодня утром Ибарнегаррэ побывал в посольстве и…

— Подождите минуточку, я сейчас позвоню Даладье…

Боже мой, насколько свободнее чувствует себя Анатоль Монзи в обществе этого римского патриция, утонченного, породистого, чем в обществе Даладье или Рейно! Не будем же мы воевать с вами! Посол явно смущен, увы, есть все основания опасаться… Но это же безумие! И ради чьих выгод? Ради удовлетворения гордыни английских милордов, желающих сохранить для себя обезьянью скалу[725]?

XIV

Ночью, под нестихавшим проливным дождем, агония Лилля продолжалась. В западных пригородах бои не прекращались. Не прекращались они и в Лоосе, и в Обурдене, и в Ломме, и в Кантле, и на окраине Буа-Блан, и в Ламберсаре. Везде орудийный и пулеметный огонь, рукопашные схватки. В Обурдене немцы продвигались медленно, шаг за шагом. В захваченных домах расправлялись с гражданским населением, как с пособниками партизанской армии. Человек тридцать расстреляли под этим предлогом: победители мстили побежденным за то, что они не сдаются. Выламывают дверь, три солдата в серо-зеленых шинелях, с винтовками наперевес врываются в дом; перед ними женщина с двумя детьми, двое младших на руках у отца. Его выталкивают на улицу, рвут на нем одежду, избивают и полуголого гонят куда-то под дождем. Los! Los![726] Рядом с ним гонят его соседа, оба бредут, подняв кверху руки. За чьим-нибудь амбаром их пристреливают. Чем руководствовались убийцы в выборе своих жертв? Почему они убили Артюра Ренго, человека пятидесяти трех лет и его сына Фернана, которому едва исполнилось двадцать? Почему убили они на руках у отца ребенка, родившегося в 1937 году? Почему убили Вильера и Увенажеля? Им обоим вместе было пятнадцать лет. Морис Танкере попытался бежать с маленьким своим сыном на руках — за ним погнались, убили и отца и сына… У рассвирепевших гитлеровских палачей черно в глазах: они говорят, что во всем виноваты сенегальцы. В Обурдене сенегальцев и в помине не было, город защищали алжирские стрелки генерала Дама и зуавы — части, не принадлежавшие к цветным войскам. А если б даже тут сражались сенегальцы, так что же?..

На рассвете по Аррасской дороге идут жители Лилля, возвращаясь домой единственным свободным путем — по следам жертв, убитых немцами. Все это утро возчик из Буа-Блан, устроив на своей тряской телеге Жанну и ее свекровь, шагал по дороге рядом с Фюльбером, молодым девятнадцатилетним рабочим, насмотревшимся таких ужасов, что жизнь кажется ему бессмысленной, если за нее нужно платить такой ценой. Возчик шагает, захлестнув кнут вокруг шеи, и все говорит, говорит. А какой толк от его пресловутой житейской мудрости, ни черта не извлечешь из его сумбурной болтовни! Жанна молчит; под глазами у нее темные круги, ей тяжело дается беременность. Мать тоже ничего не говорит: слишком много у нее горьких мыслей об утраченном.

Они проехали теми же самыми дорогами, по которым шли недавно Элуа и Нестор. На ночь остановились в Фалампене и все не могли опомниться от ужасной картины пожара в Курьере, черных обгорелых стен, рухнувших крыш, еще дымящихся трупов, лежавших на тротуарах. В центре города на перекрестке улиц лежало что-то, имевшее форму человеческого тела и закрытое одеялом. Жанна приподняла этот покров и увидела мертвую женщину с размозженным черепом, из которого вывалился мозг… В Секлене лежали на земле те же лошади, которых видели Нестор и Элуа, только теперь больше было околевших, с огромным вздутым брюхом. В Фобур-де-Пост уже хозяйничали немцы; они сказали, что через город проехать нельзя, что французы еще держатся в Лоосе, но из Обурдена немецкие части почти уже выбили их. Тогда решили ехать кружным путем — повернуть обратно, на Ватиньи, и обогнуть город с юга. В Галенне у Фюльбера живут друзья, надо остановиться там и подождать, пока не станет наверняка известно, что уже можно возвратиться в Буа-Блан.

Это было утро всеобщего возвращения. В огромную котловину угольного края люди стекались со всех сторон, семьями и в одиночку, возвращаясь в свой город, в свой поселок, к своей работе, к своим несчастьям. Самый воздух, казалось, был удивлен наступившей тишиной: немецкие самолеты гудящим роем умчались к берегу моря, к Дюнкерку и его окрестностям — теперь там был сосредоточен огонь и бушевало злое колдовство смерти. А здесь, за Лиллем, на первый план выступили иные заботы: найти еду, расчистить дороги, улицы, словом, произвести большую уборку. Жизнь возобновляется — жизнь рабов под ярмом оккупантов. От расстрелов у стенки амбара, от угона жителей тысячными колоннами переходят к организованному установлению порядка и работы. Окрики не стихают. Но револьверы приумолкли. Прибыли чиновники, они усаживаются за канцелярские столы, заводят папки с делами, откупоривают бутылки с чернилами. Полиция и казарма. Статистические данные. Регистрация. Нормирование продовольствия. Офицеры располагаются в штабах гарнизонов; в Ланс, в Валансьен, в Бетюн прибывают специалисты по горному делу. Щелкают каблуками. Zu Befehl.[727]

Это утро всеобщего возвращения. По дорогам бредут шахтеры, семьями и группами… Люди присматриваются, узнают друг друга. A-а, здравствуйте! Вы только еще возвращаетесь? А вы где были? Мы уже вчера вернулись. Мужчины тянут за руль велосипед, нагруженный всякой рухлядью — тут и разноцветные шерстяные фуфайки, и башмаки, детские пеленки, будильник, две подушки…

Вот так же и Шарль, когда вышли из Гарнса, толкал детскую колясочку, где лежала его дочка, которой как раз исполнилось тогда три недели. Из-за нее главным образом и не хотели уходить из дому. А потом, во вторник, — никто не знал, что произошло, сидели спокойно за столом, и вдруг заревела сирена, выла так страшно, бесконечно. Кровь леденела в жилах. А тут еще сразу свет погас. И тогда уж, кто думал и кто не думал уходить, все бросились из города. И Шарль с семейством тоже. Теперь они возвращались. Той самой дорогой, по которой уходили. И все жители Гарнса проделали такой же путь. Как раз в этот день в Лилле генерал Мюс натолкнулся около театра на немцев. Ночью немцы захватили все мосты на каналах между Лиллем и Ла-Бассе. Они держали в своих руках западную часть Карвена. Но около Бетюна еще шло сражение, а местность между Лансом и Бетюном стала пустыней после нескольких дней танковых боев. И вот жители Гарнса, не зная, что они попали в тыл к немцам, добрались через Бенифонтен до Сайли, а самые смелые и до Бевери. Вдали пылал Бетюн. В Сайли по беженцам пустили очередь из пулеметов, как будто посыпали солью салат; уцелевшие кинулись с дороги в поле. Шли вперемежку с солдатами — целый поток людей, пешеходы с узлами за спиной, ручные тележки, конные повозки, чужестранный говор, стальные каски, а потом немцы без всяких объяснений загородили дорогу: — Los! Los!

Шарль недалеко ушел; в тот же день вечером попросил для своей семьи приюта на какой-то ферме. Прожили там среду и четверг, а теперь вот возвращались. И многие семьи также. Веселенькое начало жизни у дочки Шарля! Вот уж будет путешественница! Отец тянет за руль велосипед. Поглядите-ка на нашего Шарля. Такой тихоня, такое кроткое существо. Верно? Ростом невелик, усики чуть пробиваются, зато такой степенный, такой вежливый. И сразу видно, что простая душа. Жена смеется. Уж она-то хорошо знает своего Шарля… В Вермеле семейство сделало привал, позавтракали. До Гарнса еще порядком шагать.

Фюльбер, Жанна, ее свекровь и возчик к половине первого добрались до Галенна. Им повезло — домик их друзей остался цел и невредим. Кое-как разместились. Жанна всех умиляла. Она говорила, что не позволит своему мужу идти на разведку, бросив ее. И как это можно пуститься на такую вылазку! Ты же понимаешь, надо пробираться через Ломм, а там еще, может быть, идет бой! Когда Жанна говорила мой муж, все смеялись, глядя на нее и на него. В конце концов Фюльбер улизнул потихоньку. В нем еще было много мальчишеского: хотелось посмотреть, что происходит. И как только он очутился один, к нему вернулась прежняя прыть. До Ломма немцы не останавливали его, а у въезда в город завернули обратно: около ипподрома все еще шло сражение. Но Фюльбер очень хорошо знал эту местность и, лавируя среди развалин, повел с немецкими солдатами настоящую игру в прятки. Укрывался то от одних, то от других. Самое главное — обогнуть Кантле. А как только он выбрался на Армантьерскую дорогу, стало очень уж обидно, что родной дом так близко, а попасть в него нельзя.

Родной дом… домик матери. Цел ли он еще?

Хотя в Буа-Блан утром на поверке военным говорили, будто со стороны Армантьера подходит армия Вейгана, с целью освободить город, видно было, что дело идет к концу, и Зант, пожимая плечами, объяснял беженцам, что ни одному слову из этих заявлений верить нельзя. В школьный двор попал снаряд — убило троих детей и женщину, восемь человек ранило. Принесли листовки, сброшенные немцами с самолетов; в них говорилось, что если солдаты не сдадутся, все будет сожжено, а жителей расстреляют как соучастников сопротивления.

И тогда Ипполит, сын Занта, понял, о каких подозрительных типах, затесавшихся среди беженцев, говорили между собой его родители. Одного Ипполит поймал с поличным — негодяй рисовал мелом свастику на стене. Вот сволочь! Буду глядеть в оба. Ипполиту удалось подсмотреть, как они совещались: собирались кучками, показывали друг другу свои документы. Беженка из Бельгии, услужливая женщина, помогавшая жене Занта навести хоть какой-то порядок, на расспросы Ипполита ответила: — Ты разве не знаешь? Это рексисты[728]!

Старуха Титина сразу же заинтересовалась: что такое рексисты? Пятнадцатилетний Ипполит уже состоял в Коммунистическом союзе молодежи. Он читал «Авангард» и «Юманите». По его мнению, все должны были знать, что такое рексисты. А вот попробуй объясни! Да еще объясни это старухе Титине. Ведь сейчас как-то все слова потеряли смысл. Ну вот, скажи ей, что рексисты — это бельгийские фашисты… а Титина, может быть, толком не знает, кто такие фашисты. Все-таки Ипполит начал рассказывать ей о Дегреле, но ушел недалеко: во-первых, и сам немного о нем знал, а во-вторых, прервала Титина: — Так, стало быть, эти рексисты, что ли, как их там? — самые что ни есть гады? — Молодец старуха, оказывается, все поняла.


* * *

Пока Гильом Валье с отрядом кавалеристов капитана Бреа несет патрульную службу на Нижней Кольме, держа связь с английскими солдатами по берегу канала, где они залегли возле своих пулеметов, прибыли пятнадцать тысяч человек из кавалерийского корпуса и расположились в песчаных окрестностях Мало.

Километры и километры песков, и на них собрались более ста тысяч солдат, которым в эти минуты хотелось одного: быть незаметными, как земляные блохи, прыгавшие вокруг них, иметь такую же защитную окраску. Солдаты роются в песке, как дети на пляже, — но только не для забавы: под бомбежкой с воздуха, в громе пушек, грохочущих на море, единственная их надежда выжить, — это сделать себе укрытие в бесконечно долгие часы и минуты ожидания посадки на пароходы, стоящие вдали на якорях. На эти суда или на другие… На рейде в Мало волны качают зловещий обломок корабля. И сразу каждому становится ясной огромная трудность задачи, ненадежность погрузки… Согнувшись, люди перебегают из окопчика в окопчик… Все побережье между Зейдкоотом и Дюнкерком стало бесконечным военным лагерем. Солдатские шинели, хоть и обсыпаны песком, все же выделяются среди дюн темными пятнами. Раненых сносят на перевязочный пункт, устроенный в здании казино у станции Малò-конечная, а несут их отовсюду — из Розендаля, подвергшегося жестокой бомбежке, с тыловых позиций и с берега. Идут и идут санитары с носилками. И люди, забившиеся в окопы, не завидуют им. Уцелевшие виллы, что стоят у дороги, проложенной вдоль дамбы, словно удивлены столь необычным купальным сезоном. Разномастные домики, унылые образцы вычурной дачной архитектуры — от швейцарских шале до кокетливых павильонов, выцветшие ставни, деревянные резные коньки, покрашенные в ржавый цвет охры. По поселку тарахтят телеги добровольных обозов, ездившие в Дюнкерк или на западные дороги в поисках продовольствия, так как снабжение разладилось, а главное — ездившие в поисках питьевой воды; днем с огнем не найдешь воды на этом взморье, где скопилось сто тысяч человек, страдающих от жажды и голода, — ведь тут уж нет полевых кухонь (оставлены у предмостного укрепления), а водопровод разрушен, и ничего не организовано, все держится каким-то чудом, если только совершается чудо, но чудо иной раз запаздывает.

Военные штабы размещены в разных концах города в каменных виллах с лепными украшениями, в деревянных домах, в брошенных бакалейных лавках, в величественном здании гостиницы — такая гостиница не посрамила бы даже Довиль… Вокруг штабов собраны воинские части. Но сколько тут бродит неприкаянных, которые пробираются к морю неуказанными дорогами, соединяясь в быстро распадающиеся отряды. Все их гонят, как шелудивых собак, а их скопляется все больше, они просят пищи, просят воды, и тут уж происходят странные разговоры. Когда беглецы насчитывались сотнями, можно было повышать тон, грозить им военно-полевым судом, но теперь здесь целое полчище этих бродяг, нарушителей законов. Сейчас очень трудно поддерживать дисциплину даже в регулярных частях; из-за какого-нибудь пустяка может вспыхнуть бунт. Вы что думаете?.. По правде сказать, можно крепко рассчитывать только на человеческий эгоизм — своя рубашка ближе к телу: гнать приблудные отряды, раз при них нет офицеров. Тем более, что любой, кто появляется из песков, невесть откуда взявшись, — может оказаться шпионом. Никогда еще страх перед пятой колонной так не терзал мысли и самое нутро, как теперь, как здесь. С неизвестными личностями не разговаривай… Ведь только что, как раз над той виллой, где живет генерал Гревиль, да, как раз там — на верхней террасе… Вон на той вышке, где устроен резервуар для воды — видишь? Да, оттуда подавали сигналы зелеными огнями. Мы еще тогда удивлялись — что, мол, это значит? Шпион — вот что это значит! — Правильно! — До чего ж они обнаглели! — Эй, береги башку!.. — Все ныряют в окоп… Самолеты пикируют на берег, и какую же поливку они произвели!.. Наверняка их вызвал тот самый шпион. Выстрелы зениток сотрясают дюны.

К счастью, дорогой подобрали кое-какие крохи из разбитого английского обоза. Но даже бекон и мясные консервы не очень-то вкусно есть всухомятку — без глотка вина, даже без воды.

Черные столбы дыма над Дюнкерком, серое небо, не то пасмурное, не то затянутое пеплом пожарищ, гулкое эхо бомбежки портовых складов, на рейде опрокинутые на бок корабли, убегающие от них лодки, и в воздухе стремительный воздушный бой.

Во рту вкус песка, кожа липкая, у всех небритые лица; люди лежат плотной цепью, чуть не друг на друге, рассказывают всякие страсти — слухи проносятся, как огонь по пороховой дорожке; у самой воды проходит войсковая колонна — солдаты идут гуськом. А что это за двухтрубный пароход? Ты думаешь, за нами? Нет, это не про нашу честь. Нам погрузка будет в Дюнкерке. А я сейчас ходил к дамбе, там артиллеристы мне кой-чего порассказали. В каждом, говорят, доме беженцев битком набито, и в комнатах, и в подвалах, и в сараях. А еще вчера, говорят, там, в городе, войска проходили как на параде, со знаменами. Ну, то вчера, а то сегодня. Вчера Ла Лоранси командовал.

Что ты там рассказываешь насчет погрузки в Дюнкерке? Снуют лодки по хребтам волн. Каждая везет до смешного маленький груз, но тем не менее у солдат затеплились надежды. Да ты погляди: видишь, мачты торчат из воды?.. Немного толку от этих ореховых скорлупок. Слушай, может, сделаем вылазку в поселок? Там, кажется, бистро есть. А у тебя что, деньги завелись? Хотя на что они, в погребах лежит уйма бутылок, благое дело — выпить их, чтобы бошам не досталось… Погоди, летят, сволочи! Все ныряют в песок. Оглушительный рев самолетов. Сколько их! Пикируют, дьяволы, пикируют!.. У берега покачиваются в воде трупы. Когда самолеты умчались, стали вытаскивать мертвых — сначала думали, что это от бомбежки. Да вы разве не видите? Это утопленники. А сейчас вот пришли ребята и рассказывают про лошадей: раненые лошади в дюнах бьются, и до того жалко на них смотреть, все нутро переворачивается. Иной не выдержит и последние патроны потратит, чтобы их пристрелить.

Слушай, это что же такое? Это уж не бомбежка. Да, это пушки. Откуда же они бьют? Не знаю… Знаю только, что стреляют. Из 77-миллиметровок бьют… Это вам не шуточки. Хоть бы там пошевеливались побыстрее, забирали бы нас в лодки.

Жан-Блэз и его зуавы отправились в Дюнкерк за продовольствием для своих товарищей — обозных. Им попался грузовик, стоявший без дела около какого-то дома. Прихватили его — ведь их машины остались на канале, у англичан. Ой-ой, что делается в Дюнкерке! Кругом разрушение. Развороченные улицы пылают и дымятся, завалены обломками и всяким хламом. Уничтожены целые кварталы, высятся горы битого кирпича и штукатурки; а что было в домах — не узнать: бомбежка все истолкла, искрошила, на пожарище все стало однообразно серым и черным, как огромный негатив. И так странно было видеть уцелевшую фламандскую башню, по старинке надзиравшую за рыночной площадью. Стой, стой! Сюда не сворачивай, наш грузовичок по развалинам не приучен ходить. В порту опять натолкнулись на продовольственные запасы английских войск: сухари, бобы и зеленый горошек в консервных банках, сигареты и солонина… — Ну, крути баранку. — Погоди, дай сперва перекусить. — Рядом пылал склад, а какое множество валялось кругом военных материалов! — По-моему, это просто бесстыдство! Верно? — сказал Жан-Блэз своему соседу, и тот посмотрел на него, широко раскрыв глаза.

Когда вернешься на насиженное место из поездки, все видишь другими глазами. Удивляешься, сколько в песках людей в шинелях, с винтовкой на ремне, с патронной сумкой у пояса. Одни в касках, другие в беретах или в пилотках. У всех небритые, неровно обросшие лица. Лениво волоча ноги, кое-кто шатается по берегу, с большим мешком за спиной. Ну как, по-твоему, похоже это на войну четырнадцатого года? Все такие измученные, грязные, измятые, с посеревшими лицами. Побережье на целые километры сплошь усеяно людьми. Ковер из потных тел, страдающих коликами. Едва видна полоска песчаной земли, которая одна еще служит связью меж этими разъединенными людьми, хоть они и дышат чуть ли не в лицо друг другу.

Никогда еще не было так мало места для широких обобщений.


* * *

В Луазон-су-Ланс установились новые отношения между людьми. Вот, например, у Платьо с соседями — с теми, у которых хозяйка больна раком. Раньше Шарлотта здоровалась с ними, они отвечали тем же — вот и все. Хозяин говорил Нестору: «Добрый день, голубчик!..» Сейчас он уехал отсюда. Жену оставил дома и при ней старуху родственницу в качестве сиделки. Очень ему горько было одному уезжать, да что поделаешь — немцы забирают мужчин. А жене совсем плохо, куда ж ее везти? Соседки охотно одолжили Шарлотте чашки. Потом Шарлотта пришла к ним помочь прибраться и принесла для больной яйцо. Такая редкость — яйцо! Родственница хозяйки рассыпалась в благодарностях и съела его сама: ведь яйца, даже самые свежие, не подходящая пища для больных раком. Уехавший муж работал по газетной части, да еще что-то такое делал в церковном благотворительном обществе — кажется, занимался приютами… Он выпускал приходские ведомости. Осталось все его типографское оборудование. — Как ты сказала? — переспросил Жером. Шарлотта все суетилась, хлопотала, как будто ей нужно было навести порядок не в двух своих комнатках, а в апартаментах Лувра. Тетка стряпала у плиты. Нестор кивнул головой. Он угадал мысль товарища.

Новые отношения между людьми… После обеда Нестор отправился к Леронам, на другой конец Ланса. Так странно было видеть знакомый город, в котором хозяйничали теперь фрицы. Все очень просто: они расположились там, где у англичан и у французов были всякие управления и штабы. У штабов повадки, как у собак, — где одна подняла ножку, туда и другая бежит. В центре города на каждом углу останавливали, проверяли документы. Около рудничной конторы была толчея. Нестор перешел через железнодорожное полотно по мосту Цезарины и свернул на улицу Поль-Бер. Леонар Лерон работал на шахте № 9 и жил поэтому в поселке Сен-Теодор. Собственно, Нестор шел не к самому Леонару — от этого товарища толку мало, ничего не желает делать. Зато жена его совсем из другого теста. Когда началась война и партия была запрещена, сорокалетняя Барбетта Лерон, не умевшая ни читать, ни писать, решила научиться грамоте. Ведь надо же, чтобы женщины могли заменить мужчин в политической борьбе. Конечно, перо не так уж хорошо слушалось Барбетту, писала она с ошибками, делала помарки, но все-таки теперь она умела писать. Именно через нее Нестор, после разговора с Жеромом, решил наладить связь с товарищами, чтобы восстановить партийную организацию. Вот удача — самого Лерона не оказалось дома. Хотя вообще-то устраивать явки на квартирах у рабочих не следует. — Слушай, лучше всего назначать встречи за каналом, по дороге к Авиону. Я бы приходил со стороны Бассейна, а ты навстречу мне, от железной дороги. А еще можно встречаться около террикона шахты № 5. Ты как смотришь на это дело? — Словом, Барбетта получила задание уведомить товарища с шахты № 14, поляка, ответственного по работе в Лансе, затем — Этьена, товарища с шахты № 11, и профсоюзного делегата с шахты № 4. Собраться надо поскорее, лучше всего завтра. Ты успеешь уведомить всех сегодня? Только, смотри, незаметно… — Молчи, — шепнула Барбетта. — Вернулся домой Лерон. — Вот заглянул к вам узнать, какие новости, что делается, — сказал Нестор. Когда он ушел, Лерон буркнул, что ему не нравятся эти посещения, зачем Платьо вертится около Барбетты. Отвяжись ты, ответила Барбетта. Не стыдно тебе, ведь я старуха… Да и Нестор-то — сущий скелет! Только что из тюрьмы вышел…

Новые отношения между людьми, и не только в Лансе. Взять хотя бы Гарнс. Можно было подумать, что у тех, кто вернулся, только одна забота: привести свое хозяйство в порядок; и одно беспокойство: будет ли работа.

Как это удивительно: вернулись домой! Все вернулись. Казалось, все теперь просто: отомкнуть запертые двери домов и все водворить на свое место — дочкины пеленки, шерстяные вещи, башмаки, подушки. И малютку тоже. — Послушай, как она раскричалась, а ведь ей только три недели… И все время слюни пускает, бесстыдница. — Папа, не корите нас, пожалуйста: мы же ничего еще не понимаем, научимся… — Света со станции пока не дали. Какая тишина! Просто невероятно… Когда же возобновится работа? Ведь сбережений нет, жить не на что. За пятнадцать рабочих дней (в воскресенье отдыха не полагалось) Шарль приносил домой в получку шестьсот пять франков. Точнее — шестьсот пять франков тридцать восемь сантимов — за вычетом налогов, отчислений в фонд социального страхования, в кассу взаимопомощи и на пособия многосемейным… — Так ты, что же, будешь работать на немцев? — Скажи пожалуйста, на кого я прежде работал? На акционерную угольную компанию. Нужно мне было прокормиться и свою семью прокормить?

Жена смотрит на него. Что-то он нервничает, суетится. Наверняка затаил какие-то мысли. Затаил и не говорит о них. — А что, Альфред Делатр вернулся? А Ренэ Сикс? А Андре Лефевр? А Дефей? А Брюм? А Дерош? — Работать на немцев! Но о чем он думает? У него такое кроткое лицо.

Думает же Шарль о том, что в конце рабочего поселка есть старый разбитый блиндаж, который англичане подправили, и находится он как раз рядом с домиком Альфреда Делатра. Выбираться оттуда можно через погреб Альфреда, никто и не заметит. Место очень подходящее для ротатора, вход замаскирован… А позади электростанции у дороги на Курьер стоит брошенная хозяином фабрика цикория… Входить и выходить очень легко… и там прекрасно можно было бы устроить склад оружия… Оружия…

Шарлю крепко запомнились слова о том, что класс, не научившийся владеть оружием, заслуживает того, чтобы с ним обращались, как с рабами. Эти слова Ленина шахтер Шарль Дебарж повторяет про себя около завода Кульмана, возвращаясь домой вечером 31 мая 1940 года, когда уже весь угольный край попал в руки немецких фашистов…

— Погляди на крошку… — сказала мать, и невысокого роста человек с простодушным лицом, украшенным маленькими усиками, заулыбался своей дочке. Какая мирная картина: молодой отец любуется своим первенцем! Какая милая, успокоительная картина! Спать надо ложиться рано, потому что света нет… Да и пошагать Шарлю пришлось немало — и нынче, да и все последние дни.

Уборная стоит в огороде. Ну и темень во дворе! — Шарль! — тихо окликают во мраке. — Кто это? — Это я, Жером. — С ним было еще двое товарищей, несли какой-то груз. Ящик с гранатами, три винтовки… Ведь еще многие солдаты стараются укрыться, переодеваются в штатское, бросают оружие. Везде в полях натыкаешься на него. — Ты не знаешь, где бы это спрятать? — Погоди, отсюда недалеко до фабрики цикория.


* * *

Из Буа-Блан видно было, как полыхает огнем весь город. Казалось, от Лилля ничего не останется. Через канал даже в темноте шла перестрелка. Однако в Ломме и в Кантле сопротивление прекратилось. А в Лоосе? Оттуда известий не было. К зуавам, стоявшим в Буа-Блан, пробрался связной от генерала Дама — каким-то чудом ему удалось проскочить. Он сообщил, что решено сдаться. Генерал Молинье отдал приказ в полночь прекратить огонь. Капитуляция произойдет на почетных условиях. А пока что люди швыряли в канал все, что могли, как будто боялись жестоких кар за хранение запрещенных предметов. Повсюду царила паника.

Вечером сюда пришел Фюльбер Дежан. — Эй, друг, ты откуда взялся? — Фюльбера интересовало только одно: его домик. Оказывается, он уцелел. Кое-что из вещей порастащили, но домик уцелел. Ух! Фюльбера даже в жар бросило. Сын Занта, хотя и был моложе Фюльбера, дружил с ним, вернее сказать — с зятем Фюльбера, братом Жанны. Солдат всех собирали в одном месте и направляли к крепости, а оттуда они должны были колоннами пройти через Лилль, к вокзалу. Немцы уже были здесь, проверяли документы. Во дворе крепости какие-то беженцы из Брюсселя представлялись немецким офицерам, щелкая каблуками. Французы с ужасом смотрели на них. Как же это? Только что были среди нас, одни и те же пули грозили смертью и нам и им…

Но что это были за люди, стало совершенно ясно: немецкие офицеры мельком проглядывали их документы и, разорвав эти бумаги, тут же выдавали другие. Так, значит, это и была пятая колонна — фашисты. Значит, правду о них рассказывали. Только красные стеганые одеяла тут ни при чем. Напрасно говорили.

А тем временем в лазарете, где уже не было ни врачей, ни санитаров, стонали раненые. Запах тут стоял невыносимый. — Вон от того смердит, которого в угол положили. — Что же его не вынесли? — Да ведь он еще не помер — погляди, ворочает головой по своему сеннику. Ох, до чего противно, дышать невозможно. Говорят, он священник. Ну и что ж. Это еще не причина… Сил вот только нет, а то бы я его… Да ты не волнуйся, у тебя лихорадка. А что ни говори, просто измучил этот поп… Слыхал нынче утром: чуть его пошевелят, орет как зарезанный, слушать страшно. Пусть уж лучше от него смрад идет, только бы так не кричал… А чего это он все время вертит головой?.. У меня от него голова кружится…

Аббат Бернар Бломе в бреду непрестанно поворачивает голову, тихонько, медленно — справа налево, слева направо… Ему кажется, что он лежит на огромном шатком помосте и его куда-то несут волны — не то морские, не то людской поток, толпа; и он умоляет слабосильных великанов, идущих по углам помоста, нести поосторожнее, потому что его все время мучит глухая боль и каждое мгновение она может стать острой болью. За что ему раздробили ноги, он теперь уж не помнит — он не видел ни колодок в застенке, ни палача, который завинчивал колодки на его ногах. Почему это словно мурашки бегают по ногам повыше колен, все выше, к поясу, и как будто все тело раздулось, все оно пропитано газированной водой, и постепенно теряет всякую чувствительность, а в то же время такое ощущение, точно оно сейчас разорвется на куски… Под сенником перекатываются морские волны — то горячие, жгучие, то такие холодные, ледяные, что дух захватывает… Все утонуло в темноте, даже потолок — последнее, что видели глаза, — затянул мрак. Все исчезло, кроме тупой боли; мир теперь — только боль, и хочется переменить положение, но это невозможно, — у меня нет ни малейшей власти над этим изболевшимся телом, оно не слушается меня… Голова, голова… У меня морская болезнь, от этого все и кажется, что я ворочаю головой.

И вдруг, как будто вылилась вода, налившаяся в уши, — он услышал все, что говорили вокруг: голоса отдавались очень гулко, как под сводами собора. Что это? Звонят в соборные колокола? Когда же начнется служба? Кто будет играть на органе? Послушники уже собрались, переговариваются… О чем это они говорят?

— Будь у меня сила, право слово, выкинул бы за окно этого вонючего попа… До того смердит от него, сил нет терпеть!..

— Да разве он виноват? У него гангрена… Страшное дело, эта гангрена…

— Вот и боязно подцепить гангрену, от него зараза-то на всех идет. Хоть бы сдох поскорее, а то и мы все подохнем…

— Ну, гангрена не то, что, скажем, оспа — это не заразительно.

О чем же они говорят? О каком священнике? Обо мне? За что они меня ненавидят, боже всемогущий? Они говорят, что я скоро умру. Может быть, мне и лучше умереть. С тех пор как я стал слышать, очень уж мучительна боль. Ай! Ай!

— Опять орет, окаянный! Мало того, что приходится нос зажимать, теперь еще и уши затыкай.

Господи, господи, пошли мне смерть. Сделай так, чтоб я больше не слышал этой ненависти разбойников вокруг моего креста! Ох, Бернар, в смертный час все еще владеет тобой гордыня… Как же ты смеешь сравнивать себя с господом, распятым на кресте? Прости, Иисусе, прости меня… Дай мне предстать перед тобою в одеянии смирения, как подобает твоему слуге… Ай! Ай! Прости мне, боже, мои вопли! Ай!

— Если его не удушат, я с ума сойду, — очень громко сказал раненый, лежавший в другом углу комнаты. — Так бы и швырнул в него башмаком!

Бернар Бломе больше не различает ни угроз, ни ругани, ни богохульства. Он кричит от боли, раздирающей его тело… Ай! И вдруг он снова глохнет — снова как будто вода налилась ему в уши; ночная тьма затянула погребальным покровом невидимый собор… И тогда он вспомнил, что умирает без покаяния, без причастия, не исповедавшись, и вот теперь он больше не может молиться — физически не в состоянии молиться… Что это значит «молиться»? Надо молиться, а он больше не может, он плачет; нет, он и не плачет, у него нет слез; плач подобен молитве, а кто уже не может молиться, разве еще может плакать? В ушах у него стоит грохот взрыва. Может быть, даже и минуты не прошло с того мгновения, когда этот чудовищный грохот отделил его от всего мира… Все, что сейчас происходит, — это видение вне времени… время исчезло, и слух исчез…

Этот взрыв, оглушивший его, это и есть смертный грех. Я преступил пятую заповедь… Ведь я хотел, чтобы умерли люди! Почему? Сейчас я уж и не знаю — почему. Господи! Как же я мог быть таким безумцем, что пожелал смерти людям? А теперь я сам умираю… И лишь о том скорблю, что умираю с тяжким грехом на душе. Справедливо, господи, что я умираю, да будет воля твоя. О-ох! Господи милостивый, призови меня к себе, только не делай мне так больно. За что ты так жестоко казнишь меня, ты же спаситель наш… Я не хотел убивать людей, право, не хотел… Я и себя не хотел убивать… Я не наложил на себя руки… Я не самоубийца!

Мрак этого слова упал на умирающего, заволок ему глаза, наполнил грудь с переломанными ребрами, больно коловшими легкие. Самоубийство! И тут Бернар Бломе вспомнил. Грех. Не взрыв — а совершенный грех. Он видит перед собой поселок Бюльтия, священника, стальной его крест, слышит слова: «Вы не хотите, сын мой, чтобы я принял вашу исповедь?» И вспоминает свой отказ, кощунственные речи… Бог покарал его. Он умрет без исповеди, без покаяния. Никто не скажет ему: «отыди с миром», не отпустит грехов, не осенит крестным знамением… Ах, господи, как же ты жестоко отомстил мне. Ай! ай!.. Муки телесные и муки душевные, соединившись, терзают умирающего…

Снова перед его глазами пылает дом у дороги, дымится высокий остов, пробоины, как пронзенные ребра; немецкие бомбардировщики кружат над полем, и все поле усеяно трупами, разбитыми пушками, горящими грузовиками. Поле — вон оно поле, где он рыл могилу. Как болит нога! Неужели я мог когда-нибудь нажимать ногой на заступ?.. О-ох! Даже подумать об этом страшно… На земле, среди взрезанных черных комьев, вытянулся труп высокого худого человека с окровавленным лицом… Господи, ты видел его рот после того? Знаю, знаю, он совершил великий грех, ему было отказано в прощении. Но если я благословил самоубийцу, если я виновен в таком кощунстве, господи, то разве не потому я совершил кощунство, что ты сам поставил меня на пути того несчастного и привел меня к краю его могилы? Не возражай на слова мои, боже милостивый, ведь по твоей воле я оказался там, по твоей воле я вот этой рукой, освящавшей прежде остию[729], рукой, освящавшей остию… О, матерь божия, пронзенная семью мечами. Ай!

А теперь, господи, ты отказываешь своему слуге в спасении, не хочешь дать мне то, что ты моей рукою дал навеки проклятому грешнику, то, что ты дал ему ценою спасения бессмертной моей души. Боже несправедливый, несправедливый и непостижимый!.. Ты же видишь — меня ждет ад, я кощунствую… Ай! Да ведь я уже в аду. Где же еще, как не в аду, могут быть такие муки!

Аббат Бернар Бломе, отчаявшись в спасении своей души, умер в тот час, когда генерал Молинье и генерал Дам во главе чисто символических полков, вооруженных чисто символическим оружием, проходили перед генералом-победителем, а за ними следовали разоруженные колонны, которым военные почести оказаны были весьма условно. О, муки, муки человеческие! Бывают минуты, когда лучше умереть.

И в тот вечер, когда в Лилле, объявленном открытым городом, генерал Молинье подписал капитуляцию своих войск, когда генерал Дам отправился в тюрьму, откуда он живым не вышел, — после этих дней безнадежных боев, которые, однако, задержали продвижение немцев к Дюнкерку и немало способствовали спасению более чем трехсот тысяч человек, англичан и французов, — в этот вечер в Париже министр внутренних дел подписал приказ о награждении командорским крестом Почетного легиона префекта города Лилля, который к списку своих заслуг на гражданском и военном поприще в войну 1914–1918 годов прибавил еще одну славную страницу.

О, муки, муки человеческие!..


* * *

В Норвегии все еще шли бои, и только в вечер капитуляции Лилля в Высшем межсоюзном совете, собравшемся в Париже, было решено оставить Нарвик.

И на этом заседании Высшего межсоюзного совета Черчилль сообщил, что до полудня сего дня из предмостного укрепления Дюнкерка было эвакуировано на кораблях 165 тысяч человек, из них французов — 15 тысяч.

В Дюнкерке было 200 тысяч французов.

Эти цифры смутили Поля Рейно, и премьер-министр заявил, что если они станут достоянием гласности, такая пропорция произведет неблагоприятное впечатление. Общественное мнение Франции будет возмущено. Уинстон Черчилль это понял и дал обещание настоять, чтобы на суда брали и французов.

XV

От перехода через Дюнкерк у Жана де Монсэ остались лишь разрозненные воспоминания. Человеческая память не может связать в одну картину все виденное — рухнувший неузнаваемой грудой камней только что пройденный квартал, и лай пушек, и вой снарядов. Все теснее сжимающееся кольцо пламени, бессмысленные остановки, руины, мертвецы, которых никто не хоронит, драмы, которые только что разыгрались и уже становятся достоянием галереи ужасов, непрерывный кровавый поток беженцев, кучи щебня, красноречивые следы грабежа, повальное пьянство в кафе и погребках, скопление разномастных воинских частей, сложнейший маршрут, придуманный то ли с расчетом избежать обстрела или перекрестков, отмеченных в несуществующем путеводителе по опасным местам, то ли потому, что легко заблудиться в этом городе, перерезанном доками, внутренними гаванями, и добираться до мостов здесь и опасно и затруднительно, сцены смерти, идущие об руку с маскарадными сценами, зловещий балаган, расцвеченный огнями и багровым дымом, — и так по всему городу, повсюду; площадь, где в патетических позах застыли статуи, набережные, по которым в двух направлениях бегут люди, доки, гласисы, каналы, огромное пустое пространство, которое начинается прямо за лабиринтом улиц и улочек, густая синева небес, вдруг открывающаяся глазу, и солнце, не столь яркое и горячее, как тлеющие угли пожарищ, и среди этого хаоса бессмысленное блуждание людей, испивших до дна чашу позора, распад, светопреставление и безумие дисциплины, обожествляющей нечто, лишенное уже всякого смысла, катастрофа в солдафонском обличьи, резня и гаерство[730]; неизвестно перед какими объектами неизвестно кем поставленные часовые, стреляющие в нарушителей неизвестно какой дисциплины, вор, волочащий украденную картину к собственной своей могиле, страх, кажущий на всех перекрестках свое неприкрытое лицо, бессмысленный героизм тех, кто решил, что ему уже нечего терять, и кто перед самим собой разыгрывает комедию смелости, все виды человеческого безумия, тем более страшного, что фоном его служат развалины, через которые перепрыгивают эти безумцы, вывески, где можно еще прочесть фамилию владельца, рекламу лучшего пива, названия фирм, звучащая как насмешка надпись «Бомбоубежище» над полыхающей крышей и еще надписи, которые стали пояснением к грудам развалин «Кино Ройяль», «Коллеж Сименс», «Новый век» и фейерверочные вспышки, землечерпалки, плавучие краны, грузовые суда, горящие в пристанях.

Кошмар последнего перехода начался на заре и закончился к часу дня. Но перед восходом солнца в дюнах против Мало — там была еще война, лежали трупы английских солдат, была рощица, через которую перекатывалась волна артиллерийского обстрела, а рядом пылали доки, громоздились друг на друга брошенные, перевернутые, взорванные танки… там остановились, чтобы похоронить трупы, которые пролежали здесь не меньше двух суток… По одному, шагом марш! Поползли, прижимаясь к домам, пробирались по разбитым улицам, в конце которых прямо посреди города горели корабли. Потом спустились в погреб под какой-то гостиницей, где валялись мертвецки пьяные люди среди разбитых бочек и расколотых бутылок, из которых лилось вино, а сверху, из-под железной крыши, с грохотом падали балки и торчала уже не ведущая никуда, охваченная огнем лестница. Бронзовый Корсар попрежнему стоял на мостике своего корабля, как в дни великих абордажей, но никогда еще жест его не был так выразителен именно своей неподвижностью, ибо статуя застыла, вздымая свою бронзовую руку к небесам, в то время как все, что служило ей фоном, колебалось, рушилось наземь. Каким чудом им удалось добраться до этого монастыря с английской надписью при входе, до этого убежища для моряков, где было что-то от романтизма феодальных замков, от Вальтер-Скотта и одновременно попахивало Армией спасения[731]? Только отряд забрался туда, как что-то рухнуло, и когда водители и врачи санитарного отряда стали подыматься из обломков наподобие каменных статуй святителей с густо напудренными известкой лицами и куртками, их встретил беспечный смех молодых санитаров, забывших только что пережитую опасность. Но вдруг из подземелья вышли женщины, неся на руках тела убитых детей, выбрались окровавленные моряки, два священника вытащили умирающую монахиню, появилась под сводами толпа искалеченных и кричащих от ужаса людей.

Кое-как выбрались из убежища, и тут сразу же налетели самолеты, пикируя прямо на дома, гнали санитаров вдоль набережных, и они куда-то бежали, возвращались обратно и, наконец, спрятались в огромном винном складе, прекрасном складе из металла и стекла с железными галерейками, идущими из первого во второй этаж, заставленными бочками, и вдруг сквозь прозрачную крышу стал виден немецкий бомбардировщик, который спустился, пролетел на бреющем полете, взмыл вверх, снова перешел в пике, и пулеметные очереди стали прошивать во всех направлениях с треском лопающееся стекло, прямо над головами санитаров, на которых сыпались мельчайшие стеклянные осколки, а на улице после окончания налета каждый со страхом вглядывался в своего соседа, забрызганного чем-то красным, как кровь, — к счастью, это был просто багрянец вина. Ну, и пусть, не беда, пусть от нас теперь несет, как от трактирных скатертей! Бежали куда-то, а с одежд текла красноватая жижа, миновали шлюз, где дымилось, догорая, рыбацкое судно; наконец-то перед ними морской вокзал, по которому размеренно били 105-миллиметровки, раскидывая балки, рельсы, калеча вагоны. Здесь усердствовали вовсю моряки, которые несли полицейскую службу. Они двинулись прямо на санотряд. Выстрелили в главврача Ламирана, шедшего во главе. Надо отдать должное его мужеству: он даже головы не нагнул; а когда рядом упал немецкий снаряд, весь отряд повалился на землю, включая и того стрелявшего моряка, только один Ламиран остался стоять. Сюда, за мной! За этим, уже пожилым человеком люди шли с чувством восхищения и какой-то уверенности. Как обычно, за ним по пятам шагал лейтенант Варна. А дальше врачи Сорбен, Блаз, затем Морльер, Рауль, Праш, Монсэ, Филлу… и курносый офицерик, который никак не мог очиститься от известковой пыли, засыпавшей его в Доме моряка. Всех остальных, под командованием Давэна де Сессак, Бурра и Деба, разбили на три группы: Премон, Тресс, Канж, Жонет, Гроппар, Бельзонс, Пеллико, Моконсей, Делла-Роза, Мор, Дюпати, Вормс, Жокаст, Манак, Жюмель… а лейтенанту Гурдену поручили арьергард: любителей отлынивать, отстающих здоровяков в теплых шарфах, хныкальщиков с фляжками и набрюшниками, страдающих одышкой толстяков и сухопарых горлопанов, а за ними шли солдаты с потертостью ног.

Миновав за морским вокзалом канал, они очутились среди песков на необозримом пустынном пространстве и шли больше часа без всякого прикрытия под ослепительно синим небом. Справа и слева продвигались другие группы солдат, перебежками в двести-триста метров. Вот это уж наверняка порт. До самого горизонта нагромождение разнообразного оборудования, огромные водоемы с дамбами, на фоне неба темные силуэты лебедок.

И тогда наступил день великих обманов. На молу, в середине причала, сотни людей, артиллеристы, драгуны, санитары ждали прибытия транспортов. Начались потасовки и драки, как на ярмарке. Части, возглавляемые энергичными офицерами, полковниками, майорами, возникнув в последнюю минуту, как из-под земли, опережали тех, кто терпеливо ожидал очереди на погрузку, отталкивали их, брали штурмом отходящие суда. Да и нечего сказать, суда! Как может, например, это лопастное каботажное суденышко, мирно ходящее вдоль берегов, как оно может пересечь Ла-манш? Да к тому же их всего три-четыре судна. На пристани снова завязывались драки, сержанты ругались и пускали в ход кулаки. А в довершение кругом рвутся снаряды, осыпая осколками толпу, домик коменданта порта загорелся, английские летчики под оглушительный вой зениток отогнали несколько звеньев вражеских самолетов… и вдруг в воцарившейся тишине топот ног людей, бегущих к другим причалам, затем часы и часы ожидания, и ничего, хоть бы один завалящий баркас… Ровно в четыре часа пополудни вдалеке возле маяка пришвартовался крохотный голландский катер… Нет, обратно он не пойдет, да и сколько народу он сможет взять? От силы десять человек. Катер возвращается из Фолкстона, там уже начали беспокоиться: ни один транспорт, вышедший сегодня из Дюнкерка, не пришел в Англию. В море перед Дюнкерком сплошной затор потопленных кораблей, крейсеров, недавно даже подобрали команду подводной лодки. Гроппар захохотал во все горло: так им и надо, пролезли на наши места! Алэн возмутился, но, откровенно говоря, слова Гроппара выразили всеобщие чувства.

Здесь-то Жан де Монсэ встретился с командиром батареи 75-миллиметровок, который до войны преподавал у них в Жансоновском лицее, с капитаном Кормейлем… Они разговорились; перед ними простиралась пустынная гавань, охваченная полукружьем мола, где выдавался в открытое море причал возле выхода, который вел к рейду. Санитары, сидя или лежа прямо на плитах мола, слушали, как Морльер, Делла-Роза, Пелико, Бельзонс, Вормс и Жонет пели «Девушки из Ля-Рошели»[732], а Жан тем временем неторопливо шагал по молу и снова чувствовал себя школьником и доверчиво готов был принять совет от взрослого, довериться кому-нибудь.

— Простите, господин Кормейль, — говорил Жан. — Но мы еще в лицее знали, об этом у нас говорили… вы сами видели весь ужас, это разложение… Как коммунисты могут объяснить все это?

Пьер Кормейль посмотрел на Жана. Здесь, среди всеобщей неуверенности, среди криков и драк, он вдруг почувствовал симпатию к своему юному собеседнику и сказал: — Конечно, они могли бы объяснить… и смогут объяснить, когда в их распоряжении будут необходимые данные, факты. Да, все это ужасно. Но скажи откровенно, дружок, неужели наиболее характерно для тебя во всей этой картине именно разложение?

— Нет, вы поглядите только! — настаивал Жан. — Грабежи, мародерство, пьянство, трусость… полная потеря власти над собой. И ведь это была армия, а теперь, разве вы не видите, что это просто банды.

— Ты говоришь, была армия… В армии есть всякое, только оно обуздывается. Но ведь ты же сам видел, как держался старый врач — ваш полковник — на морском вокзале. Мы как раз за вами шли. Ведь это, кажется, твои товарищи поют в такую минуту? И даже твое собственное отвращение к ворам, к пьяницам… Всего этого Дюнкерк не уничтожил. Разлагается то, что скрывалось за внешней формой. Смотри, не ошибись: ведь во многих из тех, кто на твоих глазах потерял голову, не знает, что делать, куда идти, в них, может быть, говорит просто воля к жизни. Драться до последней капли крови — кто спорит! — превосходно, но ради чего драться? Разве им объяснили, ради чего, да так объяснили, чтобы они поверили? Ты сам отлично знаешь, что нет. Значит, ты считаешь трусостью это неистовое желание выжить, выжить наперекор всему? В иных случаях это действительно так. Но возьми, скажем, пехотинца или артиллериста, которые вчера еще сражались… Они не оставили своих позиций, хотя не раз могли отговориться тем, что их все равно не удержать. Напротив, в девяносто девяти случаях из ста они не понимали, почему им приказывают отходить… Ведь, оставшись, они задержали бы противника хоть на полдня, пусть хоть на час… Но вместо этого приходит приказ отступать, а потом вдруг велят бросать оружие, ломать грузовики, потом приводят их на берег моря да еще советуют: потерпите, братцы!

— Не знаю, — пробормотал Жан. — Мне кажется, что у каждого человека должна быть внутренняя потребность в чистоте.

— Быть может, именно в силу этой-то потребности многие из нас стараются как-то отстраниться от этого хаоса, где человеку оставлена только одна цель — спасти свою жизнь. Слишком уж ты строго судишь. Я лично одобряю, когда молодость предъявляет столь суровые требования, но мой долг сказать тебе, что в этой кровавой бане не всё сплошная мерзость, а уж кому, как не нам, полагается проявлять должное терпение.

— Нам? — повторил Жан. — Я не коммунист. — Кормейль расхохотался: — Вот ты, оказывается, какой. Первое лицо множественного числа для тебя уже партия. Ладно, дружок, мы поговорим с тобой на эту тему, когда вернемся из Англии.

Бух! Бух! — осколки снарядов фонтаном полетели в толпу солдат, которые невольно пригнули головы. Второй снаряд упал в воду. Третий… — Скажи, Жан, — спросил Рауль, — с каким это ты артиллеристом сейчас разговаривал? — Ты же его видел, помнишь, в Бельгии, в замке? Он у нас в лицее преподавал географию.

Они окончательно признали друг друга только на контрминоносце «Флора». Ибо около семи часов вечера, когда всех уже охватила полная безнадежность, а появившиеся, наконец, суда лавировали вдали, где-то у мола, когда все уже считали, что их окончательно покинули на произвол судьбы, вдруг подошел к причалу контрминоносец «Флора», та самая «Флора», которая одиннадцать дней тому назад привезла из инспекционной поездки генерала Вейгана; и, вопреки пререканиям и крикам набежавших солдат из других частей, которые доказывали свое право на внеочередную посадку, на этот раз все ожидающие были взяты на борт — под непрерывной бомбежкой с двух самолетов. Но один самолет подбили зенитки, а другой удалился. Столпившись на палубе и вдыхая долгожданный воздух морских просторов, санитары шутили, вступали в разговоры с командой, и никто уж не вспоминал о потопленных судах, так успокоительно надежен и деловит был ровный ход контрминоносца, и каждый со снисходительным любопытством туриста глядел на торчащие из воды островерхие шапки разбитых судов. Жонет заявил даже, что у санитаров нюх первый сорт — дождались-таки неплохой барочки… словно они сами могли выбирать.

Вот здесь-то Рауль Бланшар и Пьер Кормейль признали друг друга. Здесь, на этом закованном в сталь контрминоносце, где юноши в касках точно захмелели от радости, где сквозь толпу солдат с трудом продирались матросы, бегущие по своим делам, а запах моря и вечерняя свежесть сносили куда-то, как в дрейфе, все человеческие чувства. Незаметно уходил в дымную пелену Дюнкерк. Дюнкерк был уже так далек от них. Под спасательной шлюпкой, висевшей на вантах, куда уже успели забраться хитроумный Жонет и Делла-Роза, Пьер и Рауль, опершись на поручни, говорили о той, другой трагедии, разыгравшейся на пороге Пиренеев, о той трагедии, которая для них была сестрой и провозвестницей сегодняшней катастрофы. Вспомнили, как Кормейль помог Бланшару перейти границу… А что сталось с другими товарищами, с тем учителем, который был с вами? Как же его звали-то? Устрик… Представления не имею. А ваш друг, испанец… Помните, как тяжело было покидать его… Вы знаете, он ведь спасся! Добрался до Франции, а нынешней зимой Даладье засадил его за решетку. Так-то…

Кормейль удивился. Повсюду Испания преследует его! И надо же, чтоб они встретились сегодня, на другом пороге Франции, на другом конце ее, где им суждено было еще раз пережить трагические последствия «невмешательства». — Мы думали тогда, — сказал Кормейль, — что решается судьба Испании, а решалась судьба Франции.

На палубе шутили и смеялись солдаты. Матросы удивленно поглядывали на новую партию пассажиров… Они делали третий или четвертый рейс между Дюнкерком и Англией… К тому же в разговоре этих парней чувствовалось что-то неладное, ошалели, должно быть, от бомбежки. И немудрено.

Действительно, почти все артиллеристы, и санитары, и водители машин задавали морякам слишком уж нелепые вопросы. И хотя моряки вначале крепились, решив не обращать внимания, но в конце концов поведение пассажиров стало их раздражать. Если они так острят, разыгрывают, видите ли, нас, странные у них шуточки! Поэтому когда Морльер особенно пристал к наводчику, который стоял у небольшой зенитки, зорко всматриваясь в чистый горизонт, залитый пурпуром заката, когда Морльер начал плести что-то совсем уж несуразное о линии Зигфрида, наводчик потерял терпение и так отделал нашего санитара, что только держись! Бедный Алэн ретировался. Примерно та же участь постигла и остальных смельчаков, когда они пустились в подобные же рассуждения, причем в самых радостных тонах. Тогда они собрались кучкой и стали совещаться. Потому что уже начали смутно догадываться… Кто-то сообщил свои соображения соседу, тот передал дальше. Спрашивали друг друга, в чем же дело. Трое санитаров подошли к боцману: — Не сердитесь на нас, пожалуйста. — Тот обалдело взглянул на них. Почему это он должен на них сердиться? Тут они стали объяснять, в чем дело. Сообщение звучало так, что они не могли не принять его всерьез. Ну, они и поверили. Понимаете, ни сегодня, ни вчера, ни вообще все последние дни они не видели сводок верховного командования. Что делается на белом свете? Не в Дюнкерке, а там, на других фронтах, произошло что-нибудь важное? Ответ боцмана произвел на санитаров действие холодного душа. Как, только и всего? А наше наступление? А линия Зигфрида? Разве Мюнхен не взят?

Тут уж боцман посмотрел на них, как на сумасшедших. Так вот оно что! Значит, обманули? Сам военный губернатор Дюнкерка! А они-то размечтались! Их обманули, заведомо обманули, чтобы поднять дух. Обманули. Провели, как мальчишек. Адмирал… сволочь такая… Растерянность, горечь первых минут сменились яростью, бессильным гневом, возмущением. Они обходили товарищей и повторяли им новость, и каждый, услышав ее, в свою очередь разражался проклятиями…

Что такое с ними? думали моряки, спокойные, как их моряцкий труд, как прелесть этого вечереющего дня.

Манак бросился к Бланшару. Он задыхался. Ах, гады! Да чтоб я еще когда-нибудь в жизни поверил военным! Увидев офицера, стоящего рядом с Раулем, он замолчал; стиснул до боли зубы. Рауль выслушал его рассказ и только теперь понял, что означают взволнованные жесты Гроппара и бледность подошедшего к ним Жана де Монсэ.

Когда солдаты уразумели до конца и взвесили поистине чудовищный поступок командира, который обманул своих солдат и сыграл на их радости, доверчивости, решив, должно быть, про себя: пусть потом думают, что хотят, они будут уже далеко… те из них, кто уцелеет, будут уже далеко! Когда они до конца уразумели и оценили смысл этого преступного злоупотребления их доверием, этого поистине дьявольского коварства, не поддающиеся учету пагубные последствия этой лжи для двухсот тысяч, если не больше, французов, которым удастся выбраться из Дюнкерка… тогда капитан Кормейль сказал шоферу Манаку: — Я вполне понимаю, друг мой, ваше негодование, но ведь адмирал солгал не в качестве военачальника… он солгал, как человек, для которого нация не есть реальность, для которого народ — лишь орудие, а отдельные люди — пешки. Придет день, и будут военные, которым мы сможем верить всегда и во всем…


* * *

В эту субботу Фюльбер Дежан привез своих домой. Странное получилось возвращение: все жители вывесили над входными дверьми небольшие белые флаги. В предыдущую ночь была облава. Немцы искали в каждом доме сенегальских стрелков. Люди выскакивали на улицу кто в чем был — в исподнем, в ночных кофтах. Мадам Дежан потребовала, чтобы и над ее домом повесили на палке белое полотенце.

Беженцы собирались уходить. Ведь в Бельгии уже мир. Пора возвращаться по домам. Смотрите, как рексисты липнут к немцам. Прямо как банный лист к одному месту. Да еще доносят немцам, что у одного, мол, припрятано то-то, а у другого то-то. К Занту пришли тоже и заявили, что он прячет мотоцикл. И самое-то подлое, что привел немцев за машиной тот самый тип, который вчера чуть ли не в ногах у Занта валялся, умолял спрятать мотоцикл. Занту едва удалось отвертеться. Может быть, боясь доносов, люди и бросали в канал всякую всячину.

К счастью, не все оказались такими неблагодарными: жене Занта натащили черносливу, сухого горошку, овощей, лука — все, что сумели заблаговременно припрятать в повозках, в укромных уголках. А еще хныкали, что голодают!

Ну, ладно, после случая с мотоциклом Зант, у которого прошлой ночью во время обыска забрали все документы, решил, что так не годится. И отправился в мэрию. В мэрии уже восседал нацистский мэр. Ясно, он не принял Занта: не в приемные, мол, часы явился. Но Зант на мозоль себе наступить не позволит: он поднял такой крик, требуя обратно свои бумаги, что пришлось-таки мэру побеспокоиться и подписать документы.

В тот же самый день немцы инсценировали разграбление французами вокзала Лилль-Деливранс, что возле Ломма. Жителей Ломма, Ламберсара, Кантле, которым нечего было есть, пропустили в вокзал, а там были сложены кучи всякого добра. Но только у выхода стояли шеренгами немецкие солдаты с корзинами и складывали туда отобранную у несчастных их добычу. Понятно? Вермахт, дескать, грабежей не потерпит. Все очень скоро раскусили, что это у гитлеровцев просто такой трюк. Они проделали такую же штуку на пивоваренном заводе в Буа-Блан. Отворили двери и крикнули людям: «а ну, хватай!» Тем временем операторы крутили кинохронику «Из жизни обитателей Лилля», затем этих самых обитателей провели сквозь строй солдат, которые отбирали ящики с пивом, да еще подгоняли ударами прикладов в спину.

Пришлось идти отмечаться. Надо было похоронить трупы, а также убитых лошадей, убрать снаряды. На такие работы посылали людей в принудительном порядке, за это выдавали талоны на хлеб и на мясо. Правда, мясо — одна конина. К счастью, имелись консервы, и, потом, жители Лооса — искусные огородники. Но все равно, чувствуешь себя словно в тюрьме… Спасибо нашим воякам, оставили нас на попечение этих птичек. Возчик, остановившийся в доме Фюльбера, объяснял, что военным ничего не надо, кроме сражений, на людей им плевать. Только-де землю зря загромождают, вот они как про нас думают. — А ведь возчик-то не дурак, — сказал Ипполит, который зашел поздороваться к Жанне. Брат Жанны, его дружок, не вернулся. Он сбежал вместе с другими 18-го. А сын Занта продолжал свою пропаганду: — Правильно говорит возчик. Для этих господ народ не существует… Это ведь не такая армия, как в Советском Союзе. Да! Там оружие в руках народа, это совсем другое дело…

Фюльбер отвел его в сторону: — Не говори, Полит, таких вещей при мамаше! Ты ведь знаешь, она русских боится… хватит с нее бошей… Столько она из-за них крови перепортила. — И в то же время спросил Ипполита, нет ли у него какой книжечки о Советском Союзе. Ему, Фюльберу, конечно, на политику плевать. Но узнать про русских — так это же не политика…


* * *

Леклюзский парк, где разместили тысячи людей, пригнанных немцами из Па-де-Кале, разбит на берегу пруда. Перебросили их вчера из Энен-Льетара. Конечно, только так говорится, что перебросили, отмахали как миленькие двадцать четыре километра в пешем строю — не ближний путь. Вышли в 14 часов 30 минут, прибыли на место назначения в 21 час. Как будто речь идет о расписании поездов. Именно из этого района к югу от Дуэ корпус Альтмейера должен был стремительно перейти в наступление. Ночью здорово намерзлись, еще со вчерашнего дождя никак не могли обсохнуть. В субботу… представляешь себе, ведь у нас сегодня 1 июня?.. повторилась бы вчерашняя история, но, к счастью, разрешили взять сена. Кругом парка в поле стояли стога, сложенные, по местному обычаю, из квадратных копешек. В одну минуту растащили все сено. Каждый тащил себе копешку. Теперь бы еще поесть. Один кирпичик «брота» на четырех человек — не очень-то разъешься. А суп…

Самое печальное, что даже этот суп не во что было брать. Хоть бы на смех один котелок. Попробуйте накормить разом такую уйму людей из Па-де-Кале! Ну вот, они и вооружились кто чем мог. Любой, так сказать, емкостью. Донышко разбитой бутылки, шляпа, коробка из-под сардин — все пошло в ход, не исключая даже ночной посудины. Сколько еще будет продолжаться такая жизнь? Куда они нас еще потащат?

Какие бы разговоры ни вели шахтеры из Уаньи, из Либеркура, из Карвена, Курьера — в каждой группе, рано или поздно, заходила речь о том, что наболело у каждого. Жизнь, работа при немцах — тут есть над чем призадуматься. Некоторые, правда, заявляли: авось хуже не будет, чем при наших хозяевах! Однако все вспоминали четырнадцатый год. И тот, кто тогда еще был мальчишкой, и тот, кто уже работал в шахте подручным, и тот, кто слышал рассказы отца. А что, если опять это продлится четыре года? Значит, при каждой войне нашему краю непременно попадать в руки врагу? В том-то оно и горе: каждый на уголь зубы точит… Раз уж солдаты нас не защищают, почему нам самим не позволяют защищать наш край?

Этот вопрос задал Константен Бокет. Чистое дитя, ей-богу! Ответить ему легче легкого, каждый бы ответил. Однако ответил Барбентан. Арман, как его все называли. И ответил, конечно, потому, что не знал, насколько естественен для них этот ответ, и подсказывает его вся их жизнь, и проверен он, так сказать, собственным горбом.

— Что же тут не понимать, товарищ? — сказал Барбентан, усевшись на свою копешку, которую ему выдали на ночь, и Константен повернул к собеседнику свое исхудалое лицо с глубоко запавшими глазами, не то серого, не то голубого цвета, под которыми, как и всегда, залегли темно-лиловые круги. — Разве ты не понимаешь, что эту войну они начали, запутавшись в собственных противоречиях, пытаясь в течение двадцати лет развязать войну на востоке, чего им не позволяли народы… хватая их каждый раз за руку… И они вели к тому, чтобы поставить лицом к лицу Германию и СССР, а оказалось, что они просчитались. Только они так далеко зашли, что уже не могли остановить машину. Впрочем, Гитлер и не позволил им поступать, как они хотели. И, кроме того, война нужна была им для того, чтобы свести на нет завоевания тридцать шестого года… чтобы повернуть обратно колесо истории… Войну затеяли не для того, чтобы тебя защищать, тебя или твою жену, твоих стариков, твоих ребятишек. Война им была нужна для того, чтобы под защитой линий укреплений ограбить всех нас. Как же ты хочешь, чтобы генералы, исполнители подобного политического плана, защищали тебя и твоих близких, когда их совсем другое интересует: передвижение войск по шоссе или по железным дорогам, маневрирование — словом, вся та несложная игра, которую они усвоили из истории Наполеона. Разве ты и твои близкие учитываетесь ими? Только вот что случилось… все эти линии Мажино, укрепления, доты Бийотта или Барбейрака, все это не устояло перед немецкими танками. Значит, характер войны теперь изменился для тебя и для меня, для всех нас, для наших домов, полей, шахт. Но не для них! Поверенные в военных делах, которых величают генералами, неважно гамелены или вейганы, все те люди, которые вполне закономерно переходят с высших военных постов в члены правления крупных компаний, от участия в колониальных или антисоветских авантюрах к подавлению забастовок, идут в фашистские лиги, в кагуляры… так вот, они не поняли, что характер войны изменился даже стратегически, потому-то их и побили… Впрочем, некоторые как раз этому и рады! Когда неприятель продвигается, они отступают, ничего другого они не умеют. Они объявляют, что их разбили, всякий раз, когда враг проходит вперед хоть на метр, понятно? Но характер войны изменился. Она перестала быть их делом. Она теперь дело всех, кто будет судить их стратегию, запретит им распоряжаться Францией, нашей жизнью, нашими свободами. Завтра, если эти господа капитулируют, какой ценой они выторгуют право продолжать свои мелкие делишки? В чьих карманах отыщут они разменную монету, чтобы ублажить Гитлера? Разве ты позволишь им торговать Францией, позволишь, чтобы тебя обошли так же, как, не спросясь тебя, втравили Францию в войну? Но теперь это уж не та же самая война. Это война национальная, понятно? Как в девяносто третьем! Вообрази, что в 1793 году армией командовали бы генералы, приверженцы старого режима! Неужели ты удивляешься, что их побили? Неужели ты удивляешься, что предатели из Кобленца открыли для интервентов двери? Во Франции немало людей, которые боятся национальной войны, ибо национальная война означает вооруженный народ, а если народ вооружается, он вооружается для того, чтобы защищать свои права, свои завоевания! Ясно, они предпочитают Гитлера, фашизм и, не будучи способны усмирить свой народ, с воплями призывают иностранного жандарма. Понимаешь, товарищ? Понимаешь, почему они отдали Север, отдали страну горняков немецкой солдатчине? Но пойми, на сей раз они не остановятся на полпути… потому что на этот раз они предпочитают платить подать Берлину, лишь бы не дал свои плоды тридцать шестой год… потому что они помнят, как из войны у нас родилась Коммуна… и видели, как из другой войны родилась новая коммуна — Коммуна советских народов, понимаешь?

Шахтеры подошли поближе и слушали Армана. Гаспар подтолкнул его локтем — осторожней, мол… Арман поглядел на стоящих вокруг него людей, на их суровые лица, заострившиеся черты, морщины, проложенные тяжелой жизнью… И улыбнулся. Он чувствовал себя в безопасности. Верил этим людям. Да, характер войны изменился. Теперь нужно только, чтобы люди прониклись тем энтузиазмом, которого требует новая война, та, что начинается. Наша война. Народная.


* * *

Характер войны изменился.

В этот день англичане вернулись в Луазон-су-Ланс. Вернулись по воздуху. И вот те же самые дома сначала бомбят одни, потом бомбят другие… Такие налеты действительно необходимы, чтобы отвлечь удар от Дюнкерка, облегчить эвакуацию французов. А также раненых англичан, которых эвакуируют после здоровых людей.

У Нестора прекрасный погреб, и потом, они уже начали привыкать к бомбежкам. Но дамы, жившие по-соседству, боялись оставаться одни у себя наверху. Нестор помог снести больную на матраце в их погреб. Однако через минуту явилась ее старушка-родственница: дамы умоляли разобрать между обоими погребами стенку, чтобы там был свободный проход, на всякий случай, если придется позвать на помощь, а может, и вытащить наверх. Надо правду сказать, даме, видно, недолго осталось жить, иссохла вся как скелет, пожелтела, бедняжка, да вообще лучше обо всем этом и не говорить. Что ж, раз так им спокойней, пожалуйста, разберу! Может, от бомбежек, может, от страха, но только вид у больной действительно совсем неважный… Когда вечером выносили ее из погреба, Нестор понял, что она кончается. Ночью она умерла.

Ну, ладно, родственница ее обрядит, Шарлотта, конечно, тоже поможет. Но надо позаботиться о похоронах, а сейчас, как это сейчас устроить? Ах, господин Нестор, я буду вам так признательна… Да что вы, помилуйте. И пришлось Нестору отправиться к священнику, который от удивления буквально слова сказать не мог. Подумать только, Платьо, безбожник, красный! — Значит, господин Платьо, вы явились ко мне по поводу церковного погребения?

— Ясно, церковного, чтобы все было как положено, господин кюре, — ответил наш Платьо, а про себя подумал: тогда — монашки, сейчас — панихиды… так я в жизни от попов не отвяжусь!

— Скажите, эта бедная дама получила хотя бы отпущение грехов?

— Уж не знаю, чего она там получила, — ответил Нестор, — надо ее похоронить — вот что я знаю!

Он только что вернулся из Ланса, куда ему пришлось бежать бегом. Вернее, из Авиона, после встречи у терриконов. Барбетта живо справилась с поручением. Явилось четверо мужчин и сама Барбетта. Решили выпускать газету. Самое важное сейчас — добыть ротатор, принадлежавший партийной организации. Ротатор спрятали еще в сентябре, зарыли в саду одного мобилизованного, и все никак не удавалось застать его жену дома — очень она далеко работала.

А тут родственница покойницы-соседки уехала в Лилль, правда, дом перед отъездом она заперла. Только, видите ли, как оно сошлось… У них дома осталась пишущая машинка, бумага, и даже восковка есть! Конечно, потом вернем соседу, а теперь…

Да, теперь действительно характер войны изменился…



ЭПИЛОГ


Ночь от Портсмута до Плимута ехали в настоящем пассажирском вагоне. Несмотря на поздний час, в порту собралась толпа, женщины бросали цветы… После Дюнкерка все это казалось просто неправдоподобным. Партюрье орал как оглашенный, и немудрено: с самого Байеля он таскал с собой новый китель тонкого сукна, благополучно привез его на «Флоре» в Англию, и, представьте себе, когда уже выбирались на пристань, он, подымаясь на последние ступеньки, положил китель на землю над самой головой, и когда вылез наверх, хвать — нет кителя, кто-то спер. Ну и страна — карманщик на карманщике!

Утром на вокзале Жан попытался послать письма матери и Сесиль. Английских денег на марки у него не было. Какая-то женщина, с которой Жан пытался объясниться, истощив весь скудный запас английских слов, ответила что-то вроде, чтобы он не беспокоился, она все сделает…

В Плимуте, в адмиралтействе, им устроили что называется королевский прием — любезнее не бывает. Военным врачам отвели комнаты офицеров флота, а те по сему случаю улеглись прямо на полу в коридоре. Солдаты, правда, разместились с меньшим комфортом, но почти каждому досталась отдельная постель. Многие вообще не ложились спать и возвращались из города в состоянии радостного возбуждения с полными руками подарков, перецелованные всеми встретившимися на пути женщинами, обалдевшие, немножко навеселе, с бесконечным запасом рассказов. На следующий день их посадили на принадлежавшее компании Паке[733] грузовое судно, которое в мирное время делало рейсы Марсель–Алжир, а теперь возвращалось из Норвегии, доставив отозванные оттуда войска. Сначала решено было идти в Гавр, но уже после отплытия повернули на Шербур. Однако оказалось, что на Шербур не пройти, и остановили выбор на Сен-Мало… а в конце концов взяли курс на Брест. Шли в сопровождении двух крейсеров, а вперед выслали еще контрминоносец. Страх перед немецкими акулами хоть кого научит уму-разуму.

Судно от трюма до палубы было битком набито народом. Вместе с санитарами возвращались марокканцы, артиллеристы, танкисты. Судно отчалило в пять часов пополудни, плавание продолжалось всю ночь и все следующее утро. Солдаты были похожи не то на бандитов, не то на тяжело больных, хотя большинство успело побриться в Англии. Но вся беда заключалась в обмундировании. За плечами огромные вещевые мешки из брезента, набитые разным добром. Разрешено было взять с собой все, что можно унести, и многие из этих героев, которым накануне рукоплескала Англия, выглядели теперь как разносчики и шагали, раскорячив согнутые колени. Одни только марокканцы не потеряли выправки. На палубе они восседали важно, словно где-то в пустыне, на ветру развевались черные и коричневые бурнусы, а головы были плотно охвачены светлыми тюрбанами, которые эти люди каким-то чудом ухитрились выстирать за ночь. По сравнению с ними остальные казались просто шутами гороховыми.

При всем том рискованно было спускаться в трюм: из переполненных, засоренных уборных жижа протекла в коридор, и теперь зловонная волна, следуя качке корабля, перекатывалась от одной стенки к другой, от правого борта к левому и потом от левого к правому.

Жан де Монсэ поспал. Он был еще в том возрасте, когда спят в любой обстановке. Заснул прямо на лестнице, хотя спускающиеся в трюм или выбирающиеся оттуда преспокойно шагали по спящим. Утром он отправился на нос. На корабле царила полнейшая свобода. Солдаты бродили по всем помещениям, заглядывали во все углы. Офицеры больше не интересовались своими людьми. Впервые за много дней Жан остался наедине с самим собой, хотя вокруг шумели и толпились солдаты. Никто с ним не заговаривал. Он уселся рядом с марокканцами прямо на палубе, охватив руками согнутые колени. Над головой расстилалось великолепное небо, чудесный воздух наполнял голову и грудь новой соленой кровью. Впервые за долгие дни Жан о чем-то думал. Все последнее время ему казалось, что он просто машина, регистрирующая впечатления, воспоминания, не критикуя их, даже не понимая. А теперь под пение марокканцев все пережитое возвращалось разом, вперемежку, случайно. Как наспех прочитанные страницы, как мельком услышанные слова.

Впервые за долгие дни Жан думал не о том, что видели его глаза непосредственно в данную минуту. Он спрашивал себя, каков смысл всего пережитого и что найдет он по возвращении, как сложится будущее. До этой минуты сама мысль о будущем была так неопределенна, так хрупка, что не стоило и думать о грядущей минуте, о грядущем дне. Но здесь, на грузовом судне, забитом людьми и залитом нечистотами, Жан вдруг понял, как перед ним открылся захватывающий дыхание путь, многообразные и пьянящие возможности, даруемые жизнью.

Но все его мысли напоминали ярмарочную комнату чудес, где со всех сторон бесконечная перспектива отражающих друг друга зеркал услужливо показывает вам ваш собственный образ, каждый раз немножко по-другому. Только для Жана в тот день образ, обступавший его со всех сторон, то ускользающий и расплывчатый, то близкий и предельно четкий, то таявший без следа, был образом Сесиль, лицом Сесиль, ее белокурыми локонами, ее черными глазами, свежим, как плод, ртом, чувственным подбородком… лицом некоей символической Сесиль, изменчивым и неуловимым, едва только Жан старался пристальнее вглядеться в него, и ему никак не удавалось точно представить себе ее фигуру, ее силуэт. Да была ли это она, и уж не ошибался ли он? То на ней было платье, в котором она пришла тогда в Ботанический сад, а потом то светлое, когда они катались на лодке в Булонском лесу… Все Сесиль того года… Прошло больше четырнадцати месяцев с тех пор, как он снова увидел ее после Пергола… немного меньше года с тех пор, как она сказала по телефону: «Люблю тебя», и не прошло и четырех месяцев с тех пор, как он встретил ее в Палате. Как все это близко и как далеко!

Теперь, если он увидит ее, она будет уже не одна, с ней дети — Боб и Моника… Как все странно! Вдруг Жан подумал об Ивонне, и сердце его мучительно сжалось. Что с ней, с Ивонной? Надо бы поговорить с Кормейлем об Ивонне… может быть, Кормейль знаком с ней? Как же он об этом не подумал! Знает ли Робер Гайяр, что произошло? На полевую почту надежда плохая. Да и где сам Робер? Должно быть, его полк не принимал участия в военных действиях, странный, безоружный полк. Впрочем, всего можно ждать в этой сумасшедшей войне.

И эта война снова начнется во Франции… Жан произнес «во Франции», как будто та страна, которую он покинул вчера в Дюнкерке, не была уже больше Францией. Как будто она была утраченной страной. Мы плохо представляем себе такие вещи и всегда исходим или из прошлой войны или из войны семидесятого года. Сражались на Сомме, Эне… Позади были Уаза, Марна… Жану не хотелось произнести слово Сена. Не дай бог! Он вдруг вспомнил аббата Бломе.

Но там, за пределами войны, — жизнь. Значит, снова клиника, лекции, вскрытия в анатомичке… Все это показалось ему сумбурным, невозможным… нескончаемо долгим. И однако нет другого пути для жизни, для их жизни, его и Сесиль. Их общей жизни… Эти слова десятки раз повторило море в мерном рокоте волн. Значит, снова начнется война со всеми ее превратностями. Нелепо даже думать о грядущей минуте, не потому, что есть эта вечная угроза смерти, а потому, что есть Сесиль. Вместо тайны смерти была тайна Сесиль. Да, Сесиль. От Сесиль зависело все… Она ведь писала ему. Господи боже ты мой, ее письмо! Он нащупал письмо, оно лежало все там же, прочел его, перечел, поднес к губам бедный смятый листок с полустертыми строчками, потому что он зачитал это письмо… знал наизусть, но теперь читал его так, словно в первый раз, в самый первый раз…


* * *

Дени д’Эгрфейль вихрем ворвался в квартиру дочери. — Я за тобой! — Сесиль взглянула на отца с явной досадой. — Я вижу, мое посещение не доставляет тебе большого удовольствия. Но твоя мать совершенно измучилась, просто больна от мысли, что ты здесь. В Биаррице люди набрасываются на газетные киоски, рвут друг у друга газеты — боятся, что Париж уже взят. Ты не слушаешь «Радио-Штутгарт»? Все их сообщения подтверждаются… этот Фердонне просто страшен. Они обещают, что Гитлер будет в Елисейском дворце 15-го числа сего месяца. Как тебе это понравится? И знаешь, детка, я отнюдь не намерен вмешиваться в твои семейные дела… но раз ты не в Антибах с Фредом у твоих же друзей, тогда уж, по моему мнению, было бы гораздо приличнее, чтобы ты жила у родителей.

Какая хорошенькая Сесиль! Похожа на маму, подумал господин д’Эгрфейль, на тот ее портрет работы Жан-Эмиля Бланша[734]. Хотя маме там уже тридцать лет, и все-таки… Мама в ее возрасте была, должно быть, еще красивее. — Я вижу, у тебя глаза опухли. Плакала?

Между Сесиль и отцом никогда не существовало большой близости. И она весьма сухо ответила: — Возможно… — Но господин д’Эгрфейль не унимался:

— Ты вещи успеешь сложить? Я тебя увезу после обеда на моей машине. Ночуем в Туре, а завтра чудесно подзакусим в Перигоре… Там я знаю один ресторанчик… Словно влюбленная парочка… Ты мне расскажешь о своих горестях, а вечером будем уже в Пергола, как, помнишь, в детстве… твоя комната ждет тебя.

Слова отца казались Сесиль нелепыми, бесили ее. Но в бодром тоне господина д’Эгрфейля проскальзывала нотка беспокойства и нечто такое, что могло сойти в папиных устах даже за нежность. Сесиль как раз меняла воду в вазе с цветами, стоя перед открытым окном. Распустились каштаны, а небо… На что это намекнул папа, заявив, что она «расскажет ему свои горести»? Никуда она не поедет.

— Я не поеду, — сказала Сесиль.

Ее взгляд упал на куклу Моники среди подушек на диване, на том самом диване, где ночевал Ив Дюплесси, и на железную дорогу Боба. Господин д’Эгрфейль швырнул на диван шляпу, чуть не опрокинув куклу, и тяжело опустился в низенькое голубое кресло. Как постарел папа, подумала Сесиль, теперь уже у него не такой моложавый вид. Сколько ему лет? Вероятно, не больше пятидесяти пяти. Говорят, у него связь, и как будто даже прочная. Он всегда следил за собой, да и теперь тоже, но в чем-то таком неуловимом сказывается…

— Умоляю тебя, Сесиль! Послушай, это не в моих привычках… но я узнал такие новости, что просто потрясен. Вопрос решенный. Италия не сегодня-завтра объявит нам войну. Понимаешь, это конец… Надо бы даже телеграфировать Фреду… В Антибах небезопасно. Пусть он приедет к тебе… Если ты, конечно, хочешь, чтобы он приехал к тебе…

В последней фразе прозвучала тревога. И Сесиль вдруг поняла, что если она не захочет, чтобы Фред приезжал к ней, отец возьмет ее сторону. Она вдруг смягчилась. — Папа! — сказала она. Как редко называла она его папой. Господин д’Эгрфейль с удовольствием поцеловал бы ее, но их отношения исключали подобные проявления чувств. Однако она в самом деле, кажется, плакала.

— Значит, едем? Оттуда, в случае необходимости, можно перебраться в Испанию.

В Испанию? Боже мой, как далека она от этих людей, от всех их интересов. Сегодня она слушала по радио первую утреннюю сводку, которая гласила: «В районе Дюнкерка… в течение всего вчерашнего дня продолжалась усиленная эвакуация войск…» Сесиль не сомневалась, что ее Жан там, он в опасности, и ни о чем больше она не могла думать, не жила, не дышала. А родной отец говорит что-то об Испании, об Италии!

— Едем? Я так и знал… Мне сейчас нужно заглянуть в банк, понимаешь, необходимо забрать ценности.

Чары вдруг рассеялись. Сесиль снова повторила: — Я не поеду, — и по тону чувствовалось, что решение ее бесповоротно.

Господин д’Эгрфейль воздел руки к небесам. Но кто или что ее удерживает? Даже Луизы Геккер нет в Париже. И вдруг решив, что в эти исключительные, взбаламученные времена, в дни испытания родины даже отцу разрешается нарушить традиционную семейную сдержанность, он спросил: — У тебя любовник?

Сесиль посмотрела на отца. Таков ее отец, и тот мир, в котором живет ее отец. Щеголь, в дорогом, безукоризненном белье. Завсегдатай лучших ресторанов. Крупный биржевик, страстный почитатель то Бержери, то полковника де ла Рока. Для своих интрижек нанимает небольшую квартирку где-то в Терне. Она поняла, что в его устах означает выражение «иметь любовника», должно быть, нечто во вкусе романов Поля Эрве[735], пьес Бернштейна[736]… Ей стало почти жаль отца, но, как обычно, протест, желание бросить вызов превозмогли все прочие соображения. Она ответила равнодушным тоном: — Есть ли любовник? Пока еще нет. Но у меня двое детей…

Если бы рядом с господином д’Эгрфейлем ударила молния, он не был бы так потрясен, как этим признанием. Он до того растерялся, что совершенно серьезно спросил: — Двое детей? От кого? — И вдруг оба они расхохотались до слез, как безумные. Наконец, Сесиль объяснила, в чем дело.

Она, так ненавидевшая ложь, сказала: — Это дочь и сын госпожи Гайяр, сестры маленького Жана, помнишь, друга нашего Никки. Госпожа Гайяр гостила в департаменте Нор у своих друзей, и сейчас отрезана от Парижа… дети остались без присмотра… — Конечно, господин д’Эгрфейль не очень-то понял причину этой непостижимой филантропии. Дожили… моя дочь в роли опекунши сирых и малолетних! Сначала брат ее горничной… теперь детишки каких-то мещан… Ну, ладно, пусть, если ей уж так нравится! — Забирай их с собой, им будет хорошо в Пергола, могут бегать в саду! — Надо признать, что с папиной стороны это очень мило. Вдруг Сесиль решила — довольно лжи: если она не рассказала отцу всей правды о детях, так ведь это не ее тайна. И Сесиль твердо ответила: — Нет, отец, мы не поедем на Юг. Не только из-за детей, а дело в том, что я жду… словом, жду письма…

Господин д’Эгрфейль уже поднялся с кресла и рассеянно вертел в пальцах маленькую пепельницу из цельного куска бирюзы, которую Фред привез из Ирана. При последних словах он резко обернулся. Так вот почему у нее заплаканные глаза. Он вдруг растрогался. Пробормотал: — Сесиль, крошка моя! — И обнял ее. Это признание вдруг приблизило к нему дочь, словно он почувствовал в ней такого же человека, как он сам, с такими же слабостями. Сесиль высвободилась из отцовских объятий. Она не была расположена к нежностям подобного рода… К тому же она и так сказала больше, чем нужно.

Ободренный молчанием дочери, господин д’Эгрфейль ораторствовал теперь один: — Ну, хорошо, но до каких же пор ты будешь ждать? Если он в Дюнкерке… Он в Дюнкерке? Эвакуация закончится в самый короткий срок… но нельзя поручиться, что все попадут в Англию. Еще две недели тому назад в Париже со дня на день ждали немцев. К счастью, они повернули к морю. А теперь дело ясное. Если только они не вздумают погрузиться на свои резиновые лодки и захватить Лондон! То, что было возможно две недели тому назад, когда мы еще располагали армией Бланшара, еще более возможно сейчас, когда мы ею не располагаем… А англичане, гуд бай, англичане! Но подумай хорошенько, ведь всего можно ждать. Придут немцы, ты как-нибудь устроишься, ты у нас девочка умная. Но перед их приходом будут опасные моменты… если армия отступит, правительство… В таких округах, как шестнадцатый, могут быть грабежи, кто поручится? Ты носишь достаточно известное имя, так что рассчитывать на любезность рабочих тебе не приходится!

Сесиль уже знала все эти соображения, слышала их сотни раз от разных людей. Она думала о Жане. Представляла себе загнанные к морю, окруженные неприятелем части, предмостные укрепления, морские бои… Нет никакой надежды, чтобы Жан вернулся. А отец толкует что-то о рабочих. И никакой возможности что-нибудь объяснить ему, никакой.

— Боже мой! — воскликнул д’Эгрфейль. — Уже половина двенадцатого, мне необходимо попасть в банк до перерыва. К сожалению, не могу с тобой позавтракать. Хочешь, я заеду к тебе около четырех, может быть, ты еще передумаешь?


* * *

Филипп Борман позвонил министру, чтобы условиться о свидании. Секретарь ответил, что господин министр примет господина Бормана в два часа. Филипп был в каком-то упоении с тех пор, как носил при себе эту бумагу. Рассеянно работал в лаборатории. Изабелла сердилась, и, как всегда в подобных случаях, дело кончилось ссорой с Франсуазой. Но ясно, Филипп в восторге. Он, видите ли, возомнил себя чуть ли не участником переговоров. — Запомни, ты просто курьер, — сурово сказала Изабелла. Но Франсуаза заступилась за Филиппа: — Что ты говоришь, опомнись! Ты видела декларацию? — Да, Изабелла видела декларацию. Но не Филипп же ее писал.

Словом, сегодня в два часа у него свидание с министром.

В половине второго началась тревога. Парижане уже начали привыкать к тревогам. Например, бомбежка в прошлый четверг… — Вы не можете идти, Филипп! — заявила Франсуаза. Филипп расхохотался. Но ведь во время тревоги не разрешается ходить по улицам. Да ничего, скоро кончится. Однако… На сей раз дело приняло серьезный оборот. Первая настоящая бомбежка Парижа. По телефону Филиппу ответили, чтобы он ни под каким видом не приходил. Во время тревоги вход в министерство воспрещен.

На этот раз бомбили не только Парижский район, как в прошлый четверг: сейчас бомбили самый Париж. Шестнадцатый округ, заводские районы… Булонь-Биланкур. Пятнадцатый округ. Первый округ. Бомба попала в Тюильри. Бомбили пригороды… Тысяча восемьдесят четыре бомбы. Газеты вынуждены были сообщить о жертвах: двести пятьдесят четыре человека убито и шестьсот ранено. Согласно официальной версии. Министры отправились в пострадавшие кварталы навестить раненых, выразить соболезнование родственникам убитых.

Когда, наконец, под вечер Филипп Борман явился в министерство общественных работ, ему сказали, что господин министр только что отбыл в атлантические порты и вернется лишь послезавтра, в среду. Лучше прийти в четверг, 6-го числа, утром.

В тот же день представителя военно-воздушных сил в ставке главнокомандующего в Венсене попросили забронировать на послезавтра самолет для господина Пьера Кота, на котором он отправится в Москву через Стамбул. Эта просьба вызвала в Венсене некоторый переполох. Должно быть, какое-нибудь недоразумение. Разве переговоры не отменены? Но так или иначе, сам Поль Рейно сказал Пьеру Коту… Хорошо, хорошо, посмотрим, что можно сделать.

В четыре часа дня Дени д’Эгрфейль сидел в подвале на улице Сен-Сенош вместе с мадам Гоцци, — лирическое сопрано, — и, само собой разумеется, опоздал на авеню Анри-Мартен. Но, поскольку ходили слухи о бомбежке шестнадцатого округа, господин д’Эгрфейль, пообедав с мадам Гоцци, решил уехать из Парижа только во вторник утром (заночуем в Ангулеме… в конце концов, даже еще приятнее) и, сказав своей даме, что еще вернется, заехал к Сесиль в девять часов вечера.

Дом был погружен во тьму. Господин д’Эгрфейль потряс дверь. Молчание. У консьержки он узнал, что госпожа Виснер внезапно решила уехать и в семь часов вечера укатила вместе с детьми и Эжени на машине в Конш, где находится на излечении брат горничной, там обучают инвалидов, м-сье, должно быть, слышал…

Нет, это уж слишком!


* * *

Бомбы рвались где-то рядом с авеню Анри-Мартен, и Сесиль поняла, что на этот раз дело нешуточное. К тревоге за Жана, терзавшей ее весь день, примешался страх за детей. Сесиль сама отправилась за ними в школу, где они все время просидели в бомбоубежище. Малыши до того боялись бомбежки, что госпожа Виснер, уезжая из Парижа, не испытывала теперь особых угрызений совести. Она, эгоистка, хотела остаться в Париже, чтобы скорее получить известие от Жана. Но имеет ли она право подвергать опасности Монику и Боба, за которых отвечает перед их матерью? При каждом новом разрыве бомбы Ивонна в тюрьме, должно быть, думает, что именно вот этой бомбой убило ее малышей. Если заехать по дороге в Ормевиль повидаться с Ватреном и Ядвигой, почти не надо делать крюк, и, во всяком случае, машина придет раньше письма. Может быть, они даже переночуют у Ватренов, хотя вряд ли удобно вваливаться в чужой дом целой оравой… Так или иначе, ночью на шоссе нет движения, и от Ормевиля до Конша всего семьдесят — семьдесят два километра. Можно при желании остановиться в Манте, в гостинице «Королевский олень», и выехать оттуда только утром, в зависимости от самочувствия детей.

Этот последний вариант Сесиль решила принять. Как наименее утомительный. Боб чувствует себя превосходно, а вот Моника из-за бомбежек совсем разнервничалась. Все время говорит о своем папе. Боится, как бы с ним чего-нибудь не случилось.

Когда Сесиль выехала из Парижа, ее тревога вдруг сменилась безнадежной уверенностью: Жан погиб, чудес на свете не бывает. Жан погиб. Ведь все в жизни всегда идет только к худшему. Когда человек не желает обманывать себя насчет того или иного события, он предпочитает воображать худшее. Хотя бы для того, чтобы с горьким удовлетворением убедиться в своей прозорливости. Итак, немцы войдут в Париж. С этой мыслью еще труднее примириться, чем даже с мыслью о смерти Жана. И то и другое неизбежно. Но смерть Жана это ее личное горе. Как примирится она с этой неизбежностью? Какой может быть жизнь, где не будет больше надежды на встречу с Жаном, мысли о Жане, — Сесиль еще не могла себе этого представить. От этой мысли больно уже и сейчас, но еще не сразу боль доберется до той глубины души, когда человек не в силах сдержать крик! Что же касается Парижа… уже сейчас, заранее ощущаешь ту пустоту, которая поразит всю страну, как паралич сердца… Это наше общее горе.

Быть может, для того, чтобы не так больно было думать о Жане, Сесиль торопилась разбередить другую боль, ту, которую причинял ей Париж.

Сесиль повидалась с Ядвигой и Тома Ватреном, но не остановилась в Ормевильском домике. В эту пору весь сад был заполнен цветущим жасмином, разливающим в воздухе какой-то певучий аромат. Блаженное уединение среди роз и вьюнков и видимая в просвете кустарника зеленая гряда холмов являли такой назойливый образ чужого счастья, казались такой насмешкой над чувствами Сесиль, что даже одну ночь было бы трудно вынести все это. Она почувствовала, что становится здесь злой. И действительно ли нервность Моники была виновна в том, что Сесиль отказалась от любезно предложенного ей ночлега в Ормевиле, а остановилась в Манте, в гостинице «Королевский олень»? Дороги, по правде говоря, в этот вечер отнюдь не были пустынны. Париж охватила паника. Всякий, кто мог добыть хоть какую-нибудь машину, спешил уехать, кто в Нормандию, кто в Брест или в Бордо.

В Манте, уложив детей и оставшись одна в номере гостиницы, Сесиль почувствовала, что прежняя неотвязная мысль о падении Парижа стала теперь просто невыносимой. Друзья Симона де Котель вернутся в столицу вместе с немецкими танками. Это они вчера бросали бомбы на Париж. Вернется ли с ними Рита Ландор, которая так во-время отправилась в Швецию? Непременно вернется и будет сниматься в студиях Жуанвиля в фильмах «УФА». А кто поручится, что Люк Френуа не напишет для нее сценарий? Сесиль вспомнила, какие речи держал Амбруаз Бердула, склоняясь к ее плечу прошлой осенью на обеде в Мэзон-Лаффит. Как он тогда сказал: весь мир жаждет катастрофы… у всех у нас от этой мысли дух захватывает… Париж! Бердула сказал это в первых числах октября… восемь месяцев тому назад. Все эти люди хорошо видели, к чему клонится дело. Теперь дело сделано. Они дождались желанной катастрофы. И придут собирать проценты со своей дальновидности!

Но Париж! В прошлую среду у Висконти Сесиль встретила Мало. Позвонила Матильда. Ей хотелось показать приятельнице свое новое приобретение. Конечно, мебель. И старинная. Она решила посоветоваться с Сесиль, какой тканью обить внутри небольшой секретер XVIII века, который она собиралась отдать перед отъездом краснодеревцу. Да, она уезжает. Подумать только, Матильда возится с мебелью, а сама уезжает из Парижа, потому что боится немцев. Висконти остается. Во всяком случае, постарается пробыть в Париже до последней возможности. Но Матильда увозит с собой Мало и его жену Раймонду в Восточные Пиренеи. Сесиль говорила тогда с Мало, говорила о Париже. Он имел кое-какие сведения о предполагаемых действиях правительства. 16 мая Рейно охотно бы уехал, но слишком многие были против: мысль еще, так сказать, не вызрела! Кроме того, присутствие премьер-министра в столице было важно с политической точки зрения. Еще не все осознали, что поражение неминуемо. Народ не понял бы. Даладье был решительно против отъезда. Должно быть потому, что Рейно и Даладье вообще стараются действовать наперекор друг другу. Но ведь и Монзи тоже был против. И антигамеленовская группа в армии, а поскольку речь шла о том, чтобы устранить Гамелена… словом, побуждения были самые разные. Кое-кто клялся умереть на развалинах Лувра. Правда, таких нашлось немного. Имелись и такие, которые хотели остаться в Париже, чтобы «побеседовать» с немцами, и, как слышал Мало, существовало также мнение Вейгана: Поль Рейно должен остаться в столице вместе с правительством Республики и не для того, чтобы воевать, но чтобы сдаться в плен; этого требует наша честь, а военные тем временем возьмут в руки судьбы Франции. Каждый видел в падении Парижа подходящий случай, чтобы провести свою политическую линию, никто не вспоминал о самом Париже, а если и вспоминали, то разве для того, чтобы выразить свой страх перед его гневом, его мятежным духом, его необузданностью. Страшный город! В Париже были сенегальцы, но с другой целью, чем в Лилле: против народа. Конечно, мы постараемся спасти эти священные камни. Маршал считал необходимым объявить Париж открытым городом… Для одного война это подходящий случай удержаться у власти, будь то хоть на озере Чад. Для другого мир — это случай захватить власть. А Франция? А живые существа из плоти и крови?

От всех этих мыслей у Сесиль стучало в висках. Она-то как раз думала о живых людях, оставшихся в домах Парижа. О тех, которые не уедут, о тех, кто, проснувшись, увидит немцев на парижских улицах. Она думала об Ивонне, томящейся в тюрьме. О всех тех мужчинах и женщинах, которые, как она знала, ненавидят Гитлера, и о таких же мужчинах и женщинах в Германии, которых бросали в тюрьмы, мучили, убивали пулей или топором. Сесиль подумала даже о заводах Виснера. Об иностранных офицерах, которые будут разгуливать по цехам, пустят в ход станки на потребу гитлеровской Германии. Когда вернется Фред, воображаю, как он будет рассыпаться перед гостями: вот видите, у нас имеются душевые, оборудованные по последнему слову техники… мой дядя всегда хотел, чтобы его рабочие… Она вспомнила, как однажды у них на авеню Анри-Мартен с хохотом говорил Делонкль: «Дорогой мой, если бы вы видели ванную комнату в квартире самого обыкновенного цехового мастера в Германии! Так что вы понимаете, для меня вся эта антифашистская пропаганда…» Ведь с точки зрения всех таких господ, рабочие только и мечтают что о душевых. А на Францию им наплевать! Но не в этом же дело. Париж… Это невозможно передать словами, это просто не укладывается в голове: Париж! Отдать без боя Париж! Неужели министры и генералы способны на это?

Но разве они точно так же не отдали уже Жана? Жана и тысячи других людей, молодых, полных сил, которых мы сами позволили отнять у нас. Женщины как будто лишаются рассудка, когда начинается война… Разве не могли бы они не пустить их, удержать? Все женщины, все женщины сообща…

В Конше Сесиль поселилась в гостинице на главной улице, широкой, как площадь, но в верхней, более узкой ее части. Городок поистине золотое дно для антикваров. Вот где было бы раздолье Матильде Висконти.

В госпитале госпожа Виснер и Эжени снова увидали Жозефа Жигуа. Что про него сказать? Жозеф остался все тем же, руки у него не отросли, глаза не прозрели. Правда, его начали обучать чему-то. Писать ногами все равно не научат.

Однако то счастье, которое одним своим присутствием Сесиль принесла человеку, столь обездоленному, стало почти единственным оправданием ее собственной жизни, единственным, что давало ей силы не закричать, не броситься в отчаянии на землю. Она боялась, что вид Жозефа испугает детей. Она предупредила их, объяснила. Верно, на Жозефа страшно смотреть, но дети должны вести себя так, чтобы он ничего не заметил… Боб был просто трогателен. У мальчика врожденная чуткость… Он с первого же дня подружился с Жозефом. Раненых с утра выносили в парк, где они лежали в тени деревьев. Дети играли рядом, стараясь не особенно шуметь. Моника вызвалась читать вслух м-сье Жозефу… Откровенно говоря, Жозеф предпочел бы, чтобы читала ему Сесиль. Однако в присутствии малышей на его лице появлялась улыбка, вернее, подобие улыбки.

Врачи были все те же, все осталось попрежнему. В госпитале приветливо встретили хорошенькую гостью. Вы получаете известия от господина Виснера? Благодарю вас, он на Юге, поправляется.

Когда Сесиль рассказала Жозефу Жигуа историю Ивонны Гайяр — ему она могла рассказать всю правду, — словно отблеск счастья осветил окружавшую его черную ночь. Значит, мадам Сесиль, значит, вы взяли к себе детей коммунистки… взяли потому, что она коммунистка?

Сесиль сказала: — Да, потому. — И не солгала. Она не могла сказать Жозефу о Жане. Но детей она действительно взяла совсем не ради Жана. Это сущая правда.

Тогда тайная любовь Жозефа, впрочем, явная для всех, о чем он даже и не подозревал, тогда эта неосуществимая любовь воплотилась для него в детях Ивонны, хотя он о них не знал ничего. Дети коммунистки! А от кого мадам Сесиль узнала о коммунизме и о партии? От него, Жозефа Жигуа. От него, изувеченного. Значит, она слушала, что он говорил, верила ему, понимала. Его слова проложили таинственный и долгий путь к ее сердцу. Он, Жозеф Жигуа, вел ее по этому пути. И в ее сердце, в ее уме он сумел изменить прежние представления людей ее круга, ее класса, сумел изменить он, Жозеф Жигуа, рабочий, монтер почтово-телеграфного ведомства. Так изменилось неприступное это сердце, что стук его сливается теперь со стуком сердца Жозефа, оно бьется в лад с сердцами его товарищей, бьется ради брошенных в тюрьмы, работающих в подполье, тех, которые жертвуют собой, а ныне им прямо угрожает смертная казнь. И все это сделал он, калека Жозеф Жигуа, вопреки своему страшному увечью, своему беспомощному состоянию. Какое сладостное чувство гордости охватывало его и как любил он этих детей, которые могли ее видеть! Однажды, оставшись наедине с Бобом, он спросил мальчика: — Послушай-ка, малыш… ты ведь мадам Сесиль можешь видеть? Так вот, расскажи мне, какая она.

И ничто не могло сравниться с тем чувством, когда звонкий мальчишеский голос на минуту рассеял мрак, окутывающий слепого: — Какая тетя Сесиль? Она очень, очень красивая… — Нет, Жозеф вовсе не из тех, кто довольствуется малым. Но это было нечто огромное. Немыслимо огромное…

А между тем Сесиль одна бродила по парку, чтобы выплакаться на свободе.

Счастье Жозефа длилось два дня, даже точнее — пятьдесят два часа. И этого, без сомнения, хватит, чтобы осветить навсегда долгую жизнь человека, всю долгую жизнь человека, которому никогда не блеснет луч солнца. Жозеф не обольщался, не говорил себе: а вдруг это чувство может перейти в другое? Или даже просто длиться. Он ничего не просил и, ничего не прося, имел больше, чем мог ожидать. Он был счастлив. Он знал, что ради этого стоило не умирать, даже если счастье добыто высокой ценой — потерей рук и глаз.

Теперь только нужно найти способ служить общему делу: значит, не потухло в нем еще прежнее пламя. Он может сражаться за счастье людей, раз он узнал, наконец, что счастье не пустая химера, что оно существует, что стоит оно всех жертв и что ты можешь дать его другому.

Итак, мадам Сесиль приехала во вторник перед завтраком… А сегодня четверг, вернее, еще только самое утро. Газеты сообщали, что Поль Рейно снова реорганизовал свой кабинет и с момента вступления на пост министра внутренних дел господина Жоржа Манделя сто один коммунист помещен под стражу в специальных лагерях, устроенных военными властями во исполнение чрезвычайного декрета от 18 ноября 1939 года. В газетах также говорилось об аресте пяти видных парижских деятелей, господ Робера Фабр Люса, Серпень де Гобино, Алэна Лобро, Поля Мутона и Шарля Леска[737], людей, угрожающих своей деятельностью безопасности государства. Имена их ничего не говорили Жозефу. Сесиль вспомнила, что видела кого-то из вышеупомянутых господ у Котелей. Жозеф тихо сказал: — Вы заметили, мадам Сесиль, когда арестовывают коммуниста, расклеивающего в поезде листовки, для газет он никто. А когда арестовали этих видных парижских деятелей, покушавшихся на безопасность государства, даже тут их не перестают величать господами. Значит, не так уж мы глупы, когда утверждаем, что существуют две мерки, что и у них тоже есть свой классовый подход. Разве не так?

Жозеф говорил медленно, словно в его распоряжении целая вечность, и если в четверг утром был во Франции хоть один счастливый человек, так это был Жозеф Жигуа. Вот он и тешит себя мыслью, что впереди у него еще много-много времени и хватит его, чтобы все понять самому и научить понимать Сесиль. В первый раз он подумал просто Сесиль, а не мадам Сесиль… и повинны в этом были господа Робер Фабр Люс, Серпень де Гобино и три прочих господина!


* * *

6 июня, четверг, утро.

Филипп Борман, как было условлено, явился в министерство. Монзи был занят последними приготовлениями к отъезду.

— Да, дорогой господин Борман, нас выставили! Даладье, Ламуре, Сарро, Марселя Эро, Барети[738] и меня… Мой старый приятель Л. О. Фроссар, чьи таланты уже ни для кого не тайна, с тех пор как он выступает по радио, так вот, мой приятель усядется сегодня вечером в мое кресло. Конечно, он руководствуется чисто дружескими соображениями, желая оставить министерство информации за господином Жаном Пруво[739] из «Пари-суар». Вот каковы дела! Что касается Даладье, то господин премьер уже давно готовил нам этот сюрприз! Рейно три раза в течение месяца пытался выставить Даладье за дверь. Заявил, что сенатская комиссия по иностранным делам потребовала головы Воклюзского быка! Это еще не все, они будто бы разошлись из-за меня. Я, видите ли, злой дух Даладье, я скомпрометировал его моими отношениями с Римом. Как вам это понравится! Итак, меня отстранили, как агента Муссолини. А это означает, что решено предоставить событиям идти своим ходом и навязать нам еще одну неприятельскую армию, которая ударит с тыла. Мы, следовательно, будем воевать с Италией, глупость сверхъестественная! Ламуре был за немедленное заключение мира. Не знаю уж, по какой причине наш дружок расстался с Барети и Марселем Эро… Во всяком случае, я был в министерстве общественных работ с августа тридцать восьмого, в министерстве путей сообщения с сентября тридцать девятого. Я мог бы напомнить обо всем, что мною сделано… Кто знает, может быть, мне и повезло, что я сегодня выхожу из кабинета, которому придется взять на себя чудовищную ответственность!

Монзи становился желчным. Рейно обделал дело еще накануне. Монзи не было в Париже, он объезжал Байонну, Бордо, Ла-Рошель, Нант, Брест с целью заверить англичан относительно того, что программа импорта угля в связи с оккупацией угольных северных районов будет осуществлена через атлантические порты. А вернувшись в Париж, последним узнал о своей отставке. Веселенькое возвращение!

Впрочем, то, что они сейчас затевают… вот вам наглядный пример: еще два дня тому назад мы собирались послать в Москву… Вы ведь читали, что англичане отправили в Москву сэра Стаффорда Криппса? Для нас очень многое зависело от выбора подходящей кандидатуры. Наконец, в минувший понедельник Поль Рейно по обыкновению запросил разрешение Лондона… То ли Лондон, то ли Вейган, у которого, по слухам, начинаются корчи при одном имени Пьера Кота, но, так или иначе, мы посылаем Эрика Лабонна[740]… в качестве посла в Москву. Это пока только вопрос кандидатуры, надо еще согласовать с Кремлем… но ведь уже десять дней мы получали бы, мой дорогой, оттуда самолеты, не будь этих вопросов о кандидатуре.

Филипп Борман опешил. Вести такие разговоры с первым встречным. Ну, хорошо, пусть он не первый встречный для Монзи… Но все же! — Я принес вам ответ, который вы просили, — сказал Борман.

— Ах, верно! — воскликнул Монзи. — Ну, посмотрим, посмотрим…

И, взяв в руку бумагу, еще не заглядывая в нее, добавил: — Вы же знаете, что я теперь уже ничто… я могу только передать ваш ответ. Например, моему преемнику и другу Л. О. Фроссару… Во всяком случае, это интересует новое правительство…

Монзи стал читать, поморщился. Потом спросил:

— Следовательно, мы можем считать, что ответ исходит от…

— Центрального Комитета коммунистической партии. — А, а!

Он снова перечел ответ. Текст был короток и предельно ясен.

«Коммунистическая партия будет рассматривать как измену сдачу Парижа фашистским захватчикам. Она считает важнейшим национальным долгом организовать оборону столицы. Для этого требуется:

1. Решительно изменить характер войны, превратить ее в национальную войну за независимость и свободу.

2. Освободить депутатов-коммунистов и деятелей коммунистической партии, равно как и десятки тысяч рабочих, заключенных в тюрьмы и сосланных в концентрационные лагери.

3. Немедленно арестовать агентов врага, которыми кишат палата депутатов, министерства вплоть до генерального штаба, и примерно их наказать.

4. Эти неотложные меры вызовут народный энтузиазм и позволят организовать всеобщее ополчение, которое и следует декретировать незамедлительно.

5. Необходимо вооружить народ и превратить Париж в неприступную крепость».

Монзи положил бумагу на письменный стол.

— Что ж, — сказал он, — это вполне определенная точка зрения. Боюсь только, что из-за третьего пункта и все остальные предложения будут приняты не слишком всерьез.


* * *

Не кто иной, как Эжени, положила конец счастью своего брата. В этот четверг ей не сиделось на месте. Перед отъездом из Парижа она не успела исповедаться, а с последней исповеди прошло уже много времени… По правде сказать, она с удовольствием вспоминала того славного священника, что исповедовал ее в Конше в прошлый их приезд на пасху. От госпиталя туда пешком не легко добраться, очень долго пришлось бы идти лесом. Но ее согласились взять на грузовичок, отправлявшийся в Конш за продовольствием… — Конечно, Эжени, поезжайте, — сказала Сесиль. Странная она все-таки девушка. Сразу видно, что брат — вся ее жизнь, А не успела приехать, уже бросает Жозефа ради своих исповедей и причастий. Быть может, Сесиль и не подозревала, что не благочестие, а совсем другое чувство погнало Эжени в этот четверг из госпиталя. Она испытывала какую-то безропотную ревность. В Париже Эжени почти забыла, что ее брат не надышится на мадам Виснер. Уж от нее-то этого не скроешь. И слишком она ясно чувствовала, что даже ее присутствие, присутствие родной сестры, раздражает Жозефа, который только и мечтал о том, как бы побеседовать наедине с мадам Сесиль. Она понимала брата. Но сейчас, когда они снова приехали в Конш, ей стало очень больно. Эжени стыдилась своих мыслей: ведь мадам Сесиль столько сделала для Жозефа! Поэтому-то она и решила наказать себя, держаться в стороне и искать в религии поддержку и прощение.

Около четырех часов в парк донеслись гудки подъезжавшей машины… — Должно быть, Эжени вернулась, — сказала Сесиль. — Ну-ка, дети, бегите встречать ее. — По правде говоря, сегодня малыши немного ее утомили. Боб требовал, чтобы все занимались его особой, а Моника вмешивалась в разговоры старших. А Сесиль хотелось поговорить с Жозефом, но девочка могла запомнить и повторить их слова.

С террасы было видно, как вокруг пруда прогуливались раненые. На несоразмерно широких ступенях лестницы, спускавшейся в парк сквозь строй каменных Диан и Аполлонов, зеленели островки мха, лужайки тянулись вплоть до высоких деревьев, среди которых терялись подстриженные кусты. Десятки раз зрячие описывали Жозефу эту картину, и как многозначительно было для него на этом фоне само молчание Сесиль. Еще раз наедине с ней… И вдруг раздался топот детских ножек, бегущих по усыпанной гравием дорожке.

— Тетя Сесиль! Тетя Сесиль!

Боб и Моника подбежали к Сесиль, каждый старался опередить другого, чтобы первым таинственно спросить: — Угадайте, тетя Сесиль, угадайте, кто приехал? — В груди Жозефа что-то оборвалось, словно пришел в движение сигнал тревоги. Кто-то приехал. Все равно кто. Кто-то приехал сюда… Дети утащили за собой Сесиль, они звонко смеялись, прыгали вокруг нее. Жозеф слушал, ловил каждый удаляющийся звук… И потом все стихло. Они были уже далеко. И Жозеф не мог услышать, не мог понять приглушенного восклицания Сесиль.

Он здесь, перед ней. Сесиль даже не заметила Эжени, стоявшую чуть поодаль. Он здесь у высокого замка, крытого плоской черепицей, перенесшей не одну бурю. А дети прыгают вокруг, хлопают в ладоши: — Дядя Жанно! Дядя Жанно! — Сесиль не может пошевелиться, вся ледяная и пылающая, она видит только его одного. Поношенная форма. Куртка, кожаный пояс. Пилотка, которую он неловким жестом стягивает с головы. Ему давно следовало бы постричься. Лицо у него похудело, но это уже не тот мальчик, о котором она мечтала, уже не мальчик. За эти три месяца Жан стал мужчиной. Его золотистые зрачки. Он улыбается, он не смеет обнять ее, и нерешительно поднятая рука его падает.

— Жив!

Сесиль крикнула «жив», вернее, так оно само крикнулось. Она еще не сказала ни слова Жану, она не сказала: «Ты жив», потому что в это нужно было еще поверить, а она еще не прикоснулась к нему, не слышала его голоса, хотя он прошептал: — Сесиль… — Но тут Боб взял ее за руку и сказал: — Разве ты, тетя Сесиль, не поцелуешь дядю Жанно? Он ведь приехал из Дюнкерка!

Когда Жан обнял Сесиль, ей показалось, что она сейчас умрет.

Эжени пошла посидеть с Жозефом. Она молчит. Да ему и не требуется слов. Калека знает, что сестра его здесь, он всех узнает по походке. Однако ему кажется, что Эжени молчит слишком долго. Почему мадам Сесиль так долго не идет? — Кто же… — Много сегодня народу в Конше, Нини? — Эжени чувствует тревогу в голосе брата. Она берет книгу, брошенную на садовый стол, кладет ее себе на колени. Если Жозефу хочется, она может ему почитать. И добавляет боязливо: — Приехал дядя ребятишек, повидаться с ними, брат госпожи Гайяр… Он вернулся из Дюнкерка… — Эжени так страшно причинить Жозефу боль, и еще больше она боится своей радости, ей, причастнице, стыдно этому радоваться.

Жозеф произнес только: — Вот как?

Еще ничего неизвестно. Ничего. Еще ничего не произошло. Ни одно слово не всколыхнуло мрак вечной ночи. Почему же что-то застыло в сердце Жозефа? Он не имеет права ни удивляться, ни гневаться, ни сожалеть. Ничто ему не обещано. Он никогда не позволял своим мыслям идти дальше того, что есть. Но коль скоро Эжени молчит, все понятно, слишком понятно. Разве им, брату и сестре, нужны слова, чтобы понимать друг друга… Даже когда у Жозефа были еще здоровые руки и зрячие глаза… Так пошло у них еще с детства, с самого детства.

А потом прибежали Боб и Моника, веселые, возбужденные, с целой кучей рассказов о дяде Жанно, который вернулся из Дюнкерка, и напряженную тишину смягчил звонкий детский лепет, веселый смех. Они столько нарассказали Жозефу, словно просидели с дядей несколько часов, а видели-то они его минуты две… Смотри-ка ты!

— Что же вы, детки, с дядей не гуляете?

Смех разом оборвался. Молчание. Потом Боб произнес жалостным голоском: — Они нам одним велели погулять.

Это было так ясно, что когда Эжени робко спросила: — Хочешь, Жозеф, я тебе почитаю? — брат ответил самым естественным тоном: — Конечно, почитай, Нини, с удовольствием послушаю. — И Эжени начала читать. Ее брат, ее мальчик, снова вернулся к ней…


* * *

Они пошли погулять по парку. Парк незаметно переходил в лес. Беспредельна высота этого зеленого свода. Они идут. Она прикасается к нему, отодвигается, потом берет его под руку. Они идут. Ну, рассказывай, рассказывай же… То чувство, что владеет сейчас Сесиль, подобно грозе, но оно и противоположно ей. Нетрудно описывать страдания. Но нет слов для того, что, как отлив и прилив, бьется в них обоих, нет слов для этого безмятежного и трепетного безумия. Жан рассказывает, потому что Сесиль просит рассказывать. Слова — защита человеческого целомудрия. Они прикрывают избыток чувств. Рассказывай же, рассказывай… Жан рассказывает. Время от времени он прикасается к своим губам, потому что ни она, ни он не могут еще опомниться от первого поцелуя, в котором было лихорадочное волнение неожиданной встречи, первого поцелуя на глазах у всех — у детей, у Эжени. Оба они знали, что это лишь первый поцелуй. Чего же они ждут? Рассказывай же, рассказывай, шепчет Сесиль, потому что она боится своего счастья. И потому, что человек не может иметь все разом. Сейчас чудо то, что он жив.

— Скажи, Жан, ты правда жив?

Жан смеется. Какое счастье, что можно слышать смех Жана. Безмерное счастье. И так страшно, и этот страх, который Жан сам чувствует, сковывает его… Рассказывай, ну, рассказывай… Лес в богатом убранстве июня, веточка, хрустнувшая под ногой, кроткие лучи солнца, пробивающиеся сквозь листву, — всё неожиданность, всё открытие. Когда луч играет в ветвях, листья загораются, как зеркальное стекло, а рядом с ними в тени трепещут другие, темные или прозрачные…

Он жив. Жизнь сильнее. Сильнее людей, сильнее смерти, войны и всей этой грязи, и расчетов, и притязаний. Всегда непредугадываемое движение жизни, как игра солнечных лучей в листве, как ощущение земли под ногой живого человека… Рассказывай, Жан, рассказывай. И только когда Жан поцеловал ее, только тогда она удивилась невероятности случившегося.

— Как ты здесь очутился?

Есть в женщине хитрость, непостижимая, быть может. Сесиль так боялась, что он испортит все. Так боялась его, Жана, который стал мужчиной.

Грузовое судно доставило солдат в Брест во вторник к вечеру. По правде говоря, натерпевшись страха из-за подводных лодок и упоенные гостеприимством англичан, которые, по выражению тех, кому удалось вырваться в город, в Фолкстоне, Плимуте, Давенпорте устроили нашим грандиозный прием, возвращающиеся на родину французы ждали, как само собой разумеющееся, что в награду за пережитые ужасы их встретят торжественно с цветами, с музыкой и даже с речами… Почему бы и нет? Вполне естественно. Речей и не требуется, бог с ними, с речами, но, естественно, они сочли бы речи естественными… Однако на набережной в Бресте — ни души. Кроме, конечно, патрулей. В город выходить запрещается. До самого вечера они топтались на пристани, не пили, не ели, потому что никто не позаботился о снабжении, да еще чудовищная жара впридачу! Грязь, пыль. Просто противно. Пытались, правда, помыться у водоразборной колонки, но вытираться-то нечем, смены белья нет, значит, снова надевай грязную рубашку. Наконец, привезли несчастную бочку с пивом, тут началось настоящее столпотворение. И вдобавок какой-то лейтенант авиационной службы забрался на скамейку и заорал: «Летчикам в первую очередь!» Скажите пожалуйста! А пехотинцы, артиллеристы, драгуны, марокканские стрелки — словом, все те, кто целый месяц зря на небо глаза пялил, ища хотя бы одного французского самолета? Когда Жан понял, что до ночи их не отправят, он подговорил Партюрье и Рауля…

— А кто это Партюрье и Рауль? — спросила Сесиль. Жан объяснил. Они заявили, что необходимо купить в аптеке лекарств, и под водительством фармацевта улизнули в город. Жану хотелось купить рубашку, носки, чтобы хоть немного привести себя в порядок… и потом послать тебе телеграмму. Разве ты не получила моей телеграммы? И письма из Англии тоже не получила?

— Я уехала из Парижа в понедельник, милый. И только вчера послала консьержке телеграмму с моим адресом, когда вернулась из госпиталя в Конш. Мы ведь живем в гостинице… нельзя же всем нашим семейством поселиться в госпитале…

И приятели Жана тоже хотели послать письма, сообщить о себе. У Партюрье есть невеста, а Рауль…

— Рауль — товарищ.

Это слово, произнесенное сейчас, в такую минуту и в таком значении… Ты ничего не знаешь об Ивонне? Говорят, в тюрьме страшный режим? Ее адвокат… Жан помнил адвоката Ватрена по своей недавней истории.

Вечером их перевели к товарной пристани — такая длинная, длинная пристань с теплушками для перевозки скота, слава богу, немножко соломы в вагонах постлали, представляешь себе, хорош поезд, это после английских-то купе! И вдруг группа жителей Бреста, нарушив приказ, невзирая на охрану, прорывается к нам. Словно к зачумленным каким-то. Ваш приезд скрывали от жителей, префект дал соответствующее распоряжение, боялись, население взволнуется, если наши герои кое-что порасскажут. И так далее и тому подобное. Они принесли корзины с клубникой, так что мы всю дорогу ели клубнику и, не стесняясь в выражениях, честили префекта.

Катили всю ночь, весь следующий день, весь вечер и высадились в Конше ровно в два часа ночи в среду. Расквартировали их в темноте и заявили: можете спать, сколько вам угодно! Так что поднялись они со своих сенников только во втором часу дня. Пока он пообчистился и побрился… И вдруг на площади кто-то его окликнул: — М-сье Жан! — Оглянулся — Эжени…

— Представь себе, я даже не очень удивился. Я знал от твоего брата, от Никки, он мне время от времени слал открыточки, что ты находишься где-то в этой местности, ухаживаешь за ранеными… Конечно, я не ожидал, что сразу так и найду тебя…

Они вышли на дорогу. И остановились. Не следует уходить слишком далеко. Быть может, лишь в эту минуту Сесиль впервые заметила красоту Жана, быть может, только сейчас он перестал быть призраком, видением. И теперь она испугалась уже не его, а самой себя.

Лучше возвратиться домой по дороге, чем лесом… Оба сейчас молчали. Сесиль нарвала цветов у канавы, каких-то розовеньких цветочков, что растут повсюду и не годятся для букетов, и еще золотистых лютиков. Жалкий букетик, особенно в этом краю, богатом розами, где розы цветут во всех садах, вьются вдоль всех стен… — Помнишь, Жан, как в прошлом году ты собирал растения для своего гербария?

Сесиль упомянула про гербарий, потому что молчание Жана, мысли этого мужчины, идущего рядом с ней, мысли этого, если хотите, незнакомца, все это торопит ее связать теперешнего взрослого Жана с прежним маленьким Жанно.


* * *

В четверг 6 июня, в тот день, когда Сесиль и Жан нашли друг друга, множество событий родилось, умерло и снова взметнулось, как пламя. Жители Па-де-Кале, отпущенные вчера немцами по предъявлению рабочей книжки или воинских документов с пометкой «шахтер», покинули казарму Мортье в Камбрэ, куда их 2 июня привели из Леклюза. На дорогах многих шахтеров встречали жены, вышедшие на поиски своих мужей, и они кое-как устроились на ночь. Братья Бокет и с ними Катрин, Декер, Барбентан ночевали в Кэнси, севернее Дуэ. Распрощались они в четверг утром в Энен-Льетаре, среди дымящихся еще развалин, возле какой-то стены, изрешеченной пулями: здесь был расстрелян шестнадцатилетний подросток… Временный деревянный мост через канал заменил прежний, постоянный Батарейный мост. Отсюда Катрин, Гаспар, Феликс и Константен пошли полями, ориентируясь на водонапорную башню, и добрались до своего поселка, где их поджидали родные. Там уже был товарищ, который старался восстановить связь… В этот же четверг, 6 июня, Нестор принес в Авион к одному железнодорожнику восковку первой газеты Ланса, которую отстукали на пишущей машинке, доставшейся им после смерти больной дамы, потому что Барбетта никак не могла добыть зарытый в чужом саду ротатор, принадлежащий секции.

В этот четверг 6 июня в коридоре тюрьмы Сантэ Франсуа Лебек случайно увидел одного заключенного, силуэт которого показался ему знакомым, — огромный, как медведь, мужчина, но, видно, сильно исхудавший, с желтым и хмурым лицом: товарищ Молинье, бывший сторож в Народном доме. Им не удалось обменяться ни словом, но уже хорошо и то, что они увидели друг друга. И в тот же четверг 6 июня Мартина Лебек получила открытку из Бреста. От Жан-Блэза, вернувшегося из Дюнкерка. Он писал: «Передайте Франсуа…»

Но в этот же четверг 6 июня, еще накануне перегруппировав свои дивизии в направлении к югу, неприятель атаковал армию Фрера. Ту самую армию, относительно которой Вейган просил уверить англичан, что здесь французские солдаты будут сражаться до последнего. В первый день немецкие танки не добились серьезных успехов. Но вечером 6 июня Сомма и Элетт были на крайних флангах форсированы крупными соединениями противника. Еще до наступления ночи верховный главнокомандующий, отказавшийся от формулы «сражаться до последнего», санкционировал предложенный ему новый рубеж… Сама классическая концепция «битвы до последнего» была взята под сомнение. Отныне главнокомандующий полагает, что позиция, на которой сражаются до последнего, должна в соответствии с современной техникой вермахта иметь известную глубину. Вот почему с этого вечера линия Абвиль–Швейцария конкретизируется в представлении Вейгана, становится вполне реальной: она пройдет позади Нижней Сены, Уазы, вплоть до Нонетты, от Нонетты до излучины Урка и Марны… Теперь уже как-то неловко говорить, что Вейган отказался от формулы «сражаться до последнего», когда все до последнего отошли от Руана, Вернона, Манта, Понтуаза, Шантильи, Санли, Мо, Монмирайля… Но поскольку речь идет о ближних подступах к Парижу, как центру того рубежа, за который, по мысли главнокомандующего, сражаются до последнего, он решает передать командование этим районом генералу Эрингу, а для полной свободы его действий и для поддержания порядка в столице генерал Денц, который в данную минуту еще командует армейским корпусом в Эльзасе, получает приказ главнокомандующего срочно вернуться в Париж.

25 мая, в тот день, когда Советский Союз согласился дать Франции самолеты, о которых просил Лоран Эйнак, и когда Пьер Кот был предупрежден Монзи по просьбе Поля Рейно, Вейган составил план отступления на Дюнкерк, приведенный в исполнение той же ночью в отмену плана № 1 все того же Вейгана — плана наступления на юге.

6 июня, в день, когда правительству был вручен ответ коммунистической партии, которая потребовала организовать оборону Парижа, вооружить народ и собрать всенародное ополчение, Вейган отказывается от концепции «сражаться до последнего» и, ввиду возможности появления вражеских войск на ближних подступах к Парижу, призывает генерала Денца, которому и предназначено быть генералом от капитуляции.

Кто хочет, может считать, что не существовало и не существует никакой причинной связи между этими двумя событиями.


* * *

Сесиль плохо спала эту ночь. В гостинице, где поселились офицеры и разместилась офицерская столовая, допоздна слышались громкие голоса Бурра, Партюрье и дантиста, которые, стараясь забыться после пережитых потрясений, распевали песни, а остальные потягивали коньячок, присланный очередной крестной Блаза. Неотразимого Блаза! Молодец, да и только! И главное чудо-то в том, что прибыл этот самый коньячок сегодня же вечером с первой почтой… Франция, как видите, остается Францией, и полевая почта действует исправно. Ничего не скажешь, связь на высоте! Завтра утром санитарная часть должна разбиться на два отряда: получены новые приказы, и большинство офицеров медицинской службы отправляется вместе с главврачом в окрестности Парижа, где дивизия и будет переформирована. Ура! Ура! Да здравствуют танки, мамочка моя, танки и танкисты!

Драгуны и кирасиры отказались от полагающегося им отдыха: они ведь добровольцы, опять добровольцы. Правда, им сказали, что если они будут добровольцами, им дадут вместо виснеров тяжелые сомюа, тогда они мигом решились: на сомюа хоть сейчас готовы. А на виснерах, извините, не пройдет!

А как же остальные? Что ж, вплоть до получения нового приказа, Сорбен, Фенестр, Блаз останутся в Конше вместе со взводом Партюрье, вернее, частью взвода; Делла-Роза, Мор, Моконсей, Дюпати, Гроппар, Бельзонс прикомандированы к Премону, который будет сопровождать главврача, поедут и водители санитарных автомобилей… Значит, взволновался Фенестр, мы останемся без машин? Да вы их получите… В Нормандии создается новая армейская группировка, вы и поступите в ее распоряжение. — А напоследок самое приятное: Фенестр, Сорбен, Партюрье, санинструкторы и шоферы представлены к награде… Вы хоть остаетесь, да с наградой. А мы, мы идем еще завоевывать наши ленточки!

Сесиль плохо спала в эту ночь. Она не заснула даже, когда в зале уже затих дикий шум, когда Конш окутала тишина, такая глубокая, как сама ночь. В эту ночь в ее душе разыгрывалась последняя битва — боролась гордость. Все аргументы за и против. Ее предрассудки, равно как и доводы разума. Все, что в течение года одолевало ее, как встречные ветры, все, что стало ее бессонницей и снами, все, что бунтовало в ней, и все, что жаждало покориться. Что ж изменилось? Разве жизнь для них стала иной, потому что существует на свете этот кошмар, потому что встала между ними смерть, жестокая война, отступают наши армии и над страной нависла угроза? Да, что-то переменилось. Жан остался жив. Но ведь он был жив и раньше? Он жив, но совсем другой, теперь он мужчина, присутствие которого волнует ее, значит, она сама тоже переменилась. И верно, все изменилось также и потому, что их встреча произошла в роковой час истории. Можно ли отложить на завтра, на послезавтра жизнь Жана и ее жизнь? Да и придет ли это завтра? Но каково бы ни было это завтра, ждет ли страну бедствие или освобождение, их судьба, личная судьба Жана и Сесиль, эта жизнь, торжествующая в них, жизнь, распахнутая в будущее, неразрывно связана с горем и счастьем других людей, с судьбами родины. В этом мире, где каждый отдает свою жизнь, по знаку, за клочок земли, за то, чтобы не отступить ни на шаг, отдает жизнь, не рассуждая, стоит ли приносить такую жертву, — нелепо, достойно презрения класть на одну чашу весов бессмысленное благоразумие, и на другую — счастье Жана, о котором молят, так ясно молят его золотистые глаза. Положить на чашу весов любовь, их любовь. Будущее, ради которого сражаются и умирают, какой оно имеет смысл, если это не то будущее, в котором воссоединятся все Жаны и все Сесили?

Сесиль не может уснуть. Она поднялась с постели, открыла окно, куда заглядывает звездное небо… Лунные блики осторожно скользят по погруженному в сон городку и любовно ласкают старинные средневековые домики. Несносная девчонка, оставь, оставь свою гордость!


* * *

Когда Жан де Монсэ попросил у Партюрье разрешения сходить проведать своих племянников, тот сразу же что-то почуял. Позже вечером он увидел, как Жан шел с какой-то красивой дамой. Молодая парочка распростилась на окраине Конша. Эту даму Партюрье снова увидал во дворе гостиницы. Прелесть что такое!.. Конечно, он улыбнулся про себя. Но от природы он был склонен к чувствительности. И никому ничего не сказал. Однако, когда его вызвали в канцелярию, чтобы уточнить вопрос, кого именно следует включить в состав взвода Премона, отправляющегося с Давэном де Сессак, Партюрье категорически потребовал, чтобы Жана де Монсэ оставили с ним в Конше, хотя Монсэ уже был внесен в список отбывающих. Раз Партюрье так настаивает, пусть будет по-его!

Отъезд состоялся в пятницу утром. Сильно поредевший взвод разместили в одной из служб при гостинице, а сержанты и офицеры поселились у местных жителей. В офицерской столовой, тоже наполовину опустевшей, обедали теперь два военных следователя, капитан и лейтенант, появление которых, надо полагать, не вызвало особого восторга у сотрапезников. Вместе со всеми прочими отбыл и Гурден. Слава богу, удалось от него отделаться. Его замещал старший сержант. Морльер, который не мог простить Гурдену, как он выражался, казни пёсика Жамблу, буквально ликовал, что ему отныне не придется отдавать честь этой богомерзкой роже. Так он прямо и заявил. Жан де Монсэ с трудом отвязался от Алэна. Алэн тоже получил письмо. Ему не терпелось поделиться с кем-нибудь переполнявшими его чувствами. Все казались ему теперь такими хорошими. Муравья и того старался обойти, чтобы как-нибудь случайно не раздавить. Одно его огорчало — Монсэ явно искал одиночества: и как раз в тот день, когда Алэн собирался открыть ему душу…

Сесиль в светлозеленом, свежем, как родниковая вода, платьице поджидала Жана на скамейке тенистого бульвара. В этом квартале разместили английских солдат. И как же они громко захохотали, когда на их глазах французский солдат обнял даму. Тогда Сесиль и Жан ушли в поле…

Именно в этот день генерал Вейган, в четыре часа пополудни прибыв к командующему 10-й армией в Лион-ля-Форе, километрах в тридцати восточнее Руана, ознакомился с найденным у пленного немца маршрутом продвижения бронетанковой части, которая прорвала фронт около Бреля, на границе департамента Сомма. Так как в маршруте указывалось движение танков в направлении Форж-лез-О, что в тридцати километрах севернее Лиона, Вейган приказывает оборонять Руан, и уже принимаются меры к взрыву мостов через Сену в пределах Нормандии.

И в этот день первые номера «Вестника Ланса» подсунуты под двери в поселке шахты № 9, в поселках шахт № 14 и № 11, в Луазоне и Голландском городке.


* * *

Три дня. Казалось, всё и вся сговорились помогать им. Можно ли вообразить себе, сидя в Конше, в том же самом департаменте Эр, где, однако, 10-я армия уже отходит со своих позиций в Лион-ля-Форе к Уазе, рискуя вновь предоставить немецким танкам возможность обходного движения на Гавр, можно ли вообразить себе, сидя в Конше, что-либо иное, кроме роскоши июня, пышного разгара лета?

Казалось, всё и вся сговорились помогать им. Даже Морльер теперь сам избегает задерживать разговорами Жана де Монсэ. Партюрье покрывает отлучки своего ветрогона-санитара. Это словно песня для всех, словно песня, которую каждый напевает про себя вполголоса. Никто не говорит об этом. Юная чета проходит где-то далеко, на том краю пейзажа. Ей смотрят вслед, покачивая головой. В Конш начинают прибывать беженцы, которые, как и все беженцы на свете, рассказывают самые невероятные вещи. Куда они пробираются? На Шербур, на Брест? Почти все получили письма из дома. И каждый снова отдается во власть всех своих прежних, но вечно новых мечтаний.

Весь мир становится пособником этого счастья, длившегося три долгих дня. А вдруг, подумалось Сесиль, для их трехдневного счастья необходима была катастрофа, но тотчас же с негодованием прогнала прочь эту святотатственную мысль. Слишком уж дорога цена! Но она забывала одну истину, а истина эта в том, что к трем дням Жана и Сесиль прибавляются недели тех, кого мы не знаем, прибавляются часы еще одних, минуты третьих… все, что приносит мимолетное счастье, осеняющее людей, мужчину и женщину, которые, ясно или нет, сознают, чтò они делают, кто они такие, передают полученный ими дар по бесконечной цепи, свое радостное ощущение бытия, желание знать, любить, переделывать окружающий мир, людей, самое жизнь… И Жан и Сесиль не знают до конца в эти минуты, когда их счастье кажется им радостью, украденной, мимолетной, похищенной, доставшейся им ценою жертв и бедствий других, под защитой благосклонных соучастников, всех тех, кто создал вокруг них в Конше оазис, и тех, кто умирал ради этого где-нибудь в лесах Компьеня, у Вилле-Котре, к западу от Ретеля… они не знают, что люди живут и умирают ради того, чтоб стало возможным счастье, нет, не личное счастье каждого, но счастье для всех, счастье для всего человеческого рода, эта величайшая ценность, которая сама себя истребляет и, кажется, боится своей собственной веры, своего будущего — светлого и великого… Весь мир стал соучастником трехдневного счастья, пришедшего также и для Сесиль и для Жана.

Как раз на второй день в Ферте-су-Жуар генерал Жорж начинает готовить к отъезду свою главную ставку, откуда он с 10 мая командовал армиями Северо-восточного фронта. В этот день генерал Вейган принял в Венсене генерала де Голля, назначенного позавчера на пост заместителя военного министра, и сказал ему: — Битва на Сомме проиграна. Теперь остались только Сена и Марна, а за ними? Ничего… Ах, если бы я хоть знал, что немцы оставят мне достаточно войск, Чтобы я мог поддерживать порядок! — И в этот же день Поль Рейно разъяснил членам своего кабинета, при каких обстоятельствах правительство покинет Париж. В этот день немецкие бронетанковые части вошли в Вернон.

Вся эта ночь с субботы на воскресенье принадлежит Жану и Сесиль, тайком встретившимся в маленькой комнатке нормандской гостиницы. В первый и, кто знает, может быть, в последний, единственный раз в жизни они владеют таким неизмеримым богатством времени и забвения, этой нежностью двоих, для которых, пока слиты их дыхание и объятия, их восторги и отдохновение, мир также не имеет границ. Они до глубокой ночи разговаривают вполголоса, и их мысли сплетаются узором счастья; и они тянутся к будущему, которое заложено в них и которое может возникнуть только из их близости; они говорят друг другу тысячи бессмысленных пустяков, которые еще драгоценнее от того, что бессмысленны, и два-три слова о самом главном, после которых нет разлуки, даже если их разлучат. Все звучит признанием, все обожание, все шопот. Они знают, знают так твердо, что даже дух захватывает, сколько в этих мгновениях совершенной, ни с чем несравнимой радости; и они во власти этой полноты. Завтра они скажут, что эти три дня были слишком коротки. Но таковы уж влюбленные: чем упоеннее — тем ненасытнее. Это непередаваемый другому опыт чувств. И тот, кто познает его… нет, не то, чтó я говорю… те, которые его познают, лишь они, и именно в момент познания, совершают головокружительный путь в бездонную глубину, и они, неразлучные любовники, спускаются в этот черный и веющий свежестью родниковых вод колодец, погружаясь в общий сон, населенный одними и теми же видениями, и если есть тут две стороны, то лишь в том смысле, в каком есть они у ткани, затканной с лица и с изнанки одним узором, и разнится этот узор лишь окраской.

Все в мире помогает им, и даже сама встающая заря, которая видит в них свое подобие…


* * *

В воскресенье 9 июня 1940 года, около десяти часов утра мосты через Сену в районе Руана были взорваны. Неприятельские войска вошли в город, и передовые части уже просочились по течению реки до самого Вернона. Танковые колонны противника достигли Вербери на Уазе, от которого отошла армия Фрера под усиленной бомбежкой вражеской авиации.

В воскресенье 9 июня 1940 года Вейган передает Рейно письмо генерала Вюильмена, которое гласит: «Согласно сведениям, полученным из источника, который до сих пор оказывался вполне надежным, предвидится угроза массированного воздушного налета на Париж»… В тот же вечер совет министров под председательством Лебрена решает, что правительство должно покинуть столицу. В Париж только что прибыл Денц. Его попечениям вверено это непослушное дитя. Министры отправятся в Тур, а главнокомандующий в Бриар — именно этот пункт наметил 16 мая Гамелен для отступления. Завтра будут эвакуированы парижские тюрьмы. Мобильная гвардия поведет коммунистов по дорогам великого исхода, так же как раньше уже гнали заключенных, отобранных Сен-Гареном из Лоосской тюрьмы, большинство которых было убито в районе Абвиля…

Той же ночью в дивизионный санотряд, которым командует теперь доктор Фенестр, пришел приказ о выступлении. Санитары в полной выкладке выстроились на улице. На этот раз они будут двигаться в пешем строю, так как на всё про всё у них имеется лишь один грузовичок да походная кухня на колесах. До Рюгля решено идти лесами. Партюрье уже в каске на голове ищет этот самый Рюгль на карте, освещая ее ручным фонариком, так как все огни в столовой потушены.

Алэн сказал Жану: — Неизвестно еще, когда двинемся… Ты поди, я тебя позову. — Наверху около полуоткрытого окна, в которое вползает ночная духота, сидят плечом к плечу Сесиль и Жан. Он держит в своих руках ее тонкие руки, сплел свои пальцы с ее пальцами, как будто они вместе твердят одну молитву.

Итак, все кончено. Они знают это. Но знать еще так мало, надо еще поверить. Жану известны последние события. Сегодня ночью немцы продвинулись и угрожают теперь Лувье-сюр-Эрве. Сесиль должна уехать — если не ради себя, то ради детей. — Не вздумай следовать за нами, уезжай сейчас же за Луару… Лучше всего послушайся отца и отправляйся к своим в Пергола. Отец знает, что с тобой дети, значит, никаких дополнительных объяснений не потребуется, непременно поезжай в Пергола. Ведь там все началось. Там я тебя, когда будет нужно, найду. Слушай! Теперь ведь я говорю не от своего только лица. Ведь нас теперь двое. А может быть… Там, в Пергола, ты жила девочкой, там мы собирали растения для моего гербария, там дети Ивонны будут в безопасности, да и мне легче представлять себе, как ты живешь, среди какой обстановки. Я и сейчас вижу твою комнату, вашу террасу, сад. Сесиль моя… Поезжай.

Она прижала его к сердцу и долго, долго не отпускала.

В эту ночь немецкие самолеты бомбили Конш.

Еще до зари Гаспар Бокет, сунув в карман кирпичик хлеба, как и прежде, явился к входу в шахту № 4 Острикурской компании. Лампы попрежнему висели на гвоздях в ламповой. Он получил свою лампу, и в контрольной проверили, плотно ли прилегает защитная сетка.

Информация об издании

Редакторы В. М. ТОПЕР и Е. И. БАБУН
Технический редактор Б. И. Корнилов

Сдано в набор 5/V 1953 г. Подписано к печати 22/VIII 1953 г. А05156.
Бумага 84×1081/32 = 11,8 бум. л. — 38,5 печ. л. Уч. — изд. л. 43,8. Изд. № 12/1329.
Цена в пер. № 7 23 р. 90 к., в пер. № 5 22 р. 90 к. Заказ № 320.
─────
Первая Образцовая типография имени А. А. Жданова Союзполиграфпрома Главиздата Министерства культуры СССР. Москва, Валовая, 28.

-

Загрузка...