Он стоял рядом со мной у барьера дежурного администратора псковской гостиницы «Октябрьская» и заполнял бланк.
Я сделал ошибку в своем, потянулся за новым, и тут мой взгляд упал на его руку, держащую авторучку. Я поймал себя на том, что уже второй и третий раз засматриваюсь на эту руку и не могу сосредоточиться именно из-за нее.
Я оглядел его с головы до ног.
Невысокий, плотный, в поношенном черном костюме, в черных туфлях, давно потерявших блеск. Голова тяжелая, крупная, с редкими седыми волосами. На полу у ног потертый чемодан.
Лица я не видел, только контур впалой щеки, подбородок и часть носа.
Он писал медленно, перечитывая каждое слово, будто боялся ошибиться. Авторучка, спотыкаясь, бродила по листку. Левой рукой он одновременно придерживал бланк и раскрытый паспорт.
Снова я взглянул на его правую.
Широкая, с толстыми сильными пальцами, привыкшими к лопате или к рулю автомобиля. Но кожа уже сухая, старческая, сквозь нее проглядывают голубые веточки. И татуировка на тыльной стороне — маленькая звездочка с серпом и молотом посредине. Синие лучи точками расходятся от нее во все стороны.
Татуировка и привлекла мой взгляд. Где-то я уже видел такую.
Он кончил писать и подал листок дежурной вместе с паспортом.
Потом повернулся в мою сторону.
Нет, это лицо было мне незнакомо. Обычное усталое лицо человека, много работающего на свежем воздухе, потому что пятна загара навечно въелись в щеки и лоб.
Он мельком взглянул на меня и сразу отвернулся. Но я успел заметить длинный белесый шрам на подбородке, плотно и горестно сжатые губы и резкие морщины, идущие к уголкам рта от крыльев носа.
— Будете платить за сутки или сразу за трое? — спросила администратор казенным голосом.
— За сутки, — ответил он и вынул из кармана бумажник.
Пока он доставал из бумажника деньги, перед моими глазами снова мелькнула синяя звезда.
Дежурная положила на доску барьера паспорт, сдачу и карту гостя, достала из ячеистого ящика ключ.
— Двести двенадцатый, — сказала она.
— Спасибо.
— Следующий, — сказала дежурная, поднимая на меня глаза.
— Да, да, сейчас, — кивнул я и торопливо начал заполнять листок.
В номере я переоделся, разложил на тумбочке необходимые вещи, включил свет и задернул занавеску окна.
Шум вечернего Пскова приглох.
Я вынул из портфеля газету и завалился на кровать.
Каждый раз, когда попадал в этот город, я выматывался до изнеможения. Хотелось единым днем охватить Детинец, Кром, Запсковье, Мирожский монастырь, глохнущий в тишине кустов, и особенно церковушки. Эти церковушки, разбросанные по разным углам города, привлекали меня больше всего. Я мог любоваться ими часами. Удивительная архитектура — теплая, домашняя, я бы сказал даже — интимная. Белые стены, затертые известью, как бы выглажены рукой. Простенькие фасады оживлялись двумя-тремя полосками зубчатого орнамента. Особенно играл этот орнамент на закате. И какие имена: Козьма и Дамиан с Примостья, Михаил-архангел, Успение у Парома, Василий с Горки…
Первый раз я попал в Псков сразу после войны. Город был страшен. Улицы едва намечались между обломками зданий. Редкие, бедно одетые прохожие волокли на детских санках какие-то мешки. В парке на уровне человеческого роста торчали обгорелые пни, над которыми вились вороны, не зная, куда присесть… И над всем этим — низкое, медленно текущее серое небо, без просветов, однотонное, безнадежное. Казалось, ничто уже никогда не встанет из праха и смятая, поруганная красота древности окончательно развалится под унылыми дождями и сама превратится в грязь.
Но скоро начали расчищать Довмонтов город, а еще через некоторое время поднялись из земли древние стены. И вот теперь…
Я развернул газету, но читать не хотелось, и я бросил ее на коврик у кровати.
Все впечатления дня вдруг закрыла синяя звездочка, серп и молот и точками разбегающиеся в стороны лучи…
В жизни я видел много разных наколок. Мне было тогда четырнадцать. Я и три моих школьных друга добыли где-то последний том «Словаря» Ушакова. Там, в конце, были помещены ходкие латинские изречения. Помню, нас поразила их краткость. «Когито, эрго сум», «Пер аспера ад астра», «До ут дэс»[1]. Мы вызубрили по десятку изречений и при случае, для шика, вворачивали их в свои разговоры. В конце концов каждый из нас выбрал себе девиз. У меня на левой руке, на середине кисти — заносчивое: «Пер аспера ад астра» — «Через тернии к звездам». Жизнь рисовалась нам тогда звездной.
И тут меня будто подбросило на кровати.
Я вскочил, нашарил ногами тапочки и сел к столу.
Новочеркасск! Вот где была синяя звездочка с разбегающимися лучами. Новочеркасск… Нет, Новочеркасск — город, а там было что-то вроде местечка. Дальше, западнее… Стоп, стоп, как же оно называлось? Какие там были поселки? Запомнились Апостолово, Лихаревка, Зеленое. Нет, нет, что-то на «К»… Был, кажется, Казанок, потом Купреево, Константиновка… Нет, что-то такое общее, объединяющее, компанейское…
Компанеевка!
Конечно, это была Компанеевка. Именно Компанеевка. И еще имя и фамилия, прочно связанные с этим названием: Алексей Очеретин.
Компанеевка, танки, Алексей Очеретин.
…Танки в подразделение прибыли ночью. Платформы вдвинулись в расположение нашей части по только что восстановленному саперами железнодорожному пути. На разгрузку подняли всех, вплоть до штабных.
— Кончить до рассвета, пока их авиация спит, — приказал полковник Шевченко, командир части.
В холодном предрассветье платформы с танками, накрытыми темным брезентом, были похожи на цепь одинаковых глыб гранита.
— И никаких огней, только карманные фонарики с синими фильтрами, — распорядился Шевченко.
Он медленно шел вместе с начальником эшелона вдоль состава.
Танкисты из пополнения отвязывали от бортов платформ брезентовые покрышки и сдирали их с машин, как шелуху.
На последней платформе уже был откинут задний борт и спущены на землю отходы — массивные брусья для съезда танков.
Все работали молча и яростно, как всегда работают люди на фронте, по соседству со смертью. Мертвые синие вспышки фонариков освещали то гусеницу, то сферу лобового пулемета, то напряженное лицо под валиком шлема.
На востоке, откуда прибыл эшелон, горизонт приподнимала мутная зеленая полоса.
Шевченко остановился у конечной платформы, засветил фонарик у себя на груди и, поддернув рукав шинели, посмотрел на часы.
— За сколько минут можно выгрузить танк? — спросил он начальника эшелона.
— Без ЧП — за три, — ответил тот.
— Какие еще могут быть ЧП? — дернул голову вверх Шевченко.
— Ну… брусья поедут… двигатель сразу не заведется.
— То есть как это — не заведется? — насмешливо-жестко спросил Шевченко. — Хороша техника, у которой барахлят двигатели!
— Двигатели не барахлят, полковник, — мягко и устало ответил начальник эшелона. — Вы же знаете, мы шли с Урала семь суток. Доложу вам, это своего рода рекорд. Но за это время машины застыли, смазка загустела и может случиться…
— Знаю, майор, — оборвал Шевченко. — Приступим?
— Можно… Балашов! — окликнул кого-то на платформе начальник эшелона. — У тебя все готово? Тогда давайте.
Зарычал стартер запуска и через минуту темный силуэт танка на платформе вздрогнул. Водитель форсанул двигатель, потом сбросил обороты и тронул машину с места. Платформа крякнула, когда гусеницы наехали на железные зацепы съездных брусьев и казалось она вот-вот станет дыбом, не выдержав двадцатисемитонной тяжести балансирующей на краю машины. Но через секунду танк перевалился на брусья и, неожиданно мягко, соскользнул на землю. Заскрежетав, чуток развернулся на рельсах и так же легко съехал с насыпи в грязь.
— Две минуты сорок, — отметил Шевченко по часам и опустил рукав шинели. — И поосторожнее с рельсами: они не капитальные.
— Вот видите, — сказал начальник эшелона. — На выгрузку у нас уйдет час.
— Идемте, оформим документы, — сухо сказал Шевченко.
— Балашов! Отгоняйте платформу назад и давай остальные, — крикнул начальник эшелона.
— Ординарец со мной! — приказал Шевченко.
Я числился радистом при штабе и в батальон попал месяц назад после госпиталя. Осколок прошил мне ступню левой ноги так удачно, что кости остались нетронутыми и дырка заживала всего около месяца. Скоро я уже догонял свою часть. Трое суток я мотался по прифронтовым дорогам, подсаживаясь то на штабные, то на грузовые машины — как повезет, но часть уходила от меня быстрее, чем я приближался к ней. На четвертые сутки, голодный, бесприютный, я прибился к каким-то разведчикам. Они накормили меня, выдали сухим пайком банку говяжьей тушенки, сухарей, сахару и продали полковнику Шевченко. Разведка работала на его батальон.
— Ну вот что, — сказал Шевченко, выслушав мою историю. — Мне нужен и радист, и ординарец, и писарь. С вашей частью устроимся — я им сообщу, что перехватил вас. На время, конечно, на время! — махнул он рукой, видя мой протестующий жест. — Я же сказал, что мне позарез нужен радист, ясно? Кстати, на каких рациях вы работали?
— Начинал на 6-ПК, — сказал я. — Потом РБ, РБМ.
— Вот и порядок. У меня будете на «Норде». Известно, что это такое?
— Приходилось и на «Норде», — сказал я. — Легкая. Только ненадежная, американская. Ремонтировать ее нельзя.
— Ну вот видите! Сегодня же зачислю вас на довольствие.
— Товарищ полковник…
— Хватит! Выполняйте приказание. Все.
Полк пополнялся людьми и техникой в местечке Компанеевка под Кривым Рогом. Война грохотала где-то впереди, в сорока километрах от нас. Компанеевку немцы почти не тронули. Странно было видеть целыми черепичные крыши и белые стены хат после обгорелых груд мусора и голых печных труб в такой же Софиевке или Ингульце и Казанке, через которые я шел, догоняя своих.
Штаб помещался в большой хате недалеко от железной дороги.
Дежурный, завидя нас, вскочил с крыльца, на котором сидел, поправил на плече автомат и доложил, что «никаких происшествий не произошло». Потом отворил дверь хаты и засветил под потолком яркую аккумуляторную лампочку.
Шевченко и начальник эшелона вошли в горницу с занавешенными плащ-палатками окнами и уселись за стол друг против друга. Я присел у рации, развернутой на лавке у двери.
Начальник эшелона шлепнул на стол планшет и вынул из него тонкую пачку бумаг. Затем оглядел горницу.
— Богато живете, полковник. Богато, будто и не на фронте… А вы знаете, я ведь впервые на Украине! До войны как-то не довелось…
— А службу где проходили? — спросил Шевченко.
— Всю жизнь на Урале… Я ведь не военный, — усмехнулся начальник эшелона. — А погоны, — он кивнул на плечо, — мне в прошлом году. Не знаю, какое это имеет значение — работать на победу с погонами или без погон…
— Имеет значение, — сказал Шевченко. — Стимул.
— Стимул… — снова усмехнулся начальник эшелона. — Стимул и офицерский продуктовый аттестат. Ну что ж, давайте все оформим по форме.
Он разложил на столе бумаги.
И тут в сенях загрохотали шаги, послышались голоса и на пороге возник дежурный.
— Товарищ полковник, разрешите…
— Чего там еще? — Шевченко с досадой оторвался от бумаг. — Ну чего у тебя там, Демьянов?
— Тут, товарищ полковник, танкисты из эшелона. До вас просятся.
Дежурный отступил в темноту сеней и тотчас в горницу вошли двое.
Один был в боевой форме танкиста — лейтенант в черном ребристом шлеме и черном комбинезоне, подтянутый, сухощавый, с аккуратным планшетом на бедре. Второй… Я никогда еще не видел такой одежды, какая была на втором. Черная стеганая куртка до колен, лоснящаяся от грязи, прорванная и прожженная во многих местах. Бесформенные брюки из черной дерюги заправлены в опорки, которые раньше были валенками. Подошвы грубо подшиты толстой резиной от автомобильной покрышки. На голове шапка из материала, похожего на вытертую, замурзанную овчину. Очень худое лицо, глинисто-серое от пыли и грязи, покрыто, как мхом, ржавой щетиной. Подбородок и шея закутаны вафельным полотенцем, таким же серым от грязи.
Лейтенант козырнул Шевченко.
— Разрешите доложить, товарищ полковник. Под чехлом шестого танка нашли вот этого. Где и как попал в эшелон — не говорит. Говорит, что тоже танкист. Был вроде бы командиром машины. Просил отвести к вам. Мы-то хотели его сразу особистам, но… плачет. «Ведите, — говорит, — к командиру части, иначе кончу с собой».
Наступила пауза. Рука Шевченко на столе сжалась в кулак. Он уперся тяжелым взглядом в найденного и разглядывал его несколько томительно долгих секунд. Потом резко поднялся из-за стола и подошел к нему вплотную.
— Кто такой?
— Тан… Танкист… — человек как бы сглотнул застрявший в горле ком, плечи его вздрогнули. — Я был… командиром машины.
— Какой машины? На каком фронте?
— Я был… Я командовал Т-70… В сорок втором… Под Орлом… Пятая танковая… Тогда был старшим лейтенантом. Старший лейтенант Очеретин, гражданин полковник…
Помню, меня поразило обращение: «гражданин полковник». Я никогда еще не слышал такого. И это показалось мне странным и диким.
Он говорил медленно, лающим простуженным голосом, и голова его дергалась после каждой фразы. Не зная, куда деть руки, он то теребил полы куртки, то вытягивал их по швам.
— Что это на вас за рвань? Из плена? Выходили из окружения?
— Я скажу… — он тяжко передохнул, — Только вам одному.
— Так… — сказал Шевченко.
Он посмотрел на начальника эшелона, потом на меня, потом на лейтенанта-танкиста, молча вытянувшегося посреди горницы.
— Можете идти, — сказал он ему.
Лейтенант козырнул и исчез за дверью.
— Ну?
Очеретин провел ладонью по рукаву куртки, потом попытался застегнуть ворот.
— Я… не был в плену… И в окружении тоже… Это — лагерь. Меня взяли прямо в части…
Шевченко некоторое время молчал, видимо, обдумывая ситуацию. Затем вдруг резко спросил того, кто называл себя Очеретиным:
— Боевой вес Т-70. Ну, быстро!
Тот с изумлением посмотрел на полковника.
— Девять тонн восемьсот, гражданин полковник…
— Оставьте это свое «гражданин»! Я для вас просто полковник. Как вооружен Т-70?
— В башне — сорокапятимиллиметровка… На лобовой броне спаренный пулемет семь шестьдесят два…
— Так. Боекомплект?
— Девяносто снарядов… тысяча патронов к пулеметам…
— Какой двигатель?
— ГАЗ семьдесят — шесть тысяч. Агрегат из двух шестицилиндровых… карбюраторных…
— Кто командовал вашей частью?
— Командир моего батальона… полковник Исаев… Андрей Дмитриевич…
Судорога дернула лицо Шевченко. И тут же он взял себя в руки.
— Черт… — пробормотал он чуть слышно. И громко спросил: — Как же вас угораздило — с фронта в этот самый… ваш лагерь?
Очеретин повернул голову в сторону начальника эшелона, потом посмотрел на меня. Он явно не хотел откровенничать при нас.
И тут напряжение момента разбил начальник эшелона:
— Может быть, сначала покончим с актами?
Было видно, что ему не по себе.
— Вы правы, майор. Я вас не собираюсь задерживать. А с этим… разберусь сам.
Шевченко подошел к двери и распахнул ее.
— Демьянов! Быстро к повару и принеси сюда ужин. Пусть наскребет побольше! Сейчас вас накормят, — сказал он Очеретину. — Да не торчите посреди комнаты. Сядьте вон там, — он показал на лавку рядом со мной.
Очеретин осторожно присел на самый край, втянул голову в ворот куртки и сразу задремал. Правая рука его, разгибаясь, опустилась на колено, и я увидел на тыльной стороне кисти просвечивающую сквозь грязь татуировку: звездочку с серпом и молотом посредине.
Шевченко и начальник эшелона шелестели бумагами за столом и тихо разговаривали, а я во все глаза смотрел на дремлющего Очеретина.
Так вот, значит, как одевают в лагерях… Эти длинные телогрейки, валенки с автомобильным протектором, шапки из хлопчатобумажной дерюги… Неужели он… это… в самом деле был старшим лейтенантом и командовал танком? И за что его могли арестовать? Арест в моем сознании всегда связывался с чем-то постыдным. И человек, сидевший в тюрьме, казался мне уже неполноценным, наполовину вычеркнутым из жизни. Я вспомнил, как до войны арестовали Сергея Герасимовича, отца моего одноклассника Виктора Корнеева, как сразу резко изменилось отношение ребят и учителей к Витьке, а потом и сам Витька перестал ходить в школу. Сергея Герасимовича выпустили перед самым началом войны, и я несколько раз встречал его на улицах нашего города. Он здоровался со мной приветливо, как здоровался до ареста, но я здороваться с ним по-прежнему уже не мог. Я почему-то весь сжимался и старался побыстрее пройти мимо него. Мне казалось, на нем лежит какое-то невидимое клеймо, навсегда отгородившее его от других людей.
И вот сейчас я так же смотрел на Очеретина, на его лагерную одежду, на руку с татуировкой.
Появился Демьянов с двумя котелками и половиной буханки хлеба под мышкой.
— Вот. Усе што було забрал у кухаря, — сказал он ставя котелки на лавку рядом с Очеретиным. Вынул из кармана ложку и воткнул ее в кашу.
— Кушайте на здоровье. Вот тильки ножа нема. Потерял аж пид той Казанкой…
Очеретин зашевелился. Он расстегнул свою куртку, размотал с шеи полотенце-шарф и засунул его за пазуху. Бледная улыбка сморщила его лицо.
— Спасибо… Я могу так… без ножа.
Он поставил котелок на колени, выдернул из каши ложку и, низко нагнувшись, стал быстро хлебать борщ левой рукой отрывая от краюхи большие куски хлеба. Несколько раз он захлебывался, закашливался, и тогда поднимал голову и виновато взглядывал то на меня, то на Шевченко. Но полковник, занятый бумагами, не обращал на него внимания. И я, наконец, отвернулся из деликатности.
Очеретин доедал кашу, когда в горницу вошел капитан, заместитель начальника эшелона, и доложил, что танки на земле.
Шевченко посмотрел на часы.
— Час десять. Чудесно, капитан! Благодарю за службу.
— И без всяких ЧП. Хоть сейчас в бой! — сказал вместо официального ответа замнач эшелона.
Шевченко встал и пожал ему руку. Начальник эшелона собрал со стола бумаги, вложил их в планшет и встал тоже.
— Ну что ж, попрощаемся, полковник. Лучшее, чего могу нам пожелать, — скорой победы.
— Благодарю, майор. А вы, значит, обратно на Урал?
— Да. Мы — в Челябинск.
— Как там у вас?
— Трудно, как и везде. Голодно. Работаем…
— Следовало бы отметить, как полагается, но…
— Нет, нет! — протестующе поднял руку майор. — Я не сторонник этого.
— Тогда удачи, майор. Привет от всех нас вашим — там.
— Спасибо.
Они обнялись, и мы остались одни.
Шевченко закурил и прошелся по горнице. Остановился перед Очеретиным.
— Ну как, сыты?
— Да… Благодарю гражда… товарищ полковник. Я ведь пять дней под танком. А с собой — ничего…
Шевченко уселся за стол.
— Так вы что же — рванули из лагеря?
— Прямо с лесосеки… Я должен вам все рассказать…
Он посмотрел на меня.
— Я вам все… одному.
Шевченко бросил быстрый взгляд в мою сторону.
— Будете рассказывать при нем. Это мой ординарец и радист. Он на дежурстве.
Очеретин опустил голову и некоторое время сидел молча, глядя в пол. Потом, не поднимая головы, начал глухим, прерывающимся голосом:
— Я командовал Т-70… в сентябре сорок второго… Пятая танковая армия… А под Орлом ерунда получилась… осечка какая-то… Что-то неправильно сработало, понимаете… До сих пор не верю в то, что произошло…
Он вздохнул и вытер вспотевшее вдруг лицо.
— Есть там такой город — Кромы… Мы контратаковали… вышибли немцев из Кром. Захватили два немецких Т-111… С полным боекомплектом, на ходу. Заправленных под завязку… Ну, закрепились в Кромах… стали обсуждать, что с трофейными танками делать… На нашем горючем они не идут, сами знаете… бензин у них синтетический… Наш боекомплект к их пулеметам и пушкам не подходит… А я в первый раз в жизни увидел эти самые Т-111 не в бою, а так… Присмотрелся к одному, говорю: «Дай-ка, погоняю его на разных режимах… проверю, что такое немецкая техника, — не мешает, мол, освоить управление чужой машиной… мало ли что…» Ну, залез на место водителя, нашел стартер… разобрался в управлении… Оно немного смахивает на наше, на семидесятках… Запустил двигатель, прогрел, как полагается. Тронул на первой скорости, на второй… дал форсаж… развернулся на правой гусенице, на левой… Приглушил двигатель, вылезаю… Наши тут собрались — командиры машин… политрук батальона… еще какие-то, которых не знаю… «Ну как, воевать можно?» «Можно, — говорю, — хотя машина и не фонтан… Единственно, что у них здорово отработано — муфта сцепления… Безотказная, прихватывает сразу, как зверь… И чего там наши, в тылу, до такой не допрут?» Конечно, не так сказал, а покрепче, с картинками… Потому что, действительно, наши муфты — дерьмо, сами, наверное, знаете… А вечером меня взяли… Разговор в особом был коротким… За восхваление вражеской техники меня записали изменником Родины… Наверное, гад какой-то выслуживался… Сняли кубики, лишили звания… и прямым ходом в тыл… Под Милюшино… Есть такое на Ярославщине… Одели вот в это, — он оттянул на груди куртку, — «бушлат» называется…
Очеретин замолчал, опустил в ладони лицо. С минуту сидел, тяжело дыша. Потом снова поднял голову.
— Это измена, полковник? Если измена — я готов… Но — чтобы все по совести, понимаете? А тут без всего — изменник и точка…
Он снова передохнул.
— Судите меня сами, как фронтовик… Отправьте, куда хотите… Но только — по совести… Вы верите мне? Скажите: верите? — он почти выкрикнул последние слова.
Шевченко достал из пачки папиросу.
— Верю, что не врете. Я знаю командира вашего батальона полковника Исаева. Мы вместе заканчивали танковое училище.
Очеретин вскочил, потом снова сел и до хруста в суставах сжал ладони.
— Господи!.. Вот не ожидал!.. Честное слово — не ожидал… Ведь это же… Вы же — люди!.. Тогда прошу вас об одном… умоляю… Не вмешивайте в мою судьбу особый отдел… Я не предатель… Я — русский человек! Это какая-то страшная и нелепая ошибка… почти год жизни, год войны из-за этой ошибки… Эх! — Он скрипнул зубами и поднял к лицу кулаки.
— Никто не гарантирован от ошибок, — сказал Шевченко. — Неошибающихся людей нет. Скверно другое. Скверно, когда ошибки повторяются…
Он помолчал, глядя на Очеретина.
— А потом?
— Что — потом? — не понял Очеретин.
— Что было дальше?
— Был побег… Мне дали десять лет… по пятьдесят восьмой статье… Там несколько пунктов… у меня «9а»… За побег не судят, а только добавляют срок…
— Как вы попали в эшелон?
Очеретин вздохнул и принялся рассказывать.
…Через некоторое время в его бригаде уже все знали, за что он сидит. Сочувствовали. Кстати, фронтовики в лагере пользовались большим уважением, хотя их было — раз-два и обчелся. Мысль о побеге буквально носилась в воздухе. И однажды к нему в бараке подошли двое.
— Согласен рвать когти на фронт? — спросил высокий.
— Лучше пуля там, чем фитилиться здесь за ничто, — добавил второй.
— А как? — спросил Очеретин.
Он знал этих двоих только по имени, но почему-то сразу понял, что они не продадут.
— Будем делать так, — сказал высокий. — Как только раскомандируют нас на делянку, держись с краю, от вохры подальше, к лесу поближе. В обед отдадим тебе свои пайки. Будет момент, поднимем шухер. Нас кинутся разнимать, в этот момент и рви. Понял?
— Понял, — сказал Очеретин и внутри у него все вспыхнуло от благодарности к этим людям. — А вы потом как?
— Что — мы? Карцера, что ли, не видели? А ты — командир, спец. Удачно повернется все, после войны, может, увидимся.
Шухер поднялся сразу после обеда. У костра вдруг вспыхнула драка, быстро превратившаяся в общую свалку. Кто кого колотит, невозможно было понять. Закричали охранники, бросились к дерущимся. Очеретин метнулся за валок срубленных сучьев и где по-пластунски, где на четвереньках, подался в спасительный лес.
Сзади треснул выстрел.
Заметили? Или — для острастки дерущихся? Если заметили, то пустят собак по следу. Тогда…
Он бежал, срывая дыхание, путаясь в буреломе, проваливаясь в какие-то грязно-снежные канавы, и через полчаса мокрый, с сердцем, разрывающим грудь, выскочил на пустой берег Рыбинского водохранилища. Перед ним до западного края горизонта под серо-свинцовым небом распахнулся огромный простор. Раздумывать было некогда. Он пошел прямо.
Волга унесла на юг почти весь лед, а на водохранилище он еще стоял крепкий, черно-серый, с белесыми проплешинами нетронутого оттепелью снега. Отойди на километр от берега — и в темном бушлате сразу же затеряешься на фоне этих камуфляжных пятен, ищи-свищи…
Ветер здесь гулял широко, и Алексей Очеретин через некоторое время почувствовал его жгучие удары. Кое-где по льду растеклись большие лужи, поверху схваченные хрусткой стеклянной корочкой. Не заметив, он вляпался в них несколько раз ногами, валенки сразу промокли, пальцы заходились от холода. Какой ширины было в этом месте водохранилище, он не знал, просто шел, шел и шел вперед, стараясь не сбавлять темпа, чтобы не окоченеть совсем. И когда часа через четыре, уже в сумерках, на невысоком увале берега перед ним темной стеной поднялись сосны, он был на последнем пределе. Сил только и осталось, чтобы проломиться через кустарники на крохотную поляну, поперек которой, как подарок судьбы, лежала сушина. Он сел на нее и сидел до тех пор, пока не почувствовал, что засыпает. Пересилив одурение, непослушными руками наломал веток, сложил костерок и нащупал за пазухой коробок со спичками. Спасибо высокому — постарался, раздобыл обрывок клеенки, в который Алексей и завернул главную свою драгоценность.
Длинную ночь он в сонном полубреду просидел у костра, слушая тишину, вздрагивая от случайного треска сучьев в огне. Просушил валенки, портянки, штаны… Утром — опять спасибо ребятам — подкрепился горбушкой хлеба и половиной селедки, аккуратно засыпал костер снегом и снова пошел на запад.
На следующую ночь вышел к станции, названия которой так и не узнал. Из кустов осмотрел дальний конец перрона, освещенный редкими огнями, и сердце ударило больно и радостно: на запасном пути, у самого леса стоял воинский эшелон. Впереди, у паровоза — два классных пассажирских вагона, а за ними платформы, крытые брезентом. Ошибиться он не мог: под брезентовыми покрышками были танки. В голове и хвосте состава маячили часовые. Долго наблюдал он за ними, прежде чем, наконец, решился. Выбрал момент, подобрался к одной из платформ и нырнул под брезент. Передохнув, осторожно повел рукой вокруг. Пальцы обожгло настывшим металлом гусеничных трак. И здесь он не смог сдержать слез — впервые за все время.
Эшелон тронулся с места под утро и с редкими короткими остановками погнал на запад.
Так и ехал он пять долгих суток, умирая от жажды и холода, опасаясь, что на какой-нибудь станции охрана начнет проверять груз, обнаружит его и сдаст в милицию. А там — дознание, суд, снова лагерь и… страшно было подумать, что будет потом…
Шевченко слушал Очеретина с застывшим лицом.
Когда тот кончил, долго молчал. Потом подошел к окну и отвернул край плащ-палатки.
Снаружи уже совсем рассвело, побелело. Начинался новый день, кто знает, может быть, последний день в недалеком тылу на переформировке.
— Ну вот что, — обернулся полковник к Очеретину. — Сейчас вас отвезут в санпропускник и переоденут. Запомните, что вы — из пополнения, отстали по дороге, и только сейчас нагнали часть. А пока выйдите на минуту в сени.
Когда дверь захлопнулась, Шевченко подошел ко мне.
— Где документы убитых в последнем бою?
Я подал ему планшет, в котором у нас хранились бумаги для пересылки в штаб дивизии.
Он выложил их на стол и начал перебирать солдатские книжки и офицерские удостоверения личности. Наконец, видимо, нашел то, что нужно.
— Вот что, ординарец. Все, что сегодня произошло — это мое личное дело. Никого, кроме меня, оно не касается. Так что… никому никакого звона об этом. Ясно?
Потом позвал в комнату Очеретина.
Так стал Очеретин Алексей Алексеем Трифоновым, рядовым, башенным стрелком.
Трифонов, круглый сирота, бывший воспитанник детского дома, пал в бою под Софиевкой за несколько дней до этого…
Я не знал, как сложилось дальше у Очеретина. Слышал только, что направлен он был в полковую разведку. Скоро и я распростился с полковником Шевченко и снова попал в свою часть. С ней и дошел до Вены.
И вот в псковской гостинице снова прошла передо мной многолетняя давность с поразительной отчетливостью, когда вспоминаешь мельчайшие детали и не веришь, что взаправду пережил все это когда-то.
Я не мог заснуть, несмотря на гудящую во всем теле усталость.
Как сложились для него все эти годы? Вернул ли себе имя на войне, или навсегда открестился от своего прошлого? Чем искупил свой несуществующий грех? Озлобился и затаился или нашел свою правду на трудной дороге?
Я вспомнил себя молодым. Все казалось тогда, что если сделаешь какую-нибудь ошибку, то можно переиграть, что придет, наконец, такой момент, когда скажешь — баста! Вот сейчас, с этого дня — все по-другому, по-новому. И прошлое пылью отряхнется с тебя, и ты повернешь на новую тропу, на которой удача и которая ведет именно туда, куда ты хочешь… Но никак не поймать момент, — или ты не замечаешь, когда нужно свернуть, или такого момента вообще не существует, и ты продолжаешь идти и идти вперед к тому неведомому, что называешь целью, таща все свои с годами только увеличивающиеся промахи и ошибки на горбу. То, что себе намечаешь, никогда не выполняется полностью или выполняется не так, как задумал, и жизнь превращается в длинную цепь разных больших и малых нереализованных возможностей… Как бы хотелось увидеть человека, у которого в его бытии все получается так, как он задумал! А потом приходит день, когда со всей жестокостью осознаешь: то, что ты считал прелюдией к настоящему и действительному, и есть само настоящее и действительное, и другого не будет уже никогда. Это и есть сама жизнь, а все переигрыши ее — это чушь, жалкая сделка с самим собой, и совершаешь ты эту сделку для успокоения, утешения самого себя, убаюкивания сказкой возможности…
Всю ночь это крутилось у меня в голове и на рассвете я поднялся с постели таким, будто сделал марш-бросок километров на двадцать. С трудом дождался девяти, наскоро перехватил чего-то в буфете и поднялся на второй этаж к номеру двести двенадцать.
Я решил так: если он уже ушел, не буду тревожить его, искать встречи с ним. Значит — не судьба. Если же он у себя в номере…
Я уже хотел постучать в дверь, но вдруг опустил руку.
А имею ли я право вламываться в прошлое человека и напоминать о нем? Иногда человеку лучше, когда он чего-то не знает и спокойно живет с этим незнанием…
— Простите, вы ко мне?
Он стоял за моей спиной. В руке у него поблескивал ключ от номера. И выглядел он намного свежее, чем вчера: подтянутый, с аккуратно зачесанными волосами, в свежей рубашке и хорошо отглаженных брюках. Он улыбался. Эта улыбка решила все. Да и отступать было невозможно.
— Проходите, — сказал он, открывая номер.
В солнечной комнате на спинке стула висел пиджак. Не вчерашний, потертый и запыленный, а новый, серый, добротный, под пару брюкам. Под лацканом цветной мозаикой орденские колодки. Пять рядов по три. Значит, здорово он повоевал после того, как я расстался с Шевченко…
— Присаживайтесь. Извините, я сполосну руки, — сказал он и прошел в ванную.
Я сел в кресло и начал разглядывать колодки. «Слава», две «За отвагу», два Красной Звезды, «За освобождение Варшавы», «За освобождение Праги»… я не успел рассмотреть все, как он появился в комнате и, присев на стул, вопросительно посмотрел на меня.
— Я слушаю вас.
— Простите, я ненадолго… — Перед утром я обдумывал каждую фразу, что скажу ему при встрече, но сейчас все показалось бледным, ненужным. — Вы меня, конечно, не помните, потому что все тогда было так коротко… А я вас запомнил, хотя прошло почти тридцать лет…
Он резко подался вперед.
— Тридцать лет? Где мы могли встретиться… тогда?
— Может быть, вы помните Компанеевку, такое небольшое местечко под Кривым Рогом, командира танкового батальона полковника Шевченко, наш штаб… хата, недалеко от железной дороги. Мы пополнялись людьми и техникой, с Урала привезли танки…
Он взглянул на меня в упор. Взглянул так, будто взглядом хотел пробить лицо, добраться до глубины мозга и увидеть там, чего я хочу, зачем пришел к нему сюда, в эту комнату. Скулы его пожелтели под пятнами загара и стали каменными. Но это продолжалось всего лишь мгновенье. Взгляд ушел в сторону и лицо отмякло.
— Компанеевка… — медленно произнес он — Компанеевка, вы говорите?
— Да, Компанеевка. Вы приехали на платформе под танком… Помните? Вы — Алексей Очеретин, да?
И тут я впервые посмотрел на его руку с татуировкой. Он проследил мой взгляд, поднял руку и ладонью провел по щеке.
— Я был радистом в штабе батальона. Вы при мне рассказывали свою историю полковнику Шевченко. Про лагерь, про свою жизнь, про то, как ехали под танком…
Он поглубже уселся на стул и посмотрел куда-то в сторону, мимо меня.
— Компанеевка… — повторил он и вдруг улыбнулся так же, как там, в коридоре. — А вы знаете, ведь я никогда не был в этой вашей Компанеевке. И воевал совсем в других местах. На танках воевал, да. Только в Белоруссии. И я не Алексей Очеретин…
— Разве вашим батальоном командовал не полковник Шевченко?
— Нет, — сказал он. — Я не знаю никакого полковника Шевченко. Вы ошиблись.
— Простите, — сказал я, поднимаясь с кресла. — Понимаете, так хочется отыскать кого-нибудь из однополчан… Ребят из того времени. За тридцать лет я нашел только двух. Мне показалось, что вы…
— Бывает, — сказал он. — Я тоже не могу найти никого из своих. Старые дороги слишком быстро зарастают травой…
Вечером я попросил у молоденькой дежурной справиться, кто проживает в двести двенадцатом номере.
— Так он выехал, — сказала она.
— Все равно, девушка, посмотрите. Мне показалось, это мой старый фронтовой товарищ.
Она нашла в ящичке анкету приезжего.
— Вот двести двенадцатый. Трифонов Алексей Иванович. Приехал из какой-то… Вешнянки.
— Извините, пожалуйста, — сказал я. — Я ошибся. Спасибо.
И стал подниматься по лестнице к своей комнате.