ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Токио, осень 1945

Дул холодный осенний ветер, взлетно-посадочная полоса была скользкая от дождя и разлитого топлива. Через одинаковые промежутки времени садились огромные американские транспортные самолеты, они с осторожностью огибали воронку от разорвавшегося прямо на полосе снаряда, замедляли ход, выстраивались в очередь для разгрузки, а потом снова улетали. Не успели двери самолета открыться, как японские рабочие принялись выгружать ящики и коробки с продуктами, одеждой, снаряжением, бумагой, пишущими машинками, чернилами и резиновыми печатями.

Они быстро работали под надзором пышущих здоровьем, упитанных американских солдат. Во время разгрузки было слышно, как те перебрасывались одобрительными возгласами вроде: «Вот это да, отлично». В отдалении поджидала целая вереница автобусов. К ним вышагивал отряд солдат в вычищенной и отутюженной форме с надраенными пуговицами и сапогами. Защитного цвета каски блестели совсем как маслянистые лужи на летном поле.

И последние месяцы войны Ацуги был авиабазой камикадзе. По краям летного поля были свалены обломки поеных японских самолетов. Разбомбленные прямо на аэродроме, они так и не успели ни разу подняться в воздух и теперь были обречены на медленное ржавление там, куда их оттащил бульдозер.

У ангаров чинили Б-29. Самолет, с его серебряным фюзеляжем, элегантным силуэтом и стеклянной кабиной, радовал глаз изящным сочетанием формы и функциональности и вполне мог бы быть экспонатом на выставке проектов школы «Баухаус»[2], но никак не машиной, которая за шесть последних месяцев войны камня на камне не оставила от Токио. Механик прошел вдоль крыла и привычными движениями принялся разбирать двигатель. Сбоку на фюзеляже красной краской было выведено: «Техасская роза».

Волчок только что спустился по трапу и теперь, поставив чемодан на землю, стоял у самолета. Он глядел на японских рабочих, все еще одетых в форму с прежними знаками отличия. Они работали молча, не поднимая головы, и даже бегали сгорбившись.

Пройдя интенсивный языковый курс в Лондонском университете, Волчок остаток войны переводил документы, связанные с японской военной разведкой, или декодировал немецкие дипломатические послания. Большую часть времени он просидел в подвале неподалеку от Пикадилли, глядел вверх, на ноги спешивших по тротуару прохожих, прислушиваясь к перешептыванию дешифровальщиков, запертых, как и он, в полуподземной конторе. Таким образом, форма японских солдат была ему знакома лишь по кинохронике. Сколько раз доводилось ему видеть эту форму во мраке лондонских кинотеатров: вот пять велосипедистов бок о бок катят по добротной, британской постройки, дороге на Малайском полуострове, вот другие победоносно стоят у отеля «Раффлз» в Сингапуре, вот они вступают в Манилу. Изо дня в день кинохроника следила за их продвижением по черно-белой карте Тихого океана. Казалось, армия солнца всегда передвигалась под покровом тьмы.

А сейчас он глядел, как солдаты этой некогда гордой армии бегают взад-вперед, согнувшись в смиренном поклоне, таскают картонные коробки и деревянные ящики, подбирают разлетевшийся по летному полю мусор и бумажки. Вот как начинается оккупация.

Для большинства солдат оккупационной армии это ныла скучная работа, занудная бюрократическая процедура. Волчок последовал за рядовым по бетонной площадке.

Наспех водруженный над одним из ангаров американский флаг совсем промок от осеннего дождя и сейчас резко хлопал на ветру. «Вот так это и начинается, — поймал Волчок. — Вот так безразлично одна страна захватывает другую». За его спиной приземлился самолет. Другой, разгруженный, взмыл в воздух на самом конце взлетной полосы, поднялся над засеянными полями и взял курс на Токийскую бухту.

Ацуги был расположен в двадцати милях от Токио. Волчок и приставленный к нему рядовой сели в ободранный автобус. Порывы холодного ветра врывались сквозь разбитые стекла, так что пришлось поднять воротники шинелей. Машина медленно ползла по скучной равнине между Токио и Иокогамой. Молодой американец время от времени рассказывал про попадавшие на пути достопримечательности. Он чем-то походил на гида, которому пришлось вести экскурсию в почти пустом автобусе. Наконец они доехали до центра Токио и свернули к императорскому дворцу. Солдат указал на огромное шестиэтажное здание, которое совсем не пострадало от бомб. Волчок оторвал взгляд от императорского дворца и обернулся к парню.

Раньше тут была страховая компания «Дай-ичи», сейчас это генеральный штаб, — сказал тот.

Волчок присмотрелся к внушительному серому зданию.

— Вот здесь наш Мак и заседает, — сообщил солдат. Так он запанибрата величал генерала Дугласа Макартура[3].

Удивительно, но центр города почти не пострадал от зажигательных бомб. Некоторые современные здания в окрестностях императорского дворца вовсе не понесли никакого ущерба, и не только потому, что стены их были возведены из прочных кирпичей; Волчок знал, что союзники сознательно стремились сохранить дворец и находившегося в нем императора. Так еще до окончания войны планировалась послевоенная политика.

Улицы понемногу оживали. Тут и там виднелись открытые магазины, порой даже кафе и бары, лотки, с которых торговали лапшой, сладким картофелем, рыбой, куклами и всякими безделушками. Вот разносчик лапши стоит у своей тележки, оглядывается по сторонам и переминается с ноги на ногу от холода. Совсем еще молодой парень, не старше Волчка. На нем форменные армейские штаны, а рубашка и куртка гражданские. Не исключено, что еще полгода назад он воевал на островах. А может быть, всю войну провел на токийских окраинах, смотрел, как горит его город, и ждал прихода завоевателей. Волчку надоело разглядывать прохожих, и он снова повернулся к солдату-американцу, которому, по его прикидке, было лет восемнадцать-девятнадцать.

— Ты откуда?

— Из Монтаны, — ответил тот, глядя в разбитое окно. — Из Батта в Монтане.

— Далеко тебя занесло от дома, — невольно впадая в покровительственный, начальственный тон, сказал Волчок.

— Ну да, тут всем до дома не близко.

— Нравится тебе?

— Да ничего.

— Похоже, не слишком.

— Жутковато тут. Хотя народ вроде неплохой. Очень славные ребята, в лепешку для тебя расшибутся. Непонятно, из-за чего вся эта каша заварилась. — Он покачал головой и стал рассматривать свои руки.

— Ты работу имеешь в виду? — бросил между прочим Волчок.

Парень уставился на него с явно озадаченным видом:

— Вы это работой называете?

Волчок смерил солдата взглядом. Он не совсем понял, был ли это просто невинным вопрос, или его собеседник действительно разозлился. Казалось бы, просто глупенький мальчик, ан нет. Весьма вероятно, что этот самый мальчик с чистой кожей и широко открытыми глазам и, будто вчера из безобидного мира молочных коктейлей и субботних вечеринок на Среднем Западе, по дороге в этот город уже научился убивать. На этой самой островной войне, которую Волчок обозвал «работой», воевали точно такие дети.

— Да уж, действительно идиотское выражение. Прилипает такое, уже не отделаешься.

Парень молча кивнул, а Волчок задумался обо всем том переплетении экономических обязательств, интриг, политических хитростей, человеческих заблуждений, срочных миротворческих миссий и окончательного провала всех дипломатических усилий — о том, что привело мальчика из Батта в Монтане под стены дворца японских императоров.

Но вот Волчок очнулся от задумчивости: их автобус выехал наконец на широкую дорогу, что вела в казармы ЙоЙоги-парка. Это были ряды покривившихся времянок, которые больше напоминали старые консервные банки, а не дома. Волчок произнес про себя: «Ниссенские хижины»[4] — в Англии во время войны они были почти на каждом шагу, и, увидев их сейчас, он почувствовал себя почти дома.

Солдат провел Волчка к отведенной ему времянке.

— Добро пожаловать на Вашингтонские высоты! — ухмыльнулся он, протягивая руку.

Волчок пожал ее, поблагодарил и долго смотрел вслед, пока парень целеустремленно шел по направлению к автобусу. Потом взял сумку и вошел в свой новый дом.

Глава вторая

Как-то вечером, неделю спустя, Волчок пошел прогуляться по тому, что когда-то называлось районом Шибуя. До войны тут был оживленный жилой квартал, многочисленные рестораны и чайные домики не знали отбоя от посетителей, по улицам туда-сюда сновали битком набитые трамваи, а в них сидели горожане, приехавшие за покупками или в гости. Теперь все это было стерто с лица земли, только то там, то здесь в небо впивалась какая-нибудь развалина. Ночь выдалась безветренная, ни один фонарь не освещал кромешного мрака. Над Токио висело молчание. В этот час тут не услышишь ни звона трамвая, ни рева автомобильного мотора, только с побережья доносится далекий гул транспортных судов.

Волчок остановился возле одинокого дверного проема среди кучи развалин, дверь вела в никуда… Он взялся за ручку и распахнул дверь: вместо крыши и стен — одно лишь звездное небо.

Странная картина так поразила Волчка, что, не дойдя до конца улицы, он еще раз обернулся на осиротевшую дверь. Он шел вдоль трамвайных рельсов и вслушивался в стук собственных шагов, а потом вдруг остановился.

Уму непостижимо, откуда он тут взялся? Может быть, чудом пережил бомбежки и всеобщее разрушение. Так или иначе, это был самый настоящий ресторан посреди руин и пустырей. Над низким крыльцом висели флажки с названием заведения, а у входа виднелся красный фонарь — непременный атрибут недорогой харчевни. Матовые стекла не позволяли толком разглядеть интерьер, но внутри было явно чисто, светло и, что немаловажно, тепло.

Волчок замешкался, не решаясь посягнуть на открывавшийся перед ним мирок. Потом наконец толкнул дверь и вошел внутрь. У окна стояла жаровня, а идеальный порядок и чистота делали незаметными некоторые следы разрушения. Мебель состояла из прилавка у входа и нескольких умело расставленных низких столиков, которые не только не загромождали тесный зальчик, а создавали иллюзию простора. Когда он вошел, хозяин и около дюжины посетителей замолчали и удивленно подняли глаза на офицера оккупационной армии, с кобурой на поясе. «Какая нелепость, — подумал Волчок, — прошел всю войну, не взяв в руки оружия, а сейчас оказался при пистолете, и то по настоятельной рекомендации начальства».

Хозяин ресторана вышел из-за прилавка, они обменялись с Волчком поклонами, потом хозяин поздоровался по-английски и указал Волчку на свободный столик. Волчок смущенно сел и заказал чай. За соседними столиками постепенно оживилась прерванная беседа, Волчок был рад, что сделал свой заказ по-английски, и теперь мог спокойно слушать, не вызывая лишних подозрений. Мужчина за столиком напротив собирался в деревню, где его ждали жена и дети, а его приятель жаловался на холод. Все говорили о еде и никто — о десятках транспортных самолетов, которые каждый день пролетали над городом, или об упитанных солдатах оккупационной армии, что засели в уцелевших зданиях столицы. О Волчке никто не говорил, на него даже не смотрели. Волчок не знал, радоваться этому или обижаться. Это не походило даже на снисходительный прием, Волчку казалось, что его тут просто нет. Хозяйское внимание, разумеется, не в счет. И все же в этом заведении было что-то умиротворяющее. И флажки с выведенным на них названием ресторана, и покачивающийся у входа красный фонарь, и непринужденное приветствие хозяина — все это свидетельствовало об одном: жизнь вернулась в нормальную колею. И действительно, вот два игрока в домино разражаются громким хохотом, а вместе с ними и их приятели, с интересом наблюдающие за игрой. Этот ресторан среди руин — истинное чудо, точно обещание, что все снова будет хорошо. У хозяина было пиво (а ведь это роскошь за пределами баз оккупационной армии), но это еще не все — у него была рыба. Свежая рыба.

Принесли чай. Волчок поклонился, поблагодарил и вынул из кармана сделанный вскоре после реставрации Мэйдзи[5] японский перевод «Макбета», отхлебнул чаю и принялся делать заметки на полях. На третий день по прибытии он уже приступил к своим официальным обязанностям — переводил разговоры, письма и документы, а еще он вызвался участвовать в культурно-образовательной программе. Волчок сразу же предложил поставить радиоспектакль но «Макбету», начальство поначалу поворчало, что это не совсем то, что надо для Би-би-си, но в конце концов велело представить сокращенный вариант пьесы.

Волчка окликнули. Он поднял глаза и увидел, что перед ним стоит хозяин, слегка согнувшись в поклоне, и протягивает ему прямоугольную деревянную дощечку с тонко нарезанным тунцом. Рядом фарфоровая чашечка. Саке, сразу понял Волчок. Он ничего этого не заказывал. Было ясно — это жест доброй воли со стороны хозяина. Ресторан замер. Волчок чувствовал, что все глаза устремились на него. Еще не опомнившись от приятного удивления и смущения, он стал благодарить хозяина и на полуфразе понял, что говорит по-японски. В ресторане стало еще тише, а потом хозяин заговорил, — казалось, он хотел удостовериться в только что услышанном, в том, что этот молодой человек в форме британского офицера говорит по-японски, не просто говорит, а говорит хорошо.

Хозяин стал объяснять, что лежит на дощечке: рыба, маринованный имбирь, соевый соус, хрен-васаби; он говорил робко, как будто беседовал с призраком. Лишь после того, как Волчок ловко подцепил палочками кусочек сырой рыбы, поднес ко рту, проглотил, сказал, что рыба превосходна, а хозяин с улыбками и поклонами поблагодарил за похвалу, напряжение в зале спало. Но потом Волчок непринужденно поинтересовался, где хозяин умудряется брать такую свежую рыбу, — и посетители снова напряглись, а сам хозяин в замешательстве не знал, что ответить. Волчок спокойно заверил его, что задал вопрос из чистого любопытства. Тогда ему сказали, что рыбу поставляет брат хозяина, рыбак.

— А пиво? — не унимался восхищенный Волчок.

— А это коммерческая тайна, — с загадочным видом ответил владелец.

Волчок еще раз заявил, что ресторанчик просто чудо, а хозяин еще раз поклонился, поблагодарил и занялся остальными клиентами. Волчок больше не сомневался: разделявшая их стена взаимных подозрений пала. Окружающие глядели как-то озадаченно, будто пытались переварить доселе невозможную мысль: «А вдруг все не так уж плохо? А вдруг эти захватчики не такие уж и варвары?»


Наутро Волчок стоял в режиссерской будке Национального радиоцентра. В звукозаписывающей студии толпились актеры. Из колонок громыхала какая-то зажигательная музыка — не иначе как голливудский саундтрек. От нечего делать Волчок пытался определить смутно знакомую мелодию. Внезапно музыка умолкла.

— Японский народ должен узнать имена военных преступников.

Какой-то человек в костюме, белой рубашке и при галстуке стоял вплотную к микрофону с текстом в руках. Пятеро актеров в таких же официальных европейских костюмах шагнули из-за его спины.

— Да, да, мы должны знать. Скажите нам их имена! — пропели они в другой микрофон, на манер хора из греческой трагедии.

Обливавшийся потом чтец махнул рукой, призывая их к молчанию:

— Подождите, подождите!

— Скажите нам их имена! — повторил хор.

— Народ Японии больше не может ждать!

— Скажите нам имена преступников!

— Да, да, вот их имена!

Японец-режиссер пристально следил за происходящим из будки, перегнувшись через свой стол. Рядом звукорежиссер не сводил глаз с пульта, где вращалась бобина и тихонько гудела звукозаписывающая аппаратура. Ассистентка режиссера наблюдала за актерами из-за его спины. Она стояла, прислонившись к стене, с какой-то папкой в руках. Вдруг Волчок почувствовал на себе чей-то взгляд. Женщина с папкой пристально и как-то удивленно смотрела на него, но тотчас отвела глаза, увидев, что он это заметил.

Наконец запись подошла к концу. Волчок обернулся к режиссеру и обнаружил, что женщина опять смотрит на него тем же пристальным взглядом. На этот раз она не отвела глаз и заговорила с ним на безупречном, изысканном английском:

— Извините, пожалуйста. Я не хотела на вас пялиться, только мы с вами точно знакомы.

Волчок посмотрел более внимательно:

— Простите?

— Лондон, сразу после того, как все началось.

Теперь пришел его черед воззриться на нее с недоумевающим видом.

— Вы, наверное, думаете, я с ума сошла? — промолвила она с легкой улыбкой. — Это было в каком-то правительственном здании, забыла в каком. И имя ваше забыла, — добавила она со смехом. — У меня ужасная память на имена, а на лица — хорошая.

Она слегка подалась к нему. Волчок смотрел на нее, не зная, что думать.

— Меня зовут Боулер, Аллан Боулер.

Девушка удивленно подняла брови.

— Но все называют меня Волчок.

— А, да, Волчок, — улыбнулась девушка.

— А вас как зовут?

— Я Момоко, — бросила девушка и побежала к режиссеру разбирать какое-то сомнительное место в сценарии.

Хорошие переводчики были в городе наперечет. А выходившие из-под пера сотрудников Отдела информирования и просвещения населения тексты зачастую пестрили весьма своеобразными оборотами. Волчок стоял, нахмурив лоб, и наблюдал, как его новая знакомая в два счета переписала очередной перл, придав ему вполне удобоваримый для японского слушателя вид.


Тем же вечером они сидели в переделанном под пресс-клуб ресторане, в старом пятиэтажном здании. Момоко с поразительной живостью восстановила подробности их встречи шесть лет тому назад. По сути дела, они виделись уже дважды, но эти два раза слились воедино, тем не менее Момоко все прекрасно помнила. Она тогда впервые в жизни сопровождала отца, дипломата но имени Тошихико, на дипломатический прием и чувствовала себя настоящей взрослой дамой. Поначалу ее рассказ несколько смутил Волчка, но Момоко рассказывала так ярко, что воспоминания о том вечере всплыли и в его памяти. Правда, тогда она была круглолицей девочкой-подростком, а не элегантной молодой женщиной.

Момоко приехала в Лондон семилетним ребенком и прожила там десять лет, пока отца не отозвали. Она поучила прекрасное образование, училась в Лондонской школе для девочек, была лучшей в классе но истории и английской литературе. С одинаковой изысканностью изъяснялась по-английски и по-японски. Момоко любилa повторять, что у нее два города. Две жизни.

Пресс-клуб был полон звуками. Мелодии из музыкального автомата, хохот и приветственные вскрики то накатывали волнами, то налетали внезапным вихрем. Но постепенно звон стаканов, смех, шум голосов и звуки модных песен слились в какой-то нестройный гул, который делался все тише и тише по мере того, как Момоко оживляла прошлое.

Вот она снова в Найтсбридже, в их старом лондонском доме. Напротив сидит отец. На нем костюм в тонкую полоску и очки, коротко остриженные волосы расчесаны на косой пробор, вроде бы смотрит строго, а усталые глаза хитро смеются. Он чем-то похож на самого Сына Неба. Момоко закрыла глаза и откинулась на спинку стула. Она мысленно перенеслась в вечер их первой встречи и даже слышала свой детский голос:

«А почему вас называют Волчком?»

«Вообще-то моя фамилия Боулер».

«Это как шляпа?»

«Как игрок в крикете, который стоит на линии подачи и вращает рукой, будто мельница»[6].

«Вы играете в крикет?»

«Нет».

«А надо бы».

«Вот ваше имя — „персик". Значит, вас можно съесть?» — выпалил тогда Волчок, не глядя на девушку.

«Глупости!»

Момоко быстрым взглядом окинула зал, а потом пристально и одновременно шаловливо посмотрела на Волчка смеющимися глазами:

— Вы знаете, когда вам семнадцать и молодой человек вдруг говорит, что вас можно съесть, — такое не сразу забывается.

А потом был небольшой званый ужин для британских и японских государственных чиновников и их научных консультантов. Обсуждали «странную войну»[7], положение в Китае, недавнюю смерть Йейтса, а также всеобщее затемнение[8] и в этой связи наперебой вспоминали, как впотьмах часами плутали по вообще-то знакомым улицам. За такого рода беседами и состоялось официальное знакомство двух молодых переводчиков. Волчок весь вечер не сводил глаз с молодой японки, даже когда они не разговаривали друг с другом. Он издали любовался непринужденным изяществом, с которым она брала бокал, подносила ко рту ложку, расправляла салфетку. Она держалась скромно, с застенчивой уверенностью. Сияющая, нежная прозрачность девичьей кожи навевала мысль о расписных фарфоровых куклах. В конце вечера воображение Волчка было во власти одновременно хрупкого и чувственного образа.

Вспоминая вечер в Лондоне, Момоко забыла упомянуть лишь о том, что покинула прием, совсем потеряв голову из-за молодого лейтенанта. А тот, в свою очередь, из кожи вон лез, чтобы произвести на нее впечатление.

Волчок не слишком хорошо разбирался в женщинах, а в японках тем более. Но и его опыта хватило на то, чтобы понять: десять лет в Лондоне не прошли даром и Момоко была совсем не такой, какой полагалось быть молодой японской девушке ее происхождения.

— А потом моего отца отозвали, — проговорила она упавшим голосом, — и мы вернулись в Токио.

Волчок попытался приободрить свою собеседницу и принялся развлекать ее рассказами о посетителях, шумной толпой набившихся в клуб. Там были дипломаты с женами и любовницами, журналисты, офицеры американской и японской разведки и даже австралийский писатель, строчивший что-то в своей записной книжке. С особым удовольствием рассказывал Волчок о местных достопримечательностях вроде какого-то азиатского короля в изгнании или кучки сомнительных типов, которые чем только не занимались во время войны, а сейчас думали, как бы им поскорее унести ноги из страны или как снова превратиться в добропорядочных граждан.

Волчок заказал выпивку, и разговор перешел на довоенный Лондон. У них нашлось немало точек соприкосновения. Момоко снова предалась воспоминаниям об их старом особняке в Найтсбридже — интересно, пережил ли он бомбежки?

— Вам нравился Лондон?

— Я его обожала. Я же там выросла. У меня теперь два дома. Только не думайте, я Лондона толком не видела, — добавила она с сожалением. — Родители очень строго следили за тем, куда я ходила, и не разрешали ездить на автобусах или в подземке.

Волчку тоже хотелось поделиться чем-то из своей жизни, он заговорил о Кембридже. Туда мельбурнского студента-классика привели блестящие успехи по древним языкам и — редкое везение — факультетская стипендия.

Единственный сын лавочника, Волчок рос в семье, где читали разве что приходно-расходные книги, но местный священник рано заметил в мальчике склонность к наукам и стал руководить его чтением. Со временем Волчок научился любить и сами книги, а не только то, что в них написано, — он любовался шрифтом, иллюстрациями, переплетом, с наслаждением ощупывал бумагу. Вдыхал их аромат. Бывали книги свежие, хрустящие, как пачка новеньких ассигнаций, еще пахнущие типографской краской. Бывали и другие, с истончившимися, загнутыми страницами, прошедшие через множество рук, — от таких книг исходил запах времени. Они хранили намять не об одном поколении читателей, и Волчку казалось, будто, вчитываясь в их строки, он вступает к беседу со своими просвещенными предшественниками. Кабинет приходского священника был до самого потолка заставлен книжными полками, а на них, рассортированная по темам и расставленная по алфавиту, размещалась целая библиотека, в своем совершенном порядке подобная идеальной модели мироздания.

Волчок рос одиноким ребенком, без братьев и сестер и скоро эта приветливая комната стала для мальчика вторым домом. Бывало, он попросит какую-нибудь книгу, а старик уже спешит за деревянной лестницей и, вскарабкавшись под самый потолок, примется рассуждать о содержании и стиле искомого тома. Обычно эти экскурсы завершались неизменной похвалой, после чего книги торжественно захлопывалась и вручалась питомцу. Taк Волчок полюбил и звук, производимый книгой. Иную закроешь — будто кто-то негромко ударил в ладоши в опустевшем зале театра, а иной фолиант захлопнется с глухим, тяжелым стуком.

— В Кембридже я собирался заниматься классической филологией, — рассказывал Волчок, и голос его невольно зазвучал чересчур серьезно, будто — эхо старых книг все еще не умолкло в ушах. — А литературу я всегда считал занятием для досуга. Но вот я приехал в Кембридж и обнаружил, что лучшие умы заняты ее изучением. Удивительное время. Мы не просто приобщались к науке, мы ее творили.

— Вы будто говорите о святыне.

— Да, пожалуй. Ведь в наше время так трудно во что-либо верить, согласны?

Момоко слегка пожала плечами:

— Не знаю, я как-то давно об этом не думала.

Ее тон показался Волчку слегка пренебрежительным.

— Вы считаете, что это все чепуха?

— Господи, конечно нет.

— Почти все люди — в большинстве своем — просто живут изо дня в день. Не смейтесь, но…

— Да я не смеюсь, честное слово.

— Но люди могли бы обрести в поэзии своего рода утраченную веру. Разве так уж нелепо верить в то, что нужная книга, или стихотворение, или даже нужные слова могут сделать человека лучше, главное — прочитать их в нужный момент.

Момоко узнала и сдерживаемый, но все же заразительный пыл в голосе Волчка, и пружинистую студенческую походку. Ее вновь забавляла замеченная еще в Лондоне нарочитость повадки — нетерпеливое постукивание сигаретой, многозначительные паузы. Даже вихор и тот торчит, как тогда, в Лондоне. Конечно, Волчок пообтерся, понабрался опыта, даже ужимки его вполне могли сойти за правду — для того, кто не видел их раньше. Он повзрослел, подумала Момоко с улыбкой, но все так же распускает хвост.

Они сидели совсем близко друг к другу. Момоко давно запретила себе даже думать о чем-либо подобном, а теперь она вела такие разговоры. Они перебрасывались словами. Не более того. Может быть, они оба несли чепуху? Вполне возможно. Не всели равно? Волчок снова любовался этими изящными руками — он помнил каждое их движение, он вспоминал весь их первый вечер.

Теперь волосы Момоко были на американский манер зачесаны назад, темная заколка поблескивала в свете самодельной, грубой иллюминации. На руке — такой же темный браслет.

Момоко никогда не бывала в клубе и все время оживленно оглядывалась но сторонам. Дважды она даже повернулась к Волчку спиной посреди очередной его тирады, так что тому пришлось начинать все сызнова. Возможно, он просто слишком нудный собеседник?

— Я слишком много вещаю, да?

— Нет-нет, ну что вы!

Браслет соскользнул с протянутой руки Момоко повис на его рукаве. Девушка отцепила браслет и откинулась на спинку стула.

— Вы уверены? Просто это моя любимая тема, как говорится, мой конек, — Волчку вдруг стало неловко, он совсем потерялся и не знал, что еще сказать. Конечно он наскучил ей своим занудством.

У барной стойки раздался смех, и Момоко лучезарно улыбнулась двум гогочущим американцам.

Ну почему же ему никак не удается ее развеселить. Вот теперь она едва слушает. От былой непринужденности не осталось и следа. Так что вымученные шутки дела уже не спасут.

Вскоре за их столик подсели развеселые американцы. Момоко почти сразу ушла, а Волчок долго глядел ей вслед под неумолчный гул свежих сплетен.


Момоко стояла у окна и глядела на улицу. Ветка платана, раскачиваясь от ветра, затейливо колыхалась на фоне соседней стены, будто фигурка из детского театра теней. Момоко улыбалась. Она сама не заметила, как улыбка заиграла на ее губах, и казалось, это была первая настоящая улыбка за многие годы.

Отрывочные воспоминания о прошедшем вечере продолжали смущать ее беспокойный сон. Вот они снова сидят в этом гудящем клубе. Вот непослушный вихор снова упал ему на глаза, Момоко убрала его назад и — проснулась, все еще чувствуя пальцами его теплый лоб. Она сонно огляделась по сторонам, будто ища его в своей комнате, и снова откинулась на футон.


Вместе с американцами Волчок на какой-то попутной машине доехал до казармы в Йойоги-парке и там всю ночь провалялся на койке, не сомкнув глаз. От Момоко исходила все та же совершенная безмятежность, все то же неожиданно зрелое спокойствие, странное для девушки ее лет, все так же легки были движения ее рук, когда она держала бокал или поправляла прическу. В их беседе случались паузы, когда Момоко просто глазела по сторонам, а Волчок мог беспрепятственно наблюдать за ней. Он изучал ее странные, сине-зеленые глаза, изгиб бровей, и останавливал взор на блестящем узле иссиня-черных волос и темной заколке.

Еще по дороге домой Волчок окончательно убедил себя в том, что испортил весь вечер. А теперь, в полусне, он заново, совсем по-другому проигрывал их встречу. Он слышал ее смех.

Глава третья

На следующий день Волчок пытался разыскать Момоко в студии, но она куда-то ушла в поисках материала для очередной программы. Волчок глядел на струи дождя, стоя у выхода из здания Национального радио. Вдруг какая-то женщина вынырнула из толпы и пошла по тротуару, ловко обходя лужи. А Волчок все стоял, вцепившись в ручку промокшего зонта, и поглядывал на небо в тщетной надежде на перемену погоды.

Женщина прошла мимо, не заметив Волчка, да и он поначалу ее не узнал. И вдруг увидел знакомую заколку и длинные волосы, рассыпанные по воротнику пальто. Момоко. Было еще не поздно окликнуть ее, остановить. Она бы наверняка обернулась и подошла к нему. Но Волчка охватило внезапное смущение, совсем как тогда в клубе. Он не решился позвать, а Момоко не обернулась.

Как всегда. Опять он упустил момент. Вот теперь стоит и глядит ей вслед как последний дурак. Он решил пойти за ней, раскрыл черный зонт и выскочил на улицу. Дождь громко застучал по ткани. А Момоко и след простыл. Напрасно он всматривался в струи дождя. Напрасно останавливался у каждого уличного лотка, напрасно заглядывал в каждую лавку. И куда она подевалась? Походка у нее, конечно, быстрая, но все равно странно. Волчок дошел до угла и повернул обратно, по только что пройденному ею пути.

Вдруг в толпе образовался просвет. Вот же она, стоит на противоположном углу. Неужели она все это время наблюдала за его бесплодными поисками? Кажется, ждет что-то. Под распахнутым темно-синим пальто — легкое платье. Стоит, переминаясь с ног на ногу. Мягкие складки обрисовывают выставленное вперед колено и изгиб бедра. Она явно кого-то ждет.

Волчок постоял еще, поглядел на нее, а потом развернулся и скрылся в людском потоке. Он брел прочь. Он представил себе, как переходит через улицу и становится тем самым человеком, которого она ждала.


Вечером того же дня Момоко сидела в своей комнатке на ползущей в гору улочке в районе Кодзимачи. Она листала альбом со старыми фотографиями, сидя в гнутом эдвардианском кресле. Кресло это приехало из Англии, оно давно нуждалось в ремонте и жалобно скрипело при каждом движении. В комнате горела одна-единственная тусклая лампа, и Момоко щурилась и терла глаза, вглядываясь в картинки из другого мира, из мира, в котором она жила подростком. Вот садик в Найтсбридже, предмет неустанных забот ее отца, вот она сама перед Лондонской школой для девочек, одетая в темно-синее форменное платье. Странное несоответствие между платьем и лицом — они будто говорили на разных языках. Какая она тут юная… сколько лет отделяло эту легкую улыбку от тупой усталости, постоянно давящей теперь на ее плечи. А ведь ей только двадцать четыре. Ну и что. Момоко все равно чувствовала бремя непрожитых еще лет. С каждой страницы старого альбома глядели свежие, юные лица, снятые на фоне уютного и надежного мира, в котором, казалось, не было места ни для каких перемен, не говоря уже о серьезных потрясениях. А сейчас трудно поверить в то, что он вообще существовал. Все же проведенный с австралийским переводчиком вечер помог Момоко вновь ощутить реальность прошлого. Она листала альбом, любуясь на саму себя. Вот такой ее впервые увидел Волчок. Вновь этот легкий трепет отроческой влюбленности, совсем как много лет назад, как будто она и не переставала думать о нем.

Момоко очень повезло с комнатой. Жить в этом районе — редкая удача… Спасибо судьбе и американской предусмотрительности: они специально старались не бомбить прилегающие к императорскому дворцу кварталы. И уж конечно, не случайно с началом оккупации лучшие особняки перешли в распоряжение американских офицеров и их семей, а также прибывших из Вашингтона высокопоставленных чиновников.

Это спасло Кодзимачи. Выстроенные в эпоху Мэйдзи аристократические особняки сохранили следы прежнего великолепия. Совсем неподалеку утопала в садах усадьба начальника дворцовой стражи. За ней — район фешенебельных жилых домов. В одном из них и располагалась крошечная однокомнатная квартирка Момоко. Ее собственная квартирка. Совсем иначе жил весь город. Вернее, то, что от него осталось. В одной комнате ютилось по две-три семьи. Горожане рыскали среди развалин в поисках кирпичей и булыжников, олова и гофрированного железа, кусков стали и прочего металлолома и на самодельных тележках перетаскивали все это к расчищенным от завалов участкам. Эти обломки были драгоценной добычей. Впрочем, после того, как бомбы с зажигательной смесью фактически сровняли Токио с землей, люди стали на вес золота ценить все, что уцелело во время обстрелов.

Днем Момоко видела, как Волчок метался под проливным дождем. Он шагал быстро, даже запыхался, похоже — опоздал на свидание и теперь отчаянно пытался найти того, кто его ждал. Рабочий день подошел к концу, и Момоко собиралась встретиться с подругой, но совсем забыла про нее и все глядела на этого молодого австралийца, который и речью, и всем своим видом скорее напоминал англичанина. За день до этого, и студии, она слышала, как Волчок беседовал с продюсером-японцем. Ему явно не хватало практики, он говорил на книжном, старомодном языке, но говорил хорошо.

Бледнолицый, светловолосый и кудрявый, Волчок сразу выделялся из толпы. Вот он дошел до угла, остановился. Момоко поглядела на него, потом быстро отвернулась и уставилась на небо, слегка раскачиваясь из стороны в строну. А ведь она могла бы ждать его, и в любой миг он мог бы перейти на ее сторону улицы, и дальше они пошли бы вместе, и им не было бы дела до дождя. Когда Момоко оглянулась, Волчка уже не было.

Глава четвертая

Иных людей встречаешь изо дня в день, подумала Момоко, а все равно всякий раз напрочь забываешь о них, так что ни лицо, ни голос, ни даже имя ничего тебе не говорят. А бывает, увидишь человека единожды — и помнишь потом все.

Они сидели в том самом ресторанчике в квартале Шибуя. На Момоко было привезенное из Лондона платье, одно из уцелевших. Ей казалось, что Волчок совсем не изменился с момента их встречи в первый год войны. Она прекрасно помнила и эти непослушные волосы, и эту мальчишески нежную кожу. И лицо у него было мягкое, не чета жестким, суровым лицам, к которым она привыкла за годы лишений, лицам, на которые заботы и горе наложили свою печать, лицам, что безвременно постарели от попыток выстоять в проигранном сражении. У Волчка было спокойное, уверенное лицо человека, который не только никогда не знал поражений, но даже и не задумывался о том, что они возможны. А вот она изменилась. Лицо ее постарело за последний год войны, когда Момоко служила в Министерстве обороны, целыми днями переводила захваченные американские бумаги. Правда, большая часть этих документов попала к японцам еще в самом начале войны. Так что ничего нового ей там читать не доводилось, и работала она в общем-то впустую. Часы бессмысленного изматывающего труда давались нелегко, зато подальше от военных заводов на которые еженощно обрушивались американские авиабомбы. И только когда стало ясно, что все подходит к концу, Момоко перевели на радио. Ей было сказано, что радио приобретет огромное значение во время неизбежно грядущей оккупации, а переводчики будут таким же дефицитным товаром, как рис.

Сейчас, когда Волчок был рядом, Момоко чувствована, как постепенно отступает привычная усталость, как расслабляется все ее тело. Он говорил с таким воодушевлением, с такой живостью, как тут не поверить в то, что скоро снова случится что-то хорошее, что еще и на ее долю придутся счастливые времена. Она чувствовала в нем силу и страсть к жизни, которые заставляли поверить в наступление завтрашнего дня. Момоко смотрела в его оживленные глаза, она замечала детский энтузиазм в его словах и движениях. Память о юношеском увлечении и дерзкое воображение, рисовавшее картины того, что могло бы произойти, волновали ее ум, наполняли ностальгией и смутным томлением. Впервые за последние несколько лет Момоко чувствовала, что действительно живет.

Некоторых вещей ему никогда не понять, ведь он никогда не был в роли побежденного. Он пережил свою стремительную войну, но это ему было незнакомо. Он не знал, каково это — сначала почти полное уничтожение, а потом безоговорочная капитуляция. Это было особое знание, и оно порождало странное чувство нравственного превосходства и силы.


Бомбежки начались зимой. Никто не помнил такой холодной зимы, даже лондонские зимы были теплее. Морозы держались целый месяц.

Каждую ночь повторялось одно и то же. Американские Б-29 боевым строем пролетали над городом, никто далее не пытался им помешать. Сначала они сбрасывали маркировочные зажигательные цилиндры, «цветочные корзины Молотова», и небо вспыхивало россыпью разноцветных искр. Потом раздавались короткие, ритмичные раскаты грома, и зарево освещало горизонт.

А потом настала ветреная ночь на девятое марта. Момоко старательно обвела эту дату в своем дневнике. Весь день она протомилась в ожидании и все гадала, прилетят ли на этот раз американские самолеты. Страшно подумать, что будет, если ветер раздует сбрасываемый ими огонь. Около полуночи раздалось гудение двигателей, а в небе зажглись «цветочные корзины». На этот раз они подлетели совсем близко к их дому, но цель была другая — промышленный квартал Фукагава в восточной части Токио. Три часа простояла Момоко у окна и все глядела на пролетающие звенья. Наконец они улетели прочь, оставив зарево на востоке.

Уже пробило три. Внезапно дверь отворилась и в комнату вошел отец. На нем было теплое английское пальто, брюки из плотной ткани, шляпа и сапоги. В руках он нее комплект первой помощи. Момоко отвела взгляд от окна и уставилась на отца.

Потом проговорила: «Подожди», вышла из комнаты и спустя минуту вернулась с зимним пальто и шерстяной шапкой.

Тошихико оглядел ее с ног до головы:

— Возьми еще шарф. Для лица.

Мать уже ждала их на улице. Семейство погрузилось в старый «мерседес». Они поехали в сторону зарева, стараясь успокоить друг друга незначительным разговором. Доехав до места пожара, все замолчали. В отдалении выли сирены. Они вышли из машины, и в лицо им ударил нестерпимый жар.

Они замотались мокрыми шарфами и стояли, беспомощно глядя на представшую им картину. Фонарный столб вспыхнул, как гигантская спичка. Ярко-желтые языки пламени охватили целый дом и влились в разбушевавшуюся огненную бурю, которая даже издали опаляла их лица. Пожар перекидывался все дальше, пожирая все новые дома. Улицу было не узнать: всюду груды камней и битого стекла, воронки от разорвавшихся снарядов и вывороченные из земли горящие деревья.

Момоко взглянула на отца. Он стоял, вперив взгляд на то, что некогда было скромным рабочим кварталом. Отец хорошо знал этот район города. На протяжении веков он был славен своими складами, причалами, конторами купцов-лесоторговцев и множеством ресторанов, где подавали угря, особым образом замаринованного в соевом соусе и пряном масле. А еще тут были знаменитыe на весь город чайные домики, обитательницы которых оказывали не только традиционные изящные услуги. В студенческие годы Тошихико, бывало, приходил сюда попить подогретого саке и поесть устриц и мидий, а потом направлялся в «холмистые области», как в пароде называли подпольные веселые дома.

Тошихико было известно и то, что история квартала полна трагедий. Тут вечно что-то случалось — не пожар, так наводнение. Он был первым разрушен при землетрясении 1923 года, и протекавшая поблизости река Аракана нередко выходила из берегов.

Но ни одно из этих бедствий не могло сравниться с тем, что случилось сегодня.

Тошихико сунул под мышку свой комплект первой помощи, покачал головой, глядя на жену и дочь, и усадил их обратно в машину.

Искры и пепел сыпались градом, и Момоко могла разглядеть лишь очертания полупогребенных под обломками или распростертых на земле тел. Вдруг прямо перед собой она увидела три человеческие фигуры. Спотыкаясь, они спешили прочь от подступающего пламени, в надежде, что ночь спрячет их от нестерпимого жара. Похоже, это были двое взрослых и ребенок, точно разглядеть не удалось, так как внезапно все трое рухнули на землю, будто сраженные пулей. Так, по крайней мере, подумалось Момоко. Не веря своим глазам, она вопросительно взглянула на отца. Тот закричал в ответ:

— Задохнулись. Кислорода не хватает, там невозможно дышать.

Он завел машину, дал задний ход, и они поехали прочь, подальше от огненной бури. Момоко все смотрела назад. Три тела остались лежать ничком среди дымящихся развалин.

Назавтра она услышала много историй: про женщин, что так и остались сидеть в переполненном трамвае, вцепившись в сумочки и кошелки с имуществом, в ожидании очередной остановки. Потом Момоко читала о событиях этой ночи и была потрясена медицинской точностью статистических данных. Над городом пролетело более трех сотен Б-29, каждый с восемью тоннами новых зажигательных бомб. За ночь на Фукагаву было сброшено семьсот тысяч бомб, что в десять раз превышало вес бомб, сброшенных на Лондон во время сентябрьского блицкрига 1940 года. За одну ночь Фукагава был стерт с лица земли. Назвать точное число погибших было, конечно, невозможно, но считалось, что их более семидесяти двух тысяч.

Днем бомбардировщики прилетели снова. Они блестели серебристыми корпусами и оставляли белые дорожки в сияющей синеве весеннего неба — зрелище завораживающее, чтобы не сказать красивое… Тошихико решил перебраться в деревню — война шла к своему неизбежному завершению. Их некогда белый, но пожелтевший после пожара автомобиль тихонько выскользнул из города, вывозя также и семейное имущество. Они держали путь на юг, в Нару.

Тошихико так больше и не увидел Токио. Он не видел солдат императорской армии, которые встречали вступавшие в город американские и союзные войска, выстроившись вдоль дорог спиной к проезжей части. Mомоко нередко приходилось объяснять знакомым американцам, что этот странный для них жест был знаком глубокого уважения.


Волчок сидел напротив нее и вертел в руках стакан. Он что-то рассказывал, но она прослушала начало, пришлось перебить, попросить начать историю сызнова. Да только она опять слушала вполуха, откинувшись назад и пристально глядя ему в лицо. Было поздно, и ресторан закрывался. Момоко качнула чашку с недопитым зеленым чаем, и чаинки закружились по дну.

— В следующий раз я могу показать вам свой дом, он в шикарном районе. — Она с улыбкой вскинула глаза, — «Шикарный» — откуда такие слова берутся? У меня его лет не было гостей, попьем английского чая. Как вам?

Волчок кивнул и, не скрываясь, посмотрел на нее через стол. Казалось, форма оккупационной армии придала ему смелости. Еще пару месяцев назад это было невозможно: люди его круга не смотрели так на женщин. Да и сам Волчок был не из тех, кто их разглядывает. Он скорее был скромником и унаследовал от отца робость и скованность в женском обществе. Волчок вообще не понимал, как его родителям удалось завязать роман. И теперь, не отводя от Момоко откровенного взгляда, он удивлялся, как она до сих пор еще не расхохоталась ему в лицо, как не разбила вдребезги это до глупости откровенное проявление физического влечения. Но Момоко не засмеялась и не отвела глаз. Волчка бросило в дрожь. Он оглянулся по сторонам и заметил, что стоявшая у стены жаровня погасла.

Они вышли на улицу и решили прогуляться. Поздний час, они были одни на безмолвной улице. Потом подошел ночной трамвай, и Момоко запрыгнула в жаркий, душный вагон. На прощание она обещала открыть для него привезенный из Англии пакет чая, а потом долго махала рукой. Волчок пошел прочь легкой, танцующей походкой.


По дороге в казармы Волчок задумался о том, как редко ему доводилось быть с женщиной. Обычно его увлечения кончались тем, что предмет обожания начинал считать его своим другом. Но сейчас, бредя но пустынным улицам, тишину которых нарушали лишь возвращавшиеся из увольнения солдаты, Волчок почувствовал, что мог бы играть и другую роль.

Дома, а потом в Англии у Волчка сложился некий образ, которому он неохотно, но неизбежно соответствовал. Волчок-тихоня, Волчок-книгочей, бесконечно далекий от мира романтических приключений. Многие видели в нем человека рассудочного, в котором голова преобладает над сердцем.

Здесь, подумалось Волчку, от него никто ничего не ожидал. Здесь он мог быть совершенно другим, мог свободно выражать прежде подавленные чувства, показать себя с доселе неведомых сторон. Здесь, освободившись наконец от внешних ограничений, навязанных моделей поведения, он мог выйти из тени и стать другим человеком. Это казалось возможным.

Волчок подошел к казармам. Мимо пробегали солдаты, проезжали джипы и военные грузовики. Огромный транспортный самолет полетел в сторону моря. Происходило что-то очень важное и внутри его, и вовне. Все, чем он был раньше, все, чем он раньше считался, стало теперь частью бесконечно далекого прошлого. Волчок был как актер, который вдруг вышел из привычной роли и, не зная, что играть дальше, ощутил пьянящий, лихорадочный трепет неизвестности. А познав эту веселую, головокружительную неизвестность, он также обрел свободу.


У себя в комнате Момоко свернулась калачиком на футоне, почти с головой укрывшись лоскутным одеялом. Ночной ветер завывал на пустырях, и ей снилось, будто огромный желтый фонарь, спотыкаясь и покачиваясь, плывет над храмами и дворцами, совсем как легкомысленная луна, что заигралась с воздушными потоками, на мгновение освободившись от привычной силы тяготения. Момоко обняла колени и прижала их к груди, как если бы прижимала к себе любовника.


На следующий день они сели в трамвай и поехали к Момоко и пили у нее обещанный английский чай. Момоко дала Волчку коричневые тапочки. Он сразу же принялся украдкой рассматривать ее жилище. Матовые стекла не давали выглянуть на улицу, только самая верхняя часть окон оставалась прозрачной. В этой комнате был целый мир, замкнутый и самодостаточный, и Волчок определенно чувствовал, что все оставшееся за стенами комнаты: улицы, люди, автомобили — обладает лишь иллюзорным существованием, тогда как комната — единственная реальность. Волчок не отличался высоким ростом, но, переступив порог низкой комнаты, он невольно стал слегка сутулиться и пригибать голову.

По стенам весели картины и гравюры, японские и европейские вперемешку. Над низким столиком подборка семейных фотографий: Момоко — школьница в Лондоне, Момоко с отцом, Момоко ослепительно улыбается в объектив, рядом с ней какой-то молодой человек в белом летнем костюме, Момоко с маленькой коренастой женщиной, наверное мать, подумал Волчок.

Волчок все стоял посреди комнаты и праздно гадал, кем мог быть молодой человек с фотографии. Внезапно взгляд его остановился на изящном лаковом кувшинчике для саке.

— Можно потрогать?

— Пожалуйста, это не музейный экспонат, — улыбнулась стоявшая рядом Момоко.

Волчок повертел кувшинчик в руках:

— Oн очень старый?

— Нет, не очень.

— Вы им пользуетесь?

Теперь Момоко смотрела уже не на кувшинчик для саке, а только на вертевшие его руки Волчка. Она не расслышала вопроса.

— Вы им пользуетесь? — повторил он.

— Нет, просто стоит для украшения. Не знаю даже, откуда он у нас. Вроде бы от какого-то дядюшки.

— Какой замысловатый. — Волчок провел пальцами по поверхности кувшина, как бы читая немое послание от его создателя.

Момоко не сводила с Волчка глаз. Она видела, что он снова заговорил, но слова его долетали до нее издали, будто сказанные в соседней комнате. Не понимая, что делает, Момоко протянула руку, отвела непослушный вихор с его лба, коснулась виска, погладила по щеке и провела по шее.

Волчок умолк на полуслове и уставился на протянутую к нему руку. Момоко смотрела неотрывно, но не ловила его взгляда. Она лишь откинула со лба его волосы, дотронулась до виска и щеки. Прикосновение ее пальцев холодило кожу, как капельки влаги на стакане с ледяным напитком.

Волчок помнил, как начиналась оборвавшаяся фраза, и мог бы довести ее до конца, да только теперь это потеряло всякий смысл. Они коснулись друг друга, и время слов прошло. До этого прикосновения Волчок и представить себе не мог, что познает эту женщину, а сейчас его отделял от этого лишь шаг. Они пересекли рубеж, за которым неуместны любые слова. Продолжать беседу было бы нелепостью, как если бы они стали цепляться за старомодные манеры и давно устаревшие обороты.

Они вновь прикоснулись друг к другу — медлительно, неспешно, будто боялись упустить хоть что-то из того, что обещали последующие мгновения, минуты и часы.

Им предстояло ночь за ночью и день за днем открывать и познавать друг друга, они испытали бесконечно многое, но только не это мимолетное незабываемое ощущение oт самого первого прикосновения. Спустя годы Волчок жалел, что не знал всего этого в миг, когда кувшинчик для саке покатился по подушкам, а сам он окончательно вступил в замкнутый мир комнаты Момоко.


Он провел рукой по бедру Момоко. Она неподвижно лежала рядом с ним на футоне, в углу комнаты, вся покрытая гусиной кожей, и все так же отрешенно следила за скользящими по ее телу ладонями, оставаясь и участницей, и сторонней наблюдательницей любовной игры.

Момоко не знала, что побудило ее откинуть эту прядь волос, — никогда прежде она не делала ничего подобного. Но ей было ясно, что, прикоснувшись к нему, она необратимо изменила ход событий. Ей было ясно, что Волчок застигнут врасплох, как, впрочем, и она сама. Так странно наблюдать эту внезапно протянутую к нему, будто чужую, ладонь. Пожалуй, думала она, стоило пронести в затворничестве четыре года, чтобы потом так освободиться одним движением руки.

Никак не выкинуть из головы соседку снизу. Она кинула на них такой понимающий взгляд — все, мол, ясно, водим британских лейтенантов. Волчок тогда быстро огляделся: слава богу, больше их никто не видел. А ведь они вступали в запрещенные неформальные отношения. Откинуть прядь волос с его лба уже значило вступить с ним в неформальные отношения. Коснуться ее бедра, копчиками пальцев погладить ее живот тоже значило вступить с ней в неформальные отношения.

И все же было ясно без слов: в комнате Момоко предписания теряли силу и лишь они вольны вводить тут свои собственные правила и табу.

Волчок окинул взглядом тесную комнатку. Теперь это его укромное убежище, его священный приют. Теперь весь мир может катиться к чертям — лишь бы он мог оставаться там, где он есть. Волчок снова обнял Момоко и, целуя ее шею, как бы между прочим прошептал несколько строк Джона Донна о каморке, которую любовь превращает в мироздание.

Он очень надеялся, что стихи прозвучат совсем естественно, будто ум его насквозь пропитан поэзией, будто он уже и изъясняться иначе не может. И вот, странное дело, так оно и вышло. Некогда заученные строки вдруг ожили и сами полились из него свободным потоком.

Момоко лежала тихо и слушала. Волчок, конечно, беспечный юноша, а вот ведь не пожалел времени, сколько стихов выучил, чтобы производить впечатление на девушек. Ну и что? Она с улыбкой закрыла глаза, да, она наконец вспомнила, что такое радость.


Прошло несколько часов. Момоко бродила по комнате, подбирая одежду, а Волчок любовался на нее из-под одеяла и тихонько шептал ее имя, с нежностью останавливаясь на каждом слоге: Мо-мо-ко. Он восхищенно разглядывал ее светлую кожу, две нежные вены, что голубоватыми ручейками сбегали по рукам, тонкие завитки вокруг кофейных сосков, плоский живот с темной впадиной пупка и покрытый матово-черными волосами треугольник.

Волчок вспомнил прикосновение уже знакомой ноги и изгиб уже знакомой спины и подумал, что не только познал это тело сегодня, но и будет день за днем познавать его, совершая все новые открытия в мире ощущений, о существовании которых он прежде даже и не задумывался.

Он был не один. Впервые в жизни Волчок был не один. Теперь у него была она. Момоко. Жизнь текла своим чередом. Волчок бегал по делам, переводил планы сельскохозяйственной реформы и отчеты о состоянии японской промышленности, изучал документы касательно возможного дефицита риса грядущей зимой. Только порой он застывал и бессмысленно глядел в окно, теша себя мыслью о том, что впервые в жизни ему есть к кому идти после работы. Это чувство было ему настолько внове, что порой он даже не дописывал до конца предложение, боясь упустить хотя бы крупицу неожиданно дарованного счастья, — а все-таки она у меня есть.

С этого самого дня Волчок стал строить все свои планы во множественном числе. Он научился пользоваться словами «мы», «нам», «наш», «для нас». Даже имя его стало другим. «Волчок». Оно ему никогда не правилось. Пускай это прозвище было дано из лучших чувств, все равно в нем слышалось что-то покровительственное, какая-то снисходительная насмешка. В конце концов, так могут называть разве что холостяка, причем такого, который, по всеобщему убеждению, до старости холостяком и останется, — кто приходит в гости один и уходит тоже один, а потом сам с собой обсуждает прошедший вечер в тишине собственной машины. Аллен был бы рад избавиться от опостылевшей клички хотя бы в Токио, да только, на беду, он в первый же день наткнулся на парочку знакомых но Лондону офицеров, и скоро его кличка вошла в общий обиход.

То ли дело теперь. Теперь имя Волчок приобрело некоторое достоинство, основательность и даже солидность, совсем как его счастливый носитель.

Глава пятая

Крупный лысеющий мужчина, майор Адлер, до войны служил в калифорнийском рекламном агентстве, а сейчас был одним из начальников Отдела информирования и просвещения населения. Беседуя с Волчком, майор одновременно листал только что отпечатанный текст. Это было продолжение радиопередачи, призванном разоблачить милитаристов и спекулянтов. Волчок уже присутствовал при записи первой части, а сейчас должен был в течение двух дней перевести вторую, с еще более подробным перечнем имен военных преступников и рассказом о японской агрессии.

— К четвергу текст должен быть у актеров. Сделаете?

Волчок кивнул и взял протянутую через стол папку.

— Потом будет музыка. Нам всем нравится эта вот мелодия из «Унесенных ветром». Надо что-то вдохновляющее, понимаете? Впрочем, это все не ваша забота, — добавил майор Адлер и указал Волчку на дверь.


Два дня подряд Волчок работал не разгибая спины, а на третий свалился и уснул как убитый в комнате Момоко. Впервые в жизни ему снились сны по-японски. Пробуждение его скорее напоминало выход из транса. Солнечный свет заливал комнату сквозь забранное матовым стеклом окно. Лучи падали прямо на две акварели: на одной был изображен горный пейзаж, на второй — обнаженная с темным браслетом на запястье. Волчок принялся лениво разглядывать рисунки и решил, что пейзаж исполнен с холодным мастерством, тогда как этюд проникнут живым чувством. Наверное, со своей моделью художник был знаком так же хорошо, как и с искусством рисунка.

Под акварелями на двух полках стояли вперемешку хорошо знакомые японские и английские книги. Лежа на футоне, Волчок мог разглядеть собрания сочинений Танидзаки, Одена, Макниса и Т.С. Элиота[9], были там и другие поэтические сборники, какие-то забытые, никому теперь не известные романы и несколько довоенных, ныне, увы, безнадежно устаревших сочинений по истории Европы.

Наверху, как всегда, раздавался стук молотка.

— Как тебе удалось заполучить такую квартирку? спросил Волчок, стараясь перекричать шум.

Момоко на миг подняла глаза — она заваривала чай.

— А она у нас всегда была. По возвращении из Лондона я упросила папу, и он позволил мне здесь жить. А дом уцелел. Здесь не очень-то бомбили: слишком близко от дворца. Раньше тут все выглядело получше, — добавила она, обведя комнатку критическим взглядом.

Волчок неотрывно следил за четкими движениями ее рук: вот они развернули пакет с драгоценными листьями английского чая, вот снова свернули. Будто оригами складывает, подумалось ему.

— А когда твоя семья вернулась в Японию?

Момоко положила пакет с чаем обратно в жестянку.

— Незадолго до Перл-Харбора. То есть я сейчас это так говорю. Нас просто отозвали, и все. Я забыла, какова была официальная причина, но отец знал, в чем дело.

Вода закипела. Момоко налила кипяток в заварочный чайник.

— Как сейчас помню, до отъезда оставалось несколько дней, а я ездила но Лондону на автобусах, будто хотела вдоволь на все наглядеться. Я впервые в жизни проехалась в подземке, представляешь?

Волчок покачал головой.

— Да, да, правда. А еще однажды я взяла из дому сэндвичей, села на Трафальгарской площади и съела их там, одна, представляешь? Будто конец света настал. — Момоко поставила у футона поднос с двумя чашками и чайником. — Каких я только планов не строила! Например, решила, что лучше поступлю в Оксфорд, а не в Кембридж. — Она усмехнулась. — А потом мы вернулись в Японию, и будущего вовсе не стало.

Волчок нежно погладил разливавшую чай руку.

— А твой отец?

— Он умер, — проговорила она медленно, не отрывая глаз от чаинок на дне чашки.

Они помолчали, затем Волчок тихо спросил:

— Бомбежки?

— Нет, ничего такого. Дело в том, что… — Момоко запнулась. — Я точно не знаю. Мой отец принадлежал другой Японии. Он был японский либерал, а они в то время уже все перевелись. Понимаешь, когда мы приехали обратно, тут уже взяла верх военщина и повсюду чувствовалось невидимое присутствие полиции, мы как будто вернулись совсем не в ту страну, из которой уезжали в двадцать девятом. Нас не было десять лет. То, что мы здесь увидели, привело отца в ужас, — Момоко поставила чашку на поднос. — Отец всегда сохранял спокойствие, даже когда гневался. Но гнев пробирал его до самого сердца. Поначалу он пытался спорить, возражать, но в конце концов просто ушел в себя. Было время, когда такие, как папа, были нужны, но это время прошло. А ему было так стыдно, так мучительно стыдно за все происходившее…

Солнце все так же ярко светило прямо на рисунки. Момоко молча поглядела на игру лучей и красок.

— Когда бомбежки участились, родители переехали в деревню в Паре. Отец сам родом из Нары, покойные дедушка с бабушкой завещали ему прелестный домик. Он стал возделывать свой сад. Папа был отличным садоводом и гордился плодами своих трудов. Казалось, он вполне счастлив. Но настал день, когда все деревья, кусты и цветы были высажены и выхожены. Тогда папа вынес из дома самодельный шезлонг, поставил его на солнце и просидел весь день, любуясь на дело своих рук. Он долго не откликался на мамин зов, она подумала было, что он уснул, и решилась потревожить его лишь вечером, когда стало прохладно. Стала его тормошить, а он, оказывается, вовсе не спит.

Момоко уставилась в пол, туго обхватив руками колени. Где-то в недоступной посторонним взорам глубине ее существа лились тайные слезы. Наконец она взглянула на Волчка:

— Ты спрашиваешь, от чего умер мой отец, Наверное, это звучит глупо, но я уверена, что он умер от разбитого сердца. От этого, бывает, тоже умирают. — Она покачала головой. — Его прах мы погребли в саду. Он никогда об этом не говорил, но я думаю, таково было его желание.

Волчок приподнялся с футона и потянулся к ней, но его остановило мягкое движение приподнятой руки. Этот жест будто говорил: «ты очень добр, спасибо, ты безупречно внимателен, и все же не стоит». Ей лучше просто посидеть и постараться в очередной раз осознать неумолимую реальность: любимого отца больше нет, в ее жизни навсегда останется пустота, которую ничем не заполнить. Конечно, Момоко будет весела, довольна своей работой, счастлива в любви, но порой она будет ощущать эту грусть и даже не сразу сможет вспомнить причину.

Волчок глядел на возлюбленную, примостившись на краю футона. Уже несколько недель подряд Момоко делила с ним все — мысли, чувства, тело. Он принадлежал ей, а она ему. Это было понятно без слов. Они прониклись друг другом, стали единым целым. Опьяненному этими первыми неделями любви, Волчку стало казаться, что рано или поздно они смогут раскрыться друг перед другом до самого конца. А сейчас перед ним предстала Момоко, до которой ему никогда не дотянуться, Момоко, которая всегда станет ускользать от его ласки и утешения. Момоко, которая навсегда останется для него тайной.

Они замечтались, сидя в трамвае, идущем в Аракава-ку. Зимнее солнце играло на развалинах и на обломках, которые бульдозеры сгребли в кучу. Какие-то ребятишки решили воспользоваться погожим деньком и устроили бейсбольный матч. Полем им служил образовавшийся после бомбежки пустырь, битами — обычные палки. Волчок откинулся на спинку и прикрыл глаза. До него доносился запах свежей рыбы и обрывки разговоров.

Трамвай ехал не спеша. На остановке пассажиры устремились к выходу. Волчок открыл глаза и обернулся к Момоко. Она дремала, прислонившись головой к оконному стеклу.

— Еще долго?

Она открыла глаза и улыбнулась:

— Недолго. Тебе там поправится. Там совсем не бомбили. Почти совсем не бомбили.

Чем дальше они ехали, тем больше менялся пейзаж. Унылые, расчищенные бульдозерами пустыри, сожженные дома и заброшенные фабрики остались позади. Теперь за окном виднелись чисто выметенные улочки и узенькие, как будто лишь для украшения, проложенные дорожки.

Трамвай остановился у обсаженной сакурой аллеи. Сейчас на деревьях лишь кое-где виднелись редкие прошлогодние листья. Но пройдет месяц-другой, подумал Волчок, и деревья покроются цветами, как снежными хлопьями, а мостовую запорошат белые лепестки.


Они пообедали лапшой и сладким картофелем, сидя на ступенях старого синтоистского храма. Влюбленные невольно вспугнули расположившуюся там стайку ребятишек: дети тут же шмыгнули в сторону и принялись перешептываться, время от времени они поглядывали на иностранную форму, но явно не осмеливались подойти. Порой до Волчка доносился смех, неожиданно звонкий и музыкальный. Дети, игравшие среди унылых развалин и заброшенных фабрик, так не смеялись.

Внезапно дети вскочили. Один мальчик вытащил бумажную шапку, наподобие форменной фуражки американских солдат, и надвинул ее на лоб, подражая янки, потом взял под ручку стоявшую рядом девочку и, к величайшему удовольствию своих товарищей, стал чинно прохаживаться с ней взад-вперед, как взрослый кавалер со своей дамой. Теперь уже Момоко и Волчок выступали в роли зрителей, только глядели без улыбки.

— Во что это они играют?

Момоко не сразу решилась ответить, а потом проговорила с едва заметным вздохом:

— Они играют в американского солдата и шлюху. Популярная игра. В этом году в нее все играют.

Волчок нахмурил брови и рванулся было вперед, но ласковое «Чур не злиться» заставило его рассмеяться и снова смягчило его лицо.

— Они ведь просто дети, — добавила Момоко, — чудо, что они вообще еще играют.

Волчок прислонился к ступеням храма и залюбовался отблесками зимнего солнца в ее волосах. Момоко потрепала его за ухо:

— Счастлив?

— Очень.

Он улыбался. Это была не особо широкая и не особо открытая улыбка. Просто довольная улыбка. Момоко усмехнулась, Волчок вопросительно уставился на нее:

— Ты над чем смеешься?

— Над твоим видом.

— А какой у меня вид?

— Расслабленный у тебя вид, такой вид, будто тебе наконец дали команду «вольно», солдат. Я же говорила, тебе здесь поправится.

— Мне здесь очень нравится.

Согретый солнцем и смехом, Волчок чуть было не добавил «и я люблю тебя», но слишком долго прикидывал, как бы сказать это поестественнее, и к тому времени, как он наконец нашел нужное сочетание слов, жестов и тона, момент уже был упущен. Но ничего, еще успеется. Волчок найдет время и слова, чтобы рассказать об этой удивительной силе, что преобразила все его существо и заставила жить, а не наблюдать жизнь со стороны. Была жизнь до Момоко и жизнь с Момоко. А между ними был некий рубеж, миг, когда произошло нечто бесконечно важное. И об этом Волчок непременно расскажет, только бы найти подходящий момент.

Они уж собрались уходить, как вдруг один из ребятишек подбежал к Волчку, тронул его за рукав и так же стремительно убежал, скрывшись за спинами товарищей.

— Им интересно, — объяснила Момоко, — ты для них герой-победитель, им хочется тебя потрогать.

А может быть, им просто жевательной резинки хочется. Волчок порылся в карманах, но ничего не нашел. Сам он никогда эту мерзость не жевал, но иногда таскал с собой на такие случаи.

Прошли годы, но запах лапши и вкус сладкого картофеля оказывали на его намять все то же магическое влияние, пробуждая утраченные образы, совсем как размоченное в чае печенье «мадлен» у Пруста.


На следующий день Волчка вызвали в управление Отдела информирования и просвещения населения, где его уже поджидал капитан Босуэлл. По дороге в казармы новый начальник кратко обрисовал их рабочий план на ближайшие несколько недель. Волчка премного позабавила фамилия капитана, и он почти уж воображал себя новым доктором Джонсоном в компании любезного Босуэлла[10].

— Послезавтра едем с проверкой по сельским школам! — рявкнул капитан, перекрикивая встречный ветер.

— Зачем?

— Эти учителя проклятые, — фыркнул капитан, — они ведь все еще воюют, уж в глубинке тем более. Не верю я им и никогда не верил. Кто, по-вашему, первый проповедовал весь этот нацистский бред? — Он постучал себя по виску. — У них мозги насквозь средневековые. Как, впрочем, и вся эта чертова страна.

Дорога была вся в колдобинах, и они сбавили скорость.

— А что мы будем искать?

— Оружие. Запчасти. Боеприпасы. Гранаты… — Босуэлл объехал глубокую яму. — Наше дело искать. Ваше — разговаривать и слушать. Особенно когда никто об этом не подозревает.


Вечером Волчок лежал на койке и вслушивался в доносившиеся с улицы голоса. Несколько солдат пытались переговариваться с японской ребятней. Дети радостно хватали жевательную резинку и старались выразить свой восторг, нещадно коверкая пару известных им английских слов. Смешение языков неожиданно всколыхнуло забытые воспоминания, и Волчок задумался о силах судьбы, что привели его сюда.

Это было после уроков. Волчок ходил в привилегированную частную школу в самом центре города, родители отдали его туда, желая дать сыну все то, чего сами были лишены. Он скинул ранец прямо на натертый пол отцовской лавки и стоял в ожидании лакричной конфеты из огромной банки на прилавке. Волчку пошел четырнадцатый год, и в элитарной дорогой школе он чувствовал себя белой вороной. С ним никто не дружил, и перемены он проводил за книжкой. Мальчик стойко скрывал свои муки и только уныло жевал конфету.

Раз во время очередной бесконечной одинокой перемены до Волчка вдруг дошло: главное не в том, чтобы нравиться, главное в том, чтобы обладать чем-то таким, чего ни у кого нет. Это делает тебя интересным, востребованным. А потом, листая журнал, он наткнулся на рекламу морского круиза. Женщина в бледно-зеленом кимоно сидела посреди сада камней, за ее спиной струился водопад, а надпись обещала «открытие таинственного Востока». Как по наитию, Волчок понял: вот это что-то новое, что-то особенное. Он ничего не знал про Японию, кроме того, что тетка его переписывается с девушкой из города, который называется Осака.

Волчок навел справки и в ту же субботу сидел на утреннем занятии по японскому языку в женской гимназии Макробертсона в Южном Мельбурне. Позднее он сам удивлялся этому не по годам зрелому шагу, но тогда, в тринадцать лет, он казался более чем естественным. Он теперь будет не такой, как все, ему будет чем выделиться. Уже не скучный тихоня, не горе-спортсмен и сын лавочника, а мальчик, который умеет говорить по-японски.

Трамвай, каждую субботу доставлявший Волчка на занятия шел мимо озера в Альберт-парке. Десятки его сверстников толпились там у входа на футбольное поле. Ну и пусть, а он будет учить иероглифы и твердить японские фразы. В девятнадцать лет Волчок поступил из классическое отделение Мельбурнского университета, но и там продолжал заниматься японским на факультативе. Он был зачарован никогда не виданной страной, ее неведомой культурой, и увлечение это все длилось и усиливалось, подобно долгой и чистой любви на расстоянии.

Волчок улегся на койку, закинул руки за голову и предался раздумьям о том, что же в его жизни произошло случайно, что было сделано умышленно, а что лишь прикинулось игрой случая. Разве не странно: ненароком увиденная реклама стала причиной столь важных перемен? Друзей у него, правда, так и не прибавилось, он и в университете оставался все тем же скучным тихоней, неспортивным сыном лавочника. Только какое это имеет теперь значение? Избранный тогда путь привел в эту страну, в этот город, на эту вот койку. Все оказалось правильно, ведь теперь Волчок не один.

Глава шестая

Момоко смеялась последним лучам солнца, смеялась просто так, будто открывая забытые за годы войны радости. Она стояла на деревянном мостике через окружавший дворцовые сады ров. Склонившись над перилами, что-то весело рассматривала в воде. Там были рыбы, толстые-претолстые рыбы, они глядели на нее, широко разевая рты в ожидании корма. Некоторые вещи не меняются. Вот и рыбы эти живут себе, им и дела нет до войны, падения императорского дома, бомбежек, пожаров и смертей. Они это все пережили — и она тоже. Она перевела дух, удивляясь этому ни с чем не сравнимому чуду. Тысячи людей умерли, а она осталась в живых. Жизнь сделалась еще драгоценнее, надо всегда об этом помнить, подумала Момоко, улыбаясь рыбам во рву. За ее спиной колыхались деревья восточного дворцового сада. Волчок щелкнул фотоаппаратом и поймал беззаботный смех и вспышки зимнего солнца в черных, как вороново крыло, волосах.

Но вот аппарат спрятан в карман, и они под ручку идут по разрушенному городу в поисках трамвайной остановки. Иногда прохожие глядели на них с неприкрытым неодобрением, а чаще просто отворачивались, будто Момоко с Волчком и вовсе не было. Странное дело, она совсем не чувствовала себя виноватой. Слава богу, если невинность ее чудом пережила страшные годы войны. Они же, в конце концов, влюбленные, влюбленные. И как все влюбленные на свете, они невинны, несмотря ни на что. Скоро придет трамвай и увезет их в священное убежище — ее комнату. А там можно забыть обо всем и жить каждым подаренным мгновением.

На остановке какой-то американский солдат предложил плитку шоколада незнакомому японцу. Мужчина в поношенном, когда-то выходном костюме был совершенно ошарашен неожиданным угощением и растерянно кланялся, твердя: «Премного вам благодарен, премного благодарен…»

Солдат, однако, не понимал ни слова и с недоумением взирал на бесконечные улыбки, поклоны и изъявления благодарности. Через некоторое время японец понял, в чем дело, и вытащил из кармана хорошо знакомый Момоко популярный английский разговорник. Все так же улыбаясь, он открыл книгу и пальцем показал на соответствующую фразу:

— Огромное спасибо?

Солдат наконец понял и широко осклабился.

— На здоровье, дед, — ответил он с псевдоаристократическим британским акцентом, помахал рукой и пошел прочь.

Трамвай тронулся, а японец все махал вслед своему благодетелю, неслышно шевелил губами, упрямо пытаясь одолеть трудную иностранную фразу.


Волчок любовался спящей Момоко. Каждый день он открывал в ней что-то новое. Он раньше никогда не касался нежных волосков у нее на пояснице. После любовных утех Момоко часто дремала, а Волчок сидел, не в силах оторвать от нее глаз, и дивился волшебной новизне происходящего.

Так вот что значит быть влюбленным. Сидеть в незнакомой комнате, на скомканной постели, смотреть, как другой спит. Ее взгляд скользнул на покрытый затейливой резьбой деревянный сундучок — хранилище девичьих реликвий. А вот ее одежда. Теперь она непринужденно раскрывала перед ним свою сокровенную, домашнюю суть: висела на двери, спадала с единственного стула или бесстыдно валялась на выстланном циновками полу, куда ее сбросили пару часов назад. Влюбленный начинает замечать мелочи вроде протершейся подкладки платья, заплатанной лоскутком не в цвет, булавки вместо потерянной пуговицы, высыпавшейся из сумочки на полу косметики. Ему дозволено видеть не только примадонну, но и женщину за сценой, заглянуть за кулисы, присутствовать при снятии грима и даже стоять у зеркала, перед которым она одевается, чтобы снова войти в роль.

Другим известно только то, что она позволяет им знать. А он, Волчок, знает все. Он снял обманчивые покровы и вступил в сокрытый под ними истинный мир. Он стал ее любовником.

Момоко вдруг беспокойно заворочалась и заметалась на постели. Она бормотала какое-то непонятное японское слово. Потом перевернулась на другой бок и тотчас затихла.

«И что это она такое говорила?» — подумал было Волчок, пожал плечами и снова принялся рассматривать комнату.

Ничего не казалось ему в ней само собой разумеющимся. Он бережно запоминал мельчайшие подробности обстановки, будто желая подготовиться к тому неизбежному дню, когда и сама комната, и все, что в ней происходило, перейдут в область воспоминаний. Волчок еще раз огляделся и подумал, что никогда не был и, наверное, никогда уже не будет так счастлив. Эта мысль придала его счастью оттенок горечи. Как Джон Донн, приветствующий разбуженные любовью души, он вдумчиво шептал любимые строки, неторопливо наслаждаясь их великолепием, казалось, будто процесс воспоминания уподобился процессу творчества и он скорее сочинял стихи, а не читал их наизусть… Это были его слова. Он был Джон Донн. Почему бы нет?

Стараясь не потревожить Момоко, Волчок слез с футона и стал тихонько одеваться. Фонарик из рисовой бумаги слабо освещал подборку семейных фотографий: Момоко в школьной форме, Момоко с отцом, с обоими родителями, с матерью. Волчок еще раз присмотрелся к четырем портретам. Странно. Что-то не так. Пропала фотография Момоко и юноши в летнем костюме. А Волчок-то думал, это какой-нибудь кузен или друг семьи. Только стала бы она тогда убирать его фотографию? Видимо, не просто кузен. Да нет, ерунда, улыбнулся Волчок, просто ей надоело каждый день смотреть на одни и те же фотографии, вот она и решила их слегка перевесить, как все делают. Момоко проснулась, посмотрела на него, сонно щурясь:

— Ты что, уходишь?

— Поздно уже, — ответил Волчок с улыбкой.

— Ты почему мне не сказал? — Момоко покосилась на висевшие над футоном часы и, зевая, перевернулась на спину.

Волчок смотрел на нее и думал о сонном тепле ее тела под стеганым одеялом, ему захотелось погладить ее еще раз, чтобы напоследок ощутить исходящий от нее жар. Ответом был взор, полный лукавой издевки и детского негодования.

— Надо было разбудить меня.

— Зачем? Тебе было хорошо. Мне было хорошо. Зачем нарушать ход вещей?

— И чем же ты занимался?

— Смотрел.

— На что?

— На тебя. На комнату. На все.

Момоко скатилась с футона и накинула халат.

— Ты же завтра уезжаешь. Надо было меня разбудить. И не говори, что мне было хорошо во сне. Спать значит спать — тебе не может быть хорошо или плохо.

Завязав халат, она откинула с лица волосы. Волчок хотел как бы между прочим спросить об исчезнувшей со степы фотографии, но понял, что ему не удастся задать вопрос безучастным тоном. Вместо этого он с внезапной болью в сердце глядел на непослушные пряди, вновь упавшие Момоко на лоб. Обнявшись, они пошли к дверям, и Волчок обулся.

— Спасибо за чудесный день, — Момоко хитро улыбнулась, как радующийся заготовленной шутке комический актер. — Премного вам благодарна!

Он поцеловал ее, а потом погладил только что целованные губы. Момоко открыла ему дверь и стояла, ежась от вечерней прохлады, пока на лестнице не стихли шаги. Потом заперла дверь и слегка коснулась своих губ там, где их касались его пальцы. Она внимательно разглядывала семейные портреты, а те бесстрастно взирали на нее с другого конца комнаты.


Ночь выдалась морозная. Вдоль казавшихся бесконечными перронов Токийского вокзала, который представлялся Волчку отдельным городом, ютились целые семьи, сбившиеся в кучки незнакомые пассажиры и одинокие путешественники. Все они зябко кутались в свои пледы и поднимали воротники пальто в тщетном ожидании поездов, опаздывавших на несколько дней. Волчок и капитан Босуэлл осторожно пробирались сквозь толпу, а два американских солдата расчищали им путь, не обращая внимания на сбежавшихся ребятишек.

Сопровождаемые неотрывными взглядами всего перрона, все четверо погрузились в специально поданный состав. Волчок ожидал увидеть развалюху наподобие того автобуса, в котором он совершил свое первое путешествие из Ацуги в Йойоги. Но против ожидания поезд оказался в отличном состоянии, опасения насчет холода и сквозняка тоже не оправдались — в купе было душно и слишком жарко, так что они ехали, распахнув шинели и расстегнув воротнички.

Перед отходом ко сну Босуэлл пустил по кругу флягу с виски. Поезд лениво полз в сторону Киото, где их вагон должны были прицепить к идущему в Пару составу. За ночь окна заиндевели, и на каждой остановке Волчка будили какие-то голоса и топот бегущих ног. Впрочем, голоса эти всегда раздавались издалека и никак не посягали на безопасность их уютного купе. Время от времени он слышал, как приставленный к ним конвойный отгонял простых пассажиров: «Сюда нельзя. Только для американцев».


Солнечным утром маленький дребезжащий поезд прибыл в Пару. Казалось, в этом городке и не слыхали о войне. Деревянные, выкрашенные одинаковой темно- коричневой краской дома стояли в целости и сохранности. На крышах храмов и лавочек лежал снег, снегом же были запорошены городские сады. Да, войны здесь будто и не было. Из окна армейского джипа Волчок заметил, что на узенькой главной улице открыты все магазины.

Они остановились у одного из них, чтобы свериться с картой. Заботливо отполированные двери и оконные рамы восхитили и тронули Волчка. Ему вспомнилась отцовская лавка. Там тоже все было начищено до блеска, сладко пахло леденцами и — едва уловимо — расфасованным чаем, а в холодные дни — еще и керосином. Дверь открылась, и на пороге появился сам лавочник. Волчок посмотрел на японца, японец — на Волчка, и джип тронулся. Они ведь вполне могли бы быть группой праздных путешественников. Даже добравшись наконец до школьного двора, Волчок продолжал ощущать себя мальчишкой на каникулах.

Вот они и спортзале. Директор школы низко кланялся и заверял их в том, что стоящие перед ним ящики содержат лишь инвентарь для занятий спортом и рисованием. На глазах у Волчка школьники принялись переворачивать ящик за ящиком. Оттуда сыпались безобидные предметы вроде спортивных костюмов, масок для кэндо, кисточек и пачек бумаги. Солдаты порылись в образовавшейся куче, а по завершении досмотра школьники сложили все обратно в ящики. Босуэлл выразительно поглядел на Волчка:

— Их предупредили. Мы опоздали.

Директор согнулся в очередном поклоне и что-то сказал Волчку. Капитан Босуэлл гневно топнул ногой по жесткому пастилу:

— Чего он там говорит?

— Что тут ничего нет.

— Врет.

Босуэлл посмотрел на директора, потом на Волчка и сказал со знающим видом:

— Они будут тебе улыбаться и кланяться, но ты не верь. В голове у них совсем не то, что на языке. — Капитан помолчал, йотом злобно бросил на пол клетчатую доску для игры в го. — Копни поглубже и разом окажешься в глубоком Средневековье. — Он незаметно положил руку на кобуру. — Эта штука у меня c сорок третьего. Я с ней никогда не расстаюсь. С этими ребятами надо держать ухо востро, не дать им усыпить тебя улыбками, поклонами и разлюбезными манерами. — Он похлопал Волчка по плечу. — Понял?


Следующие три часа ушли на то, чтобы перевернуть вверх дном всю школу, вытряхнуть каждый ящик, распечатать каждую коробку, обшарить каждый шкаф. Но ни оружия, ни милитаристской литературы Босуэлл с подчиненными не нашли.

Они уехали, не попрощавшись с директором. Волчок тихо сидел в машине и слушал, как его спутники бурно обсуждали только что совершенный рейд. Джип проехал мимо молодой женщины c. прихваченными заколками полосами. Ему вспомнилась Момоко. Интересно, что она сейчас делает? Смеркалось. Волчок посмотрел на часы и прикинул: она скоро пойдет домой с работы. Они остановились у запятой американцами гостиницы. Вот бы узнать, где жили ее родители.

Некоторое время спустя Волчок пошел погулять вокруг небольшого пруда при храме. Почти стемнело, зажженные в окнах близлежащих домов огни разноцветными пятнами играли на поверхности воды.

Три лани зябко жались друг к другу около стоявшей на берегу скамьи. Это были местные «священные короны», они уже много веков подряд свободно бродили но городу. Волчок был очарован, потрясен, но не вполне счастлив. Возвращаясь в свой номер, он поклялся, что приедет сюда еще раз, вместе с Момоко.

Глава седьмая

Под дверью лежал грязный конверт без марки. Момоко заработалась допоздна. Она только что вошла, бросила сумку, скинула туфли и теперь стояла в дверях, уставившись на странный конверт. И не написано ничего. Она вскрыла конверт специальной машинкой, которую спасла когда-то с отцовского письменного стола.

Внутри был только адрес и нарисованный от руки план с указаниями дороги. Какое-то время Момоко внимательно вглядывалась в почерк, потом вдруг упала в кресло. Потрясение лишило ее последних сил, и она дол го сидела без движения. А может быть, это все игра воображения? А может быть, это ее усталый мозг сыграл с ней злую шутку? Почерк незнакомый. Наверное, кто-то по чистому недоразумению просунул под дверь этот надписанный чужой рукой конверт. Такое часто случалось в те дни.

Потом она посмотрела еще раз и поняла — ошибки тут быть не могло: разве можно не узнать этот своеобразный почерк, который она не видела уже четыре года, эти изящные, плавные линии, выведенные американской шариковой ручкой? Это была рука художника.


Момоко отправилась по указанному адресу и оказалась в квартале Шинагава, промышленном районе, где ей раньше почти никогда не доводилось бывать. Трамвай, на котором она приехала, уже скрылся из виду, а она все стояла на тротуаре, растерянно сжимая в руках записку. Момоко перешла через трамвайные рельсы и побрела вдоль пустыря в надежде как-то сориентироваться, но не могла опознать ни одной из обозначенных на карте примет.


Кончилось все тем, что она остановила какого-то прохожего и показала ему план. Тот махнул рукой в сторону относительно приличного предместья Шибуя. Вскоре Момоко действительно дошла до указанной на карте угловой лавчонки с сакурой у входа.

Большой деревянный дом стоял в самом конце улицы. Каким-то чудом пожары не коснулись ни его, ни большинства соседних зданий. Момоко вошла в незапертую входную дверь, огляделась но сторонам, приметила целую шеренгу домашних тапочек в передней и рассудила, что дом этот смахивает на гостиницу. Чувствуя некоторую неловкость, она познала: «Здесь есть кто-нибудь?» Из коморки вышла женщина. Момоко поклонилась и тихо задала вопрос. Ей указали наверх. На лестнице она столкнулась с девушкой в американских нейлоновых чулках и с ярко накрашенным ртом. Наверху старик и два мальчика играли во что-то, усевшись по-турецки прямо в коридоре. Они походили на фигуры с древнего фриза, а когда Момоко проходила мимо, мальчики подняли глаза и открыто уставились на нее. На втором этаже она остановилась перед одной из дверей и долго стояла неподвижно. Она боялась того, что увидит за этой дверью.

Момоко все не решалась постучать. Она мысленно собираю по частям утраченное лицо того, кто ушел четыре года назад, и готовилась встретить того, кто только что вернулся. Ей вспомнился круглолицый юноша с быстрыми, умными глазами и шутовской улыбкой, что постоянно переходила в озорную, почти злую ухмылку. Они познакомились всего за несколько месяцев до войны, но им казалось, будто весь происходивший вокруг ужас был не чем иным, как разыгранным для их вящего увеселения черным фарсом. То были последние веселые времена перед войной, и они вознамерились насладиться ими сполна. Он был молодым художником и делал зарисовки на каждом шагу, а она с первого взгляда влюбилась в его жизнерадостность. Он не расставался с блокнотом, у него скопились сотни рисунков — люди, места… Он называл это летописью времени. Стоя под дверью, Момоко прошептала его имя: «Йоши», и все ее тело будто обмякло при звуке милого родного имени. В один прекрасный день Йоши тоже пришлось стать солдатом.

Наконец Момоко постучала. Она стояла перед дверью и слушала, как гулко колотится сердце.


В первый раз с тех пор, как он приехал в Японию, Волчок ел бифштекс. Они обедали у расквартированного в Наре американского майора, который угощал настоящей, жаренной на сливочном масле говядиной со Среднего Запада. К обеду было подано превосходное японское пиво, и посетители отдали должное и тому и другому.

Хозяин взмахнул вилкой, будто проткнул невидимого врага:

— Они знали, черт возьми, вы еще и полдороги не проехали, а они уже знали.

Босуэлл поднял взгляд от тарелки:

— Кто же мог им сказать?

— Начальник станции, охранник, контролер, — презрительно фыркнул майор, — кто их знает, — он отрезал себе кусок мяса. — Надо было застать их врасплох. Не распространяйтесь о том, куда едете, просто садитесь на поезд и падайте как снег на голову. И еще, вам надо не только слушать, но и смотреть во все глаза. Вы знаете, как делают художники?

Волчок воззрился на майора, не понимая, надо ли ему отвечать.

— Они всегда смотрят вглубь, иначе какой же ты художник, верно?

— Нy да… — озадаченно пробормотал Волчок.

— Вот так же и с переводом. Слушайте то, что они говорят, но, бога ради, еще больше следите за тем, чего они не говорят. Может, вы, лейтенант, и разговариваете по-ихнему, и в культуре их понимаете, это, конечно, большое дело, вы не думайте, я со всем уважением. Только знание знанию рознь. Мы с ними воевали, и вы уж мне поверьте, тех, против кого ты воевал, знаешь как облупленных.

Волчку показалось, что внезапно воцарившаяся тишина нависла над ним несправедливым напоминанием, почти упреком: он-то всю войну просидел в канцелярии военной разведки на Пикадилли, а не рисковал жизнью в битвах за Гуадалканал или Окинаву.

— Да, несомненно, — промолвил он негромко.

Капитан Босуэлл кивнул, и беседа продолжилась, теперь заговорили о боевом товариществе. И снова Волчок почувствовал себя липшим, эдаким книжным червем, всю войну расшифровывавшим какие-то бумажки, единственными товарищами которого были криптоаналитики, выпускники Оксфорда и Кембриджа.


Момоко и Йоши сидели на полу и держались за руки. Они молчали. День клонился к вечеру, и на большом, покрытом изморозью окне появились оранжевые отблески. Йоши был коротко острижен, с осунувшегося лица пропала былая улыбка. Он сидел, скрестив ноги, совсем как будда, в белой рубашке, армейского образца куртке и старых полосатых брюках, которые прежний владелец наверняка берег для особых случаев.

Для Момоко не могло быть ничего естественнее, чем взять его за руку, как если бы одни ребенок утешал другого. В комнате горела лампа, но все тепло шло от одной лишь маленькой жаровни. Пальцы у него были ледяные, однако постепенно отогрелись — у нее-то руки были еще теплые, она их всю дорогу прятала глубоко в карманы пальто. Они даже не смотрели друг на друга. Мысли и чувства передавались через копчики пальцев. Казалось, будто, держась за руки, они возрождали угасший способ передачи чувств — из тех далеких невинных времен, когда не было общения более близкого, чем такие едва уловимые пожатия.

Момоко взглянула на часы. Было уже очень поздно. Она мягко высвободила руку и встала. Они так долго просидели на коленях, что у нее затекли ноги и совсем измялось платье. Йоши сидел не шевелясь, с низко опущенной головой. Момоко выпрямилась и окинула взглядом комнату. Ее нельзя было назвать ни слишком тесной, ни слишком просторной. Как раз то, что надо, и в хорошем состоянии. Только вот пустовато — вся обстановка состояла из столика у окна, скудной посуды да мешка с рисом.

— Что это за место?

Йоши поднял глаза:

— Раньше была гостиница. Сейчас тут, конечно, ни туристов, ни путешественников. Хозяйка стала пускать постояльцев. Мне очень повезло.

— А чем ты питаешься?

Йоши пожал плечами:

— Что можно, покупаю с лотков и на черном рынке. На прошлой неделе вот ездил в Сендай, привез оттуда мешок риса. Купил у одного крестьянина, мы познакомились еще на войне, — Йошн пошевелил ногой, — Очень благородно с его стороны, на черном рынке он мог бы выручить за этот рис гораздо больше.

За окном смеркалось.

— Ты давно вернулся? — спросила Момоко.

— С месяц. Надо полагать, опять повезло.

— Неужели тебе раньше не пришло и голову связаться со мной?

— Пришло. — Он опустил глаза. — Я очень много об этом думал.

Момоко еще раз медленно обошла комнату, все не решаясь уйти. Уже в дверях она погладила его по впалой щеке, замешкалась на мгновение, не в силах справиться с невысказанными чувствами, но понимая, что о них сейчас не время говорить.

— Как же мы изменились, — проговорила она наконец.

— Да, изменились…

Лицо Йоши озарилось было мимолетной улыбкой и вновь окаменело, когда Момоко повернулась к выходу.

— Завтра, — сказала она.

— Ты не должна, не обязана.

— Я знаю. Завтра я буду у тебя.


Волчок и Момоко карабкались вверх но ступенькам мрачной лестницы. С потолка свисала единственная тусклая лампочка, да и ту раскачивали туда-сюда порывы ледяного ветра. Вдруг наверху хлопнула дверь, и они закинули головы, пытаясь разглядеть, что же происходит на следующей площадке.

Им навстречу спускался какой-то парень в тапочках, выцветшей армейской рубашке и кителе. Волосы, некогда коротко остриженные, начинали отрастать на макушке, но не на висках. На плече у него болтался дерюжный мешок.

Когда они поравнялись, Волчок неожиданно повернулся и спросил:

— Ты чем занимаешься?

Парень остановился, в недоумении глядя то на Момоко, то на ее спутника. Он явно не ожидал, что Волчок заговорит с ним по-японски.

— Кукол делаю, — ответил он наконец и перевесил мешок, не переставая с опаской поглядывать на американскую форму.

Момоко следила за Волчком. Тот смерил пария взглядом и снова заговорил с ним приветливо и мягко, как заинтересованный наблюдатель:

— Ты что, кукольник?

Парень покачал головой:

— Нет, плотник.

— А, понятно, а там у тебя что? — Волчок с улыбкой указал на мешок.

Парень явно испугался. Он тут же снял мешок и с поклоном развязал его:

— Мои куклы. Я их отношу лоточникам на продажу.

Волчок наклонился и заглянул в мешок. Момоко отвернулась.

— А можно посмотреть?

Парень радостно закивал и тут же вытащил куклу. Волчок залюбовался на раскрашенное личико, светло-зеленое кимоно, с восхищением разглядывал механизм, мастерски сделанный из старых жестянок и деревяшек.

— Смотри, какая красивая, — обратился он к Момоко по-английски.

Она сухо кивнула, едва взглянув на куклу.

— Может, купим? — предложил Волчок.

— Как хочешь.

— А ты-то хочешь?

Момоко пожала плечами.

— Ну и отлично, значит, купим. Он будет доволен. К тому же здесь холод собачий, — Волчок снова обернулся к пареньку, который с возрастающей тревогой прислушивался к их беседе. — Сколько стоит?

Озабоченность торговца тут же сменилась улыбкой, он быстро прикинул цепу и поспешно добавил:

— Это особая цепа, специально для вас, на улице они стоят намного дороже. — Взял деньги, аккуратно пересыпал их в кошелек, потом забрал у Волчка куклу и перевернул вверх тормашками, — Позвольте я вам покажу.

Под платьем оказался ключик. Раздались резкие звуки нехитрой народной песенки. Паренек закинул мешок на плечо и исчез в лестничном пролете.

Они пришли домой. Момоко молча глядела, как Волчок расстегивает свою отутюженную армейскую рубашку. Потом спросила:

— Ты зачем это сделал?

— Что?

— Зачем допрос ему учинил?

Волчок уставился на нее в недоумении:

— Ты не находишь, что это отдает мелодрамой?

— Называй, как хочешь.

Некоторое время он молчал, а потом заговорил возмущенно и слегка обиженно:

— Мне было интересно. Я просто хотел посмотреть, и ему это было приятно.

— Ты думаешь?

— Конечно. Да что это с тобой такое?

— Что-то не заметила я, чтобы ему было особенно приятно.

— Ну, — ответил Волчок, стягивая носки, — и все же было. Не забывай, я из семьи лавочников. У меня это все в крови. Мы с ним отлично поняли друг друга.

Он снял майку и кинул ее на стул.

Момоко посмотрела на гладкую, белую кожу его предплечий, на рассыпанные по плечам и шее веснушки, на светло-коричневые завитки на груди. Волчок расстегнул ремень, скинул брюки и теперь стоял перед ней совсем голый. Да он же просто мальчик, подумалось ей. И стоило поднимать столько шуму? Просто мальчик с молочно-белой кожей, которого она пустила к себе в постель.

Потом они лежали, сонно прижавшись друг к другу под одеялом, и Момоко снова повторила, уже мягче:

— И все-таки ты учинил ему допрос. Даже если сам того не заметил.

— Да я же сказал, я хотел посмотреть, что у него там в мешке.

Момоко усмехнулась:

— Кот в мешке?

— Ты знаешь, о чем я, — засмеялся Волчок и поглядел на стоявшую у стены раскрашенную куклу. — К тому же она правда очень красивая. — Он обернулся к Момоко. — Нy ты разве не рада, что мы решили посмотреть?

Она кивнула и погладила его по руке.

— Я ее тебе дарю, — добавил Волчок.

Момоко скользнула пальцем по веснушчатым плечам. И не переставала чувствовать легкие пожатия, будто кто-то другой держит ее свободную руку.


Волчок проснулся первый. Момоко спала рядом, откинув голову на подушку. Наконец он хоть наглядится на нее вволю. Было даже немножко совестно — хотя он и любовник, а подглядывать некрасиво. Вконец завороженный, Волчок не удержался и осторожно погладил ее по щеке. Только бы не разбудить. Нет, вроде не проснулась, только зашевелилась сквозь сон. И вдруг Момоко слегка замотала головой и забормотала что-то бессвязное. Никак не разобрать. Может, еще повторит? Но нет, Момоко снова затихла и погрузилась в прежнее глубокое забытье.

Волчок же, напротив, вполне очнулся от сна. Теперь он смотрел на Момоко совсем другими глазами. Он так и не понял, что она такое пробормотала. Ему было не разобрать едва уловимый шепот, но он был уверен, она кого-то звала. Но кого? Подругу? Родителей? Тень из прошлого, незабытую, вновь и вновь приходящую во сне? Быть может, бывшего любовника?.. «Любовника», — подумал Волчок, и тотчас образ юноши в летнем костюме вновь предстал перед ним. Они улыбались на том снимке, улыбались как друзья или как любовники?

И зачем убирать со стены фотографию просто старого друга?

Волчок понимал, насколько глупы, даже нелепы подобные рассуждения, но случайная догадка перестала быть праздной игрой ума и крепко засела в голове. Минуту назад он вглядывался в лицо спящей девушки, а теперь напряженно вглядывался в ее прошлое. Она никогда не рассказывала о своих прежних связях, да и Волчок знал, что это не его дело. Л теперь вдруг понял: конечно, у Момоко уже были любовники. Но в конце концов, какая разница, ведь это прошлое. И все же Волчок не мог перестать думать о других мужчинах, которые тоже ласкали эти плечи и ноги, не мог не видеть, как чужие руки скользят по изгибам ее тела. Она ведь первая начала, первая откинула непослушную прядь с его лба, первая погладила его по щеке… Конечно, ей не впервой прибегать к таким любовным уловкам. У нее были мужчины. Конечно были. Это было как первый поворот ножа промеж ребер, под самое сердце, как первое предупреждение о том, что ему, возможно, не стоит рассчитывать на всю полноту ее любви.

Волчок вздохнул в темноте. Он был зол на себя. И что дальше? Какой же он идиот. Ну, был у нее кто-то. Что из того? Ему на это наплевать. И Момоко тоже. Тоже? Волчка вновь охватила прежняя тревога. А почему она шепчет чье-то имя? Значит, думает о нем? Волчок мотнул головой, будто пытаясь стряхнуть закравшееся в его мысли дьявольское наваждение. Он же был счастлив. Ему безумно повезло. Волчок с улыбкой поглядел на свисавший с потолка абажур из рисовой бумаги. Пусть шепчет все, что угодно. Все его дурацкие мысли растворились в лунной тишине спящего города. Он сам сделался как лунатик — немудрено, что в голову лезет всякий бред. Лучше просто повернуться на бок и любоваться на спящую Момоко. И надо же было до такого додуматься. Вот дурак. Все так просто. Она принадлежит ему, а он — ей. Волчку стало так спокойно и уютно, и он стал вспоминать, как всего пару часов назад она поцелуями закрыла ему глаза.


Потом Волчок ушел, а Момоко все лежала в полутьме и все не могла справиться со всем, что навалилось на нее за последние дни. В конце концов она решила пока не рассказывать про Йоши. Надо подождать подходящего момента.

Глава восьмая

Прошло несколько дней. Волчок сидел у себя в казарме и глядел, как первые лучи утреннего солнца освещают оставленный кем-то горшок с фикусом. Прошлым вечером он выступал перед немногочисленным собранием местных любителей изящной словесности. Доклад на тему «Сладость и свет» проходил в мрачном и неуютном спортзале, где сквозило изо всех щелей. Волчок говорил спокойно, но со страстью. Он рассказал о том, как литература способствует духовному росту человека, а литературная критика устанавливает стандарты писательского мастерства. Аудитория вежливо отсидела всю его полуторачасовую лекцию. Что, если не искусство, несло утешение и свет в самые мрачные времена? Об этом следует помнить и сейчас, когда перед нами стоит великая задача — возрождение страны. В противном случае мы обречены на неизбежный провал и почин наш обернется лишь повторением ошибок прошлого. Волчок нервно перебирал разложенные на столе заметки, а знаменитые мастера дзюдо и карате невозмутимо взирали на него с развешенных по степам довоенных фотографий.

Волчок нерешительно отпил глоточек воды и откашлялся. «Сладость и свет» — эти слова принадлежат Джонатану Свифту, а вовсе не Мэтью Арнольду, как принято думать. И тем не менее их очень часто толковали неправильно и пытались использовать против Арнольда. А ведь когда тот говорил о сладости и свете, он подразумевал красоту и разум, натуру умеренную и избегающую крайностей, — Волчок сделал выразительную паузу — не склонную к насилию, а также высшую степень начитанности и знаний, ибо высокая поэзия и высокая нравственность неразделимы.

Покашливание и ерзанье в рядах слушателей заметно усилились, и Волчок понял, что ему пора закругляться. Он проскочил последние три страницы и поблагодарил за внимание.

И все же лекция получилась очень даже неплохая. Жаль, что старичок-викарий его не слышал. Волчку вспомнилось, как гот всегда встречал его на пороге: дым от сигареты поднимается в потолок, на лице блаженная улыбка человека, только что дочитавшего хорошую книгу. Как-то раз викарий сказал: «Удивительное дело, чем только писатели не делятся на страницах книг с совершенно незнакомыми людьми! Рассказывают вещи, о которых никогда бы не заикнулись не то что попутчику в поезде или трамвае, но даже и ближайшему другу. Впрочем, в конечном итоге все вокруг — одна-единственная история, а мы все — ее герои. Видишь ли, мой мальчик, все это уже происходило раньше. Такое вот у этой комнаты чудесное свойство, — добавил старик с улыбкой, — она заключает в себе все сущее».

Еще один солнечный луч пробился сквозь окно казармы прямо на забытый горшок с фикусом. Волчка ослепила неожиданная зелень растения. Ему вдруг вспомнилась другая зелень — весенняя трава на университетских крикетных полях. Устремленный за окно взгляд затерялся среди отрадного ландшафта юношеских воспоминаний. Но потом солнце спряталось за неожиданно собравшиеся тучи, зелень тут же поблекла, а Волчок подумал: наверное, то же самое чувствует миссионер, которого в тропической колонии вдруг охватывает тоска по летним сумеркам на далекой родине.


Есть такое особое время суток между самым концом рабочего дня и началом вечера. С некоторых пор Момоко стала связывать это время с комнатой Йоши. Отработав на радио положенные часы, она ехала к нему по разбитым улицам. Пасмурное небо нависало над полуотстроенными домами. Восстановительные работы явно спорились. Интересно, каким станет город по их завершении. Сейчас Момоко казалось, будто она все еще в силах вспомнить, каким он был до войны. Только теперь это будет совсем другой город, совершенно нормальный новый город, который естественным образом уничтожит город старый. Со временем Токио, который она знала, будет существовать лишь на фотографиях да в рассказах немногих очевидцев его исчезновения. Потом Момоко перестала думать о домах за окном трамвая. Она думала о Йоши. И с удивлением заметила, что чувства ее внезапно пробудились и всю ее охватило какое-то пьянящее волнение, как будто ей снова девятнадцать и она в первый раз едет к своему возлюбленному.

Они познакомились летом 1941-го, ее семья уж год как возвратилась в Токио. С самого начала они стали все делать вместе — вещи, которые обычные пары никогда не делали, ведь они-то не были обычной парой. Момоко держалась с редкой для японки европейской самоуверенностью, а Йоши обладал шармом и чувством юмора, которых так не хватало ее знакомым нудным юношам.

Родители Йоши жили в Киото. Однажды Момоко сопровождала отца во время поездки в Киотский университет. Тогда молодых людей и познакомили. В скором времени характер их отношений стал очевиден, но отец молчал, как и подобало просвещенному родителю, и только с грустью вспоминал, что еще пару лет назад ругал дочь, когда та задерживалась в кино или в школе.

А теперь она завела любовника. Ей сызмальства прививали самостоятельность, и сейчас родителям настало время отойти в сторону.

Они с Йоши облюбовали собственный квартал для развлечений. В последнюю осень перед войной они частенько гуляли по узким улочкам района Шимбаши. Тротуары были обсажены ивами, а окна забраны решетчатыми ставнями. Момоко с Йоши всегда ходили парой и даже держались за руки, привлекая взоры удивленных прохожих. Они и вправду выделялись из здешней толпы. Обычно тут расхаживали чванливые дельцы и нерешительно бродили отцы семейств, подумывающие, не уйти ли им сегодня в загул. Впрочем, порой на людных улочках ощущалось присутствие иной силы; невидимая, она грозно нависала над гостями веселого квартала, предупреждая, что недалек тот час, когда суровая и твердая рука положит конец их кутежам и разгулу. Эти мимолетные удовольствия изменчивого мира — удушливый аромат цветов на ночных улицах, река под дрожащими гирляндами белых фонариков, гуляки, приплывающие по ней за вином и чувственными наслаждениями, — все это явно противоречило новым порядкам. В толпе стали появляться облаченные в форму дружинники, они ходили по двое или по трое, и, казалось, ничто не могло ускользнуть от их внимательного и грозного взора.

Как-то вечером Момоко и Йоши обратили внимание на странную суматоху. Перед домиком в переулке толпился народ, туда-сюда сновали солдаты, выносившие ковры и обтянутые шелком ширмы. Владелец дома, старый художник, сидел на пороге и беспомощно глядел на гибель своих многолетних трудов. Вдруг начальствовавший над отрядом лейтенант вынул из кармана коробок спичек. Возмущенный Йоши растолкал толпу и бросился к офицеру. Тот смерил юношу оценивающим взглядом, сразу понял, что имеет дело не с простолюдином, и заговорил в соответствующем тоне, вежливо, но твердо: «Прошу вас, идите своей дорогой, Мы знаем, что делаем». Офицер сдержанно улыбнулся и повторил свою просьбу еще более решительным образом.

Йоши рванулся было вперед, но лейтенант не сводил с него спокойного и уверенного взгляда, позади виднелась пара вооруженных солдат, а Момоко изо всех сил вцепилась в рукав друга.

Старик поднял голову, только когда офицер наконец поджег кучу шелков, парчи и картин. Языки пламени охватили изящные фигурки знаменитых куртизанок, полулежащие пары, сценки из жизни великолепнейших кварталов города. Едкий дым распространился но всей улице и смешался с запахами рыбы, свинины и пряностей. Момоко и Йоши спустились к реке и стали ждать паром. Они продолжали ходить в Шимбаши, но их веселый квартал уже не был таким веселым.

Момоко была не из тех девушек, что с легкостью заводят друзей. В Англии одноклассницы всегда обходились с ней с безупречной любезностью, и все же она оставалась японкой, и напрасно она подражала их аристократическим манерам и произношению — частенько «переангличанивала» самих англичанок, — все равно она оставалась японкой.

А в Японии она была девушкой с английскими манерами, девушкой, которая одевалась в английские платья и вставляла в речь неожиданные англицизмы. Ей казалось, что женщины относились к ней с каким-то полуобожанием, ее особый стиль и владение языками внушали иным благоговейный страх. А мужчины в ее присутствии по большей части замолкали.

Знакомые никогда не приглашали ее в гости. Как будто она могла дурно повлиять на женщин, заразить их вольным обхождением, которое она вывезла из Англии вместе с нарядами и макияжем.

Куда бы Момоко ни пошла, она всегда помнила, она не такая, как все. А потом она познакомилась с Йоши, и он тоже был не такой, как все. У него тоже было мало друзей. В последние месяцы перед войной прохожие частенько оборачивались на необычную пару: Йоши в богемном одеянии и Момоко в английском туалете. Теперь они с Волчком гуляли по тем же улицам, и Момоко чувствовала на себе все те же полные молчаливого осуждения взгляды.

Трамвай неторопливо полз к предместью, где жил Йоши. Теперь надо справиться с волнением и взбежать по лестнице на долгожданное свидание с прошлым. И так почти каждый день. С понедельника по пятницу.

Момоко стояла у окна и прислушивалась к шаркающим шагам. Это Йоши поднимался из общей кухни на первом этаже. Он нес армейского образца кастрюлю с кипятком, от нее валил пар, густой, как выхлоп от аэроплана. Йоши заметно оброс, надо будет его подстричь.

— Это, конечно, не настоящий чай. Но хоть попьем и согреемся.

Момоко присела на пол и взяла его за руку:

— Помнишь, мы ездили в Киото, чтобы рассказать про нас твоим родителям? Так вот, за день до этого мы пошли в кино, помнишь, да?

— Ну да, как сейчас помню.

— А что мы за фильм смотрели?

Йоши посмотрел на нее с улыбкой:

— А ты что, забыла?

Момоко кивнула:

— Я сегодня в трамвае все голову ломала. Помню, какой жаркий был вечер, какая духота была в кинотеатре. Помню, что ты смеха ради напялил полосатый галстук, совсем как мальчик из английской частной школы. А вот какой шел фильм — забыла. Что же это было?

Йоши ухмыльнулся, нарочно оттягивая ответ.

— «Смит идет на город», — объявил он наконец, назвав фильм по-японски.

— Что-что? — Момоко уставилась на него в недоумении.

— Что, не помнишь?

— Не-а.

Йоши опять ухмыльнулся и спросил по-английски:

— А как насчет «Мистер Дидс переезжает в город»?[11]

Они дружно захохотали. Уже по дороге домой, в трамвае, Момоко отметила про себя, что именно в этот день они снова засмеялись.

— И с чего это мы пошли его смотреть?

Он пожал плечами:

— Так, смеха ради.

Момоко опустила глаза:

— Да, тогда и посмеяться-то было негде.

— А мне понравилось. Забавный был фильм.

Да, это снова был прежний Йоши.

Они помолчали. Момоко разглядывала голые белые стены и вспоминала, как Йоши ее рисовал. В позе куртизанки, спиной к зрителям, чтобы никто не узнал. «Смело, однако, — подумалось ей теперь, — смелые мы были». Она полулежала на подушке, опершись на локоть, украшенная черным браслетом рука, как беломраморная колонна, поддерживала ее нагое тело.

Йоши оборвал воспоминания юности, протянув ей чашку с чаем из кастрюльки.

— И чем же ты целыми днями занимаешься, все вертишься?

— Бывает. Если узнаю, что есть работа. Пару раз в месяц езжу в Киото. Родители подкидывают мне денег. — Он прищелкнул языком. — Да, повезло нам с тобой.

— А рисовать когда начнешь?

Йоши забарабанил но недавно приобретенному столу:

— А я не собираюсь рисовать.

— Что-что?

— Я больше не рисую.

Момоко внимательно, как на чужого, посмотрела на него:

— Почему это?

Он смущенно заерзал под ее взглядом:

— Это мне больше не нужно.

— Но ты ведь не можешь просто так взять и бросить?

В этом вопросе было столько вызова и упрека, что с Йоши мигом сошла вся его невозмутимость. В его голосе зазвучала непривычная горечь и даже озлобление:

— Ты что, хочешь, чтобы я жил как прежде, как будто ничего не случилось?

— Конечно нет, — почти прошептала Момоко.

Йоши прикрыл глаза и затих. Потом заговорил с прежним спокойствием:

— Раньше в этом было все. А теперь нет. Бывает ведь сначала влюбишься, а потом разлюбишь.

Смешное сравнение.

— Когда это ты успел влюбиться и разлюбить?

Ему было не до смеха.

— Это так, для примера.

— Тебе захочется рисовать. Это ты сейчас так говоришь, а потом непременно захочется.

— Нет, не захочется. Раньше это было частью всего, чем я жил, а теперь — нет. Вроде баловства. Ты что, не понимаешь?

Момоко покачала головой:

— Но ты ведь все время рисовал, повсюду таскал с собой блокнот.

— Не я. Он. — Иоши провел рукой по волосам и уставился в пол, — Мы там такое творили… — И продолжил совсем тихо: — Мы на войне такое творили, что о рисовании просто смешно говорить.

Момоко заметила, что Йоши стал разговаривать с каким-то нарочитым спокойствием. До войны за ним иного не водилось. Как будто он из последних сил сделал вид, что их прежний мир остался цел и невредим, а прежняя жизнь не была разбита вдребезги. Как будто боялся раньше времени призвать все происшедшее. Но теперь Йоши впервые произнес слово «война», они впервые заговорили откровенно. Наконец она его обо всем спросит. Но нет, Йоши снова ушел в себя, так что Момоко оставалось одно: задавать все вопросы мысленно, про себя. Йоши много чего повидал и пережил. И она готова терпеливо ждать, пока он ей всего не расскажет.

Они долго молчали. Казалось, Йоши знает что-то страшное и тайна эта неподъемным бременем лежит на его сгорбившихся плечах. Надо было хоть как-то заполнить мучительную тишину. Неожиданно для себя Момоко заговорила о Волчке.

Йоши встрепенулся и настороженно посмотрел на нее. Сгустившиеся сумерки не могли скрыть тревоги в его глазах.

— Мне с ним весело. Он почти невинен.

— Почти невинен? — переспросил Йоши с резким смешком.

— Да, — отвечала Момоко, глядя, как с его лица исчезает мимолетная тень улыбки. — Разве в наше время можно быть по-настоящему невинным? Порой мне кажется, что невинность исчезла насовсем… А с ним, — она горько усмехнулась, — я начинаю думать, что не насовсем, — Потом добавила серьезно: — Я, кроме тебя, ни одной живой душе не рассказывала. Ты ведь знаешь, каковы люди.

— Наплевать на таких людей.

— Конечно наплевать, но ты понимаешь, о чем я.

Он кивнул, отпустил ее руку и проговорил отрешенно:

— Обещай мне кое-что.

— Что?

Йоши опустил веки, перевел дыхание и снова открыл глаза:

— Не рассказывай ему обо мне. Даже не упоминай мое имя.

— Почему?

Он скользнул по ней невидящим взглядом и уставился куда-то в окно.

— Это очень важно.

— Война кончилась, Йоши. Ты был солдатом, воевал, а теперь ты вернулся домой. Разве ты в чем-то виноват? Все воевали. С обеих сторон. — В ее голосе слышалась мольба.

Он терпеливо дал ей договорить.

— Момоко…

— Момо, — поправила она, схватила Йоши за руку и порывисто поцеловала копчики его пальцев.

Он ощутил прикосновение ее губ и быстро отнял руку.

— Момо… это не моя форма.

— Что? — Она испуганно подняла глаза, — А чья же, Йоши?

— Не важно.

— Чья это форма?

Ответом было молчание. Скрытый смысл прозвучавших слов навис над ними в гнетущей тишине.

— Я ее украл. У мертвеца.

— Как это случилось?

Он снова закрыл глаза:

— Долго рассказывать. Не могу сейчас. Сперва надо подумать.

Момоко поглядела на его согбенную фигуру, потом украдкой на часы. Вороватый взгляд не ускользнул от Йоши.

— Если тебе неудобно ходить ко мне, если у тебя нет времени…

Она рукой закрыла ему рот:

— У меня есть время и всегда будет.

Йоши кивнул:

— Но обещай никогда обо мне не рассказывать.

— Хорошо, обещаю, не буду. — Момоко собралась было встать, но Йоши удержал ее.

— Это очень важно, — не унимался он.

— Знаю. Не скажу я ничего. Честное слово.

— Хорошо, спасибо большое, — вздохнул Йоши и поглядел на нее с робостью, будто извиняясь за свою непростую просьбу.

Момоко положила голову ему на плечо:

— Ох, Йоши, почему ты такой, будто мы чужие? Не надо!

Она ушла, а на площадке осталась косая тень стоявшего в дверях Йоши. Игра тьмы и света до неузнаваемости преобразила его лицо. На одно страшное мгновение показалось, что там стоит какой-то чужой, случайный человек.

В трамвае, со всех сторон зажатая толпой, Момоко то и дело поглядывала на часы. Было поздно. Волчок наверняка заждался. А может быть, и не ждет уже. За окном виднелись темные руины разрушенного города. Казалось, это руины ее прошлого. Наступит день — и на смену ему придет еще неведомое будущее. Кто знает, придется ли ей по вкусу происшедшая перемена. Если она ее вообще заметит.

Глава девятая

Волчок открыл дверь и комнату Момоко своим ключом и теперь сидел, дожидаясь ее, на футоне. Прислонился к стене, закурил, то и дело поглядывая на часы. Он весь день поглядывал на часы, изнывая от нетерпения, когда же наступит этот самый миг в этой вот комнате. А Момоко все не было и не было. Она уже задержалась пару дней назад, но не настолько… Все так же обреченно глядя на часы, он затушил сигарету, тут же закурил следующую. Их драгоценное время. Особенное время, каждый миг которого бесценен, и Момоко это знала. Так почему же она все не идет? За окном совсем темно. Волчок вскочил и принялся шагать по комнате, не находя себе места от беспокойства и досады.

Наконец дверь открылась и вошла Момоко. Он встретил ее колючим, враждебным взглядом и резко бросил:

— Ты опоздала.

В этих двух словах была вся его накопившаяся обида, вся горечь затянувшегося ожидания. Она скинула туфли и извиняющимся топом проговорила: «Прости». Мысленно она все еще была в комнате Йоши.

— Я волновался.

Момоко подошла к Волчку и со вздохом прильнула к его груди:

— Извини, что я так опоздала, что заставила тебя беспокоиться. Впрочем, зря ты волновался.

— А я волновался, и все тут.

Она поцеловала его, с улыбкой заглядывая ему в лицо снизу вверх:

— Бедный мой Волчок.

— Я тебя ждал! — продолжал он с нескрываемым раздражением. — Ты что, не знаешь, каково это — сидеть так и ждать? Воображаешь себе бог знает что.

— Но я ведь пришла.

Он стоял неподвижно, засунув руки в карманы и нервно позвякивая монетками. Момоко терпеть не могла эту манеру — так американские солдаты поигрывали мелочью под носом у девиц в парке Синдзюку.

Наконец несносный звон прекратился. Волчок вынул руки из карманов и раскрыл объятия. Она обняла его, как всегда, и ее комнатка, как всегда, была их убежищем от всего мира, но что-то было не так. Волчок сам не знал что. Может, он все придумал? Или она действительно избегала смотреть ему в глаза?

— У тебя какой-то усталый вид.

— Ну да. — Она отстранилась и присела у жаровни с чайником.

— И что же это тебя так утомило?

Она пожала плечами и продолжала возиться с чайником.

— Ничего особенного.

— Где ты была? — Волчок старался говорить непринужденно.

— На работе, — последовал торопливый ответ, — просто на работе. Мы задержались из-за одной длинной речи. От актера ничего особенного не требовалось, просто текст зачитать. — Момоко выдавила из себя искусственный смешок. Казалось бы, невелика задача.

Вот опять. Момоко весело болтает, все делает как раньше, но что-то не так. Она ни разу на него не посмотрела и говорит с какими-то неловкими паузами. Не важно, что она говорит, главное — не упустить того, о чем она умалчивает. Он прислушивался к малейшим изменениям ее тона, бдительно, как посланный в разведку солдат прислушивается к каждому шороху. И бдительность его была не напрасна. Перед ним была уже не его Момоко. Волчок отступил. Теперь он смотрел на нее глазами стороннего наблюдателя. Ее слова доносились откуда-то издалека.

— Я беспокоился. Вечерами тут бывает опасно.

— Это мой город.

— Да?

Она бросила на него яростный взгляд:

— Как это понимать?

В ее взгляде было столько гнева, что Волчок невольно сгорбился:

— Раньше ты так никогда не говорила.

Момоко протянула ему чашку.

— Ну да, это мой город. Так что можешь обо мне не беспокоиться. Что до усталости, так я уж много лет как устала.

«Хоть бы он ушел», — подумала Момоко. Впервые за все время их романа.

— Я думал, ты вообще не вернешься. Странно, да?

— Да.

— И тем не менее я так думал. Все, мол, кончилось, она не придет.

— Какой ты смешной, — сказала она без улыбки.

Поцелуй в лоб, ответное объятие. Но от второго поцелуя Момоко уклонилась и прошептала:

— Не надо, прошу тебя.

Волчок шагнул назад, посмотрел на часы:

— Может быть, мне уйти?

— Может быть.

Она говорила мягко, с искренним сожалением. Волчок кивнул. Ну что ж, всем случается быть не в духе, всем иногда хочется побыть в одиночестве. Не стоит драматизировать ситуацию.

Момоко проводила его до дверей, пообещала назавтра показать ему одни чудом уцелевший уголок старого Токио и добавила с улыбкой:

— Если сама найду. До завтра. Завтра у нас будет все нормально.

— Занят, не могу.

Волчок сам не знал, как это случилось. Чей-то чужой голос только что сказал Момоко, что Волчок занят, будет работать допоздна. Срочный доклад, непременно надо перевести. Она ведь не обидится?

— Нет, конечно нет, Волчок, я не обижусь.

Прощальный поцелуй, прощальная улыбка, и дверь закрылась. Волчок уже клял себя на чем свет стоит. Ну и болван же он, чертов инфантильный идиот. Но теперь уж поздно: сказанного не воротишь и придется вдвое дольше ждать следующей встречи. Вышел на улицу, сел в одолженный у американцев джип, а в ушах все звучало: «Нет, не обижусь». И ведь действительно не обидится. Могла бы сказать: «Какая досада», могла бы хоть для виду расстроиться. Ан нет. Волчок залез в машину в полной уверенности, что Момоко была даже рада. Впервые за время их знакомства ее радость была ему не в радость.

Момоко сидела у себя в комнате. Она услышала, как взревел мотор, а потом звук растворился в тишине ночного города. Порой эта тишина бывала страшной, она каждую ночь не давала забыть о том, что все изменилось и не стоит даже пытаться жить так, будто все может стать, как раньше. А иногда Момоко любила сидеть на выстланном циновками полу и слушать эту тишину. Но сегодня тишина подчеркивала ужас того, что случилось. Момоко вновь и вновь слышала разговоры прошедшего дня. Вот Йоши требует, чтобы она никогда не упоминала о нем. Сколько раз ей пришлось повторять обещание, пока он ей поверил. Потом Волчок. Конечно, он наврал. Глупая, бессмысленная, детская ложь. Она так же врала своим одноклассницам в Лондоне, когда знала, что ей не с кем пойти на намечающуюся вечеринку, когда чувствовала себя лишней, когда ее приглашали только из вежливости. Поэтому она сочиняла, что у нее, Момоко, есть планы поважнее. То есть врала, как сегодня Волчок. Момоко вздохнула, тихо улыбнулась про себя и покачала головой, потому что в этой лжи она чувствовала всю тяжесть его любви.

Когда-то знакомые улицы было теперь не найти: пропали все ориентиры. Момоко любила бродить по развалинам города. Во время этих прогулок (порой одиноких, порой в компании Волчка) ей частенько случалось натыкаться на какую-нибудь знакомую фруктовую лавку — и неведомые руины вмиг становились узнаваемым старым кварталом. Ей даже удавалось мысленно восстановить прежний облик этих мест. Так фотограф накладывает одну картинку поверх другой.

Подчас в этом не было нужды. Момоко то и дело натыкалась в городе на островки былой жизни и всякий раз с горечью говорила себе, что это всего лишь ошметки того, чего уж не вернуть назад, что это все ненормально, что теперь нормально другое — руины, упадок и разрушение. И все-таки ей было трудно устоять перед соблазном: забрести на такой уцелевший от бомб и пламени островок и думать, что все осталось, как и прежде. Не было ни войны, ни бомбежек, а отец был жив.

Волчок и Момоко только что выбрались из толчеи черного рынка на мосту Шимбаши. Толпа с трудом протискивалась среди бесконечных столов и лотков, сами торговцы держались нахально и бесстыдно, им было глубоко наплевать на всех, в том числе и на Волчка. Им был никто не страшен, каждый из них платил дань какому-нибудь представителю токийской мафии и был уверен в надежной защите. Волчку было интересно посмотреть старый город, да и Момоко манили любимые места.

Наконец они остановились на маленькой улочке вблизи рыбного рынка Цукидзи. Окаймлявшие улицу красные фонарики мерцали среди спускавшихся сумерек. С маленьких террас свешивались цветочные корзины. Нарядные свежеполитые цветы раскрашивали фасады домов мазками красного, зеленого, желтого, а асфальт блестел струйками стекавшей из горшков воды. Момоко хорошо знала это место, но не была тут целую вечность, с тех самых времен, когда они здесь гуляли с Йоши. Казалось, тут все осталось по-прежнему. Пожар необъяснимым образом остановился в самом начале улицы, будто пожалел все эти скромные деревянные домики, рестораны и магазинчики. Момоко ушла в себя, словно потерялась в собственном молчании. Она чувствовала, как часть ее души видит рядом Йоши, она играла с нелепой мыслью: что если бы их брошенные жизни так и остались лежать на прежнем месте, что если бы их можно было подобрать и снова, как в невозвратные времена, вместе пойти по этой улочке. Так странно стоять на этих булыжниках с Волчком, они ведь помнят Йоши. Тоска по невозможному физической болью отозвалась во всем ее теле.

Наконец она взяла себя в руки, обернулась к Волчку и с облегчением увидела, что он так же, как и она, очарован этим местом.

— Тут все таким и было?

— Я эту часть города не знаю, — безотчетно ответила Момоко. — Вернее, почти не знаю.

— Поразительная красота.

— Да.

К чему эта нелепая ложь? Она, Момоко, ничем не лучше Волчка. Ей было стыдно, и она пыталась оправдаться перед собой. Ей казалось, что, приходя сюда под ручку с Волчком, гуляя с ним по их с Йоши местам, она предает прошлое. Словно каждым своим шагом они попирали святыню. Так что же ей оставалось, как не утаить ту часть себя, которая знала и любила эти улицы? Скрывая прошлое, Момоко сохраняла ему верность, и только так их сегодняшняя прогулка не превращалась в фарс.

И все же, когда, пройдя пару шагов, Волчок остановился перед каким-то ресторанчиком, у Момоко невольно оборвалось сердце. Теперь над дверью светил новый фонарь, ярко-красный шар, как будто в заведении закатывалось свое собственное солнце, но двери, окна и увешанная цветами терраса остались прежними. Она попыталась было возразить, это, мол, не совсем то, что надо.

— Глупости. Лучше не придумаешь.

Волчка было не унять и не увести. Момоко не в первый раз замечала за ним это нелепое упрямство. Она совсем не удивилась, увидев постаревшее лицо знакомого хозяина. Тот посмотрел на девушку, потом на ее спутника, опять на нее, низко поклонился, улыбнулся на ответный поклон и снова поклонился. Он был счастлив вновь приветствовать ее в своем заведении. Момоко обернулась и смущенно проговорила по-английски:

— Надо же, совсем забыла, я тут, оказывается, и раньше бывала. — И добавила, обращаясь к хозяину: — Вот что значит время — все в голове путается.

В ресторане было малолюдно, так что хозяин весь вечер обхаживал свою давнишнюю посетительницу с ее новым другом. Он потчевал Волчка простыми домашними блюдами, которые составляли славу ресторана, и был особенно удручен отсутствием риса. «Никак не достать, — извинялся он снова и снова, — даже на „свободном рынке", придется довольствоваться сладким картофелем». Но право, если у них не подают рис, значит, его нет во всем городе. Стыд, да и только. Картофель — это ведь, грубая еда простолюдинок, не унимался он. Но тут Момоко принялась расхваливать несравненные достоинства рыбы, и утешенный старик наконец оставил своих гостей.


Он вновь подошел к их столику под конец ужина и спросил, довольны ли они ужином. Волчок хотел поблагодарить хозяина за отличную еду, но никак не решался встрять в оживленный разговор между ним и Момоко, с обсуждения кушаний перешедший на ее теперешнюю работу. Ну что ж, можно пока немножко осмотреться по сторонам. Вот за соседним столиком воркует какая-то парочка, чуть поодаль сидит невозмутимый в своем одиночестве мужчина, а у деревянной стойки возится со стряпней какая-то женщина — наверняка жена хозяина. Но вот Волчок снова невольно прислушался к разговору. Речь зашла о друге Момоко, то есть о нем самом, интересно, что это о нем говорят? Но нет, уж не ослышался ли он? «Забавный юноша», «художник»? Расчувствовавшийся хозяин все предавался воспоминаниям о былых временах, когда Момоко на полуслове оборвала очередной экскурс в прошлое, резко повернулась к Волчку и подчеркнуто громко обратилась к нему по-японски:

— Тебе, наверное, наскучили эти дурацкие ностальгические разговоры.

Хозяин будто впервые заметил Волчка, пристально посмотрел на него и поспешно удалился.

А сам Волчок в полном замешательстве глядел то на удаляющуюся фигуру, то на свою спутницу и наконец пробормотал с отсутствующим видом: «Ну что ты, вовсе нет». Надо же, глазел по сторонам как дурак и все прослушал. Теперь он отчаянно пытался по кусочкам собрать этот, на первый взгляд безобидный, разговор. Вроде как ничего не значащая, милая болтовня, он бы и значения ей не придал. Так почему же Момоко разволновалась, разозлилась и разговаривает в каком-то неестественном, натянутом тоне, будто питается утаить что-то важное. Казалось, они теперь всегда будут вести этот искусственный, мучительный и лицемерный разговор.

По правде говоря, Волчок даже и не расслышал толком всего, что говорил хозяин. Он бы и думать забыл про весь этот разговор, если бы не ее внезапная паника. Как тут не насторожиться? Конечно, он, как всегда, не у дел, в роли чужака, недоверчивого и подозрительного. Неловкий уход хозяина, уклончивая болтовня Момоко, а главное — эти слова. Забавный юноша, художник… Разумеется, он их слышал, они прозвучали над ним как удар набата и разбудили демона, что с некоторых пор затаился в его сердце. Она может говорить все, что угодно, — все равно ей не заглушить неумолчной бесовской стрекотни.

Волчок всегда считал себя беспечным и веселым человеком. Он не знал, что такое отчаяние. Скорее всего, это просто наводящая скуку литературная поза. Или, в крайнем случае, жалкий старый пес, воющий где-то далеко, в чьем-то чужом доме. Порой ему думалось, что эта неспособность к глубокой печали выдавала некоторую ущербность его натуры, поверхностность ума, попросту не вмещающего в себя весь трагизм окружающей жизни. А оказалось, это проще простого — взять и с головокружительной легкостью кануть в бездну и сгинуть там без возврата. Может, он просто окончательно рехнулся в этой проклятой стране? Или он все верно услышал? А что с Момоко, как узнать, целиком ли она ему принадлежит или только какой-то своей частью? Может быть, есть в ней сокровенные закоулки, извилистые коридоры и бесшумные двери, а за ними — еще двери и еще коридоры, куда она его никогда не впустит. Потому что его не сочли достойным посвящения в ее тайны. Волчок вдруг показался себе надоевшей игрушкой, которую за ненадобностью бросили в темный чулан. Его терзаю неопровержимое, безнадежное понимание: впредь ему будут сообщать лишь неполную правду. Ему никогда не узнать всего.


По дороге домой было то же самое: Момоко болтала, а Волчок молчал в угрюмой задумчивости и только время от времени бессмысленно кивал, соглашаясь с тем, чего даже не слышал. Впрочем, ей к этому не привыкать. Отец, бывало, в последние годы тоже впадал в черную меланхолию, а теперь — Волчок. Вот она и пыталась развеселить его своим щебетанием, но все без толку — выходило только хуже. Домой они пришли в полном молчании.

Комната Момоко все же оставалась совсем другим, особенным миром, и там стало немножко легче. Волчок ослабил узел на галстуке, огляделся по сторонам. Здесь Момоко принадлежала ему, принадлежала раньше и будет принадлежать впредь. Так было на протяжении всех осенних месяцев. Снятая одежда была как внешние слои, под которыми постепенно обнажалась настоящая, его Момоко. Здесь они отдавались друг другу безраздельно, здесь сливались воедино. Здесь, в этой комнате, была их крепость, их маленький мир, и так будет всегда. Здесь он мог заключить в объятия Момоко, недоступную чужим взглядам, потому что эта Момоко выбрала его.

Пуговицы на кителе блеснули в приглушенном свете лампы — Волчок мягко подтолкнул Момоко к стене. Та улыбнулась и прислонила голову к притолоке, но улыбка была краткой — тягостный путь домой отбил всю охоту к любовным забавам.

— Что за игры?

— Какие игры?

Она отвернулась. К чему сейчас эти дурацкие выходки? Противно и не смешно. А Волчок не унимался — распахнул на ней пальто и прижался всем телом.

— Прекрати, Волчок.

— Я не играю, но если хочешь…

Он улыбнулся, одной рукой придержал ее голову и поцеловал в губы. Другая рука скользнула к пуговицам на платье.

— Прекрати, говорят тебе!

Момоко резко оттолкнула пошатнувшегося от неожиданности Волчка. Но вот он снова придавил ее к стене и поцеловал еще крепче, даже распробовал вкус губной помады. На этот раз оттолкнуть его не удалось. В нем поднялось все пережитое за последние несколько дней. Прождал ее столько часов, места себе не находил от тревоги, и зачем? Чтобы его отослали прочь, как назойливого мальчишку, да еще унизили напоследок, отговорившись усталостью. А потом эти мучительные полунамеки, повисшие в воздухе недоговоренные фразы, эта нарочитая болтовня. И в довершение всего — «Прекрати, Волчок». И как ей хватает наглости разговаривать с ним в таком тоне? За кого она его принимает? За осточертевшего идиота? Или, на худой конец, за набившего оскомину зануду? Зануду, который перестал ее забавлять и может возвращаться, откуда пришел, не удостоившись даже прощального поцелуя? Вот чем все кончилось? Дали от ворот поворот?

Волчок сам не знал, что творит, даже не осознавал, что прикасается к ней. А руки его между тем оторвали Момоко от стены и с силой бросили на футон. Он опомнился, услышав резкий звук рвущейся ткани, не веря своим глазам, недоуменно посмотрел на лоскут ткани и патетически бросился на колени перед ней.

— Убирайся! — крикнула она.

Волчок поднял руки, будто моля о пощаде:

— Прости, я случайно.

— Случайно?

— Я не хотел.

— Неправда, хотел.

— Нет, просто я думал, тебе надоело… ну… — он заикался, казалось, он не о себе вовсе говорит, а пытается выгородить какого-то постороннего человека, — все, что между нами происходит… я надоел… — он закинул голову и уставился на абажур. Желтый луч света покачивался на потолке, словно насмешливая луна с ленивым любопытством наблюдала за ним с незнакомого небосвода. — Ты пойми, так было всегда и со всеми. Я всегда всем надоедал. До знакомства с тобой я то и дело ухаживал за женщинами, которые на первом же свидании давали понять, что я их утомил. А теперь ты.

Волчок опустил глаза и увидел, что Момоко так и лежит на футоне не шелохнувшись. Он увидел ее разодранное платье, полный недоверия взгляд. Да слушает ли она его вообще? Волчок сжал зубы. Хоть бы она поняла, что случилось!

— Позавчера, когда я прождал тебя весь день… Знаешь, к тому времени, когда ты вернулась, я уже ни на что не надеялся. Я не думал, что ты вернешься. Я думал, все кончилось.

Волчок поник головой и сидел сгорбившись, глядя в пол. Момоко показалось, что он стал меньше ростом.

— Ты понимаешь?

Она медленно покачала головой и приподнялась:

— Совсем ты не надоел, Волчок, просто я устала. А ты никак не хочешь понять.

— Пожалуйста, извини меня. Неужели никак нельзя спасти?

— Что, платье? — Момоко пощупала разорванную ткань. — Ничего страшного, можно зашить.

— Мне так жаль, правда. Я виноват.

Момоко сидела на краю футона и внимательно глядела на него. Вроде бы Волчок как Волчок. Но разве можно знать, будет ли он снова ее Волчком?

— Еще бы не виноват, — сказала она наконец. — А сейчас тебе лучше уйти.

— Мы завтра увидимся?

— Не знаю, — вздохнула она. — Я подумаю.

— Тебе позвонить завтра утром?

— Волчок, — Момоко закрыла глаза, — пожалуйста, уходи.

— Можно я тебе позвоню?

Момоко кивнула, понимая, что иначе его не выпроводить.

Потом он ушел. Комната вновь принадлежала ей.

Она рывком сняла платье и бросила на пол. Потом прислонилась к дверному косяку, глядя перед собой пустым взглядом. И только тогда почувствовала, насколько устала. Даже думать толком не хватает сил. Да что там, вообще нет сил думать. Может быть, завтра она поймет, что все было ошибкой. Может быть, завтра она увидит все под другим углом. Может быть, они просто встретились в неудачный момент, были оба на взводе, готовые взорваться в любой момент. Может быть, она беспокоилась о Йоши, в то время как ей следовало думать о Волчке. А потом она залезла под одеяло, свернулась калачиком и сразу уснула.


В парке Синдзюку американские солдаты и их японские подружки прогуливались под деревьями гинкго, покрытыми большими желтыми листьями. Расположенный недалеко от военной базы парк поначалу показался Момоко удачным местом для свидания на следующий день, но теперь она в этом стала сомневаться.

Они углубились в парк по одной из аллей. Вскоре Момоко опять пожалела о том, что они сюда пришли: в рощице нашла приют пара самозабвенно прижавшихся к дереву любовников.

— Я думала, днем тут поспокойнее.

Солнечные лучи едва пробивались сквозь высокие кроны сосен и кленов. Они молча шли по тенистой дорожке. Лишь огромные черные вороны шумно перелетали с ветки на ветку, оглашая парк пронзительным криком. Был ясный осенний день, тихий и безветренный, но покой этот был обманчив. Стоило лишь приглядеться повнимательнее, то там, то здесь виднелись парочки: американские солдаты и девицы по вызову. Иные стояли, прижавшись к гигантским стволам вековых кленов и сосен, иные лежали в ворохе алых листьев под их раскидистыми кронами. Момоко охватило странное чувство. Так натуралист обнаруживает целый мир невиданных форм жизни под ненароком поднятым камнем или веткой. Она знала, что в этом парке всегда встречались и влюбленные, и проститутки со своими клиентами, но раньше это бывало только вечерами, теперь же средь бела дня, под сияющим безоблачным небом. Яркими пятнами возникали они среди зеленых ветвей: девушки в цветастых платьях, с коралловыми накрашенными губами и переминающиеся с ноги на ногу парни в хаки.

Волчок и Момоко вышли из леса. Тут парк неожиданно переходил в бескрайнюю, ослепительно-изумрудную лужайку. Они дошли до развилки и направились к большому пруду, оставив позади, на самой опушке, солдата, который угощал сигаретой сидевшую на скамейке девушку. В некотором отдалении солдаты затеяли футбольный матч. Яйцеобразной формы мяч то и дело описывал дуги в бескрайнем осеннем небе.

— Ты меня вчера испугал, Волчок, — заговорила Момоко, когда они наконец остановились у большого центрального пруда. Летом он весь покроется водяными лилиями с широкими, как тарелки, листьями, но сейчас цветов было не видно.

Момоко вгляделась в мутную воду: стайки закормленных золотых рыбок-переростков плавали у самого берега. Время от времени они высовывали головы на поверхность и разевали рты, но не за кормом, а будто чтобы глотнуть воздуха.

— Я не хотел. Честное слово. Веришь?

Момоко смотрела куда-то вдаль, на гладь пруда.

— Хотелось бы верить.

— Я сам не понимаю, что на меня нашло, я перенервничал, у меня в голове все смешаюсь. Думал, я тебе надоел…

Она наконец посмотрела на него и медленно покачала головой.

— Видимо, я просто ничего не понимаю в любви, — вздохнул он.

— А кто понимает? — ответила Момоко и кинула в пруд сухой кленовый лист. К нему тут же устремились полчища рыбок.

Она пошла дальше по огибавшей пруд дорожке, а Волчок поспешил следом, на расстоянии одного шага.

— Я тебя обидел, а я ведь не хотел. Понимаешь, то, что случилось, то, что ты видела, — неправда, это был не я. Я никогда никого не обижал. Я просто не умею. А тебя я тем более не хотел обидеть, никогда в жизни. Я тебя люблю! — выкрикнул он через разделявшую их гравиевую дорожку.

При этих словах Момоко остановилась, повернула голову и посмотрела Волчку прямо в лицо. Но напрасно он искал ответной любви в этом пристальном взгляде. В ее глазах были лишь разочарование, глубокая печаль и еще что-то, наверное своего рода благодарность. Уж лучше бы он вовсе не влюблялся. Ну почему так? Почему он не может, как все нормальные люди, пройти через ошибки первой любви, влюбиться, разлюбить, снова влюбиться? Почему? Так несправедливо, сокрушался Волчок, ведь какой-то внутренний голос шептал, что ему суждено любить лишь раз в жизни. Так почему же эта единственная любовь дарована ему столь рано, когда он так неопытен и не умеет ее удержать?

Момоко повернулась лицом к пруду, зябко поежилась и скрестила руки:

— Может быть, нам не стоит говорить о любви…

— Момоко, — сказал Волчок умоляющим голосом, — я не хотел делать тебе больно. Это была какая-то ужасная ошибка.

Он стоял под ее испытующим взором — сгорбленная фигура в форме, с зажатой под мышкой фуражкой. За спиной гасли последние лучи закатного солнца, по вечернему парку бродили парочки и одинокие солдаты.

Момоко протянула руку, и лицо ее тотчас озарилось открытой, обезоруживающей улыбкой. Еще пару недель назад он казался ей мальчиком, который решил поиграть во взрослую войну. Вечерело. Момоко поспешила уйти от сгущавшейся тьмы и того, что она принесла в ночной парк. Момоко поняла, что теперь рядом с ней совсем другой Волчок.

Глава десятая

Наступало Рождество. И снова Волчок пробирался сквозь вокзальную толпу вместе с капитаном Босуэллом и парой рядовых. Ему было не привыкать к столпотворению на перроне, да и на специальные военные поезда он насмотрелся — в последнее время часто приходилось переводить на выезде.

Когда поезд вырвался из города, пошел снег, сначала мокрый, вперемежку с дождем, потом полетели хлопья, легкие, как яблоневый цвет на ветру. Купе у них было обставлено по высшему разряду: имелась маленькая жаровня, окна были как следует заделаны, а четверка путешественников отражалась в сияющем новеньком зеркале.

Смеркалось. Капитан Босуэлл обсуждал с солдатами события последнего футбольного сезона и время от времени прикладывался к фляжке.

— «Медведи», — заявил он касательно грядущей игры. Солдат не соглашался. Он болел за «Кливлендских баранов». — Нет, «Медведи», — упорствовал Босуэлл, — это их год[12].

Он передал фляжку Волчку. Тот, тоже отхлебнув, подумал про себя, что все любезные его сердцу ассоциации с фамилией Босуэлла как-то сошли на нет.

Они проспали ночь, завернувшись в шинели вместо одеял, а наутро прибыли в Сендай, морской порт к северу от Токио. Бомбежки разрушили часть старого города, но ко времени их приезда об ужасах войны непосредственно свидетельствовали лишь два затонувших в порту грузовых судна. Снегопад прекратился, но с Японского моря дул холодный ветер.

На этот раз они не собирались обыскивать очередную школу, библиотеку или железнодорожную станцию. У них было особое задание: предстояло допросить самое богатое семейство в префектуре. Это были не просто крупнейшие землевладельцы в стране, в их полной власти находились и тысячи работавших на этой земле людей. В голове Волчка всплывали обрывки школьных знаний о трехпольной системе земледелия. Надо в ближайшие несколько лет искоренить все эти пережитки средневекового прошлого, — может, тогда и от этой войны будет хоть какой-то прок. Здесь был особый мир, все еще погруженный в темные века, но скоро и тут настанут новые времена. Волчок трясся в армейском джипе, вооруженный, как и его спутники, пистолетом и автоматической винтовкой. И чем ближе они подъезжали к поместью, тем тверже Волчок верил в возложенную на него миссию.

Во дворе их поджидала верхушка семейного клана: отец и два сына. Один из них напомнил Волчку управляющего в лондонском отделении его банка: сухопарый, сутулый и хмурый человек. Отец, в очках и с лысиной, походил на адмирала Того[13]. Капитану Босуэллу были нужны сведения о владениях и коммерческих делах семьи. Был у него и другой интерес: в одном из принадлежащих семье складов могло быть спрятано огромное количество золота.

Они вошли в дом, и Босуэлл сразу же рявкнул, что бы все расселись за большим столом. Волчок автоматически перевел команды таким же резким тоном.

Младший сын в общих чертах обрисовал размеры имущества и земельных владений семьи. Военные недоверчиво переглянулись. Осмотр начался прямо с утра и шел с многочисленными проволочками. Волчок переводил вопросы и частенько сам повышал голос в пандан гневным выпадам Босуэлла. Все это время японцы сидели с совершенно невозмутимым видом. Они подолгу медлили с ответом, так что Волчку приходилось повторять вопросы по два, а то и три раза. Прежде чем дать ответ, они обычно негромко совещались.

— Хватит шептаться! — гаркнул в одни из таких моментов Босуэлл.

Волчок перевел соответствующим образом и даже стукнул кулаком по столу для пущей выразительности.

А японцы просто посмотрели на него. Их даже не особенно заинтересовал произведенный им грохот — досадный, но мало относящийся к делу шум. Волчок нахмурился. Они хитрят. Приветствовали их поклонами, улыбались и кивали при знакомстве, но с лиц не сходило все то же сухое выражение. Они попросту не признавали ни присутствия военных, ни возложенной на них власти, так же как не признавали самого факта оккупации. Они превращали допрос в игру и снисходили до ответа только после долгих презрительных пауз.

Сила была то на одной, то на другой стороне, как будто в этой комнате продолжали вести войну, только на менее приземленном, уже интеллектуальном уровне, как будто не было поражения и не прозвучал призыв императора стерпеть нестерпимое.

Потом отец произнес небольшую речь, в которой пытался защитить имущество семьи. Босуэлл обернулся к Волчку в ожидании перевода.

— Он просит вас понять, что они любят своих арендаторов и никогда их не обидят. Они живут с ними бок о бок на протяжении многих поколений. Помогают им в неурожай, любят их, как родных детей, а те отвечают им взаимностью.

Босуэлл смерил отца откровенно презрительным взглядом и готов был высказать ему все, что о нем думает. Манеры и осанка старика несли печать того самого средневекового высокомерия, из-за которого, по убеждению капитана Босуэлла, и заварилась вся эта каша. Но и конце концов Босуэлл всего лишь проворчал что-то нечленораздельное, будто желая показать, что иного ответа старик и не заслуживает. Ведь торжествующему победителю больше пристало одним презрительным хмыканьем сокрушить старый режим, со всеми его пороками и предрассудками.

Капитан Босуэлл и два его солдата перерыли все склады, но ничего не нашли. Волчку подумалось, что с этим рейдом все получилось так же, как и со всеми предыдущими. Они завалили его из-за спешки, из-за того, что толком не разобрались в ситуации.

Потом Волчок перевел приказ капитана Босуэлла о продаже семейных владений в соответствии с декретом о земельной реформе. Японцы кивнули с таким видом, как будто у них на такой случай был заготовлен собственный план — продать участки каким-нибудь мертвым душам. На прощание они поклонились и стояли согнувшись, пока американский джип не скрылся за углом.


Волчок вернулся в Токио с твердым намерением все исправить. Всю поездку он не мог избавиться от чувства, что Момоко от него ускользает. Он представлял, как она ходит на работу, на вечеринки, на посиделки, как она болтает с другими мужчинами, весело смеется, как свободно и щедро раздает им свои улыбки… У него перед глазами стояли все эти обходительные хлыщи, которые смешили ее — которые умели рассмешить любую женщину. Многие годы одиноких наблюдений научили Волчка одному: все начинается со смеха, и теперь сама мысль о смехе сделалась для него ненавистной. Во всех своих поездках он не находил ничего забавного, а те, кто придерживался иного мнения, казались ему подозрительными, чудилось, все они на стороне Момоко.

Волчок ехал домой и чувствовал, как весь отяжелел от гнетущих мыслей, совсем как деревья за окном — от дождевой влаги. «Конечно, такой я ей не нужен, но что делать…» — сокрушался он и еще глубже проникался сознанием своего несчастья. Конечно, каждый день без Волчка был исполнен для нее неомраченной свободы. Свободы от него. И вот он возвращался, окутанный черным облаком своей несчастной любви, и знал, что в его присутствии померкнет и солнце в небе, и блеск в глазах Момоко, и искры веселья за столом. Ну разумеется, он будет им всем в тягость. Будет все понимать и ничего не сможет поделать, так и станет таскаться повсюду с жалким видом, а черное облако несчастной любви будет таскаться за ним, как воздушный шар на веревочке. Он ее утомит. Надоест ей. Или уже надоел. Кто знает, может быть, недалек тот день, когда взгляд ее скажет, что она думает о другом.


Волчок сидел в трамвае и с почти физическим усилием старался отогнать прочь все эти мысли. Он направлялся к ней на работу и все никак не мог унять тревожное волнение от предстоящей встречи. До сих пор они смотрели друг на друга, освещенные огнем любви, слепящее сияние которого скрадывает любые несовершенства. Теперь им предстояло заново открыть друг друга. Через ведущую на Японское национальное радио стеклянную вертящуюся дверь Волчок прошел, будто на первое свидание. И все проведенные вместе ночи, казалось, ничего больше не значили. С первого же взгляда будет ясно, нужен он ей или нет. Волчок приготовился к худшему.

Но когда она подняла голову от работы, стремительно отложила прочь сценарий и почти побежала к нему, Волчок понял, что это она, его Момоко. Она обвила его руками, уткнулась ему в грудь. Наконец бросила взгляд в сторону студии, не подсматривает ли кто, и поцеловала его — опять его Момоко. Все было снова хорошо, веревочка порвалась, и темное облако улетело прочь, как воспоминание о страшном сне.


Все стало как в первые дни. И совершеннейшие мелочи вновь обрели свой волшебный смысл. Идти по улице за руку, переплетя пальцы с длинными пальцами Момоко, время от времени нежно сжимать ее руку, держать ее то крепко, то совсем слегка. На него вдруг обрушивался поток торопливой болтовни — опять радость, значит, она мало с кем разговаривала в его отсутствие и уж подавно не одаривала чужих мужчин благосклонными улыбками и смехом. А теперь, искоса поглядывая на него, выспрашивает, чем он занимался. Все было как прежде, только намного лучше. Все было хорошо. Они вновь обрели рай безоговорочного, ничем не омраченного доверия. Даже молчание звучало теперь как обнадеживающее заверение.

Они свернули за угол и, не доходя до трамвайной остановки, замедлили шаг у фруктовой лавки. Еще неделю назад ее здесь не было, иначе они бы ее непременно заметили. Она возникла на пустом месте, словно сама собой. Впрочем, настоящее чудо было в другом: перед лавкой были выставлены свежие, только что срезанные цветы. Не более полудюжины ведер, но и этого хватало, чтобы весь тротуар вспыхнул красно-желтым пламенем. Город оживал. Они залюбовались цветами, а когда из глубины лавки вдруг неслышно появилась немолодая хрупкая хозяйка, Момоко поклонилась и осторожно вынула из ведра красную розу. Ей подумалось, что лавочка открылась здесь очень кстати. Ведь город нуждался в цветах не меньше, чем в рисе, — конечно, люди будут покупать их, чтобы принести свет в дома.

Низко стоявшее солнце залило расчищенный бульдозерами пустырь, и мутные лужи вдруг зазолотились под его косыми лучами. Момоко помахала розой прямо у Волчка под носом, но тот только и мог, что завороженно смотреть на нее.

— Замри!

Она замерла.

Такая дерзость — смотреть ей прямо в глаза. И все-таки он посмотрел. Непонятно, какого они цвета, синие или зеленые. В конце концов он решил, что они сине-зеленые. Он такого цвета нигде больше не видел, его и не найти больше нигде, только в глазах Момоко. Поразительное ощущение. Чем дольше он смотрел, тем глубже его затягивало. Волчок вспомнил те времена, когда он почти совсем не знал ее и мог лишь поглядывать на нее украдкой, исподтишка. Как ему хотелось тогда потеряться в ее глазах. А теперь он мог это сделать. Она была одновременно такой родной и такой незнакомой, так взволнованна и так бестрепетна. В том, как он смотрел на нее, неотрывно и долго, была и нежность, и непристойность, это было и подтверждение его бесконечной любви, и надругательство над этой любовью. Он еще долго смотрел на нее по праву сокровенной близости, со спокойной уверенностью любовника и одновременно с бесстыдством докучливою чужака. И Момоко не отводила глаз, смотрела открыто и без смущения и лишь время от времени вспоминала о том, что вокруг ходят люди и они с Волчком являют собой достаточно странную картину.

Момоко вновь взяла его руку, и они пошли дальше сквозь толпу, мимо расчищенных пустырей, обугленных зданий, успевших зарасти травой и цветами, — пошли к трамвайной остановке.


Комната Момоко вновь стала их святилищем. Они лежали на футоне и тихонько беседовали, сверху на них лился приглушенный свет лампы, и только случайные гудки автомобилей напоминали о том, что за стенами комнаты тоже существует мир. На полу стояли две тарелки с остатками привезенной Волчком консервированной ветчины. Они уже выпили последнее саке из того самого лакированного кувшинчика, что привлек внимание Волчка в их первый вечер. Казалось, что с той поры прошла целая вечность, да и сам он стал совсем другим. Оглядываясь на те времена, Волчок видел малого ребенка, а не взрослого мужчину, которым он вроде как уже был два месяца назад.

Они никогда больше не вспоминали о глупом недоразумении, которое чуть не стало для них роковым. Не то чтобы они напрочь о нем забыли, просто решили, что всякое бывает. Ну, случилось. Теперь это позади. Момоко опять смотрела на него сияющими глазами влюбленной женщины. Она призналась, что в первые недели их романа с ней произошло нечто удивительное: она будто стала вся просвечивать, кожа обрела какую-то особую прозрачность и глаза стали ясными и заблестели, как никогда прежде. Конечно, окружающие прекрасно понимали, в чем дело, — ведь причина была черным но белому написана у нее на лице. Сейчас в ее глазах снова читалось то же самое, и Волчок снова ничего не боялся. Сорвавшийся с цепи демон больше не метался в его голове — его будто вытряхнули оттуда, как осадок из кувшинчика для саке.


Интересно, почему никому не пришло в голову написать о счастье, думал Волчок, быстро шагая к Момоко по людной улице. Наверное, потому, что счастливые люди слишком заняты своим счастьем. Им жалко времени на размышления вроде: ах, если бы быть тем-то или там-то, они не оглядываются назад и не заглядывают в будущее, они просто проживают каждое мгновение настоящего. К тому же чужое счастье в лучшем случае кажется скучным, а в худшем — служит горьким напоминанием о том, что оно, в принципе, бывает на свете.

Волчок старался поскорее пробраться сквозь наводнившую тротуар толпу. Сосредоточенно глядя под ноги, он вспоминал, как в кругу его кембриджских приятелей было принято иронизировать по поводу счастья. Интересно, а был ли кто-нибудь из них действительно счастлив? Волчку вдруг подумалось, что невелика наука — с презрением отвергать чужое счастье. Когда он наконец поднял глаза, Момоко уже выходила ему навстречу из дверей радиоцентра. Подкрадывались сумерки, низкие облака зубчато громоздились на линии горизонта. На ее губах играла все та же улыбка, в походке была все та же радостная стремительность. Совсем как у него. А теперь вся ночь впереди. Волчок ждал этого момента весь день и знал, что с его наступлением окончательно утратит привычное чувство времени. Надо постоянно помнить о важности момента, не то ночь закончится прежде, чем он успеет как следует насладиться ею.


Волчка отправили бродить по холмистым улочкам квартала Кодзимачи. Момоко не велела ему возвращаться домой на протяжении часа — готовила ему какой-то сюрприз. Это требовало времени, но, право же, стоило того. Что ж, почему бы нет — заинтригованный Волчок вышел на свежий прохладный воздух, совсем как отец семейства, совершающий прогулку перед ужином. Ну конечно, столько времени может уйти только на стряпню. Он шагал по улицам, согреваемый соблазнительными картинами: тонко нарезанная рыба, угри в сладком соусе, соления и свинина. Нарисованные его голодным воображением — картины отличала редкая живость, на мгновение даже показалось, будто в воздухе повеяло имбирем. Слава богу, низко нависшие в небе тучи вроде не собирались проливаться дождем и было недостаточно холодно для снегопада.

Наконец он в прихожей сбросил промерзшую шинель, оставил ботинки у порога, поспешно затворил дверь. Но не учуял вожделенных запахов. Все было тихо. Заинтригованный, даже насторожившийся, Волчок пристально вглядывался в полумрак и поначалу ничего не мог разобрать.

Она сидела у окна, с опущенными долу глазами, поджав ноги. Волчок встал как вкопанный. Ему было больно, будто от резкого удара какой-то невидимой руки, что внезапно преградила ему путь и выбила из привычной колеи. Так вот что заняло столько времени. Медленно, все еще чувствуя в груди боль от воображаемого удара, он опустился на колени напротив, не зная, что теперь нужно делать, — заговорить или молча ждать. Одно было ясно: правила этой игры ему неведомы, что будет дальше — непонятно, остается просто сидеть и ждать.

Момоко подняла голову — на Волчка пристально смотрели глаза незнакомки, чужестранки, глаза из какого-то неведомого мира. Его американские сослуживцы назвали бы это нокаутом. Потрясение было неожиданным и сильным, внутри у Волчка будто перевернулось что-то бесконечно важное, как, бывает, в один неосторожный миг переворачиваются человеческие жизни. Волчок знал по книгам, как можно, не моргнув глазом, влюбиться и так же мгновенно разлюбить. Ему доводилось читать про юных девушек, что за долю секунды читали всю свою судьбу в глазах незнакомцев, про мужей, что решали уйти от своих жен, пока подносили к сигарете зажженную спичку. Такое случается, и почему-то Волчок был уверен, что сейчас это случилось с ним. Так сбившийся с дороги путник останавливается, глядит no сторонам, дивится собственной беспечности и гадает, куда это его занесло.

Вот и Волчка охватила такая же щемящая тревога, она застучала в висках, забилась в пульсирующих венах, дошла до кончиков пальцев рук и ног. У него вспотели ладони, а голова стала будто пустая. И тут в мозгу его всплыло слово «заблудший». Не чужак, не иностранец, он попросту заблудился. И будет все сильнее сбиваться с пути с каждым шагом вглубь этой неизведанной территории, один, без компаса, без карты. Что из этого всего может выйти? Кто эта женщина, которую он знал как Момоко? Разве она экзотическая кукла, чтобы повертеть ее в руках, или картинка в журнале, чтобы глубокомысленно разглядывать ее, развалившись в кресле посреди гостиной за тысячу миль отсюда? Нет, это он оказался в ее мире, и первым его побуждением было — Волчок едва решался признаться в этом самому себе — бежать. Уйти восвояси, пока он не забрел слишком далеко. И без того глубокое потрясение было еще труднее пережить оттого, что случилось все в их комнате, коснулось самого сокровенного.

Хладнокровно, не спеша он разглядывал ее лицо, бесстрастно изучая отточенные многовековым каноном черты японской красавицы. И вместо своей Момоко созерцал эту новую женщину. Так живущий вдали от родины изгнанник смотрит порой в окно, видит чужой пейзаж под чуждым небосводом и досадливо вдыхает сухую пыль. Волчок больше не казался себе заблудившимся путником, скорее мечтателем, который долго разглядывал карту далекой страны, а потом отложил ее и остался дома, радуясь, что не ввязался в сомнительную авантюру. Но что, если этот страх лишь оборотная сторона возбуждения, может быть, его слишком взволновала происшедшая в ней перемена, этот новый экзотический образ, по которому он издавна томился? Странный облик Момоко и отпугивал, и манил его, словно два Волчка спорили между собой, один уговаривал уйти, другой не желал ничего слушать и готов был переступить порог этого незнакомого мира, завороженный его пугающим, но неодолимым очарованием.

Ее черные волосы были забраны в тугой сложный узел, из которого торчала большая перламутровая шпилька. А под ними было не лицо его Момоко, а белая маска. Не осталось и следа прозрачной, нежной кожи, которую он когда-то сравнивал с тончайшим фарфором. Теперь у нее были угольно-черные ресницы и брови, карминно-красные губы. Маска смотрела на него глазами, которые казались то бесконечно родными, то совсем чужими. Причем переход был настолько неуловим, что Волчок никак не мог толком определить, чей это взгляд на этот раз, его Момоко или той, другой женщины. Густо наложенный грим еще не высох, набеленные щеки и накрашенные губы влажно блестели, освещенные двумя свечами, которые она поставила по обе стороны от себя. И все же, завороженный необычным зрелищем, он тосковал но естественной прелести свежих губ и нежной кожи, по лицу, которое можно было поцеловать и погладить, в то время как на эту маску можно было только смотреть. Волчок с детства помнил отвратительный привкус пудры и румян на размалеванных, как театральные маски, лицах лобызавших его теток. Сейчас он глядел на эту кукольную головку напротив и снова чувствовал на губах тот же приторный вкус.

Волчок опустил глаза. Его взгляд затерялся в великолепии тяжелого шелкового кимоно, которое Момоко тщательно обернула вокруг себя, пока он бродил по улицам в предвкушении вечернего пиршества. Волчок не мог точно определить цвет кимоно: было оно красным, пурпурным или багровым? А может быть, все три цвета вместе — он такого никогда раньше не видел. Буйные извивы прихотливого орнамента волнами сбегали с плеч и закручивались в нарядный водоворот на длинных рукавах с тщательно уложенными и застроченными складками. Узор, казавшийся поначалу беспорядочными завитками, обернулся при ближайшем рассмотрении огромной яркой бабочкой. Еще минута — и она упорхнет, взмахнув шелковыми крыльями. Завязанный спереди пояс-оби приподнимал маленькую грудь. Волчок знал, что на женское кимоно уходит около двенадцати с половиной метров материи, — его подол шлейфом расстилался по полу, напоминая придворное бальное платье времен поздней империи.

Казалось, тесная квартирка Момоко едва вмещала роскошное одеяние. И облаченная в него хрупкая Момоко непонятным образом заполнила собой всю комнату. Они все еще не проронили ни слова. Волчок утратил чувство времени и сам не знал, давно ли пришел, давно ли сидит напротив этого раскрашенного создания. Не дольше минуты? А может быть, все пять? Или даже десять? И дело было вовсе не в торжественной пышности наряда, а в женщине, которую этот наряд облекал. Его потрясло, что она затеяла весь этот спектакль, что могла так разительно, до полной неузнаваемости, преобразиться. Волчок уже и сам не знал, кто смотрит на него этими знакомыми и одновременно чужими глазами: вроде Момоко, но уже не его Момоко, а какой-то совсем другой человек. Маска сидела на ней так естественно — и это тоже потрясло Волчка. Вот, подумалось ему, женщина, способная сменить столько масок, сколько требуют ритуал и правила игры.

Она заговорила, и снова это была не его Момоко. Неужели белила, краски и яркие шелка обладают такой силой? Она что, и голос изменила? Или это он стал воспринимать его по-другому, одурманенный этим зрелищем? Как бы там ни было, так Момоко никогда раньше не разговаривала. Она обратилась к нему с формальной учтивостью, будто видела впервые. У него было сегодня много дел? Выдался тяжелый день? Конечно, она понимает, день был непростой. Но теперь все позади. Разве она не знает, что вечером мужчине необходимо расслабиться и стряхнуть с себя все заботы прожитого дня, каким бы трудным он ни был? Не доводилось ли ему наблюдать за кошкой, как она греется на солнышке после дождя, будто пытаясь впитать каждый теплый лучик? Или, повздорив с другой кошкой, сладко потягивается, стряхивая само воспоминание о неприятном событии? Еще минуту назад она была настроена на воинственный лад, шерсть ее стояла дыбом и она была готова сразиться с целым миром. А теперь невозмутимо вылизывает и приглаживает лапой свою шкурку, ей и дела нет до окружающих. Неужели он никогда этого не видел? Жаль, людям есть чему поучиться у кошек. Она помедлила и улыбнулась, будто кукла, которую искусный мастер научил улыбаться совсем как люди. Да уж, подумал Волчок, она вот-вот спросит, как его зовут и чем он занимается. Впрочем, нет, она не позволит себе столь неуместного любопытства.

Момоко предложила ему чаю — оказывается, между ними стоял маленький поднос с чайником и чашкой. Волчок до сих пор не проронил ни слова и чувствовал, что именно этого от него и ждут. Все, что надо, — сидеть вот так, расслабленно и спокойно, позволять за собой ухаживать и чувствовать, как с него постепенно спадает груз дневных забот. К тому же ему вовсе не хотелось разговаривать, ее голос будто погрузил его в блаженный полусон. Вот и хорошо, он помолчит.

И тут случилось нечто странное: Момоко всего лишь протянула руку, чтобы взять маленький чайник, а Волчка внезапно охватило неожиданное, непонятное чувство. Прежде чем взять чайник, она медленно оттянула кверху рукав, обнажив запястье и часть руки. Момоко разливала чай и неспешно болтала бог знает о чем, а он все сидел, как в трансе, и очарованно глядел на ее тонкие пальцы, точеную кисть и бесстыдно открытую нежную руку, которую она выставила напоказ без всякого смущения, будто делала дело, для которого необходимо отвернуть рукав. И как это он раньше не замечал всего совершенства ее рук и запястий, он их будто вовсе не видел, а если и видел, то красота их никогда не волновала его так, как сейчас. Верный привычке все анализировать, Волчок попытался продумать природу этого непостижимого волнения. Трудно поверить, но в такое мучительное, тревожное возбуждение приходят подростки, увидев ненароком, в трамвае или на киноэкране, мелькнувшую над чулком полоску голого бедра. К нему вернулось это забытое ощущение, казалось навеки ушедшее вместе с далеким отрочеством, принадлежащее совсем другой эпохе. И причиной тому — вот эта женщина, эта другая, незнакомая Момоко, преображенная столь разительно, что он даже не знал, что именно его так взволновало. Волчок невольно спрашивал себя, как часто и с кем эта другая Момоко прибегала к подобному маскараду.

Так грациозные движения ее рук незаметно поставили его перед головокружительной бездной нескончаемых догадок, и Волчку с трудом удавалось балансировать на ее краю. Кисти скользили то вверх, то вниз, бледные пальцы то разворачивались веером, то снова смыкались и опять раскрывались, как брошенное в воду оригами или дивный экзотический цветок, доступный только его взорам.

Он механически пригубил чай и, не глядя, поставил чашку обратно на поднос, ему будто и дела не было до зеленоватого напитка, на приготовление которого она потратила столько сил. Момоко с укором поглядела на него. «Как же так, — сетовал ее взор, — я любовно и заботливо готовила этот чай, как когда-то, много лет назад, готовили моя мать и моя бабушка. В те времена людям было некуда спешить и все, что они делали, делалось как подобает. Я истолкла чайные листья, приготовила заварку, я научилась этому у моей матери, а та — у своей матери. Когда-то бабушка носила это кимоно и подавала своему мужу чай в конце каждого трудного дня. Так что не пей так бездумно, Волчок, не отставляй чашку. Вот, выпей еще, насладись вкусом и ароматом, не пожалей времени, Волчок, ведь и я не пожалела времени на то, чтобы приготовить этот чай, и в этой чашке я даю тебе мой мир». Момоко подняла на него глаза и протянула чашку, предлагая отведать успокоительного эликсира. Казалась, она предлагала самое себя. И Волчок снова неторопливо отхлебнул, теперь он пил совсем иначе, смакуя каждый глоток, а потом кивнул с неподдельной благодарностью. Лицо Момоко тут же засияло знакомой улыбкой. Вот она, его Момоко, никуда она не делась, просто спряталась под слоем пудры и белил.

Потом она взялась за лежавший рядом трехструнный инструмент и играла ему и пела, а Волчок неспешно пил чай, и с каждым глотком, с каждым звуком уходили прочь его тревоги и страхи. Момоко пела нехитрую народную песенку про приход весны и про цветок, что расцвел слишком рано, так что холодный ветер оборвал его лепестки. Мелодия была совсем как сидевшая перед ним Момоко — и знакомая, и непривычная одновременно. Конечно, он слышал ее раньше, но не всю, а только пару тактов.

Момоко доиграла, положила самисен на пол, и спектакль окончился.

— Ну что, работяга несчастный, расслабился?

Но если Момоко отложила роль вместе с инструментом, то Волчок так и не нашел дороги домой.

Надо было как-то разрушить чары, и она резко наклонилась к нему, целуя ярко накрашенными губами. Волчок вышел из оцепенения, разразился громкими протестами и стал оттирать свой перепачканный красным рот.

— И долго ты это все на себя намазывала?

— Целую вечность.

— Ну и как ты себя под этим чувствуешь?

— Чудовищно, не представляю себе, как они в таком ходят.

— Но это… Просто удивительно, — Волчок впервые решился дотронуться до кимоно, — такая изящная, тонкая работа. Легкое…

— Тяжеленное. Бабушкино, почти неношеное. Она в нем покорила сердце дедушки. Больше всего он любил момент, когда она разливала чай и тихонько оттягивала назад рукав, так что он мог украдкой полюбоваться на ее запястье и руку. Ты ж понимаешь, до свадьбы он ничего больше и не видел. Но этого было достаточно. Он мне даже как-то сказал, что порой этого бывало более чем достаточно. Можешь себе такое представить?

Она улыбалась, и было трудно понять, насколько искушенной была эта улыбка. Волчок снова не мог сказать, кто это улыбается — его Момоко или раскрашенная кукла. Ведь лицо ее все еще скрывала маска, и она в любой миг могла ускользнуть прочь и снова войти в роль той женщины.

Вернувшись из ванной с вымытым лицом, Момоко присела у чайного подноса и со смирным, покорным видом исполняющей свой долг гейши посвятила его в искусство развязывания оби. Возможно, бабушкино кимоно и несло на себе печать иных времен, когда умели чувствовать тоньше и влюбленные были счастливы бросить восхищенный взор на запястье, но, когда Волчок наконец разобрался с поясом и кимоно распахнулось, оттуда, как Венера из шелковой раковины, появилась современная девушка, или, как говорили японцы, модан гару.

Его Момоко вернулась и приняла Волчка в, казалось бы, привычные объятия. А ему подумалось, что вот он вернулся во вроде как знакомые места и вдруг обнаружил, что никогда тут раньше не был.

Глава одиннадцатая

Момоко было трудно признаться себе в том, что с определенного момента визиты к Йоши из удовольствия превратились в нелегкую обязанность. К тому же ее тяготила необходимость прибегать к абсурдным уловкам. С работы она мчалась к Йоши, думая о том, как бы успеть домой к приходу Волчка. Со стороны могло показаться, что она бегает к тайному любовнику. Но на деле ведь ничего подобного. В их отношениях не было даже намека на возможность возобновить то, что так внезапно оборвалось. Или начать что-то новое. Она любила Йоши, как любят старого друга. Друга, который попал в беду. Она даже будто была за него в ответе, хотя, конечно, самого Йоши это привело бы в ужас. И все же положение было да крайности неловкое.

Волчок открывал ей волнующий мир, обещание новой жизни. Чувство долга возвращало обратно к Йоши. Этот долг тяжким грузом ложился на плечи Момоко, она бы так хотела сбросить бремя, прошлого, освободиться от него навсегда. Но уйти от прошлого было невозможно — как невозможно было оставить Йоши. Свободу нужно было заслужить. Момоко знала, что сможет обрести эту самую свободу лишь тогда, когда исполнит все, что от нее требовалось: утешит, дарует Йоши прощение или благословение, чтобы он нашел силы идти дальше, даже если это кажется непосильным. Она обвела взглядом трамвайный вагон. Почти каждое лицо избороздили глубокие безвременные морщины — неизгладимая печать застарелой усталости. Мужчина напротив уснул, свесив голову и уткнувшись подбородком в грудь. За его спиной какая-то женщина вдруг проснулась, выглянула в окно, чтобы понять, где находится, и вновь погрузилась в дремотное забытье. Прочие передвигались по вагону как лунатики или попросту спали на ходу.

Момоко знала, что нужна Йоши, пускай он даже никогда в этом не признается. Только зачем разводить эту проклятую секретность, от нее одни сложности. Ей пришло в голову, что, будь на месте Йоши Волчок, она бы уже уговорила его рассказать все, что его тяготит. Но это был Йоши, язык его удерживало чувство стыда. Ведь, невзирая на все его рисунки, элегантные костюмы в тонкую полоску, на всю его ироничность и смех, Йоши останется сыном своей страны. Может, он и расскажет о своем позоре, но только когда созреет для этого. Придется подождать.

На этот раз она, сама того не желая, снова засиделась у Йоши. Момоко порой спрашивала себя, молчит ли он сознательно, замечает ли, что она в тишине держит его за руку. Она все же продолжала сидеть, в надежде на его признание, которое освободит ее, позволит наконец уйти. Но время шло, а Йоши все молчал.

Когда она добежала до трамвайной остановки, было уже слишком поздно, а тут, как назло, трамвай все не шел и не шел. Конечно, Волчок уже давно ждет в ее комнате. А ей ничего другого не остается, кроме как стоять тут, дрожа от холода, и молить о том, чтобы из глубины темной улицы наконец возник трамвай.


Он вдруг решил пойти в радиоцентр сразу, как только закончит работу, но Момоко там уже не было. Обидно, конечно, но Волчку никогда не удавались неожиданные визиты. Он всегда являлся в неудачный момент — слишком рано или вообще совсем не в тот день. Какая жалость, подумал Волчок и побрел прочь. А хорошо было бы встретить ее там. Он представил, как Момоко откладывает работу и радостно приветствует сто. Она при всех показала бы свою нежность. Так легко и естественно, будто они уже давно женаты.

Дул пронизывающий ветер, и Волчок поднял воротник пальто. Ничего страшного, идея хорошая. В следующий раз получится. А сейчас она уже дома, скоро и он там будет. Остальное — ерунда.

К его удивлению, в комнате не горел свет и Момоко там не было. «Странное дело», — произнес Волчок куда-то в пространство. Потом снял ботинки, зажег ламу и уселся на футон. Так и сидел в полумраке и коротал время, играя связкой ключей или разглядывая тени на противоположной стене. Ничто не нарушало тишину, только изредка скрежетал проезжающий мимо трамвай.


Наконец в замочной скважине повернулся ключ, в комнату влетела Момоко, поспешно скинула туфли и бросилась к Волчку:

— Извини, давно ждешь?

Лицо и руки у нее совсем озябли, а глаза блестели, как от вина.

— Дай я тебя согрею. — Волчок взял ее ладони в свои и стал греть их своим дыханием.

— Давно ты тут сидишь?

— Не очень. — Теперь он согревал губами один из окоченевших пальчиков. — А ты где была?

— На работе засиделась.

Волчок посмотрел на Момоко, не в силах проронить ни слова, и только твердил про себя, как заклинание: «Пожалуйста, пожалуйста, не надо, не надо этого снова». А кто-то другой уже говорил за него нарочито мягким голосом:

— Неправда, тебя там не было. Я ходил тебя встречать. Хотел сделать сюрприз. А ты уже ушла.

Момоко выдержала его взгляд. Но про себя она впервые в жизни проклинала и самого Йоши, и неподъемное бремя всей этой потерянной, но никак не отпускающей их старой жизни. Она с самого начала знала, что соврала очень глупо, можно было придумать что-нибудь получше. Но она вообще ничего заранее не придумывала, вот и выпалила первое, что пришло на ум. К тому же Момоко не умела врать. Она никогда раньше не врала. А теперь вот обманывала Волчка и, глядя ему в глаза, выдумывала очередную ложь. Рассказать бы ему всю правду, но это значит — нарушить данное Йоши слово. А еще она знала, что никогда не простит себе, если Йоши попадет в беду но ее вине.

— Я потом вернулась. Ушла уж было, а потом вернулась.

— Почему? — спросил Волчок, не отрывая губ от пальцев Момоко.

— Надо было одну речь перевести, чтобы завтра была готова. Вот я и подумала: лучше уж сегодня доделать, чем завтра гнать. Наверное, мы просто разминулись.

— Какая незадача, — заметил Волчок безжизненным голосом.

— Я быстро вернулась.

— А я быстро ушел.

— Какая незадача, — улыбнулась она.

Вот как все, оказывается, просто. Она потом вернулась. Волчку вдруг захотелось обнять Момоко. Это такое счастье — в одно мгновение вновь обрести пошатнувшуюся веру в дорогого человека. Почти оказался во власти былого кошмара, а теперь все прошло без следа. «Прошло», — мысленно щелкнул пальцами Волчок. У Момоко все так же блестели глаза, и все, что она говорила, было в высшей степени логично и убедительно.

И только на обратном пути, за рулем промерзшего джипа, Волчок почувствовал, как в его сердце снова встрепенулся проснувшийся демон. Каких же из нас делают дураков. Какую ложь приходится нам глотать в притворном доверии… Он не мог указать ни на что конкретное, у него не было особой причины для сомнений, и все же он подъезжал к казарме в полной уверенности, что Момоко солгала. Его язвило воспоминание о ее улыбающемся лице, унижала сама мысль о словах любви, которые он лепетал этой ночью. Может быть, рассудок и изменил ему, но интуиция точно не обманывает. Ее непоколебимый голос неизменно нашептывал горькую истину, даже когда Волчок изо всех сил противодействовал собственным сомнениям. Чем дальше он отъезжал от дома Момоко, тем меньше верил таким простым и поначалу правдоподобным объяснениям. Сегодня вечером Момоко его обманула, а он обманул самого себя.

Джип остановился у контрольно-пропускного пункта. Волчок тупо и безучастно глядел на проверявшего документы офицера, а сам все твердил про себя свое монотонное заклинание: «Пожалуйста, ну, пожалуйста, не надо все сначала». Но было уже поздно.

В казарме он сел на койку и обхватил голову руками, не зная, во что ему теперь верить, а потом еще долго лежал без сна. Как в калейдоскопе, сменяли друг друга картины очевидного притворства, бесспорные доказательства того, что все это время она не переставала с ним лукавить. Теперь Волчок горько усмехался своему глупому счастью.


На следующий вечер Волчок и Момоко решили сходить в пресс-клуб, где ни разу не были с самого начала своего знакомства. Пробираясь к незанятому столику, Волчок мысленно перенесся в вечер их первого свидания. Тогда все было иначе. Тогда они понимали друг друга с полуслова, болтали в радостном возбуждении, будто опьяненные предвкушением какого-то чудесного путешествия! Теперь одна мысль об этих временах наполняла его печалью, как воспоминания об утраченной возлюбленной. По крайней мере так представлял себе ностальгию по ушедшей любви никогда не любивший прежде Волчок.

В клубе царило оживление, любительский оркестр играл в быстром темпе. Часть публики отплясывала на импровизированном танцполе между раздвинутых столиков. Казалось, они пытались выплеснуть все нервное напряжение военных лет. Мужчины у барной стойки стояли развалясь и разглядывали танцующих женщин.

Волчку никогда не правилась танцевальная музыка. Он полагал, что ее слушают только сомнительные типы. Вот и сейчас даже беглый взгляд на собравшуюся у барной стойки хищную компанию подтверждал это его предубеждение. Наверное, есть такие люди, для которых нет ничего естественнее, чем двигаться под такую музыку, но Волчок был явно не из их числа. Он был цивилизованный человек и не желал нелепо дергаться под этот новомодный грохот. А Момоко, как назло, до смерти хотелось потанцевать, и она таки уломала его встать из-за столика под первую же медленную мелодию.

Волчку казалось, будто на них смотрит весь клуб, будто все взоры устремлены на Момоко, которая грациозно и плавно проскользнула в центр зала. Он с внезапным ужасом вспомнил, что еще ни разу не танцевал с ней, и смущенно обнял ее за талию окостеневшей рукой, как будто бы он не ее любовник, а застенчивый мальчик на балу в воскресной школе.

Потом оркестр опять заиграл что-то быстрое. У Момоко загорелись глаза, и она весьма неохотно последовала за Волчком прочь с танцпола, то и дело оглядываясь на танцующих. Не успели они сесть, как к их столику с поклоном подошел какой-то американский офицер.

— Прошу прощения, сэр, — сказал он с нарочитой учтивостью, сжимая в руках пилотку, — могу я потанцевать с дамой?

Волчок видел его впервые, но он отлично знал этот тип: настоящий хлыщ, умеющий держаться в обществе и уверенный в собственной неотразимости. Совсем как тот, другой, офицер, который недавно в казарме демонстрировал превосходные свойства американской застежки-молнии. Волчок взглянул на Момоко, та погладила его по руке, будто желая успокоить. Было видно, что ей безумно хочется потанцевать.

— Ты не возражаешь?

— Возражаю? Нет, что ты…

— Только один танец, ладно? — Момоко поцеловала Волчка и ласково взъерошила его кудри. — А ты почему не танцуешь?

— Не мой стиль.

Момоко видела, что Волчку не по себе еще с прошлой ночи, и была, в общем, готова отказаться от приглашения, но просто не смогла устоять перед соблазном. В последний раз она танцевала под американскую музыку еще подростком, в предвоенном Лондоне. Они с одноклассницами ставили джазовые пластинки в музыкальном классе, и более опытные подруги обучали ее. Сами-то они ходили в настоящие танцхоллы и под аккомпанемент настоящих оркестров танцевали с настоящими взрослыми мужчинами, иногда даже с незнакомыми. Перемена пролетала незаметно. Момоко танцевала самозабвенно, до упаду, она будто растворялась в стихии движений и звуков. Вот и сейчас ей хотелось снова, всего на пять минут, испытать тот невинный экстаз.

— Ты уверен? — переспросила она на всякий случай, а американец тем временем стоял рядом и переминался с ноги на ногу.

— Конечно, — улыбнулся Волчок, — пойди потанцуй!

Американец взял Момоко за руку и вывел на танцплощадку, еще мгновение — и их было уж почти не отличить от множества танцующих пар. Волчок внимательно следил за ними и отметил про себя, что американец, конечно же, отличный танцор. Он двигался ритмично, легко и непринужденно, для него это были просто очередные субботние танцульки с очередной девушкой. Момоко тоже прекрасно танцевала, знала все па, просто летала в руках американца, который, лихо завертев ее напоследок, повел обратно к Волчку. Не останавливаясь, оркестр заиграл новую мелодию. Момоко хотела было поблагодарить своего партнера, но Волчок помахал рукой, чтобы она танцевала дальше. Что она и сделала. Вот она, еще одна Момоко, — без этого американца Волчок бы даже не догадывался о ее существовании, ведь сам он никогда не общался с ней на этом языке ритмических движений.

А потом она захихикала. Музыка заглушала смех, но Волчок явственно видел, как она улыбнулась украдкой, быстро прикрыла рот ладонью, кокетливо отвела взгляд. Это так не шло к ней. Такая женщина, как Момоко, не может хихикать. Она ни разу этого не делала за все время их знакомства. И вот, пожалуйста, хихикает, как девчонка, на глазах у всех, в ответ на остроты смазливого и самодовольного янки, который, несомненно, в совершенстве владеет искусством обращения с застежкой-молнией. Может, она и на самисене для него поиграет, и расскажет, что людям есть чему поучиться у кошек?

Музыка кончилась, а они все болтали посреди танцпола. Было видно, что Момоко совсем не хотелось уходить от своего нового знакомого. Наконец она кивнула в сторону их столика, будто ссылалась на скучного мужа.

Потом она села. Волчок встретил ее равнодушным: «Ну как, повеселилась? А ты, кстати, хорошо танцуешь».

— Правда? — Момоко вспыхнула от радости и совсем не заметила прохладного тона. — Меня одна девочка в школе научила. У Селин Строкс был классный граммофон, мы ставили американские пластинки и плясали всю большую перемену. Сама удивляюсь, как это я не разучилась. — Она вся сияла. — Ты ведь не обиделся?

— Нy что ты, вовсе нет, — заверил Волчок, а сам вспомнил, как американец легко кружил Момоко, будто крутил между пальцами стебель цветка.

— Вот и чудесно. А то я подумала, мало ли… — Она взяла его под руку и заверила, что научит танцевать его еще до конца зимы.


Дома Момоко быстро и решительно расстегнула на Волчке сначала ремень, потом рубашку, с усмешкой посетовав на множество пуговиц.

Волчок следил за ее действиями со все возрастающим напряжением. Странное чувство — будто его не просто раздевает возлюбленная, казалось, вместе с одеждой его лишают звания, ранга, отбирают всю власть, которая подразумевалась военной формой. Все еще одетая, Момоко шагнула назад и улыбнулась его наготе.

А потом они катались по выстланному циновками полу, сцепившись, как два обнаженных борца. Порой силы казались равными, мгновение спустя кто-то из них одерживал верх, но лишь для того, чтобы снова сдаться. Ни одна сторона не могла удержать преимущество в любовном поединке. Момоко проводила пальцами по его лицу, оставляла на шее и ключице темно-красные следы от поцелуев. Волчок обхватывал ее голову обеими руками и быстрыми поцелуями покрывал ее веки. Он запустил пальцы в волосы Момоко и самозабвенно прошептал:

— Такие черные, в жизни не видел ничего чернее. А знаешь, что говорят?

— И что же?

— Ничто не сияет ярче черноты.

Покорный ее движениям, Волчок откинулся на спину и прикрыл глаза. Глядя на него сверху вниз, Момоко скользнула ладонями по плечам и шее, будто пытаясь разгладить узловатые переплетения вздувшихся жил. Волчок почувствовал, как напрягшиеся мышцы обмякли под ее руками.


Через некоторое время Момоко встала и, зябко поеживаясь, подняла с пола военный китель. Потрогала лейтенантские погоны и надела китель прямо на голое тело. Она двигалась по комнате, будто танцуя с невидимым партнером, и тихонько напевала слышанную вчера мелодию, не подозревая о том, что Волчок тоже не спит и тоже узнал музыку. Интересно, почему она это поет?

— Ты какая-то грустная.

Момоко резко обернулась. Она явно не ожидала услышать раздавшийся из полумрака голос.

— Разве?

— О чем ты грустишь?

Момоко подошла к окну и, все еще дрожа от холода, встала на цыпочки и выглянула на улицу.

— Обо всем.

Он рассмеялся, она тоже.

— Нельзя грустить обо всем. — Волчок больше не смеялся, теперь он допрашивал ее строгим, инквизиторским тоном. — Что-то случилось. Ты мне ничего не хочешь сказать?

Она резко вскинула голову и раздраженно бросила:

— Что именно?

— Все, что хочешь.

— Это что, допрос? С какой стати ты меня пытаешь?

— Просто у тебя был какой-то странный вид, мне показалось, будто ты мне что-то хочешь рассказать.

Момоко досадливо сунула руки в карманы:

— Прекрати, Волчок.

— Так тебе нечего сказать?

Она тревожно посмотрела на Волчка, снова замечая нечто, чего не видела в нем ни до, ни после случая с платьем, и покачала головой:

— Да, нечего. — В ее голосе никогда прежде не звучали эти стальные нотки. Волчок все еще сидел на футонe, Момоко стояла у окна. Потом она резко повернулась. — Нy, все, кончай-ка с этим. Поиграли, и хватит. О’кей, солдат?

До этих самых пор ревность была для Волчка лишь пустым словом. И все, что он читал про ревнивых любовников в романах и пьесах, оставалось не более чем литературой. Эти истории не задевали в нем никаких живых струн. Но это было до того, как он встретил Момоко. До того, как он нашел свою любовь в далекой чужой стране и окончательно заблудился в лабиринте страсти. Тогда он не знал, как в ее постели часы проносятся, будто минуты, а на его одинокой койке минуты тянутся дольше, чем часы, в ожидании следующего дня и следующей встречи. Тогда он еще не знал, каково слышать неумолчный дьявольский шепот в собственной голове, не знал, каково видеть, как Момоко с каждым днем возвращается все позже и позже, как будто бы ее утомляет сама мысль о нем.

Лучше бы он вовсе сюда не приезжал. Был бы даже, можно сказать, вполне себе счастлив. По крайней мере так он думал, когда уныло брел в казарму тем же вечером. Волчок даже пожелал себе такого относительного счастья, но тут же понял, что этому уже не бывать. В его жизнь ворвалось нечто слишком значительное, и он должен испытать это до самого конца. И не важно, чем все кончится, Нe то чтобы Волчок так решил. Любовь лишила его выбора.

Он даже начал допускать ошибки в работе. Накануне Адлер вызвал его в кабинет, велел сесть, грозно потрясая текстом радиообращения. Там было пять фактических ошибок и один абзац, в котором коллега-переводчик не понял ни единого слова.

Волчок помнил, как писал этот злосчастный текст наутро после очередного свидания с Момоко, когда он в очередной раз отвечал на ее улыбку застывшей ухмылкой. Он только и мог думать что об улыбке Момоко. Стоило лишь закрыть глаза, и эта улыбка вставала перед его мысленным взором: вот так она улыбалась ему вчера, а так — когда увидела его в тот самый первый раз. Но одно воспоминание мучило Волчка особенно сильно. Это было как-то утром в студни радиоцентра, в самом начале их романа. Он сидел, Момоко стояла. В режиссерской будке было тихо, все слушали актера, который произносил переведенную Волчком речь. Запись уже подходила к концу, и тут Момоко встала так, чтобы незаметно прижаться бедром к руке сидевшего рядом Волчка. При этом она продолжала невозмутимо смотреть на актера, а Волчок чувствовал теплоту ее тела. Когда речь кончилась, она попросту оперлась на другую ногу и даже не оглянулась на него, будто ничего не случилось. И только на выходе из будки одарила Волчка короткой улыбкой, так что ему оставалось лишь восхищаться тем, с каким изяществом она незаметно подтвердила их тайный союз.

Но сейчас Волчку было не до восхищения. Если она так ловко скрывала истину от всех окружающих, то почему бы ей не проделывать то же самое и с ним? Что-то тут не так. Молчание, отговорки, опоздания, эта улыбка, такая любимая и причиняющая столько страданий.

Теперь Волчок понимал, о чем все эти книги и пьесы. Оброненный платок, безумства ревнивого Мавра, нанятые сыщики, выкраденные дневники, обвинения и увертки. Совершеннейшие мелочи вдруг обрели убедительность и страшную власть, каждый шаг на извилистом пути казался неизбежным, а страшный финал — неотвратимым.

Глава двенадцатая

Она шла по людным улицам, черные, как вороново крыло, волосы блестящим потоком струились на воротник пальто. Она шла, не замечая окружающей толпы, сосредоточенно уставившись себе под ноги, и лишь изредка поднимала глаза и рассеянно бросала взгляд на витрины, эти островки шикарной жизни, столь неуместные среди всеобщей нищеты, ведь выставленные там модные наряды и туфли были но карману исключительно американским оккупантам или дельцам с черного рынка.

Ему было легко не терять ее из виду в неярком предвечернем свете. Тем более что он и так знал, куда она идет. Вот сейчас она сядет в трамвай, маршрут которого пролегает через один из беднейших районов города, и сойдет на улице, где сакура на углу. А оттуда поспешит дальше, по разрушенным извилистым переулкам, все так же не поднимая глаз. Он знал все это, потому что уже не раз ходил за ней следом.

Разве он не спрашивал, не хочет ли она что-нибудь ему рассказать? Разве не предоставил возможность во всем признаться? Но она ничего не сказала. Ни тогда, после вечера с танцами, ни на следующий день; и два, и три дня спустя она тоже ничего не сказала. И тогда он стал следить за ней. А что же ему оставалось делать? Она лишила его выбора. Он ведь дал ей шанс, и не один. Другой на его месте вряд ли проявил бы столько кротости и терпения. Раз она не пожелала сказать, куда ходит, придется выяснить это самому. Это неприятно, но, увы, неизбежно.

Он знал, что сейчас она войдет в двухэтажный дом, планировкой похожий на бывшую гостиницу. Он знал также, что она пробудет внутри около часа или чуть дольше. Иногда из дверного проема выглядывал какой-то молодой японец, беспокойно озирался по сторонам и исчезал за дверью вместе с ней.

Наблюдать за этим домом было удобно. Стоял он на пересечении одного из проспектов района Шинагава и узкой боковой улочки. Обычно Волчок оставлял свой джип на проспекте, а сам наблюдал за домом из укромной подворотни какого-то разрушенного здания, откуда ему было видно всех, кто приходил и уходил. В бывшей гостинице, видимо, проживало несколько семей, и ближе к вечеру на улицу выпархивали молодые женщины в легких платьях и нейлоновых чулках, в поисках знакомств они направлялись на многочисленные бульвары, станции подземки и в парки столицы.

Но Волчка все эти люди не интересовали. Он следил за Момоко и тем мужчиной. Иногда они кланялись при встрече, иногда обменивались дружеским поцелуем и чаще всего, не мешкая, заходили в дом. Посторонним наблюдателям они могли показаться просто старыми друзьями, но Волчок-то был не такой дурак, чтобы судить но внешним проявлениям. Конечно, они больше чем друзья, тут и двух мнений быть не может. Дело лишь за доказательствами. Нужны доказательства неоспоримые, доказательства, которые он по праву бросит ей в лицо и разом покончит со всеми ее штучками, лукавыми отговорками, лживыми улыбками. Ей тогда будет не отвертеться. Но нужно хорошенько подготовиться. Он держал в памяти все эти инспекционные рейды по стране и знал, что за плохую подготовку приходится платить дорогой ценой, а иногда и провалом всей операции. Ему надоело быть игрушкой в руках этих людей, надоели их деланные многозначительные улыбки. Волчок был очень зол, но терпение одерживало в нем верх над яростью. Он может и подождать, он не испортит весь свой хитроумный замысел глупой спешкой, пусть не думают, что напали на эдакого простачка-иностранца.

И вот Волчок стоял и стоял, затаившись в подворотне прямо напротив подозрительного дома, куда так часто наведывалась Момоко, в руке у него был зажат портативный фотоаппарат. Темнело. Повсюду ложились фиалковые тени, и неяркий вечерний свет не выдавал его невидимого присутствия. Тем более что Момоко и этот ее молодой человек бывали всецело поглощены друг другом. Мужчина порой беспокойно озирался по сторонам, а вот Момоко вообще никогда не оглядывалась.

Вот они проскользнули в дом. Волчок уже изучил весь ритуал до шага. А вот — их окно, сейчас оно тускло замерцает желтым светом, и время от времени за стеклом будут мелькать их тени. Но коль скоро она там, внутри, Волчок мог без труда домыслить происходящее. Он видел ее сияющие волосы, как они струятся по плечам, когда она, смеясь, закидывает голову. Момоко не курила, но сейчас она почему-то представлялась ему с сигаретой. Курит и расстегивает платье на глазах у лежащего на футоне мужчины. Он наверняка тоже курит — длинную американскую сигарету, у него их полно благодаря махинациям на черном рынке. А она сбрасывает платье на потеху этому человеку.

Вдруг в окне появился какой-то силуэт. Волчок тут же очнулся от мучительных грез и пригляделся. Момоко водила пальцем по стеклу, будто писала что-то. Имя? Может, то самое имя, что когда-то шептала во сне. И, отдаваясь Волчку, она тоже тайно твердила это имя.

Момоко довольно долго оставалась у окна и все глядела на улицу. На мгновение Волчку показалось, что через верхнюю прозрачную фрамугу взгляд ее устремлен прямо на него. На всякий случай он шагнул назад, в темную подворотню. Хотя вряд ли она могла его рассмотреть. А Момоко все стояла у окна и смотрела на улицу, будто знала, что он там прячется. Будто знала, что он следит за ней, знала, что он развел все эти нелепые игры, и изрядно этим забавлялась. Будто нарочно стояла там, чтобы подразнить соглядатая, а потом вернуться в объятия любовника.


Момоко дохнула на окно и написала на стекле имя Волчка. Пониже начала выводить «Момоко» и замешкалась на миг, отрешенно разглядывая буквы. За ее спиной Йоши рассказывал про затерянный среди джунглей лагерь, где он провел конец войны. Все было так просто: Йоши рассказывал, Момоко слушала. Он умел хорошо рассказывать, а она умела хорошо слушать. История, которую он рассказывал, была не особенно приятной, и герои ее были, бесспорно, дурные люди, и все же это была просто история. Йоши то и дело произносил слово «я», но местоимение это показывало, лишь что рассказ ведется от первого лица, и не имело ни малейшего отношения к сидевшему за ее спиной молодому мужчине, с которым она была знакома с девятнадцати лет. Он рассказывал ей про каких-то других людей, может, он их знал, может, слышал про них, а может, и вовсе выдумал.

Йоши ведь оставался художником. А многие из его прежних работ были зачастую не чем иным, как увлекательными живописными новеллами с запутанным сюжетом. Поэтому Момоко предпочитала думать, что рассказывать истории — его ремесло и она слушает очередную выдумку. Йоши мастерски обрисовывал место действия и персонажей. Отрезанный от мира лагерь, пленные — в большинстве своем англичане и австралийцы, — бесконечные дожди, полчища змей и тропические болезни, постоянная близость смерти и нелепые работы но строительству какой-то дороги. Йоши как будто читал ей роман со множеством героев: начальник лагеря, солдаты, крестьянин с рисовой плантации, тайно кормивший сбежавших пленных, сами пленные. Каждый обладал своим особым характером, каждый был обречен поступать так, как того требовало развитие сюжета. Момоко об этом не забывала. И никогда не путала условное «я» рассказчика и «я» самого Йоши. Потому что Йоши ведь всего лишь прибегал к такому литературному приему.

Но когда Йоши досказал до конца, Момоко с удивлением обнаружила, что щеки ее мокры от слез, а из носа капает. Над хорошими историями, бывает, выплачешь все глаза.

Она тихо стояла у окна, время от времени всхлипывала и глядела на матовое стекло. Два имени были теперь обведены сердечком. Момоко доводилось раньше читать про наполненные тишиной комнаты, и она всегда удивлялась этому образу, тишина представлялась ей отсутствием чего-то, состоянием скорее негативным, чем положительным. Момоко думала так, пока не оказалась в этой комнате, где, казалось, стены дрожали от оглушительной звенящей тишины. Такая тишина наступает после того, как прозвучит то, что и словами не выразить.

Момоко немножко пришла в себя и обернулась. Йоши сидел, закрыв лицо руками.


Невидимый для посторонних глаз, Волчок затаился во мраке подворотни. Вот Момоко выскользнула на тротуар, лицо ее друга исчезло за неслышно закрывшейся дверью, а сама она поспешила к трамвайной остановке, спрятав руки глубоко в карманы пальто. Она шла, низко опустив голову, всецело погруженная в свои мысли, замкнувшаяся в своем мире. Конечно, она его не заметит. Можно хоть рукой ей помахать. К тому же совсем стемнело. Волчок подождал, пока увозивший Момоко трамвай не скрылся в темноте, а потом вышел из своего укрытия и зашагал к припаркованному за углом джипу.


Вернувшись в казарму, Волчок решил было почитать, но никак не мог сосредоточиться, и скоро отброшенная книга уже валялась обложкой вверх в углу. Во дворе часовые играли в кости, бросая их об стенку. Совсем как римские легионеры, коротающие морозную ночь на посту где-то на окраине империи, подумалось Волчку. Парни вяло переговаривались, но можно было разобрать только отдельные слова. Солдаты скучали по дому, по теплым летним вечерам. Сесть бы сейчас в машину, откинуть верх и покатить с ветерком… Или в кино сходить…

Волчку же рисовались совсем другие картины. Он видел фигуру Момоко в оконной раме, видел, как она чертит пальцем какие-то буквы на матовом стекле, видел снова и снова, он даже слышал, как она ведет с тем мужчиной нежные, любовные беседы. И все же Волчку никогда не узнать множества сокровенных подробностей, не узнать даже, что именно она написала.


Глаза будто сами открылись в предутренней мгле. Было еще совсем рано, и сначала Момоко просто лежала в неопределенной, смутной темноте, которая могла обернуться любым из многочисленных домов ее детства. Затем постепенно проступили привычные очертания ее комнаты. Воспоминания о только что виденном сне еще не утратили живости, и образ Волчка все так же стоял перед глазами. Полуобвалившаяся стена вырисовывается на фоне вечернего неба зубчатым силуэтом скал посреди пустынного ландшафта. Так тихо, ничто не шелохнется, ни единое дуновение не нарушает мертвой неподвижности. А потом вдруг как будто промелькнуло что-то, едва уловимый намек на движение. Но Момоко уже знает — там кто-то есть. Отблеск лунного света падает на его щеки и глаза, обрисовавшиеся на фоне дверного проема. Он прячется среди развалин, напротив дома, где живет Йоши. Он неотрывно смотрит наверх, прямо в их окно.

Момоко включила свет, накинула халат и присела, скрестив ноги, на краешек футона. Это все чувство вины, сказала она себе. Конечно, это ее сонное воображение вызвало образ Волчка и поместило его лицо среди каких-то пригрезившихся руин. Странно, прежде ее никогда не мучили такие кошмары. По природе Момоко не была склонна к обману, а всякие тайны внушали ей скорее ужас. Она так устала — слава богу, через пару дней станет полегче — Йоши уедет, а с его отъездом кончится и вся эта ужасная история.

Момоко откинула назад волосы и подошла к окну. Да, да, все оттого, что совесть нечиста, нервы не выдерживают, вот и снится неизвестно что. А в голове все ныл какой-то туманный страх, ныл, ныл и наконец заговорил неотступно и четко: «А что, если это правда? Что, если Волчок на самом деле был там? Что, если я видела Волчка и просто не осознавала этого, пока сделанный мозгом моментальный снимок не выплыл во сне? Фантастика? А может быть, не совсем? Допустим, мои глаза скользнули по подворотне и даже приметили спрятавшегося там Волчка, но тогда голова была слишком занята рассказом Йоши, чтобы воспринять увиденное. Если это правда, то и он меня видел. А если видел, значит, все знает».

Эта догадка поразила Момоко своей неумолимой, чудовищной неоспоримостью. И пускай простейшее рассуждение может доказать обратное, пускай даже ребенок поймет, что вся эта теория — совершеннейший абсурд, — Момоко нет до того дела. Вся логика мира, все доводы разума, весь здравый смысл — ничто перед слепящей вспышкой интуиции, иррационального, животного инстинкта.

Но это продлилось лишь мгновение. Момоко прошлась по комнате, вбирая в себя успокоительную основательность настоящих, устойчивых вещей. Она снова была в реально существующем мире, а только что мучившая ее догадка представилась не более чем одной из нелепиц, какие, бывает, возникают в невыспавшейся голове в три часа ночи. Волчок ей просто приснился, и очень скоро ей не придется больше смотреть на эту подворотню.


Тусклый утренний свет наполнял ее опрятную комнату. Порядок нарушала лишь брошенная на стул одежда. Не успел Волчок прикрыть за собой дверь, как соседи сверху принялись стучать молотком. Он сразу направился к стоявшему у стены, под картинами, тяжелому дубовому сундуку, опустился перед ним на колени и откинул крышку.

Из сундука пахнуло плесенью. Волчок открывал его с таким чувством, будто заходил в запретную комнату, которая много лет простояла на замке. Нетвердыми, потными руками перебирал он вещи Момоко. Все за и против были давно и не раз взвешены, шаг этот был признан необходимым. Волчок твердо знал, что поступает так не из неприличного любопытства. Он не казался самому себе подлецом. И если бы она внезапно вошла и застала его врасплох, он бы не стал оправдываться. Волчку просто нужно было узнать правду. Потому что правду скрывали. Если хорошенько поискать, он найдет ее у Момоко в комнате.

Два альбома с фотографиями были уложены у стенки сундука. Еще там были старые тетрадки, разные предметы одежды, ее шелковое кимоно, шкатулка с украшениями и, на самом дне, — аккуратно свернутый форменный блейзер английской женской школы. Волчок пощупал шерстяную ткань, долго рассматривал вышитый на нагрудном кармане герб школы с латинским девизом. Напоминание о таком до боли знакомом и безвозвратно исчезнувшем мире. Он снова стоял у белой границы поля и подбрасывал крикетный мяч, только овальное поле было где-то далеко-далеко, а стук биты по мячу прозвучал как далекое эхо какой-то другой эпохи.

Снаружи пошел снег. Озябший Волчок поднял воротник шинели.

Лондонский альбом он уже видел и сразу положил его обратно. Оставался еще один, незнакомый. Волчок просмотрел снимки, сделанные сразу по возвращении в Японию. Вот ее отец, стекла очков не могут скрыть усталого взгляда, видно, что он безропотно смирился с неотвратимым ходом событий. А вот целый разворот с фотографиями юной, непривычно пухленькой Момоко и молодого человека с неизменным альбомом для эскизов под мышкой. Они были засняты в самых разнообразных обстоятельствах: в саду, в парке, перед каким-то баром — по всей видимости, в довоенном Токио. Волчок обнаружил и ту самую фотографию, что раньше висела у Момоко на стене и исчезла оттуда после того, как они стали любовниками. На всех снимках молодые люди сидели или стояли рядом, держась за руки, а под одним была приклеена надпись: «Момоко и Йоши, Киото, лето 1941 года». Волчок внимательно рассмотрел лицо молодого человека и только потом закрыл альбом.

Затем он извлек из сундука связку писем, с почтовыми штемпелями из самых разных мест, от Маньчжурии до Бирмы. Бесспорно, это были любовные письма, бережно разложенные в хронологическом порядке, в них то и дело упоминались какие-то сокровенные, глубоко личные мелочи, ничего не значащие для посторонних. Волчок перебрал всю стопку, его внимание задерживалось то на одном письме, то на другом. От года к году тон писем становился мрачнее. Переписка обрывалась в начале 1944 года.

Завершало ее не дошедшее до адресата письмо Момоко. На конверте стояли полное имя и фамилия Йоши, его чин и полк, в котором он служил. Волчок вынул блокнот и все подробно записал.

Последним в стопке Волчок обнаружил какой-то, явно недавний, конверт без штемпеля и марки. Поперек конверта было нацарапано имя Момоко, а внутри лежал непонятный клочок бумаги. Волчок пригляделся: увы, слишком хорошо знакомый адрес, нарисованный от руки план, внизу небрежный росчерк — «Йоши».

Оставалось сложить письма в прежнем порядке и аккуратно вернуть на место все содержимое сундука. Волчок поднялся с коленей, довольный тем, что после его вторжения не осталось ни следа. Стенка, у которой стоял сундук, была украшена картинами, взор Волчка неожиданно упал на них. Это был скорее беглый набросок, художнику понадобилось лишь несколько быстрых уверенных штрихов, чтобы запечатлеть изящную линию изогнутого стана и шеи, округлость бедер и живота, тонкую руку с браслетом на запястье. У Волчка замерло сердце, он глядел то на черный браслет, то на подпись в углу рисунка и недоумевал, как это он раньше ее не узнал.

Ладная форма офицера британской армии повисла на нем, как нелепый наряд печального клоуна. Волчок вышел, зажав в кулаке сведения о молодом японце.


Щелчок фотоаппарата раздался в тот самый миг, когда она уже приоткрыла дверь и быстро оглянулась, будто боялась, что кто-то за ней следит. Затвор объектива открылся и закрылся, поймав ее образ вместе с потоком сумеречного света. Потом она зашла в дом. Какое-то время Волчок тщетно ждал ее появления в окне и, не дождавшись, побрел к своему джипу.

У него уже была целая коллекция фотографий, и она неуклонно росла с каждым днем. При желании можно всю доску для объявлений заполнить моментальными снимками, увеличенными фотографиями, предварительно их подписав и поставив даты. Волчок вернулся в казарму, разложил фотографии под лампой в хронологическом порядке и долго смотрел на них. Зачастую Момоко стояла в дверях не одна. Рядом с ней был молодой человек в старом солдатском кителе императорской армии. Имя этого человека было надежно заперто в тумбочке, рядом с кроватью, в армейской казарме. Отложив фотографии, Волчок лег, закурил и долго глядел на вырванный из записной книжки листок.

Он глядел на иероглифы и видел Момоко. Ее образ не оставлял его ни на миг. Она улыбалась манящей, таинственной улыбкой, глупо хихикала, как тогда, на танцах, все смеялась и смеялась и чертила что-то на окне в комнате того молодого японца.


Момоко не смеялась. Она даже не улыбалась. В то самое время, когда Волчок брел к своему джину, Момоко стояла, прислонившись к стене, и разглядывала корешки книг на самодельном стеллаже. Всякий раз, приходя к Йоши, она видела, как растет его коллекция. Тут вперемешку стояли труды восточных и западных философов, буддийские трактаты, увесистый том истории Бирмы. Она знала, что Йоши зачастую отказывал себе в еде, чтобы на последние деньги покупать их на развалах и в лавках букинистов.

— Вот чем ты занят целыми днями.

Йоши кивнул из центра комнаты, где все это время сидел, скрестив ноги.

— Тебе это все не надоело? — не отставала Момоко.

Он начинал выводить ее из терпения.

— Не то чтобы… — Эта полуулыбка, будто учитель забавляется вопросом глупенькой школьницы. Теперь Момоко уже почти злилась. — У тебя какой-то раздраженный вид, — мягко заметил Йоши.

— Нет, не то чтобы… — Она пожала плечами.

— Вот и хорошо.

— Но ты ведь не можешь всю жизнь просидеть в этой комнате?

Йоши долго не отвечал и следил за пальцами, что нервно теребили когда-то подаренный им браслет.

— Нет, — сказал он наконец.

— Что же ты собираешься делать? Рисовать ты больше не хочешь…

— Не хочу. Все это было от суетности и глупого самомнения.

Опять этот его нарочито мягкий тон, просто невыносимо. Уж не сказать ли ему, что он просто освоил новую разновидность суетности и глупого самомнения?

— И что же ты, наверное, решил чем-то другим заняться?

— Да. — Йоши смотрел на нее невозмутимо, будто все этим объяснил.

— Йоши! — В голосе Момоко звучали одновременно мольба и гнев. — Что ты решил?

— Я уезжаю.

— Уезжаешь из Токио? — сказала и не поняла: стало ей легче или грустнее.

Он кивнул. Момоко чувствовала, как былое раздражение сменилось горечью утраты. Да, она снова теряла его, хотя теперь это был совсем другой Йоши, совсем другая потеря.

Она подошла поближе, опустилась рядом с ним на колени:

— Ты когда решил?

— Думаю, еще до того, как вернулся. И знаешь, Момо, с каждым днем все больше утверждался в этом решении.

— И куда же ты поедешь? — Настал ее черед говорить с отрешенной, почти безразличной мягкостью.

— По всей стране, с места на место.

— И чего ради?

— Потому что я так решил.

— А что же ты будешь делать? — спросила Момоко недоуменным, умоляющим голосом.

Йоши слегка улыбнулся, будто заранее радовался нелепости своего ответа:

— Идти.

— То есть как это — идти?

— А вот так, я намерен просто идти. И не спрашивай, с какой целью.

— Как монах?

— Возможно, — он уклончиво посмотрел куда-то мимо нее.

— Что, попрошайничать будешь?

— Будет надо, так и попрошайничать, — он обернулся к ней, — Что, это так сложно представить?

— У тебя ведь ничего нет для такого путешествия. Ты что, еще не заметил, что на улице зима? А ты собираешься идти пешком!

Йоши сидел на полу, словно изваяние Будды.

— Мне ничего и не нужно.

Она бросила взгляд на его ноги:

— Тебе ботинки нужны.

— У меня есть ботинки.

— Хорошие? Которые защитят от холода?

— А я не собираюсь обращать внимание на холод.

Момоко вскочила и стала мерить комнату шагами.

— А есть ты что будешь?

— Чем люди накормят.

— А с чего это им тебя кормить? И чем?

— Тем, что у них найдется. Момо, я решил.

Она подошла ближе:

— Ну зачем тебе это, Йоши? Ты ни в чем не виноват. Разве ты развязал войну? Ты даже не хотел на нее идти. Помнишь, как мы собирались спрятаться и ждать наступления мира? — Ее голос вздрогнул, колени подкосились, она опустилась рядом с ним на пол и только качала головой, с трудом сдерживая слезы. — Ты уже расплатился Йоши, тебе больше не за что платить. Это такое ребячество.

Йоши сидел, опустив глаза, и улыбался. Знакомое выражение — глупая улыбка школьника, который не хо чет выдать своих чувств, глупая мальчишеская улыбка. И зачем Йоши напялил эту идиотскую маску? Ей вдруг захотелось сбросить ее пощечиной.

На улице смеркалось, и комната постепенно погрузилась во тьму. Момоко зажгла свечку и встала у окна, глядя на свое отражение потемневшими, усталыми глазами. На столицу наползал декабрьский мрак, так что сама мысль о весне казалось несбыточной сказкой из другого мира.

— А с вещами твоими что делать? — спросила она наконец.

Ответом была ироническая улыбка.

— С какими вещами?

— С книгами.

— Я их все прочитал, они мне не нужны, можешь забрать себе.

— Йоши, и мне не нужны. — Она посмотрела на его отросшие волосы. — Иногда я не могу поверить в то, что все это случилось, что мира, в котором мы жили, больше нет. Я прохожу мимо исчезнувших мест и воссоздаю их в своих воспоминаниях. Но потом я запрещаю себе вспоминать, так как чувствую, что проваливаюсь в прошлое. С тобой так бывает? — Йоши кивнул. Момоко взяла его за руку. — Я знаю, что назад не вернуться. Но, может быть, через пятьдесят лет настанет день, когда все будет выстроено заново, и тогда каждый из нас сможет остановиться и передохнуть. Вся страна, Йоши, с молотками и кистями в руках, остановится и бросит взгляд назад. — Она покачала головой, — Все, кроме нас, потому что если мы сделаем это, то тут же умрем от тоски по прошлому.

Из-под двери дуло, пламя свечи колыхалась в полутьме. Момоко сжала его руку:

— Я приду завтра.

— Ты не обязана.

— А я хочу! Я тебе кое-что принесу в память о старых добрых временах. Дожили — это я-то говорю о старых добрых временах? — Момоко отпустила руку Йоши и погладила его по волосам. — Надо тебя подстричь.

Он кивнул с улыбкой, встал с пола и проводил ее до двери.

— До завтра, — бросила Момоко.

Не дав Йоши возразить, она зажала ему рот рукой, а потом быстро повернулась, сбежала по лестнице и исчезла в ночи.

Глава тринадцатая

Майор Джонни Мартин, бывший детектив из Бостона, сидел за письменным столом, заваленным накопившимися за много недель бумагами. Он вертел в руках деревянную табличку со своим именем и озадаченно слушал Волчка. Им и прежде доводилось встречаться в пресс-клубе или в офицерской столовой, но никогда раньше они не общались по службе.

— Так чего вы, собственно, от меня хотите? — спросил он, когда Волчок закончил свой рассказ.

— Задержите его.

Майор Мартин положил табличку на стол и удивленно приподнял брови:

— С какой стати мне его задерживать?

— Он подозрительный.

— Тут весь город подозрительный, — сказал майор усталым голосом и откинулся на спинку кресла. — Извините, Волчок, но мне этого недостаточно.

— Достаточно, поверьте мне.

Мартин уперся руками в стол и нагнулся к Волчку:

— Зачем мне это нужно?

Волчок отшатнулся, его голос стал будто тише:

— Если ему нечего скрывать — что ж, прекрасно, сразу отпустим.

— А мое время коту под хвост, — сухо бросил майор.

— Джонни, этот человек что-то скрывает, он какой-то скользкий. Почти не выходит из дому и будто все время пытается замести следы.

— И что дальше?

— Проверьте, я вам точно говорю, он что-то скрывает.

— И как же вам удалось это выяснить?

— Это личное.

Мартин закатил глаза.

— Но то, что я выяснил, касается нашего общего дела, — добавил Волчок, твердо глядя на Мартина.

Тот вздохнул, провел рукой по лбу, потер покрасневшие от недосыпа глаза. Понимая, что взял его таки измором, Волчок виновато протянул скомканный обрывок бумаги, будто взятку предложил:

— Займитесь этим, ладно?


Волчок и Момоко лежали на футоне. Но этот вечер прошел без близости. С самого своего возвращения Волчок был холодным и раздражительным он курил одну сигарету за другой и тупо смотрел в стену, лишь изредка прерывал тягостное молчание односложными замечаниями. Он, бывало, и раньше хандрил, но такого Момоко не помнила. Казалось, он нарочно отгораживается от нее, не хочет подпускать к себе. Ей подумалось, что так поступают любовники, чьи чувства прошли. Они хотят лишь одного — уйти, но не решаются этого сделать прямо. Остается лишь напускать на себя неприступный вид, всеми силами подчеркивать разделяющую бездну. Момоко всю ночь старалась перекинуть между ними мостик, но чем больше она старалась, тем больше он от нее удалялся.

Так после часа односложных ответов на ее болтовню Волчок затушил сигарету и проговорил, глядя в сторону:

— Меня мутит, когда люди говорят без умолку ни о чем.

Момоко посмотрела на него недоуменно:

— Это называется непринужденной беседой, Волчок.

— Верно, только всякий раз, когда люди начинают при мне вот такую непринужденную беседу, я никак не могу избавиться от чувства, что им просто не хватает мужества или честности сказать нечто другое. Понимаешь, о чем я?

Волчок был напряжен до предела, Момоко еще никогда не видела у него такого холодного взгляда и жестких складок у рта. Постепенно это напряжение перекинулось и на Момоко, охватило ее всю внезапной нервной дрожью.

— Почему ты мне говоришь все это? Я ведь просто рассказывала, что сегодня было на работе. Если тебе скучно это слушать…

— Расскажи что-нибудь другое.

Момоко вздохнула, недоговорив начатое. Потом вдруг оживилась:

— Хочешь про то, как я в первый раз поехала в горы? — Глаза у нее засветились, она очень старалась его развеселить. — Мне было шесть лет, я все помню прямо как сейчас.

— Нет, не хочу.

— Ну… а про папин кабинет?

— Нет.

— У паны был прелестный кабинет.

— Охотно верю.

Момоко скрестила руки на груди:

— Тебе не угодишь!

— Ну почему же не угодишь… — Его голос звучал откуда-то из бездны меланхолии. — Мне бы хотелось знать, что творится в голове у моей Момоко.

— А я была бы счастлива знать, что творится в голове у Волчка.

Он не отрывал глаз от тонкой струйки дыма над сигаретой. Потом повернулся к Момоко и заговорил, гляди ей прямо в глаза, медленно и мягко, будто беседовал с малым ребенком:

— Если бы тебе надо было мне сказать что-то очень важное, ты бы ведь сказала, правда?

Вот он, ее кошмар. Момоко смотрела Волчку прямо в глаза и не могла поверить, что такое действительно бывает. Ее пальцы нервно теребили цветастый пояс.

— Конечно, Волчок, но мне нечего сказать. Пожалуйста, не надо так больше. Ты снова сделал меня счастливой, я и помышлять не могла о таком счастье. Я люблю тебя, как любят первой любовью. Как первую и последнюю любовь. Поверь мне и никогда, никогда этого не забывай. А больше мне сказать нечего. Разве этого мало? Мне достаточно, хватит на всю жизнь. А вот жизни на это не хватит. Вот как я меряю свою любовь, Волчок, тем, что мне не отпущено столько, чтобы вместить ее всю.

Обращенные на Волчка глаза сияли любовью и умоляли ответить. Но он только затянулся. Момоко отвернулась к окну.

— Ты сегодня какой-то странный, — вздохнула она.

Уже в дверях Волчок провел рукой по ее шее, погладил по плечу. Потом вышел, зябко подняв воротник, но на секунду обернулся. Казалось, он вот-вот ответит ей. Момоко замерла, будто жизнь ее в этот момент висела на волоске. Но он просто кивнул и резко повернулся. Через несколько секунд он исчез в ночи.


Подняв крышку сундука, Момоко сразу ощутила, что привычный порядок в нем нарушен. Школьный блейзер, письма, фотографии, украшения лежали на своих местах, но что-то было не так. Прежде, бывало, Момоко только заглянет в сундук, и аж дух перехватит от восторга. Запертые под его крышкой дни и ночи выпархивали наружу, останавливая движение времени, отменяя все законы реальности. Все было как раньше — из папиного серебряного портсигара сладко пахло табаком, в гомоне школьных коридоров звенели знакомые голоса подруг, поблескивала черным лаком дверь их найтсбриджского дома, Йоши смеялся молодым задорным смехом. А сейчас ничего этого не было. Не было этой блаженной вспышки. Здесь кто-то побывал. Момоко стало не по себе. Так, выйдя однажды на берег, Робинзон Крузо увидел вдруг человеческие следы на песке своего острова.

И все же все вещи лежали так, как она их в последний раз сложила. Ничто не сдвинуто. Может быть, дело не в содержимом сундука? Может быть, нарушено нечто другое? Момоко осторожно выложила на пол сначала блейзер, потом альбомы с фотографиями, письма, портсигар и кучу безделушек, милого его сердцу хлама вроде старых театральных билетов, программок и ресторанных меню. А когда все содержимое сундука уже лежало на полу, Момоко нагнулась, с особой заботой вынула запрятанное на самом дне кимоно и дрожащими руками поднесла его к лампе.

Ткань замерцала на свету тысячей ослепительных оттенков. Гладкий шелк ласкал пальцы Момоко, она нежно погладила ткань, вспоминая и тот день, когда ей впервые позволили потрогать великолепное одеяние, и другой день, когда она с такой радостью надела его для Волчка. Это было весело, правда весело. Кимоно принадлежало бабушке Момоко с материнской стороны, а когда бабушка умерла, его переслали в Лондон. Бабушка именовала кимоно «одеждой для визитов», оно было слишком изысканно и роскошно, чтобы носить его просто так. Сама бабушка надевала его лишь несколько раз, в пору дедушкиного ухаживания. Это было в конце прошлого века, в далекую эпоху, когда Восток перемешался с Западом и на улицах столицы кимоно мелькали рядом с костюмами в тонкую полоску. Теперь и улиц-то этих нет, их смело огненной бурей. Так что пускай бабушка и считала кимоно «одеждой для визитов», на него всегда скорее любовались, и только.

Момоко надевала его дважды: в первый раз в Лондоне, подавала в нем чай своему отцу, и потом — для Волчка. Она хранила кимоно как зеницу ока, по причинам сентиментального свойства. Как, собственно, и форменный блейзер. Лондонская школа для девочек. Другой мир. Теперь Момоко с горечью понимала, что в наш век уже не до сентиментальности. Она аккуратно сложила обратно в сундук свои прочие сокровища. Села на пол и крепко обняла кимоно. Потом закрыла глаза и потерлась щекой о воротник. Скоро они расстанутся. Наконец Момоко сказала последнее прости, завернула кимоно в коричневую бумагу и замотала сверток веревкой.


Черный рынок в районе Уэно гудел, как улей. Лотки окружала галдящая толпа, а сами лоточники были в большинстве пьяны от контрабандных напитков, которые они распивали с самого утра. Момоко окружали какие-то мужчины и женщины, торговались о цепе золотых часов, украшений, костюмов и туфель. Здесь обретали рыночную стоимость семейные реликвии, драгоценные обломки прошлой жизни. Цена никогда не была достаточно высокой, но купленные взамен горшки и сковородки помогали приготовить скудную еду для голодных ртов. А разговоры о еде в столице можно было услышать куда чаще, чем разговоры о погоде. Сентиментальные ценности отступали перед ценностями материальными. «Поэтому улица так и называется», — подумала Момоко, проталкиваясь сквозь толпу. Она держала путь к так называемым Американским рядам. Посетители этой части рынка вели, в большинстве своем, «существование бамбукового побега». Это поэтическое название возникло в послевоенном Токио и описывало весьма низменные реалии: оголодавшие горожане меняли вещи на продукты и постепенно, предмет за предметом, отдавали одежду — куртки, рубашки, свитеры, платья, совсем как побег бамбука, с которого постепенно снимают верхние слои, обнажая нежную сердцевину. Рискованная практика, особенно сейчас, ведь на носу ненастная зима, когда Токио станет не самым уютным местом для тех, кто расстался с последними слоями.

Момоко пробиралась вдоль Американских рядов, крепко прижав к груди сверток с кимоно и разглядывая наваленные на прилавки кучи шинелей, армейских одеял, а также чулок, губной помады и компактной пудры, последнее поставляли на рынок проститутки.

Наконец Момоко остановилась и стала рыться в груде армейской обуви. Время от времени она выуживала оттуда сапог или ботинок и прикидывала, подойдет ли он по размеру Йоши. Задача была ответственная, ведь покупки не подлежали возврату. В конечном итоге она выбрала пару, которая была ему заведомо велика, рассудив, что всегда можно надеть толстые носки. За прилавком стоял парень в форменной летной куртке. «Интересно, — подумала Момоко, — неужто правду рассказывают про торгующих на черном рынке пилотов-камикадзе?»

Она ткнула пальцем в выбранные башмаки, а потом развернула сверток. Парень подошел поближе, обдав ее запахом дешевого алкоголя, заглянул в пакет и разразился глумливым смехом:

— Что это? — Он снова разразился смехом, одной рукой высоко поднял ботинки, а другой махнул в сторону кимоно. — За эту побитую молью тряпку?

— Это не побитая молью тряпка, — возмутилась Момоко, — это тончайший китайский шелк, у вас что, глаз нет? Смотрите. Какая это тряпка?

Она сунула кимоно ему под нос. К ее ужасу, он тут же выхватил сверток и принялся ощупывать ткань своими грубыми, шершавыми пальцами. Изо рта у него торчала американская сигарета, на губах играла похотливая улыбка. У Момоко было такое чувство, будто он прикасается к ее телу. Он нагло посмотрел ей прямо в глаза, и стало ясно, что они оба думают об одном и том же. Вволю натешившись, он резко повернулся к торговцам с соседних лотков и все с тем же глумливым хохотом развернул кимоно для всеобщего обозрения, а потом швырнул его обратно хозяйке. Ткань пурпурными складками легла на гору солдатской обуви.

Парень презрительно пробурчал цену и затянулся окурком своей сигареты.

Вот до чего она дошла. Торгуется с пьяными перекупщиками с черного рынка и, как и все вокруг, готова отдавать за бесценок дорогие сердцу вещи.

Продавец отвернулся и стал греться у стоявшей рядом жаровни. Момоко вытащила кошелек и доплатила разницу. Деньги были пересчитаны и сунуты в карман, где уже была припрятана пухлая пачка купюр, а ботинки завернуты все в ту же коричневую бумагу, в которой Момоко принесла кимоно, и перевязаны обрывком веревки.

Момоко быстро пошла прочь, крепко прижав к груди ботинки, но успела заметить, как парень, не глядя, бросил кимоно в стоявший под прилавком деревянный ящик. Диковинная бабочка в последний раз взмахнула шелковыми крыльями, взметнулась в ослепительном водовороте красок и исчезла в ворохе тряпья… Нет времени думать об этом.

Ледяной ветер дул в лицо. Сейчас она сядет в трамвай и в последний раз поедет к Йоши. Отдаст ему ботинки, они обнимутся на прощание, Йоши поклонится ей, и все кончится… Стыдно признаться, но Йоши стал для нее непосильным бременем. И очень скоро она от этого бремени избавится. Иначе ее ждет то же, что и всех вокруг: судьба бамбукового побега, а ей ведь и скидывать почти нечего, по крайней мере не то, что можно здесь продать.

Момоко спешила к трамвайной остановке, настойчиво прокладывая себе путь среди рыночной толчеи. Ей не терпелось покончить со всем этим. Не терпелось освободиться от прошлого, что тянуло ее назад, не давало воспрянуть. Не терпелось начать новую жизнь, куда бы эта жизнь ни привела. Она запрыгнула в трамвай, как женщина, которая очень спешит. Женщина, которой осталось пройти несколько шагов от конечной остановки трамвая, чтобы сказать последнее «прости» и вырваться наконец на волю. Женщина, которая обретет свободу всего лишь через час, после недолгой встречи в голой комнате на окраине города.

Глава четырнадцатая

Ее стук остался без ответа. Момоко опасливо осмотрелась на темной лестничной площадке и, постояв в нерешительности, взялась за ручку двери. Было не заперто. Она приоткрыла дверь, заглянула в комнату и тихонько окликнула Йоши.

Тишина. Пришлось просунуть голову чуть дальше и робко, вытягивая шею, позвать еще раз:

— Йоши, ты здесь?

В комнате было темно, только за окном что-то слабо светилось. Момоко стояла в обнимку со свертком и ждала, пока глаза начнут хоть что-то различать во мраке.

— Йоши, — окликнула она чуть громче, — ты здесь?

Книжки все так же громоздились на стеллаже вдоль стены, на низком столике посредине комнаты все так же стояли две чайные чашки.

Вдруг за ее спиной чиркнула спичка. Момоко подскочила:

— Йоши, как же ты меня напугал!

Вспышка осветила блестящие медные пуговицы. У Йоши таких не было. Волчок поднес спичку к свече и улыбнулся:

— Не ожидала?

Момоко тщетно силилась ответить, с ужасом глядя на него, потом резко обернулась, ища какие-нибудь признаки присутствия Йоши.

— Тут больше никого нет, кроме нас с тобой, мой маленький персик, — сказал Волчок голосом, какого Момоко никогда еще не слышала. Поставил свечку на пол, зажег еще одну. Стало светлее. — Ну вот, так-то лучше. Я люблю, когда посветлее, ты ведь тоже?

Момоко так и не обрела дар речи. Она зажмурилась и покрепче вцепилась в сверток, будто прижимала к себе младенца. Это не укрылось от внимания Волчка.

— Ты, смотрю, мне подарок принесла?

Момоко попятилась и наконец спросила дрожащим голосом:

— Где он?

— И что же это ты мне такое принесла? У меня вроде все есть?

— Где он? — взмолилась Момоко.

— Давай-ка я попробую угадать, что же ты мне принесла.

С распущенным галстуком и сдвинутой на самый нос фуражкой, Волчок невозмутимо подпирал стену и жевал резинку.

Момоко снова зажмурилась и еще крепче сжала пакет, так что ногти ее вонзились в бумагу.

— Прекрати эти игры. Что ты с ним сделал?

— Ты о своем любовничке? — переспросил Волчок, продолжая жевать.

Пусть говорит что хочет. Момоко собрала в кулак остаток сил, чтобы устоять перед стремительной волной гнева и отчаяния:

— Где он?

— Нету. А теперь давай посмотрим, что у нас тут в пакете.

Момоко прикрыла глаза и тихо простонала:

— Что ты наделал, Волчок!

— Пакет! — рявкнул Волчок и сделал шаг вперед.

Господи. Этот свирепый взгляд, сжатые челюсти. Момоко содрогнулась. Это не ее Волчок. Не ее поэт. Не ее филолог-классик, увлеченный восточными языками. Такого Волчка она не знала. Перед ней стоял солдат оккупационной армии при исполнении служебных обязанностей. Он грубо выхватил пакет, разодрал бумагу, даже не удосужившись развязать веревку. На пол вывалился черный башмак. Другой ботинок Волчок поднес к свече и стал его разглядывать при тусклом свете пламени.

— Весьма впечатляюще, — улыбнулся Волчок.

Момоко стояла перед ним безмолвно, закрыв глаза и уронив голову на грудь.

— Не иначе как американский, — Волчок поворачивал ботинок то так, то эдак, будто желая оценить его достоинства под разными углами зрения, — и ведь небось изрядных денег стоит. Отличные ботинки. Есть только одна небольшая неувязочка. Размер не мой. — Он говорил с театральной нарочитостью опытного следователя. — И как же ты это объяснишь? — добавил он, упиваясь собственной злой иронией, не отрывая взгляда от валявшегося на полу ботинка.

Момоко смотрела на ботинок, лежавший на полу.

— Что ты с ним сделал, Волчок? — спросила она без выражения, не поднимая глаз.

— Не важно, что я сделал. Лучше посмотри, что ты сделала. Ты мне не тот размер купила. — Он приподнял ботинок за язык, будто демонстрировал вещественное доказательство в зале суда. — Или, может быть, они предназначены для твоего полюбовника?

Момоко подняла голову и с неожиданным вызовом воскликнула:

— Он мне не любовник!

— Неужели?

— Он мой старый добрый друг.

Волчок усмехнулся и заговорил непринужденным топом:

— Может быть, я и простых англосаксонских кровей, но я все же полагаю, что за всеми этими тайными связями кроется нечто большее, чем просто дружеские встречи за чашечкой зеленого чая.

Момоко смотрела на него сквозь слезы, не веря собственным глазам:

— Ох, Волчок, ты же все не так понял, нет здесь никаких любовных связей, он просто мой старый друг, и мы правда пили чай.

— Может, я и простоват, но не полный идиот. Вот, посмотри, мой персик.

Он схватил ее и насильно повел к чайному столику.

Теперь столик весь был завален фотографиями: стандартные карточки вперемешку с увеличенными снимками были разложены без всякой системы. Потрясение от увиденного будто оглушило Момоко. Она не чувствовала, как больно сжимает ее Волчок, не слышала его крика.

— Видишь? И что, я ошибаюсь?

Вот она в своем английском платье. Стоит и через плечо смотрит прямо в объектив. Момоко даже сейчас, несмотря на шок, помнила этот день. Сначала целую вечность ждала трамвая на холодном ветру, а он все не шел и не шел. Потом в вагоне какой-то молодой солдат-американец согнал пассажира и усадил старушку, словно галантный рыцарь нового режима. А с того увеличенного снимка Йоши глядит прямо в кадр. Раньше фотограф из Волчка был никудышный, а теперь вон как набил руку — Момоко помимо воли не удержалась от тайной похвалы. А вот на этом полузасвеченном снимке запечатлен их чинный прощальный поклон. На другом — поцелуй, который Момоко до сих пор не забыла.

Все эти сокровенные мгновения у нее сначала украли, а потом выставили на всеобщее обозрение. Сбылись ее самые чудовищные страхи, значит, он все время следил за ней, притаившись среди развалин.

Момоко вновь оказалась в том самом страшном сне, мучительные образы кошмара вернулись и волной нестерпимой тошноты подступили к горлу. Она снова чувствовала на себе пристальный взгляд из разрушенной подворотни. Вот еще фотография, недельной давности, она уходит от Йоши, высоко подняла воротник пальто, пытается прикрыть озябшие уши. Момоко помнила, в тот вечер она так спешила к Волчку, радовалась встрече, ей так не терпелось его увидеть. Да, подумала она, окинув взором покрытый фотографиями стол, небось понадобилась не одна неделя, чтобы по кусочкам собрать всю эту головоломку. День за днем стоял он в темной подворотне, а потом приходил в ее комнату, занимался с ней любовью, лежал рядом в темноте.

Она опомнилась, услышав полный мольбы и отчаяния голос Волчка:

— Ради бога, скажи, что я не прав, ну пожалуйста, пожалуйста… — заклинал ее Волчок.

Он сунул ей под нос фотографию, перевернул обратной стороной, зачитал аккуратно надписанную карандашом дату, подробно перечислил все, чем они вместе занимались в тот вечер, потом перешел к следующему снимку и проделал все то же самое, скрупулезно, не пропуская ни единой мелочи. На губах у него выступила пена. А вот глаза… И тут Момоко заглянула ему в глаза и увидела, что они неестественно расширились и полны слез, которые, казалось, вот-вот прольются неудержимым потоком и смоют остатки гордости и самообладания. Момоко понимала: сейчас до него еще можно достучаться. Лишь бы он замолчал. Замолчал — и все.

Но Волчок не замолчал. Напротив, его будто прорвало, и все, что он так долго таил в себе, полилось наружу, как гной из чудовищного нарыва.

— Я в тебя верил, — выкрикивал он сквозь слезы, грудь его вздымалась, он судорожно глотал воздух, все тело его ходило ходуном, как вышедший из строя механизм, который, казалось, вот-вот развалится на тысячу деталей. — Верил! — Он утер слезы с таким ожесточением, что фуражка свалилась у него с головы. — У-у, проклятый тупица, слабак несчастный. А ведь верил же, свято верил, что мы с тобой лучше, чем все это дерьмо, — тут он пренебрежительно махнул рукой на лежащую за окном побежденную столицу, — что нам повезло, что мы избранные. — Волчок задрал голову к потолку и раскачивался из стороны в сторону. — А оказалось, что мы как все. Разве нет? Разве нет? Ну, скажи, я не прав?

Момоко тихо стояла поодаль, его слова будто не долетали до нее, а он больше не мог выносить ее молчаливого презрения.

Она слабо осознавала то, что произошло дальше. Он поднял руку, замахнулся, рука опустилась, резко рассекая воздух, и больно ударила ее но щеке. Момоко только однажды слышала выстрел — это было в гостях у школьной подруги в графстве Суррей, лесник подстрелил кролика, — но она на всю жизнь запомнила этот хлопок. И таким же звуком выстрела прозвучала сейчас пощечина.

Момоко отпрянула, потом с молчаливым вызовом взглянула на него из-под рассыпавшихся волос и слизнула выступившую в углу рта кровь. Оцепеневший от ужаса, Волчок уставился на ставшие вдруг пурпурно-красными губы. Но страшнее всего был этот пристальный, неподвижный взгляд, будто превративший его в камень. В этом взгляде не было ни страха, ни боли — только бесконечное разочарование. «Я тоже в тебя верила, — недвусмысленно говорил этот взгляд, — верила в то, что ты принес в мою жизнь, в то, что ты мог мне дать». А еще он говорил: «Я думала ты лучше. А ты такой же».

Волчок растерянно смотрел то на Момоко, то на собственную руку, будто не понимал, чья она, будто к его плечу вдруг приставили что-то незнакомое и чужое. Или, наоборот, будто такая родная, надежная, привычная часть его тела вдруг, обманула его доверие и теперь он с отвращением и замешательством пытался призвать ее к ответу за предательство.

А мгновение спустя он привлек Момоко к себе, покрывал ее глаза отчаянными поцелуями, а рука-изменница пыталась стереть кровь с ее подбородка. В иную минуту это могло бы быть страстной любовной лаской. Момоко хотела было вырваться, но Волчок крепко сжимал ее и все твердил ее имя, будто думал заглушить причиненную боль. И так до бесконечности, он все шептал и шептал одно и то же, он, казалось, решил, что все еще можно спасти и загладить, главное — не отпускать ее подольше, чтобы она наконец поддалась. И Момоко поддалась, от изнеможения и безнадежности. В какой-то миг она почти потеряла сознание и безвольно обмякла в его руках. Этот миг решил все. В этот миг Волчку показалось, что она его простила.

Его тело придавило Момоко и уже совершало какие-то движения, а она глядела в пустоту, и глаза ее были подобны глазам побежденных, которые смотрят, как неприятель вступает в их город. Лежала в расстегнутом платье, с голой грудью, а рядом валялась его фуражка. И все же он гладил ее по лицу с нежностью самого трепетного любовника, касался губами шеи, висков и ушей, самозабвенно зарывался в благоуханный мрак ее волос. Сквозь всхлипывания и прерывистое дыхание до нее доносился далекий голос. Этот голос потерянно шептал ее имя, — казалось, ее зовет ребенок, заблудившийся в туманном сумраке страшных снов.

Момоко безвольно уронила голову. Она ждала, когда это кончится. Ее соски сморщились от холода. Все тело безжизненно оцепенело, ноги обмякли, руки болтались как плети. Она просто сдалась с покорностью трупа.

Потом она нашла в себе силы приоткрыть глаза и вдруг вспомнила молодого Йоши, его альбом и живой наблюдательный взгляд. Снова облизала окровавленные губы и сжала кулаки. Скоро будет легче, скоро она уже ничего не будет чувствовать, совсем ничего, надо просто закрыть глаза.

Когда она их открыла, Волчок, в расстегнутых штанах и выбившейся рубашке, шептал ей слова любви. Они стояли в дверях. Он обливался слезами, и целовал ей руки, и все клялся в вечной любви, и все никак не замолкал, будто хотел пропитать ее любовью насквозь, чтобы ей было уже не сдвинуться с места под тяжестью этой любви.

Момоко не думала, что у нее такие сильные руки. Волчок качнулся назад с каким-то бессмысленным непониманием во взоре, стукнулся головой о стенку и осел на пол.

Тогда она выскочила на улицу.

Глава пятнадцатая

Волчок наконец пришел в себя, открыл глаза и не сразу понял, где он. Уже стемнело, все еще дул ледяной ветер. Он сидел на полу, привалившись к книжной полке, рубашка все так же торчала из расстегнутых брюк. Голова кружилась и болела, то ли от удара, то ли от череды бесконечно сменяющих друг друга картинок, что превращали его черепную коробку в обезумевший калейдоскоп. Волчок отчаянно пытался сложить вместе эти разрозненные вспышки сознания, отделить действительность от кошмара, понять, где крутящаяся в его измученной голове сумасшедшая кинолента, а где его настоящая жизнь. Но, увы, все усилия были напрасны. Только Момоко все глядела на него пустыми глазами, и какая-то личина все заглядывала в окошко памяти, прижималась к мутному стеклу, выкрикивала какие-то слова. Это было его лицо, до неузнаваемости искаженное, изуродованное нечеловеческой гримасой, и слова эти тоже были его. Волчок с трудом мог в это поверить, но слишком хорошо знал, что это правда. Так он и сидел, привалившись к книжным полкам, а Момоко ни на миг не отводила от него взгляда, в котором был написан безмолвный приговор: А ты такой же.

Тонкая полоска света падала ему на ноги через открытую дверь комнаты Йоши. Постепенно Волчок приходил в себя. Он вспомнил, как Момоко с неожиданной силой отшвырнула его прочь, вспомнил, как упал навзничь, как ударился затылком о стенку. То ли он просто отключился на мгновение, то ли действительно потерял сознание. Если да, то как долго длился обморок? Пару секунд? Несколько минут или, может быть, дольше? Сколько времени провалялся он тут у распахнутой двери? Сколько времени прошло с тех пор, как Момоко ушла? Волчок наклонился и попробовал застегнуть штаны. По полу были разбросаны фотографии, там же валялась разодранная оберточная бумага и поблескивала темной кожей пара новеньких американских ботинок. А что, если попробовать закрыть глаза и сосчитать до десяти? Не помогло. Он все так же сидел в той же самой комнате, привалившись к той же самой полке. Постепенно до Волчка стало доходить, что все это безумие на самом деле было. Он не пробудился от страшного сна, и память ему не изменяла. Как бывает во сне, только сон этот был явью.

Кто знает, может быть, дверь только что распахнулась. Может быть, Момоко еще там, на улице. А может быть, за сотни миль отсюда. Он дрожал от холода, не в силах пошевелиться, не в силах хоть что-нибудь предпринять, сидел, пока не догорели все свечи и комната погрузилась в призрачный полумрак. Тогда он встряхнулся, встал на ноги, распрямил спину и вышел на глазах у многочисленных обитателей дома.


На стук никто не отвечал, и Волчок открыл дверь своим ключом. На полу стоял чайник. Комод был пуст, исчезла висевшая на кресле одежда, в ящиках тоже ничего не было. Он внимательно осмотрел комнату. Исчезли многие вещи — туфли, платья, белье, но кое-что оставалось на месте. На двери все так же висел халат. Момоко явно спешила и успела прихватить лишь самое необходимое.

На комоде виднелись пятна пыли из-под унесенных безделушек, но акварели остались на стене. Под ними зиял опорожненный дубовый сундук. От писем не было и следа. Волчок упал в кресло и стал перебирать в уме места, куда она могла скрыться. И тут он увидел, что Момоко оставила куклу — его подарок. Раскрашенное кукольное личико невозмутимо глядело на него из-за сундука.

Осмотрев стеллажи, Волчок заметил, что большая часть книг не тронута, он недосчитался лишь пары томов. Вот дешевенькое карманное издание Джона Донна. Когда-то Момоко привезла его из Лондона. Волчок снял томик с полки, погладил переплет кончиками пальцев, неслышно твердя выученные в какой-то другой жизни строки. Ах, если бы только вернуть ту простую жизнь, вернуть того Волчка, ту Момоко, вернуть назад все то, что он собственными руками разрушил. Он зажмурился, силясь отогнать разбуженные поэзией образы. Когда-то это были его слова. Когда-то он сам был Джон Донн.

Внезапно Волчок швырнул книгу о стену, прислушался к тому, как эхо от удара затихло в пустой комнате. Потом встал, забрал куклу и, захлопнув за собой дверь, вышел на улицу. Момоко была где-то там, она должна быть где-то там.


По темной улице ехала армейская колонна. Солдаты сидели в грузовиках, в руках винтовки, каски блестят при лунном свете, ледяной ветер доносил до него их смех. Волчок брел не разбирая дороги, безразличный к холоду. Думал было вернуться в казарму, даже сел в трамвай, но выскочил у парка Синдзюку. Там было совсем тихо, водяные лилии безмятежно покачивались на поверхности залитого лунным светом пруда. Волчок пошел дальше, вглубь парка, и вскоре из темноты стали возникать фигуры дрожащих от холода девушек в легких цветастых платьях.

— Будет хорошо, солдатик, и недорого.

Он покачал головой. К двум девушкам подошли клиенты, взяли их под ручку и повели куда-то, угощая сигаретами и жевательной резинкой. Одна из проституток рассмеялась, и Волчку вдруг послышалось что-то знакомое в этом смехе, показалось, будто он ее уже видел. Компания остановилась покурить; девица стояла, выпуская в ночь клубы дыма и раскачиваясь взад-вперед на каблуках, так что очертания коленей и бедер отчетливо вырисовывались сквозь легкую юбку. Какая-то нелепая надежда толкнула Волчка вперед, и он подбежал к ней, как был, с куклой в руках. Чужое, наглое лицо. Девица смерила его презрительным взглядом и кинула на землю тлеющий окурок. Солдаты рявкнули, чтобы он шел своей дорогой, и Волчок поплелся прочь под глупое хихиканье уличных девок.


Однако до казармы он так и не доплелся, а всю ночь шатался по улицам, как лунатик, не понимая, где он и откуда пришел. Заглянул в ров перед императорским дворцом, там плавали все те же толстые рыбы и все так же высовывались из воды и тянулись к нему широко раскрытыми ртами. Как в той, другой, жизни… только тогда Момоко смотрела на них с моста и смеялась. А вот и бывшее здание страховой компании, ныне — штаб генерала Макартура, они проезжали мимо на автобусе с тем молоденьким солдатом, давным-давно, в самый первый день. Теперь на фронтоне светились гигантские буквы: «Счастливого Рождества!» Их электрическое сияние слепило глаза и бросало дрожащие отблески на темные воды императорского рва.

«Это не конец света», — уговаривал себя Волчок. Рано или поздно можно будет объяснить эту историю особым напряжением душевных сил, которое всегда испытывают влюбленные, и утопить ее в потоке страсти. Ведь все это случилось от избытка любви. Любви безнадежной, запутанной, родившейся в сердце, которое любило слишком неистово, но все равно любило!.. Любви столь же сильной и неукротимой, сколь и одолевшая ее ревность. Теперь они не будут темнить, не будут мучить друг друга этим страшным молчанием. Больше никогда. Они начнут с чистого листа. Как и вся страна.

Волчок беззвучно шептал эти слова, хотя и знал в глубине души, что они лишены смысла. Не только эти слова. С некоторых пор все его слова потеряли смысл. Был ясный и холодный зимний вечер, колючий ветер дул в спину. Волчок глядел на рождественские огни, а перед внутренним взором его проносились воспоминания и впечатления от пережитого, запрятанные куда-то глубоко обрывки сознания. Они кружились в бешеном водовороте, принимали причудливые, невиданные формы, будто кадры внезапно размотавшейся у него в голове киноленты. Хищно рыскающие но улицам американские солдаты, дрожащие от ночного холода проститутки, темные парки столицы, выгоревшие дотла кварталы, лунные предместья, оборванные воины поверженной империи, грызущиеся над окурками победоносных стражей «нового порядка», чумазые ребятишки, тошнотворно-сладкая жевательная резинка, пыль, грязь и смерть. И так кадр за кадром, образ за образом, непрекращающийся сеанс в опустевшем кинотеатре. И Момоко так же неотступно смотрела на него своими пустыми глазами: А ты такой же. Волчку даже чудилось, будто холодный зимний ветер веет на него ее запахом, и он метался по улице, уверенный в ее близости. Так он и бегал кругами, преследуя неуловимый аромат, а потом вдруг замер на месте и поднес к носу лацкан своей шинели. Момоко всегда прижималась щекой к его груди, и ткань пропиталась запахом духов.

В ночи прогудел одинокий клаксон, рикша в военной фуражке медленно провез мимо пьяного американского солдата. Проходили и уходили люди с выдохшимися лицами, усталыми, пустыми глазами, сломленные войной и сбитые с толку новым миром. Где-то там, далеко в ночи, пляшут стриптизерши и крутятся американские фильмы, а тем временем целые семьи ютятся по ночам на станциях подземки, находя там, под землей, единственное безопасное и теплое прибежище.

Вот все и кончилось. Именно все, ни больше ни меньше. Может, какая-то невидимая рука привела его к такому вот жалкому концу в соответствующем интерьере? Некого призвать к ответу, спросить «за что». Нет, во всем виноват он сам. Кем бы он теперь ни был… Ведь эти руки, ноги, туловище, голова, сердце, глаза и нервы, а также беспорядочное смешение желаний, страхов, страстей и случайных порывов — все то, что называюсь Волчком, стало такой же загадкой, как и вся эта призрачная страна. Здесь он мог найти себя — здесь он себя потерял.

Он стоял теперь на перекрестке двух пустынных улиц, зябко подняв воротник шинели, в ушах свистел ветер, ноздри ловили аромат Момоко, а на голову то и дело накатывали волны тупой боли. Одна рука спрятана в карман, а другая — странное дело — все так же прижимает к груди куклу. Волчок осторожно перевернул ее вверх тормашками, ласково и неспешно завел до самого упора спрятанный под платьем механизм. Потом глубоко вдохнул в себя ледяной, пахнущий духами воздух, обнял куклу и отпустил ключ. Нехитрые звуки народной песенки заполнили безмолвный мрак. Волчку казалось, будто в руках у него играет целый оркестр.

Глава шестнадцатая

Пока Волчок обшаривал комнату Момоко, в последний раз дотрагивался до ее вещей, пока стоял на улице в обнимку с заводной куклой, сама Момоко сидела на битком набитом перроне в лабиринте Токийского вокзала. Она не помнила, как выскочила из комнаты Йоши, как открывала и закрывала двери этого обветшалого дома, как спускалась по лестнице. Помнила только, как морозный воздух ударил ей в лицо и она побежала в ночь.

Момоко бежала, не останавливаясь. Все улицы были забиты колоннами военных машин. Грузовик за грузовиком, до бесконечности. Куда они их везут, и так уже заполонили всю страну. Грузовики проезжали мимо, а сидевшие в них парни глумливо хохотали и свистели ей вслед. Ведь в такой час на улицу выходят только женщины особого сорта. А значит, каждый солдат может видеть в ней именно такую. Момоко не различала лиц, только какие-то черные тени да отблески лунного света на касках и винтовках. Они пытались высунуться из кузова, рвались из него, как цепные псы, отчаянно толкались и теснились у борта. Каждый хотел занять место поудобнее и беспрепятственно посылать оттуда воздушные поцелуи и двусмысленные предложения. Некоторые просто топали ногами и вопили в ночь.

И это она, Момоко, была предметом их грубой похоти. Это из-за нее улюлюканье, свист и автомобильные гудки нарушают тишину разбомбленных улиц. И моторы, все время ревут моторы. Наконец колонна прошла, грохот постепенно умолк, и улицы вновь погрузись в привычное лунное безмолвие. Потом задребезжат рельсы, и Момоко с облегчением прыгнула в вагон. Там было уютно, тепло и светло, а еще там сидели люди, такие же, как она, с родными чертами.

Трамвай тронулся. Момоко случайно глянула в окно и ужаснулась своему отражению. На нее все недоуменно смотрели, и немудрено. По лицу размазаны слезы, пальто нараспашку, платье разодрано на груди. Она попыталась пригладить волосы и стереть растекшуюся краску и подумала, что сейчас ее правда не отличить от шлюхи. Так и ехала, время от времени вскидывая глаза на молчаливо рассматривавших ее пассажиров, и все твердила про себя слова, что давно накипели на сердце, но застряли в горле каменным комком: «На что пялитесь? Что, забыли? Все вы теперь шлюхи. Все. Все до последнего. Вот летчик-камикадзе торгует на черном рынке, когда-то он был светлый ангел, посвященный в искусство высокой и славной смерти, а теперь — обыкновенная шлюха. А женщины, что жадно хватают брошенные из грузовиков шоколадки? А семьи, что с благодарностью принимают мешки с импортным рисом и кукурузной мукой? А дети, что дерутся из-за окурков и жевательной резинки или играют в "проститутку-наннан и солдата" на ступенях священных храмов? А некогда гордые воины, что согнулись теперь в три погибели и работают рикшами у своих победоносных противников? Шлюхи. Все шлюхи».

Момоко сидела, чувствуя на себе взгляды всего вагона, боялась посмотреть в окно, чтобы не увидеть отражение собственных почерневших глаз. И в какой-то миг она пожелаю Волчку смерти. Она вспомнила, как он стукается головой о стену и, будто подкошенный, падает на пол. И подумала: «Чтоб ты сдох. Чтоб вы все сдохли. С вашими красивыми словами, отутюженными формами, дружелюбными, открытыми улыбками, с вашими блудливыми руками. Это все из-за вас».

Момоко прибежала домой, схватила кое-что из вещей. Она то и дело выглядывала и окно — вдруг Волчок пришел, вдруг уже ломится в дверь? Но он не пришел. Может, он правда умер. Какая разница. Все они сегодня умерли.

На вокзале сотни людей теснились в ожидании вчерашних и позавчерашних поездов. Момоко отыскала местечко на платформе и притулилась там, завернувшись в пальто и охватив руками колени. Она то глядела вдаль, то осматривалась с безразличным любопытством натуралиста. Время от времени американские или британские солдаты проталкивались к ожидавшим их спецсоставам. Они не замечали Момоко, ведь теперь она стала частью толпы.

Сидевшие рядом с ней пассажиры образовали небольшой кружок, а какой-то водевильного вида человек, в ярком клетчатом костюме, развлекал их игрой на губной гармошке. Он отрекомендовался киномехаником и рассказал, что разъезжает по провинции с портативным экраном, проектором и набитым запрещенными фильмами чемоданом: «А почему бы нам, собственно, их не смотреть, они ведь наши, не так ли?»

Момоко прислушалась к разговорам. Семейная пара с двумя детьми везла домой останки своего погибшего сына, урна с прахом была перевязана белым шарфом. Супруги делили с попутчиками свою скромную трапезу, радушно разливали чай. Увидев, что рядом сидит одинокая девушка без еды и питья, они тотчас стали ее угощать, но Момоко поблагодарила и покачала головой — огромное спасибо, но ей ничего не надо. Жена стала уговаривать ее взять хотя бы рисовую галету и снова получила вежливый, но решительный отказ. Два парня в старой имперской униформе флегматично наблюдали за разыгрывавшейся перед ними сценкой. Им-то галета и досталась.

Поскольку добросердечному семейству так и не удалось втянуть Момоко в свой кружок, ею наконец заинтересовался разодетый, как перекупщик с черного рынка, «киномеханик». Он обернулся и окликнул ее с хриплым смешком. Какой хамский голос. Прокуренный, наглый, уличный голос. Она и не слыхала таких никогда. Будто столкнулась с совершенно незнакомой формой жизни.

— А может быть, барышня, хотите что покрепче? — Он подмигнул солдатам, чтобы те уж наверняка оценили его шутку, извлек откуда-то бутылку виски местного разлива, откупорил ее и сунул Момоко прямо под нос. Та невольно отшатнулась. — Или сигаретку? Американскую!

Но Момоко только отпрянула еще дальше, так что клетчатый презрительно пожал плечами, сам глотнул виски и демонстративно повернулся к ней спиной. Потом все же смерил девушку наметанным взглядом и бросил через плечо:

— Какие мы гордые! Послушай, красотка, все тут из гнезда выпали, ты не одна такая. Хочешь совет? — Тут он наклонился и похлопал ее по коленке, так, между прочим, как если бы женщины были для него очередным товаром. Момоко отпрянула и брезгливо прикинула, чем этот человек может торговать на самом деле. — Ты слишком не заносись, мой птенчик, а то ноги протянешь. — Он погрозил ей желтым от табака пальцем, отвернулся и пустил свою бутыль но кругу.

Момоко была бы рада пересесть, но вокруг яблоку было некуда упасть. На счастье, расположившаяся рядом с ней группка снова замкнулась в себе. Больше ее никто не трогал. Губная гармошка играла до боли знакомые американские танцевальные мелодии. Лучше бы ей их вовсе никогда не слышать. Веселые наигрыши перемежались все тем же хриплым, прокуренным смехом, рассказами о скитаниях и пережитых горестях. Момоко мучилась от голода и жажды, но она твердо знала, что высидит эту ночь и дождется поезда в Нару. У родителей там домик. Может быть, он все еще ждет ее. Главное, она уедет отсюда.

До сих пор ей как-то удавалось скользить над всем этим отвратительным, копошащимся и клокочущим хаосом, отгородиться от него, сделать вид, будто его не существует. Ведь у нее была ее комната. Ставшая с известных пор их комнатой. А теперь стены рухнули, и она оказалась на холодном перроне в окружении бездомных и бродяг. Жалко куталась в пальто и спрашивала себя, куда же пропал их уютный мир, их укромный покой, в котором они жили, любили и играли.

Глава семнадцатая

Момоко не вернулась. Волчок ждал и ждал, но она не вернулась. Не написала ни строчки. Никак не дала о себе знать. Просто исчезла. Это было в порядке вещей. Тысячи людей ежедневно уезжали из столицы в провинцию — переждать, пока город не восстановят. Подумаешь, какая-то девушка исчезла.

Наутро Волчок помчался на студию, ворвался в режиссерскую будку, но никого там не застал. Никаких передач в это утро не записывали. Он обошел все отделы, заглянул во все кабинеты, но Момоко никто не видел. Наконец сел на крыльце, отчаянно пытаясь распутать этот абсурдный клубок. Сколько раз она проходила тут в конце рабочего дня! Не может быть, что она никогда больше не появится, никогда не подбежит к нему, не возьмет за руку. Не посмотрит украдкой в вагоне трамвая, не заварит чаю у себя в комнате, не улыбнется из-под пухового одеяла.

Всякий раз, когда кое-как залатанный поезд должен был увезти его в очередной порт или провинциальный городок, Волчок со смутной надеждой всматривался в вокзальную толпу. В трамвае он открыто разглядывал пассажиров, однажды даже тронул за плечо какую-то девушку. Но лишь для того, чтобы извиниться и выскочить на ближайшей остановке. Беззастенчиво заглядывал в лица прохожих. Чтобы встретить холодный взгляд незнакомых глаз.

Однажды он поехал в Нару и нашел домик, куда родители Момоко переехали после той страшной бомбежки. Даже побеседовал с ее матерью, которой отрекомендовался как коллега дочери, посидел на деревянной скамейке, что когда-то смастерил ее покойный отец, полюбовался на созданный им сад камней. Как бы между прочим попытался выяснить, где теперь Момоко. В ответ ему предлагали еще чашечку чаю и на ломаном английском спрашивали, очень ли пострадал от воздушных налетов Найтсбридж. Постепенно беседа стала все чаще перемежаться вздохами, а паузы удлиняться вместе с вечерними тенями.

Люди майора Мартина были расторопны, они забрали Йоши еще до того, как Момоко успела принести с рынка купленные для него ботинки. Так что на исходе первой послевоенной зимы тот сидел под арестом, в ожидании трибунала: малозначительный военный преступник. Сколько Волчок ни пытался вмешаться, сколько ни пытался убедить Мартина, что произошла ужасная ошибка и арестованный юноша такой же военный преступник, как и он сам, майор оставался непреклонен: это, мол, уже не в его компетенции, процесс начался, и остановить его никак невозможно. Дело прояснится, и если молодой человек действительно невиновен, то все с ним будет в порядке. Сомнительное утешение для Волчка, который вбил себе в голову, что, освободив Йоши, спасет хоть какие-то обломки разрушенного им мира. Но это было не в его власти, как, впрочем, и все остальное. Женщина с волосами чернее воронова крыла выпорхнула у него из рук и улетела прочь.


Ясным весенним утром пять месяцев спустя военный джип отвез Волчка на аэродром Ацуги. Там ему предстояло подняться на борт видавшего виды Б-29 и через Гуам, Сингапур, Дарвин и Сидней возвратиться наконец в Мельбурн.

У взлетной полосы две парадные гейши встречали только что приземлившийся американский самолет. Они радостно кивали изящно убранными головками, приветливо улыбались и махали бомбардировщику своими кукольными ручками. Как завороженный глядел Волчок на плещущие на ветру пестрые рукава и плавные, будто танец, движения, глядел и не верил своим глазам.

Эти люди испили свое поражение до конца, до самой последней капли, так что оно проникло в сокровеннейшие глубины их душ. Происшедшее было столь огромно и непостижимо, что им оставалось лишь отдаться ему с полным самозабвением, принять его в себя и раствориться, как влюбленные в своей любви. Слово «любовь» неумолчным колоколом зазвенело у Волчка в голове. Он отвернулся и закрыл глаза. Но лишь для того, чтобы еще яснее видеть один и тот же неизменный, все заслоняющий образ. Такой он увидел ее тогда и такой будет видеть до конца своих дней: голова откинута, волосы разметались, кровь тонкой струйкой сочится изо рта, полный вызова и молчаливого укора взгляд.

Конечно, думалось ему, когда-нибудь время залечит сердечные раны и эти несколько месяцев станут тем, чем и должны являться на самом деле, — необычным, но уже давно пройденным этапом на жизненном пути. Годы спустя он будет вспоминать, как провел в оккупированном Токио несколько странных месяцев, служил переводчиком при тоскующих по дому солдатах, инспектировал школы в поисках оружия и нелегальной литературы, участвовал в великом деле возрождения страны, — так что впредь если они и попытаются вновь создать очередную империю, то разве что империю света. Да и сама Момоко станет не более чем воспоминанием. Может быть, в один прекрасный день ему случится войти в книжный магазин и какая-нибудь фраза или слово в наугад взятом с прилавка романе всколыхнет в нем давно ушедшие образы. Может быть, тогда перед ним промелькнет Момоко, промелькнет и снова исчезнет, оставив в душе легкую, скорее приятную печаль.

Загрузка...