II

«Он ушел». Входная дверь, громко щелкнув, закрылась. Ева была одна в гостиной. «Я хотела бы, чтоб он умер».

Она вцепилась руками в спинку кресла; она вспоминала глаза своего отца: господин Дарбеда наклоняется над Пьером с видом знатока; он говорит ему: «Ну вот и хорошо!», словно человек, умеющий разговаривать с больными; он смотрит на него, и лицо Пьера отражается на дне его больших живых глаз. «Я ненавижу его, когда он так на него смотрит, когда я думаю о том, что он его видит».

Руки Евы скользнули вдоль кресла, и она повернулась к окну. Свет ослепил ее. Комната была залита солнцем, оно было повсюду: круглые пятна на ковре, ослепительная искрящая пыль в воздухе. Ева отвыкла от этого нескромного и пронырливого света, который рылся всюду, очищал все уголки и, как хорошая хозяйка, до блеска натирал мебель. Тем не менее она подошла к окну и приподняла муслиновую занавеску, закрывавшую стекло. Как раз в эту минуту господин Дарбеда вышел из дому; Ева сразу узнала его широкие плечи. Он поднял голову, щурясь, посмотрел на небо и пошел размашистым шагом, словно молодой человек. «Он насилует себя, – подумала Ева, – скоро у него заколет в боку». Ненависти к нему она уже не испытывала: в его голове было совсем пусто, разве что жила жалкая забота о том, чтобы выглядеть молодым. Однако гнев снова охватил ее, когда он, повернув за угол на бульвар Сен-Жермен, исчез из виду. «Он думает о Пьере». Крошечная частица их жизни выскользнула из закрытой комнаты и тащилась по солнечным улицам, сквозь толпу. «Неужели нас никогда не оставят в покое?»

Улица дю Бак была почти безлюдна. Какая-то пожилая дама семенящей походкой переходила дорогу; смеясь, прошли три девушки. А потом мужчины, сильные и серьезные люди, которые несли папки, о чем-то переговаривались. «Вот они – нормальные люди», – подумала Ева, с удивлением обнаружив в себе такую силу ненависти. Красивая полная женщина подбежала к элегантному господину. Он обнял ее и поцеловал в губы. Ева зло ухмыльнулась. И опустила занавеску.

Пьер петь перестал, но молодая женщина с четвертого этажа заиграла на пианино – это был этюд Шопена. Ева немного успокоилась; она направилась было в сторону комнаты Пьера, но сразу остановилась и, охваченная легкой тревогой, прислонилась к стене: всякий раз, когда она выходила из комнаты, ее охватывал страх при мысли о том, что ей придется вернуться туда. Обычно она отлично знала, что не смогла бы жить в другом месте: она любила комнату. Словно пытаясь выиграть немного времени, она с холодным любопытством окинула взглядом эту комнату без теней и без запаха, где она ожидала, чтобы к ней вернулось мужество. «Ну просто приемная дантиста». Обитые розовым шелком кресла, диван и стулья выглядели по-отечески строго и скромно – этакие добрые друзья человека. Ева представила, как солидные и одетые в светлые одежды люди, точно такие же, каких она только что видела из окна, входят в гостиную, продолжая начатый разговор. Они не теряли времени даже на то, чтобы осмотреть место, куда они попали, они уверенным шагом прошли на середину комнаты; один из них, за которым его рука тащилась, словно след за кораблем, трогал по пути подушки, вещи, столы и даже не вздрагивал от соприкосновения с ними. А если какая-нибудь мебель мешала им пройти, эти степенные господа, вместо того чтобы обойти ее, спокойно переставляли ее на другое место. Наконец они уселись, все еще погруженные в свои разговоры, даже не оглянувшись назад. «Гостиная для нормальных людей», – подумала Ева. Она пристально смотрела на ручку запертой двери, и волнение сжимало ей горло. «Мне надо пойти к нему. Я никогда не оставляю его одного так надолго. Надо будет открыть эту дверь». Потом Ева будет стоять на пороге, пытаясь приучить свои глаза к полутьме, а комната изо всех сил будет стараться вытолкнуть ее. Еве надо будет преодолеть это сопротивление и проникнуть в сердце комнаты. Ее вдруг охватило неодолимое желание увидеть Пьера; ей очень хотелось бы посмеяться вместе с ним над господином Дарбеда. Но Пьер в ней не нуждался; Ева не могла предугадать, какой прием он ей окажет. Она вдруг не без гордости подумала, что нет у нее больше места нигде. «Нормальные еще думают, что я одна из них. Но я и часа не могу пробыть с ними. Мне необходимо жить там, по ту сторону этой стены. Но там меня не ждут».

Вокруг нее все совершенно изменилось. Свет постарел, поседел, он отяжелел, словно вода в вазе с цветами, которую не меняли со вчерашнего дня. На этих предметах, в этом состарившемся свете Ева вновь обрела печаль, которую она давно забыла, – послеполуденную печаль поздней осени. Она, нерешительная, почти оробевшая, озиралась вокруг – все было таким далеким, а там, в комнате, не было ни дня, ни ночи, ни осени, ни печали. Она смутно припомнила прежние очень давние осени, осени своего детства, но вдруг оцепенела: она боялась воспоминаний.

Послышался голос Пьера.

– Агата! Ты где?

– Иду, – ответила Ева.

Она открыла дверь и вошла в комнату.

Густой запах ладана ударял в ноздри, заполнял рот, а она широко раскрывала глаза и вытягивала вперед руки – запах и полумрак уже давно слились для нее в одну едкую и вязкую стихию, столь же простую и привычную, как вода, воздух или огонь; она осторожно продвинулась к бледному пятну, которое, казалось, плавало в тумане. Это было лицо Пьера; одежда Пьера (с тех пор, как он заболел, он одевался в черное) сливалась с темнотой. Пьер запрокинул голову и сидел закрыв глаза. Он был красив. Ева долго смотрела на его длинные, загнутые ресницы, потом присела рядом на низкий стул. «У него страдальческий вид», – подумала она. Глаза ее постепенно привыкали к полутьме. Первым выплыл письменный стол, потом кровать и, наконец, вещи Пьера: ножницы, банка с клеем, книги, гербарий, которые валялись на ковре у кресла.

– Агата?

Пьер открыл глаза, он с улыбкой смотрел на нее.

– Помнишь вилку? – спросил он. – Я сделал это, чтобы напугать того типа. В ней почти ничего не было.

Все страхи Евы развеялись, и она весело рассмеялась:

– У тебя очень хорошо получилось, ты его полностью из себя вывел.

Пьер улыбнулся.

– Ты видела? Он долго ее щупал, держал ее двумя руками. Все дело в том, – сказал он, – что они не умеют брать вещи; они грубо их хватают.

– Это верно, – сказала Ева.

Пьер слегка постучал указательным пальцем правой руки по ладони левой.

– Вот как они это делают. Они подносят к вещи свои пальцы, а схватив вещь, прихлопывают ее ладонью, чтобы убить.

Говорил он быстро, кончиками губ; вид у него был растерянный.

– Интересно, чего они хотят, – сказал он. – Этот тип уже приходил. Почему они подослали его ко мне? Если они хотят знать, чем я занимаюсь, им остается лишь прочесть об этом на экране, им даже не нужно выходить из дома. Они совершают ошибки. Они имеют власть, но допускают ошибки. Я же никогда не совершаю ошибок, в этом мой козырь. Хоффка, – сказал он, – хоффка.

Он замахал своими длинными руками перед лицом: «Ах, блядь! Хоффка, паффка, сюффка. Еще хочешь получить?»

– Это колокол? – спросила Ева.

– Да. Он уехал. – Он сурово продолжал: – Этот тип – мелкая сошка. Ты знаешь его, ты ушла с ним в гостиную.

Ева не ответила.

– А чего он хотел? – спросил Пьер. – Он должен был сказать тебе об этом.

Она на мгновение замешкалась, потом резко ответила:

– Он хотел, чтобы тебя заперли в лечебницу.

Если Пьеру правду говорили вкрадчиво, он ей не верил, нужно было больно ушибить его правдой, чтобы заглушить и парализовать его подозрения. Ева считала, что лучше обходиться с ним грубо, чем лгать: когда она лгала ему и казалось, что он ей верит, она не могла подавить в себе легчайшего ощущения превосходства, которое внушал ей ужас перед самой собой.

– Меня запереть! – с иронией повторил Пьер. – У них крыша поехала. Что мне стены? Они, наверное, думают, что стены могут меня остановить. Я спрашиваю себя иногда, а не существует ли на самом деле две банды. Настоящая – это банда негра. И банда путаников, которые во все суют свой нос и делают глупость за глупостью.

Он застучал рукой по подлокотнику кресла и с радостным видом на нее посмотрел.

– Через стены ведь можно пройти. И что же ты ему ответила? – спросил он, с любопытством оборачиваясь к Еве.

– Что тебя не запрут.

Он пожал плечами:

– Этого не надо было говорить. Ты тоже совершила ошибку, если, конечно, не сделала ее нарочно. Надо было вынудить их раскрыть карты.

Он умолк. Ева печально опустила голову. «Они грубо их хватают!» Каким презрительным тоном он это сказал и как это верно; и неужели я тоже хватаю вещи? Напрасно я слежу за собой, я думаю, что большинство моих жестов его раздражает. Но он об этом не говорит. Она вдруг почувствовала себя такой же несчастной, как в четырнадцать лет, когда госпожа Дарбеда, молодая и легкая, сказала ей: «Можно подумать, ты не знаешь, куда девать свои руки». Она боялась пошевельнуться, и, как назло, именно в эту минуту ее охватило непреодолимое желание сменить позу. Осторожно, едва касаясь ковра, она подтянула под стул ноги. Она посмотрела на настольную лампу, ножку которой Пьер выкрасил в черный цвет, на шахматы. На доске Пьер оставил лишь черные пешки. Иногда он вставал, подходил к столику и брал пешки в руки. Он разговаривал с ними, называл их Роботами, и казалось, что в его пальцах они начинали жить какой-то тайной жизнью. Когда он ставил их на место, Ева тоже трогала их (ей казалось, что при этом она выглядит чуть комично), пешки вновь превращались в кусочки мертвого дерева, но в них оставалось нечто смутное и неуловимое, нечто имеющее смысл. «Это его вещи, – думала она. – В комнате больше нет ничего моего». В прошлом ей принадлежало кое-что из мебели. Зеркало и туалетный столик с инкрустацией, который достался ей от бабушки и который Пьер в шутку называл «твой столик». Вещи эти принес в комнату Пьер, и только ему вещи открывали свое истинное лицо. Ева могла часами наблюдать за ними – с каким-то постоянным и злым упрямством они старались обмануть ее, неизменно поворачиваясь к ней так же, как к доктору Франшо или господину Дарбеда, – лишь своей внешностью. «Хотя я вижу их не совсем такими, как мой отец, – с тревогой думала она. – Не может быть, чтобы я видела их так же, как и он».

Она слегка пошевелила коленями: ноги у нее затекли. Напряженное, одеревеневшее ее тело причиняло боль; она ощущала его, как слишком живое и нескромное. «Хорошо бы стать невидимкой и находиться здесь; я бы видела его, а он меня нет. Он во мне не нуждается; я совершенно лишняя в комнате». Она слегка повернула голову и взглянула поверх Пьера на стену. На стене были начертаны угрозы. Ева знала это, но не могла их прочесть. Она часто разглядывала большие красные розы на обоях, рассматривала их до тех пор, пока они не начинали прыгать у нее перед глазами. В полутьме розы пылали ярким пламенем. Чаще всего угроза была выписана под потолком, слева от кровати, хотя иногда она смещалась. «Я должна встать, я больше не могу сидеть так, не могу». На обоях еще были белые круги, похожие на ломтики нарезанного лука. Круги закружились вокруг своей оси, и у Евы задрожали руки. «В какие-то мгновения я схожу с ума. Но нет, – с досадой думала она, – я не могу сойти с ума. Я просто нервничаю».

Неожиданно она почувствовала прикосновение руки Пьера.

– Агата, – нежно сказал Пьер.

Он улыбался ей, но держал ее руку кончиками пальцев с каким-то отвращением, словно он взял за туловище краба и старался, чтобы тот не схватил его клешнями.

– Агата, – сказал он, – мне так хотелось бы тебе доверять.

Ева закрыла глаза, и грудь ее слегка приподнялась. «Не надо ничего отвечать, иначе он опять замкнется в себе и больше не скажет ни слова».

Пьер отпустил ее руку.

– Я тебя очень люблю, Агата, – сказал он. – Но понять тебя не могу. Почему ты все время находишься в этой комнате?

Ева молчала.

– Ответь, почему.

– Ты прекрасно знаешь, что я люблю тебя, – сухо сказала она.

– Я тебе не верю, – сказал Пьер. – Почему ты должна меня любить? Я должен внушать тебе ужас: я ведь гонимый.

Он улыбнулся, но сразу стал серьезным:

– Между тобой и мной – стена. Я вижу тебя, говорю с тобой, но ты по ту сторону. Что же нам мешает любить друг друга? Мне кажется, что в прошлом это было легче. В Гамбурге.

– Да, – грустно сказала Ева.

Вечно этот Гамбург. Никогда не вспоминал об их настоящем прошлом. Они не были в Гамбурге.

– Мы прогуливались вдоль каналов. Там была одна лодка, помнишь? Черная лодка, а на палубе собака.

Он выдумывал на ходу, и вид у него был неискренний.

– Я держал тебя за руку; у тебя была иная кожа. Я верил всему, что ты мне говорила. Замолчите же, – закричал он.

На мгновение он прислушался.

– Они идут, – мрачно сказал он.

– Идут? Я думала, они больше никогда не вернутся.

Уже три дня Пьер был спокоен: статуи не появлялись. Пьер ужасно боялся статуй, хотя он с этим не соглашался. Ева же их не боялась, но когда они с шумом начинали летать по комнате, она сильно переживала за Пьера.

– Дай мне циутр, – попросил Пьер.

Ева встала и взяла циутр; это были несколько кусочков картона, собственноручно склеенных Пьером. Циутр служил для заклинания статуй. С виду он напоминал паука. На одном из кусочков Пьер написал: «Против козней», – и на другом: «Черное». На третьем нарисовал улыбающуюся рожицу с прищуренными глазками: это был Вольтер. Взяв циутр за одну лапку, Пьер мрачно оглядел его.

– Он больше не может мне служить, – сказал он.

– Почему?

– Они его исказили.

– А ты не можешь сделать другой?

Пьер долго смотрел на нее.

– Тебе только этого и надо, – сквозь зубы процедил он.

Ева злилась на Пьера. «Каждый раз, когда они появляются, он об этом заранее знает. Как он это делает, он ни разу не ошибся».

Циутр безжизненно и жалко свисал с руки Пьера. «Он всегда находит веские причины, чтобы не пользоваться им. В воскресенье, когда они появились, он утверждал, что потерял его, но я-то видела его за банкой с клеем, и он просто не мог его не видеть. Интересно, уж не сам ли он их вызывает». Никогда нельзя было знать, до конца ли он искренен. В отдельные мгновения у Евы возникало впечатление, что в Пьере, вопреки его воле, поселяется сонм нездоровых мыслей и видений. Но в иные минуты ей казалось, что он попросту их выдумывает. «Он страдает. Но до какой степени он верит в статуи и негра? Статуй, во всяком случае, насколько я знаю, он не видит, только слышит: когда они проносятся мимо, он отворачивается, хотя и утверждает, что видит их; он даже пытается их описывать». Она вспомнила красное лицо доктора Франшо: «Но, милостивая государыня, все душевнобольные – лгуны, и вы зря потратите время, если захотите различить то, что они действительно ощущают, от того, что, по их утверждениям, они ощущают». Она вздрогнула: «При чем тут Франшо? Я не стану думать, как он».

Пьер поднялся; он пошел бросить циутр в корзину для бумаг. «Я хотела бы думать, как ты», – прошептала она. Пьер осторожно семенил маленькими шажками, прижав локти к телу, чтобы занимать как можно меньше места. Он вернулся, сел и с решительным видом посмотрел на Еву.

– Надо будет наклеить черные обои, – заметил он, – в комнате мало черного цвета.

Он съежился в кресле. Ева с грустью смотрела на это тощее тело, всегда готовое отступить, сжаться, – руки, ноги, голова напоминали органы, которые можно убирать внутрь. На часах пробило шесть; пианино умолкло. Ева вздохнула: статуи не явятся сразу, надо будет их подождать.

– Хочешь, я зажгу свет?

Ева предпочитала бы не ждать их в темноте.

– Делай что хочешь, – сказал Пьер.

Она включила маленькую лампу на письменном столе, и красный туман заполнил комнату. Пьер тоже ждал.

Он молчал, но губы его шевелились – они были двумя темными пятнами в красном тумане. Еве нравились губы Пьера. Когда-то они были такие чувственные и волнующие, но они утратили свою чувственность. Они, чуть дрожа, разжимались и без конца сжимались, впиваясь друг в друга для того, чтобы снова разжаться. Только они оставались живыми на окаменевшем лице и казались двумя испуганными зверьками. Пьер мог часами что-то бормотать, не издавая при этом ни единого звука, и Еву часто завораживала эта упрямая мелкая дрожь. «Я люблю его рот». Он давно не целовал ее, он боялся прикосновений. Ночью его трогали сильные и шершавые руки мужчин, они щупали его тело, а руки женщин с очень длинными ногтями осыпали его грязными ласками. Часто он ложился спать не раздеваясь, но руки проскальзывали под одежду и дергали за рубашку. Однажды он услышал смех и чьи-то пухлые губы прижались к его губам. Именно с этой ночи он перестал целовать Еву.

– Агата, не смотри на мой рот! – сказал Пьер.

Ева опустила глаза.

– Я ведь знаю, что можно научиться читать по губам, – дерзко заметил он.

Рука его дрожала на подлокотнике кресла. Указательный палец вытянулся, трижды постучал по большому пальцу, а остальные сильно сжались – это было заклинание.

– Сейчас начнется, – подумала она. Ей захотелось обнять Пьера.

Пьер заговорил громко, вполне светским тоном:

– Ты помнишь Сан-Паулу?

Не отвечать. Это может быть ловушка.

– Я ведь там с тобой познакомился, – самодовольно сказал он. – Отобрал тебя у датского матроса. Мы чуть было не подрались, но я всем поставил выпить, и он позволил мне тебя увести. Все это было лишь комедией.

«Он врет, он не верит ни единому своему слову. Он знает, что меня зовут не Агата. Ненавижу его, когда он врет». Но она увидела его остекленевшие глаза, и гнев ее улетучился. «Он не врет, – думала она, – он просто на пределе. Он чувствует, что они приближаются; он говорит, чтобы не слышать их». Пьер вцепился обеими руками в ручки кресла. Лицо его было бледным, но он улыбался.

– Эти встречи часто бывают странными, – продолжал он, – но я не верю в случай. Я не спрашиваю, кто тебя послал, я знаю, что ты не ответишь. Во всяком случае, ты оказалась довольно ловкой, чтобы облить меня грязью.

Говорил он с трудом, резким голосом. Некоторые слова он произнести не мог, и они выделялись у него изо рта, словно мягкая, бесформенная масса.

– Ты увела меня в самый разгар праздника, провела между рядами черных автомобилей, но за ними таилась целая армия красных глаз, которые загорались, едва я отворачивался от них. Я думаю, что ты подавала им сигналы, повиснув у меня на руке, но я ничего не замечал. Я был весь слишком увлечен грандиозной церемонией Коронации.

Он смотрел прямо перед собой, широко раскрыв глаза. Он быстро провел рукой по лбу, продолжая говорить, – он не хотел молчать.

– Это была Коронация Республики, – взвизгнул он, – потрясающее в своем роде зрелище из-за множества разных животных, которых специально привезли из колоний на церемонию. Ты боялась потеряться среди обезьян. Я сказал: среди обезьян, – с надменным видом повторил он, оглядываясь по сторонам. – Я мог бы сказать: и среди негров! Ублюдки, которые ползают под столами и думают, что их никто не видит, обнаружены и на месте пригвождены моим Взглядом. Приказываю замолчать, – закричал он. – Молчать! Всем стоять на местах по стойке смирно при входе статуй, это приказ. Тралала, – протрубил он, рупором сложив у рта ладони, – тралалала, тралалалала.

Он замолчал, и Ева поняла, что статуи уже вошли в комнату. Он сидел оцепенев, бледный и надменный. Ева тоже словно застыла, и они оба молча ждали. Кто-то прошел по коридору – это была домработница Мари, которая, вероятно, и собиралась войти. Ева подумала: «Надо будет дать ей денег на оплату газа». И тут статуи начали летать: они проносились между Евой и Пьером.

Пьер произнес «Хан» и вжался в кресло, подобрав под себя ноги. Он отвернулся и изредка ухмылялся, но капли пота блестели у него на лбу. Ева не могла вынести вида этой бледной щеки, этих дрожащих губ, скривившихся в гримасе; она закрыла глаза. Золотые лики закружились на красном фоне ее век; она почувствовала себя старой и грязной. Рядом хрипло дышал Пьер. «Они летают, они жужжат, они наклоняются к нему…» Она ощутила легкую щекотку, какое-то стеснение в правом плече и в боку. Ее тело инстинктивно отклонилось влево, как бы стремясь увильнуть от неприятного прикосновения, пропустить тяжелый и неуклюжий предмет. Неожиданно скрипнула половица, и у нее возникло безумное желание открыть глаза, посмотреть направо, разгоняя рукой воздух.

Она не шелохнулась; глаза ее оставались закрытыми, и терпкая радость заставила ее содрогнуться. «И мне тоже страшно», – подумала она. Вся ее жизнь укрывалась сейчас справа от нее. Не открывая глаз, она наклонилась в сторону Пьера. Стоило ей сделать совсем небольшое усилие, и она впервые проникла бы в этот трагический мир. «Я боюсь статуй», – думала она. Это было сильное и слепое утверждение, это были чары: всеми своими силами она хотела верить в то, что статуи – в комнате; ту тревогу, которая парализовала ее правую сторону, она пыталась превратить в новый смысл, в осязание. В руке, в боку и плече она чувствовала, как они пролетают.

Статуи летали низко и плавно, они жужжали. Ева знала, что у них лукавый вид и что ресницы торчат вокруг каменных глаз, но она плохо себе их представляла. Она знала также, что статуи еще не вполне ожили, хотя заплаты из живой плоти, мягкая чешуя местами появлялись на их огромных телах; камень на кончиках их пальцев облупился, а ладони у них чесались. Ева не могла видеть всего этого; она лишь думала, что огромные женщины мчатся прямо на нее, торжественные и причудливые, с человеческим выражением лица и твердым упорством камня. «Они склоняются над Пьером». Ева так сильно напряглась, что у нее задрожали руки. «Они склоняются ко мне…» Вдруг жуткий крик холодом сковал ее тело. «Они дотронулись до него». Она открыла глаза – Пьер обхватил голову руками, он часто дышал. Ева почувствовала себя совершенно выложившейся. «Игра, – с сожалением думала она, – это была лишь игра, ни на мгновение я искренне не верила во все это. И все это время он по-настоящему страдал».

Пьер весь размяк и тяжело дышал. Но зрачки его оставались странно расширенными; он обливался потом.

– Ты видела их? – спросил он.

– Я не смогла их увидеть.

– Так лучше для тебя, они бы тебя напугали, – сказал он. – Ну а я к ним уже привык.

Руки у Евы все еще дрожали, в висках стучало. Пьер достал из кармана сигарету и поднес ко рту, но не прикуривал ее.

– Мне все равно, я могу смотреть на них сколько угодно, но не желаю, чтобы они меня касались: боюсь, еще заразят меня прыщами.

Он на мгновение задумался, потом сказал:

– Ты их слышала?

– Да, – сказала Ева, – это как мотор самолета. (Это сказал ей Пьер в прошлое воскресенье.)

Пьер снисходительно улыбнулся.

– Ты преувеличиваешь, – сказал он. Но по-прежнему был очень бледен. Он посмотрел на руки Евы: – У тебя дрожат руки. Тебя взволновало это, бедная моя Агата. Но не переживай: до завтра они не вернутся.

Ева не могла говорить; у нее стучали зубы, и она боялась, как бы Пьер не заметил этого. Пьер долго ее разглядывал.

– Ты ужасно красива, – сказал он, покачивая головой. – Жаль, по-настоящему жаль.

Он быстро протянул руку и коснулся ее уха.

– Моя прекрасная дьяволица! Ты мне немного мешаешь, ты слишком красива – это меня отвлекает. Если не будет регрессии…

Он замолчал и удивленно взглянул на Еву.

– Нет, не то слово… Оно пришло… оно пришло, – сказал он, таинственно улыбаясь. – У меня на языке вертелось другое… а это… вытеснило его. Я забыл, что хотел сказать тебе.

Он задумался на мгновение и покачал головой.

– Ладно, – сказал он, – я посплю немного. – И прибавил по-детски капризно: – Ты знаешь, Агата, я так устал. Не могу собрать свои мысли.

Он бросил сигарету и тревожным взглядом окинул ковер. Ева подложила ему под голову подушку.

– Ты тоже можешь поспать, – закрывая глаза, сказал он, – больше они не вернутся.

«Регрессия». Пьер спал, расплывшись в полублаженной улыбке; голова его чуть склонилась в сторону, казалось, что ему хотелось потереться щекой о свое плечо. Сон к Еве не шел, она все повторяла: «Регрессия». У Пьера вдруг появилось идиотское выражение, и с языка сорвалось это слово, длинное и бесцветное. Пьер удивленно смотрел прямо перед собой, словно видел это слово, но не мог его узнать; его приоткрытый рот обмяк, казалось, что в нем что-то надломилось. Он заговаривался. Это случалось с ним впервые: кстати, он сам обратил на это внимание. Он сказал, что не может собрать своих мыслей. Пьер издал тихий, сладострастный стон, и его рука слегка шевельнулась. Ева испытующе смотрела на него: каким он проснется? Именно это терзало ее. Едва Пьер засыпал, она задумывалась об этом и отогнать свои мысли никак не могла. Она боялась, как бы он снова не проснулся с этими бегающими глазами и опять не стал бы бредить. «Какая я глупая, – подумала она. – Это должно начаться не раньше чем через год, как мне сказал Франшо». Но тревога не покидала ее: один год, одна зима, одна весна, одно лето, начало еще одной осени. И наступит день, когда черты его лица исказятся, челюсть отвиснет и он с трудом будет приоткрывать слезящиеся глаза. Ева склонилась к руке Пьера и коснулась ее губами: «Но я убью тебя раньше».

Загрузка...