Книга вторая Мороз свершает тайный свой обряд

Глава 27

16 августа 1968 года. Дом Луиша и Анны Алмейда в Эштуриле

В ночь перед вылетом в Лондон Анна снова бежала, бежала, задыхаясь и крича во сне. Почти каждую ночь, с тех пор как она вернулась из кровавого Мозамбика, ей снились такие сны. Порой она бежала при свете дня, чаще — в сумерках. На этот раз она бежала в темноте, в тесноте. Бежала по туннелю, отвесному, с обрывистыми стенами, похожему на старую шахту. Фонарь, зажатый в руке, бросал отблески света на черные лоснящиеся стены, неровный пол, где виднелась старая колея, узкий лаз. Она бежала отчаянно, от чего-то спасаясь, изредка оглядываясь через плечо и различая лишь тьму позади. Но чувствовала: она бежит не только от чего-то, но и к чему-то, что ждет ее впереди. Что это — неизвестно, ничего не было видно за отверстием в темноте, которое проделал ее фонарь.

Она бежала из последних сил, сердце билось на разрыв, каждый вздох пронзал легкие. Свет фонаря тускнел, мигал, из белого превращался в желтый. Анна встряхнула фонарь, однако свет не стал ярче, и, когда она внимательнее присмотрелась к угасающей нити внутри лампочки, ей показалось, будто она различает собственное дыхание, как на морозе. И вот фонарь погас. Чернота. Никакого иного источника света здесь не было. Страх сжимал горло, Анна пыталась вскрикнуть, но звук не выходил. Она проснулась: Луиш сжимал ее в объятиях, и она плакала, плакала так, как не плакала ни разу за все двадцать с лишним лет.

— Все хорошо, все хорошо, это всего лишь сон, — твердил он, и реальность показалась отрадной после такого сна. — Она выздоровеет. Все будет хорошо. С ней, с тобой, со всеми нами.

Она кивала, уткнувшись лбом в грудь мужа, не в силах выговорить ни слова, она знала, что хорошо не будет, но спорить не хотела, поддалась. Она чувствовала: настал поворотный момент. Та подземная река, что увлекает за собой человека и тащит через водопады, обрывы, расселины, только что вновь овладела ее судьбой. Мощное течение увлекало Анну прочь от ее тихого прошлого, и пока еще поток не набрал силу, но течение все ускорялось.

Заснуть ей не удалось. Она лежала на боку, уставившись в широкую спину супруга и не слыша его громкого храпа за одолевшими ее мыслями, не возвращавшимися вот уже более двух десятилетий. Известие о болезни матери спасло Анну от окончательного разрыва с мужем после того, как она отказалась ехать с ним на очередную африканскую войну. Стоя на краю, она оглядывалась разом и на прошлое, и на неведомое будущее, на судьбу, которая возвращала ее в Лондон, а мужа и сына, полковника и лейтенанта, служивших в одном полку, вновь уводила на войну — на этот раз в Западную Африку, в Гвинею.


Другой поворотный момент, двадцать четыре года назад, вспоминался, как прочитанные в книге подробности чьей-то чужой биографии, гораздо более насыщенной, чем ее собственная (если судить объективно), однако субъективно, лично для нее, почему-то скучной. Свадьба раскаленным летним утром в Эштремуше. Ей удалось казаться счастливой — да, она была рада, что Луиш так сильно хотел жениться, так торопил ее, что не оставил и минуты подумать насчет «осложнений», которые она несла внутри себя, подходя вместе с ним к алтарю. И поскольку малыш задержался на три недели, не так уж сильно расходились дата венчания и дата рождения их сына — 6 мая 1945 года.

Разве она сможет когда-нибудь простить себя за это? Чувство вины оставалось все таким же сильным, как в тот день, когда она сообщила о своей беременности Луишу. Муж был переполнен счастьем, он был так нежен, и каждое его прикосновение мучительно обнажало ее двойную рану, двойную тайну. Чем шумнее ликовал Луиш, тем мучительнее страдала Анна — втайне. Тогда-то она и поняла, что значит быть шпионом. Работа на Роуза и Сазерленда не была предательством, но то, как она обошлась с Луишем, — вот предательство. Она видела, как он верит в нее, как он любит, как восхищается ею, а она предавала его — каждый день, изо дня в день. Вот почему, думала она, во все века со шпионами расправлялись быстро и беспощадно.

Столько событий успело произойти со дня их свадьбы, что, оглядываясь назад, Анна решительно не понимала, почему всё, даже первый совместный год, кажется безвкусным, как выдохшееся шампанское. Те решения, что она приняла, те одинокие раздумья по ночам на долгие годы направили течение ее жизни, но теперь ей казалось, что это были чисто рациональные умозаключения, без волнения, без чувства — разумные меры, диктуемые инстинктом самосохранения.

Долгие выходные, последовавшие за свадебной церемонией, тектоническим разломом отделили ее прежний мир от нового. Кадр за кадром мелькали сейчас в ее голове члены семейства Алмейда. Они вели почти феодальный образ жизни в глубине сельской Алентежу, — о такой жизни Анна читала в истории Средневековья, когда училась в монастыре. Когда утром после свадьбы они с Луишем объезжали имение в небольшой повозке, они видели в полях работников всех возрастов, от стариков до малых детей, закутанных по самые глаза от невыносимой жары, они вручную собирали урожай. Потом она видела, как, присев в тени дуба, эти люди поедали скудный паек, выдаваемый помещиками, и даже эти голодные лица сводила гримаса от неаппетитной, застревавшей в горле еды. Среди работников она узнавала тех, кто пел на ее свадьбе протяжные, прекрасные и печальные песни, песни, от которых Алмейда, даже их гордые мужчины, рыдали.

Она попыталась поговорить с Луишем о невыносимой участи этих людей, но муж отмахнулся. Так будет и впредь. Анна хотела потолковать с сестрой Луиша в надежде, что женщина проявит больше сочувствия, но золовка, совершая ознакомительный обход по кладовым и кухням, со смешком поучала Анну: оливки для работников нужно мариновать в горьком рассоле, чтобы съели поменьше. Когда после праздников Анна села в поезд и вернулась в Лиссабон, чтобы продолжить свою работу (члены семейства считали это предательством, ей следовало сидеть дома с новыми родственниками), в голове зароились какие-то идеи, пока еще неотчетливые, о более справедливом устройстве жизни. Отдаться этим мыслям означало перестать думать о себе.

Анна легла на спину, отвернувшись от Луиша, его животного храпа. Двадцать четыре года тому назад она лежала в этой постели и прислушивалась к тому, как рос в ней ребенок, рос так же быстро, как внушенная католическим воспитанием вина, и уже тогда Анна знала, что за обман придется жестоко расплачиваться. Будет подведен итог, и остается лишь молиться, как молилась она и поныне, чтобы неумолимый Господь пожелал свести счеты лишь с ней одной.

Веки отяжелели, и, несмотря на ужас перед темными туннелями сна, Анна вновь провалилась в беспамятство и очнулась, лишь когда Луиш принялся шумно умываться, как всегда поутру.


Не будь ее мать так тяжело больна, Анна сдалась бы в аэропорту и вместо Лондона улетела бы с мужем и сыном в Гвинею. Вела себя как дура, закатила сцену в зале ожидания, Луиш чуть ли не силой отдирал ее от Жулиану. Потом она рыдала в туалете, пока не объявили рейс, и на борту отказалась от еды, только пила джин с тоником, устроилась в хвосте и в одиночестве курила сигарету за сигаретой. Мысли обратились вспять, и никаким усилием воли невозможно направить их хотя бы в ближайшее будущее. Как и прошлой ночью, мятутся тревожно, перебирая прошлое лист за листом. Теперь главной темой воспоминаний стал ее сын Жулиану: как она подвела его, как сын, в свою очередь, не оправдал ее надежд.

Урок генетики Анна усвоила в тот день, когда мальчик родился. Всмотревшись в личико, зажмурившееся от резкого больничного света, Анна сразу увидела: нет в этом ребенке ничего ни от нее, ни от Карла Фосса, а потому не слишком удивилась, когда гордый папаша Луиш подхватил малыша на руки и воскликнул:

— Это же вылитый я, верно?

В тот момент перед глазами Анны всплыла семейная фотография Фоссов: отец и старший сын, Юлиус, погибший под Сталинградом, и она поняла, кого держит на руках Луиш.

— Назовем его Жулиану, — предложила она, и Луиш возликовал пуще прежнего, потому что так звали его деда.

Два дня спустя они покидали больницу — в день победы. Спустились с горы от госпиталя Сан-Жозе до Рештаурадореш, где люди размахивали английским «Юнион Джеком» и американскими флагами со звездами и полосами, и тыкали в воздух растопыренными пальцами, и вздымали в воздух плакаты с нарисованным «V» — victory, победа. Кое-где развевались пустые, без всякого рисунка флаги, и Анна, удивившись, спросила мужа, что это значит.

— А! — сплюнул он с отвращением, старательно объезжая толпу. — Это коммунисты. В Эштаду Нову их серп с молотом запрещены, вот они и машут тряпками… Смотреть противно. Я…

Он даже договорить не сумел от лютой злобы, а жена в толк не могла взять, что его так возмущает.

Тогда был заложен первый камень той стены, которая постепенно выросла между ними.

Первая мрачная тень легла на их отношения двадцать месяцев спустя. Каждую сиесту и каждую ночь Луиш упорно старался сделать второго ребенка, он посылал Анну к трем разным гинекологам и наконец сходил к врачу сам, к частному врачу, он бы ни за что не обратился с таким вопросом к полковому. Он прихватил с собой Жулиану — для утешения и (как подозревала Анна) чтобы доказать: один раз он уже попал в яблочко.

Луиш вернулся домой растерянный, потрясенный. Когда он отказался поверить врачу, когда обрушил на голову злосчастного лекаря свою аристократическую ярость, тот попросту предложил пациенту заглянуть в микроскоп. В утешение врач сказал, что подобные случаи бывают часто: мужчина, ведущий активный образ жизни, часто ездящий верхом, рискует остаться без потомства.

Луиш уселся на холодной январской веранде, неотрывно глядя на ленивые серые волны Атлантики. Неподвижный, безутешный и безответный, как скала. И, глядя в поникший затылок, Анна поняла: теперь уж никогда нельзя будет сказать ему правду. Несколько часов спустя она вышла и попыталась зазвать мужа в дом. Он не отвечал, он гневно смахнул ее руку, когда Анна притронулась к его плечу. Анна послала за ним сына. Луиш поднял мальчика, усадил на колени и крепко прижал к себе. Еще через час они вернулись вместе, и Анна поняла: Луиш вновь обрел себя. Она проследила его взгляд, прикованный к сыну даже в те минуты, когда он извинялся перед Анной за грубость, и подумала с облегчением: теперь вся его жизнь сосредоточится на сыне.


Самолет медленно снижался, а уровень адреналина в крови возрастал. Анна оказалась в Хитроу чуть позже полудня, такси повезло ее в Лондон мимо офисов и бесконечных рядов домов, сквозь плотные транспортные пробки. Чужая страна, давно уже не ее. Эта страна изменилась за двадцать с лишним лет и продолжала меняться. В созданном Салазаром Эштаду Нову мозги цепенели — только сейчас Анна это поняла. Глядя в окно на Лондон в лучах нежаркого лета, проезжая через Эрлз-Корт, мимо длинноволосых юношей в красных вельветовых брюках и куртках, похожих на крестьянские, но выкрашенных в яркие тона или с выбеленными кружками, Анна видела, чего не хватает Португалии. Попробовали бы ребята прогуляться там в таком виде — десяти минут не прошло бы, как их сцапали бы жандармы.

Путь до коттеджа матери на Орландо-роуд в Клэпэме обошелся в ту же сумму, что и две недели жизни в Португалии.

— По счетчику, дорогуша. От себя ничего не прибавил.

Анна расплатилась и выждала, пока машина отъедет, дала себе время приготовиться. В последний раз они виделись с матерью на Пасху 1947 года. Луиш был на учениях, и Анна слетала в Лондон на неделю. Счастливой ту встречу трудно было назвать. Лондон производил впечатление города, потерпевшего поражение: серый, в неубранных обломках и осколках кирпичей, прохожие в темной, поношенной одежде. Люди все еще жили по карточкам. Мать не проявила ни малейшего интереса к внуку, не взяла отгул и даже не отменила обычные свои мероприятия, так что большую часть времени гости попросту сидели одни в Клэпэме. Анна вернулась в Лиссабон здорово обозленная, и с тех пор мать с дочерью изредка звонили друг другу, писали письма лишь тогда, когда нужно было что-то сообщить, а на Рождество и в дни рождения обменивались никчемными подарками.

Кое-что изменилось: на углу Лидон-роуд, где прежде стоял, а потом рухнул под бомбежкой дом ее учителя музыки, теперь вырос квартал многоэтажек. Но все остальное не тронуто. Анна прошла по дорожке к дому матери, спрятавшемуся за живой изгородью, и едва подавила панику при виде красных стеклянных дверных панелей. Позвонила. По лестнице простучали чьи-то шаги. Дверь отворил священник и поспешно заговорил, увидев испуг на лице Анны.

— Нет, нет, — сыпал он словами, — вы только не пугайтесь. Я просто зашел по дороге. А вы — ее дочь? Одри говорила, что вы должны сегодня приехать. Из Лиссабона, да? Ничего погодка у нас выдалась, а? Ну же, заходите, заходите.

Он подхватил чемодан. На мгновение они остановились в холле, в шаге друг от друга. За плечом священника Анна видела знакомый шкаф — словно замаячил на коктейле собеседник интереснее того, с кем пришлось иметь дело.

— Сегодня ей получше, — сообщил священник, видя, что Анна отвлеклась от него.

— Она так и не сказала, чем больна, — вздохнула Анна. — Вчера вечером по телефону я спросила напрямую, а она ушла от ответа.

— Бывают дни получше, бывают похуже, — проговорил священник. Был он совсем лыс, хотя с виду ненамного старше Анны.

— Вы знаете, что с ней, отче?

— Мне кажется, будет правильнее, если она сама вам скажет.

— Она сказала, болезнь тяжелая.

— Так и есть, и она это знает. Она даже знает, сколько…

— Сколько?.. — с ужасом повторила Анна. К окончательному приговору она отнюдь не была готова. — То есть…

— Да. Она человек сдержанный, поэтому говорит только о «серьезной болезни», однако счет идет на недели, и она это знает. Недели, даже не месяцы. Так и врачи сказали.

— Почему же она не в больнице?

— Отказалась. Не выдержала, ей противен запах больничной еды. Сказала, что лучше уж самой по себе, дома. С вами.

— Со мной, — произнесла Анна вслух, хотя обращалась к самой себе. — Простите, отец, но вы как-то уж очень бодры, если в самом деле…

— Ну да, я бодр. Одри так действует на меня. Ваша мать — замечательная женщина.

— Честно говоря, не ожидала застать здесь священника. Она же никогда…

— Да-да, я в курсе. Отпала — на какое-то время.

— Ну, католичкой-то она оставалась, верующей, непоколебимой. И меня так воспитала. Но что касается церкви, священников, исповеди, причастия и всего такого… Отец… Вы не назвались…

— Отец Харпур. Через «у» пишется, — пояснил он. — А теперь я, пожалуй, пойду. Тоник в холодильнике.

— Тоник?

— Она любит выпить джин-тоник часиков шесть.

— Она у себя? — спросила Анна, готовая вцепиться в священника и умолять его задержаться, помочь ей справиться.

— Нет-нет. Она в саду. Греется на солнышке.

— В саду? — Почему же в таком случае священник вышел из дома?

— Она попросила меня занести одну вещь в вашу комнату. Вот почему я зашел в дом.

— Не то. Вы сказали, она греется на солнце.

— Вот именно.

— Мама исповедовалась вам? — спросила вдруг Анна.

— Да, — подтвердил он, несколько ошарашенный внезапным переходом.

— Она сказала, когда исповедовалась в последний раз?

— Тридцать семь лет тому назад. Нам потребовалось несколько дней.

— Ну вот, примерно столько же лет прошло, с тех пор как она в последний раз выходила на солнце.

— Не может быть! Еще в Индии, что ли?

— Думаю, так.

— Идите лучше к ней, — вздохнул священник. — А мне в церковь пора.

Они пожали друг другу руки, и спаситель душ человеческих скользнул за дверь — черный, тощий, как бродячий кот. Анна подхватила сумки и пошла в свою старую комнату. Здесь сделали ремонт, стены заново окрасили, сменили занавески. На столике дожидались цветы. Все старые книги стояли на своих местах, даже старый облезлый мишка лежал на кровати, словно любимый, но вонючий пес. Из сада ползла струйка сигаретного дыма, и Анна увидела себя двадцать четыре года тому назад: как она сидит перед зеркалом и прикидывается, будто ухажер подносит ей огонек. Анна сунулась к зеркалу, посмотреть, что сотворили с ней двадцать четыре года, однако на поверхности ущерб не был заметен. Волосы, если захочется, можно отрастить снова, они по-прежнему густые и черные, изредка мелькал седой волос, который Анна тут же выдирала. Лоб чистый и гладкий, легкие морщинки возле глаз, а так кожа плотно прилегает к костям, лицо не обвисло. Хорошо сохранилась. «Замариновалась», как тут говорят. Замариновалась в своем генетическом соку.

Спустившись этажом ниже, Анна толкнула дверь в спальню матери. Сильный аромат лилий тщетно пытался замаскировать другой запах — не смерти еще, но разлагающейся плоти. Отшатнувшись, Анна побрела в коридор, простучала каблуками по черно-белым плиткам кухни и вышла в сад. Мать грелась на солнце, широкополая соломенная шляпа с красной ленточкой на тулье не укрывала тенью лицо. Запрокинув голову, Одри глядела вверх, на вершины зеленеющих деревьев, чья пышная листва заслоняла сад от соседних домов. Рука с сигаретой упала, низко стлался дым. Рядом стояло два стула: один с подносом, другой был свободен.

— Здравствуй, мама, — сказала Анна, другие слова не шли с языка.

Глаза матери широко раскрылись, удивленно и радостно. Анна была уверена, что разглядела радость.

— Андреа! — воскликнула мать, словно очнувшись от глубокого сна.

Наклонившись, Анна поцеловала мать в щеку. Неловко потянулась к другой щеке.

— Ах да, в Португалии принято целоваться дважды.

Костлявые пальцы замельтешили на плечах Анны, простучали по ее ключицам, словно что-то нащупывая.

— Садись, садись, выпей чая. Боюсь, он перестоялся, но все-таки выпей хоть немного. Отец Харпур оставил тебе рогалик? Слишком уж он охоч до рогаликов.

Мать исхудала. Крепкая, плотно сбитая фигура растаяла. Было время, поскрипывал на ней туго облегающий корсет, теперь же Анна слышала совсем другой скрип: старых костей, суставов, лишившихся смазки. К чаю мать надела платье в цветочек и свободное летнее пальто в голубую и кремовую клетку. Целуя бледную щеку, Анна заметила, что и лицо матери утратило прежнюю прохладность и твердость, кожа стала мягкой и податливой, к тому же и нагрелась на солнце. Лицо было все таким же точеным, но, слегка обмякнув, утратило прежнюю суровость, столь раздражавшую Анну. Для женщины, которой осталось жить всего несколько недель, Одри Эспиналл выглядела на удивление бодрой или, по крайней мере, производила такое впечатление.

— Ты видела отца Харпура?

— Он открыл мне дверь. Признаться, я была удивлена.

— В самом деле?

— Жизнерадостный такой.

— Да, мы с Джеймсом отлично ладим. Хохочем порой.

Непривычное «хохочем» пузырьками вспенилось у матери на губах. Анна заерзала от неловкости:

— Он сказал, ты ему исповедалась.

— Верно. Правда, тут нам было не до смеху. Кстати, Джеймс не говорил тебе, что он еще и поэт?

— Я застала его в дверях. Он спешил.

— Хороший поэт. Прекрасные стихи написал о своем отце. О смерти отца.

— Мне казалось, ты не любила поэзию.

— Не любила. И сейчас не люблю. То есть все эти выкрутасы. Люди, которые бродят, подобно одиноким облакам… всякое такое. Это не для меня.

Повисла пауза. Ветер осторожно пробирался между деревьев, шурша листьями. Анна чувствовала: ее к чему-то готовят. Размягчают для окончательной обработки.

— Нынче пишут другие стихи, — заговорила мать. — Все изменилось: музыка, наряды. Сексуальная революция. Все другое. Ты обратила внимание, когда ехала из аэропорта? Мы даже выиграли Кубок. В прошлом году или в позапрошлом? Неважно, раньше такого не случалось. Как поживают Луиш и Жулиану?

И снова молчание, мать докуривает сигарету, опустив веки, видно, как движутся ее зрачки под тонкой пленкой кожи.

— Расскажи про Луиша и моего внука, — ласково повторила она.

— Мы с Луишем сильно поссорились.

— Из-за чего?

— Из-за войны в Африке, — ответила Анна и сама поразилась металлическим ноткам в голосе. Так всегда, стоит заговорить о политике.

— Что ж, хотя бы не из-за того, что ты переварила яйца к завтраку.

— Он сам понимает, что эти войны не… не справедливые, если вообще бывают справедливые войны. Это плохая война.

— Но ведь у военнослужащих нет права голоса в таких вопросах?

— Он мог хотя бы Жулиану удержать. А теперь оба они в Гвинее — или будут там через несколько дней.

— Так всегда бывает, если мужчина выбирает службу в армии. Все они думают, будто лучшее в жизни — битва. Покуда не попадут в бой и не столкнутся лицом к лицу с кошмаром.

— Луиш уже не раз смотрел кошмару в лицо. Первый раз это было в шестьдесят первом, тогда я поехала вместе с ним в Анголу. Ужас! Он рассказывал мне, что творилось на севере. Но с тех пор он закалился, привык. Господь один ведает, быть может, мой муж тоже участвовал в тех страшных делах в Мозамбике. Нет уж, Луиш все знает. Во всех подробностях знает, что такое война. Но он-то уже полковник, а на передовую пошлют Жулиану. Мой мальчик поведет отряд в буш… Повстанцы… прости, больше не могу говорить. Не хочу. Я даже думать об этом не могу.

Мать вытянула руку, что-то нащупывая; чашку с чаем, подумала Анна, но рука коснулась ее колен и нашла там безвольно повисшую руку. Анна повернула кисть ладонью вверх и почувствовала прикосновение тонкой, словно бумага, кожи.

— Ничего не поделаешь. Твое дело — ждать.

— Ты спросила, из-за чего мы поссорились. Мне полагалось, как всегда, ехать с мужем, но я отказалась. Если б ты не позвонила, мы бы расстались.

Капля упала ей на руку. Дождь, подумала Анна, но, подняв голову, увидела, как деревья расплываются в дымке ее слез. Она сама не заметила, когда начала плакать, почему. Давно и туго затянутая пружина понемногу сдавала.


Солнце опустилось за вершины деревьев. Женщины вошли в дом. Анна бросила кубики льда в стаканы, налила джина с тоником, отрезала по ломтику лимона. Проделывала она все это механически, думая лишь о том, что мать, всю жизнь остававшаяся для нее закрытой, внезапно пошла на сближение и, быть может, наступит пора откровенности?

— Пока ты здесь, ты свои деньги не трать, — распорядилась мать (голос ее отчетливо доносился из гостиной). — В Португалии жизнь недешевая, а у меня кое-какие сбережения есть. Все равно через пару недель все достанется тебе, почему бы уже сейчас этим не воспользоваться?

— Отец Харпур сказал, будет лучше, если ты сама расскажешь мне про болезнь, — сказала Анна, входя в гостиную с джином. Притворяться, поддерживать легкий тон она была больше не в силах.

Мать, принимая из рук дочери джин-тоник, только плечами пожала, будто речь шла о пустяках.

— Сначала заболел живот, болел и болел, без передышки. Ничего не помогало, ни ромашковый чай, ни молоко, ни магнезия, даже чуть приглушить боль не удавалось. Пришлось пойти к врачу. Живот щупали, мяли, в итоге сказали: беспокоиться особо не о чем. В худшем случае язва. Потом боль стала сильнее, и тут белые халаты включили свою аппаратуру и заглянули внутрь. С желудком все оказалось в порядке, но в матке выросла здоровенная опухоль. — Она отхлебнула спиртное, нахмурилась, вспоминая.

Анна почувствовала, как отзывается трепетом во внутренностях эта повесть, словно в ней самой росло нечто ужасное, угрожающее жизни.

— Плесни еще чуток джину, — попросила мать. — Почему-то врачам непременно хочется объяснить больному, каких она, то есть опухоль, размеров, словно хвастаются ею, как садовник на сельской ярмарке: и дыня у них ростом с человека, и помидоры — красные и дородные, что боксерская физиономия. Опухоли поменьше всегда сравнивают с фруктами. Размером с апельсин, говорят тебе врачи, и вроде как подразумевается: извлечь из твоего тела этот плод будет нетрудно. Но как только перерастет грейпфрут, они переходят на мячи. Мою опухоль сравнивали с мячом для гольфа. Никогда не могла понять, в чем суть этой игры.

Они дружно расхохотались, минутное облегчение, растекшийся по жилам алкоголь.

— Опухоль удалили. Я предложила им отправить ее в Твикенхэм, раз уж она годится для гольфа. Но хирург даже не улыбнулся. Сказал, что удалил все, и саквояж, и обе ручки, весь набор, однако этого, по его мнению, было недостаточно. Я спросила, с чем еще, по его мнению, я могла бы расстаться, но выяснилось, что уже поздно. Пошли метастазы. Черный это был день. Хотя я вовсе не рассчитывала жить вечно, вот уж нет. Учитывая нашу наследственность. Смерть, — решительно и просто подытожила она. — В семье Эспиналл к смерти не привыкать.


Анна приготовила баранину, потушила в белом вине с помидорами и чесноком.

— Умираю, — возопила мать, отдыхавшая в гостиной. — Умираю — выпить хочу. И жаркое так пахнет!

— Ягненок по-португальски, — с порога возвестила Анна.

— Превосходно. И мы еще выпьем, не ту бурду, которой я угощаю отца Харпура, нет, принеси-ка из погреба Шато Батай урожая сорок восьмого года. Самое то, чтобы отпраздновать возвращение блудной дочери.

— Не знала, что ты разбираешься в винах.

— Я же не сама выбирала. Это все Роули. Добрый старый Роулинсон-с-деревянной-ногой. Оставил мне свой погребок по завещанию.

— Ты с ним… встречалась?

— С чего ты взяла?

— Но у вас был роман, тогда, в сорок четвертом.

— Ничего не пригорело?

— Нечему пригорать, мама, — отмахнулась Анна. — Ведь поэтому вы отправили меня в Лиссабон? Вы с Роулинсоном?

— Право же, пахнет горелым.

— Не стоит скрывать, мама. Я видела вас обоих в Сент-Джеймс-парке после того, как ходила на собеседование к Роулинсону.

— В самом деле? — удивилась мать. — Я почувствовала тогда что-то неладное.

— Я проследила за тобой до Чэрити-хаус, до Райдер-стрит.

— Я тогда работала на Райдер-стрит, все верно. Роулинсон завербовал меня, а я — тебя.

— Ты завербовала меня? — вскинулась Анна.

— Да, с помощь Роули, и позаботилась о том, чтобы тебя отправили в сравнительно безопасное место. Казалось бы, что уж спокойнее Лиссабона?

— И в этом вся причина?

— Конечно. — Однако мать глядела лукаво.

— А еще вам с Роулинсоном хотелось убрать меня с дороги, разве нет?

— Молодой девушке не подобает ловить свою мать на таких вещах, — заерзала на стуле мать. — Это как-то неловко.

— Но теперь уже все можно.

— Конечно. Теперь меня уже ничто не смутит. Даже процесс умирания.

Они сели за стол. Мать охотно пила вино, к еде почти не прикоснулась, извиняясь отсутствием аппетита. После ужина мать клонило в сон, Анна помогла ей добраться до постели и раздеться. Обнажилась белая, исхудалая плоть, маленькие груди обвисли тряпочками, живот все еще перетянут бинтами.

— Завтра сменим повязку, — сказала мать. — Ты не против помочь?

— Я не против, — вздохнула дочь, натягивая ночную сорочку через голову матери.

Мать умылась, почистила зубы, улеглась и попросила поцеловать ее перед сном. Все перевернулось с ног на голову, с ужасом осознала Анна.

Веки матери смыкались, отягощенные усталостью и алкоголем.

— Прости, я была не очень-то хорошей матерью, — пробормотала она.

Слова слипались, были едва разборчивы.

У двери Анна остановилась, выключила свет и поймала себя на той самой мысли, с которой боролась в самолете: «Я никудышная мать, я люблю Жулиану, однако так и не сумела сблизиться с сыном».

— Завтра все объясню, завтра, — послышался в темноте голос матери. — Завтра расскажу тебе все.

Глава 28

17 августа 1968 года, Орландо-роуд, Клэпэм, Лондон

Анна сидела на подоконнике, в темноте, легкий ветерок играл подолом ее ночной рубашки, шелестел листьями в саду, и этот шорох почти заглушал раскаты отдаленного грома, где-то там, над центром города. Полумесяц заливал газон голубым светом, порой из соседнего квартала доносились отрывочные музыкальные аккорды. Если б только извлечь засевший в груди колючий осколок — тревогу за Жулиану, Анна впервые назвала бы себя счастливой. Она вернулась домой и после стольких лет рядом со ставшим чужим ей мужем обрела друга, близкого человека, на которого могла положиться. Что сотворило подобное чудо? Слова. Слова — и всего за несколько часов. Сорок лет отчуждения забыты, преодолены. Мать оказалась совсем не тем человеком, каким Анна ее знала, и при этом Одри ведет себя так естественно, как будто ничего не изменилось, как будто она всегда была такой. Или приближающаяся смерть освободила ее? Анна поежилась. Старина Роули — только верхушка айсберга, больше ничего в ту пору нельзя было разглядеть над поверхностью глубоких вод. «Завтра все объясню». Вот что происходит, когда человек резко меняется (или возвращается к первоистокам?), — все вокруг тоже меняется. Легкий спазм сжал низ живота, дрожь прошла по кишечнику, истина рвотой подступила к горлу.

Она старалась не вспоминать, но уйти от воспоминаний было невозможно, невозможно не оглянуться из нынешнего ее состояния. Попыталась сосредоточиться на самом простом, на деталях. На том, как назло всем Алмейда продолжала работать после окончания войны и рождения ребенка. В конце сорок пятого Кардью покинул «Шелл», вернулся в Лондон, где его ждала иная карьера, и Анна воспользовалась случаем, чтобы заново сдать экзамены и получить место преподавателя в Лиссабонском университете: свой настоящий диплом она предъявить не могла. Но сквозь эти простые и понятные обстоятельства ее жизни проступала другая жизнь, которая шла с ней рядом и независимо от нее. Луиш тем временем все больше сближался с Жулиану, превратил мальчика в своего сына, Анна же не сделала ничего, чтобы помешать этому, более того, в ту пору она даже не понимала причин своего равнодушия.

Она с головой погрузилась в математику и политические наблюдения. Выяснилось, что городские рабочие на фабриках и стройках подвергаются не менее гнусному обращению, чем поденщики в имениях Алмейда с их нищенским заработком. Жизнь простых людей при фашистском режиме Салазара была невыносима, а попытки организовать профсоюзы тут же разоблачались с помощью доносчиков-буфуш, зачинщики попадали в руки переименованной, но оттого не менее свирепой полиции — PIDE.[20] Эти наблюдения ожесточили Анну, и она сурово судила не только прямых виновников. Супружеские отношения с Луишем почти прекратились, он часто отсутствовал, и про себя Анна именовала его не своим мужем, но отцом Жулиану — не человек, но конкретная функция, и стоявший за этим обман все еще тревожил Анну.

Именно чувство вины заставляло ее уклоняться от подобных мыслей, и сейчас она закурила сигарету и принялась расхаживать по комнате, вспоминая первые дни в португальском университете осенью 1950 года. Первая встреча с наставником, Жуаном Рибейру, худым, точно из палок и ершиков сложенным, человеком. Рибейру был мертвенно-бледен, никогда не ел, пил один за другим наперсточки крепкого черного кофе и пачку за пачкой смолил «Трэш Винтеш». У него постоянно болели зубы, многих уже не было, остальные были коричневыми, черными, обглоданными, и только два еще выделялись на общем фоне если не белизной, то хотя бы желтизной. При первом же разговоре Жуан Рибейру угадал необыкновенные способности своей новой студентки, они быстро сдружились. Несколько месяцев спустя, глядя в окно, как полиция уводит какого-то профессора и нескольких студентов, наставник и ученица обменялись взглядами, а затем отважились обменяться и словами. Профессор не боялся откровенничать с иностранкой, хотя знал, что ее муж служит в армии. С той судьбоносной минуты их встречи превратились в смешанный математико-политический коллоквиум, а спустя еще несколько недель Жуан Рибейру представил Анну товарищам из Коммунистической партии Португалии.

Товарищей заинтересовало ее прошлое. Хотя в анкете служба в разведке не указывалась, в ту пору португальские коммунисты сотрудничали с британской Интеллидженс сервис и потому знали о прежней работе Анны и надеялись с пользой применить ее подготовку. Агенты ПИДЕ успешно проникали в ряды партии, аресты следовали за арестами, в тюрьме оказались даже многие члены Центрального комитета, в том числе Алвару Куньял. Коммунисты просили обучить их мерам предосторожности и проверки кадров.

Так и вошло в обычай: от математических штудий Жуан Рибейру и Анна переходили к партийной работе. Анна разработала систему безопасности, согласно которой рядовым членам ячейки не полагалось знать своего руководителя, а новые члены получали постоянно меняющиеся пароли. Вместе с Рибейру она разработала сложные методы кодировки — даже когда в апреле пятьдесят первого года полиция провела обыск на явочной квартире и захватила списки имен, расшифровать их не смогли, так что дальнейших арестов не последовало. Той же весной Анна составила программу работы под прикрытием и начала заниматься с новыми членами партии — разучивать с ними легенды и ролевую игру.

После ареста Алвару Куньяла Центральный комитет не мог не заподозрить, что предатель проник в высший эшелон партии. Вместе с Жуаном Рибейру Анна разработала несколько фальшивых операций, последовательно скармливая «маркированную» информацию каждому из членов комитета. В итоге один из старейших членов партии, Мануэл Домингеш, не выдержал этого испытания, и, если до тех пор Анна могла тешить себя иллюзией, будто она участвует в чисто интеллектуальной игре, в ту ночь все изменилось: на допросе Домингеш раскололся, признал себя правительственным шпионом и провокатором. А на следующий день, 4 мая 1951 года, салазаровские газеты сообщили о найденном в сосновом лесу к северу от Лиссабона трупе. Домингеша убили — «казнили», старательно внушала себе Анна.

В 1953 году партия начала издавать сельскую газету, «У кампунэш» («Крестьянин»), боровшуюся, как и мечтала Анна, за гарантированный минимум поденной платы пятьдесят эскудо. После ряда упорных стачек и кровавых столкновений с полицией батраки добились своего, но победа была куплена ценой жизни молодой беременной женщины из Бежи, Катарины Эуфемии; застреленная лейтенантом спецотряда Катарина превратилась в мученицу, в напоминание о бесчеловечности режима. Ее портрет появился во всех местных выпусках «У кампунэш».

Анна резко остановилась посреди комнаты, посмотрела на себя со стороны и почувствовала, как вновь возвращается к ней та железная одержимость. Погрузившись в воспоминания, она опять забыла или отодвинула в сторону… как бы назвать это? Домашние горести. Возможно, то были мелочи, легкие порезы, отдавленные мозоли по сравнению с политикой, и все же они добавлялись к общему бремени. Да, именно так: мелочи суммировались, и теперь пришлось иметь дело с итогом.


Вопреки своему обещанию утром мать ничего не рассказала Анне: ей было дурно, мучили сильные боли. Анна сменила повязку, прикрывающую мертвенно-бледный послеоперационный шов. Пришлось дать матери таблетки, и она поплыла через медлительный, знойный день на облаке морфина. Так же точно прошел и следующий день. Анна вызвала врача. Тот осмотрел шов, заглянул в потускневшие глаза пациентки, попытался добиться от нее связных ответов, но в этом не преуспел и ушел, предупредив на прощание: если состояние не улучшится, придется перевести ее в больницу. Последние слова каким-то образом проникли в сознание больной женщины, и прежняя сила воли вернулась к ней. На третье утро она проспала допоздна, а проснувшись, отказалась от морфина.

Тем временем яркие солнечные денечки заволокло глухой серой пеленой. Вместо бодрящего тепла надвигающаяся гроза ощутимо давила снаружи на окна. Мать что-то поклевала за ланчем и пролистала газету. Анна перешла с чаем к ней в спальню, устроилось лицом к окну, закинув ноги на подоконник. Мать обливалась потом, обтирала лицо влажной тряпкой.

— Так бывало в Индии перед муссонами. Чем дольше задерживался сезон дождей, тем беспощадней палила жара. Все уезжали на север, в Кашмире были дома на воде, дома-лодочки. Но мы, миссионеры, не уезжали. Жуткая жара, — произнесла она почти свирепо.

— Как в Анголе.

— Это не место для таких женщин, как мы с тобой. На улицах Бомбея люди так и мерли. Просто падали, осыпались, как старая ветошь.

— А запах! — подхватила Анна.

— Не думаю, что я могла бы жить посреди этого неумолимого распада.

— Ты о чем?

— Не могла бы остаться в Индии.

— А ты бы хотела?

— Нет, — подумав, ответила мать, — нет, не хотела бы. Да и не могла.

— Почему? — настаивала Анна, почуяв, что главная тайна где-то близко.

Мать неподвижно смотрела на собственные ноги, укрытые одеялом.

— Подай-ка мне ту коробку с туалетного столика, — распорядилась она.

Красная деревянная коробка, на крышке вырезаны стилизованные фигуры мужчины и женщины. Индийская поделка. Мать открыла шкатулку, высыпала на кровать свои украшения.

— Красивая вещь, — похвалила она, поддевая пальцами уголки шкатулки чуть пониже петель. Дно отвалилось, словно нижняя челюсть хищника, и на простыню выпали два листка бумаги. — Как видишь, на крышке — влюбленные, а под фальшивым дном — их тайны.

За окном свет пожелтел, солнечные лучи проникали сквозь расплывшуюся, как старый синяк, тьму. Все сильнее сгущался, давил воздух, и теперь уже обе женщины обливались потом.

— Ты бы лучше села, — посоветовала мать и потянулась за очками, однако не надела их, а так и держала, сложенные, перед глазами.

— Меня ждет потрясение? — спросила Анна.

— Думаю, да. Я покажу тебе твоего отца.

— Ты же говорила, фотографий не сохранилось.

— Я лгала, — спокойно ответила мать, передавая ей первую из хранившихся в шкатулке бумаг.

На обратной стороне была надпись: «Жоаким Рейш Лейтау. 1923». Анна перевернула снимок и увидела молодого человека в летнем костюме.

— Что с фотографией? — удивилась она. — Неудачное освещение? Или выцвела со временем?

— Нет, именно таким он и был.

— Но… он кажется здесь очень смуглым.

— Вот именно. Он индиец.

— Ты же говорила, что он португалец!

— Наполовину. Отец служил в португальском гарнизоне, а мать была из Гоа. Жоаким был католиком и подданным Португалии. Его мать… — Одри даже головой покачала, не в силах передать восхищение, — его мать была красавица. Ты, к счастью, пошла в нее. Отец… что ж, он был неплохой человек, насколько мне известно, но что до внешности… Возможно, у себя на родине португальцы красивее…

— Мой отец был индийцем!

— Наполовину.

Анна поднесла фотографию к окну, однако солнечный свет успел уже померкнуть, так что ей пришлось опуститься на колени возле прикроватной лампы, чтобы как следует разглядеть незнакомые ей черты.

— Ты похожа на его мать… не такая темненькая, и все же…

Анна сжимала фотографию, словно это была живая плоть и из нее можно было извлечь нечто человеческое, подлинное.

— Почему же ты не осталась с ним? Из-за холеры?

— Это случилось до холеры.

— Что случилось до холеры?

Мать снова обтерла шею и лицо влажной тряпкой.

— Скоро переломится, — вздохнула она. — Погода переломится.

— Все умерли во время холеры, ведь так?

— Мои родители умерли в холеру, но уже в тысяча девятьсот двадцать четвертом году. А это случилось в двадцать третьем.

— Вы поженились в двадцать третьем? Я родилась в тысяча девятьсот двадцать четвертом, значит…

— Мы не были женаты. Все произошло по-другому.

Где-то над Тутингом или Балэмом раскатился гром. Теперь лишь прикроватная лампа освещала комнату, но и та вдруг замигала и погасла. Две женщины замерли неподвижно в призрачном мерцании надвигавшейся грозы.

— Это и была твоя исповедь?

— В том числе. Потом отец Харпур читал мне свои стихи на смерть отца. Очень помог мне. Впервые я начала понимать, что к чему… понимать себя. Как я была глупа. Я влюбилась в Жоакима, влюбилась до безумия. Просто с ума по нему сходила. Мне было семнадцать, я получила строгое католическое воспитание. Монастырь, потом миссия — больше я ничего не знала. Понятия не имела о мальчиках, тем более о мужчинах. Жоакиму португальцы помогали выучиться на врача. Мой отец ладил с португальцами. Все католики заодно, как говорится. Португальцы посылали нам в миссию лекарства и припасы. Однажды в качестве курьера отрядили Жоакима. Я тогда работала сиделкой в больнице. Так мы и встретились, и все, чему меня учили, все мое религиозное воспитание, все запреты и страхи… все было забыто, стоило мне увидеть его.

Неотразимый. Более красивого человека я никогда не встречала. Темно-карие, почти черные глаза с длинными ресницами, кожа — как полированное дерево. Как не притронуться, не попробовать кончиками пальцев, всей ладонью — на ощупь. И руки у него были красивые, что бы он ни делал, можно было просто смотреть на его руки: их движения зачаровывали. Я чересчур разболталась, знаю, но я сама не могла тогда понять, что со мной происходит. Это наполняющее изнутри чувство… чувство… не знаю, как назвать его, слишком многое смешалось в одно. Красота, радость, уверенность. Знаешь, что сказал мне на это отец Харпур? «Наверное, это похоже на веру». Так и было бы… если б в веру входил еще и секс.

— Секс, — повторила Анна; слово выпало из ее рта, словно колючий неочищенный каштан, и разрослось в комнате до размеров готовой взорваться мины.

— Ага. Секс, — спокойно подтвердила мать. — Добрачный секс. Можно подумать, нынешнее поколение его открыло, судя по тому, как с ним носятся. Мы с Жоакимом не могли оторваться друг от друга. В больнице при миссии по ночам мы оставались наедине, у нас даже кровать была. Мы были молоды, безрассудны. Я пыталась считать дни, пыталась соблюдать предосторожности. Но мы оба просто не могли удержаться. Я забеременела.

Гром рокотал все ближе. Деревянную мебель по мощеной улице перетаскивали уже к югу от Коммон, запах дождя начал проникать в открытое окно. Спрессованный воздух трещал и искрился. Шипело электричество.

— То был страшный для меня день. Жоаким уехал к себе в Гоа, я молилась, чтобы у меня началось. Отец удивлялся, с чего это вдруг я стала такой набожной. Через две недели стало ясно, что я попалась, и тогда я запаниковала. Лежала ночью в постели, и мозг вращался, словно кружащийся на мостовой пятак, — все пыталась представить себе, как я стою перед отцом и… Ты не знала моего отца… Немыслимо было бы признаться ему, что я беременна, мало того, беременна от индийца. Конечно, все в миссии любили Жоакима. Они вообще к индийцам относились очень хорошо, но межрасовый брак? Никогда. Португальцы вели себя иначе, во всех своих колониях смешивались с туземцами, но британцы… Белая английская девушка-католичка и темнокожий из Гоа — этого просто не могло быть. Против всех законов природы. По тем временам — такое же извращение, как гомосексуализм. И я ударилась в панику. Выдумала себе прикрытие. Сочинила, продумала во всех подробностях историю о том, как меня изнасиловали, и в результате у меня будет ребенок.

— Кто изнасиловал?

— Никто. Выдуманный персонаж. Человек, которого не существовало на самом деле. Сыграть эту роль было нетрудно. Я была в таком состоянии, так напугана, была прямо-таки невменяемой от ужаса, от всего, через что мне предстояло пройти.

— А Жоаким?

— Он уехал и не возвращался. Временно португальцы прислали на замену другого студента-медика. Я была в отчаянии, надо было действовать. Я рассказала отцу, что меня изнасиловали. Рухнула к его ногам и зарыдала. Буквально валялась на полу и рыдала, пока меня не вырвало. Отец вызвал полицию. Местное отделение возглавлял человек по фамилии Лонгмартин. Типичный такой «колонизатор», мускулистый коротышка с маленькими усиками, из тех, кто умеет внушать «низшим расам» страх Божий, а у самого загривок красный, как бы удар не хватил. Он явился к нам домой и записал мою до мелочей продуманную историю. Потом поговорил с отцом. Не знаю, о чем они говорили. Вероятно, отца спрашивали, не предпочтет ли он скрыть, что дочь была изнасилована, или же он требует открытого расследования. Не знаю. Знаю другое: с того момента, как я рассказала свою историю, все изменилось — непоправимо. Не помню, где я слышала… Отец Харпур сказал, или в книге прочла… Смысл в том, что ложь порождает другую ложь, как в семье дурная наследственность ведет ко все более тяжелым болезням и окончательной гибели.

Ветер пронесся по саду, клоня к земле деревья, сотрясая оконные стекла.

— Что сказал Жоаким, когда узнал об этом?

— Нечего было говорить. Все уже свершилось. Он терзался угрызениями совести из-за того, что он «сделал со мной». Как будто я тут была ни при чем. В жизни не видела, чтобы человек так терзался. Он был потрясен тем, что мне пришлось принять позор на себя, объявить публично, что я лишилась девственности. Он хотел полностью взять на себя ответственность, хотел пойти к моему отцу. Хотел поступить как должно.

— Господи боже… И он так и сделал?

— Ты еще главного не слышала.

Первые капли дождя ударили в окно. Запах воды, испарявшейся с раскаленного асфальта, наполнил комнату. Парусом надулись занавески, и мощным потоком чуть не прогнуло крышу.

— А случилось вот что. — Мать возвысила голос, перекрывая шум дождя. — Полиция схватила «виновника». Да, в те времена колониальное правосудие не мешкало. Ко мне пришли Лонгмартин и с ним два констебля, просили меня опознать подозреваемого. Прошло всего десять дней с тех пор, как на меня «напали». К тому времени я как-то справилась с паникой, но стоило отцу зайти ко мне в комнату и сказать, что я должна идти с Лонгмартином в тюрьму, как приступ начался снова. Конечно, отец вызвался ехать со мной, но Лонгмартин, хитрая лиса, для того и прихватил с собой двух констеблей, чтобы в машине не осталось лишнего места. Ему требовалось непременно увезти меня из дома одну, без защиты родителей. Он сел со мной рядом на заднее сиденье и по дороге объяснил, как это будет: передо мной выстроят в ряд шестерых мужчин, индийцев. Они будут стоять на свету позади противомоскитной сетки, а я останусь в темноте, так что я смогу хорошенько их разглядеть, а они меня — нет. Я кивала в такт его словам, и тут Лонгмартин сменил тон. Вместо простых и четких полицейских инструкций вдруг послышалось нечто совсем иное: приглушенные, неявные угрозы, не прямая речь, но намеки — то ближе к делу, то вновь отступая.

Хорошо, что им удалось найти преступника, говорил он. А то уж полиция начала сомневаться, как было дело, улик-то никаких не обнаружено. Информаторы ничего не могли сообщить, болтали только насчет студента из Гоа, который работал в миссии. Местные терпеть не могут индийцев из Гоа, католиков. Капитан повторял эту мысль на разные лады, пока ничтожные с виду намеки не превратились в непосильный груз, и к тому времени, как мы добрались до полицейского участка, я уже понимала, что полицейский разгадал мою игру. Вот почему, когда он шепнул мне в самое ухо: «Третий справа», я уже не сомневалась: прошла вдоль ряда из шести мужчин и уверенно указала пальцем на третьего с краю мужчину, на человека, которого никогда прежде не видела.

Лонгмартин был мной доволен, он тут же отвез меня домой, передал с рук на руки отцу и похвалил: «Ваша дочь — молодчина, мистер Эспиналл, отважная девушка. Посмотрела негодяю прямо в глаза и тут же указала на него. Хорошая работа». А я стояла рядом, обвисала тряпкой, ничтожное, бесхребетное создание, и каждая его похвала — я-то знала ей цену! — рвала мое сердце на куски. Мне казалось, даже отец различит сквозившую в голосе капитана иронию. Я легла в постель и лежала неподвижно на спине, видя сквозь сетчатый полог лицо того человека, а потом начала биться, извиваться на постели, как… как сейчас, пока из меня не вырезали чертову опухоль.

— Значит, Жоаким остался в стороне?

— В Индии уже тогда было неспокойно. До окончательного освобождения оставалось еще четверть века, но колониальные власти чувствовали себя уже не так уверенно. За четыре года до того случилось страшное кровопролитие в Амритсаре: генерал Дайер расстрелял безоружную демонстрацию из пулеметов. Всюду в стране было неспокойно. Тот человек, на которого мне велели указать, был вождем местного сопротивления. Лонгмартин давно уже охотился на него. Когда индийцы услышали, в чем обвиняют их лидера, они возмутились и напали на миссию, но к этому Лонгмартин был готов. Войска быстро подавили бунт.

Жоаким не мог жить с этим. Все, что было, превратилось в прах и пепел. Желание умерло в нас, мы даже не могли оставаться рядом друг с другом, вина отравила все. Жоаким считал себя ответственным, он был на шесть лет старше, он, дескать, должен был подумать заранее… и так далее. А вышло так, что другого человека вздернут на виселице из-за него. Он не мог стерпеть такую несправедливость. Он потребовал, чтобы я повторила ему свою ложь во всех подробностях. Все детали вымышленного мной нападения. Он требовал этого так яростно, неистово… Он был страшен, Андреа. Я все рассказала ему, и тогда он пошел к Лонгмартину и заявил, что это он изнасиловал англичанку. В доказательство он повторил мою историю, слово в слово.

— И Лонгмартин поверил?

— Думаю, Лонгмартин сильно обозлился. Такого поворота событий он не мог предвидеть. Бесчестный человек не принимает в расчет поступки, внушенные честью. Не знаю, что еще сказал ему Жоаким, но как-то он надавил на полицейского, наверное, предупредил, что мятежников уже нельзя будет сдержать, если он пойдет к ним и докажет, что их вождь обвинен облыжно. Так или иначе, того индийца отпустили, а Жоаким… Жоаким…

Внезапная судорога сотрясла тело женщины. Одри откинулась на спину, запрокинув голову; разверзся в усилиях глотнуть воздуху черный провал рта, плечи конвульсивно вздрагивали от сухих, сотрясавших грудь рыданий. Потом она бессильно завалилась на бок. Анна осмелилась притронуться к плечу матери, вспомнив вдруг полузабытую ночь из детства: после вечеринки мать, упав ничком на кровать, вот так же беззвучно всхлипывала. Легкое птичье тельце затихло под ее рукой, глаза вновь раскрылись, хотя все еще смотрели в пустоту.

— Жоаким умер в полицейском каземате, — торопливо выговорила она. — Согласно официальной версии, покончил с собой, повесился на решетке своей камеры. Ходил слух, что Лонгмартин решил наказать студента, сорвавшего его славный план, и переусердствовал с наказанием. Так или иначе, все в городе — и мои родители, и другие члены миссии, и все население, индуистское и мусульманское, — были удовлетворены: справедливость свершилась. Через неделю меня посадили на корабль, идущий в Англию. Такая вот справедливость: я, зачинщица и виновница, оказалась единственной уцелевшей из всех участников этой истории. Вскоре в тех местах вспыхнула эпидемия холеры, и все остальные умерли: мои родители, вождь индийских мятежников, Лонгмартин. Если б я оставалась сиделкой в больнице, какие у меня были бы шансы? А так — я превратилась в живой памятник собственной трусости. Жоаким, благородный, отважный Жоаким умер. Умер презираемый всеми, его родной отец отказался забрать тело сына, и его похоронили за городом, на кладбище для неприкасаемых.

Дождь уносило прочь. В комнату струился чистый, прохладный воздух, пахло влажной землей и свежесрезанной зеленью. Мать с усилием приподнялась, пытаясь сесть, Анна подложила ей за спину подушки. Одри взяла с постели второй листок из шкатулки и протянула его дочери.

— Вот моя повесть, полная «шума и ярости». Шекспир был прав: все в итоге кончается ничем. Написанное то и дело стирают с доски. — С этими словами она вручила Анне письмо. — Первое и последнее, единственное письмо от него. Из тюрьмы. Он передал его через какого-то индийца, сторонника того вождя. Прочитай. Прочитай мне вслух.

Дорогая Одри,

впервые за много дней я чувствую себя очистившимся. Не телом — мыться мне не дают, — но изнутри я отмылся дочиста. Чувствую себя словно дом с побеленными стенами, когда солнце светит прямо на них, даже больно глазам. И я счастлив — так, как был счастлив лишь в детстве.

Поверь мне, Одри: то, что я сделал, — к лучшему для нас обоих. Что сталось бы с нашей любовью, если бы из-за нас умер человек? Лучше сохранить нашу любовь как нечто прекрасное, истинное, пусть ей и не суждено продлиться. Боюсь, этих коротких строк не хватит, чтобы убедить тебя, что ты ни в чем не виновата, что я понесу наказание за свои собственные ошибки. Ты должна покинуть эти места и отправиться навстречу своему будущему с чистой совестью. И помни: ты была моей единственной настоящей любовью.

Жоаким

— Не оправдание, — подытожила Одри. — Но хотя бы объяснение.

Глава 29

Осень 1968 года, Орландо-роуд, Клэпэм, Лондон

К концу лета дни начали понемногу сокращаться и все больше выдавалось «плохих» дней. Одри не всегда могла подняться с постели, а если и вставала, то лишь на несколько часов во второй половине дня. В эти светлые промежутки мать и дочь много беседовали, пока вновь не вступала в свои права боль, заглушаемая только морфином.

Анна превратила в кабинет комнату по соседству со спальней матери, поставила у окна стол; на уголке стола — фотография Жулиану, у нее было много фотографий сына. Днем она читала литературу по теории чисел, а по ночам Джейн Остен. Когда читать надоедало, предавалась размышлениям, курила и следила за тем, как дым струится сквозь ореол света от лампы и растворяется в темноте.

Как-то днем под окнами собрались дети, затеяли игру и вдруг все столпились вокруг мальчика, взявшегося объяснять правила. Анне вспомнилось: много лет назад она смотрела из окна на лужайку в Эштуриле, где Жулиану играл с друзьями. Ему тогда было всего восемь лет, но мальчишки беспрекословно его слушались, лица их горели восторженной любовью, и Анне припомнилось последнее письмо Юлиуса из Сталинградского котла. В ту пору как раз затевалось издание «У кампунэш», и Анна осознала вдруг, что ее главной любовью мог бы стать Жулиану, а не политика и подарить ей более теплое, более чистое и человеческое чувство. Вот только материнскую любовь она не решалась себе позволить, не считала себя достойной. Она твердо знала: рано или поздно придется расплачиваться за грехи. Не потому ли она то и дело фотографировала мальчика, вопреки смутному суеверию, напоминавшему, что первобытные народы боятся фотографироваться, боятся, что у них «украдут душу». Таким способом Анна постоянно подтверждала для себя существование сына, но сейчас, слепо ощупывая рамку на краю стола, она задалась вдруг вопросом: не было ли это также способом отделить его от себя, любить на расстоянии?


В эти месяцы она почти не спала. Мать могла позвать на помощь в любой час ночи, и приходилось сидеть рядом с ней, пока она вновь не погружалась в дремоту. В промежутках вспоминали прошлое, мать заполняла многочисленные белые пятна.

Тетушка, унаследовавшая после смерти родителей Одри дом в Клэпэме и поселившаяся там вместе с племянницей и ее незаконнорожденной дочерью, умерла, когда Анне едва сравнялось семь лет, оставив дом Одри. К тому времени мать уже пять лет проработала секретарем в Уайтхолле, работу нашла для нее тетя. После смерти тетушки присматривать за девочкой было некому, вот почему Анну так рано отправили в монастырскую школу.

— Твоя двоюродная бабушка, моя тетя Глэдис, требовала строгой дисциплины. Она обращалась сурово и со мной, и с тобой, и я приняла эти правила. Не то чтобы они были мне по душе, но это была удобная маска, и я спряталась за ней.

— От кого спряталась?

— От твоих вопросов, — ответила мать. — От своей вины. На работе я становилась совсем другой. Меня, должно быть, считали за славную девчонку, всегда не прочь выпить, поддержать компанию, повеселиться. В Англии умение хохотать во весь голос может очень даже пригодиться.

— И конечно же были… поклонники?

— Разумеется, но я никого близко не подпускала. Роулинсон оказался идеальным вариантом. Вероятно, деревянная нога привлекала меня, как ни странно. Тогда я не вполне понимала почему, ведь единственный мужчина, которого я знала до Роулинсона, был само совершенство. Только вчера я поняла: видимо, я считала, что именно этого я заслуживаю. Я не хотела полной и безусловной преданности, стало быть, не надо мне и целого, с руками-ногами, мужчины. У него были и другие подружки.

— В тот день я проследила его до Флад-стрит.

— То была его жена. Их мало что связывало. О его коллекции вина ей тоже не было известно. Страшное дело, со всех сторон секреты! Мы с ним на этом деле собаку съели, мы с Роули. Даже удивительно, как им удается подбирать людей.

— «Им» — это кому?

— Компании. С началом войны меня перевели в отдел оборонной экономики. В цифрах я хорошо разбиралась — в цифрах, не в твоих иероглифах. В ту пору большую часть работы делали мы, секретарши, нас допускали к строго секретным документам. Меня там любили, и, когда отдел Ми-пять переехал из Сент-Олбани на Райдер-стрит, меня тоже послали туда — присматривать за деньгами.

— Что такое отдел Ми-пять?

— Контрразведка. Знаешь, кто возглавлял этот отдел? Ким Филби. Да, Филби сидел там с самого начала. Когда он сбежал в Москву, я долго не могла в это поверить. Тысяча девятьсот шестьдесят третий год. Холодные январские дни.

— Ты говорила о том, как они подбирают людей.

— Да. Компания подбирает людей, которые умеют хранить секреты.

— И как их находят?

— Ищут тех, у кого уже есть секрет и кто держит язык за зубами. Теперь бы меня не взяли. Все выболтала. Готова все рассказать, было бы кому слушать. Меня бы теперь назвали Болтушка Эспиналл и выперли в отставку.

— Ты продолжала работать на Компанию, даже когда официально ушла на пенсию?

— Да, все так же занималась финансами. Ты увидишь всех на похоронах… кроме него.

— Тебе нравился Филби?

— Он всем нравился. Очень обаятельный человек.

Внезапно Одри указала рукой на комод. В левом ящике, под бюстгальтерами и трусами, обнаружилась небольшая кожаная шкатулка, а в ней — крест на ленточке.

— Моя награда, — произнесла Одри. — Орден Британской империи.

— Ты никогда не рассказывала!

— Главная награда в моей жизни! — Одри слабо потрясла кулачком. — Не так уж много за сорок лет службы.

— Жаль, что я раньше не знала.

— Что ж, теперь знаешь. Теперь я рассказываю тебе обо всем, — откликнулась мать и продолжала: — В Лиссабон я отослала тебя не только из-за Роули. Я действительно думала о твоей безопасности, но и хотела убрать тебя с глаз долой. Ты была постоянным напоминанием о моей трусости, о предательстве. Как ты знаешь, жару я тоже не выносила. Напоминанием об Индии остались жуткие мигрени.


В ту ночь Анна сидела за столом дольше обычного; Джейн Остен лежала перед ней, раскрытая, но не востребованная. Одиночество, расплывчатое отражение в темном стекле окна, длинная струя дыма от забытой на пепельнице сигареты. Дневной разговор с матерью навел Анну на мысли о собственной тайной жизни, которая продолжалась и потом, после окончания Лиссабонского университета. Жуан Рибейру предложил ей написать диссертацию на новомодную тему — о теории игр.

Она ухватилась за этот шанс обеими руками. Под неусыпным надзором Луиша Жулиану все дальше уходил от нее в мужской мир, и ослабевшая материнская орбита уже не могла его удержать. Два года спустя Анна с отвращением услышала от сына, что он вступил в юношескую бригаду Mocidade, даже не спросив мать. А если б и спросил? В ее глазах Mocidade была ничуть не лучше гитлерюгенда, но Жуан Рибейру сумел смягчить ее, сказав, что для мальчика естественно желание проводить время с друзьями, ходить в походы, одолевать горы.

Тем важнее становилась для нее подпольная работа. Пусть это иррационально, однако поступки Жулиану казались ей сознательным противодействием или даже — Господи, помоги! — предательством. Подросток ни на шаг не отходил от Луиша, он стал блестящим спортсменом, наездником, в математике он был хорош, но без блеска, а физику не воспринимал вовсе. Перебирая эти черты сына, гордившегося униформой Mocidade, Анна приходила к выводу, что растит юного Алмейду, что ничего от Карла Фосса нет в этом юноше.

Однажды, садясь в поезд на Лиссабон, бездумно вглядываясь в лица попутчиков, Анна осознала: смысл жизни ей давала секретная работа. До тех пор она понимала, что тайна бодрит ее и окрашивает серые будни в яркие тона, однако теперь стало ясно, что она живет только ради вечеров с Жуаном Рибейру, когда они составляют новые коды, ради длинных прогулок, кружным путем приводивших ее на явочные квартиры и к подпольным типографиям «У кампунэш» и «Аванте!», ради занятий, на которых она учила новых товарищей вживаться в легенду. Весь закулисный механизм политической борьбы составлял ее жизнь.

К мужу она испытывала нечастые приливы нежности, сына любила — пылко, но издали, к математике чувствовала ровный интеллектуальный интерес, но тайная работа удовлетворяла ее глубочайшую потребность. Это была наркотическая зависимость, сильнее, чем зависимость от сигарет, которые она курила на пару с Жуаном Рибейру, от кофе, который они пили чашку за чашкой. Эта работа определяла, кто такая Анна Эшворт.

Однажды ночью она лежала в постели рядом с храпящим Луишем и вдруг почувствовала себя самодостаточной, неуязвимой, цельной. Вина была искуплена — так она решила. Тайная работа во имя социальной справедливости была епитимьей, тысячью тысяч «Аве Мария», прочитанных во искупление греха, в котором она исповедовалась только самой себе. Так начинается процесс исцеления. Но стоило ей осознать это, как Анна решительным движением головы вытряхнула мистическую чушь из мыслей. Она была коммунисткой, атеисткой.

Подлив в стакан бренди, распечатав очередную пачку сигарет, Анна позволила себе вспомнить лучшие свои годы в партии. В 1959 году вместе с Жуаном Рибейру они разработали — а год спустя товарищи осуществили — фантастический план побега их вождя, Алвару Куньяла, из тюрьмы Пенише на севере Португалии. Затем последовала еще более дерзкая акция, с помощью которой коммунисты рассчитывали привлечь внимание всего мира к страданиям португальского народа. В январе 1961 года группа коммунистов захватила в Карибском море круизный лайнер «Санта-Мария». Это время Анна именовала годами своей славы, но, оглядываясь назад, вынуждена была признать, что слава оказалась недолговечной. В тот момент Жуан Рибейру пользовался величайшим уважением в политбюро, но точка зенита была пройдена. Членам Центрального комитета постоянные удачи профессора навязли в зубах, и, когда вслед за удачами последовали необъяснимые аресты товарищей, подозрение тут же пало на Жуана Рибейру и его помощницу-иностранку. Жуана перевели на скучную бюрократическую работу в партии, собирались подстроить депортацию Анны. Рибейру успел ее предупредить: сиди дома и уничтожь все, что может заинтересовать полицию.

Целый месяц Анна бесцельно бродила по дому в Эштуриле, беспрестанно курила и ежеминутно ожидала стука в дверь. Луиш пропадал на учениях. В дверь так и не постучали. Добровольное заточение кончилось в феврале шестьдесят первого, когда в Анголе вспыхнуло восстание. Луиш отбыл со своим полком в мятежную страну, а через полгода, когда стало безопаснее — бои сосредоточились на севере колонии, — Анна приехала на пароходе в Луанду вместе с шестнадцатилетним Жулиану.

Она отодвинула кресло от стола, задумчиво вращая в руке стакан бренди. Неужели на этом воспоминания исчерпываются? Она ждала большего. Ждала яркости, эмоциональной насыщенности, но, как и в тот раз, когда она очнулась в Лиссабоне от кошмара, воспоминания прокручивались словно киножурнал. Анна заглянула в комнату, где, приоткрыв рот, крепко спала мать. Короткие недели с матерью сделали Анну более живой, более полноценной личностью, чем двадцать лет в Португалии.


К концу августа погода переломилась. Холодный ветер задувал с северо-востока, лето кончилось. Одри не вставала с постели, уплывала на волнах морфина. Что-то бормотала про себя, какие-то обрывки стихотворений, а за окном дети играли в футбол, мяч стукнулся о капот автомобиля. Мужской голос гневно заревел на озорников, наступило молчание, потом кто-то робко спросил:

— А мяч отдадите?

— Нет, черт побери, не отдам!

Большую часть дня Анна сидела рядом с матерью, держа ее за руку, слегка сжимая, как будто прощупывая пульс, и перебирая бесконечные дни на веранде в Анголе, когда Луиш сражался на севере с повстанцами, а Жулиану под деревьями огромного сада играл в войну. Все это шаг за шагом вело к очередному поступку сына, к очередному — как она это воспринимала — предательству: в 1963 году, в день своего восемнадцатилетия, мальчик заявил, что его приняли в Военную академию, он станет офицером. Почему даже сейчас она считала это предательством? Разве она пыталась хоть как-то влиять на политические убеждения сына? Какая-то щелочка раскрылась в ее мозгу, и Анна прильнула к ней взглядом, пытаясь разглядеть малую толику правды, но в этот самый момент мать вдруг сказала:

— Ты ничего не рассказывала мне про Карла Фосса.

Анна вздрогнула и резко обернулась к матери. Веки больной были плотно сомкнуты, каждый вдох давался с трудом, бился в горле.

— Мама? — Но та не ответила.

Как могла она упустить такой шанс? Мать, работавшая в МИ-5, читала все отчеты по мере их поступления, знала о том, что дочь согрешила с двойным агентом, военным атташе посольства Германии. За все то время, что Анна провела с матерью, ни разу не заходила речь о Карле, и она не решилась начать этот разговор. Это время целиком принадлежало матери: Одри исповедовалась, Одри строила разговор. Несколько раз она предлагала дочери сходить к отцу Харпуру, но Анна, хотя отец Харпур был ей, пожалуй, по душе, не собиралась беседовать с ним. Она знала, чего потребует от нее священник: рассказать правду мужу и сыну. С гневом Луиша она бы еще справилась, но презрение сына — этого она не перенесет. Только теперь Анна сообразила, что может обо всем рассказать матери. Это не страшно, Одри не будет ни на чем настаивать. Она просто выслушает и унесет тайну с собой в могилу.


Анна тем временем написала письмо другу Жуана Рибейру, кембриджскому профессору математики Льюису Крейгу. Его имя и адрес она получила в последний свой день в Лиссабоне, когда решилась принять «полумеры», как сама это называла: передала на хранение Жуану Рибейру деревянную ангольскую шкатулку с семейной фотографией Фосса и его письмами. Не хотелось, чтобы Луиш наткнулся на них, если надумает все же развестись, избавиться от Анны.

Льюис Крейг откликнулся и пригласил приехать. В ответном письме Анна рассказала о болезни матери, а заодно набросала некоторые свои идеи и поинтересовалась, могут ли они найти применение — не в давно забытой диссертации по теории игр, но в чистой теории математики. Крейг сообщил ей, что Жуан Рибейру уже дал ей рекомендации и что для исследователя ее уровня вакансия найдется. Тут-то Анна и поняла, что «полумеры» могут зайти достаточно далеко: возможно, она вовсе не вернется в Португалию.


Прежде, возвращаясь в Лиссабон с очередной африканской войны, Анна видела, что все вокруг переменилось, лишь она одна осталась прежней. Вернувшись в 1964 году, она обнаружила, что сопротивление пришло в упадок: Алвару Куньял эмигрировал в Советский Союз, Жуан Рибейру отсидел два года в тюрьме, жена его умерла, его уволили из университета, и он жил на крошечную пенсию в однокомнатной квартире в Байру-Алту. Из политбюро его исключили. Все кончено, сказал Анне профессор.

Осознать масштабы катастрофы ей было некогда: вспыхнуло восстание в Мозамбике, и Луиша, с его опытом африканских кампаний, туда немедленно командировали. Тогда-то, в жестокую, более кровавую, чем ангольская, кампанию супруги впервые почувствовали отчуждение. Начальник колониальных войск в Мозамбике использовал те же средства, что британцы в Малайе и американцы во Вьетнаме, предоставляя туземцам выбор: сотрудничать или погибнуть мучительной смертью. Сообщения о казнях и насилии достигли военного лагеря, где жила Анна. Начались громкие, бессмысленные ссоры. Анна била посуду, швыряла какими-то вещами в Луиша. Неужто он считает колониальные войны справедливыми, вопила она, неужто их сын должен будет сражаться ради того, чтобы сделать Салазара императором? Луиш укрывался от нее по вечерам в офицерской столовой, Анна сидела на веранде, наливаясь дешевым бренди, наливаясь яростью.

И сейчас, пригубив первый за вечер стакан джина с тоником, Анна припомнила бессильную ярость тех лет. Письмо от Льюиса Крейга лежало перед ней на столе. Нет, к старому она уже не вернется, твердо решила Анна. Пора вырваться из заколдованного круга. У нее было сколько угодно времени, чтобы обдумать и изменить свою жизнь, пока она просиживала на всех этих верандах в Африке, но потребовались считаные недели с матерью, на окраине города, устремленного не в прошлое, а в будущее, чтобы два десятилетия, прожитые по инерции, спали с ее плеч.


30 августа — последний вечер с матерью. Отец Харпур явился с последним причастием и помазанием. За последние сутки мать практически утратила дар речи, было ясно, что конца ждать недолго. В два часа ночи Анна почувствовала, что больше не выдержит. Попыталась встать, но тут мать крепче сжала ее руку и открыла глаза.

— Они придут за тобой, но ты с ними не ходи, — предупредила она.

Глаза ее снова закрылись. Анна проверила пульс, с ужасом гадая, что могло привидеться матери напоследок. Одри все еще пребывала в этом мире, но дыхание ее стало поверхностным. Анна легла в постель и проспала до полудня, проснулась с тяжелой головой, лицо все помятое. В комнате матери было тихо. Другая, не та, что прежде, тишина. Анна поняла: жизнь закончилась.


Мать лежала на спине с закрытыми глазами, одна рука высунулась из-под одеяла. Аромат увядающих лилий, которые отец Харпур принес из церкви, не в силах был перебить запах сворачивающихся внутри тела жидкостей. Лицо матери уже остыло. Тело не вызывало ни страха, ни печали. Тело ничего не значит, его можно унести и положить в могилу, подумала Анна.

Она вызвала врача и отца Харпура. Сварила себе кофе и выкурила сигарету на кухне. Пришел врач, подтвердил факт смерти, выписал свидетельство. Пришел отец Харпур, позвонил гробовщику и сидел до чая, пока не пришли за телом. Тогда он ушел, посулив отслужить наутро мессу за упокой души Одри. Оставшись одна, Анна поднялась в комнату матери. Постель уже застелили, но тапочки Одри, бесформенные, растянутые ее опухшими ногами, стояли возле кровати, и при виде них Анна впервые осознала утрату.


Похороны состоялись в холодный ветреный день. Мать заранее распорядилась пригласить всех домой, так что Анна закупила хереса, джина и виски и с утра наделала сотни бутербродов. Наследство, оставленное матерью, не на шутку удивило Анну: помимо дома в Клэпэме она получила более пятидесяти тысяч фунтов наличными и акциями. Поверенный сообщил, что мать так и не притронулась к капиталу, завещанному ей тетей. Помимо денег и ценных бумаг он передал Анне ключ от сейфа номер семьсот восемнадцать в банке «Араб» на Эджвер-роуд.

В церкви Анна сидела на скамье одна и слушала прочувствованные слова отца Харпура. Проповедник говорил о долге человека перед Богом, отечеством и самим собой. Чуть позже, когда прихожане вышли из церкви и направились к могиле, Анна вновь почувствовала натяжение серебряной нити. Мужчины, женщины, старики и подростки тянулись между старыми каменными надгробиями к глубокой прямоугольной яме, и Анна внезапно ощутила себя частью рода человеческого. Вот доля человека: мы живем, и мы умираем. Живые провожают умерших, ибо — длинна жизнь или коротка — все мы идем одним и тем же нелегким путем и знаем, как он труден. А завершение пути у всех одно: в землю или развеянным прахом в воздух, будь ты король или нищий.

Когда гроб опускали в землю, словно по сигналу, заморосил дождь. Зонтики расцвели над головами, капли собирались шариками на лакированном дереве. Отец Харпур произнес последнее напутствие. Анна бросила комок земли в могилу и припомнила — неточно — слова: «В твоем конце мое начало».

И только в коттедже в Клэпэме вместо плащей и шляп проступили наконец лица. Сотрудники Одри называли себя: Пегги Уайт — помощница бухгалтера, Деннис Бродбент — работает в архиве, Моди Уэст — библиотекарь. Некоторые называли только имя, и Анна понимала, что расспрашивать не следует. Какой-то лысый толстяк маячил на периферии ее зрения, выжидал момента представиться. Анна вышла в кухню за очередной порцией сандвичей, толстяк пошел за ней следом, остановился в дверях, приглаживая остатки волос в тщетной надежде прикрыть плешь.

— Вы меня не узнаете, а?

— А что, должна?

— Вообще-то… мы с вами любовники, не припоминаете? Горячая ночка в Лиссабоне, — усмехнулся он.

— Такое я вряд ли могла забыть.

— Переспали, да. Только на бумаге, — глубоко вздохнул он.

— Джим Уоллис! — ахнула она.

Они расцеловались — по-португальски, в обе щеки.

— Толстый, лысый, — причитал Джим. — Не сохранил свою красу. То ли дело ты — такая же, как была.

— Если не считать морщин под глазами.

— Ты все еще замужем, — продолжал он. — Только они меня выдернули из Лиссабона, вы и свадьбу сыграли.

— Замужем, — согласилась она. — А ты… тоже «все еще»?

— По второму разу. Слишком долго проторчал в Берлине, моей первой супруге наскучило. Но теперь я в Лондоне. Дети есть?

— Сын. Жулиану.

— Он с тобой?

— Нет. Он в армии. В Африке.

— Ах да. С отцом.

— Ты и это знаешь.

— Я всегда интересовался тобой, Анна. Не только на бумаге.

— Но теперь ты женат… опять.

— От этого брака у меня двое детишек. Мальчик и девочка.

— Ты был знаком с моей матерью?

— Одри знали все. Старались ее не злить, а то, глядишь, и не выплатят командировочные. Въедливая была тетка. Но отношений ни с кем не портила, пропесочит тебя хорошенько, а в конце дня не откажется выпить в пабе. Мы с ней частенько наведывались в один симпатичный бар в Сохо. Жалко ее. Всем нам без нее худо, особенно Дикки.

— Дикки?

— Странно, что он не заглянул. Дикки Роуз.

— Ричард Роуз?

— Он самый. Как помнишь, он взял лиссабонскую миссию на себя, когда Сазерленд перекинулся в сорок четвертом. Нынче Дикки у нас важная шишка. С тех пор как в шестьдесят третьем Ким покинул нас, много было повышений. Скверный год — Ким, Профьюмо и все прочее. Зато Дикки дорожку расчистили. Не успеем оглянуться, как все мы будем снимать шляпу перед сэром Дикки.

— Ричард Роуз дружил с моей матерью? — не веря своим ушам, переспросила Анна.

— Еще бы. Анна умела выбирать тех, кто далеко пойдет. Ким был ее любимчиком, уж и разобиделась она, когда он оказался предателем. Впрочем, все мы были потрясены. Сигарету?

Он протянул Анне пачку, щелкнул бензиновой зажигалкой. Они выкурили по сигарете, Уоллис прихватил три бутерброда, сложил их горкой.

— Зря это я, — пожурил он самого себя, — хлеб для меня — смерть. Какие планы, Анна? Или Андреа?

— Я по-прежнему Анна.

— Вернешься в Лиссабон?

— Не думаю.

— Ясно.

— Я свой срок отслужила в Анголе и Мозамбике. В Гвинею я не поеду, тем более когда воюют уже двое.

— Вполне тебя понимаю. Какого черта их вообще туда понесло? Безумная война, скверная. Не следовало влезать в эту заварушку, победить и вовсе немыслимо. Выгоднее отказаться от колоний. На что они вообще нужны? Орешки, кокосы. Коврики у двери. Не стоит потраченных денег. Выпутывайся из этой хреновины поскорее, док, вот что я бы сказал Салазару. Не успеешь оглянуться, чернокожие сами перережут друг другу глотку. Как в Биафре.

— Я подумала: не заняться ли мне наукой в Кембридже?

— По-прежнему с цифирьками возишься?

— Скорее с формулами, Джим.

— Молодчина. Теория игр, насколько я понимаю, все еще в моде? Стратегия. Как держать русских за яйца. И так далее.

— Тебе надо перед публикой выступать, Джим. Умеешь рассказать по-простому.

— Я уж пытался. Студенты меня в штыки приняли. Говорят, фашист. Объявили забастовку перед следующей моей лекцией, на том дело и кончилось. Чертовы волосатики… Пригласили вместо меня какого-то типа вещать насчет разоружения. Чему они только учатся?

— Рассуждаешь, как краснорожий полковник из провинций.

Уоллис рассмеялся, захлебнулся дымом.

— Вымирающая порода, — вздохнул он. — Но мы еще нужны. Ты видела фотографию Брежнева? Думаешь, такой человек станет слушать типов в безрукавках, которые покуривают косячок и обожают ароматизированные свечи? Хотя мне больше по душе был Хрущев. Тот порой завернет что-нибудь эдакое, знаешь, были у человека озарения.

— Хрущев тебе нравится только потому, что вы оба терпеть не можете современное искусство, — пророкотал уверенный голос из коридора.

— А, Дикки. Я-то думал, куда ты подевался. Только что говорил Анне, странно, что ты не заскочил угоститься спиртным на дармовщинку.

Ричард Роуз зачесывал седеющие волосы назад и фиксировал их гелем. Глаза его все еще смотрели зорко, пухлые губы готовы были к поцелуям. Все обменялись рукопожатиями. Будущий «сэр Дикки» смахнул воображаемую пылинку с лацкана.

— Ты помнишь, как Хрущев отозвался о современном искусстве? Ты еще в полный восторг пришел.

— Ослиным хвостом намалевано, — с йоркширским акцентом выговорил Джим.

— Настоящий крестьянин. Ему бы картошку сажать. Да что там — коровам хвосты крутить. Мистер X.

— Налить вам, мистер Роуз? — Анне хотелось побыстрее избавиться от него.

— Я принесу, — вызвался Уоллис. — Что будем пить?

— Крашеную водичку, — ответил Дикки, подразумевая джин с ангостурой.

— Ангостура вон там, — указала Анна, раздосадованная услужливостью Джима.

— Мои соболезнования, Анна, — гладко, словно по писаному, заговорил Роуз. — Одри была замечательная женщина. Потрясающая. Когда она ушла в отставку, заменить ее оказалось попросту некем.

— Боюсь, сама она вовсе не считала себя незаменимой.

— Возможно, однако у нее была своя манера работать, вот что ценно. Очень строгая, даже придирчивая, но свой парень, с ней было нескучно.

Они обменялись теми же вопросами-ответами, что перед этим с Уоллисом. Роуз по-прежнему оставался холостяком — вот и вся информация, какую удалось из него выжать.

— С кем вы, говорите, переписываетесь в Кембридже? — спросил он.

— Я не говорила. С Льюисом Крейгом.

— Чем он занимается?

— Я несколько выпала из процесса. В пятидесятые и шестидесятые он занимался теорией игр, но с тех пор, должно быть, перешел к другим темам.

— Вообще-то я слыхал где-то его имя. Стратегия. Наш интеллектуальный резерв.

— Вероятно.

— В пятидесятые годы он работал в Калифорнии, в корпорации РЭНД, — продолжал Роуз, проверяя собственную память. — Некоммерческий стратегический исследовательский центр, если вы в курсе.

— После того, как защитил докторскую в Принстоне?

— Но ведь он не янки, верно?

— Итон и Кембридж.

— Хм-м, — протянул Роуз.

Корабль его красноречия разбился о неприветливые берега.

Вернулся Уоллис с розовым джином в стакане.

— За лиссабонскую миссию, — провозгласил он, поднимая бокал.

— Славные денечки, — вздохнул Роуз. — Все мы были так молоды тогда, так доверчивы.

— А вот и еще один из команды сорок четвертого года, — воскликнул Уоллис. — Лиссабонская миссия в полном составе.

Сначала между плечами двух разведчиков просунулась трубка, за ней рука и все тело. Новоприбывший успел расцеловать Анну в обе щеки, прежде чем она разглядела его. Придерживая ее рукой за плечи, он слегка отодвинул Анну от себя и вгляделся в нее, словно любящий дядюшка.

— Сочувствую, Анна, — пророкотал Мередит Кардью. — От всей души сочувствую. Все были потрясены — ведь правда, Дикки? — когда Одри позвонила в июле и назвала диагноз. Храбрая женщина. Господи боже, я бы на ее месте не совладал с собой.

Он обхватил Анну рукой за плечи, притянул к себе, как будто она по-прежнему находилась под его покровительством.

— Вот мы и в сборе, — сказал Роуз. — Только Сазерленда с нами нет.

— Бедняга Сазерленд, — вздохнул Кардью.

— Розовый джин? — предложил Уоллис.

— Не откажусь.

— Как поживает Дороти? — обернулась Анна к Кардью.


К двум часам все разошлись. Уоллис задержался допоздна, ему предстояло отвезти домой Пегги Уайт, помощницу бухгалтера, которая пренебрегла бутербродами и теперь жестоко расплачивалась за семь порций джина, выпитых на пустой желудок. После ухода гостей Анна прибрала и осталась сидеть на кухне, вспоминая странные взгляды, какими мерили ее с ног до головы Уоллис и Роуз. Казалось, будто они оба, каждый на свой лад, прикидывают, годится ли Анна для определенной работы. Неужели Роуз, вопреки их взаимной неприязни, готов что-то ей доверить? А Уоллис?

Может быть, у того на уме не работа, а флирт? Супруга номер два тоже успела надоесть? Семейная жизнь в Англии катится ко всем чертям. Почему бы и нет? Внезапная беременность никому теперь не грозит. Приняла таблетку, и делай что хочешь. Салазар бы перерезал себе горло, прежде чем допустил безбожную таблетку в страну. Мысли Анны безболезненно скользили по этим рельсам, пока не наткнулись на ее собственную семью: близкие разобщены, тысячи миль между ними, мужчины сражаются в Африке. Уронив голову на руки, Анна заплакала — одна в большом доме. Весь гардероб матери успели свезти на благотворительную распродажу, и самые отважные черви уже прокладывали ходы сквозь лакированное дерево гроба.

Глава 30

7 сентября 1968 года, Англия

Поезд вез Анну в Кембридж. Она купила на станции газету и впервые в жизни порадовалась, читая «Гардиан»: на первой же странице среди основных новостей из-за рубежа сообщалось, что доктор Салазар спешно доставлен в лиссабонскую больницу Круш Вермелью. Диктатор упал в обморок, обследование установило наличие внутричерепной гематомы и тромба в оболочке мозга. Ну да, усмехнулась Анна, португальцы не могут же просто сказать — кровоизлияние в мозг. Статья завершалась коротким интервью с главным специалистом по внутричерепной хирургии: профессор пояснил, что главе государства понадобится операция для устранения тромба.

Солнце прорвалось из-за туч и залило вагон ярким светом. Анна закурила с таким чувством, будто воскуряет жертвенные благовония за погибель фашистского режима и прекращение колониальных войн в Африке.

Льюис Крейг жил в Тринити-колледже, в квартире с видом на двор. Он курил сигары, швейцарский сорт «Виллигер». Анна учуяла их запах еще с первого этажа и заранее представила себе квартиру: хаос бумаг и книг, смысл которого ясен лишь самому хозяину. Однако квартира оказалась неожиданно опрятной, никаких разбросанных бумаг. Блокноты на пружинах складывались на книжную полку, их набралось уже несколько сотен, рассортированных по пачкам с цветными ленточками. И другие проявления эксцентричности, присущие преподавателям математики, как то: носки под сандалии, протертые до блеска серые брюки, заканчивающиеся повыше лодыжки, твидовый пиджак с заплатами на локтях и галстук, украшенный свежими пятнами яйца и бекона, оказались чужды Льюису Крейгу. Он быстро лысел, но уцелевшие волосы были коротко подстрижены, подчеркивая форму головы, большой, квадратной. На вид профессор был силен и подтянут, ни унции лишнего жира. Судя по тому, как пиджак — не твидовый, а от хорошего костюма — обтягивал его грудь и плечи, профессор регулярно упражнялся с гантелями.

Анна застала его врасплох: Крейг отдыхал в кресле, задрав черные туфли на стол. Едва она закрыла за собой дверь, как профессор уже вскочил, обогнул стол и навис над ней — несколько даже угрожающе. Анна протянула ему руку, его пальцы на ощупь казались жесткими и мозолистыми, словно пальцы крестьянина. Склонившись над рукой Анны, профессор поцеловал ей пальцы. Анна почувствовала легкий аромат одеколона, смешанный с запахом табака. Не выпуская руки своей гостьи, хозяин провел ее через комнату и усадил на кожаный диван. Сам он уселся напротив, на краешке кресла. Вблизи было видно, что профессору уже за пятьдесят, но он хорошо сохранился.

— Жуан Рибейру писал, что равных вам нет, но забыл упомянуть, что речь идет не только о ваших способностях.

— О вас он мне тоже много чего не рассказывал. — Взмахом руки Анна отмела мужскую лесть. — Например, как вы познакомились.

— Жуан приезжал на симпозиум по простым числам. И я, перед тем как перебрался в Принстон, читал в Лиссабоне курс лекций по диофантовым уравнениям.

Он не спускал глаз с лица Анны. Приподняв мускулистые плечи, так что голова почти утонула между ними, он подался вперед, сильно упираясь ногами в пол, как будто вот-вот прыгнет на нее. Знакомая металлическая пружина сворачивалась и разворачивалась в животе. Вот уже двадцать с лишним лет никто не смотрел на Анну с таким откровенным мужским интересом. Все мысли разбежались, она с трудом вспомнила, о чем еще надо спросить.

— На днях мне кто-то говорил, что вы работали в корпорации РЭНД, — сказала она.

— Работал. Два года. Что-то вроде искусственного парника, столько мозгов под одной крышей, так и дымятся… Похоже на то, как мы во время войны работали с Аланом Тьюрингом. Докторскую в военные годы пришлось отложить, так что к середине пятидесятых я попал в Принстон, потом в РЭНД, в Санта-Монику. Знаете, как говорится: на Западном побережье существует только два типа погоды — солнце и туман. Я скучал по здешнему климату. Ничего нет лучше крепкого морозца, когда солнце еле-еле просвечивает сквозь голые деревья.

— А я скучаю по зеленому лету, по запаху свежескошенной травы…

— Кто вам сказал, что я работал в РЭНД?

— На похоронах матери. Не помню, кто именно.

— Соболезную. Об этом Жуан не писал.

— Я ему еще не сообщила.

— Жуану сейчас нелегко. Впрямую он об этом не говорит, но между строк прочесть можно.

— Может быть, теперь дела пойдут на лад. Вы читали сегодняшнюю газету?

— Насчет Салазара? Пишут, что он не сможет вернуться к работе.

— Это и для меня лично благая весть, — сказала она и почувствовала первый укол совести, первую, такую знакомую спазму вины.

— Ну да, ваш муж и сын сражаются в Гвинее. Жуан писал, что вы, может быть, навестите меня… и вот вы здесь.

Они заговорили о математике. Время летело незаметно, разговор поглотил обоих. Крейг вел себя агрессивно, отметал многие ее аргументы грубоватым «это и так всем известно», однако Анна оказалась изворотливым противником и всякий раз, когда профессору удавалось прижать ее к мату, отвлекала его неожиданным ходом, внезапно приоткрывшимся решением. В итоге им удалось составить тезисы для намеченной исследовательской работы и Крейг посулил найти ей место на одном из женских факультетов.

На обратном пути вагон заполонили американские туристы, возвращавшиеся, как нетрудно было понять, из Шотландии: всю дорогу они спорили о том, какая расцветка пледов лучше подходит для того, чтобы перешить их на клетчатые пиджаки. Пожалуй, лучше всего выйдет из цветов клана Мак-Леод. Анна едва верила своим ушам, прислушиваясь к этой болтовне, пока ей не показалось, что сама она таращится на попутчиков, как глупая провинциалка. Поднялась и вышла в проход покурить. Разум ее заполонило физическое присутствие Крейга, их интеллектуальная близость и запах его сигар, льнувший к ее пальто. Анна высунулась из окна, обратившись затылком к встречному ветру, длинные черные волосы упали ей на лицо, скрывая окрестный пейзаж. Две серебряных полосы вились из-под заднего вагона, убегая назад, к Кембриджу, и Анна вновь почувствовала старинную тягу, мощную, как гравитация. Она повернулась в другую сторону, лицом к движению, зажмурилась: резкий порыв ветра выжал слезы из глаз. Теперь волосы относило назад, они струились горизонтально, как хвост кометы, и Анна торжествующе рассмеялась: жизнь набирала обороты, будущее устремилось ей навстречу, как этот ветер. Что-то будет!


На следующий день шел обложной дождь; Анна, словно узница, сидела в сумрачном доме в Клэпэме и ждала звонка, но телефон молчал. Под вечер дождь угомонился, неожиданной лаской в комнату проник солнечный луч. Анна решила прогуляться на кладбище и обнаружила на могиле матери среди уже знакомых букетов два явно дорогих венка, оба без подписи, только название цветочного магазина в Пимлико. Она прошлась среди надгробий, высокие каблуки вязли во влажном грунте, а потом согрелась чаем в кофейне в Старом городе. Съела пирожное, размышляя, не преувеличивает ли она взаимное притяжение, возникшее, как ей показалось, между ней и Крейгом, не сочиняет ли «роман». Да он, вероятно, женат. Подумаешь, нет кольца, кто в Англии сейчас носит обручальные кольца? Анна повертела на пальце собственное кольцо — золотой ободок уже нелегко будет снять, не пройдет через сустав. С какой стати Крейгу проявлять интерес к сорокалетней женщине, когда в кампусе полным-полно сексуально продвинутых двадцатилеток? И она побрела домой, то и дело оскальзываясь на влажных осенних листьях и еще каком-то размокшем от дождя мусоре.

Телефон зазвонил в тот самый момент, когда Анна открывала дверь. Промчавшись по невысокой, всего в пять ступенек, лестнице, Анна сбилась с дыхания. Крейг сообщил, что кафедра математики дала добро и готова предложить ей место аспирантки в Гиртоне, анкеты ей уже высланы, жилье подыскивается. Ее ждут в Кембридже к началу октября.

По такому случаю Анна выпила перед ужином джин-тоник и запила баранью отбивную померолем из запасов Роули. Она легла спать в состоянии приятного опьянения, а проснулась в состоянии малоприятного похмелья.

Свингующий Лондон шестидесятых вернул ей молодость — немыслимые фасоны одежды, безумное разнообразие мод во всем, в том числе в музыке, — это после португальской-то монотонности, а сколько всего можно купить! Анна запаслась зимней одеждой, сходила к Биба, нацепила впервые в жизни джинсы, стала курить «Житан» и отведала первый свой гамбургер в забегаловке «Уимпи Бар». Жуткая гадость, булочка словно из ваты слеплена. Практическими делами Анна тоже не пренебрегала, поручила риелтору найти жильцов и сдать дом в аренду.

Университетские анкеты прибыли в один день с письмом Жуана Рибейру. Португальские цензоры вскрыли письмо и прочли его, один уголок конверта — это бросалось в глаза — был заклеен повторно. Чтобы расшифровать код, который они с Жуаном использовали при переписке, пришлось одолжить в библиотеке томик стихов Фернанду Песоа.

Дорогая Анна,

благую весть ты уже получила, но по состоянию этого конверта нетрудно угадать, что, в то время как больничные врачи копаются в мозгах вождя нашего Нового государства, заведенные им меры безопасности никто не отменял. Мы-то много на что надеялись, однако пока что ничего не меняется. Власть перешла в руки Марселу Каэтану, человека более умеренного, чем наш давний друг, но стоит ему занять место наверху, и он убедится в своей полной зависимости от дружков из большого бизнеса, церкви и армии. Итак, боюсь, никаких перемен не предвидится. Первая же его речь была обращена к ультраправым: он заявил, что португальцы, привыкшие к тому, чтобы ими руководил гений, вынуждены теперь привыкать к правительству из обычных людей. Был у нас жеребец Салазар, теперь явилась ослица, отпрыском этого брака будет бесплодный лошак. Хотелось бы мне ошибиться с прогнозом, хотелось бы, чтобы завтра же прекратились колониальные войны и Португалия заняла свое место среди цивилизованных стран Европы.

Мне пришлось позволить уличному умельцу выдрать мне еще три зуба. Парень сказал, что по совместительству он сапожник, так что я отдал ему в починку старые башмаки. Пусть уж приведет меня в порядок с головы до ног.

Я думаю о тебе и желаю тебе преуспеть.

Жуан Рибейру

Анна понюхала бумагу и конверт, надеясь уловить аромат моря, жареной макрели или только что разлитого по чашечкам крепчайшего кофе — бика. Посмеялась над собой: подцепила португальскую заразу, меланхолическую тоску по невозвратному — саудадэш, но от письма пахло лишь безнадежной тоской Жуана Рибейру, с потом его ладоней в бумагу впиталось его отчаяние, сдерживаемое лишь чувством юмора да расположением к людям.

Ручка Анны медлила над заполняемой анкетой: один вопрос она все никак не могла решить, а тут еще намеки в письме Жуана. Зазвонил телефон. Анна выбежала в неотапливаемый коридор и схватила трубку, имени звонившего не расслышала, поняла только, что говорят из консульства Португалии, кто-то спрашивает разрешения встретиться с ней. В чем дело, хотела бы она знать? Однако на том конце провода ответить не пожелали. При личной встрече, сеньора Алмейда. Хорошо, сказала она, и повесила трубку, только тут сообразив, что человек из консульства заранее знал не только ее телефон, но и адрес.


Не прошло и часа, как явилась некая физиономия с оттопыренными ушами, представилась как сеньор Мартинш. Росточком не выше пяти футов, в черном подпоясанным плаще — школьник, да и только. Она предложила выпить по чашечке кофе. Мартинш пригладил усы, начесал их так, что рта вовсе не было видно. Может, так у дипломатов принято, чтоб не понять, откуда исходят их слова. Затем посланец придал своему лицу столь строгое и скорбное выражение, что Анна испугалась не на шутку. Ей хотелось опрометью выскочить из комнаты. Поздно: сеньор Мартинш уже извлек из кармана плаща конверт и выложил его на свои плотно стиснутые колени. Анна увидела свое имя и адрес, надписанные знакомым почерком Луиша. Сеньор Мартинш опустил глаза, собираясь с духом. Английские слова посыпались горохом, еле внятные, исковерканные стиснутыми зубами.

— Мой печальный долг требует уведомить вас, сеньора Анна Алмейда, что ваш сын, лейтенант Жулиану Алмейда, погиб в бою четыре дня тому назад в Гвинее.

Долгое молчание. Слова сеньора Мартинша проникли в ее сознание не обычным путем, отведенным для слов. Она их не слышала. Жестокие слова ударили Анну в лицо, как вырванным из мостовой камнем мятежник бьет в лицо жандарма. Ударили и проникли глубже, калеча все внутри. Это не были слова человеческого языка, это была боль. Сеньор Мартинш не выдержал молчания, слишком явственно представлялась ему травма, нанесенная столь прямым и поспешным сообщением. Он счел своим печальным долгом добавить подробности:

— Ваш сын вел патрульный отряд через лес, и на них напали партизаны.

Сеньор Мартинш не поленился даже повторить эту ценную информацию, и Анна кивнула, прислушиваясь к тому, как рикошетят слова внутри ее тела.

— Партизаны обстреляли отряд, ваш сын шел впереди и был ранен в шею и грудь. Сражение продолжалось больше часа, другие бойцы не могли прийти на помощь лейтенанту. К тому времени, как им удалось отбить нападение, ваш сын умер от потери крови. Приношу свои искренние соболезнования, сеньора Алмейда.

Эти слова были уже не черно-белыми, проступили краски и звуки. Анна видела все как бы собственными глазами: зеленый лес, скрипят деревья, скрипят солдатские ботинки. Первые глухие выстрелы, и смерть разливается в воздухе. Красная кровь на шее и груди, красная на фоне зеленой формы. Жулиану падает в высокую траву, пули теперь пролетают над ним, он видит выше темного полога леса белое небо, белое раскаленное небо, сначала невыносимо яркое, а потом заволакивающееся дымкой и меркнущее, — жизнь вытекает из его тела с каждым биением пульса, Африка всей тяжестью легла на еще бьющееся сердце.

— Приношу свои соболезнования, — твердил сеньор Мартинш, пел, словно заклинание. — Не в нашей власти смягчить этот удар. Нет ничего ужаснее для матери. Я… мы…

Ей следовало бы заплакать, рыдать, пока сердце не растает и не изольется наружу, но с каждым словом она все дальше уходила во тьму, где слез уже было мало. Что слезы! Мы плачем, стоит зашибить палец молотком, но, когда в душе разверзается бездна, тут не до слез. Руками, локтями Анна сжимала ребра — только бы остаться внутри себя. Маленький человечек все бормотал какие-то слова, но Анна держала себя, она так сосредоточилась на этой задаче — сохранить хоть какую-то цельность, когда ее рвут пополам, — что из нового залпа слов до нее долетели только одиночные пули:

— Считал себя виновным… товарищи-офицеры… никакой глупости… служебный револьвер, из которого, боюсь, он… депрессия… гордился… ужасная трагедия… двое верных сынов родины. Он просил передать вам это письмо, сеньора Алмейда.

Письмо повисло в воздухе. Нельзя было оторвать руки от ребер, принять это послание. Сеньор Мартинш, совсем уж растерянный, оставил конверт на подлокотнике кресла.

— У вас есть тут родственники? — спросил он, заглядывая ей в глаза так, как будто Анна была заперта в ящике и он тщетно пытался разглядеть что-то через щель.

— Моя мать умерла в конце августа, — ответила она. — Больше у меня здесь никого нет.

— Нет родных? — обеспокоился сеньор Мартинш. — И друзей нет?

— Наверное… кто-то еще есть в Лиссабоне.

— А друзья вашей матери? — настаивал он. — Нельзя оставаться наедине с такой потерей.

Только одно имя подвернулось ей на язык — имя Джима Уоллиса. Сеньор Мартинш тут же набрал номер, забормотал в трубку. В ожидании Джима Уоллиса сеньор Мартинш оставался с ней, разгуливал по комнате, поглядывая на письмо, которое так и лежало, невскрытое, на подлокотнике кресла.

Анна снова увидела себя в тот момент, когда она высунула голову из вагона поезда. Так вот оно, будущее, навстречу которому она устремлялась! Ветер тогда ослепил ее, и события будущего расплылись в туманной дымке. Она знала одно: что-то грядет. И когда повернулась лицом к хвостовому вагону, упавшие на глаза волосы почти заслонили от нее две прямые серебряные линии рельс. Это теперь Анна различала четкий и строгий рисунок, неотвратимость античной трагедии: история матери и смерть отца, гибель Юлиуса Фосса под Сталинградом и самоубийство его отца, провал Карла Фосса и расстрел, смерть их сына, самоубийство того, кто считал себя отцом Жулиану. Ложь порождает ложь, говорила ей мать, чтобы уберечь первую свою неправду, ты громоздишь все новые выдумки. Но трагедия повторяется вновь и вновь. Родовое проклятие. Уж чего она не ожидала, так это что ей суждено превратиться в персонаж трагедии, в нервную тетку, живущую одиноко в огромном холодном доме и не смеющую носа высунуть на улицу в страхе перед гневом богов: как бы не разразило громом. И вот, пожалуйста, она — героиня Еврипида или там Эсхила. Вестник явился, сеньор Мартинш соболезнует ей — матери и жене, утратившей разом сына и мужа, оставшейся в одиночестве. Анна обозлилась: в героини трагедии она отнюдь не просилась — и решительным жестом вскрыла конверт, пусть Луиш сам говорит за себя.

Дорогая Анна,

час поздний, я много выпил, но алкоголь свое дело не сделал. От выпивки меня прошиб пот, слова, в которых я и так не был силен, расползаются во все стороны, а боль приглушить не удалось, острые, как у алмаза, грани впиваются в меня, и ни один угол не притупился.

Вокруг ночь, шебуршат насекомые, тишина. Мои друзья, мои товарищи-офицеры пошли спать. Они думают, что я справляюсь с потерей. Но я не справляюсь.

Мы с тобой расстались в ссоре, потому что ты говорила, что эти войны — зло. Я понимал это раньше, еще в Анголе, а теперь понимаю отчетливо, но уже слишком поздно, я потерял все — моего сына и тебя тоже, ведь ты никогда не простишь мне. Вы двое были для меня всем в жизни, и без вас будущее не имеет никакого смысла.

Никогда не думал, что я способен на такое. Я всегда любил жизнь, наслаждался ею. Наверное, если бы я смог отложить это, я бы постепенно отговорил себя от непоправимого и продолжил жить — невыносимой жизнью. Но этой ночью, когда жара давит на стены, и мир расплывается за пологом противомоскитной сетки, и ты так далеко, а его нет и никогда не будет, я не могу больше, нет ни сил, ни мужества. Прости меня хотя бы за это, за то, другое, ты не простишь.

Твой муж Луиш

Она убрала письмо в конверт и оставила его лежать на подушке кресла. Сеньор Мартинш прекратил расхаживать по комнате и всерьез задумался над особенностями английской расы. Если бы он попытался облечь свои чувства словами, понадобились бы такие слова, как «жалость» и «восхищение». Почему эти люди так сдержанны, почему не позволят себе взорваться? Почему не выронят ни слезы? Будь эта женщина португалкой, она бы… она бы упала в обморок, рухнула в слезах на колени, завыла… Но это стиснутое молчание, застегнутый на все пуговицы стоицизм! Как они это выдерживают? Хладнокровие, вот что это такое, холодная кровь. В эмоциональном плане англичане — рептилии. Однако эта мысль тут же вызвала у достойного сеньора Мартинша раскаяние. Очень уж несвоевременная мысль. Эта женщина… ее утрата… немыслимое страдание. И мать у нее тоже умерла.

Но сеньор Мартинш ошибался. Сам того не ведая, бродя по этой комнате, он ступал по вулкану. Какие-то пласты сдвигались в душе Анны, разверзались бездны, клокочущая ярость раскаленной лавы рвалась на поверхность, руки, сжимавшие колени, дрожали от сейсмической деятельности внутри.

— Благодарю вас, сеньор Мартинш, — трясущимися губами выговорила она. — Благодарю вас за то, что лично известили меня, за ваше сочувствие. Со мной все будет в порядке. Вам пора возвращаться в консульство.

— Нет-нет. Я дождусь мистера Уоллиса. Я настаиваю.

— Мне бы хотелось побыть какое-то время одной. Будьте так любезны…

Она выпроводила его за дверь. Маленький сеньор направился к своей машине и там остался стоять, наблюдая за окнами дома. В гостиную Анна не вернулась, темная столовая показалась ей более приветливой. Она склонилась над столом; рвотные позывы судорогой сводили тело, но отраву, пропитавшую все ее существо, невозможно было выблевать. В глазах потемнело от боли, чисто физической боли, Анна как-то боком рухнула на стул и вместе с ним упала на пол. Не вставая, яростно отпихнула от себя стул, пинала его вновь и вновь, пока не сломала об него каблук.

— Ублюдок… ублюдок… ах, ублюдок мелкий! — сквозь стиснутые зубы выплевывала она, самой себе удивляясь, что помнит столь подходящие к случаю слова. Ободрившись, вскочила на ноги, схватила стул за спинку и со всего маху треснула об стену. Спинка и две задние ножки остались у нее в руках, и это оружие Анна обрушила на другой стул, на этот раз ножки отвалились. Анна принялась бить спинкой об стену, любуясь разлетавшимися во все стороны щепками. Покончив со спинкой, взялась за сиденье и две ножки. Добила. Постояла с минуту, переводя дыхание, прислушиваясь к тонким отголоскам дребезжания фарфора в буфете. Распахнула дверцы буфета, достала тарелку, хлопнула об стену, за ней вторую тарелку, третью, волна садистического наслаждения затопила разум. Она бросала тарелку одну за другой; мышцы быстро устали, заныли, но эта боль пьянила, как наркотик, и поощряла бросать тарелки с еще большей силой. Как раз в ту минуту, когда руки уже готовы были бессильно повиснуть, а сердце и легкие — разорвать чересчур тесную грудь, чей-то мокрый плащ облепил Анну со всех сторон, Уоллис зашептал ей в ухо какие-то неразборчивые, заведомо бессмысленные слова.

Ее перенесли в спальню, в комнату матери, уложили в постель. Пришел врач, осмотрел ее и дал сильное успокоительное, а уходя, оставил валиум про запас. Анна лежала, вытянувшаяся, неподвижная, как фигурка в своей коробочке на подушке из ваты. Снаружи ничего не проникало в сознание, и внутри все онемело, ни мысль, ни чувство не оформлялись, не прорастали булавочным острием.

Она плыла на этой волне день за днем, пока однажды не очнулась средь бела дня в присутствии незнакомой ей женщины. Возвращение к реальности далось физическим усилием, словно Анна ползла по туннелю, цепляясь скрюченными пальцами за стенки. Женщина представилась: жена Джима Уоллиса. Анна попыталась вспомнить, что с ней случилось, но что-то не пускало ее, отталкивало. Между ее нынешним состоянием и ближайшим прошлым — обитая войлоком стена. Она знала, что произошло: все еще напряженные и ноющие мышцы плеча напомнили ей; она могла вспомнить и увидеть, как отлетают от стены осколки битой посуды, но вспомнить слепящую боль той минуты уже не могла, и это показалось ей горчайшей из потерь. Мысль о погибших сыне и муже пробуждала в ней печаль, неутолимый, но тихий плач, однако того исступления больше не было, а именно этой остроты чувств и не хватало. То была правильная, даже целительная боль, а теперь Анну словно раскололи надвое, отделили не только от краткого момента умопомешательства, но и от всей прожитой жизни. Воспоминания сохранялись, такие же четкие и неприкосновенные, как и в те недели, когда умирала мать, но теперь эти воспоминания относились даже не к биографии, а к истории. Сначала такая оптическая перемена испугала Анну, потом она поняла, что это — защитный механизм жизни, краткая передышка после смертоносного артиллерийского обстрела.

Вечером Уоллис сменил жену. Они обменялись парой слов в коридоре за дверью. Смену сдал — смену принял. Все в порядке. Уоллис присел на край кровати, взял Анну за руку. Внизу со стуком захлопнулась дверь.

— Я снова тут, — сказала Анна.

— Похоже на то.

— Долго я… отсутствовала?

— Три дня. Так врач велел. Решил, так будет лучше, ведь и твоя мама только что…

— Мне все еще дают успокоительное?

— Дозу снизили, вот ты и вернулась к нам, хотя, наверное, чувствуешь себя еще несколько странно.

— Да, немного… немного странно.

Она как будто следила за собой со стороны, когда одевалась, и потом, когда они ужинали вместе, прислушивалась к стуку вилок и ножей. Все вокруг проступило четко и узнаваемо, но как будто изменилось освещение. Уоллис расспрашивал ее о планах на будущее, но с оглядкой, как будто боялся, что она собирается сделать… Как бишь это у них называется? Наделать глупостей, вот именно. Сделать непоправимую глупость. Как странно, а ей и в голову не приходила такая возможность — покончить с собой. Вероятно, сам собой включился инстинкт выживания, унаследованное от матери упорство.

— Не знаю, — отвечала она на расспросы Джима. — Перед тем как это случилось, мне показалось, что жизнь набирает обороты, куда-то движется. Я все-таки постараюсь поймать это движение.

— Скажи только слово, и я добуду тебе работу.

— Где?

— В Компании, разумеется, — сказал он. — Дикки так и не нашел достойную преемницу Одри. Всякий раз, когда мы берем новенького, Дикки только головой качает и приговаривает: «Незаменима. Она была незаменима».

— Спасибо, но вряд ли мы с Ричардом Роузом… Ты ведь знаешь. Лучше уж я займусь математикой в Кембридже.

— Но мы будем рядом, Анна. В любой момент, если тебе что-то понадобится…

Тут она кое-что вспомнила, навела на резкость. То-то она увязла, пытаясь заполнить университетскую анкету.

— Кое-что вы можете сделать для меня прямо сейчас, — сказала она Джиму. — Вернуть мне имя, вернуть то, кем я была. Я хочу снова стать Андреа Эспиналл.

Глава 31

1968–1970 годы, Кембридж и Лондон

В последний раз под именем Анны Эшворт она поехала в Лиссабон на похороны Луиша и Жулиану. Из-за африканской жары тела пришлось кремировать еще в Гвинее, но отпевание происходило в Базилике Ла Эштрела, а затем урны перевезли в семейную усыпальницу в Эштремуше.

Анна поселилась в Лапа, в гостинице «Йорк Хаус» на улице Жанелаш-Вердеш. Вечером накануне похорон она прошла по знакомым улицам мимо английского посольства на Сан-Домингуш, потом направо, по улице де-Буэнуш-Айреш, налево по душ-Навегантеш и вниз вдоль трамвайных путей по де-Жуан-де-Деуш. Двадцать четыре года не возвращалась она сюда и, когда издали увидела качающиеся жакаранды, полускрывшие белый свод Базилики, замерла, ожидая, что воспоминания ринутся к ней толпой, словно возбужденные дети, однако никто не прибежал — воспоминания так и остались лежать под спудом.

Анна стояла перед входом в старинное жилое здание. Фасад все тот же, голубая и зеленая плитка, черные ромбы, над дверью мемориальная доска в память поэта Жуана де Деуша.

Семейство Алмейда поджидало ее на ступеньках перед церковью. Иностранку аристократические родичи не слишком жаловали, но теперь она стала одной из них: скорбь у них была общей, скорбь окружала их со всех сторон, сплачивая тесную семейную группку. В Базилику вошли все вместе, Анна об руку с матерью Луиша. Таковы португальцы, думала Анна: трагедия соприродна им, в скорби они обретают самих себя и с распростертыми объятиями принимают каждого, кого коснулась та же утрата. Всю ночь они бодрствовали и молились над урнами с прахом близких.

Мессу отслужили утром. Помимо членов семьи почти никто не пришел: товарищи Луиша все еще не вернулись из Африки, все еще вели там свою войну. Алмейда увезли урны в Эштремуш и уложили в семейном склепе, где множество гробов громоздились друг на друга, как многоярусные койки в солдатской казарме. Кованая железная дверь захлопнулась за покойниками, а снаружи появились их фотографии в рамочках: Луиш, строгий и сдержанный, как всегда, когда он позировал перед камерой, словно готовился к собственным похоронам, и Жулиану — молодой, не верящий в смерть, с улыбкой на губах.

Она провела ночь с семейством Алмейда, а утром вернулась на поезде в Лиссабон. Вечером пошла навестить Жуана Рибейру. Связать последний узелок — и можно отправляться в путь. Жуан за это время сменил квартиру, но жил все в том же квартале Байру-Алту. Он обхватил Анну обеими руками, прижимая ее к своим выступающим ребрам, расцеловал в обе щеки. Она высвободилась и увидела, что профессор плачет, промокает глаза под очками, не сразу сообразив, что очки по такому поводу удобнее снять.

— Вот что со мной творится. Вот что ты делаешь со стариком. Подумать только, ты и уезжала-то ненадолго, а я так счастлив видеть тебя. Счастлив и огорчен. Я разделяю с тобой твои утраты. Слишком много — больше, чем положено человеку за всю жизнь, а с тобой это случилось за один месяц. Анна, жизнь — чудовище.

— Тебе ли не знать, Жуан, — подхватила она, оглядывая его скудно обставленную комнату.

— Это, — повел он рукой, охватывая аскетическую обстановку, — все это пустое по сравнению с тем, что обрушилось на тебя.

— Ты потерял жену, работу — работу, которую любил.

— Моя жена долго болела. Смерть стала для нее желанным избавлением. Университет? При таком режиме никого и ничему не научишь. Как могут юноши учиться, если каждый день они читают в газетах ложь, ложь, ложь? А что до работы, работа у меня есть. Да и комната получше, чем та, предыдущая, ты не согласна?

— Что за работа?

— Я учу детей математике, а их матерей учу писать и читать. Теперь, когда я живу среди простых людей, я стал настоящим коммунистом, не то что прежде. Соседи заботятся обо мне, кормят, одевают. Но ты… расскажи мне, что ты собираешься делать после такого кошмара.

— Что я могу делать? Только одно, — пожала она плечами. — Моя жизнь дошла до некоей точки, а я все еще здесь. Придется жить дальше. Начать сначала.

Она рассказала про Льюиса Крейга и совместный научный проект, и они пустились обсуждать математические проблемы и говорили до тех пор, пока хозяйка не принесла поднос, уставленный тарелками с жареными сардинами. Тогда они вместе уселись за стол.

— Неплохая жизнь для старика, — похвастался Жуан. — Еду мне готовят, одежду стирают, комнату держат в порядке, а по вечерам я слушаю фаду. Так бы нам всем и жить. Чистая, гармоничная жизнь.

Женщина вернулась, убрала со стола, поставила кофе и бренди.

— Они знают, как много ты значишь для меня, — продолжал Жуан. — Переполошились, хотели принять тебя как можно лучше. Приготовить что-нибудь особенное, однако я сказал им, что ты любишь сардины, что ты из наших… как и Льюис Крейг, кстати говоря, при всем его богатстве.

— Из наших?

— Математик и коммунист.

— Не ожидала. Он рассказывал, что после Принстона работал в РЭНДе.

— Но это было после Маккарти и охоты на ведьм. К тому же он всегда был недосягаем для них.

— Из-за богатства?

— Его отцу принадлежит несколько тысяч гектаров Шотландии. Он представляет в парламенте Консервативную партию, какое-то время даже входил в теневой кабинет, если не ошибаюсь. Льюис учился в Итоне и в ту пору не интересовался политикой. Берег свою репутацию и готовился к большой игре.

— А лекции, которые он читал в Лиссабоне? — уточнила Анна. — В ту пору ты заведовал кафедрой математики. Выходит, его пригласил в Португалию известный коммунист?

— Я? Нет. В том-то и прелесть. Его пригласил лично доктор Салазар. У отца Льюиса имеются деловые связи в Порту. Вино, скорее всего. Он познакомил парня с нужными людьми, тот получил приглашение и был счастлив. Считай, его послужной список скреплен надежнейшей печатью.

— И вы с ним поговорили?

— Я присматривал за ним.

— И так он узнал, что ты — член партии?

— На его уровне в партии все знают всех.


Утро Анна провела перед «Кафе Суиса» на площади Россиу, пила кофе с паштэл де ната — пирожными со взбитыми сливками, которые, как она полагала, ей теперь нескоро придется отведать. Вокруг столика крутились нищие: безрукий мужчина с зажатой под мышкой тростью выразительно оттопыривал карман, женщина демонстрировала изуродованное ожогами лицо, босоногие ребятишки ловко уворачивались от сердитых официантов. Анна заплатила за кофе, прошла в ювелирный магазин на соседней улице и попросила распилить и снять с ее пальца обручальное кольцо. Ювелир взвесил разомкнутое кольцо и заплатил Анне стоимость золота. Она вернулась на площадь, раздала деньги нищим, села в такси. Машина рванула с места, распугав голубей, и повезла Анну в аэропорт.

Самолет подрулил к взлетной полосе. Двигатели набирали обороты, и Анна ждала, когда наступит ее любимый момент, миг отрыва от земли, вот только чем громче урчали моторы, тем сильнее сжимала ей горло паника. Вибрация самолета, с ускорением несущегося по взлетной полосе, дрожью передавалась ее телу. Плотно зажмурившись, Анна старалась подавить панику, но тут самолет оторвался от земли. Никогда прежде ее не пугала мысль, что внизу нет никакой опоры, но сейчас, когда самолет принялся упорно карабкаться, набирая высоту, Анна ощутила свою беспомощность и с ужасом подумала о том, что в любой момент Бог может забыть о них, убрать свою руку, и самолет рухнет с небес, и она умрет в компании чужаков, никому не известная, никем не любимая. Крылья выровнялись, самолет перешел в горизонтальное движение. Стюардесса уже шла по проходу. Надпись «Не курить» погасла, и Анна с облегчением полезла в сумку — сигареты никогда не отказывали ей в утешении.


Едва она вернулась в Лондон, как Уоллис без приглашения заскочил на огонек, а вернее, на выпивку. Он принес ей паспорт на имя Андреа Эспиналл, полис государственного страхования и другие обязательные документы. Поговорили о Лиссабоне. Уоллис глаз не сводил с красной полосы на безымянном пальце Анны — все, что осталось от обручального кольца. Анна сочла благоразумным расспросить Уоллиса о его супруге.

— Славная девчонка, — похвастался он. — Мы с ней нормально ладим. Вполне самостоятельная, к тому же ей совсем не требуется, чтобы я сидел возле ее юбки. И на вечеринках нет нужды за ней присматривать.

— Это так важно?

— Не люблю, когда на шее виснут, Анна. То бишь Андреа. Мне требуется приватное пространство.

— Сходить иной раз налево?

— Ну да, что-то в этом роде. Не сказать, чтобы мне особо везло в последнее время по этой части.

— А с той французской певичкой в Лиссабоне у тебя что-нибудь вышло?

— Она осчастливила всех, кроме меня, — вздохнул Уоллис, выразительно потирая пальцем о палец. — С тех пор ничего не изменилось.

— Очень уж ты откровенный парень, Джим.

— Думаешь, в этом дело?

— Всем нам требуется легкий флер таинственности. Неужели не понимаешь? А ведь ты мог бы напустить туману, ты ж как-никак шпион.

— Какой из меня шпион, Андреа! Посадили на административную работу. Всегда был чересчур болтлив. Не то что ты. Слова лишнего не скажешь.

— В ту пору я такой не была.

— А теперь?

— Теперь мне иной раз и сказать нечего. Пустовато внутри.

— Ты меня извини, зря я подначивал, — спохватился Уоллис. — Жаль все же, что ты уезжаешь в Кембридж.

— А то бы поучила тебя таинственности.

— Да нет. Я-то думал, ты будешь работать у нас. Место бы тебе вмиг подыскали, сама знаешь.

— Это при том, что заправляет всем Ричард Роуз?

— На уровне отдела Дикки уже ни во что не вникает. Он, можно сказать, член правительства. Не на передней линии.

— Так что же он распинался насчет моей матери, какая она была незаменимая?

— Однокашники. Они работали вместе еще в сороковые. Он порой приглашал ее на чашку чая, даже после того как она вышла на пенсию.

— На чашку чая?

— Так у них называли четырехчасовые посиделки в «Снопе пшеницы». Господи, вот уж кто умел закладывать за воротник, так это Одри. Никогда и не пошатнется. Одно удовольствие смотреть. Дикки ценил ее компанию, вроде как тем самым и он не отрывается от ребят. Поговорите с Одри, советовал он всем. Она всегда в курсе. Еще бы, все деньги шли через нее.

— И все-таки я поеду в Кембридж, Джим.

— Понятное дело, поедешь. Я что говорю: если вдруг там не вытанцуется… Я, то бишь мы, Компания, всегда будем рады.


Перед уходом Уоллис попытался ее поцеловать — сказались пять двойных джин-тоников у него в желудке (шестой попал в основном на рубашку). Андреа отвернулась, но слегка, чтобы не обидеть Джима. Выпроводила, закрыла за ним дверь и сквозь небольшой, сравнительно чистый участок окна следила, как он бредет по тропинке к машине. Уселся в автомобиль, включил зажигание и прежде, чем уехать, сквозь ветровое стекло посмотрел на нее в упор. Разгадать этот взгляд Андреа не смогла. В нем не было разочарования, оскорбленности или злобы. Так смотрит человек, сосредоточенно решающий какую-то задачу. Совсем не похоже на добродушное веселье, которое Джим симулировал, пока был рядом с ней.


Дом на год сняла супружеская чета американцев. В поезде, увозившем Анну, ставшую теперь снова Андреа, в Кембридж, она испытала тот же приступ паники, что и в самолете на обратном пути из Лиссабона. Льюис Крейг снял для нее квартиру на первом этаже коттеджа, стоявшего в ряду таких же домов на зеленой улице поблизости от вокзала. К работе Андреа приступила немедленно, а вот социальные навыки ее подвели: близкое знакомство с коллегами по математической кафедре свести не удалось. Мертвый сезон начал ее пугать. Темная, промозглая английская осень, дождь царапается в окно, и страшно поднять голову, разглядеть в затуманенном стекле свое отражение, а за спиной у себя, в пустой комнате, — призрачную жуть.

Первые две недели Крейг отсутствовал, задержался в Вашингтоне, а это означало два праздных воскресенья: ранним вечером по телевизору начинают исполнять «Сонгз оф Прэйз»[21] и появляется Жулиану, располагается в ее голове, заполоняет грудь, и приходится мерить ногами комнату, час за часом, пока боль не уползет обратно в свою нору, как змея, скрывающаяся в трещине стены. В семь часов открывались, наконец, пабы, и Андреа появлялась там к открытию. Все, что надо, — пинта пива и шумящая поблизости стайка грубоватых веселых студентов.

Крейг вернулся к середине октября. Андреа предъявила ему проделанную работу; профессор раздавил ее беспощадно, как окурок сигары в пепельнице, и выгнал Андреа под дождь, опустошенную, никому не нужную. Она вернулась к себе и легла ничком на постель. Неужели после сорока мозг стареет, не в силах уже придумать ничего оригинального? Поздно вечером явился Крейг, повесил макинтош и зонтик за дверью, извинился за грубость. Облегчение мягкой волной расползлось по всему телу. Льюис принес хорошего вина из подвалов Тринити, изрядный кусок сыра бри, сворованного с профессорского ужина. Она расспрашивала про Вашингтон. Чертовы янки, ворчал Крейг, избалованны, инфантильны до невозможности. Он расспрашивал про Лиссабон. Извинился, что не спросил ее об этом раньше, перед встречей с ней был неприятный разговор с деканом насчет бюджета. Поговорили о португальцах, об Алмейда, о Жуане Рибейру.

— Преподает арифметику, — в изумлении повторил Крейг. — Он мог раскусить диофантовы уравнения перед завтраком! Что за глупость?

— Он говорит, это и значит быть коммунистом.

— Господи, разве для этого обязательно учить бездомных детишек делению в столбик?

— Людям нужно именно это. Чтобы торговать рыбой, нет надобности в диофантовых уравнениях.

Брови Крейга чуть не отвалились от скуки.

— Салазар еще не помер? — осведомился он.

— Нет, но из строя выбыл.

— Этот человек загнал страну обратно в Средневековье, — проворчал Крейг. — В тысяче миль от его больничной койки ходуном ходит Париж, бунтуют студенты. Вся европейская молодежь стронулась с места. У нас тут культурная революция, а Пиренейский полуостров остается в руках паршивых викторианцев, которые разбрасываются деньгами в попытке удержать империю, а народ томят в доиндустриальном рабстве, ломая людям спину. Им уже не оправиться. Прошу прощения, Анна, я заболтался… Здорово поднимает настроение такая вот речуга против наших старинных приятелей-фашистов.

— Андреа. Я тебе об этом писала.

— Да-да, разумеется, Андреа. А почему?

— Во время войны я была оперативным агентом британской разведки в Лиссабоне.

— Господи Боже!

— В силу сложившихся обстоятельств и чтобы не вызывать лишних осложнений, мне пришлось выйти замуж под тем же именем, под которым я работала. Так я и осталась Анной Эшворт на двадцать четыре года. Теперь я начинаю все сначала, новая жизнь для Андреа Эспиналл.

Кажется, на этот раз ей удалось зацепить Крейга. Ребята из Блетчли-парка[22] редко участвуют в действиях на передовой. Взломать шифры противника — здорово, но быть настоящим шпионом — вот блеск! В глазах Крейга вновь загорелся тот огонек, который Анна видела в первую их встречу, и этот луч приковал ее к кровати, где она сидела, бедра свела какая-то необычная судорога.

— Тебе повезло, что не потребовалось доказывать свою математическую квалификацию.

— Тебе повезло, — откликнулась она, втягиваясь в игру, растопырив в воздухе пальцы, словно искала опору для шаткой уверенности в себе. — Тебе повезло, что я попала сюда. Меня звали на работу.

— Кто?

— Компания — так мы себя называем. Британская служба разведки, знаменитая Сикрет интеллидженс сервис. Мама тоже на них работала, все коллеги явились на ее похороны. Кое-кого из них я знаю еще по Лиссабону. Им нужны люди.

Крейг откинулся к спинке стула. Анна вытянулась поперек кровати, запрокинула голову, слегка опираясь подбородком на пальцы, затянулась сигаретой и попыталась сообразить, относится ли такая поза к числу соблазнительных. Как будто ее этому учили…

— Темная лошадка, — протянул он.

— Да, я темная, — беззвучно подтвердила она.

Крейг засмеялся, пытаясь скрыть внезапную застенчивость: кровь прилила к отдельным участкам тела, к горлу и паху, ни слюну проглотить, ни ноги скрестить поудобнее.


Мать ошибалась. Секс тоже революционизировался за последние двадцать лет, или же Роули был куда более изобретательным партнером, нежели супруг Анны. После первого поцелуя Андреа потянулась к пепельнице, чтобы загасить сигарету, но Крейг дал ей знак: продолжай курить. Он сунул руки ей под юбку, и Андреа почувствовала, как дрожат ладони, нащупывая подвязки, касаясь обнаженной кожи над краем чулок. Неожиданно резким движением он стянул с нее трусики, опустился на колени перед кроватью, уткнулся лицом между ее бедер, а обеими заскорузлыми ладонями подхватил Андреа под ягодицы, притянул к себе.

Любовью он занимался со знанием дела, без смущения отдавал те или иные приказы. Отношения учитель-ученик были перенесены и в эту сферу; Крейг учил ее обращаться с мужчиной, как тренер по теннису учит новичка держать ракетку. Не надо закрывать глаза, симулируя экстаз, шептал он ей, надо широко их раскрыть и смотреть прямо на него, особенно в тот момент, когда она в свою очередь опускается перед ним на колени. Смущение, похоть, неприязнь… Ее бросало из жара в ледяной холод и тут же обратно. За несколько часов она перепробовала множество вещей, о каких Луиш, вероятно, понятия не имел, она открыла в себе такие глубины физиологии, такое острое плотское желание, которое не могло ее не пугать, но и радости в этом было немало.

Под утро Андреа заснула, а проснулась в одиночестве. За окном было темно, и казалось, что рассвет еще не наступил, хотя на самом деле вскоре пробило одиннадцать. Она провела пальцем по губам, опухшим, чувствительным к малейшему прикосновению. Ноги не слушались, как будто накануне она весь день провела в седле. Что сердце? Трясется и ликует. Что голова? Стыдится и хочет еще.

Андреа приняла ванну и поймала себя на том, что ищет в шкафу свое лучшее белье. Накрасилась так, как в жизни бы не стала для обычного визита на кафедру, нацепила новый осенний костюм. На кафедре профессора не оказалась, молодые коллеги таращились на Андреа с изумлением; все поголовно в наэлектризованных нейлоновых блузах, вечно мятых кримпленовых штанах. Андреа двинулась в сторону Тринити и наткнулась на Крейга в тот момент, когда он выходил из швейцарской, повернув голову назад, протягивая руку кому-то, кто оставался у него за спиной.

— Пошли, Марта, — звал он. — Идем же, наконец.

Женщина — немыслимо ухоженная искусственная блондинка, с пышной прической, в коричневом пальто до полу и с французским шелковым платком на шее — подхватила Крейга под руку. Андреа отступила, готовая обратиться в бегство. Крейг обернулся и увидел ее.

— Анна, — сказал он.

— Андреа, — поправила она.

— Вечно ты путаешь имена, прямо ужа-а-ас. — Американский акцент Марты вцепился в последнее слово, выпотрошил его, растянул кишки по мясницкой лавке.

Крейг представил Андреа свою жену, пригласил заглянуть на чаек. Щелкнул кнопкой зонтика — захлопали крылья гигантской летучей мыши, — и супруги отважно устремились вперед, под дождь.

Вся сцена заняла от силы минуту — не больше, чем требуется, чтобы совершить убийство, — и изменила все в мире, как меняет убийство. Андреа смотрела вслед: широкая спина Крейга, Марта прислоняется к нему узеньким плечиком. Муж и жена вместе идут в город. А она — одинока; промозглый ветер с болот, ветер с дождем того гляди сшибет ее, распластает.

Андреа вернулась домой и, как была, в мокром пальто, рухнула на кровать. Обнажившуюся внутри пустоту стремительно заполняла колючая проволока ревности. С какой стати поэты именуют ревность зеленой, зеленоглазой? Чушь какая!

Ревность — меч о многих лезвиях, как ни поверни, вонзается, брызжет алая кровь.

К «чайку» Андреа измучилась, устала настолько, что путь в Тринити-колледж под дождем дался ей не легче, нежели солдату возвращение на фронт, и все же она проделала этот путь. Математический ум не преминул указать ей: она смирилась с неизбежным. Выбора нет.

Крейг снял пальто с ее напряженных, отчужденных плеч, пристроил на вешалку, проводил гостью к кожаному дивану.

— Я видел, как ты растерялась при виде Марты, — шепнул он ей. — Я-то думал, Жуан тебе рассказал, но про такие мелочи он и не вспомнит. Прости, я вовсе не хотел, чтобы это застало тебя врасплох.

Что на это ответить? Заготовленные, пропитанные ядом и яростью слова перед этим спокойным бесстыдством показались детски наивными.

— Надеюсь, ты не сочла прошлую ночь «одноразовой»? — продолжал Крейг. — Для меня все гораздо серьезнее.

Сердце, несуразное сердце взмывает в груди. Трепещет, как у девочки в двадцать лет. Эмоционально она, похоже, так и не повзрослела за все эти годы.

— Ты красивая женщина. Красивая и на редкость одаренная. Загадочная…

— А твоя жена? — с ударением выговорила она, роковое слово зазубренными краями разрезало воздух.

— Жена, — ровным тоном подтвердил он.

Ни оговорок, ни объяснений, ни оправданий.

Вопросы, так много вопросов, словно пачка перфокарт, которые надо скормить компьютеру, и все-то они банальны, бинарны, и страшно произнести их вслух, потому что ответ может оказаться совсем не таким, какого она бы хотела, какой она в силах перенести. Что я такое для тебя? Удобный секс? Подстилка, что всегда под рукой? Или объект сексуальной благотворительности? Последний вопрос пугал ее больше других: Андреа остро сознавала свою зависимость от Льюиса.

Крейг уселся рядом с ней, взял за руку, словно доктор пациентку. Почему все-таки у него такие загрубевшие ладони? Если всю жизнь корябать мелом на доске, мозолей не наживешь. Слова Крейга потекли прямиком ей в сознание — мирра, экзотическое благовоние, слова, ничего не значащие, бессмысленные почти, но сердце трепетало, им внимая.

— Я понял, какое место займешь ты в моей жизни, едва увидел тебя в первый раз. Прошлой ночью я не хотел оставаться, но меня тянуло к тебе, тебя — ко мне, я не мог противиться этой власти, возможности узнать тебя ближе, быть с тобой. А как ты держишь в пальцах сигарету, как ты курила, лежа поперек кровати… Я не устоял.

Он говорил, а его рука тем временем почти невесомо опустилась на ее колено. Андреа видела и понимала, что он делает, но не противилась, потому что сама хотела этого. Шершавая ладонь цепляла петли нейлоновых чулок, продвигаясь все выше между ног, и вот он уже ласкает не чулки, а нежную кожу бедра и паха, твердый, уверенный в себе палец касается потайного, там, под ее лучшими шелковыми трусиками. Плотское наслаждение огненным штырем вонзилось в позвоночник, но что-то иное, более древнее, атавистическое воспротивилось греху. Оттолкнув любовника, Андреа вскочила на ноги и закатила ему пощечину. Ударила так, что у самой ладонь загорелась, и ответным пламенем вспыхнула его щека. Вот и все — дверь с грохотом захлопнулась за ее спиной.

Но прошло несколько часов, и Андреа вернулась высматривать Крейга снизу, со двора. В окнах профессорской квартиры было темно. Тогда она выяснила у консьержки адрес его дома и побрела туда. Ждала напротив, все в том же наряде, в каком явилась на чай, даже косметику не смыла. В полдвенадцатого свет переместился наверх, за стеклом эркера мелькнула Марта, задернула занавески. Зажглась лампа в холле. Парадная дверь распахнулась, и вышел Льюис с таксой на поводке. Андреа пересекла улицу и настигла Крейга в узком проходе между двумя припаркованными автомобилями. Напугала, словно выскочивший из кустов хулиган.

— Прошу прощения, — сказала она, извиняясь разом и за пощечину, и за свое внезапное появление.

— Вероятно, я сам напросился, — ответил он, не сбавляя шаг.

— Ты обманывал меня, — нагоняя его, сказала Анна.

— Обманывал, — признал он. — Но что я мог поделать?

Пес трусил между ними, человечьи ссоры вовсе его не интересовали.

— Ты хоть понимаешь, каково мне? — пожаловалась она. — Двадцать четыре года я была замужем. Ты — всего-навсего второй мужчина в моей жизни.

Она солгала с такой легкостью, что сама себе поверила. Крейг резко остановился. Пес продолжал бежать легкой рысцой, натянул до отказа поводок, нехотя вернулся, обнюхал ноги этих странных человеков.

— Откуда я мог это знать? — тихо спросил Крейг. — Ты ничего не рассказывала о себе. А сам я… ну да, я что-то почувствовал. Меня тянуло к тебе. Любой мужчина поступил бы точно так же на моем месте. Я хотел тебя, и я тебя взял. И при чем тут мое прошлое, мой брак, твое прошлое и твой брак. Мы жили той минутой.

— А сегодня днем?

— И опять-таки я ничего не мог поделать с собой. Ты так сексуальна.

— Твоя жена, — пробормотала она. Слова царапали горло. — Она выглядит… выглядит очень…

— По части прагматизма, логики, эффективного руководства ей равных нет. Пойми, Андреа, Марта управляет и своей, и моей жизнью, как научным экспериментом. Моя карьера, моя работа — в чем их главная цель? Достичь пределов логики, вершины рационализма. Ведь я математик. Но порой, прости меня, Господи, я не могу обойтись без страсти, загадки. Без юмора, в конце концов!

Они двинулись вперед. Пес натянул поводок, радуясь, что стронулись, наконец, с места. Добравшись до футбольного поля, Крейг спустил пса.

— Мне казалось, ты знаешь, на что идешь, — сказал он.

— Я знала, на что иду. Не знала, с чем имею дело.

Сильный порыв ветра чуть не сшиб их с ног, распахнул макинтош Крейга, накрыл волосами, как вуалью, нос и рот Андреа. Крейг осторожно убрал волосы ей за ухо, обхватил ладонью ее затылок и притянул ее лицо к своим губам. Они снова целовались, как в ту ночь. Андреа сунула руку ему под пиджак, сквозь рубашку гладила спину. Такса вернулась, описала вокруг них круг, фыркнула и убежала снова.


С этого момента роман продолжался по согласованным правилам. Самое долгое свидание за весь первый семестр у них было в тот раз, когда Марта, отказавшись явиться на традиционный воскресный ужин для членов кафедры, пораньше отправилась спать, а Льюис, не засиживаясь за портвейном, подъехал на велосипеде к жилищу Андреа и оставался у нее до двух часов ночи. В его апартаментах в колледже стояла кровать, так что порой они проводили семинар прямо там. Пока было тепло, можно было отправиться на садовый участок; Льюис оказался увлеченным садоводом (вот отчего так загрубели его руки, он вечно рылся в земле, что-то окапывал, пересаживал); Андреа читала ему черновики своих работ, пока он трудился, а потом они тискались на деревянном полу сарая, среди лопат и вил. Иной раз вечером, если ей становилось невмоготу, она подкарауливала Крейга во время прогулки с собакой и вместе с ним отправлялась в темную, продуваемую ветром ночь. Пес весело носился, а они, как могли, устраивались на скамейке. Порой свет фар от проезжавшей машины освещал парочку, и Льюис вскидывался, как испуганная лань.

Потом наступили холода, и пришлось согреваться на заднем сиденье его автомобиля — Крейг припарковывал его подальше от дома. Поводок пса зажимали дверцей автомобиля, и в момент экстаза, прижавшись лицом к запотевшему от ее дыхания стеклу, Андреа видела перед собой вопрошающую мордочку таксы.

Трудно было поверить, что все это происходит на самом деле, что она соглашается на это. Крейг любил всякие штучки. Например, ролевые игры. Поначалу они казались глупыми и даже несколько противными, но, втянувшись, Андреа уже не испытывала отвращения. Нет, никакого извращения в этом нет, выдумка стимулирует желание, а значит, это практически нормально.

На лето Крейг уехал в Штаты, валяться на берегу вместе с Мартой, проводить время со всем ее американским семейством. Андреа безвылазно сидела в Кембридже и работала, чтобы не думать о нем. Лежа без сна по ночам, она пыталась понять, что же с ней происходит, и поначалу никак не могла разобраться в этой смутной и необоримой потребности в Льюисе, а потом поняла — и поняла, что знала это с самого начала: ее мать, сын и муж умерли, и она осталась пустой, без какой-либо зацепки в жизни. Льюис, ее учитель и наставник, наполнил эту пустоту, «привязал» ее к чему-то. Но оттого что она поняла психологический смысл происходящего, легче ей не стало. Более того: теперь она яснее сознавала, чего ждет от Льюиса, и сознавала, что никогда не получала этого во всей полноте, но еще может получить… еще есть надежда.

Марту она поначалу воспринимала как единственную помеху на пути к своему личному счастью, но однажды сообразила, что присутствие Марты придавало интенсивности их отношениям. И Льюис, и она сама наслаждались своим шпионским романом, тайными свиданиями, встречами украдкой под покровом ночи, запретным плодом.

Воспоминания об иной тайной любви, об иной эпохе накладывались на эти отношения. В настоящее, сбивая Андреа с толку, просачивалось прошлое.

Начался новый учебный год, и Льюис почуял в Андреа перемену, которая ему не понравилась. В ней появилась уверенность. В ответ Льюис перестал скрывать другие свои связи. То Андреа заставала у него девицу, которая поспешно исчезала, на ходу освежая помаду на губах, то в его комнатах в Тринити обнаруживалась непарная серьга, трусики, использованный презерватив. Андреа предпочитала обходить эти улики молчанием. Льюис и так вел себя враждебно, а ей не хотелось окончательно поссориться с ним. Летом он отбыл в очередной отпуск на Кейп-Код, даже не попрощавшись.

У нее появилась истерическая склонность ни с того ни с сего разражаться слезами, и так же внезапно этот плач прекращался. Когда библиотека закрылась на лето, Андреа поняла, что не сможет провести каникулы где-нибудь рядом со счастливой семьей, любящими супругами. Джим Уоллис звал ее пожить с ним и его женой в домике на юге Франции. Андреа отказалась. Даже супругов, которые прискучили друг другу, ей не вынести.

Она сидела в Кембридже и считала дни, как ребенок перед Рождеством. Одиночество обступало ее со всех сторон под низко нависавшим потолком ее квартирки; кабачки, где обычно толпились младшекурсники, опустели, и Андреа выискивала другие пабы, живые, шумные места, где собирались батраки и строители, ребята, достававшие маринованные яйца прямо из банок за стойкой бара и с аппетитом закусывавшие. По утрам Андреа просыпалась с таким ощущением, словно перепробовала все жидкости в баре, включая моющие средства. Содрогаясь, она утыкалась лицом в подушку в ребяческой попытке укрыться от самой себя, от той, кем она стала.

Льюис вернулся поздно, семестр уже три недели как начался. Андреа была вне себя от счастья, пусть он и разнес в пух и прах ее работу, пусть от него пахло другими женщинами.

Приближались рождественские каникулы 1970 года, и Андреа снова не знала, что делать с собой. Выхода не предвиделось. Собственная слабость удручала ее, каждое утро она предупреждала себя: все, в последний раз, она бросит эту работу, вернется в Лондон. И, сказав себе все это, наряжалась — весьма тщательно — в свой лучший костюм и покорно шла к мужчине, который превратил ее вот в это.

В четыре часа утра, маясь бессонницей, она заставляла себя перебирать все, что было в ее жизни хорошего. О Жулиану думать было нельзя, слишком очевиден и мучителен был ее провал, но те несколько недель, что она провела с умиравшей матерью, давали Андреа силы. Благородство ее отца. Честность матери. Любовь, проснувшаяся в Андреа под конец, — любовь к той самой женщине, которую она позволяла себе презирать. Она проигрывала в уме последние разговоры, думала о Роули и вине из его запасов. О его жене. О том, как Одри сказала, что не считала себя вправе заполучить целого мужчину, только увечного, как Роули. Неужели и с ней происходит то же самое? Неужели Льюис — то самое, что ей нужно, то, что она заслужила?

В конце ноября Андреа явилась в его квартиру в Тринити — как обычно, как робот с программным управлением. Открыв дверь, он рявкнул приказ: немедленно в спальню! Последнее время он только и делал, что командовал. Андреа едва успела раздеться — Льюис наблюдал за ней из коридора, — как оба они услышали снизу голос Марты. Прежде Марта никогда не наведывалась в профессорские апартаменты, вроде бы такое было негласное соглашение между супругами. Льюис захлопнул дверь спальни, закрыв Андреа внутри. Марта, не постучавшись, вошла к нему. Высокий голос с американским прононсом хлыстом разрезал воздух. Она явилась, чтобы продолжить начавшуюся накануне ссору: Марта хотела провести каникулы в Новой Англии, Крейг — съездить в Шотландию к отцу. Андреа, словно парализованная, так и осталась сидеть голая на кровати, глядя себе под ноги. Ей бы молиться, чтобы дверь оставалась закрытой, однако Андреа поймала себя на том, что прячется лишь из, так сказать, социальной привычки, из страха перед неприятным положением, а на самом деле даже хочет, чтобы Марта открыла дверь. Это наконец-то разрубило бы узел. Запутанная ситуация разрешилась бы так или иначе.

Марта столь эффективно разделывалась с Льюисом, не оставляя камня на камне от его системы обороны, что Андреа невольно подумала: не из-за каникул они так отчаянно ссорятся. И с какой стати Марта явилась сюда именно в этот момент?

На ее мысленный вопрос Марта не замедлила ответить, как будто подслушала. Марта распахнула дверь.

Не открыла — именно распахнула, яростно, демонстративно. С такой силой, что дверь, ударившись в стену, почти в ту же секунду захлопнулась снова. Пролетела туда-обратно, словно ткацкий челнок. Два мгновенных снимка по ту и другую сторону двери: обнаженная Андреа на постели, — Марта, статуей негодования застывшая в коридоре.

Марта не стала второй раз открывать дверь. В этом не было надобности.

Ледяное, повисшее сосульками молчание.

И снова голос бичом разрезал воздух, но это был уже другой голос, не голос Марты. Пощечина, положившая конец бабьей истерике. С грохотом захлопнулась входная дверь. Льюис ворвался в спальню, на ходу расстегивая штаны. Распластал Андреа на постели, завел ей руки за голову и с силой, с холодной яростью глубоко вонзился в нее. Акт продолжался недолго, обессилев, он рухнул на Андреа, придавил своим немалым весом. Андреа неловко пошевелилась. Крейг выпустил ее руки, скатился с нее, сел, сжал ладонями голову и на несколько минут замер.

— Черт! — пробормотал он после паузы.

Андреа сидела на другом краю постели спиной к нему.

— Никак не могу понять, что у тебя общего с Мартой, — сказала она таким тоном, как будто хотела утешить.

— Ее отец — сенатор, — ответил он.

— В этом все дело?

Она натянула чулок, закрепила его на ноге, занялась вторым чулком.

— Я давно уже хотел познакомить тебя с одним человеком, — сказал Крейг.

Легкая дурнота подкатила к горлу. Он к чему-то ее готовит, прикидывает, как получше преподнести дурные новости. Льюис подошел к раковине, помылся, вытер полотенцем у себя между ног. Надел трусы и брюки, перекинул через плечи и защелкнул подтяжки, все это — неотрывно глядя на Андреа, обдумывая сложившееся положение.

Андреа нащупала в сумочке сигарету и гигиеническую салфетку, обтерлась, закурила. Оделась, так и не подмывшись. Что толку? Чтобы смыть с себя скверну, понадобилось бы неделю отмокать в ванне.

Льюис заварил чай в кабинете, пригласил Андреа сесть за стол. Все помешивал ложечкой в чашке, это он-то, который никогда не кладет сахара в чай.

— Так с кем я должна встретиться? — не вытерпела она.

— С одним человеком в Лондоне.

— В Лондоне, — повторила она, как автомат. Да, узел разрублен, ситуация меняется, вот только она совершенно к этому не готова.

— Здесь мы оставаться не можем.

— То есть — я не могу.

Он снова принялся помешивать неподслащенный чай.

— Это твой шанс. Уникальная возможность.

— Уникальная возможность для тебя — меня сплавить, — подхватила она. — Я в состоянии принять дурную весть, Льюис. Можно и без сахара.

— Речь идет о работе, — возразил он. — О работе, для которой ты прямо-таки создана.

Глава 32

1970 год, Лондон

Они поехали в Лондон, но в разных поездах. Завтрак подавали омерзительный: картонный тост и кофе серого цвета. Вместо тоста Андреа выкурила сигарету и пожалела, что не может выпить розового джина вместо кофе. Льюис так и не сказал, с кем ей предстоит встретиться, не разъяснил и загадочные намеки насчет уникальной возможности. Вот во что они превратились. Ни о чем не говорят друг другу. Вообще не разговаривают. Кружат рядом, но по разным орбитам, не подходящие друг другу любовники. Неразрешимое уравнение. Не любовники — орудия для удовлетворения странных психологических или сексуальных потребностей.

Льюиса не интересует ничего, кроме его петушка. Он многим восхищался в Андреа, но не это его заводило. Он давно уже не говорил о ее красоте, ее уме, ее привлекательной тайне, как болтал он в те дни, которые безумец мог бы назвать порой их влюбленности. Его заводил только секс, и Андреа до сих пор понятия не имела, какие переключатели в мозгу Льюиса управляют желанием. А о самой себе она и вовсе думать не хотела: тут же представлялась пара чешуйчатых лап, тщетно скребущих песок.

Поезд остановился на вокзале Кингз-Кросс. В то мгновение, когда заскрипели тормоза и Андреа полезла в багажную сетку за сумкой, ей почти удалось ухватить кончик какой-то мысли насчет Льюиса, некий намек, который потом она уже не смогла вспомнить. Что-то насчет контроля.

Она пошла в клуб на Пэлл-Мэлл, как он ее учил, и там спросила Льюиса Крейга. Человек за стойкой передал ей конверт, внутри обнаружилась записка с подробными инструкциями. Ей следовало добраться до Ватерлоо, оттуда на поезде до Клэпэм-Джанкшн, далее на автобусе в Стритэм, на другом поезде в Талс-Хилл, обратно в Брикстон на автобусе и так далее. Андреа пустилась в это запутанное путешествие, злясь про себя на Льюиса: мог бы и предупредить, чтоб не надевала туфли на шпильках! Перебирая мысленно полученные инструкции, Андреа уже направлялась к Ватерлоо и вдруг поймала себя на том, что исподтишка оглядывается, проверяя, нет ли за ней «хвоста». Да уж, записка Льюиса без труда вернула ее в пору шпионских игр. А когда она ехала на автобусе из Талс-Хилл в Брикстон, пассажир, сидевший напротив, вдруг подался вперед и сказал ей:

— Следующая остановка — наша.

Они сошли на Норвуд-роуд и прошли в Брокуэлл-парк. Спутник Андреа подвел ее к полю для боулинга, кивком указал на здание клуба и растворился в воздухе. Непонятное волнение охватило Андреа, когда она ухватилась за бакелитовую ручку на двери клуба. Внутри было почти темно: лампу не включали, а за окном сгущался ранний ноябрьский вечер. Андреа едва разглядела в сумраке Льюиса: тот сидел у самой стены рядом с крепко сбитым толстяком в тяжелом темном пальто и шляпе с серыми полями и черной ленточкой вокруг тульи. По деревянным половицам Андреа медленно подошла к мужчинам. Запах креозота ударил в ноздри. Мужчины разговаривали приглушенными голосами, на иностранном языке. Ей показалось, что она вот-вот поймет их речь, многие звуки были похожи на португальский.

Льюис и его собеседник поднялись, и, когда их лица оказались на свету, Андреа угадала, что незнакомый мужчина — русский. Он снял шляпу, волосы жесткие, как мочалка.

— Это Алексей Громов, — представил русского Льюис. — Он все тебе объяснит.

Он пожал товарищу руку и ушел, замирающие в отдалении шаги напомнили Андреа старинную пьесу: актер, произносящий пролог, удаляется, и наступает время для трагедии. Сердце стучало учащенно, адреналин зашкаливал, казалось, каждый вдох и выдох совершается лишь по осознанной команде мозга. Удивительно, в каких неподходящих местах может скапливаться пот!

Лицо Громова застыло неподвижной маской. Должно быть, у народов, живущих в низких широтах, эволюция выработала особый защитный механизм: нервы, управляющие мимикой лица, залегают глубже обычного. Глубоко посаженные глаза — тоже преимущество, смотрят на мир из-под укрывающего их козырька лба. Стул, на который Громов жестом указал Андреа, был установлен с тем расчетом, чтобы на ее лицо падали остатки дневного света, а его лицо оставалось в тени.

— Мы с большим интересом следили за вашей биографией, — медленно и несколько неуклюже выговорил он по-английски.

— Разве у меня есть биография?

— Политика — это вера. Даже если вы на какое-то время отошли от нее, она всегда с вами.

— Хотите сказать, мы, коммунисты, не знаем разочарований?

— Разве что мы разочаруемся в человечестве. Коммунизм — это власть народа, осуществляемая народом для народа, — продекламировал он, широко разведя руки.

— А государство?

— Государство — всего лишь система. — На этот раз он воспроизвел в воздухе боксерский удар.

— Можно ведь разочароваться в системе и все равно стоять за народ.

Разговор свернул не в ту сторону, куда хотел направить его Громов. Громов не считал себя идеологом, не был силен в диалектике, и в любом случае цель этой встречи заключалась не в политической дискуссии. Крейг предупреждал, что эта женщина очень умна, однако полагал также, что она всецело предана Делу и будет послушна.

— Нам известно, что вы были очень преданы Делу, — сказал Громов.

— Вопрос в том, от кого вы это слышали.

— От друга, навестившего Советский Союз. От нашего друга из Португалии.

— Не уверена, что у нас есть общие друзья.

— От товарища Алвару Куньяла.

— Мы с ним никогда не встречались, насколько я помню.

— Вы спланировали его побег. Умный и дерзкий план.

— Да, я это придумала, но ведь не одна, — возразила Андреа, и давно угасший гнев вспыхнул в ней с новой силой. — Вы-то знаете, кто разрабатывал план побега вместе со мной?

— Полагаю, это был Жуан Рибейру?

— А вы знаете, что случилось с ним после этого?

Громов заерзал на стуле. Нет, разговор не вытанцовывался. Черт бы побрал Крейга, который уверил его, что женщина психологически идеально подготовлена к выполнению задания.

— Он вышел из партии, насколько мне известно.

— Его исключили из партии, мистер Громов. После сорока лет активной работы, антифашистского сопротивления, после ряда блестящих операций, спланированных им для подрыва Эштаду Нову, товарищи попросту избавились от него. Как это могло случиться?

— Мы получили отчет. Он представлял угрозу для безопасности.

— Нет, мистер Громов. Это система. Система выбросила его вон.

— Не понимаю вас.

— Центральный комитет решил, что профессор чересчур много о себе возомнил. Руководители партии боялись, что он сможет претендовать на место в верхушке, на их место. Они стали сеять слухи, намекать, что он, дескать, ненадежен. В результате Жуан Рибейру, один из лучших, один из самых верных служителей нашего Дела, лишился своего поста в партии. Более того, его выгнали с работы, он сидел в тюрьме, мистер Громов.

— И все-таки я не понимаю.

— Расспросите товарищей из Центрального комитета Португальской компартии — тех, кто был в Центральном комитете в тысяча девятьсот шестьдесят первом или шестьдесят втором году.

— Я понимаю, что у вас есть повод для возмущения.

— Рибейру — верный друг. Центральный комитет подло обошелся с ним.

— Обещаю вам, мы проведем полное расследование, — заявил Громов, разумеется, не собиравшийся проводить никакого расследования.

— А теперь скажите, что вам от меня надо, — уже спокойнее сказала она.

Собственный гнев и уверенность в себе удивили Андреа. Вот, оказывается, на что она способна, стоит выйти из сферы влияния Льюиса.

Руки Громова, ненадолго расслабившиеся у него на коленях, непроизвольно сжались в кулаки. Он утратил инициативу и должен был во что бы то ни стало вновь овладеть разговором, иначе как заставить эту женщину сделать то, что от нее требуется?

— Мы входим в критическую фазу отношений с Западом, — начал он.

— И с Востоком тоже, поскольку Китай обзавелся водородной бомбой.

— К нашим отношениям с Западом это не имеет отношения.

— Да, но теперь вы окружены со всех сторон, а Запад после Пражской весны относится к вам с особой настороженностью.

Может быть, следовало попросить Крейга остаться и помочь ему справиться с проклятой бабой? У Громова это никак не получалось.

— Чтобы мы могли перейти к следующей стадии, стадии переговоров, нам требуется для начала обеспечить себя полноценной информацией.

— Вы хотите, чтобы я шпионила для вас? — вскинулась Андреа. — Чтобы я отказалась от своей жизни, от научной работы, от моего…

— От вашего любовника? — подхватил он. — Да нет, не обязательно. Из Лондона до Кембриджа не так уж далеко.

Любовник. Это слово пробило ее защитные механизмы. Неужели Льюис рассказал ему о них все? Любовник. Странное слово. Однокоренное с «любовью», но значит совсем не то. И никак не подходит к тому, чем стали они с Льюисом друг для друга. Но этот человек сказал «любовник», значит, так сказал ему сам Льюис. Стремительно вращающаяся воронка увлекала Андреа вниз, а она хваталась за какие-то мелочи в тщетной надежде выкарабкаться.

— Нам нужно, чтобы вы поступили на службу в британскую разведку, — продолжал Громов, поближе наклоняясь к Андреа, глядя ей прямо в глаза. Он почувствовал, что какие-то его слова попали в цель, вот только не знал, какие именно. — Если вы по-прежнему сочувствуете, точнее, если вы по-прежнему верите в то, что мы пытаемся осуществить, то будьте так добры, вступите в контакт с вашим старым другом Джимом Уоллисом.

— Джим работает в административном отделе.

— Это просто замечательно! — У Громова аж слюнки потекли, как будто он сладкого пирога отведал.

— Что вас интересует? Общая информация или что-то конкретное?

— Вы несколько встревожили меня в начале разговора, мисс Эспиналл.

— Прошу прошения, если я была чересчур агрессивна.

— Я уж подумал, не поменялись ли ваши идеологические установки, — продолжал Громов, думая про себя: так-то лучше, она уже извиняется.

— Установки не поменялись. Но к Центральному комитету ПКП в составе шестьдесят первого — шестьдесят второго годов у меня есть определенные претензии.

— Иногда взгляды человека меняются вместе с финансовым положением. — Воткнув нож, Громов еще и повернул лезвие, чтобы проучить строптивицу. — Если человек из нищеты вдруг попадает в иную обстановку, становится обеспеченным, начинает смотреть на других сверху вниз…

— Я прожила полжизни в Португалии под властью доктора Салазара. В Португалии и колониях. Можете не беспокоиться, я не обуржуазилась.

— Ну что ж. Пожалуй, так даже лучше, вы имели возможность посмотреть на все с иной стороны.

— Неужели Льюис не объяснил вам? Если уж вы не знаете этого из своих источников, он должен был вам сказать, что это фашистское, капиталистическое, империалистическое, авторитарное государство отняло у меня мужа и сына.

— Как приятно иметь дело с человеком, который разделяет наши позиции и эмоционально, и интеллектуально. Простите, что поначалу я сомневался в вас. Мне не следовало сомневаться, учитывая вашу родословную.

Смысл последнего слова — довольно комичного в устах коммуниста — не сразу дошел до Андреа. Она призадумалась над своей «родословной», но в голове ее все еще звучали слова о муже и сыне, погибших по вине португальского империализма в колониальной войне. Громов, укрывшись за айсбергом своего непроницаемого лица, наблюдал, как работает ее разум.

— Не возражаете, если я закурю? — спросила Андреа.

— Сколько угодно.

Она вслепую порылась в сумочке, продолжая нащупывать ускользавшую мысль. Достала сигарету, Громов поднес ей огонек. И тут слово вернулось, а с ним вернулся и смысл: «родословная».

— Так значит, мистер Громов… значит, и моя мать работала на вас?

— Да, — подтвердил он. — Она очень помогла Делу. Она занимала ключевой пост в администрации.

— Не понимаю… Не уверена, что понимаю…

— Она так и не объяснила нам почему. Большинству агентов, которые соглашаются работать на нас, хочется непременно объяснить причину. Это смягчает чувство вины. Ваша мать была не из таких. Она так и не вступила в коммунистическую партию — в отличие от вас.

— Кто ее завербовал?

— Ким Филби, еще во время войны.

— Он что-то знал о ее мотивах?

— Он знал только, что это глубоко личные, эмоциональные мотивы, которые она предпочитает не разглашать. — Громов, судя по всему, умел изъясняться лишь канцелярским языком. — С нашей точки зрения такой мотив предпочтительнее. Те, кто работает только ради денег… эти люди… они уже тем самым проявляют нездоровые капиталистические наклонности. Мы старались вознаградить вашу мать за тот риск, которому она подвергалась, но как-то раз она сказала мне, что этот излишек ей даже неприятен.

— Так это вы оставили венки на ее могиле?

— Да. Один венок от меня, другой от товарища Косыгина. Такая малость — в знак признания ее заслуг.

— Она работала в бухгалтерии.

— Ключевой пост, можно сказать.

— С тех пор наверняка нашли кого-то подходящего на эту должность. Мама ушла на пенсию четыре года тому назад.

— Поговорите с Джимом Уоллисом. Напомните ему…

— Вы говорили, вам требуется конкретная информация?

— Кажется, на этот вопрос я еще не ответил, — подхватил Громов. Теперь он чувствовал себя уверенно и говорил как по писаному. — Действительно, есть одно дело. Одри занялась им перед выходом на пенсию. Как вам известно, легче всего внедрять резидентов в Германии, поскольку в обеих частях страны сохраняется один и тот же язык и много общего в культуре. Немецких агентов практически невозможно раскрыть, если только их не выдадут. Сейчас мы готовимся к переговорам с Западом, в первую очередь с канцлером Западной Германии Вилли Брандтом. У нас есть несколько стратегически размещенных источников, которые поставляют нам жизненно важную информацию для подготовки к переговорам. Нескольких из этих агентов — не самых важных — мы уже потеряли, однако хотелось бы иметь гарантии, что больше такого не произойдет. Кроме того, похоже, что в наших рядах, причем на весьма высоком уровне, имеется предатель, и мы никак не можем его вычислить. Все это причиняет нам серьезные неудобства. С тех пор как Филби покинул Компанию, наша оперативная информация становится все скуднее.

— Скуднее, однако не вовсе иссякла. Значит, люди у вас есть?

— Одним из самых ценных источников была ваша мать. Это большая потеря. В разведке, как и в бизнесе, деньги решают все. Без них ничего не купишь. Проследи за денежными потоками, и они выведут тебя на заказчика.

— Так просто?

— Беда в том, что, когда ваша мать отследила каждый пенни, выяснилось: наш изменник либо не получает денег вообще, либо получает их из какого-то другого источника в британской разведке. С тех пор мы убедились, что другого источника финансирования зарубежных операций в Британии не существует.

— То есть ваш изменник не интересуется оплатой?

— Хуже того, мисс Эспиналл. — Второй раз он назвал ее по имени, и почему-то Андреа почувствовала укол раздражения. — Мы имеем дело с предателем, который оперирует без дополнительных расходов. Кто из наших офицеров — в КГБ или Штази — готов оплачивать шпионские операции из собственного кармана? Эти люди пользуются множеством привилегий, однако зарплату у нас получают в рублях или дойчмарках, по ту сторону Стены от них толку мало.

— Значит, он получает деньги откуда-то еще?

— Он или она. Мы даже этот вопрос еще не выяснили.

— Однако выяснили, что ваш человек находится в Берлине.

— Да.

— Вы проверили всех своих агентов, которые имеют связи в Западном Берлине, изучили их прошлое и ничего не обнаружили?

— Этот процесс займет немало времени.

— Но вы это делаете?

Громов впервые за весь разговор пошевелился, заворочался как медведь.

— Мы это делаем.

— И все же вам кажется, что проще и быстрее получить информацию через меня?

— Вы будете вознаграждены.

— Вот как? Я требую одного: чтобы Жуан Рибейру вновь получил должность в Центральном комитете… если он согласится.

— Будет сделано, — заверил ее Громов.

— И вот еще что, мистер Громов: больше для вас я ничего делать не стану. Раздобуду нужную информацию — и на этом все. У меня есть определенные убеждения, однако со своей страной, в отличие от моей матери, я не ссорилась. Полагаю также, что на этом придет конец моей работе в Кембридже. Придется сказать Джиму Уоллису, что там у меня ничего не получилось. Я сжигаю за собой мосты. Значит, мне понадобится работа. Я ничего не имею против административной службы в Компании, однако не собираюсь навеки превращаться в шпионку.

Громов кивнул. Его эта декларация не слишком обеспокоила. Потом разберемся, найдем к ней подход.

— Мы располагаем только одним ключом к личности предателя. В шестьдесят шестом году ваша мать подслушала одну фразу Джима Уоллиса. Кодовое имя, которого она никогда раньше не слышала и которое ей не удалось найти в финансовых отчетах, — Снежный Барс.

— Исчезающее животное, насколько я помню, мистер Громов.

— Очень редкое, — подтвердил он. — Я вырос в Сибири, в Красногорске, неподалеку от границы с Монголией. Там, у подножия Саян, еще водятся снежные барсы. Когда мне было шестнадцать лет, отец взял меня на охоту. Чуть ли не в тот день, когда обрушилась Уолл-стрит, я застрелил барса — единственного снежного барса, которого я видел за всю свою жизнь. Теперь моя жена надевает шубу из его шкуры, когда ездит в балет.


Андреа отыскала в Брокуэлл-парке уединенную скамейку с видом на Далвич-роуд. Поднялся ветер, одна щека у нее замерзла, нос покраснел, из левого глаза потекли слезы. Почему-то ей казалось, что в таких жестких условиях мозг будет работать активнее и все-таки удастся понять, с какой стати она только что согласилась шпионить на Советский Союз. Для Громова Андреа нашла достаточно убедительные резоны. Она и правда мечтала о реабилитации Жуана Рибейру; желание отомстить за смерть сына и мужа, как и намекала она Громову, также сыграло какую-то роль. Громов со своей стороны мог сослаться на родословную. Вроде бы это у них в семье традиция такая по женской линии. И Льюис Крейг тоже не остался в стороне. Ее любовник. Следует ли ей призадуматься также и над этим? Насколько для нее важно не разочаровать Льюиса? Разумеется, теперь Громов будет больше ценить Льюиса. Означает ли это, что Льюис будет больше ценить ее? И хочет ли она этого? Что здесь истинная, что второстепенная причина?

И тут ее настигло понимание. Та самая мысль, которая мелькнула было в тот момент, когда Андреа выходила из поезда: ключевое слово — контроль. Все — в разведке, не в разведке, все на свете — хотят одного: контролировать других. Льюис затеял «роман» с Андреа, потому что тайные связи позволяют ему взять верх над Мартой, сквитаться с ней. Андреа согласилась на эти отношения, потому что надеялась контролировать Льюиса. Как только Льюис почуял, что его власть над Андреа слабеет, он вновь подставил ее, сделал ее уязвимой, и Андреа позволила ему это сделать, она сама этого хотела, потому что ей казалось, будто таким образом она вновь овладеет Льюисом — дав ему то, чего он хочет. Она согласилась вернуться на работу в Компанию, потому что, как всякий шпион, вообразила, будто сможет контролировать ситуацию, получит власть над другими людьми. Вот в чем дело.

Такова ее натура. Громов был в общем-то прав, когда рассуждал насчет родословной. Она — дочь своей матери. Яблочко от яблони. Ее мать отомстила за неправедный суд Лонгмартина двадцатью пятью годами шпионажа против своей страны. Интересно, а в этом Одри исповедалась отцу Харпуру?

Холод выгнал Андреа из парка. Громов велел ей встретиться с Льюисом Крейгом в отеле «Дюррант» на Джордж-стрит в Вест-Энде. Это же поблизости от Эджвер-роуд, сообразила вдруг Андреа. Покопавшись в сумочке, Андреа нащупала ключ от сейфа номер семьсот восемнадцать в банке «Араб». Автобус доставил ее до Клэпэм-Коммон, оттуда на метро Андреа поехала в Вест-Энд. Со станции «Марбл-Арч» вышла на Оксфорд-стрит и пешком добралась до Эджвер-роуд, гадая по пути, какое уж там чувство — шестое, седьмое — помешало ей раньше заглянуть в таинственный сейф.

Полчаса спустя она сидела в отдельной кабинке перед длинным ящичком из нержавеющей стали и пыталась успокоиться — хоть бы ладони прекратили потеть! Ящик был набит десятифунтовыми банкнотами. Пересчитывать их не требовалось, итог был подведен на отдельном листе бумаги знакомым почерком Одри: 30 500 фунтов.

Выйдя под пронзительный осенний ветер, Андреа сразу же махнула рукой, подзывая такси. Уткнувшись лицом в пассажирское окошко, заставила себя еще несколько мгновений помедлить, прежде чем принять окончательное решение. Попросила водителя подвезти ее к вокзалу Кингз-Кросс. Во второй половине дня поезд доставил ее в Кембридж, и до вечера Андреа успела запаковать свои вещи, после чего пошла в паб, выпила двойную порцию джина с тоником и позвонила Джиму Уоллису.

Глава 33

15 января 1971 года, Восточный Берлин

Снежный Барс стоял в двух шагах от окна гостиной и с высоты четвертого этажа обозревал слежавшийся снег и лед на площадке между пятью панельными блоками, не такими уж новыми новостройками на Карл-Маркс-аллее. Он курил «Мальборо», прикрывая огонек сложенной ладонью, смотрел в окно, ждал и думал, что жизнь превратилась в набор цифр: два шага от окна, четыре этажа, пять зданий, и все это посреди ничего, посреди белого, белого снега — огромного белого нуля. Ни машин, ни людей. Ни малейшего движения вокруг.

Два жилых здания напротив его окна были монолитно темны, нигде ни квадратика света, ни легкой тени, намекающей, что там, напротив, в сумрачной комнате тоже кто-то готовится к ночному бессмысленному бдению. Над головой глухо-серое небо. Какие-то звуки и ночью слышны, этот уровень шума горожане считают тишиной. Жена Снежного Барса тихонько посапывала в спальне, дверь оставалась открытой — он всегда оставлял дверь открытой. Одна из дочерей вскрикнула во сне — старшая или младшая, — и Барс наклонил голову, прислушиваясь, но тут же вновь обернулся к темному окну, и рука его возвратила губам резковатый вкус американской сигареты.

Докурив, он прошел в кухню, загасил окурок и выбросил его в помойное ведро. Надел тяжелое теплое пальто. На улице — минус двенадцать, днем посулили очередной снегопад, точно в России. Барс поднес руку к батарее — теплая, работает намного лучше, чем на десятом этаже, туда горячая вода практически не поступает, и легче найти в здешних местах говядину из Омахи, чем муниципального сантехника. Итак, в последний раз проверяем все детали. Тихо. Два часа ночи. Время охоты. И погода под стать. Он надвинул на лоб шляпу с широкими полями, прихватил завернутую в коричневую бумагу форму и, выйдя из квартиры, направился в подземный гараж.

Форма заняла свое место в багажнике черного «ситроена». Снежный Барс аккуратно проехал по обледенелым улицам до расчищенной Карл-Маркс-аллее, которая именовалась Аллеей Сталина, пока дядя Джо не подвергся хрущевизации, а затем брежневизации. Барс свернул налево, в сторону центра города, в сторону Стены. Машин не было, и все же он то и дело поглядывал в зеркало заднего вида, проверяя, нет ли «хвоста». На Александерплац он свернул налево, на Грюнерштрассе, переехал на другой берег реки Шпрее и припарковался на Райнгольд-Хюнштрассе. Быстрым шагом прошел к зданию без вывески, взмахнул удостоверением перед двумя охранниками — те, не всматриваясь, кивнули, — спустился по лестнице на два этажа ниже уровня земли. Прошел по цепочке чисто выметенных и вычищенных туннелей и добрался до двери, которую открыл своим ключом. Запер за собой дверь и очутился в коротком коридорчике. Еще четыре шага, и он уже двигался в южном направлении по Фридрихштрассе в Западном Берлине, по ту сторону Стены.

Быстро шагая, он пересек улицу, прошел еще сотню метров до стеклянного куба под неоновой вывеской «Секс-фильмы фрау Шенк» и уплатил десять марок приземистому усатому человечку. Отдернулся тяжелый кожаный занавес, и Барс, войдя, остановился в заднем ряду, не видя и не различая оттуда, что творится на темном экране. Только по доносившимся звукам мог он судить о том, что целая группа людей приближается к экстазу — приближается долгим и трудным путем, как и полагается в таких фильмах, а камера полностью сосредоточена на физиологических деталях. Это и есть порнография: секс, лишенный смысла.

Вдоль боковой стены кинозала он неторопливо прошел вперед, нашел другую дверь и оттуда попал в проход, освещенный одной-единственной красной лампой. В дальнем конце коридора стоял рыжий мужчина, такой же приземистый и крепкий, как первый привратник, руки сложены, защищая пах. Поравнявшись с ним, Снежный Барс отметил, что ресницы у охранника точь-в-точь как у свиньи. Барс протянул ему очередную мзду в десять марок и распахнул пальто. Охранник похлопал его по бокам, прощупал карманы.

— Номер третий свободен, — сообщил он.

Снежный Барс прошел в комнату номер три и закрыл за собой дверь. Мусорная корзина была переполнена использованными тряпками и бумагой, на стенах — малопристойные надписи. За витриной из полупрозрачного стекла девушка принимала позы: опустилась на колени, прижалась щекой к полу, закрыла в истоме глаза и принялась облизывать губы, как можно выше вздымая свой зад, палец засовывая себе в промежность, щупая, дразня. Барс отвернулся. Глянул на часы и постучал по деревянной обшивке стены. Ответа не было. Он снова простучал условный сигнал и на этот раз получил правильный отзыв. Вытащил из-за обшлага пальто свернутую бумажку с зашифрованным сообщением, просунул узкую трубочку сквозь дыру в стене. С той стороны бумажку подхватили, потянули на себя. Барс подождал. С той стороны ему ничего не просунули. Через несколько минут соседний номер опустел.

Барс задержался еще на несколько минут, так и не повернувшись к стеклу. Потом в дверь вежливо постучали: здесь принято стучать на всякий случай. Он вышел, и охранник проводил его по коридору. По правую руку номера, по левую — дверь. Охранник отпер дверь и знаком предложил Барсу пройти. В этой части здания горели неоновые светильники.

— Вторая слева, — в спину предупредил его охранник.

Барс прошел в указанный кабинет. Хозяин, тряся животом, поднялся ему навстречу. Мужчины пожали друг другу руки, Барс не отказался от кофе. Прямо на спортивный раздел газеты, которую читал до его прихода хозяин кабинета, Снежный Барс выложил небольшой белый пакетик. Мужчина поставил чашку на стол, взял в руки пакетик, убрал газету и вместо нее расстелил большой лоскут темно-синего бархата. Высыпал содержимое пакета на ткань, сначала осмотрел алмазы, разделил их на несколько групп, затем снял со стоявшего в углу кабинета сейфа весы и принялся взвешивать камни.

— Триста тысяч, — подытожил он.

— Долларов? — уточнил Снежный Барс, и его партнер расхохотался.

— Сигарету, Курт? — произнес он, демонстрируя готовность к переговорам.

— Сигарет у меня хватает.

— Не принес с собой гаванские сигары, как в прошлый раз?

— А что мы празднуем?

— Да ничего, Курт, ровным счетом ничего.

— Значит, и сигары ни к чему.

— В следующий раз?

— Только если речь идет о долларах, а не о марках.

— Ты так в капиталиста превратишься.

— Кто? Я?

Толстяк снова расхохотался и попросил Курта повернуться спиной. Не оборачиваясь, Снежный Барс допил до дна крепкий, настоящий кофе, а когда ему было разрешено повернуться, на столе уже лежало шесть плотных пачек банкнот. Он спрятал их под подкладку пальто.

— Как выйти отсюда? — спросил он. — Не хочу опять проходить по всему коридору, как в прошлый раз.

— Налево, направо, потом вперед, пока не упрешься в дверь, и выйдешь прямиком к станции метро «Кохштрассе».

— Я бы мог и приходить этим путем, разве нет?

— Нет: так мы не получим двадцать марок за вход.

— Капиталисты! — покачал головой Снежный Барс.

Толстяк в очередной раз громко засмеялся.


Снежный Барс вернулся в восточную часть Берлина, сел в свой «ситроен». Теперь он ехал на север, в бывший еврейский квартал Пренцлауэрберг. Проехав еврейское кладбище, он повернул направо, а когда проезд сделался совсем узким, свернул на тротуар и припарковался возле больших полуразвалившихся казарм на Вёртерштрассе. Он подождал, не заглушая мотор, а затем проехал в первый из цепочки внутренних дворов доходного дома XIX века, жуткого, похожего на крепость прототипа того «жилого здания», в котором теперь обитала его семья. Здесь он оставил автомобиль и прошел в задний двор к дому, вовеки не видевшему солнечного света. Здание было заброшено, в его квартирах и комнатах давно уже никто не жил, сочившаяся откуда-то влага в такой мороз застывала на стенах. На ступеньках и лестничных площадках валялись обломки штукатурки и кляксы засохшего бетона. Барс постучал в металлическую дверь квартиры на третьем этаже. С той стороны двери послышались шаги. Барс вытащил из кармана полностью закрывающую лицо маску лыжника, натянул ее.

— Меine Ruh' ist hin, — послышался голос.

— Mein Herz ist schwer,[23] — ответил Барс.

Дверь открылась. Дохнуло жаром.

— Повеселее стихов у Гёте не отыскалось?

— В следующий раз возьмем из Брехта.

— Тоже бодрячок.

— Чем могу служить, герр Каппа?

Снежный Барс снял пальто, повесил его на спинку стула и достал из-под подкладки американский паспорт на имя полковника Питера Тейлора. Между страницами была вложена фотография установленного размера.

— Как обычно. Старую фотографию долой, эту наклеить.

Открывший ему человек, лет тридцати с изрядным хвостиком, смугловатый, с неприметными чертами лица, раскрыл паспорт, пролистал его опытными пальцами пограничника — он действительно служил в пограничных войсках лет пятнадцать тому назад, и годы (из них девять тюремных: его и еще пятерых сообщников поймали на «контрабанде» людей из Восточной Германии в Западную) не притупили его навыков, напротив, теперь он еще внимательнее всматривался в каждую деталь.

— Настоящий, — одобрил он, так и эдак поворачивая документ к свету.

— Настоящий.

— Мне понадобится сорок восемь часов.

— В нем должна быть виза. Точную дату я назову позднее.

— Пятьсот.

— Значит, как в прошлый раз.

— Пятьсот сейчас, пятьсот, когда будет готово.

— С чего это вдруг цены удвоились?

— Я вам говорил, герр Каппа: для меня паспорт — окошко в жизнь человека. Я заглянул в это окно… а там много всего.

— Много или мало, работы у вас от этого не прибавится.

— Таковы мои условия, герр Каппа.


Снежный Барс достал из багажника форму и переоделся прямо в машине. Вернулся на Шёнхаузер-аллее, проехал под навесной железной дорогой, затем мимо ратуши района Панков свернул направо. Он продолжал движение, пока не добрался до окраины, квартала новостроек. Перед Шёнерлинде его остановил полицейский пост, но хватило одного взгляда на удостоверение, чтобы Снежного Барса пропустили, отдав честь и даже не глянув на заднее сиденье автомобиля. Он проехал через небольшую деревеньку и снова повернул на север. Начал падать пушистый снежок, а к тому времени, как он добрался до будки охраны на въезде в лесной городок Вандлиц, предназначенный для правительственной элиты идиллический поселок на берегу озера, Барс уже ругался вслух: этот чертов снег замедлит его движение, график полетит к черту!

Охранник щелкнул каблуками и отдал честь.

— К генералу Штиллеру, — заявил Снежный Барс.

— Прошу вас, майор. — Охранник поднял шлагбаум.

Барс проехал в тот конец поселка, что был отведен для Министерства государственной безопасности, Штази, и остановил машину возле виллы генерала Лотара Штиллера. Ветер задувал вовсю, бил в стены домов, тонкие кристаллики льда острыми иглами впивались в ту щеку Барса, которая сохранила чувствительность. Удары ветра о стену виллы раздавались непрерывно. Слышался ли среди этих ударов какой-то еще звук? Этого Снежный Барс не смог определить и задним числом, когда ему пришлось припомнить те минуты.

Зато другой звук он различил явственно, когда подошел по тропинке к парадному входу. На ступеньках крыльца тонкой струйкой завивался снег, поднимался вверх, колеблясь то вправо, то влево. Звук издавала входная дверь: незапертая, она распахивалась и снова хлопала о косяк. Ладонью, затянутой в плотную перчатку, Барс толкнул створку и шагнул на толстый ковер в темном коридоре.

Из-под двери слева пробивался свет. В комнате обнаружились следы вечеринки: три стопки для шнапса или водки и бокалы покрупнее со следами пивной пены. В помещении никого не было, на спинке стула висел забытый галстук. Стараясь ни на что не наткнуться, майор поспешил в генеральскую спальню.

Сначала он и тут никого не увидел. Горел только ночник у кровати, скверный, едкий запах сигнализировал о беде. Включив верхний свет, майор обнаружил генерала: тот стоял на коленях в углу комнаты, голый, в чем мать родила, верхняя половина туловища тяжко обвисла на подлокотнике кресла, а на спинке кресла красовался голубой генеральский мундир, весьма аккуратно уложенный. На мундире от нагрудного кармана до орденских ленточек расползлось темно-красное пятно. Кровью замарана и белая рубашка, оставленная рядом с мундиром. А вот и источник скверного запаха: по ягодицам генерала течет жидкое дерьмо, доползло уже до икр.

Прикрыв ладонью ноздри и рот, Снежный Барс принялся осматривать тело. Штиллера застрелили в упор, пуля вошла в затылок. Майор опустился на колени рядом с трупом, заглянул ему в лицо: огромное выходное отверстие, месиво мяса и костей, уродливый черный провал на том месте, где полагается быть носу. Глаза вытаращены, как будто генерал сам дивится этому зрелищу: вполне смазливая физиономия разбрызгана по креслу и полу.

Из-под кресла Барс извлек скомканные кружевные трусики. Поднялся на ноги, осмотрел комнату. В четыре шага пересек спальню и оказался в ванной. Отдернул пластиковую занавеску. Девушка, одетая лишь в черный пояс с черными чулками, лежала в ванне лицом вниз, видны были только высветленные перекисью, потемневшие у корней, а теперь ставшие красными волосы.

Вернувшись в спальню, Барс откинул покрывала с постели. Что-то тяжелое с грохотом упало на пол. Пистолет. Вальтер ППК, без предохранителя. Он подержал пистолет в руке (перчатки он так и не снял), затем вернулся в гостиную и открыл дверь напротив зашторенного окна. В этой спальне на спинке стула обнаружилась принадлежавшая девушке одежда. И кровать повидала виды, покрывала и одеяло сползли с нее и висели в изножье, как высунутый изо рта язык чудища, на простыне осталось заметное пятно. Майор тщательно осмотрел остальные помещения. Они были пусты. Задняя дверь виллы оказалась открыта. Ветер улегся, густо валил снег. Следы уже замело.

Майор снял с телефона трубку, но, прежде чем набрать номер, основательно поразмыслил. Необходима осторожность. Их всех уверяли, будто телефоны в лесном городке Вандлиц не прослушиваются, но было бы безумием поверить в это. Штази вездесуща, ему ли не знать.

При себе он имел крупную сумму денег, половина предназначалась русскому, генералу КГБ Олегу Якубовскому. Проще всего было бы позвонить Якубовскому и попросить его совета, но тем самым Барс выдал бы себя. Скрыться с места преступления он тоже не мог, поскольку зарегистрировался на проходной. Оставался единственный выход, однако настолько неприятный, что майор все медлил, прикидывая, нет ли альтернативы. Альтернативы не было. Он может и должен позвонить генералу Иоганнесу Риффу, главе отдела особых расследований.

Голос Риффа был низким и хриплым со сна.

— Кто это? — сразу же спросил он.

— Майор Курт Шнайдер.

— Мы знакомы?

— Я из иностранного отдела.

— Который сейчас час?

— Пять тридцать, генерал!

— В такое время меня не принято беспокоить.

— Произошел инцидент в лесном городке Вандлиц. Застрелили генерала Штиллера, а в ванной находится мертвая девушка, которая… которая не является его женой.

— Фрау Штиллер давно уже не девушка, майор.

— Девушка тоже убита. Пуля в затылок.

— А вы что там делали, майор?

— Я приехал к генералу Штиллеру.

— Это у вас так заведено, в пять часов утра?

— Мы часто встречались перед началом рабочего дня. Обсуждали дела.

— Ясно. — Судя по тону генерала, он не был готов поверить в такое объяснение. — Буду у вас через час. Оставайтесь на месте, майор. Ни к чему не прикасайтесь.

Шнайдер положил трубку, понюхал ствол пистолета — оружие все еще оставалось в его левой руке. Пахло машинным маслом. Вероятно, из этого оружия никто не стрелял. Майор проверил обойму. Все патроны на месте. Он бросил пистолет на кровать, где тот лежал раньше.

Затем Шнайдер проверил пепельницу, стоявшую на столе в гостиной. Три сигарных окурка, один из них сильно изжеванный, шесть сигаретных, три с коричневым фильтром, три с белым, кружочки помады на всех шести, причем разного цвета. Итак, две женщины, трое мужчин. Он прошел в кухню. Возле раковины стояли два фужера из-под шампанского, оба меченные следами помады, от пустой тарелки в раковине слегка пахло рыбой. В мусорном ведре — пустая бутылка «Вдовы Клико». Девочки уединились на кухне поболтать, распределить роли на вечер.

Он открыл холодильник. Три банки черной икры — русской икры. Три бутылки французского шампанского: две «Вдовы Клико» и одна «Крюг». Бутылка лимонной водки в морозильнике обросла коркой льда.

Майор вернулся во вторую спальню, где валялась одежда убитой девушки. Его мозг включился в привычный активный режим. Шнайдер откинул покрывало, пошарил в постели и под кроватью, отыскал сумочку и высыпал ее содержимое прямо на заляпанную подозрительными пятнами простыню. Паспорт — советский, на имя Ольги Шумиловой, светлые волосы безукоризненно смотрятся на фото. Он сложил все обратно, бросил сумочку на прежнее место и вновь задумался над своей проблемой: куда девать изрядную сумму денег, с которой он приехал.

Майор переложил пачки купюр, спрятанные под подкладкой пальто, в карманы и направился к своей машине. Подсунул все три пачки под пассажирское сиденье спереди и двинулся обратно к дому по заметенной снегом тропинке. Тяжелые снежинки опускались ему на плечи, ласково касались лба.

В кухне отыскалась чистая пепельница. Теперь можно было как следует покурить и поразмыслить. Деньги, за вычетом причитавшихся ему двадцати тысяч марок и шестидесяти тысяч на «русские» расходы, следовало поделить поровну между Штиллером и Якубовским — советский генерал ожидал его в штаб-квартире КГБ в Карлсхорсте. Насколько Шнайдер понимал механизм этой сделки, Якубовский поставлял алмазы — они прибывали дипломатической почтой из Москвы, — а Штиллер выстраивал цепочку покупателей, среди которых значился и владелец секс-кинотеатра «Фрау Шенк»; кто бы это ни был, это никак не фрау Шенк самолично. А майор Шнайдер был лишь одним из курьеров Штиллера и дружков генерала из Штази, мальчиком на побегушках, которому доставалась порой награда в твердой валюте.

Надо бы разобраться, почему интуиция упорно твердит, что генерала убрали ребята из КГБ, твердит вопреки известной привычке КГБ стрелять в лицо, снося большую часть затылка, а не в затылок, как убиты эти двое. Еще хотелось бы понять, как здесь оказалась девушка, Ольга Шумилова. Снежный Барс был уверен, что это внутренняя операция, глубоко внутренняя, поскольку мало кто имел доступ в лесной городок Вандлиц. Только руководитель Восточной Германии, первый секретарь ЦК Социалистической единой партии Германии Вальтер Ульбрихт и другие члены Центрального комитета и большие шишки из армии и Штази, «слуги народа», как они охотно именовали самих себя.

У Штиллера хватало друзей и врагов, но плакать над его могилой никто не станет. И уж конечно, носовой платок генерала Мильке из Штази останется сухим. Генерал Мильке терпел Штиллера сцепив зубы лишь потому, что Штиллер был человеком Ульбрихта, возглавлял личную охрану первого секретаря. У Мильке со Штиллером были общие интересы: деньги и власть, и в этом они были отнюдь не союзниками, но конкурентами. И все же Мильке не стал бы так дерзко убирать соперника, тем более так откровенно, если только не… И снова размышления майора уперлись в русских. Предположим, эту операцию провернули русские, пожертвовав при этом одной из своих сотрудниц. Конструкция, достойная параноика и вполне естественная в Восточном Берлине. Однако на главный вопрос и эта гипотеза не отвечала: что Штиллер сделал не так? Необходимо срочно поговорить с Якубовским, лучше всего прямо с утра.

Догадки метались, кружили по спирали вокруг внезапной смерти Штиллера, но подобраться ближе к смыслу этой расправы никак не удавалось. К тому времени как фары подъехавшего автомобиля осветили передние окна дома, Шнайдер успел додуматься только до одного достаточно очевидного вывода: гибель столь важной персоны, как генерал Штиллер, приведет в движение крупные силы, которые начнут сложные маневры, отвоевывая себе более выгодные позиции. Для Снежного Барса это означало непредвиденные и весьма серьезные проблемы.

Он открыл дверь генералу, проводил Риффа в темный коридор. Генерал, крупный и смуглый мужчина примерно одного роста со Шнайдером, энергично затопал ногами, стряхивая снег. Снаружи навалило уже выше щиколотки. Излишне пристально посмотрев на белый отпечаток своих подошв на коврике, генерал стянул с рук коричневые перчатки, снял фуражку и отряхнулся. Распространился явственный запах лосьона для волос.

— Мы знакомы, майор? — спросил он, выпячивая челюсть, сдвигая седеющие брови.

— Вы бы меня запомнили, — откликнулся Шнайдер, щелкая выключателем.

— Ах да, лицо, — передернулся генерал. — Как это произошло?

— Несчастный случай в лаборатории, генерал. В Томске.

— Теперь припоминаю. Кто-то мне говорил, что вы изуродованы. Прошу прощения, однако Шнайдер — фамилия не редкая. Где генерал Штиллер?

До двери Шнайдер шел впереди, но там остановился, почтительно пропуская генерала. Мерзкая вонь заставила генерала поморщиться и выругаться. Подбадривая себя, он похлопал перчатками по бедру.

— Девушка где?

— В ванной справа от вас.

— Вероятно, ее убили первой. — Голос генерала эхом отдавался в облицованном плиткой помещении.

— Оружие генерала Штиллера осталось лежать на кровати, генерал. Из него не стреляли.

— Вы забыли мой приказ? Ни к чему не прикасаться.

— Я обнаружил пистолет прежде, чем позвонил вам, генерал.

Рифф перешел из ванной в гостиную.

— Кто эта девушка?

Шнайдер не отвечал.

— Не прикидывайтесь, майор! Я и так понимаю, что вы не стояли столбом, воткнув себе палец в задницу и дожидаясь меня!

— Ольга Шумилова.

— Отлично! — сказал Рифф, на этот раз похлопывая перчаткой по ладони. — А вы зачем явились к генералу Штиллеру?

— Прошу прощения, генерал?

— Простейший вопрос. Что вы тут с генералом затевали? И не пудрите мне мозги насчет работы. Генерал Штиллер на работе не перенапрягался.

— Именно так, генерал Штиллер на работе не перенапрягался, потому что умело перераспределял нагрузку. И я приезжал к нему по работе, мы только о работе и говорили, больше мне вам сказать нечего. Он был прекрасным организатором.

— Вот как, майор? — саркастически осведомился Рифф. — Ну что ж, я предоставлю вам время подумать, и вы ответите мне тогда, когда будете готовы.

— Мне обдумывать нечего, господин генерал.

— Что я найду, если прикажу обыскать вашу машину?

— Запасное колесо и домкрат.

— А если обыскать виллу? Что тут обнаружится? Свернутая в рулон картина из русского музея? Икона? Хорошенький триптих? Или пригоршня алмазов?

Увечье Шнайдера порой оказывалось его преимуществом: обгоревшее, покрытое рубцами лицо превратилось в непроницаемую маску. Никаких эмоций, никаких ощущений, разве что чешется, когда потеешь. Руки майор давно убрал с глаз долой, запихал в карманы.

— Вероятно, генерал Рифф располагает личными сведениями о делах генерала Штиллера…

— Я располагаю исчерпывающими сведениями о личных делах генерала Штиллера, — поправил его Рифф. — Что у нас в холодильнике?

— Ресурсы, необходимые для приема и угощения русских офицеров, господин генерал.

— Ресурсы?! — фыркнул Рифф. — Хорошо он вас выдрессировал.

— Он — мой начальник, господин генерал. Глубокое потрясение для меня — застать его в таком виде.

— «Потрясение»! — тем же тоном передразнил его Рифф. — Я ожидал найти двух девушек в ванной… и парня в постели вдобавок.

Верно. Тут разыгрывались и не такие оргии. Шнайдер слыхал о них и умел держаться в стороне.

— Надеюсь, я поступил правильно, позвонив вам, генерал. Я подумывал позвонить генералу Мильке, поскольку дело очень серьезное.

— Я разберусь, майор, — обрезал его Рифф. — Куда вы сейчас направляетесь? Мне нужно будет поговорить с вами.

— Возвращаюсь в контору, генерал. В такую погоду я вряд ли успею добраться к началу рабочего дня.

— И не пытайтесь врать мне, майор, — напутствовал его Рифф. — Мне доводилось видеть, что делает с лицом огнемет.

Несколько сбитый с толку последним замечанием, Шнайдер не пытался возражать. Он молча отдал генералу честь и вышел.


«Ситроен», проминая густой снег, полз в обратном направлении мимо укутанных темнотой и молчанием деревушек. Навстречу попадались порой автомобили, похожие скорее на передвижные сугробы, лишь две черных дуги процарапаны «дворниками» на лобовом стекле; вихрем мошкары кружится снег в свете фар. Через заднее окно и вовсе ничего не видно. Шнайдеру показалось, что в этой темноте, тесноте он задохнется. Приоткрыв щелку окна, он жадно вдохнул ледяной воздух. Он вляпался, вляпался по полной. Рифф возьмет его за яйца. Сожмет — кра-ак! За громоздким и ржавым остовом коррупции Шнайдер мог скрыть собственные, так сказать, непроизводственные расходы. Теперь этот источник иссяк. Тысяча марок уходит на паспорт американского полковника, и что остается? Девятнадцать тысяч? Или — вариант: отдать Якубовскому половину, а долю Штиллера оставить себе. Соблазнительно, однако чересчур опасно. Его лицо вряд ли украсит черная дыра с рваными краями вроде той, что заполучил нынче ночью генерал Штиллер. Майор поднял оконное стекло и закурил капиталистическую сигарету.

Скрип «дворников» по лобовому стеклу убаюкивал. В теплом, прокуренном коконе внутреннего пространства автомобиля было уютно. Он въехал уже в центр города. Укрытые снегом пустыри, покрашенные в белое недостройки, надтреснутая скорлупа брошенных домов, чьи ступени и подоконники укрыты толстым слоем девственно-белого снега, — в такую погоду все выглядело вполне сносно. Снег — великий уравнитель. Даже Стена, вывороченный шрам на лице города, сделалась нарядной в час снегопада. Глазурь на торте. Труп, закутанный в одеяло. Сторожевая башня смотрит рождественской елочкой.

Свернув на Карл-Маркс-аллее, он попал в довольно основательный поток утреннего транспорта. Пыхтели «трабанты» и «вартбурги», черный дым густого выхлопа ложился на начавшие уже подтаивать сугробы по обочинам. Шнайдер проехал по Фридрихсхайн до Лихтенберга и, свернув перед станцией метро «Магдалененштрассе» налево, на Рушештрассе, занял место на парковке «только для своих» перед массивным серым корпусом Министерства государственной безопасности. Вывески, оповещающей о том, что это и есть штаб-квартира Штази, разумеется, не имелось, догадаться можно было лишь по усиленным нарядам милиции вокруг и по утыкавшим крышу антеннам. Тридцать восемь зданий составляли этот квартал, три тысячи кабинетов, тридцать тысяч сотрудников. Не блок зданий, а целый город, археологический памятник паранойе.

Стальные двери впустили его, он прошел, обмениваясь воинскими приветствиями с «товарищами», и прямиком направился в свой кабинет. Снял пальто и перчатки, отказался от заваренного секретаршей серого кофе, набрал по внутреннему телефону номер Якубовского и попросил о встрече.

Когда Якубовский входил в коридор, первыми входили его брови. Шнайдер не раз праздно дивился: с какой стати мужчина, каждое утро начисто сбривающий щетину и усы, считает возможным оставлять такие заросли над глазами. Поравнявшись со Шнайдером, Якубовский кивнул и тут же развернулся, явив серую спину, столь широкую, что ее можно было бы не одевать в плащ, а обивать, как спинку дивана. Якубовский попыхивал сигарой, постоянно сплевывая приставшие к языку черные крошки табака. Майор и генерал неторопливо прогуливались по коридору. Телеса Якубовского тряслись на каждому шагу, словно у медведя, нагулявшего жир перед спячкой. Шнайдер проинформировал его о событиях прошедшей ночи. Якубовский курил, плевался, уголки его рта печально опустились.

— А деньги? — спросил он.

— В машине.

— Все?

Шнайдер снова поборол соблазн:

— Да, генерал.

— Приезжайте в Карлсхорст к пяти часам.

— Расследование ведет генерал Рифф.

— Забудьте о Риффе.

И Якубовский удалился, оставив Шнайдера в коридоре наедине с тревожными мыслями.


К четверти пятого успело стемнеть. Снегопад прекратился. Шнайдер очистил переднее и заднее стекла своего автомобиля. Сначала он заехал домой, проверяя, не приставил ли Рифф к нему «хвост». Остановившись, он заранее вытащил причитавшиеся ему девятнадцать тысяч пятьсот марок из одной пачки денег, затем неторопливо объехал квартал, вернулся на Карл-Маркс-аллее и двинулся на восток, к Карлсхорсту. Здесь, в прежней больнице Святого Антония, располагалась штаб-квартира КГБ и его европейский разведцентр. Удостоверение майора унесли на проверку в вахтерку. Оттуда, вероятно, звонили в Штази.

Шнайдеру указали, где поставить автомобиль. Перед тем как вылезти из машины, он прихватил из-под сиденья пачки купюр. Ординарец проводил гостя на третий этаж, через знакомый кабинет в гостиную, где Шнайдеру еще не довелось побывать. Якубовский, напряженно выпрямившись, сидел в кожаном кресле с прямой спинкой возле камина с живым огнем, докуривал последний дюйм сигары. Шнайдер припомнил окурки в пепельнице на вилле Штиллера и занервничал, но попытался себя убедить, что похожие сигары курят многие люди.

Вернулся ординарец с подносом, на котором подрагивали стальное ведерко со льдом и воткнутая в ведерко бутылка водки. Рядом — тарелка с селедкой и черным хлебом, две рюмки и нераспечатанная пачка сигарет с русской надписью. Ординарец удалился, пятясь и не спуская глаз с генерала, точно выходил из клетки хищника.

Русский раздавил окурок сигары — изжеванный, пропитанный слюной. Шнайдер пошарил у себя под пальто, достал пачки дойчмарок.

— Ваши гости, наверное, заждались, — сказал он генералу. — Свои двадцать тысяч я уже забрал. Здесь двести восемьдесят тысяч.

— Вы мой гость, — ответил генерал. — Возьмите себе побольше.

Он небрежно отделил изрядную долю тех денег, которые Шнайдер только что вручил ему, и проследил, как майор убирает в карман толстую пачку. Тысяч пятьдесят, прикинул Шнайдер на глаз.

— Снимайте пальто. Надо выпить.

Они поспешно, одну за другой, опрокинули по три рюмки ледяной, вязкой, чуть лимонной на вкус водки. Шнайдер расстегнул воротник, повертел шеей: жесткий край неприятно впивался в исковерканную шрамами плоть. Якубовский закидывал селедку в свой широко разверстый рот, словно кормил морского котика.

— Штиллер мертв, — заявил он.

Ничего нового, простая констатация факта.

В комнате вновь повисло молчание. Из камина в трубу с треском выскочила искра. Еще рюмка. Здоровая щека Шнайдера начала оттаивать. Мякиш черного хлеба завертелся у генерала в воронке рта, как трусы в стиральной машине.

— Вам известно, кто это сделал? — спросил Шнайдер, и собственный голос эхом отдался в его ушах. — И что там делала эта Шумилова? Она ведь была вашим агентом, насколько мне известно.

Якубовский хищно растерзал пачку сигарет, закурил.

— Ситуация весьма деликатная, — предупредил он. — Политическая ситуация.

— Прощу прощения, если я слишком много на себя беру, генерал, но ведь вы сами побывали там вчера, верно? — настаивал Шнайдер, водка подтолкнула его к откровенности. — Вы и кто еще? Это бросит тень…

— Я понимаю, что вы нервничаете, майор. Вы оказались на виду… под ударом. — Якубовский пошевелил темными, грозными бровями. — Да, я там был. Вместе с генералом Мильке. Возможно, это вас успокоит. Мы ушли в полночь. Штиллера застрелили пятью часами позднее.

— А девушки?

— Девушки появились в тот самый момент, когда мы уходили. Их привел Хорст Егер.

— Олимпийский чемпион по метанию копья? Ему-то какого черта понадобилось на вилле?

— Говорят, в штанах у него тоже копье не из последних, — подмигнул Якубовский, брови так и заходили. — И ему все равно, в кого это копье вонзить и кто при этом подглядывает.

— Девушек было две. Кто вторая?

— Подружка Егера. Не из наших.

— В котором часу ушли Егер и его подружка?

— Судя по записи на проходной, в четыре часа утра.

— Почему Ольга Шумилова была убита вместе с генералом?

— Потому что засиделась у него, так я полагаю.

— Но почему она оказалась там?

— Вероятно, ей было поручено проследить, чтобы Штиллер не вздумал уехать с виллы, — предположил Якубовский. — И принимая во внимание все обстоятельства, я бы вам посоветовал, майор, воздержаться от дальнейших вопросов. Я уже предупредил вас: дело политическое, разведки это не касается, излишние знания только осложнят вашу жизнь. Еще селедочки?

Они выпили еще и еще по одной, доели закуску. Генерал с изысканной любезностью поднес Шнайдеру его пальто, тем самым обозначив конец недолгой встречи. Подавая Шнайдеру пальто, Якубовский еле слышно шепнул ему в ухо:

— На этом наши с вами встречи прекращаются, как вы сами прекрасно понимаете. Если нарветесь на неприятности, помочь я вам не смогу. И не рекомендую нигде упоминать мое имя.

Полбутылки водки растворились в крови, и только поэтому волосы Шнайдера не встали дыбом при этом многозначительном предупреждении; пот выступил обильно, и волосы прилипли сзади к затылку; гладкий небось стал, как у того же морского котика.

— Позвольте спросить, генерал: насколько сильны в данном деле позиции генерала Риффа?

— Отличные позиции. Недаром ему удалось занять это местечко во главе отдела особых расследований.

— Можно ли считать, что он расположен к кому-то из нас двоих?

— Нет, господин майор, он отнюдь не расположен, — отрезал Якубовский. — Он человек старой школы. Аскет. Знаете, из этих, которые власяницу носят.

Снаружи бушевал ледяной ветер. Шнайдер сделал несколько шагов до машины, и незастегнутое пальто едва не слетело с плеч. Усевшись за руль, Шнайдер попытался сморгнуть слезы с глаз, утихомирить бушевавший в крови алкоголь. Он остановил поток слез, с силой прижав веки. Заодно и мысли сконцентрировались.

Якубовский был достаточно откровенен. Теперь Шнайдер знал, что убийство Штиллера провернул КГБ, что мотивы тут скрывались политические и силы действовали покрупнее даже самого генерала Якубовского, как ни трудно в это поверить. Директива прямиком из Москвы, но какую же цель они преследуют? И Рифф заграбастал столько власти!

Ни проблеска догадки.

Шнайдер завел машину и через пропускные ворота выехал наружу. Дорога была скользкая, опьяневший водитель — неуклюжим, и его мотало по автомобилю, словно он решил прокатиться на американских горках. Он остановился на Кёпеникштрассе, свернул на обочину возле одной из немногих еще уцелевших в городе канав для стока дождевых вод. С трудом сдержал бессильный гнев, заставлявший его скрипеть зубами и лупить кулаками по рулю. Вытащил пачку дойчмарок, хрустящих, пахнущих свежей типографской краской. Новенькие денежки, настоящие денежки. Но куда их девать, когда находишься в таком ненадежном положении, когда тебя в любой момент могут арестовать? Шнайдер взял полученный от русского генерала подарок и законно причитавшуюся ему долю и с размаху бросил всю пачку в сточную канаву. С этим покончено, и даже получить заказанный паспорт будет теперь непросто.

Он поехал домой, поставил машину в подвальном гараже под домом. Вышел, запер машину, дошел до своего подъезда и замер, ослепленный светом направленных прямо в лицо фар. Двое мужчин выступили из темноты у него за спиной, угрожающе заскрипели их ботинки по гравию.

— Майор Курт Шнайдер?

— Да, — выдавил он, облизывая пересохшие губы.

— Было бы желательно, чтобы вы проехали с нами… для небольшого разговора.

Глава 34

Декабрь 1970 — январь 1971 года, Лондон

Андреа сидела за тем самым рабочим столом, за которым ее мать просидела более двадцати лет, выполняя ту же самую работу, которая теперь была поручена дочери. Работа была нетрудная и давала Андреа возможность общаться с каждым агентом, причастным к оперативной работе; все болтали с ней, все старались ее задобрить, чтобы новый бухгалтер не придирался к расходам.

Сначала Андреа пришлось выдержать долгое собеседование с Дикки Роузом (так он теперь назывался) и с застенчивым человеком по имени Роджер Спек, который не задавал вопросов напрямую, только через Дикки. О своих собеседниках Андреа ничего не узнала: ни как называется их должность, ни какую работу они выполняют. Мередит Кардью тоже изъявил желание побеседовать с Андреа, но это было больше похоже на болтовню двух старых друзей о прежних временах, о Лиссабоне и сардинах на берегу. Еще он спрашивал, работает ли по-прежнему ресторан «Тавареш». Только перед уходом Андреа сумела вставить словечко: мол, не ожидала увидеть и его в Компании.

— Во время войны я вроде как втянулся, — пояснил Мередит. — В «Шелл» стало смертельно скучно, так что, когда у меня выдался отпуск, я приехал в Англию и сходил на собеседование. Глупость, конечно, с моей стороны. Нефть обеспечила бы мне и заработок повыше, и пенсию, но тут было еще одно соображение. Дороти досыта накушалась чужих стран, только и мечтала о возвращении в Англию.

— В Лондон?

— Ни боже мой! Мы купили домик в Глостершире. Там она чувствует себя в своей тарелке. Девочки разъехались, гнездо опустело. Все замуж повыходили. Теперь нянчит внуков и собак.

— А у вас есть Компания.

— Скоро уже в отставку. Лучшие денечки позади. Берлин пятидесятых, это было времечко. Выпьем как-нибудь вместе, Анна, тряхнем стариной… Загляни ко мне домой морозным вечерком, составишь старику компанию.

— Я теперь Андреа, Мередит.

— Ах да, конечно. Извини. Да. И — мои соболезнования. Джим сказал мне о Луише и Жулиану. Прискорбно, весьма прискорбно. Ужасное потрясение.

Его интонация и манера о самом страшном сказать напоследок, когда она уже была в дверях, перенесли Андреа на четверть века в прошлое, в тот дом в Каркавелуше. Тогда тоже было — «ужасное потрясение», как выражается Мередит. Что-то шевельнулось в ее груди, пленная птица забилась о стенки ребер, пытаясь освободиться.


К работе она приступила в начале декабря. Уоллис устроил ей предварительную экскурсию по всему зданию, заново представил всех тех, кого Андреа видела на похоронах матери. Пегги Уайт, помощница Одри в отделе финансов. Джон Трэвис из отдела документации. Моди Уэст, библиотекарь, и Деннис Бродбент, архивариус, единственный, у кого нашлась дополнительная информация для Андреа.

— Сейчас вы зарегистрированы как «сине-желтая», пятый разряд. Пятый разряд — средний уровень секретности. Синий цвет означает финансы, а желтый — иностранные дела. Это означает, что вы вправе просматривать досье этих отделов с уровнем секретности от пяти и ниже. Мы все начинали с пятерки.

— А какой разряд наивысший?

— Разряд «десять красный». Он дает право просматривать любые папки, даже в «горячей комнате», но не так-то много у нас десятого разряда. Всего пять во всем заведении, включая «Си», то есть шефа.

— «Горячая комната» — это что?

Он указал на глухо закрытую дверь с прорезью для магнитных карт и кодовым замком:

— Совершенно секретные материалы и текущие операции.

— Какие еще есть цвета, которые я не имею права смотреть?

— Зеленый — внутренняя разведка, эм-пятнадцать, скукота, аж скулы сводит. Белый — личные дела, к ним вас допустят недели через три.

— Как насчет розового? Есть у нас розовый цвет?

— По правде говоря, есть.

— И что же обозначает розовый?

— Секс.

— Эти папки, наверное, тоже в «горячей комнате»?

— Строго под замком.

— У кого ключ от замка?

— У Роджера Спека.

— Надо же, всегда ключевым человеком оказывается тихоня.

— Ты — вылитая матушка, — разулыбался, переходя на «ты», мистер Бродбент. — Аж мурашки по коже.


Пегги Уайт объяснила ей систему финансирования, непрерывно смачивая глоточком воды свои оттопыренные губки, — немало стаканов понадобилось ей, чтобы продраться сквозь международные денежные трансферы, отчеты о расходах, постоянные фонды и экстренные фонды, квартальные финансовые сводки, денежные потоки, бюджет и прочий жаргон, без которого бухгалтер не бухгалтер.

— У нас тут сейчас затишье. Последний большой переполох был во время Пражской весны. Агенты носились взад-вперед, деньги текли рекой. Твоя мама уже вышла к тому времени в отставку. Собственно, из-за Пражской весны и вышла, так переживала. Вообще-то мы все боялись, что Судный день настал, ты понимаешь. Вот-вот красные прорвут железный занавес и на этот раз не остановятся, пока не дойдут до священного острова. Но вскоре все улеглось, а теперь тут даже слишком тихо. Я тоже люблю, когда жизнь кипит, дни так и летят. Сейчас они ползут один за другим, вот и все. Но… но от русских всего можно ждать, в любой момент.

Андреа погрузилась в работу и быстро сблизилась со всеми коллегами, и в особенности с Бродбентом. Он позволял ей без присмотра возиться в архиве, так что она могла пролистывать папки, к которым официально не имела доступа, а заодно подсмотреть, кто имеет доступ к «горячей комнате». Эту дверь открывали только Роуз, Спек и Уоллис. Словоохотливый Бродбент сообщил, что эти избранные пользуются магнитной картой, а кодовый набор из четырех цифр меняется раз в неделю, новый код составляет Роджер Спек.

К середине декабря Андреа успела пролистать большую часть папок в архиве и не нашла ничего интересного. Ни малейших следов Снежного Барса. За десять дней до Рождества американские квартиросъемщики наконец-то освободили коттедж в Клэпэме, и Андреа переехала из мансарды, предоставленной Уоллисом, к себе домой. Она снова встретилась с Громовым, на этот раз на поле для гольфа в Брокуэлл-парке. Громов сообщил ей то, что Андреа и без него знала: необходимо проникнуть в «горячую комнату» и просмотреть текущие дела, только так можно отыскать хоть какое-то упоминание о Снежном Барсе. Если Андреа раздобудет магнитную карту, Громов за ночь успеет сделать дубликат. Заполучив карту, ей останется только узнать набор цифр, открывающих кодовый замок, — тот набор, что менялся раз в неделю. Просто. Куда уж проще для Громова, задрапированного широким пальто, с лицом словно высеченным из камня. Только губы у него и шевелились, он непрерывно посасывал единственную свою капиталистическую утеху — лимонный шербет.

Андреа продолжила наблюдение за сотрудниками, входившими в «горячую комнату», выяснила, где они хранят свои карты. Уоллис и Роуз заходили реже, чем Спек, и свои пропуска хранили в бумажниках. Спек, открывавший эту дверь дважды каждое утро, держал карточку в нагрудном кармане пиджака. С неделю Андреа следила за Спеком и подметила, что в «горячей комнате» он работает только по утрам. Папки, помеченные уровнем секретности «десять красный», не разрешалось выносить из «горячей комнаты». Над ними работали только в этом помещении за дверью с кодовым замком, при необходимости делали выписки. Ксерокопировать эти материалы запрещалось.

Спек был человек весьма опрятный и корректный, педантичный в одежде и манерах, из тех типов, что готовы до бесконечности обсуждать преимущества двубортного или однобортного пиджака. Работая, он непременно снимал пиджак. Всегда надевал его, когда выходил из «горячей комнаты» и шел к себе в кабинет, но, придя, с такой же неизменностью снимал пиджак, прежде чем усесться за работу. Под пиджаком он носил кардиган, а пиджак ни в коем случае не вешал на спинку кресла, нет, для этого имелись плечики прямо за дверью кабинета. Проблема заключалась в том, что к Спеку подступиться было не проще, чем войти в «горячую комнату». Он никогда не вступал в разговор с Андреа, он вообще ни с кем из сотрудников не общался, только с шефами других отделов. Ровно в половине шестого вечера он покидал департамент; ему бы и в голову не пришло задержаться и выпить с «ребятами». Ничего удивительного, что он отсутствовал и на похоронах: этот тип был совсем не во вкусе ее матери.

В отчаянии Андреа уже прикидывала, как бы ей вычислить пятого (не считая шефа и этих троих) владельца карточки, но тут ей на стол лег отчет о расходах с запросом о дополнительном финансировании. Андреа проверила свои досье и выяснила, что агент Клеопатра все еще располагает запасом в 4500 фунтов. В качестве базы Клеопатры был указан Тель-Авив, а Ближний Восток был в ведении Спека.

Андреа потянула время и ровно за две минуты до перерыва на ланч постучалась в кабинет Спека. Начальник стоял у окна, любуясь Трафальгарской площадью. Руки засунул в карманы, кардиган спереди слегка оттопырился. При виде Андреа он вздрогнул и обернулся к столу, как будто у него там был наготове револьвер. Андреа сильно вспотела под шерстяным жакетом, блузка прилипла к пояснице. Она протянула Спеку отчет о расходах и объяснила, что тут к чему. Спек почесал нос, пару раз сморгнул под толстыми стеклами очков. Потянулся к телефону. Андреа предложила оставить ему отчет и вернуться за ним утром. Спек, присевший было за стол, поднялся, вежливо прощаясь с сотрудницей, но, пока Андреа дошла до двери, он уже снова отвернулся к окну. Андреа открыла дверь. Спек, наклонившись над подоконником, возился с растением в горшке. Андреа сунула два пальца в карман его пиджака, выдернула карточку и закрыла за собой дверь — единым плавным движением.

Пегги Уайт при виде ее потного лица спросила, все ли в порядке.

— Казенное отопление, мисс Уайт. Задыхаюсь.

— Ваша мать тоже мучилась, — посочувствовала Пегги.

Наступил перерыв на ланч. Андреа дошла до станции «Чаринг-Кросс» и заняла очередь в фотографическую кабину. Какой-то мужчина пристроился за ней, Андреа вошла в кабину и сунула карточку Спека за доску с образцами фотографий. Подождала, пока автомат выплюнет шесть ее одинаковых изображений. Человек, стоявший за ней в очереди, своих фотографий дожидаться не стал. Через несколько минут, после того как Андреа получила свои изображения, фотографии мужчины выползли из щели засвеченными.

Утром Андреа нашла в своем почтовом ящике две карточки: оригинал и копию. На работу она пришла заранее, опасаясь, что Спек, как только явится, прямиком направится в «горячую комнату». Пришел Спек, Андреа дала ему несколько минут на переодевание и постучалась в кабинет. Он все еще не снял пиджака. Андреа заставила себя замедлить движение, сморгнула, отгоняя тревогу из глаз. Спек снова торчал у окна, чем-то его привлекало морозное, бодрое утро. Бедный Спек, бедный одинокий педант Спек, ему так нужны были эти десять минут в тишине, чтобы оттаять слегка после утренней давки в метро.

— Зайду попозже, — бодро объявила Андреа.

— Нет-нет, говорите, в чем дело?

— Расходы Клеопатры.

— Пора бы сменить эту кличку.

— Совершенно согласна. Поминать имя великой царицы всуе…

— Вот именно. Однажды мы прочтем в отчете о расходах: нильская змейка, одна — три фунта девять шиллингов шесть пенсов, — пошутил Спек и сам засмеялся своей шутке. Бедный Спек, бедный педантичный Спек, где уж ему перейти на десятичную систему счисления.

— Будем надеяться, до этого не дойдет, — подхватила она. — Повесить ваш пиджак на плечики?

— О… спанесибонадовам, — пробормотал он, колеблясь между пятью вариантами ответа.

Она аккуратно сняла с начальника пиджак и повесила его на плечики, успев засунуть карточку на ее законное место.

— Вы правы, — кивнул Спек. — Клеопатре не полагается дополнительное финансирование. Я немедленно пошлю ему ответ. Как вы думаете, что ему — ей — написать, а, мисс Эспиналл?

— Всяческого вам удовольствия от червяка?[24] — предложила Андреа, догадываясь, уж кто-кто, а Спек цитату из Шекспира оценит.

Смех у него оказался пронзительнее, чем ночной вой гиены.

— Чересчур мрачно, — сказал он. — Но блестяще, блестяще. Надо их там слегка расшевелить, в Тель-Авиве. Им это будет только на пользу.

Из кабинета Андреа вышла на ватных ногах. В кино такие проделки выглядят проще простого, но Андреа извелась, словно вновь таскала шестипенсовики из материнского кошелька, не говоря уж о том, что за нынешние «шестипенсовики» причиталось десять лет в тюрьме строгого режима. Нужно ведь было еще раздобыть четырехзначный код доступа, улучить время, чтобы пробраться в «горячую комнату» и успеть там что-то найти прежде, чем застукают. А сколько там папок, Андреа прекрасно себе представляла. Только в Берлинском отделе их сотни, и сотни, и сотни.


Кардью пригласил Андреа к себе домой на ужин с выпивкой. Он жил в однокомнатной квартире на Квинс-сквер, в Блумсбери. Они пили джин-тоник, Кардью смешивал соус болоньез на маленькой кухне, с пластинки лился «Дон Жуан»…

— По соусу болоньез я, можно сказать, специалист, — вздохнул Мередит. Со спины он выглядел печальным и заброшенным, бессильно обвисли серые брюки на заду. — Все время пытаюсь выдумать что-то новое, но в магазине снова закупаю фарш и банки томатной пасты. Грустно, как подумаешь. Как вкусно мы ели в Лиссабоне!

— По рыбе и я скучаю, — призналась Андреа. — Даже соленой треске была бы рада, вот уж никогда бы не подумала!

— Рыбу здесь продают только в виде котлет и «пальчиков», — проворчал Кардью. — Соленую треску я, знаешь, как ел? Клал сверху копченую ветчину. Пробовала когда-нибудь? Одна из наших девочек ездила на север и вернулась оттуда с таким рецептом.

— Дороти хоть иногда приезжает? Ужин тебе приготовить, в театр вместе сходить?

— Дороти лучше помрет, чем в Лондон поедет. Терпеть не может чертову столицу. Грязно, душно, маньяки всякие. Лично ее вполне устраивает деревня, остальное мои проблемы, вот оно как. Обидно, конечно. Очень уж я тут одинок. Джин-тоник, паста болоньез и опера на пластинке.

Они угостились пастой и салатом, открыли первую бутылку красного, затем вторую. Разговор сам собой сползал к работе.

— Мы думали, стоит избавиться от этих засранцев, Берджесса и Маклина, и пятидесятые наши. Думали, карта поперла, только все это был дешевый фарс, и Джордж Блейк тем временем скармливал КГБ все наши берлинские дела, а Ким сидел в Лондоне и сдавал местных агентов. Одурачили нас, как детишек. Хрущев как-то говорил Кеннеди: обменяемся списками шпионов и убедимся, что в обоих списках одни и те же имена. Так оно и есть. Еще капельку джину, дорогая?

Он щедро подлил в стаканы. На верхней губе Мередита заблестел пот. Здорово он разогнался.

— Зато теперь разработаны меры безопасности, — заговорила Андреа. — Администраторов не допускают к оперативной работе. Заперли нас по кабинетам. Никто не знает, чем занимается сосед.

— Да ведь не в этом проблема. Как всегда, не то дерево облаивают. Через административный отдел никакая информация не просачивалась. Оперативники — вот ведро дырявое. Мы сидим по кабинетам, завязав глаза и заткнув уши, не смея и пальцем шелохнуть, а нас в очередной раз пропускают через сито, как в начале шестидесятых. Я бы мог порассказать тебе… Я чуть ли не единственный, кто в ту пору сохранил статус «десять красный». А сколько голов полетело! Куча народу досрочно вышла на пенсию, двоих-троих арестовали. Выпотрошили Компанию, можно сказать, уже и не дышит почти.

— Что-то я тебя в архиве не видела, — подначила Андреа. — Совсем не пользуешься своим высоким статусом.

— Не люблю копаться в бумагах. Не мой стиль. Никогда не был книжным червем, не то что Спек. Он любит свои папочки с цветными полосочками. Это для него дом родной. Он-то и разработал новую систему, раздал нам чертовы карточки. Каждый понедельник с утра первым делом обходит нас и сообщает кодовый шифр на неделю. Лично я даже запомнить чертовы цифры не могу. Один раз он сказал нам число, а сам забыл перенастроить замок. Никто не мог открыть, Спек вообразил, что произошла утечка информации, доложил по начальству, и на нас снова спустили собак. Правда, потом извинился, слегка пришибленный ходил наш старина Спек. И поделом ему.

Они допили вино. Кардью поставил «Волшебную флейту», налил себе виски, Андреа бренди. Остановившись перед электрическим камином, Мередит принялся дирижировать невидимым оркестром. Каждые полчаса горлышко бутылки с виски целовалось с краем его стакана, и после третьей порции он ссутулился, скорчил мрачную гримасу и прокаркал:

— Колокола! Колокола! — И вновь подлил себе спиртное, стараясь отвлечь гостью от очевидного факта: он был уже сильно пьян.

Андреа допила бренди и поднялась уходить. У двери Кардью задержал ее, прижал ее пальто к себе, как ребенка, захлопал ресницами — опьянение уже не скрыть.

— Не хочешь осчастливить старика? — намекнул он и, не дожидаясь отказа, торопливо ответил самому себе: — Нет-нет-нет, глупо было и спрашивать. Нос к ветру… корму к ветру… как бишь там… Сам не знаю, что говорю. Не обращай внимания. Всегда высоко ценил тебя, Анна. Да… очень ты мне нравилась. Очень, очень нравилась. Очень-очень.

— Пожалуйста, отдай мне пальто, Мередит.

— Ох, прости, прости. Конечно, бери его. Совсем я его удушил.

Он помог ей надеть пальто и, прощаясь, поцеловал ее в щеку — нелепый, целомудренный, но очень слюнявый поцелуй.

— Замчательно, — пробормотал он, тяжело приваливаясь к стене.


В понедельник утром — наступила вторая неделя января — Андреа сидела в кабинете Кардью как раз в тот момент, когда явился Спек с новым шифром от кодового замка. Абсурдное зрелище: взрослый человек что-то шепчет на ухо другому взрослому человеку, для верности сложив лодочкой ладонь. Как только Спек вышел из комнаты, Кардью записал цифры в блокнот.

— Мог бы и не стараться, — проворчал он. — Но, знаешь, как-то раз мне понадобилось заглянуть в «горячую комнату», а число я забыл и попросил Спека напомнить — так засранец отказался. В школе и то так не шпыняли. Ты можешь вообразить себе что-то хуже, чем чертов Чартерхауз,[25] Андреа?

Она еще посидела, дружески болтая с Мередитом, а когда поднялась, без труда прочла вверх ногами все четыре цифры. Теперь в любой день этой недели она сможет открыть дверь. Если только сумеет проскочить мимо Бродбента.


Бродбент работал с девяти до полшестого с часовым перерывом на ланч. Обычно он выгонял всех из архива и запирал помещение на то время, пока подкреплялся сандвичем и пинтой пива в «Карете с лошадью» в Сохо. Андреа попросила оставить ее поработать в архиве. Пусть запрет ее внутри и спокойно идет на ланч.

— Дайте поработать ближайшие несколько дней, пока я разберусь. Нужно же мне понять предысторию, мистер Би, — подластилась она. — Пегги Уайт не успевает вводить меня в курс дела.

— Удивительно, что она хоть что-то смогла вам рассказать, — потирая руки, усмехнулся архивариус. — Ведь на самом-то деле она вовсе не воду пьет.

И он охотно запер любознательного новичка в архиве. Минут пять Андреа смирно сидела, читая свои папки, затем вскочила и побежала к двери в «горячую комнату», сунула в щель карточку, нажала в нужной последовательности на кнопки, и замок щелкнул, открываясь. Андреа благоразумно сняла туфли и оставила их лежать на столе. С самого начала операции она перешла на мыло без отдушки, а в эти выходные не стала даже мыть волосы, чтобы избавиться от какого-либо женского аромата. Не теряя времени, Андреа направилась к полкам, посвященным Берлину и советскому сектору Германии, и прошлась пальцем по корешкам папок. На каждой значилось имя действующего агента. Имени «Снежный Барс» не было, но ей попалась папка, озаглавленная «Клеопатра», и Андреа открыла ее лишь потому, что это имя недавно привело ее в кабинет Спека и странным показалось, что агент из Тель-Авива попал в берлинскую часть архива.

Из досье выяснилось, что Клеопатра трудится вовсе не на Ближнем Востоке, а в политическом отделе британской разведки в Берлине, вербуя офицеров КГБ и платя им за информацию. Андреа запомнила имена завербованных, все сплошь русские, только один немец. На задней обложке папки открывался карманчик, там хранились отчеты о суммах, выплаченных каждому осведомителю. Очень даже немаленькие деньги. Андреа сверила даты, затем вернулась к началу папки. Клеопатра приступила к работе первого августа семидесятого. Андреа поставила папку на место, оглядела комнату и отыскала лондонский стеллаж. Специальной полки для администраторов не было, были только папки с кодовыми кличками. И тут вдруг щелкнул замок, звук был точно такой же, как в тот момент, когда Андреа открыла дверь в «горячую комнату», но донесся он с другого конца помещения. Этот тихий щелчок поразил Андреа как громом.

Она схватила туфли, оставленные на столе. Этот звук исходил справа, по ту сторону стеллажа. Еще один щелчок — дверь захлопнулась. Линолеум слегка заглушал шаги. Андреа спряталась в тени деревянного стеллажа. Мимо прошествовал Спек с картонной папкой под мышкой. В «горячей комнате» есть вторая дверь. Как она об этом не подумала? Должны же главы департаментов иметь доступ к документам вечерами, в выходные, когда Бродбента нет на работе. Андреа отступала все дальше, прячась за стеллажи. Глянула на часы: остается еще двадцать минут до возвращения Бродбента. Если до тех пор она не растает, не растечется потной лужицей на полу.

Спек бросил папку на стол и направился к запертой решетке за полками берлинской советской зоны. Он вытащил из кармана связку ключей — ключи соединялись цепочкой с поясом его брюк — и отпер замок, открыл решетку. Его пальцы быстро пробежались по полке, выхватили одну папку. Он вернулся к столу посреди комнаты и положил папку на стол. Снял пиджак, повесил его на плечики за дверью, уселся и раскрыл папку. Принялся внимательно просматривать листы, пока не добрался до плотного конверта. Сунул руку в конверт и вытащил пачку фотографий. Тихий стон сорвался с его губ, Спек внезапно уставился слепыми бельмами прямо на Андреа — Андреа превратилась в невидимку, только позвоночный столб торчал. Спек веером разложил фотографии на столе, склонился над ними. На переднем плане — обнаженная женщина стоит на четвереньках, спереди ее обхаживает один мужик, сзади второй. Бродбент, шутя, сказал чистую правду: отдел сексуальной разведки — личные угодья Спека. За спиной шефа дрожала стрелка стенных часов, тонкой иглой пронзала минуты. Спек удовлетворенно откинулся к спинке стула, потом вновь подался вперед, вбирая не замеченные с первого раза детали.

Пять минут до двух. Андреа чувствовала, как меняется ее лицо, физиология, все функции организма. Замерший в глотке вопль расползался по всему телу, она уже не могла проглотить слюну, не могла думать, мозг в параличе, все его винтики и колесики перепутались, как детали потерпевшего аварию механизма. Двести тридцать раз дернулась секундная стрелка, прежде чем Андреа в очередной раз втянула в легкие воздух.

Внезапно Спек глянул на часы, вздохнул, собрал со стола фотографии, захлопнул папку и сунул ее на секретную полку за решеткой. Снова запер решетку и с такой скоростью устремился к двери, что Андреа едва успела вовремя отступить за стеллаж.

Она услышала, как щелкнул замок, захлопнулась за Спеком вторая дверь. Досчитала до пятнадцати, заставила себя выждать, а затем сунула карточку в дверь, отделявшую «горячую комнату» от архива, набрала заветные цифры. Нет щелчка. Замок не открывался. Она снова набрала цифры — опять никакой реакции. Число было верное, это Андреа точно знала. Она никогда не путала числа, а уж это и вовсе не могла забыть. Знаменитое число 1729. Ни один математик не ошибется. Самое маленькое число, раскладывающееся на сумму двух кубов двумя разными способами. Паника сдавила мозг, яркий белый свет полыхнул перед глазами, белый, белый, белый.

Андреа сделала два глубоких вздоха. Снова заставила себя замедлить каждое движение. Попробовала набрать цифры в обратном порядке, твердя про себя: Холловэй, Холловэй, крупнейшая женская тюрьма, теперь она узнает о ней не понаслышке. Замок щелкнул. В наружной двери уже проворачивался с грохотом ключ Бродбента. Андреа успела добежать до стола, бросила туфли на пол и рухнула на стул с такой стремительностью, что едва не перекувырнулась.

— Все сидишь? — приветствовал ее Бродбент.

Андреа постучала карандашом по зубам. Изобразила удивление, как будто архивариус застал ее врасплох.

— Что?

— Все сидишь тут?

— Честно говоря, мистер Би, я отлучалась ненадолго.

— Неужто?

— Смоталась на ланч в Лиссабон. Лобстер на гриле, белое вино, ресторанчик на террасе под открытым небом.

— Ну, это не по моей части, — угрюмо ответствовал он.

Желудок наконец-то отлепился от сердца и легких и ухнул вниз.


Вечером она встретилась с Громовым на явочной квартире чуть в стороне от Лордшип-Лейн в Пекэме, а может быть, в Восточном Далвиче. Седой, плешивый дворецкий впустил ее в коттедж на Пеллэт-роуд с уютным садиком, живой изгородью, несколькими трудягами-гномами на газоне. Широкие резиновые подошвы дворецкого шлепали перед Андреа до гостиной, где у кафельного камина уютно устроился Громов. Часы на каминной решетке, фарфоровая женская фигурка в шляпе и с букетом цветов, на стене гравюра «Природа» — две нежные девчушки щека к щеке, — и на их фоне призрачно проступает серое застывшее лицо русского.

— В этой части Лондона я никогда не бывала, — с порога заявила Андреа. — То парк Брокуэлл, а то Лордшип-Лейн. Я-то думала, мы будем встречаться в Хэмстед-Хите.

— Сейчас там холодно, а летом по кустам полно слуг государства с их мальчишками.

— Вот уж не знала.

— Многие из этих мальчишек работают на нас, — без улыбки уточнил генерал.

— Вы запустили щупальца повсюду.

— Почти.

Она сообщила, что среди папок с делами оперативных агентов досье Снежного Барса отсутствует, и Громов равнодушно кивнул, как будто это заведомо было известно. Андреа добавила, что заглянуть внутрь имеющихся папок не успела из-за внезапного появления Спека, и ясно дала понять, что во второй раз так рисковать не станет.

Громов поморгал и кивнул, не слишком-то расстроенный ее ультиматумом. Это равнодушное молчание уязвило шпионку, и она пустилась пересказывать содержимое папки «Клеопатра», вот тут-то генерал навострил уши. Его явно порадовало, что его агент умеет выходить за тесные рамки инструкции. Андреа отметила странное размещение папки, а затем перешла к информации, полученной от Кардью: атмосфера взаимного недоверия в Компании, отчуждение между администраторами и оперативными работниками. Под конец Андреа «раскрыла» папку Клеопатры и подробно изложила Громову ее содержание. Кажется, удивить русского ей все-таки не удалось.

— В списке значилось шесть имен, — сказала она.

— Шесть? — переспросил он. — Вы уверены, что именно шесть?

— Еще шесть недель тому назад я профессионально занималась математикой, — не выдержала Андреа. — Уж до шести я как-нибудь сосчитаю, не собьюсь.

— Назовите имена.

— Андрей Юрьев, Иван Кореневский, Олег Якубовский, Алексей Волков, Анатолий Осмоловский и один немец, Лотар Штиллер.

— Это придется проверить, — без экивоков отрубил генерал.

— Проверить?

— Вы проделали отличную работу.

— Как это возможно проверить, мистер Громов?

— Пошлю в «горячую комнату» другого агента… человека со статусом «десять красный».

От возмущения у Андреа не нашлось слов.

— Вы доказали свою надежность, — подбодрил ее Громов. — На что и было рассчитано это маленькое… упражнение.

Ему было наплевать, сердится она или нет.

— Больше никаких шагов не предпринимайте, ждите моих указаний, — завершил он разговор, надевая пальто.

Протянул Андреа конверт.

— Что это?

— Пятьсот фунтов стерлингов.

— Я не возьму ваших денег.

— Ваша мать не была столь… высокомерна, — возразил генерал, и Андреа воочию увидела ящик номер семьсот восемнадцать, аккуратно скользящий на свое место в сейфе.


В тот выходной перед домом Андреа откуда ни возьмись возник Льюис Крейг. Он позвонил в дверной звонок, но Андреа не открыла. Он остался стоять перед домом, потом, замерзши, принялся расхаживать взад-вперед по тротуару, заглядывал в окна гостиной, прижимался лицом к витражному стеклу парадной двери. На время ланча Льюис отлучился, однако вскоре вернулся, и Андреа поняла, что ей придется встретиться с ним лицом к лицу или так и сидеть дома, словно в осажденной крепости.

Она бы предпочла не впускать Льюиса в дом, поговорить прямо на крыльце, но он, обойдя ее, устремился в прихожую. Вид у него был затравленный, куда девалась присущая ему опрятность? Волосы стояли дыбом, как будто его сильно напугали, глаза потемнели и запали от бессонницы.

— Я тебя искал, — заговорил он.

— Я жила у друзей, пока…

— Да-да, твои квартиросъемщики, американцы, сказали мне.

— Только что вернулась к себе домой, — сообщила она, пытаясь удержать беседу на этом бытовом уровне.

— Мы с Мартой ездили в Штаты.

— Значит, в конце концов ты поехал.

— Она уехала раньше, я поехал следом, — сказал Льюис. — В Кембридже я чуть с ума не сошел.

Повисло долгое молчание. От Льюиса пахло отчаянием, этим смрадом невозможно было дышать, но и не было средства как-то облегчить его муки.

— Прости меня, — взмолился он, губы его вытянулись в белую ниточку, так крепко он их сжимал, пытаясь удержать, скрыть свою боль. Андреа на миг показалась самой себе садисткой. — Я только… я не могу больше… Андреа, я не вынесу этого!

— Наши отношения закончены, Льюис. Продолжения быть не может.

— Не могли бы мы?..

— Что?

— Поговорить?

— Мы поговорили. Я тебя простила. А теперь ступай.

— Но я не могу… Я должен быть с тобой. Я все время думаю о тебе, не могу остановиться.

— И как же ты думаешь обо мне, Льюис? — разъярилась она. — Где и как ты представляешь себе меня? На садовой скамейке? На заднем сиденье автомобиля? На твоей кровати с медными шишечками? В сарае среди кирок и мотыг?

Льюис явно возбудился.

— Марта меня бросила, — зачастил он. — Мы… мы могли бы теперь быть вместе… по-настоящему.

— Нет.

Он то и дело отбрасывал с лица непослушные волосы, касался щек, словно успокаивая себя этими прикосновениями.

— Не могли бы мы?..

— Нет.

Он закрыл глаза, собираясь с духом. Сейчас он выложит, зачем пришел, без чего не может уйти.

— Один-единственный разок, — попросил он. — Умоляю тебя, Андреа. В последний раз.

Ей стало противно. Она распахнула дверь, жестом велела ему уходить.

— Хотя бы дотронься до меня, потрогай, как ты раньше трогала, — настаивал он. — Неужели не помнишь… там, на лугу… как ты… как я научил тебя…

— Убирайся.

Он сглотнул, с трудом протолкнув слюну в горло.

— Один разок, одна маленькая ласка — и я уйду.

Она зашла ему за спину, сильно толкнула, направляя к двери. Льюис почти не сопротивлялся. Стал податлив, как ребенок. Андреа захлопнула за ним дверь. Он снова прижался лицом к стеклянной панели.

— Неужели ты забыла, как делала это, Андреа? Неужели забыла?


В понедельник на службе Андреа уловила какую-то перемену. Насыщенная электричеством атмосфера, как перед грозой, — словно в школе, когда кто-то здорово провинится и его ждет пока еще неясное, но страшное наказание. Пегги Уайт уже наполовину осушила стакан разведенного водой джина, хотя стрелки часов едва перевалили за девять.

— Они ждут тебя, — прошептала Пегги.

— Они?

— Шефы всех отделов. Собрались в кабинете у Спека.

У Андреа перехватило дыхание. Сердце билось частыми тугими ударами, кулаком стучало в верхние ребра. Ей нечего инкриминировать. Дубликат карточки оставлен у Громова. По пути на встречу с русским была предельно осторожна. Сто лет добиралась до Пеллэт-роуд, кружа, стряхивая «хвост», — если был «хвост». Прикрыв сложенными ладонями рот и нос, Андреа закрыла глаза и наскоро помолилась Богу, о котором так давно не вспоминала, а затем постучалась в дверь кабинета.

Ей отворил Кардью; Спек, как всегда, торчал у окна в одном кардигане, пиджак висел на плечиках за дверью. В углу комнаты привалился к стене Уоллис. Андреа предложили стул, поставленный посреди комнаты. Спек вернулся за стол, Кардью навис над ней.

— Вы меня прямо-таки пугаете, — пожаловалась Андреа. — Я что, слишком урезала расходы ваших агентов?

— Мы вовсе не собирались вас пугать, — возразил Спек. — Просто дело серьезное.

— Я так недолго работаю, еще ни разу квартальный отчет не составляла, — продолжала Андреа. — Не понимаю, чем я…

— Речь совсем о другом, Андреа, — вмешался Уоллис, присаживаясь на решетку батареи под окном.

Пальцы Андреа посинели, как будто в комнату ворвался сибирский мороз.

— Вот уже шесть лет, как Уоллис ведет двойного агента в Восточном Берлине, — размеренно заговорил Спек. — Никто из нас ничего не знает об этом агенте, ни его имени, ни каких-либо зацепок. Мы можем судить только по качеству поставляемой им информации: у этого человека имеются связи и в КГБ, и в Штази. Помимо весьма надежных разведданных он оказывал нам и другие услуги, организовал несколько побегов на Запад. Он ухитряется сохранять полную анонимность, поскольку сам финансирует свои акции и не просит у нас денег. Мы понятия не имеем, каким образом ему удается нести довольно значительные расходы, каких требует его работа. Однако… теперь у нас появилась проблема.

— Но у нас достаточно денег и в постоянном, и в резервном фонде, — поспешно сказала Андреа.

— Благодарю вас, — усмехнулся Спек.

— Тут не в деньгах дело, — пояснил Уоллис. — Агент сейчас готовит переход через Стену человека, обладающего специальными знаниями, которые позволили бы нам разобраться, на каком этапе русские находятся со строительством своей межконтинентальной ракеты. И тут начались осложнения, в результате которых деятельность и жизнь нашего агента поставлены под угрозу. Нам нужно оказать ему временную поддержку, пока он не сумеет переправить через Стену этого специалиста. После чего он сможет залечь на дно и постепенно восстановить свою, так сказать, защитную систему.

— Какого рода помощь?

— Оперативную поддержку.

Андреа оглядела немолодых мужчин, столпившихся вокруг. Мужчины смущенно отводили глаза.

— Я административный работник, — повторила она запомнившиеся слова Джима Уоллиса.

— На данный момент, — уточнил Спек.

— На действующего агента меня готовили в тысяча девятьсот сорок четвертом году. Моя активная служба продолжалась меньше недели и — Джим может подтвердить — оказалась не слишком-то успешной.

— Не по твоей вине, Андреа, — вступился Джим. — Операция была обречена с самого начала.

— Неужели вы не можете найти более опытного агента, чем я? Господи, да ведь разведка эпохи холодной войны — это же совсем другое…

— Не совсем другое, — перебил ее Кардью. — Американцы все так же утаивают от нас информацию, немецкая разведка озабочена собственными делами. Та неделя в Лиссабоне — завидный опыт по нынешним временам.

— Суть в том, что нашему человеку в Берлине опытный агент как раз и не нужен, — снова вмешался Уоллис. — Он просил не присылать человека, работавшего в разведке после войны. Как он выразился, ему нужен человек с чистым послужным списком.

— Ну так пошлите новичка, кого-нибудь, кто сейчас проходит обучение. Смешно же отправлять на ответственное задание бухгалтера!

Мужчины переглянулись, как будто им было что-то известно.

— Мы выбрали вас постольку, поскольку у вас уже есть готовая легенда, — заявил Кардью. — Среди новичков нет ни одного, кого можно было бы переправить в Восточную Германию так же легко, как вас.

— В Восточную Германию? И как же?

— У вас великолепный предлог для визита, — повел свою партию Спек. — Мы побеседовали с руководителем кафедры математики в Кембридже, и выяснилось, что вам имеет смысл пообщаться с Гюнтером Шпигелем, профессором Университета Гумбольдта в Восточном Берлине. Вам уже пишут приглашение.

— Похоже, что…

— Да, дело срочное, — кивнул Спек.

— Я другое имела в виду: похоже, что вы не оставляете мне выбора.

— Нет, вы могли бы отказаться, — вздохнул Спек.

— Но тогда мы потеряем ценного двойника, — подхватил Уоллис. — А также, вероятнее всего, и агента, которого пошлем ему на помощь.

Рассчитанная пауза — мужчины ждут, когда эта информация просочится в мозг, начнет давить на совесть Андреа.

— Гюнтер Шпигель, — спросила наконец она. — Он из наших?

Мужчины успокоились, давление ослабло.

— Нет, он просто профессор математики. Он обеспечит вам приглашение, только и всего.

— И что я должна буду сделать?

— Заранее не предскажешь. Придется думать на ходу, — сказал Спек.

— Как зовут перебежчика и буду ли я вовлечена также и в эту операцию?

— Вам своевременно сообщат имя перебежчика, и вы должны будете принять участие в операции.

— Кто будет мной руководить?

— Вы своевременно вступите в контакт.

— Как я узнаю свой контакт?

Спек кивнул Кардью и вместе с ним вышел из комнаты. Уоллис вырвал лист из блокнота и пристроил его на колене.

— Он задаст вам такой вопрос, — пояснил он, царапая что-то на листке.

Уоллис протянул ей записку. Записка гласила: «Где сидят три снежных барса?»

— А что вы ответите?

Она взяла ручку, написала: «Под можжевеловым кустом»[26] — и передала отзыв Уоллису.

— Я знал, что на тебя можно положиться, — похвалил он. Поджег бумагу, подержал ее над металлической урной, пока та почти не сгорела, и выбросил.

— А кличка у него есть?

Уоллис наклонился поближе и прямо в ухо Андреа шепнул:

— Снежный Барс.

Глава 35

15 января 1971 года, Восточный Берлин

Первый намек на то, что это будет отнюдь не дружеская беседа: один из сопровождающих предложил Снежному Барсу отдать ключи от машины. Так они и выехали на Карл-Маркс-аллее: впереди автомобиль Шнайдера с посторонним шофером за рулем, сзади — казенный автомобиль; майора усадили на заднее сиденье. Второй намек майор получил в тот момент, когда, не сворачивая по направлению к Министерству государственной безопасности, головная машина устремилась на север к Лихтенбергу, где располагался следственный изолятор Штази Хоэншёнхаузен. Во время войны там помещалась казенная кухня наци, подъезжали фургоны с мясом, а теперь доставлялось живое мясо для обработки в темных подвалах, прозванных «подводными лодками».

Имя Шнайдера внесли в регистрационный журнал, содержимое его карманов вместе с наручными часами было упаковано в конверт, который один из конвоиров забрал и унес вместе с пальто куда-то в дальнюю комнату по коридору. После этого майора завели в комнату, велели снять обувь и раздеться до трусов. Его одежда последовала за пальто в камеру хранения. Второй конвоир велел майору встать лицом к стене и раздвинуть ноги. Явился человек в белом халате и произвел личный досмотр: проверил волосы, уши, подмышки, гениталии, и — последнее унижение — смазанный вазелином, затянутый резиновой перчаткой палец проник в анус. Затем майора вывели в коридор и спустили в подвал. Закрылась герметичная дверь, и он попал в залитый невыносимо ярким светом и холодный, словно нижний круг ада, карцер. Звуки здесь раздавались тоже как в преисподней: кого-то с уханьем и кряканьем пытали, слышались вопли истязуемых — пронзительные, несмолкаемые вопли, которые, казалось, должны были разорвать глотку несчастного. Мебели в камере не было, цементный пол покрыт инеем. На несколько минут прожектор выключили и камера погрузилась в кромешную тьму. Затем вспыхнул белый и яркий, словно в хирургическом кабинете, свет. С полчаса майор терпел, а потом поступил, как (он слышал рассказы об этом) поступали все заключенные Хоэншёнхаузена: опустился на колени, уперся кулаками в пол и голову опустил на руки. Он погрузился в свои мысли, укрывшись от настоящего. Методы Штази были ему хорошо известны. Бить и пытать его не станут, с ним затеют долгую игру, медленный обряд психологического уничтожения. Постепенно ему удалось уйти и от этих мыслей, скрыться в той области души, где ничего не происходит, само физическое существование останавливается и замирает в бесчувствии, как летучая мышь средь бела дня.

Он услышал звук ключа в замке и поднялся на ноги, болезненно сощурившись от пронзительного света. Его снова отвели в ту комнату, где прежде обыскивали. Майор попросил закурить, но его как бы и не услышали. Усадили на стул и вышли, оставив дверь открытой. Он знал, что ему предстоит первое испытание на прочность, и ждал, приготовившись. Через несколько минут мимо распахнутой двери прошла его жена, за ней — обе дочери.

— Курт? — удивленно окликнула его жена.

— Папочка! — заверещали девочки.

Их повели дальше, а Курта снова спустили в подвал; теперь ему ясно дали понять, что его семью тоже допрашивают, а квартиру конечно же тем временем обыскивают. Ничего страшного. Жена и дочери ничего не знали, и в квартире у себя он никаких улик не оставлял. Никакого шпионского оборудования, ни иностранной валюты, ни документов. Слава богу, от американского паспорта он избавился по пути в Вандлиц.

В следующий раз за ним пришли уже после полуночи и повели к комнату для допросов. Два стула, стола нет, одна стена — зеркальное стекло, по ту сторону, возможно, стоят зрители. Майору велели остановиться посреди комнаты и отвечать на вопросы, на бесконечно и бесконечно повторявшиеся вопросы. Какими бы случайными эти вопросы ни казались, все они били в одну и ту же точку. Его отношения со Штиллером? Чем Штиллер занимался в Западном Берлине? Что интересовало Штиллера в отделе по делам иностранцев?

Этот процесс назывался «предварительной обработкой», и Шнайдер позволил обработать себя. Голова у него то и дело непроизвольно падала, и он вздергивал ее резким движением разбуженного человека. Он допускал промахи и оговорки, зная, что допрашивающие все берут на заметку и каждое слово будет обращено против него. Он то и дело о чем-то просил: дать ему покурить, выпить кофе или хотя бы воды, сводить в туалет. Допрашивающие кружили вокруг него, со всех сторон осыпая вопросами, месили его мозг, словно тесто. Он простоял шесть часов на ногах, и колени начали подгибаться; тогда ему велели встать «памятником» — прислониться к стене и распахнуть руки так, что вес тела приходился на кончики пальцев. Мучительная боль. Уж лучше б пытали. Он едва мог отвечать, голос стал еле слышным, слова больше походили на стоны.

Еще три часа допроса: его то заставляли стоять по стойке «смирно», то ставили к стене «памятником». Ему уже не было надобности притворяться, он и в самом деле изнемогал. Один из допрашивающих Курта офицеров вышел на минуту и, вернувшись, принес рубашку и брюки майора. Ему велели одеться и вновь повели по лабиринтам коридоров, на этот раз наверх, протолкнули в какую-то дверь без таблички. Он попал в кабинет, возле стола стояло два стула. Он рухнул на один из стульев и тут же уснул.

Он очнулся: чьи-то руки в толстых коричневых перчатках слегка похлопывали его по щекам. Шнайдер сфокусировал взгляд: генерал Рифф, сидя на краю стола, собственноручно приводил подозреваемого в чувство.

— Вот вам кофе, майор, — вежливо предложил генерал.

Если Рифф думает, что эта маленькая радость заставит Шнайдера зарыдать от благодарности…

Генерал протянул ему открытую пачку «Мальборо», поднес огонек:

— Возьмите хлеба, есть масло, сыр.

— Вы прямо-таки убиваете меня своей добротой, генерал. Как же мне отплатить вам за такое внимание?

— Начните с рассказа о том, почему вы убили генерала Штиллера и Ольгу Шумилову.

Шнайдер откинулся на спинку стула, скрестил ноги, затянулся сигаретой.

— Даже вы, генерал, понимаете, что я их не убивал.

— В самом деле? Мы провели вскрытие. Если хотите, можете прочитать отчет. Обратите внимание на время смерти.

Шнайдер принял из рук генерала медицинский отчет, пробежал его глазами.

— Между пятью и шестью часами утра, — усмехнулся он. — Как удобно.

Шнайдер отхлебнул кофе, разломил булочку, намазал ее маслом и положил сверху пластинку сыра. Он принялся тщательно жевать, демонстрируя, что никуда не торопится, что Риффу не удалось запугать его.

— Куда девалось орудие убийства, генерал? Пистолет не найден.

— Почему же, мы нашли принадлежавший генералу Штиллеру вальтер ППК на полу, в обойме не хватало двух патронов. Можете прочесть заключение баллистической экспертизы.

— Я и не читая догадаюсь, что там написано.

— Пожизненное заключение в лагере имеет одно преимущество, майор: оно длится отнюдь не так долго, как обычная жизнь. Максимум пятнадцать лет, и вы окончательно освободитесь.

— Чем добивать козла отпущения, вы бы лучше поискали настоящих убийц генерала Штиллера. Ведь вам, надо полагать, известно, кто побывал на вилле…

— Не дурите, майор! — рявкнул генерал Рифф. — Если будете упорствовать, я спущу вас в подвал, и на этот раз вы проведете там не десять часов, а гораздо больше. Довольно будет недели, и мозг у вас превратится в желе, в настоящее желе из вываренного телячьего копыта!

Шнайдер допил кофе, доел последний кусок бутерброда и налил себе еще кофе, чтобы запить. Забрал со стола недокуренную сигарету и вернулся на свое место.

— Что нового я могу рассказать вам? Вы и так все знаете. Думаю, вам тоже кое-что перепадало от деятельности генерала Штиллера. Вам известно, что он располагал средствами куда большими, чем обычная генеральская зарплата. Вам известно, что он был человек корыстный и распущенный. Я могу добавить кое-какие некрасивые подробности, некоторые из них, возможно, покажутся вам любопытными, но следствию это вряд ли поможет.

Кажется, генерала удалось убедить. Рифф тупо уставился на майора, точно бык, разгромивший посудную лавку и недоумевающий, к чему все эти осколки под его копытами.

— Какие делишки вы обтяпывали для генерала Штиллера в Западном Берлине?

— Бегал по его поручениям, — ответил Шнайдер. — Я был курьером, генерал Рифф, мальчиком на побегушках, и это вам тоже известно. Гордиться тут нечем, но разве у меня был выбор?

— Какие поручения вы исполняли?

— Судя по вопросам, которые вы задавали мне на вилле, ответ вам известен. Бриллианты. Предметы искусства. Иконы. Все это продавалось на Запад.

— Кто из русских участвовал в этих операциях?

— Этого я вам сказать не могу.

— Не знаете или не хотите сказать?

— Допустим, я скажу, и вы примете соответствующие меры. Долго ли я протяну после этого, как по-вашему?

— Генерал Якубовский?

— Я не стану отвечать, — повторил Шнайдер. — Вам этого должно быть достаточно, ведь так?

Рифф кивнул, прошелся в задумчивости вокруг гола:

— Вы когда-нибудь вступали в контакт с иностранными агентами?

— Я работаю в группе наблюдения за иностранцами. В мои обязанности входит следить за иностранцами, проверять их контакты, разбираться с ними…

— Я имею в виду — по поручению генерала Штиллера.

— Генерала Штиллера интересовала только валюта, — ответил Шнайдер. — Это была торговля, а не измена родине.

— Девяносто процентов предателей изменяют родине именно ради денег.

— Не думаю, что все так просто, — возразил Шнайдер.

— Вы когда-нибудь слышали кодовое имя Клеопатра?

— Нет. В чьей разведке работает этот агент?

— В британской.

— И находится в Западном Берлине?

— Вот именно.

— Какое отношение имеет к нашему делу Клеопатра? — уточнил Шнайдер.

Рифф не ответил. Он снова обошел вокруг стола и опустился на стул, о чем-то упорно размышляя. Параноик, терзаемый страстью знать все и обо всех, он не мог успокоиться до тех пор, пока все части шарады не встанут на место. Очевидно, Рифф не знал, кто такой (или такая) Клеопатра и какое отношение он (она) имеет к делу, и это незнание терзало его.

— Вы подозреваете, что Штиллер вступил в контакт с агентом Клеопатра и поставлял информацию противнику? — не выдержал Шнайдер.

— Я в этом уверен и думаю, что контакт устанавливали именно вы. Вы — его орудие, майор Шнайдер.

— Я ни разу не вступал в контакт с иностранными агентами от имени генерала Штиллера, и я уже сказал, какие поручения я выполнял для него: передавал ценности и деньги. Вы сами знаете: когда начальство хочет от подчиненного подобных услуг, отказаться можно, только что в таком случае тебя ждет? Я делал то, что поручал мне Штиллер, а если бы я отказался, я бы не сидел сейчас здесь, но на моем месте сидел бы кто-нибудь другой.

— Пока я не разберусь во всем досконально, вы ни на кого больше работать не будете, — проворчал Рифф.

— Позвольте напомнить вам, генерал, что я сразу же позвонил вам, как только обнаружил тело Штиллера. Вы уже проверили записи на проходной, и вам известно, что со времени моего прибытия на виллу Вандлиц и до звонка прошло менее десяти минут. Убийство генерала — достаточно серьезное преступление, и я имел все основания лично позвонить генералу Мильке, но я предоставил вам сделать это.

Кажется, этот довод подействовал.

— Именно поэтому я готов выпустить вас на свободу, майор. Я прослежу, чтобы вас не отправляли больше на Запад, а ваш автомобиль постоит пока здесь, но вы можете идти.

— Могу идти? И буду делать свою работу на таких условиях? Если вы собираетесь приставить ко мне круглосуточное наблюдение, с тем же успехом я мог бы оставаться и у вас в подвале.

— Если вам угодно… Сейчас позову конвоиров, и вас проводят в подвал, — предложил Рифф. — А если не хотите в подвал, там, сзади, лежит ваша одежда.

В подвал ему не хотелось, вовсе нет. Выйти на воздух. Братец воздух. Вот что ему требовалось. Шнайдер кое-как натянул свою истерзанную одежду: пиджак с распоротыми швами, обувь с оторванными подошвами, пальто, в кармане которого лежала жившая теперь отдельной жизнью подкладка, а в другом кармане обнаружился тот самый конверт с личными вещами. Неторопливо застегивая браслет наручных часов, Шнайдер обдумывал следующий ход.

— Казенный автомобиль отвезет вас домой, — поставил точку Рифф.

— Вы предоставите мне свободу передвижения, чтобы я добыл вам информацию о Клеопатре? — предположил Шнайдер. — Я смогу выяснить. У меня есть контакты, которые помогут опознать Клеопатру, но я не стану подставлять свою сеть, работая под наблюдением.

— Я не выпущу вас из Восточного Берлина, что бы вы ни посулили мне, майор.

— Просто уберите свой «хвост».

— Я сниму наблюдение на сорок восемь часов. После этого вы должны будете отчитаться лично передо мной.


Его высадили возле квартала, в котором он жил. Было шесть часов вечера. Майор прошлепал в изувеченных ботинках по лестнице, нащупал в конверте ключ от входной двери. Жена и девочки сидели в гостиной, мирно играли в карты. Он сбросил ботинки, девочки кинулись к нему, и он разом прижал обеих к груди, почувствовал сквозь плотные шерстяные кофты их тоненькие ребра, поцеловал тугие гладкие щечки дочерей, которые любили его страшное лицо и не удивлялись отцовскому калечеству. Прижал дочек к себе и осторожно поставил их на пол. Елена, его русская жена, отправила девочек в детскую, усадила мужа за стол, поставила бутылку бренди и сварила кофе. Они сидели рядом, и оба курили. Курт рассказал Елене большую часть своего разговора с генералом Риффом, спросил, как обошлись с ней и с девочками. Нормально обошлись, ничего им не сделали, только велели подождать, а потом отвезли обратно домой. Он спросил, проводился ли в квартире обыск. Жена вручила ему снимок, на котором был запечатлен один угол гостиной. С помощью этих снимков сотрудники, проводившие обыск, возвращали потом все на место.

— Эту фотографию они обронили, по-видимому, — сказала она.

— Думаю, если б они хотели нас запугать, они бы оставили здесь разгром.

Елена, казалось, без слов понимала, что происходит. Она спокойно ушла на кухню и занялась ужином. Она всегда держалась очень спокойно — не от природной безмятежности, а скорее потому, что смиренно принимала государственную систему. Шнайдер тем временем, умывшись и переодевшись, уселся за рабочий стол и написал шифрованное сообщение. Затем поужинали всей семьей, уложили девочек спать. В десять вечера он ушел, и Елена не спрашивала, куда он идет. Она никогда не задавала вопросов. Тихонько сидела и смотрела по телевизору волейбол — в тот вечер играли женщины.

Шнайдер прошелся по Карл-Маркс-аллее, мимо Спортхалле, где играли в волейбол те самые женские команды, чью игру жена смотрела в этот час по телевизору. Он спустился на станцию метро «Штраусбергерплац», прошел ее насквозь и вышел с другого конца. Свернул направо на Лихтенбер-герштрассе, в сторону Народного парка Фридрихсхайн.

Он убедился: Рифф сдержал свое слово. «Хвоста» не было. Он задержался на Ленинплац возле нового памятника великому человеку, огляделся напоследок для пущей уверенности. Статуя ростом девятнадцать метров, вознесшаяся на фоне красного гранита, глядела в будущее, благосклонно улыбаясь приугрюмившемуся городу. Шнайдер прошел через площадь в темный, накрытый снегом парк, оставил записку в тайнике и пешком вернулся домой.

Елена уже спала. Она и ночью оставляла дверь спальни приоткрытой, на случай, если девочкам вдруг что-то понадобится. Муж присмотрелся к лицу спящей: спокойное, мирное лицо человека, не задающего вопросов. Он призадумался: есть ли у нее какой-то уголок души, о котором он ничего не знает, убежище, где она живет собственной жизнью? Почем знать? Елена либо хлопотала вокруг него и девочек, либо замирала, словно впадая в ступор. Сидела, уставясь в телевизор, пока не замерцает пустой экран. Ей было все равно, что смотреть: как первый секретарь Ульбрихт помпезной речью доводит до судорог иностранную делегацию или бобслей — парный и вчетвером. Брежнев принимает парад на Красной площади, а потом лыжный кросс. Никогда ей ничего не прискучивало, но и особого интереса не замечалось, что бы ни показывали по телевизору. Газет она в руки не брала, книг тоже. Телевизор помогал ей заполнить паузы между часами домашней работы, когда она могла посвятить себя тем, кто был ей дорог.

И, по правде сказать, Шнайдер ценил ее. Когда-то он пытался раздуть в топке души чувство посильнее уважения и заботы, но в это психологическое путешествие надо было бы отправляться вдвоем, а из Елены какой уж попутчик! Она и в обычное путешествие пускалась с неохотой. Нелегко ей дался переезд из Москвы в этот разодранный пополам, изувеченный город. Она завидовала мужу, которого время от времени вызывали в СССР, хотя вызывали его на смертельно скучные конференции и смертельно опасные отчеты перед старшими офицерами КГБ. Он привозил ей черную икру — единственное, как ему казалось, ради чего она, пожалуй, не остановилась бы и перед убийством. Да, это была ее страсть — соленые рыбьи яйца. Надо было прихватить ей сувенир из холодильника Штиллера, там много оставалось, да побоялся вручить Риффу еще одно оружие против самого себя. Внезапная усталость навалилась на Шнайдера, даже раздеться было невмочь. Свалиться бы, как падает подгнивший дуб, накрыться одеялом из осенних листьев, из зимнего снега — кто знает, быть может, к весне вновь вырвется зеленый побег.


Настало утро. Вставать не хотелось, собственный вес вдавливал Шнайдера в постель, да и одеяло весило центнер, не меньше. Вылезать из-под теплых простыней — все равно что размыкать теплые женские объятия. Другой женщины, не Елены. Она не из таковских, давно уж поднялась, сготовила девочкам завтрак, кормит их на кухне. По утрам они любовью не занимались. Ему нестерпимо было представить себе, как Елена поглядывает через его плечо — только бы девочки не зашли, — а ей, как она сама формулировала, нестерпима была эта… неопрятность.


За сутки на его рабочем столе успела вырасти целая гора папок. Двадцать четыре часа непрерывного наблюдения, поминутных отчетов о том, в каком баре тот или иной иностранец выпил и что он выпил, с кем и в каком ресторане встретился за ланчем тот или иной дипломат, что некий бизнесмен сказал девушке (естественно, подсадной утке) и чем они вместе занялись… фотографии прилагаются. Ничто не удивляло Шнайдера, давно уже не удивляло, разве что он задумывался порой, когда эти люди успевают работать: судя по отчетам, они только пили, жрали и совокуплялись. Он пролистал отчеты, с трудом разлепляя налитые свинцом веки, заглядывая сразу в конец, где подводились итоги за сутки. В одиннадцать его вызвали на встречу в отдел XX, занимавшийся диссидентами под личным руководством генерала КГБ Якубовского. Шнайдер тут же перезвонил генералу, чтобы попросить о кратком инструктаже в коридоре по пути на встречу, но трубку никто не взял.

Беседовал с ним полковник, который сообщил об очередной сделке. Достигнуто соглашение о продаже двух восточногерманских политиков, передача состоится в воскресенье, в полночь, на мосту Глейнике. Шнайдеру отводится роль шофера. Он выслушал инструкции с некоторым недоумением. Выходит, никто, кроме узкой группы из «особых расследований», и не подозревает, что Шнайдер находится под следствием. Рифф выпустил его обратно в море.


В конце рабочего дня он прогулялся до парка Фридрихсхайн и проверил свой тайник. Ответная записка была немногословной. Английский шпион (член делегации от «Бритиш стил» под кодовым именем Рудольф) встретится с ним в обычном месте, в заброшенных казармах в квартале Пренцлауэрберг в 22.00.

Шнайдер, как обычно, провел вечер с семьей, а в урочный час вышел в холодную ночь и доехал на автобусе до Александерплац, а оттуда на метро до Димитроффштрассе. Дальше — пешком до казарм. Он прошел под аркой и пересек двор массивного многорядного комплекса, затем миновал вторую арку и еще один двор и поднялся по лестнице третьего корпуса на четвертый этаж. Вошел в комнату, расположенную точно над аркой, и приготовился ждать. Он пришел на полчаса раньше условленного часа. Такова была его повадка.

Достав из кармана маску лыжника, полностью скрывающую лицо, Шнайдер натянул ее на голову, но не стал пока опускать до подбородка, поскольку шерсть царапала тугую кожу шрамов. Прошло двадцать пять минут глухого, как в холодильнике, молчания, и Шнайдер сверху увидел, как приближается британский агент. Тогда он натянул лыжную маску. Шаги поднялись на четвертый этаж и двинулись в сторону его комнаты. Шнайдер окликнул агента, произнес пароль и получил правильный отзыв. Он включил фонарь, освещая англичанину дорогу. Англичанин всегда ворчал по поводу своего «рождественского» псевдонима, а зимой злился пуще всего. Оба, не сговариваясь, остановились возле стола, Шнайдер достал сигареты, оба закурили. Рудольф с виду казался чересчур молоденьким для такого опасного занятия: ему, похоже, еще и тридцати не было. Студентик — беззаботный, неаккуратный, без личных привязанностей. С точки зрения Шнайдера, хуже комбинации для шпиона и не придумаешь.

— В чем проблема? — спросил Рудольф, глядя прямо в лицо, вернее, в лыжную маску собеседника.

— Помимо тех проблем, которые я обрисовал в моей записке?

— Вы спрашивали о Клеопатре. Какое отношение это имеет к делу?

— Именно это я хотел бы выяснить, — признался Шнайдер. — Меня крепко прижали, и, чтобы откупиться, я пообещал разобраться, кто такой — или кто такая — Клеопатра.

— Подробнее, будьте добры.

— Дополнительные средства для работы я получал за услуги, которые я оказывал генералу Штиллеру…

— Шефу личной охраны Ульбрихта? Тому самому, которого вчера застрелили вместе с девушкой?

— Девушку звали Ольга Шумилова. Из КГБ. Тогда я не знал, что произошло. Многого не знаю до сих пор. Я вынужден был позвонить Риффу.

— А это кто?

— Последний раз, когда я имел с ним дело — это было много лет тому назад, — Рифф возглавлял отдел дезинформации. Не знаю, как дальше складывалась его карьера, — продолжал Шнайдер, — но на сегодняшний день он сидит в Главном управлении, возглавляет отдел особых расследований Штази, его еще называют «отдел собственных расследований».

— Звучит на кафкианский лад.

— Генерал Рифф решил пропустить меня через мясорубку. Пока что он сунул туда только мои пальцы. Слегка нажать, причинить боль, посмотреть, не выяснится ли что-нибудь сразу. Но мне бы не хотелось, чтобы он провернул меня целиком…

Рудольф усмехнулся.

— Простите, — сразу же извинился он. — Но зрительный образ… Хороша картинка.

— А вы на себе попробуйте. Двенадцать часов в подвале Хоэншёнхаузен весьма расширили бы ваш кругозор.

— Продолжайте… Еще раз прошу прощения.

— Он упомянул Клеопатру, спросил меня, кто это. Чтобы он слез с меня, я пообещал раздобыть какую-нибудь информацию.

— Ну-ну… Клеопатра, — собравшись с духом, заговорил Рудольф. — Это, знаете ли, и вовсе сюр.

— У нас тут все сюр, — откликнулся Шнайдер.

— Не до такой степени. Так вот, Клеопатра — это задумка американской разведки. Она вступает в контакт с высшими офицерами КГБ. Платит им за информацию. Затем информация передается другим разведкам — британской и германской. И мы все вместе — британцы, немцы и американцы — пытаемся сложить картинку из дезинформации, которой снабжают нас эти офицеры КГБ, и сведений от надежных агентов.

— Господи!

— Вот к чему мы пришли. Реальность от сюра никто уже отличить не может, так что мы изучаем и классифицируем заведомую ложь, чтобы подобраться поближе к истине.

— Не знаю, поверит ли в это Рифф. Он, знаете ли, принадлежит к старой школе.

— По эту сторону занавеса все из старой школы. Вот почему ничего не меняется. Вами командуют люди, лишенные воображения.

— Спасибо, Рудольф, — поблагодарил Шнайдер. — А какое отношение к Клеопатре имел Штиллер?

— Генерал Якубовский предложил завербовать его. Он был единственным немцем в нашем списке.

— И единственным, кого пристрелили, — добавил Шнайдер.

Оба разведчика погрузились в мрачное молчание.

— Хотите выслушать лондонскую гипотезу? — предложил Рудольф.

— Почему бы и нет?

— Якубовский решил избавиться от Штиллера.

— Не вижу смысла. Якубовский имел свой профит от контактов Штиллера с Западом.

— А если его предупредили из Москвы, что Штиллеру пора в отставку? Тут уж не до коммерческих соображений. Олег рисковал своей работой.

— С какой стати Москва решила избавиться от Штиллера?

— Вы сами сказали, что он возглавлял личную охрану Вальтера Ульбрихта.

— Вернее, это сказали вы.

— Напрашивается вывод: они подкапываются под Ульбрихта, — подытожил Рудольф. — Штиллера вывели из игры. Он коррумпирован, он заслуживал наказания. Стоит Ульбрихту возмутиться по этому поводу, и Москва ткнет его носом: шеф его охраны по уши увяз не только во взятках — в шпионаже. Ульбрихту придется проглотить пилюлю.

— Москва взъелась на Ульбрихта?

— Брежнев считает, немецкий первый секретарь чересчур много возомнил о себе. Перестал подчиняться Москве, относиться с должным уважением к старшим товарищам. Он стал ненадежен. И потом, его отношения с Вилли Брандтом…

— Какие отношения?

— Ульбрихт ненавидит Вилли. Помните, что произошло в Эрфурте в прошлом марте? Вилли принимали по полной программе. Толпы собрались возле гостиницы, орали у него под окном. В жизни столько народу не собиралось в Восточной Германии ради политика. Может быть, вы плохо знаете Ульбрихта, но мы-то его знаем. Один парень из ЦРУ сказал мне на следующий день: «У того парня — Вальта — имеется собственная толпа поклонников, и он ни с кем делиться не собирается».

— Да, все мы нуждаемся в любви. Даже коммунисты.

— Так что нынче Ульбрихт только мешает Москве. Брежневу сейчас некстати ссориться с Западом, когда с Востока его подпирают китайцы, у них уже и бомба есть. Чтобы удержать весь этот громоздкий коммунистический лагерь, ему приходится делать вид, будто он сдвигается нам навстречу, хотя на самом деле он топчет все ту же беговую дорожку. Называется разрядка. А учитывая антипатию Ульбрихта к Брандту, Москва не может рассчитывать на позитивный вклад Восточной Германии в переговоры. Итак, русские рады были бы выдать Вальтеру увольнительную и подыскать на его место кого-то посговорчивее. И не столь капризного.

— Да, Рудольф, похоже на правду, — согласился Шнайдер, несколько удивленный проницательностью мальчишки.

— Не более чем многие другие версии. Мы говорим о «вероятной истинности».

— И еще одно, — спохватился Шнайдер. — Деньги. Теперь мне понадобятся деньги.

— А кому они не нужны, — проворчал Рудольф, погруженный в созерцание собственной изящной гипотезы.

— Деньги, чтобы вытащить отсюда Варламова.

— А, да, конечно. Прошу прошения. Я и забыл о нем.

— Деньги и помощь. Помощь в такой форме, которая не подставит меня под подозрение.

— О'кей. Значит, во-первых, деньги. Лондон обещал доставить вам деньги со стопроцентной гарантией секретности. Мне также сообщили, что все сведения о Клеопатре вы спокойно можете передать вашим коллегам. Операция «Клеопатра» завершена. Надеюсь, это поможет вам уладить проблемы с генералом Риффом.

— Или он начнет еще сильнее подозревать меня, — вздохнул Шнайдер. — Он уже назвал меня двойным агентом.

— Меня заверили, что деньги попадут к вам таким путем, что все преисполнятся к вам доверия — Рифф, Мильке, Якубовский и сам господин Брежнев.

Глава 36

16 января 1971 года, явочная квартира, Пеллэт-роуд, Лондон

Громов сидел в кресле в передней гостиной явочной квартиры — вернее, коттеджа — на Пеллэт-роуд. Он сбросил ботинки и грел подошвы и носки на решетке камина. Андреа сидела напротив, стараясь не вдыхать своеобразный аромат нагретых генеральских стоп. Она только что отчиталась о своей беседе с главными лицами управления, и Громов переваривал информацию заодно с двумя пирожными, крошки которых щедро украшали его рубашку. Андреа закурила сигарету и бросила спичку в камин — маленькое копье перелетело над поджатыми в блаженстве пальцами ног Громова.

— Интересно развиваются события, вы не находите? — заговорил он голосом скучным, как выдохшееся пиво.

— Похоже, и впрямь развиваются.

— У Снежного Барса начались проблемы с деньгами?

— Уоллис сказал: «К финансам это отношения не имеет».

— К финансам отношения не имеет. Так в чем же проблема?

— Перебежчик, — предположила она.

— Перебежчик, — кивнул Громов. — Специалист по ядерному распаду и синтезу из Советского Союза. Русский физик приезжает в Берлин, чтобы прочесть две лекции в Университете Гумбольдта, поприсутствовать на обеде, получить свою премию и провести еще одну ночь в отеле после парадного обеда, а затем он вернется в Москву. Григорий Варламов его звать.

— Он подозревается в намерении бежать?

— Если бы мы его подозревали, мы бы не пустили его в Берлин, — фыркнул Громов. — Когда вы туда отправляетесь?

— Завтра утром.

— Варламов приезжает днем позже… во второй половине дня и проведет сутки в Берлине, — сообщил генерал, а затем добавил, как будто эта мысль не давала ему покоя: — Если британцы задумали переправить Варламова на Запад, у Снежного Барса не должно быть проблем с деньгами. А раз дело не в деньгах, значит, изменилась ситуация. По той или иной причине ему стало затруднительно маневрировать.

Громов нашарил рядом смятый бумажный пакет, из тех, которые выдают в кондитерской, и вежливо протянул его Андреа. Та покачала головой, и генерал, вытащив миниатюрный мячик желтого лимонного шербета, закинул его в рот, захрустел, сокрушая сладость крепкими зубами.

— Вы передали мне список Клеопатры, — продолжал он. — Там значилось одно имя, которому не место в списке. Когда я отослал список в Москву, мне сообщили, что генерал Лотар Штиллер, бывший глава личной охраны первого секретаря Вальтера Ульбрихта, не получал разрешения на участие в операции.

— Бывший?

— Штиллер не сумел оправдаться, — хищно усмехнулся Громов, но, заметив, как побледнела Андреа, поспешил утешить ее: — Нет-нет, ваша информация тут не сыграла особой роли. Смертный приговор был ему вынесен ранее. КГБ умышленно передал его имя Клеопатре, а присутствие его имени в лондонском списке было простой формальностью, необходимой, чтобы оправдать ликвидацию.

— Оправдать перед кем?

— Перед гэдээровцами, разумеется. Если мы представим им доказательство того, что их парень был предателем, что он числится в английских списках, они заткнутся.

— Зачем Москве понадобилось ликвидировать Штиллера?

— Затем, что этот человек стал позорным пятном на коммунизме. Благодаря своей коррумпированности или своей щедрости — это с какой стороны поглядеть — он обладал большой и хорошо налаженной сетью связей в Штази. Больше я пока ничего не имею права сообщить вам. Это политический аспект событий, то есть — вне вашей компетенции. Для нас важно одно: проблемы Снежного Барса начались с гибелью генерала Штиллера.

— Поэтому теперь вы расследуете контакты Штиллера?

— Как я уже говорил, контактов у него много и ведут они… довольно далеко. Мы начали расследование, но придется проверить сотни людей, а поскольку Варламов прибывает в Берлин послезавтра и у британцев будет всего двадцать четыре часа, чтобы вытащить его на западную сторону Стены, времени у нас крайне мало. Обрабатывать людей — долгий процесс. Ваша акция позволит нам двигаться напрямую. Приблизиться вплотную к Барсу.


— И вы хотите, чтобы я в это поверил? — усмехнулся Рифф.

— Я предупреждал своего информатора, что вы не поверите, — ответил Шнайдер, который только что пересказал Риффу основные параметры операции «Клеопатра», без лишних теорий, не упоминая Штиллера. Просто сказал, что американцы надумали платить за информацию из Советского Союза, понимая заведомо, что получат от КГБ дезинформацию, но из этой лжи разведки трех стран-союзниц рассчитывали извлечь какие-то крохи, которые дополнят общую картину.

— Абсурд!

— Ну что ж, выходит, мы зашли в тупик, — сказал Шнайдер, и его слова, по-видимому, задели какую-то чувствительную струну: Рифф так и подпрыгнул в кресле.

— По правде сказать, это очень в духе КГБ, — нехотя признал генерал.

— Что именно? — переспросил Шнайдер, мрачно размешивая в жидком кофе крупный и плохо тающий кубинский сахар.

— Затеять операцию, ни словом не предупредив нас, и даже не поделиться результатами.

— А какими результатами они могли поделиться? — пожал плечами Шнайдер. — Сообщить, до каких нелепостей опускается наш противник? Да, это, пожалуй, способствовало бы укреплению морали и подъему боевого духа.

— Вы полагаете, наша мораль нуждается в укреплении?

— Я имел в виду: укрепило бы нашу и без того крепкую мораль.

— Вы меня этим своим резиновым лицом не обманете, Шнайдер. Несчастный случай в лаборатории, как же! — саркастически заметил Рифф.

Вот что доводило Шнайдера до исступления. Мерзейшая у Риффа манера: то прижимает тебя к сердцу, шепчет на ухо секреты, а едва ты возомнишь, что сумел с ним подружиться, — получай пинок в брюхо. Шнайдер предпочел отмолчаться, не отвечать на личные выпады.

— В вашей работе вы постоянно имеете дело с иностранцами, — продолжал Рифф. — Полагаю, вы успели создать приличную сеть агентов по обе стороны Стены.

— Я работаю уже семь лет.

— Случалось ли вам за эти семь лет хоть раз наткнуться на агента по прозвищу Снежный Барс?

— Нет, ни разу. Почему вы об этом спросили?

— Потому что я хочу его найти.

— Чем он занимается?

— Это двойной агент. Он выжал нескольких наших «кротов» на Западе и провернул, как минимум, три побега на Запад — для ключевых фигур, можно сказать.

— Давно ли он работает?

— Примерно шесть или семь лет.

— Я порасспрашиваю. Может быть, какая-нибудь информация придет.

— Весьма сомневаюсь.

— Почему, генерал? Любой разведчик, даже самый осторожный, оставляет следы. Откуда такой пессимизм, генерал?

— Я сомневаюсь постольку, поскольку считаю, что вы и есть Снежный Барс, майор.


Рейс «Интерфлюг» перенес Андреа в восточногерманский аэропорт Шёнефельд. Восточные немцы позволили ей посетить Университет Гумбольдта в качестве аспирантки по математике, оформив этот визит как государственный (она пышно именовалась «гостем ГДР»), хотя это отнюдь не означало, что они возьмут на себя ее билет или гостиницу, — нет уж, англичанка должна раскошелиться и платить за все в твердой валюте.

Затянувшаяся проверка документов. Оба приглашения — от ректора Берлинского университета и от декана математического факультета, Гюнтера Шпигеля, — сверяются по телефону. Чемодан распотрошили и предоставили Андреа самостоятельно складывать разбросанные вещи. Спасибо хоть обошлось без личного досмотра. Она заполнила валютную декларацию и, как полагается, купила двадцать пять восточных марок по официальному курсу. Водитель, присланный университетом, поджидал ее с табличкой в руках, имя и фамилия Андреа Эспиналл написаны неверно, исковерканы. Он прямиком повез ее в центр города — в жизни не видала более скучной застройки — и высадил возле отеля «Нойе» на Инвалиденштрассе. За всю дорогу водитель не произнес ни единого слова, ни по собственной инициативе, ни в ответ на ее вопросы.

Пообедала она в отеле в полном одиночестве. Мерзкая свинина с гарниром из красной капусты и водянистого картофеля. Вернулся водитель и отвез ее — все так же угрюмо и молча — в университет. Проводил по лестнице на второй этаж, ткнул пальцем в нужную дверь и удалился. На стук ответила какая-то женщина и пригласила войти — Андреа услышала первые приветливые слова, с тех пор как ступила на германскую землю. Ей удалось повидаться с Гюнтером Шпигелем, и тот после короткой беседы предложил ей заглянуть на семинар, в тот же день, ближе к вечеру собиралась небольшая группа аспирантов и молодых исследователей.

Андреа самостоятельно отыскала студенческую столовую и выпила чашку дешевого кофе — надо же, еще противнее, чем в поезде Кембридж — Лондон. Пить кофе пришлось в гордом одиночестве: другие посетители поглядывали из-за соседних столиков, но заговорить с иностранкой никто не отважился. Только Шпигель пригласил ее к себе домой после семинара.

— Я бы и раньше позвал вас, — сказал он, — но сперва надо было согласовать ваш визит.

По возвращении в отель обнаружилось, что номер обыскали, чемодан распаковали и вновь запаковали. В отличие от таможенников эти ребята работали аккуратно. Андреа напустила полную ванну воды, разделась догола и отклеила бинт с ягодицы, сняла с трусиков гигиеническую прокладку. Там было спрятано двадцать тысяч немецких марок старыми, потертыми купюрами. Она завернула их в бумажный платок.

«Горячая» вода оказалась комнатной температуры и коричневого цвета, примесь, окрашивающая воду в коричневый цвет, липла к мылу и превращалась в плавучую темную пену. Андреа оделась и, не выходя из ванной, сунула деньги за резинку трусиков, проверила, надежно ли устроены деньги на ее попе. Улеглась на кровать и попыталась читать книгу: страницы добросовестно переворачивала, но ни одного слова не могла разобрать. В половине восьмого позвонили из холла гостиницы и сообщили, что внизу ждет шофер. Он отвез ее в квартал новостроек неподалеку от гостиницы, возле парка Эрнста Тельмана.

Квартира Гюнтера Шпигеля располагалась на восьмом этаже высокого здания, на фоне которого впечатляюще смотрелся памятник товарищу Тельману — тринадцать метров высоты, черный украинский мрамор. Шпигель подошел вместе со своей гостьей к окну, они постояли, качая головами, прихлебывая вино, всматриваясь в плоский, расползшийся во все стороны город под коркой смерзшегося снега.

— Мы переехали сюда из дивного особняка девятнадцатого века, потому что там все разваливалось, трубы прохудились, электропроводка была просто опасна для жизни, а государство отказывалось этим заниматься. Нам сказали, что мы должны перебраться в современный район, новенький, с иголочки. Но за считаные годы он обветшал и стал ничуть не лучше того, столетнего. Найдите хоть один работающий лифт… Впрочем, подъем на восьмой этаж способствует согреву, на первый час хватит в квартире без отопления. Муниципальные слесари на зиму, очевидно, впадают в спячку. Всем известный факт.

Еда оказалась ненамного лучше той, что уже порадовала Андреа в гостинице, и супруги Шпигель, каждый в отдельности, сочли своим долгом извиниться за некачественное мясо.

— В последнее время государство всерьез занялось разведением свиней, — заговорил Шпигель. — Так что теперь у нас нет овощей, а наше скверное мясо Запад закупает на корм для собак.

— Бедные ваши собачки, — подхватила фрау Шпигель.

После обеда Шпигель завел гостью в ванную и спросил, не нужно ли ей обменять валюту. Он явно проделывал это и раньше с более уважаемыми людьми, чем аспирантка из Кембриджа: ни малейших признаков смущения не было на его лице.

Поскольку университетский водитель уже закончил смену, Шпигель предположил, что придется прогуляться до ближайшей станции метро, где дежурят такси, но, когда он вместе с Андреа спустился вниз, рядом с домом обнаружилась высматривающая клиента машина. Профессор поговорил с водителем, Андреа тем временем забралась на заднее сиденье.

Вместо того чтобы ехать обратно к отелю, такси устремилось по Грайфсвальдерштрассе, и водитель не снижал скорости, пока слева не возник парк.

— Народный парк Фридрихсхайн, — сообщил водитель своей пассажирке.

Они проехали вдоль южной стороны парка, полюбовались памятником.

— Памятник Ленину, — на ломаном английском сообщил добровольный экскурсовод. — Новый. Работы Николая Томского.

— Я бы предпочла поскорее вернуться в отель, — оборвала его Андреа.

— Без проблем.

Он повернул в сторону центра и въехал в район Пренцлауэрберг.

— «Фольксбюне»… театр, — продолжал он комментировать. На миг глаза водителя и пассажирки встретились в зеркале заднего вида.

— Отель «Нойе», Инвалиденштрассе, — настойчиво повторила Андреа. — Будьте добры.

— Вы подождать, — на своем невозможном английском ответил водитель.

Возле станции метро «Зенефельдерплац» он свернул, проехал мимо еврейского кладбища на Бельфортерштрассе, где, по словам Шпигеля, располагался его прежний «особняк». Водитель еще раз повернул влево, постоянно проверяя в зеркальце заднего вида, нет ли за ним «хвоста».

— Водонапорная башня, — сообщил он. — Там в подвале наци убивали людей.

На этот раз Андреа уже не пыталась отказаться от экскурсии.

— Хорошо, — одобрил водитель. — Не волноваться.

Он пересек Кольвицплац и резко свернул налево к казармам. Ловко и быстро нырнул под центральную арку, проскочил первый двор и еще одну арку и затормозил в кромешной тьме второго внутреннего двора. Распахнул дверцу, помог пассажирке выйти и под руку подвел ее к дальнему подъезду.

— Верхний этаж. Справа, — сообщил он. — Рука по стене — очень темно. Я ждать здесь.

Она вздрогнула — не от холода, от неприятного чувства, как будто чужие пальцы сыграли на клавишах ее ребер.


Снежный Барс видел сверху, как подъехала машина, и успел надеть лыжную маску. По обе стороны от стола он положил цементные блоки — будет на чем сидеть. Фонарь лежал у него в кармане. Послышались неуверенные шаги, ноги в потемках нащупывали очередную ступеньку. Нервная зевота одолела Барса, аж слезы выступили на глазах. Сильный выброс адреналина в кровь, он сам не ожидал. Пора натянуть маску.

Шаги добрались до верхней площадки, теперь они раздавались уже в коридоре. Барс включил фонарь, направил свет ей под ноги, погладил лучом затянутые в чулки лодыжки. Она остановилась, он спросил ее, где сидят три снежных барса, она ответила. Он пропустил ноги в чулочках в комнату — лишь ноги, больше он ничего не видел — и оставил фонарь на столе. На границе размытого светового пятна собирался туман от его и ее дыхания. Он вынул пачку «Мальборо» и зажигалку. Она вытащила из пачки одну сигарету. Огонек его зажигалки, дрожа, осветил ее лицо. Руки Снежного Барса неудержимо тряслись. Она придержала его руку, чтобы прикурить. Он тоже прикурил, и воцарилось молчание. Странно. Как правило, не с молчания начинаются переговоры.

— Меня предупредили, что вы будете в маске, — произнесла она, чтобы хоть что-то сказать.

— Можно мне увидеть ваше лицо? Посветить фонарем вам в лицо? — попросил он.

— Если вам это нужно… Постепенно мы познакомимся ближе, полагаю…

Он направил на нее фонарь, под разными углами освещая ее лицо. Она смотрела прямо перед собой, не отворачиваясь, не зажмуриваясь. И снова рука задрожала, заплясал маленький кружок света.

— А теперь я выключу фонарь, — предупредил он. — Чтобы не отвлекал. Хочу услышать ваш голос.

— Пожалуйста.

Он выключил фонарь. Они сидели в темноте, смягченной лишь двумя слабыми огоньками сигарет. Его сердце билось с такой силой, что он не различал отдельных ударов, только оглушительный грохот прибоя в груди.

— Вы узнаете меня? — спросил он.

— Как я могу узнать? — удивилась она. — Я же не видела вашего лица.

— Нужно видеть не только глазами.

Пауза.

— Вы — специалист, — сказала она. — Шпион.

— Все мы шпионы, — подхватил он. — У каждого свои секреты.

— Но вы… вы профессионал.

— Не на зарплате. Помните? Вот почему вы здесь.

— Ах да! — с облегчением подхватила она. — У нас есть дело. Я привезла вам деньги. Двадцать тысяч марок.

— Вы должны были бы узнать меня по голосу, — настаивал он.

— Вы так считаете?

— Говорят, ребенок всегда узнает голос своей матери.

— Но я не ваш ребенок, — возмутилась она, и какая-то сила сотрясла все ее тело, ей показалось, это стихийная сила, что-то снаружи, а не внутри, в ней самой не могло быть источника такой мощности. — Включите же, наконец, свет!

— А как насчет любовников? — продолжал он, словно и не расслышав ее просьбу. — На любовников это правило распространяется?

— Это ведь не одно и то же, правда? Это не кровные узы.

— Вы были когда-нибудь влюблены?

— Я не для того, всем рискуя, явилась на эту встречу, чтобы обсуждать с незнакомцем свою жизнь.

— Разумеется. Не ради этих тайн. Ради других. Гораздо более скучных.

Снова пауза.

Он стянул с лица маску, распластал ее на столе.

— А вы бы ответили на этот вопрос, заданный неизвестным человеком? — поинтересовалась она.

— Пожалуй, да.

— Вы были когда-нибудь влюблены?

— Один раз в жизни.

— В кого? — спросила она, и сердце замерло.

— В тебя, дурочка.

Она закашлялась, горло стянуло петлей. Огонек ее сигареты описал неровную дугу в темноте.

— Теперь ты меня узнала? — голос из темноты.

В ответ — тишина.

— Узнала?

— Да, — ответила она после долгой паузы. — Но я не уверена, знаю ли я себя.

— Мы изменились, — почти равнодушно согласился он. — Это нормально. Ведь так? Совершенно естественно. Я тоже давно не тот, каким был.

Эти слова прозвучали отчужденно, и Карл это почувствовал. Протянул руку, чтобы коснуться ее руки.

— Я должна видеть твое лицо, — взмолилась она.

— Ты узнаешь только половину, — предупредил он.

— Включи свет.

— С чего начнем? С хорошего или с плохого?

— В наших краях всегда просят начинать с плохих новостей.

Он повернул голову вправо, включил фонарь и оставил его лежать на столе. Призрачно и страшно проступил изуродованный профиль.

— Это — плохие новости, — прокомментировал он.

Затем повернулся к ней другой щекой, и это был Карл Фосс, почти не изменившийся за все ушедшие годы. Она коснулась его лица кончиками пальцев, нащупала выступающие под тугой кожей все такие же хрупкие косточки.

— А это, будем считать, хорошие новости, — вздохнул он. — Ту сторону поджарил русский огнемет.

— Мне сказали, что тебя расстреляли в тюрьме Плотцензее.

— Большинство из нас расстреляли, — кивнул он. — Меня тоже поставили к стенке, но в тот день стреляли холостыми. Напугали нас до смерти.

— Роуз говорил, ты был замешан в июльском заговоре.

— Был. Я был их человеком в Лиссабоне.

— И ты остался в живых?

— Меня допрашивал полковник СС Бруно Вайсс. Омерзительный тип — кажется, в сорок шестом его повесили, — но мы с ним были раньше знакомы, еще когда я служил в «Вольфшанце». У нас с ним были свои счеты.

Он запнулся, поймав на себе ее взгляд. Андреа неподвижно смотрела перед собой, и слезы беззвучно струились по ее щекам.

— Эй! — окликнул он ее. — Я здесь. Это я.

— Ты сам-то в это веришь?

— Нет. Стараюсь об этом не думать.

— Я забыла тебя.

— Забыла? Что ж, неудивительно. Тебе что-то сказали, две-три фразы, меньше, два коротких слова? Фосса расстреляли. Вот и все. Но это не так.

— Да, Роуз сказал мне. Он сказал: «Кстати, мы получили сведения о Фоссе. Не слишком обнадеживающие. Согласно нашим источникам, он был расстрелян в пятницу на рассвете в тюрьме Плотцензее, и с ним еще семь человек». Вот что он сказал. Слово в слово.

— Роуза я не перевариваю, но в данном случае он точен. Разведка поработала на славу. Именно в пятницу. Верно. И вывели нас восьмерых. Вывели и расстреляли… холостыми патронами.

— Эта ложь…

— Не совсем ложь. Неполная правда, только и всего. Правды он, вероятно, сам не знал, а если б и знал, решил бы, что так будет проще для тебя. Ты была так молода. Ты быстро оправилась.

— Нет! — поспешно перебила она. — Это было невыносимо, это было хуже всего. Если б я знала, что ты где-то есть, даже если мы не можем встретиться, не можем быть вместе, все равно оставалась бы надежда. А так весь мой запас слов сводился к одному: никогда, никогда, никогда!

— Не сердись, — попросил он.

— Я знала: этого не будет никогда. Я никогда не позволяла себе мечтать, даже думать об этом. Если б оставалась надежда, я бы сейчас не сердилась. В кино мы должны были бы пасть друг другу в объятия после двадцати семи лет разлуки, но годы прошли, да, Карл? Проходит время, и лед превращается в вечный ледник. Он не может растаять за четверть часа, уж никак не в этом климате.

— Да, здесь холодно, — согласился он. — И ты права, Анна, я-то знал, что ты жива. Но не знал, что делает с человеком такая утрата. Трудно тебе пришлось.

Молчание.

— Пойдет снег, и станет теплее, — произнес он, и Анна догадалась: он упорно размышляет о чем-то.

— Ну, так поговорим, — предложила она. — Расскажи мне, что за особые счеты были у тебя с Бруно Вайссом.

Он молча докурил, потер руками замерзшие бедра, а память возвратилась к черному чемодану с белым адресом, прятавшемуся в самом далеком уголке сознания.

— По его поручению я подложил бомбу, которая убила хорошего человека, — заговорил он. — Фрица Тодта. Это был великий человек, и я убил его. Я не знал, что в чемодане бомба, но потом я догадался, и я… я смирился с этим. Я вошел в мир полковника СС Бруно Вайсса и, что всего хуже, принял его правила игры. Не только сохранил его секрет, но еще и подкинул удобную для него ложь. Потом он, можно сказать, отплатил мне за услугу: попытался помочь спасти Юлиуса из Сталинградского котла. Только слишком поздно.

— Но он отпустил тебя, хотя ты участвовал в июльском заговоре?

— Отпустил, — повторил Карл, заново всматриваясь в свою причудливую судьбу. — Поверил в мою невиновность. Там было еще множество людей, и среди них были действительно ни к чему не причастные, а им он не поверил, их он пытал и казнил. Что касается меня… отпустил, но не совсем. Отправил рядовым на Восточный фронт. И там моя дурацкая «удача» подсуетилась: офицеров не хватало, не прошло и трех месяцев, как меня снова сделали капитаном. Кое-кто из парней считал меня везунчиком. Служить в этом аду, к тому же офицером — везение, как по-твоему?

— Все зависит от того, во что веришь.

— Да, — яростно подхватил он. — Так во что же я верю?

— Наверное, как и я, тогда ты решил, что за дверью нет ничего, кроме темноты.

— Вот именно. И заглядывать за эту дверь мне вовсе не хотелось. Тогда — нет. Почему, сам не знаю. Казалось бы, что могло быть лучше? Погрузиться в темноту, отдохнуть наконец.

— А русский огнемет?

— Рад был бы сказать, что я прошел очищение огнем, но, по-моему, это опять-таки была моя «удача». Мы отступали, мы отступали день за днем, русские шли за нами по пятам. Восточный фронт был уже под Берлином. Какой-то автомобиль застрял в грязи, и я помогал его выталкивать: нам нужно было протащить по той улице пушку. Когда я уткнулся носом в заднее стекло автомобиля, я увидел прямо перед собой генерала Вайдлинга, он дружил с моим отцом. Генерал тоже узнал меня, узнал лицо, но не мог вспомнить имя. Мы поговорили — безумный, короткий разговор из тех, когда война как будто останавливается на несколько минут. Генерал все пытался понять, где же он встречался со мной, но дело в том, что к тому времени я уже сменил имя. В этом хаосе, посреди смерти и разрушений, легко было воспользоваться чужими документами. Мои люди знали про меня, они сами принесли мне как-то раз документы капитана Курта Шнайдера, нашли на трупе в воронке от снаряда. Они понимали: если мы попадем в плен и русские докопаются, что я служил в абвере, мне солоно придется. Военная разведка. Шпионаж. От такого не отмоешься. Итак, в разговоре с Вайдлингом я назвался Куртом Шнайдером, но, как и с Бруно Вайссом, у нас с Вайдлингом возникло какое-то странное взаимопонимание. Он спросил меня, хорошо ли я ориентируюсь в Берлине. Я жил в столице с рождения, пока не уехал учиться в Гейдельберг, так и сказал генералу. Вайдлинг приказал мне проводить его в бункер фюрера, и я повиновался, а когда он вернулся от фюрера целым и невредимым, то зачислил меня в свой штаб. Просто чудо.

Служба в штабе Вайдлинга была намного безопаснее, и все же война еще не кончилась. Наш мобильный штаб перемещался с улицы на улицу, из дома в дом, и мы то и дело натыкались на русских. Бесконечные схватки, ужасающие потери. В один прекрасный день удача настигла меня — или то была уже не моя удача, а невезение первого Курта Шнайдера? Так или иначе, танк пробил дыру в стене дома, где мы укрывались, и я не сразу сумел вытащить ноги из-под завала. А тут как раз подоспели русские и «зачистили» помещение струей из огнемета. Меня сочли мертвым и подобрали потом, когда сражение закончилось.

Выяснив, что я служил в штабе Вайдлинга, русские слегка подлечили меня и с прочей добычей переправили на самолете в Москву. Там мне подлатали лицо и назначили отбывать срок в лагере под Красногорском. Вайдлинга тем временем допрашивали в Москве, и, когда он сообщил, что с ним вместе в последние дни войны в бункер ходил и я, люди из НКВД отыскали меня в лагере. Я рассказал им обо всем, что видел в бункере — не так уж много, поскольку я дожидался внизу, под лестницей, пока Вайдлинг знакомил фюрера с очередными катастрофическими известиями, — однако я немного добавил от себя, а заодно упомянул, что в Гейдельберге изучал физику, вставил к месту имя Отто Хана — все, что угодно, лишь бы вырваться из лагеря.

После допроса меня отвезли в какой-то технический центр в Москве, а оттуда — в исследовательскую лабораторию в Томск, там я двенадцать лет, до шестидесятого года, работал лаборантом. Женился, и, вероятно благодаря связям тестя, мне предложили пройти обучение в разведшколе в Москве. Я ухватился за эту возможность: мне посулили, что после обучения я смогу вернуться в Германию. В шестьдесят четвертом меня действительно направили в Берлин, и вот перед тобой майор Курт Шнайдер из Министерства государственной безопасности, отдел по делам иностранцев. Слежу за гостями Восточного Берлина. Willkommen nach Ost Berlin.

— Ты женат.

— Да, и у меня две дочери. А ты?

— Я была замужем. Вышла замуж, как только мне сообщили, что тебя расстреляли. Тогда мне казалось, что другого выхода нет.

— Понятно. Дети есть?

Она уставилась в стол. Круги от влажных кружек и стаканов переплетались на столе сложным узором, похожим на график, диаграмму. Связи. Взаимозависимости. Отличия. Андреа нашарила в сумке фотографию Жулиану и выложила ее на стол. Подтолкнула, чтобы фотография скользнула по шероховатой поверхности к Карлу. Тот придвинул фотографию к себе, наклонил голову, всматриваясь.

— Господи! — пробормотал он.

— Я назвала его Жулиану.

— Просто поразительно, — шептал он, поворачивая фотографию так и эдак. Поднес к ней фонарь, изучая каждую черту лица.

Так долго она хранила свою ложь, что даже сейчас, перед тем единственным человеком, которому она могла и должна была рассказать, Андреа с трудом подавила инстинктивное желание отделаться недомолвками.

— Португальцы и их фаду, — заговорила она. — Ты помнишь?

— Мы наслушались этих песен в тот вечер, когда гуляли по Байру-Алту.

— Нам были отведены лишь часы и минуты, чтобы прожить нашу жизнь, не годы и десятилетия, как у нормальных людей. Моя жизнь длилась две недели, а все, что было потом, — последствия, воспоминания, отголоски тех дней.

Он поднял фонарь, надеясь прочитать на лице женщины то, что она не решалась облечь в слова.

— Сам подумай, почему он так похож на Юлиуса? — намекнула она.

Карл поднялся, прошелся по комнате, достал из пачки еще две сигареты, мимоходом отдал одну из них Андреа.

— Не могу думать, — сказал он. — Не могу ни о чем думать. Ничего не говори. Я не могу говорить. Не могу даже слушать.

Руки и губы Андреа дрожали, соприкоснувшись, дрожащие пальцы вложили сигарету в неудержимо прыгающие губы, из трясущихся губ сигарета вновь выпала в дрожащие пальцы. Андреа уронила сигарету на край стола, обернулась к проходившему мимо Карлу, ухватила его за лацканы пиджака.

— Где он? — спросил Карл. — Просто скажи, где он сейчас, чтобы я мог понять, представить себе…

Только сейчас она заметила, как холодно в комнате. Их лица сблизились, и пар ее дыхания смешивался с паром его дыхания. Проникая в рот и ноздри, воздух жалил морозом, легкие цепенели, виски ломило.

— Его больше нет, Карл. Его убили в Африке, в Гвинее, в шестьдесят восьмом году. Он был солдатом, как Юлиус.

Карл застыл, как будто вдохнул арктического воздуха и все внутри онемело. Ледяным холодом наполнились внутренности, тело отяжелело. Он мешком рухнул на служивший табуреткой цементный блок, бессильно свесил голову, хребет переломан. Взяв в руки безвольную ладонь Андреа, он приложил ее к своей уцелевшей щеке, согрелся ее теплом, печально покачал головой.

— Неудивительно, что ты больше не знаешь, кто ты, — подытожил Карл.

— А ты знаешь?

— За пятнадцать секунд я обрел сына и тут же его потерял. Это не то же самое. Потерять ребенка, с которым ты прожила все эти годы, которого ты вырастила, — вот что ужасно.

— Так было с твоими родителями. — Она произнесла эту фразу как мысль вслух, потому что именно так она думала годы тому назад.

— Да, — подтвердил он и опустил взгляд, уставился на бетонный пол.

Постепенно силы вернулись в его тело, Карл приподнял голову. Сфокусировал взгляд на широкой щели, расколовшей штукатурку стены. Проследил за ней взглядом до потолка, где щель разветвлялась на две другие, поуже, а те постепенно сходили на нет.

— Расскажи, — попросила она.

— Я думаю.

— Ты все время думаешь, с той самой минуты, как посветил фонарем мне в лицо.

— Сейчас я думаю о том, о чем раньше пытался не думать.

— Пытался, но не получилось.

— Не получилось… Я все пытаюсь понять, почему Джим Уоллис отправил тебя на эту встречу.

— Джим завербовал тебя? — Попытка отвлечь его, уйти от главного разговора.

— Я завербовал его, — уточнил Курт Шнайдер. — Он приехал в Восточный Берлин с торговой делегацией вскоре после того, как меня перевели сюда. Толстый, лысый, но все та же мальчишеская рожа, я бы узнал его где угодно. Я велел проследить за ним, взять его, обработать, прокоптить на солнышке. Потом я сам отвез его в гостиницу к делегации и по дороге рассказал, кто я такой. Назвал твои имена: Анна Эшворт, Андреа Эспиналл. К тому времени я уже решил для себя: единственный способ примириться с тем, во что меня превратили, — в офицера Штази, шпионящего за иностранцами, — это бороться с системой изнутри, использовать свою позицию для того, чтобы выявить предателей и сдать Западу «кротов» из Восточной Германии. Я предложил работать на Джима с тем условием, что он останется единственным, кто знает меня, чтобы никакая ниточка не потянулась от меня к британской разведке. Безусловная анонимность. И денег пусть не платят, чтобы меня не могли выследить. Но Джим хитер, он вспомнил, что одна ниточка все же есть. Ты — эта ниточка.

Наше соглашение отлично работало, пока я не попал под следствие, обнаружив застреленного КГБ генерала Штиллера. Уверен, это было политическое убийство, срежиссированное в Москве на самом высоком уровне, и с тех пор на меня очень сильно давят. Мне потребовалась помощь — помощь от русских, но, как ты понимаешь, друзья в КГБ бросили меня на произвол судьбы, и тогда… Джим разработал другой план, чтобы выручить меня и при этом не подорвать мое положение в Штази. Как выразился связной, «сделать так, чтобы мистер Леонид Брежнев носа не подточил». И вот как Джим решил эту проблему: послал тебя. И это значит… — Его взгляд рентгеновским лучом проник внутрь, высматривая глубоко спрятанный секрет.

— Значит… — повторила она, отводя глаза.

— Это значит, что ты работаешь на них, верно? Работаешь на русских. И Джим знает это, — выстроил он логическую цепочку. — Ты двойник. Умно придумано. Умно и подло. Насчет холодной войны — это ведь чистая правда. Мы достигли такого уровня абсурда, что верить уже нельзя никому и ничему, кроме того, во что верили изначально. Уоллис ни в коем случае не допустит моего провала, я чуть ли не единственный агент по эту сторону Стены, который доставляет ему надежную информацию. Он на все пойдет, чтобы спасти меня. И вот он послал мне ту единственную женщину, которую я любил, потому что знает: она — единственный человек, который никогда меня не предаст.

Молчание.

— Или он ошибся? — спросил Карл, приподнимая шрам в нижнем углу лба, — когда-то уголком приподнималась бровь. — Или тебе основательно промыли мозги, Андреа?

— Он прав, — еле выговорила она.

— Моя удача все еще со мной, — усмехнулся Карл. — А вот от тебя удача отвернулась.

— О чем ты?

— Джим готов пожертвовать тобой ради меня.

— Каким образом?

— Русские поручили тебе найти меня. Найти Снежного Барса. И что теперь? — Он развел руками. — Теперь ты вернешься, так и не отыскав Снежного Барса, потому что меня ты русским не сдашь. Как же тебе действовать теперь, тебе, двойному агенту?

— Скажу, что не встретилась с тобой.

— Тебе не поверят. Где ты провела этот час? Проверят в отеле. Здесь все следят, следят за каждым. Лиссабон военного времени в квадрате, в кубе.

— Встретилась, но не видела твоего лица.

— И чем мы тут занимались целый час?

— Обсуждали, как вывезти Варламова.

— И на этом все? Больше мы не увидимся? Русские не примут такой ответ. Они будут рассчитывать на повторную встречу, пожелают узнать, когда и где. Если ты не выведешь их на след Снежного Барса… вряд ли ты вернешься в Лондон.

— Думай, Карл, думай.

— Я могу только думать. Делать придется тебе.

— Я сделаю все, что угодно. Ты же знаешь.

— Все, что угодно?

— Только бы не выдать тебя.

— Может быть, не обязательно сдавать им настоящего Снежного Барса? — вслух предложил он и продолжил, обращаясь уже к самому себе: — Пусть так… Обойдется Джим без своего Варламова.

Глава 37

17 января 1971 года, Восточный Берлин

Она лежала на кровати, уснуть не могла, в любой позе было неудобно: если вытянуться во весь рост, маленького одеяла не хватит, чтобы укрыться как следует, а пока она лежала, свернувшись в комочек, ноги затекли. Морщась, она повернулась и попыталась расправить простыню, тоже слишком короткую. Что за страна дурацкая, почему гостиницы снабжаются таким неудобным бельем?

Они целовались, его поцелуй — наполовину знакомый, наполовину чужой — все еще льнул к ее губам. Одна половина рта осталась такой же, какой Анна-Андреа ее запомнила, другая половина стала гладкой и твердой, как клюв — не птичий клюв, скорее клюв спрута, осьминога. Неприятное сравнение, однако противно ей не было. Вовсе нет. Его новый поцелуй.

Он задал вопрос: почему она работает на русских, и торопливой цепочкой в затылок выстроились одна ложь за другой. В Португалии я научилась ненавидеть фашизм. Я стала коммунисткой, потому что хотела бороться против фашизма. Я ненавидела тоталитарный режим Эштаду Нову.

Мой сын и мой муж погибли, защищая прогнившую империю. Любой ответ сам по себе казался достаточно убедительным, однако ничего подобного Андреа не могла ему сказать. Немыслимо, непристойно произносить такие слова, глядя в обнаженный, лишенный и брови, и ресниц глаз. Даже преданность Жуану Рибейру, на которую она могла сослаться в разговоре с Громовым и загнать московского агента в угол, померкла в скудном свете фонаря, мерцавшего между их остававшимися в сумраке лицами, в тумане их дыхания, сливавшегося и обретавшего плотность на морозе. Она ухватилась было за то недавнее объяснение, которое пришло в голову, — потребность в контроле, все хотят контролировать ситуацию, контролировать свою жизнь, контролировать друг друга, но, даже не различая в потемках его лица, она сразу же увидела, что и такой ответ он не примет.

— Там, в Лиссабоне, Ричард Роуз постоянно использовал в качестве пароля стихи. Однажды он дал мне строчку — потом он сказал, что это были стихи Кольриджа. Никогда не слыхал о таком поэте. «Мороз свершает тайный свой обряд» — так звучали стихи. О том, как тихо, исподволь, мороз перекраивает мир. Мы ничего не замечаем, пока не проснемся однажды поутру посреди белой ледяной пустыни, а все вокруг замерзло, оцепенело. Вероятно, ему казалось, что это красиво, не знаю. Но со мной тоже такое было однажды утром, еще до того, как я вышел на Джима. Я сидел в машине, вел наружное наблюдение, и температура на улице начала резко падать. Прямо на моих глазах, тут уж никаких тайн. Сначала влага на стеклах замерзла, превратилась в прозрачные щитки, а когда стало еще холоднее, я увидел кристаллы внутри этого льда, лед утратил прозрачность, сделался белым, и я не мог ничего видеть сквозь него, и никто не мог видеть меня снаружи. И тут меня поразила, ввергла в панику мысль: так вот что со мной сталось! Я исчез за ледяными ставнями министерства мороза. Снаружи я закрыт, внутри пуст. Только это сделал со мной не мороз. Это сделала ненависть. Я ненавидел себя самого, ненавидел то, во что превратился.

И теперь, лежа одна в постели и замерзая, Андреа думала о своей матери, потому что легче было думать о матери, чем о самой себе. Она перебирала все: отчужденность матери, ее белое, как луна, лицо, обращенное из темного холла к верхней площадке лестницы, ее неподатливую щеку, холодные руки, — недоступная мать, скрытая от дочери замороженными окнами. Ненависть к Лонгмартину — вот и все, что Андреа могла разглядеть. Может быть, мать пошла дальше, сделала еще один шаг, как сделал его Фосс? Отец Харпур — вот кто, возможно, знает, но не скажет. Одри могла исповедаться ему и в том, что она предала свою страну и таким образом обрела искупление.

Пристроив пепельницу на груди, Андреа подперла голову одной рукой и закурила. Что-то уже менялось в ней, страх все еще мешал ей отчетливо разглядеть свою жизнь, но простая красота чувства, словно ты отмылся изнутри, как «дом с чисто побеленными стенами», о котором писал в последнем письме ее отец, уже приоткрывалась ей. Считать ли это удачей или своей особенной судьбой — встретить единственного человека, перед которым она могла признать даже свою жалкую слабость? В мертвенном свете, просачивающемся из-за штор, она явственно видела теперь, как ее характер и жизнь сформированы — изуродованы — этой слабостью. Все свои силы она тратила на то, чтобы эту слабость скрыть. Слабость стала ее главным секретом, тщательно скрываемой тайной. Изящное уравнение. Слабость равно секрет. Потягивая сигарету, Андреа горько посмеивалась над самой собой: ее слабость, ее тайна сделала ее непостижимой. Непостижимой и привлекательной. Некоторые мужчины — тот же Льюис Крейг — чувствовали в ней тайну или тайную слабость и в ней искали удовлетворение собственных извращенных потребностей. А другие просто ничего не замечали.

В дверь постучали. Андреа загасила сигарету. Снова стук, настойчивее. Карл предупреждал: русские придут за ней, придут еще до наступления дня. Андреа открыла дверь. Один мужчина прошел мимо нее в номер, второй остался в коридоре. Тот, который вошел, остановился у окна и заявил, что должен отвезти ее к генералу Якубовскому. Как только она оденется.


Снежный Барс провожал ее взглядом. Фотографию Андреа ему не оставила, научилась осторожности. И правильно. Он прижался глазом к щели закрытого окна и считал ее шаги по мощеному двору к ожидавшему ее такси. Поцелуй. Он ощупал изувеченную половину рта. Не было ли ей противно? Странная дрожь прошла по телу, словно воспоминание о давно перенесенной боли. Встретиться с ней, открыть тот черный с белым адресом чемодан, задвинутый в дальние уголки памяти. Что-то еще? Гибель матери в разбомбленном Дрездене.

Это все? Он стоял, прислонившись к окну, глаз все еще был прижат к щели, такси выезжало из двора казарм. Дрожь усилилась, боль разрывала грудь. Барс кашлянул — тихо, как человек в укрытии, который боится обнаружить себя. Он рухнул на колени и зарыдал, уткнувшись лицом в жесткие черные перчатки, оплакивая годы, о которых он ничего не знал, годы, о которых он мог так и не узнать. Юлиус, отец, мать… Он видел их лица на той фотографии, за несмятой улыбкой сына.

Потом он совладал с собой, поднялся на ноги. Собрал окурки, растер пепел сигарет так, чтобы не осталось следов. Из казарм он вышел другим путем, перешел через Вёртерштрассе к другому съемному дому. Поднялся по лестнице на третий этаж, остановился, натягивая маску на лицо и вспоминая строки из Брехта.

— Und der Haifisch, der hat Zähne, — раздался в ответ на его стук голос из-за двери.

— Und die trägt er im Gesicht,[27] — подхватил Барс.

На этот раз специалист по изготовлению документов предложил ему выпить, это означало, что переговоры будут нелегкими. Molle mit Коrn. Пиво со шнапсом. Непривычно в такой ранний час, но — самое оно. Они дружно опрокинули рюмки со шнапсом, отхлебнули пива.

— Готово? — спросил Снежный Барс.

— Все, кроме даты на визе.

— На этот раз дата не требуется.

— На скидку не рассчитывайте.

— Что так?

— Я знаю, для кого вам нужен паспорт, — намекнул его собеседник. — Газеты почитываю.

— Стоит ли читать этот хлам?

— Григорий Варламов. Физик. Он должен прочесть пару лекций. В его честь устроят обед, поднесут ему медаль, а дальше что? Прыг-скок через Стену. Чистое безумие, герр Каппа.

— Я же не прошу вас идти с ним. Делайте свое дело.

— Чересчур все сложно, герр Каппа.

— Вы что, ставите свою подпись на паспорте? Никто не выследит вас по нему. В вашу дверь не постучат.

— Если Варламов окажется по ту сторону Стены, нам всем тут зададут жару. Несколько месяцев пройдет, прежде чем кто-нибудь решится хоть пальцем шелохнуть.

— Назовите цену.

— Я сам себя лишаю работы.

— Ну, так сколько?

— Я должен и о других людях позаботиться. О тех, кто давно уже лишился работы… Ребята надеются на меня.

— Итак?

— Пять тысяч.

— Наконец-то определились. Цена свободы.

— Пять тысяч.

— Я отлично разобрал в первый раз, — жестко отрезал Барс. — Покажите документ.

Специалист вышел из комнаты и, вернувшись, застал Снежного Барса с пачкой купюр в руках. Это несколько его ободрило.

— Лучшая работа за последние годы, — похвастался он.

Шнайдер взял паспорт, поднес его к свету, проверил, отхлебнул еще пива. Странная печаль охватила его. Он поставил кружку на стол, передал своему партнеру деньги, паспорт сунул в карман.

— Кому вы об этом рассказывали? — спросил он.

— Я никогда никому…

— Деньги пересчитайте.

Специалист принялся быстро перебирать купюры. Ребром ладони Шнайдер рубанул его по горлу. Мужчина упал, Шнайдер коленями встал ему на грудь, пальцами в черных перчатках сжал трахею и держал так, стараясь не глядеть на лицо умирающего, следя за дверью. Удара по горлу оказалось достаточно, чтобы вышибить из его противника дух — даже в агонии он почти не боролся. Шнайдер забрал деньги, вымыл оба стакана, вернулся к поверженному телу и постоял над ним в размышлении. Этот человек вынудил его, хотя, вероятно, в любом случае Шнайдер не стал бы его щадить. Нельзя оставлять в живых того, кто столько знает: слишком рискованно для Андреа.

— Идиот! — И с этим надгробным словом он покинул убитого.


Андреа ехала на заднем сиденье, а на переднем двое русских оживленно болтали; о футболе, решила она, проследив за движениями их рук и голов. Затягиваясь купленной в дьюти-фри сигаретой, Андреа вспоминала его тело, тело, которое она только что сжимала в своих объятиях, просунула руки под пальто и ощупала худое, твердое, как стальной рельс, тело. Достаточно было взглянуть на его шею, где явственно выделялись синие жилки, чтобы понять: за все годы он не прибавил ни унции жира, а на ощупь его тело показалось ей даже более худым, чем запомнилось с юности. Крупные кости выступали, твердые круглые бугры плеч, локтей, запястий. Два года в лагере под Красногорском, хлеб, овощная похлебка, изредка кусок рыбы — после он уже не мог набрать вес, сколько бы ни ел. Как будто внутри его поселилось какое-то существо, пожиравшее всю его пищу, — червяк, а то и змея. Но худого или толстого, она по-прежнему хотела его. Столько лет прошло, а ее губы не забыли его солоноватый вкус.

Машина свернула на широкую улицу, с нее на другую. За окнами мелькали то белые пустыри, то сероватые линии домов, расплывавшиеся на черном фоне. Кадр за кадром. «ГУЛАГ», — прозвучало в ее мозгу, забилось в горле. Сигнал тревоги.

О жене тоже его спросила. Елена. Русская. Женился, спасаясь от одиночества. Так и не узнал ее близко, видимо, нечего было узнавать. Дочери. Девочек своих он любил. Брак не избавил его от одиночества, но девочки заполнили пустоту.

Так они встретились четверть века спустя. Их дети успели родиться, вырасти, погибнуть, а у них, как всегда, почти не было времени поговорить.

Машина подъехала к шлагбауму перед больницей Святого Антония. Ступеньку вахтерской будки окутали выхлопные пары автомобиля. Еще несколько минут — и Андреа уже ведут по лестницам и коридорам, через кабинет в гостиную, где поджидает генерал Олег Якубовский, толстый человек с выдающимися бровями, которого заранее описал ей Шнайдер. Генерал стоял перед камином, грел пышный зад. Андреа назвалась. Кофе или чего-нибудь покрепче? — спросил генерал. И то и другое, ответила Андреа. Ответ ему понравился.

— Вы вступили в контакт со Снежным Барсом, — заговорил Якубовский. — Мы видели, как вы садились в такси на площади Эрнста Тельмана, однако решили отпустить вас на первую встречу без сопровождения.

— Я не вполне поняла, куда меня отвезли. Водитель кружил по городу. Ехали мимо парка, мимо памятника Ленину.

Генерал попросил описать место встречи и внешность Снежного Барса.

— Я не видела его лица, он не снимал лыжную маску. Ростом на несколько дюймов выше меня. Серое пальто, перчатки. Крепко сложен, широкоплечий, но не толстый. Единственный обнаженный участок кожи — нижняя часть шеи между маской и воротником рубашки. Кожа смуглая, поросшая темными волосами. Голова широкая, почти квадратная. Крупная голова.

— О чем вы говорили?

— Я передала ему двадцать тысяч марок и американский паспорт на имя полковника Питера Тейлора. Он тщательно проверил паспорт, но даже в этот момент не снимал перчаток.

— Перчатки какого цвета?

— Темно-коричневые.

— Для чего ему понадобился паспорт?

— Чтобы переправить на Запад Григория Варламова.

Эта информация, похоже, нисколько не заинтересовала генерала.

— Вы довольно долго беседовали с ним, — сказал он.

— Я не засекла время.

— Ваше такси вернулось в отель спустя час с лишним.

— Я старалась завоевать его доверие. Он был очень напряжен. Я кое-что рассказала ему о себе, надеялась, что в ответ он тоже чем-то поделится. Сказала, что посещаю лекции в Университете Гумбольдта, где должен выступить Варламов. Наводила его на мысль, что он мог бы меня использовать, но это очень тяжелый человек, генерал. Он сказал, что ему понадобится двадцать четыре часа, чтобы вклеить в паспорт другую фотографию и передать паспорт Варламову. Я снова предложила свою помощь, и на этот раз он согласился. Мы договорились о повторной встрече, тогда мы обсудим, как мне встретиться с Варламовым.

Якубовский передал Андреа карточку с двумя номерами, по этим телефонам ей следовало позвонить, как только Снежный Барс снова выйдет на связь. Генерал предупредил, что отныне за Андреа все время будет следовать по пятам «хвост». Она запротестовала: так нельзя, если Снежный Барс обнаружит слежку, все сорвется, не хотят же они снова потерять его теперь, когда подобрались вплотную. Якубовский нехотя согласился с ней. Андреа допила бренди. Генерал подал ей пальто.

— Снежный Барс сказал, что это будет последняя его операция, на какое-то время он ляжет на дно. В ГДР происходят какие-то политические перестановки, и его положение тоже может измениться. Он сказал, на время ему надо затаиться.

Якубовский проводил гостью до двери.

— Место, где мы встречались, — добавила Андреа, остановившись на пороге, — это целый комплекс зданий, несколько внутренних дворов, множество комнат. Четыре этажа.

— Да. Казармы строились для фабричных рабочих и их семей во времена Фридриха Великого. Трущобы.

— Если Снежный Барс заметит слежку, в таком месте ему будет нетрудно укрыться, даже если вы целый батальон за ним вышлете. Там полно входов и выходов. Наверное, и через канализацию можно уйти. Он не случайно выбрал это убежище.

— К чему вы клоните?

— Мистер Громов на нашей встрече в Лондоне рассказывал, что сам он видел снежного барса только один раз в жизни, в Саянах. Он застрелил зверя, а потом сделал жене шубу из его шкуры. Я бы советовала столь же беспощадно обойтись с этим Снежным Барсом.

— Дом окружат снайперы из КГБ.

— Я же вам говорю, он очень осторожен. Это профессионал, профессионал с чуткими нервами. Вам потребуется десять, а то и пятнадцать стрелков, чтобы окружить здание таких размеров. Барс непременно почует их присутствие. К тому же встречу он мне, скорее всего, назначит в последний момент. Разве пятнадцать снайперов успеют укрыться в незнакомом здании за полчаса — час? Нет, генерал, снайперы нам не помогут. Есть только один способ поймать Снежного Барса. Его должен застрелить тот, кого он подпустит вплотную. Мне вовсе не хочется браться за такую работу, я никогда не думала, что придется, но другого выхода я не вижу. Подберите для меня оружие.

Якубовский, старый солдат, смерил женщину взглядом, прикидывая, справится ли она. Молча подошел к своему рабочему столу, вытащил из верхнего ящика пистолет. Проверил обойму, показал Андреа, как снимать с предохранителя, как нажимать на спусковой крючок. Поинтересовался, доводилось ли ей стрелять раньше.

— Во время войны я проходила краткий курс огневой подготовки. Мистер Громов, должно быть, говорил вам, что я не только математикой занималась в жизни.

Когда Андреа провожали к машине, она едва шла на подгибающихся ногах, ее мутило, как будто алкоголь и кофе превратились в ее внутренностях в яд. Она заняла среднее кресло за спиной водителя и всю дорогу до Инвалиденштрассе упиралась руками в два соседних сиденья, чтобы не свалиться. Спектакль удался, но вычерпал ее силы до дна.


Снежный Барс остановился у края кровати, всматриваясь в спящую жену. Елена спала на спине, слегка приоткрыв рот, с каждым вдохом и выдохом воздух с легким шуршанием проходил сквозь ее зубы. Барс пытался припомнить какой-нибудь волнующий сексуальный эпизод. Было ли хоть что-то в их совместной жизни? Пустота. Один товарищ по работе рассказывал ему, что они с женой почувствовали момент, когда зачали своего первенца. Повышенная страсть, особенно острое наслаждение той ночи. Шнайдер отнесся к этой повести скептически, физиология есть физиология, и нечего примешивать к ней воображение. У них с женой оба зачатия осуществились без перепадов электрического тока. Но стоило ему припомнить ту комнату в Эштреле, кровать и диван, густую волну черных волос, коричневые соски размером с пенни, и кровь тугой волной ударила и в пах, и в мозг. Да, ту ночь он запомнил, и тогда был зачат его первенец — его сын, о котором он ничего не знал, который и теперь оставался для него меньше чем призраком — абстракцией. Вот что такое самовнушение, сказал он себе. Мы способны поверить во все, во что мы хотим поверить.

Он улегся в постель рядом с Еленой и почувствовал себя предателем по отношению к той. Повернулся спиной к жене. Елена перекатилась на бок, и ее ладонь опустилась на клубок мышц пониже его плеча. Шнайдер мысленно прикинул, что ему предстоит проделать на этой неделе: перевезти двух диссидентов через мост Глейнике, — и ему представилось, как он едет, едет и едет и нет конца дороге.

Глава 38

18 января 1971 года, Восточный Берлин

Шнайдер явился в контору спозаранку. Ему не хотелось проводить утро с домашними. Он позвонил старому приятелю и поинтересовался, куда в свое время перевели Риффа из отдела дезинформации. Выяснилось, что после этого Рифф три года служил в отделе национальной безопасности, охранял Стену и пекся о нерушимости железного занавеса под личным руководством товарища Эриха Хонеккера.

Быстро пролистав почту, Шнайдер нашел ту самую информацию, которую ожидал увидеть. Ее лицо поплыло у него перед глазами. Скверная фотография, но ее хватило, чтобы участился пульс. Шнайдер пролистал отчет службы наружного наблюдения. Все нормально, русские покрывают ее: о поездке на такси от парка Эрнста Тельмана и обратно умышленно сообщают ложь, якобы она тут же вернулась в отель.

В девять утра Шнайдер позвонил Якубовскому, тот поворчал, но согласился встретиться в коридоре двумя этажами выше. Шнайдер поднимался бегом, чтобы предстать перед генералом запыхавшимся, как будто за ним гнались. Перестарался: едва завидев его, Якубовский развернулся и чуть было не удрал в свой кабинет. Шнайдер выровнял дыхание, уже спокойнее подошел к генералу.

— Я же сказал: ничем не могу помочь! — раздраженно приветствовал его русский.

— Это все Рифф.

— И я сказал вам: Рифф не из наших друзей. Можете делать с ним что хотите.

— Но он гонится за мной по пятам. Ему все известно о Штиллере, что тот работал на Запад… Он и ваше имя упоминал.

— И что вы ему ответили?

— Я отрицал ваше участие в деле, — заявил Шнайдер. — Но беда не в этом. Если б все сводилось к этому, я бы сам разобрался… мы могли бы прийти к компромиссу. Но ему всего мало. Он жаждет крови. Он утверждает, будто я — двойной агент по кличке Снежный Барс. Я проверил в архиве все досье и не обнаружил там никаких упоминаний Снежного Барса. Вы обязаны мне помочь. Одно дело взятки — на худой конец тюрьма или исправительный лагерь. Но предательство… Предателей казнят.

Якубовский замер на месте при первом же упоминании Снежного Барса и теперь внимательно смотрел на Шнайдера — не глазами, а, по своему обыкновению, бровями.

— Что Рифф говорил о Снежном Барсе?

— С КГБ у него свои счеты.

— Что именно он сказал, майор?

— Говорит, КГБ никогда не делится информацией. Прокручивают свои операции и даже не…

— Майор Шнайдер! — размеренно заговорил Якубовский, придерживая собеседника за плечо. — Повторите дословно, что Рифф говорил о Снежном Барсе.

— Он говорил… он расспрашивал меня о Снежном Барсе, а когда я сказал, что ничего о таком не знаю, заявил, что он-де так и думал, потому что… Вот что он сказал, дословно: «Потому что вы и есть Снежный Барс, я в этом уверен».

— Успокойтесь, майор, — приказал Якубовский. — Бояться вам нечего. Вы не Снежный Барс. Снежный Барс — это операция КГБ, которая завершится в ближайшие двадцать четыре часа. Об этом вы ни с кем не должны говорить, и уж никак не с Риффом. Когда операция завершится, я лично поговорю с Риффом.

На том они расстались, русский ободряюще похлопал немца по плечу своей мягкой, жирной ладонью. Шнайдер прямиком отправился в туалет, прижался потной щекой к холодной стене, закурил сигарету. Однако не слишком-то это его успокоило.

Вернувшись в кабинет, он вызвал по телефону одну из подчинявшихся ему патрульных машин и распорядился доставить к нему Андреа Эспиналл, гражданку Великобритании, математика, временно проживающую в отеле «Нойе» и посещающую лекции Гюнтера Шпигеля в Университете Гумбольдта. Во время обеденного перерыва ему доложили, что женщина доставлена и ожидает в комнате для допросов номер четыре.

На ходу Шнайдер ощупал себя, проверяя, не забыл ли паспорт и деньги. Проверил также кассету в магнитофоне, подключенном в комнате для допросов номер четыре, и вошел. Андреа сидела спиной к нему, докуривала сигарету.

— Я — майор Шнайдер, — представился он. — Вам предложили кофе?

— Нет, — сердито ответила она.

— Прошу прощения. В наши задачи отнюдь не входит запугивание. Рутинная проверка. Наши противники вынудили нас возвести защитный антифашистский барьер…

— Вы имеете в виду Стену, майор?

— Именно этой цели служит Стена, мисс Эспиналл.

— Господи боже… да вам мозги добела промыли, майор Шнайдер!

— Знаете, если я захочу… Если вы позволите себе грубить, разговор выйдет не такой уж приятный, мисс Эспиналл.

Пауза.

— Прошу прощения… Так вы говорили… вы собирались прочитать мне краткую лекцию о врагах государства, майор.

— Да. Мы возвели Стену, чтобы защитить своих граждан, но противник не оставляет попыток проникнуть за этот барьер. Подсылают людей шпионить за нами. В том числе таким шпионом вполне может оказаться аспирантка с кембриджской кафедры математики. Я работаю в отделе иностранцев, и моя обязанность состоит в том, чтобы отсеять таких подложных туристов и оставить настоящих. О вас я получил два противоречивых сообщения, вот почему пришлось пригласить вас для беседы.

— Я приехала в Восточный Берлин всего на несколько дней. Эта беседа отнимает у меня время, майор. Буду весьма благодарна, если вы поторопитесь.

— Разумеется. Вы прибыли в Берлин вчера, поселились и обедали в отеле «Нойе», навестили доктора Шпигеля, выпили кофе в столовой, посетили лекцию, вернулись в отель, а затем поужинали у доктора Шпигеля, в квартире возле парка Эрнста Тельмана.

— Господи боже, — повторила она. — Наверное, такая бдительность органов действует на граждан успокаивающе? Лично на меня — нисколько.

— Дальше в отчетах расхождение. Мои люди докладывают, что вы взяли такси и поехали обратно в отель «Нойе».

— Именно так.

— Вы сели в такси в двадцать один пятьдесят пять.

— Вероятно.

— Портье отеля «Нойе» сообщает, что вы вернулись в двадцать три десять. Таким образом, от парка Эрнста Тельмана до Инвалиденштрассе вы добирались час с четвертью. Нужно разобраться, где вы провели этот лишний час.

Снова пауза, на этот раз довольно продолжительная.

— Фантастическая страна!

— Фантастическая?

— Вы что, только и делаете, что следите друг за другом? Подсиживаете, выжидаете, пока человек допустит какой-нибудь промах, и вы сможете донести? Так спросите водителя такси. Он немного повозил меня по Берлину. Мимо парка Фридрихcхайн, статуи Ленина, потом мимо Народного театра, мимо той знаменитой водонапорной башни, где нацисты в тридцатые годы расстреливали коммунистов. Весьма поучительная экскурсия, и на нее понадобилось какое-то время.

— Целый час, мисс Эспиналл?

— Вы сказали, что ваши отчеты расходятся. Когда я вернулась в отель по данным ваших людей?

— В двадцать два пятнадцать.

— Так кому же вы доверяете?

— В данном случае — служащим отеля «Нойе», — заявил Шнайдер. — И вы не вернетесь в университет, пока эта проблема не будет разрешена к полному моему удовлетворению.

— В Англии меня предупреждали, что Штази — то же гестапо. И знаете что, майор? Это не так. Вы гораздо хуже.

— У меня полно свободного времени, мисс Эспиналл. Весь день до вечера. Вся неделя. Месяц. Мы, по эту сторону Стены, никуда не спешим.

Они молча курили, глядя друг на друга и не скрывая улыбок. Текли минуты. Восемь минут. Девять. Десять.

— Просто смешно, — не выдержала она.

Шнайдер поднялся, неспешно прошел по комнате. Вернулся к допрашиваемой, низко наклонился над ней и опустил паспорт и деньги в подставленную, заранее открытую сумочку.

— Вы должны откровенно рассказать, чем вы занимались в этот час. Если вы не занимались шпионажем, не фотографировали охраняемые объекты и не пытались вступить в контакт с людьми, не уполномоченными общаться с иностранцами, то вы спокойно вернетесь в свой отель. Если вы откажетесь отвечать, я распоряжусь отвести вас в камеру, и тогда…

— Я должна поговорить с генералом Якубовским, — перебила она.

Снова молчание. Шнайдер, размеренно моргая, переваривал полученную информацию. Андреа плавно повернула голову к нему, их лица, их губы едва не соприкоснулись.

— Вы меня слышите, майор?

— Да, разумеется, — подтвердил он. — Хотелось бы знать почему… То есть вы знакомы с генералом Якубовским?

— Я подчиняюсь непосредственно ему… и мистеру Громову в Лондоне.

Шнайдер распрямился, вернулся на свое место, сердце часто забилось, хотя он знал, как пойдет этот разговор.

— В какой операции вы участвуете?

— Операция «Снежный Барс», и больше я ничего не намерена вам сообщать, пока вы не известите генерала Якубовского.

Шнайдер встал с места, резко оттолкнув стул, подал даме руку.

— Прошу прощения, — извинился он. — Нас не проинформировали о вашей операции. Надеюсь, я не причинил вам лишних неудобств.

— Причинили, майор, — отрезала она. — Может быть, вы позвоните, наконец, генералу Якубовскому?

— В этом нет необходимости, мисс Эспиналл. Я буду вам крайне признателен, если вы при встрече с генералом не станете упоминать об этом незначительном инциденте.

Она поднялась, взяла свою сумочку и сделала вид, будто не замечает гостеприимно протянутой руки.

— Я еще подумаю.

— Разрешите отвезти вас в университет. Или в отель?

— Слушать противно, майор! — фыркнула она, выходя впереди него из комнаты для допросов.

Шнайдер вызвал машину и, пока они ждали, заменил кассету в магнитофоне. Затем он отвез мисс Эспиналл в университет и вернулся к себе в кабинет. Позвонил генералу Риффу. Генерал, сказали ему, вышел и вернется не ранее четырех часов.


Секретарша генерала Риффа вынудила Шнайдера прождать полчаса с кассетой и папкой под мышкой, прежде чем доложила о его приходе. Генерал заставил майора подождать еще пятнадцать минут, прежде чем распорядился впустить его. Шнайдер выложил на стол перед генералом папку с отчетами о перемещениях Андреа и предложил прослушать кассету. Он вставил кассету в магнитофон и сел на стул, внимательно наблюдая за Риффом. Генерал то пришлепывал ладонью по подлокотнику кресла, то барабанил пальцами, рутинный допрос наскучил ему, но тут прозвучало имя Якубовского. Рифф насторожил уши и слушал внимательно до самого конца.

— Почему вы не позвонили генералу Якубовскому?

— Я говорил с ним ранее.

— О чем?

— Я просил генерала о помощи. Сказал ему, что вы считаете меня двойным агентом, каким-то Снежным Барсом. Умолял заступиться за меня. Генерал спросил меня, что вам известно о Снежном Барсе. На этот вопрос я никак не мог ответить. Тогда он положил мне руку на плечо и посоветовал ни о чем не волноваться. Дескать, он знает, что я — не Снежный Барс, «Снежный Барс» — это операция КГБ, которая должна завершиться в ближайшие двадцать четыре часа. Он запретил мне беседовать об этом с кем бы то ни было, с вами в первую очередь.

— Вот как?

— Я проверил данные по мисс Эспиналл, у нее билет в Лондон на завтра, рейс в одиннадцать ноль ноль, — продолжал Шнайдер. — Я лично отвез ее в университет и пытался извиниться перед ней, чтобы она не сообщила о нашей беседе генералу Якубовскому. В итоге она обещала, что этот инцидент останется между нами.

— Снежный Барс — отнюдь не операция КГБ, — ощетинился Рифф. — Это кодовое имя двойного агента, и мы имеем на этого агента никак не меньше прав, чем люди из КГБ. Больше прав — потому что он где-то здесь, в этом здании, выдает Западу имена наших резидентов, помогает перебежчикам…

— Я поставлю прослушку на ее телефон и обеспечу постоянное наблюдение за отелем «Нойе».

— Слушать ее телефонные разговоры будете только вы, вы лично, майор! И все отчеты службы наружного наблюдения будут поступать прямо к вам. Больше никто в этом здании не получит доступа к этой информации, — распорядился генерал, заглядывая в папку с отчетами. — Это ее фотография? А с ее прошлым вы разобрались?

— Да, генерал, ничего особенного. Последние два года она занимается теоретической математикой в Кембридже, до того изучала математику в Лиссабонском университете. Я также запросил информацию по Громову, которого она упоминала на допросе. Громов числится сотрудником советского посольства в Лондоне, однако он также имеет чин генерала КГБ.


В 7.30 вечера Андреа вернулась из Университета Гумбольдта в отель «Нойе». Устало опустилась на кровать, сжимая голову руками, гипнотизируя взглядом телефон. В кишках свербело, челюсть сводил непроизвольный приступ зевоты. Андреа схватила трубку и набрала номер Якубовского.

— Снежный Барс снова вышел на связь, — сообщила она.

— Где и как?

— Мне сунули записку в университетской столовой.

— Он просит о встрече?

— Да, конечно. Ему требуется моя помощь.

— Где назначена встреча?

— Я же вам говорила… Вы не должны никого посылать туда. Снежный Барс — весьма осторожное животное.

— Разумеется, но отчитываться-то я должен.

— Встреча состоится в казармах, на третьем этаже над аркой. В двадцать два ноль ноль.


В семь часов тридцать восемь минут Шнайдер передал запись этого телефонного разговора генералу Риффу.

— Что это значит, по-вашему? — спросил генерал. — Почему она говорит: «Вы не должны никого посылать туда».

— Полагаю, она сама собирается покончить со Снежным Барсом, генерал.

— Нет.

— Нет?

— Этого я не допущу. Снежного Барса необходимо допросить. Нужно выяснить, кого из наших агентов он успел выдать, кого из предателей планировал переправить на Запад. Если она его пристрелит, мы лишимся ценной информации. А ведь мы могли бы сами стать «Снежным Барсом»… Великолепная возможность заняться дезинформацией. Нет, я не допущу, чтобы его убили.

— Вам известно место, где назначена встреча?

— Приблизительно.

— Но вы понимаете, почему она берет Снежного Барса на себя? — настаивал Шнайдер. — Это единственный способ застать его врасплох.

— Ладно, идите, я должен подумать. Я сообщу вам, как надо действовать.

— Чтобы полностью окружить казармы, понадобится сотня агентов. Боюсь, если вы направите туда сто человек, Снежный Барс не явится на встречу.

— Благодарю за совет, майор. Вы незаменимый человек.

— Позвольте добавить еще одно, генерал Рифф? Если вы вмешаетесь в ход операции, это может испортить наши отношения с КГБ.

— Знаете что, майор?

— Что, генерал?

— Насрать мне на КГБ.


В девять вечера Андреа проверила свое оружие. Полная обойма, как и в прошлый раз, как и в те пятьдесят раз, что она теребила пистолет за этот долгий день. Выйдя из отеля, она сразу же села в поджидавшее ее такси и распорядилась ехать до еврейского кладбища поблизости от Кольвицплац. Расплатилась с водителем и спряталась в темном уголке, выждала, оглядываясь по сторонам. Никого. Якубовский, похоже, сдержал свое слово, а Шнайдер, в свою очередь, позаботился о том, чтобы никто не проследил ее от гостиницы. Андреа неторопливо пошла в обратном направлении.

Ее дыхание выходило облачком пара и медленно рассеивалось в тихой морозной ночи. Единственный звук — чоканье ее каблучков по серебристым камням мостовой. Вскоре она свернула налево и направилась к входу в казармы. Постояла, прислонившись к стене, втягивая ноздрями ледяной воздух. Может быть, удастся привести мысли в порядок. Хоть бы этот день уже миновал, хоть бы уже наступило завтра и все было позади. Карл велел ей не задумываться, велел действовать, не останавливаясь, не давая себе ни малейшей паузы, в которую просочатся мысли. Когда она возразила, что не умеет отгонять мысли, он напомнил ей: все остальные будут действовать быстро и беспощадно.

— Заранее определи, что тебе дороже всего, — сказал он. — За что ты готова биться с такой же беспощадностью.

Бог весть откуда из памяти всплыл образ, картина, которую она никогда не видела воочию: Джуди Лаверн, запертая в горящей клетке автомобиля, летит вниз, в ущелье. Лазард — тот был беспощаден. Да, Бичем Лазард. И другая картина — эту уж она видела собственными глазами: пуля разрывает горло американца, грохот ружья, кровь. Единственный раз она видела убийство вблизи, так близко, как теперь увидит смерть этого человека. Человека, с которым она не знакома. Которому суждено спасти их обоих, ее и Снежного Барса. Барс научил ее, как узнать этого человека, как сообразить, что этот человек уже пришел и что он и есть тот, кто ей нужен. Он также в подробностях описал ей то ужасное дело, которое ей предстояло сделать: как его сделать, как убедиться, что дело сделано, как придать всему правдоподобный вид. Еще ни один поступок в жизни не требовал от нее таких усилий. Он называл это «актом», как в драме. Акт. Сыграй свой акт. Это роль, это будет «она», а не ты.

Она прошла через первый двор, затем из заднего двора под арку и в следующий двор. Сократила путь, двинувшись наискось в левый угол. Достала купленный заранее фонарь и поднялась по лестнице на третий этаж, невольно замедляя шаги. Выключила фонарь. Подождала. Промерзший воздух пах влажной штукатуркой, гниющим деревом. Рука нащупала в правом кармане оружие. Андреа заставила себя идти дальше по коридору, пока не оказалась внутри арки. Глянула на часы. Пошла первая минута одиннадцатого. Посветила фонарем в комнату, увидела два цементных блока по обе стороны стола. Присела на один из блоков, сунула руку под стол и нашарила шерстяную лыжную маску, сунула ее в тот карман, где уже лежали деньги и паспорт. Стала ждать, мечтая о сигарете, но понимая, что лучше не дымить. Шесть минут одиннадцатого. Она снова выключила фонарь, скинула с ног туфли.

Выскользнула за дверь, свернула по коридору налево, одной рукой вела вдоль стены, другой уже держала наготове пистолет, прижимая его к талии. Дошла до первой двери, заглянула в темноту комнаты, втянула в себя воздух, перешла к следующей двери. Пусто. Но уже на подходе к третьей двери она издали почуяла запах лосьона для волос, остановилась в проходе и щелкнула фонарем. Рифф стоял в углу, пистолет свободно свисал в опущенной руке, зрачки сузились, когда прямо в них ударил луч света. Андреа выстрелила, поспешно, один раз за другим. Три удара в его толстое, на подкладке, пальто. Пистолет Риффа упал на пол. Андреа подбежала к генералу в тот самый момент, когда он начал падать лицом вниз, ударила его плечом в плечо, заставив откинуться вбок, к стене. Выхватив из кармана лыжную маску, она принялась натягивать ее на мертвую голову, не позволяя себе ни на миг задуматься, просто сделала все, как надо, а потом, чтоб было наверняка и чтобы все выглядело как надо, посветила фонарем и выстрелила в четвертый раз, пуля разорвала маску и лицо под ней. Тяжелая голова запрокинулась назад, тело, кое-как приткнувшееся к стене, утратило ненадежное равновесие, скользнуло вперед и рухнуло-таки на пол лицом вниз. Андреа подобрала пистолет генерала и сунула ему в карман, в другой карман запихала паспорт и деньги. Выбежала из комнаты, пронеслась по коридору обратно в комнату над аркой. Надела туфли, присела на цементный блок, уронила голову на стол, и густая струя рвоты полилась между ее широко расставленных ног.

Шаги прозвучали внизу во дворе, быстрый топот ног вверх по ступенькам. За ними — другие шаги, помедленнее. Замелькали, отражаясь от стен, лучи фонаря. Двое вооруженных мужчин, одетых как десантники, появились на пороге. Один остался стоять, карауля Андреа, другой двинулся вперед. Те, другие, более медленные шаги, все еще с трудом одолевали ступеньки, потом так же грузно сотрясли половицы коридора. Послышалась русская речь. Якубовский заглянул в комнату, увидел Андреа и двинулся дальше, нагоняя ушедшего вперед солдата.

Раздался приказ. Солдат сделал, что ему было сказано. Краткая пауза — растерянность, удивление. Еще один приказ лающим голосом. Якубовский попятился в коридор, вернулся в комнату, где ждала Андреа, подкинутый Риффу паспорт был зажат в его руке. Он еще что-то пробормотал, и солдаты с усилием подняли, потащили тяжелое тело. Генерал с трудом разжал пальцы Андреа, все еще не выпускавшие пистолет, спрятал оружие к себе в карман, туда же убрал паспорт. Он взял фонарь, галантно подставил женщине локоток и повел ее прочь из проклятого здания.

— Это печально, — сказал он, — всегда печально обнаружить, что один из наиболее уважаемых коллег оказался шарлатаном.


Утром генерал Якубовский поручил майору Курту Шнайдеру из иностранного отдела проводить Андреа в аэропорт — уж таким-то жестом вежливости служба безопасности была обязана ценному агенту Советского Союза. Майор заехал за ней в гостиницу, и они поехали на юг. Первые несколько минут оба молчали. Андреа сидела на заднем сиденье, бессильно созерцая серый городской ландшафт.

— Теперь ты винишь себя за то, что мне пришлось сделать? — спросила она наконец.

— Я все думаю: неужели не было другого выхода?

— Не забудь, я стратег, и я знаю: другого выхода не было. Оставался один только неизвестный фактор в уравнении: придет ли туда генерал. Он пришел, и я сделала, как ты сказал. В этом есть своя ирония, как подумаешь.

— Ирония?

— Мой любимый учитель музыки был убит бомбой у себя дома во время блицкрига, еще в тысяча девятьсот сороковом. Мне было шестнадцать лет, и я поклялась поквитаться, убить немца. И вот настало время расплаты… а я не чувствовала ни малейшей ненависти, только страх и уверенность, что это надо сделать. Я сделала это, но удовлетворения не чувствую.

— Но ты чувствовала уверенность?

— Я заразилась его беспощадностью: ты говорил мне, что Рифф неумолим.

— Начать с того, что тебя подставили. Тебя вообще не следовало посылать сюда.

— Теперь ты будешь винить во всем Джима Уоллиса?

— Обязательно.

— По-моему, если кто меня и подставил, то я сама. Я согласилась работать на Громова, когда он встретился со мной в Лондоне. Я устроила так, чтобы вернуться в Компанию. Джим Уоллис попросту делает свое дело, — заступилась она. — Даже странно, что ему хватило решимости… Мне он казался человеком мягким, добродушным.

Снежный Барс достал из кармана плотный конверт, передал его Андреа, протянув руку между сиденьями.

— Вот твоя гарантия безопасности, — сказал он.

— Что это?

— Не открывай. Не открывай и не заглядывай внутрь. Просто передай конверт Джиму и скажи ему, что негативы находятся в сейфе в Восточном Берлине.

— Все-таки что это?

— Еще одна грустная картинка, побочный продукт неустанной разведочной деятельности всех сторон, — проворчал Шнайдер. — Если уж ты так хочешь знать, на этой фотографии Джима Уоллиса имеют в зад в общественном туалете Фулэма.

— Не может быть! — изумилась она. — Джим уже второй раз женат.

— Может быть, потому-то и распался первый брак, — возразил Шнайдер. — Но это клей, наилучшим образом скрепляющий наши отношения, — клей стыда.

— Даже с этой «гарантией» нелегко мне будет оправдаться, ведь Варламова-то я упустила.

— Варламов. — Казалось, Шнайдер обращается к самому себе. — С Варламовым что-то было неладно с самого начала.

— Задним умом крепок?

— Может и так, но с самого начала, когда мне поручили подготовить побег, мне строго-настрого запретили вступать в контакт с Варламовым. Я все еще жду сигнала, а сегодня Варламов уезжает.

— Якубовский грозился доставить его в Россию в цепях.

— Не думаю, что Варламов собирался бежать. Джим Уоллис использовал его как отвлекающий маневр, чтобы КГБ смотрел не в ту сторону. Они считали Варламова главной целью операции, а на самом деле… Что ж, сработало. Мое прикрытие не нарушено, ты по-прежнему на хорошем счету у русских, а Варламов, верный слуга Советов, скомпрометирован.

Они проехали под железной дорогой, ведущей из Шёнвальде в Обершпрее. Транспортный поток поредел. Шнайдер снова просунул руку между сиденьями, и Андреа сжала ее, поглаживая выступающие костяшки большим пальцем.

— Ты рассказывал мне о диссидентах, которых ты переправляешь в воскресенье ночью, — напомнила она.

Их пальцы переплелись.

— Я подумывал сбежать вместе с ними, — признался он, и Андреа, встревожившись, сильнее сжала его руку. — Я мог бы выехать на середину моста, как полагалась по условиям обмена, и двинуться дальше, до самого конца. Это… это было возможно… теоретически.

— Но ты этого не сделаешь.

Их взгляды встретились в зеркальце заднего вида.

— Елена и девочки, — вздохнул он. — Их замордуют, если я…

Андреа отвернулась, уставилась неподвижным взглядом на мелькавшую под колесами дорожную разметку.

В Грюнау Шнайдер осторожно вынул руку из ее пальцев, они свернули с Адлер-гештель, развернулись под улицей и направились по автобану на юго-запад в сторону Шёнефельда. Прошли проверку на полицейском посту, покидая Большой Берлин, а оттуда оставалось всего несколько минут езды до аэропорта.

— И на этом все? — спросила она. — Для нас — все? Может быть, однажды мы окажемся по одну сторону?

— Будем вспоминать это ближайшую четверть века, — ответил он, снова касаясь ее руки. — И мы всегда по одну сторону… на нашей стороне, а все остальные могут идти к черту.

— Двадцать пять лет, — отсчитала она. — Наступит девяносто шестой. Мне будет семьдесят два. К тому времени меня выпустят из тюрьмы.

— Тебя не посадят в тюрьму, — успокоил он. — И не забывай: нынче у нас разрядка. Будем уповать на разрядку. В Лондоне полагают, что с Ульбрихтом покончено. Якубовский упомянул о хороших перспективах Риффа. Рифф работал с Эрихом Хонеккером. Делаем вывод: Хонеккер — очередной ставленник Москвы.

— Что он за человек?

— Суховат, но не такой заносчивый, как Ульбрихт, не переполнен собственной значимостью и ненавистью к Вилли Брандту, в отличие от Ульбрихта. Для разрядки это какой-никакой шанс.

— Или шанс для русских снова все прибрать к рукам, — вздохнула она. — «Суховатый» человек — разве это выход?

— Кто знает… Сухой хлеб крошится…

— Брежнев будет манипулировать им, — сказала она, и тяжелая депрессия навалилась на нее. — Что это еще за слово «разрядка»? Если б нам предложили «расслабиться»!

Он въехал в аэропорт, припарковался возле зала вылетов.

— Прибавим еще два часа к сумме наших часов вместе, — сказал он. — Я как-то подсчитал все до минуты, когда сидел в Красногорске: пока что не получается даже целых суток. Пока что…

Он сжал ее руку. Ничего, кроме настоящего, не существовало для них в этот миг.

— Мы не провели вместе и двадцати четырех часов, — повторил он. — И все же я знаю тебя, как никого другого. Я повторял это себе вслух в той комнате в Лиссабоне. Я тогда вдруг понял: я больше не один. Звучит странно и глупо, как все такие слова, но только это имело для меня значение: наконец-то у меня кто-то есть.

— Когда я возвращалась в Лондон, оставив Луиша и Жулиану в семейной усыпальнице Алмейда, я испытала в самолете приступ паники и решила, что у меня появился страх высоты. Но потом я поняла, это был страх иного рода: я осталась совсем одна. Внезапный ужас при мысли, что самолет рухнет и я погибну в компании чужаков, никому не известная, никем не любимая.

— Все мы чужаки, — подхватил он. — Просто в нашем деле это еще резче, еще очевидней.

— То-то и оно, Карл.

— Или Курт? — подмигнул он, изогнув единственную оставшуюся бровь, и оба они засмеялись.

Андреа хотела уже распахнуть дверь автомобиля, но тут Карл попросил разрешения еще раз — в последний раз — взглянуть на фотографию Жулиану. Она протянула ему фотографию сына, и он кивнул, навеки запоминая эти черты, бесшабашную улыбку на губах.

Затем он подхватил ее чемодан, прошел по скрипучей, промороженной дорожке, с обеих сторон огражденной высокими сугробами. Курт передал чемодан носильщику, и они еще постояли у входа в зал вылетов, дыхание их смешивалось в морозном воздухе. Курт пожал Андреа руку и пожелал счастливого пути. Отступил на шаг назад, отсалютовал ей. И пошел прочь, ни разу не оглянувшись, сел в машину и укатил обратно в свой бесцветный мир.


На том конце Андреа встречал Уоллис. Он так крепко ухватил ее повыше локтя, как будто собирался затащить в дежурившую неподалеку полицейскую машину. Но вместо этого они оба уселись на заднее сиденье такси.

— Клэпэм, — распорядился Уоллис и откинулся к спинке, вполне довольный собой.

— На Лэчмир-роуд есть полицейский участок, — подсказала она.

— Полно, Андреа. К чему это? Ты сделала что могла.

— Скорее благодаря случаю, нежели по плану.

— Нет-нет, я думаю, план у тебя был.

— И что теперь?

— Тут тебе не Россия, сама понимаешь, и мы — не КГБ. На каторгу не сошлют. Вернешься в административный отдел, будешь добросовестно работать. Выйдешь в положенный срок на пенсию, будешь жить припеваючи.

Она всмотрелась в лицо Джима, пытаясь понять, правду ли он говорит. Джим честно выдержал ее взгляд. Прав был Карл: из-под жирной старой маски все еще выглядывало лицо школьника, расположенного, желающего угодить. Его послушать, так все будет хорошо.

— Конечно, — добавил он, — мы рассчитываем на то, что ты будешь и впредь поддерживать отношения с мистером Громовым.

— А если я не соглашусь?

— Тогда ты не выйдешь на пенсию. Не получишь свои двести фунтов. Тогда ты отправишься в тюрьму.

— Я предупредила Громова, что выполню для него только одно задание.

— Почему так?

— Потому что хотела дожить до этой самой пенсии, про которую ты талдычишь. Не собираюсь все оставшиеся мне годы потеть от страха. И к тому же ненависть ушла из меня. Нет никаких причин продолжать.

— Ненависть? — переспросил Уоллис. — О чем это ты, старушка?

— На этом Льюис Крейг словил меня — соблазнил работать на русских.

— На ненависти? Кого ты ненавидела? Льюиса Крейга?

— Льюис жалкий человек, — вздохнула она и после мрачной паузы добавила: — Вероятно, я ненавижу того же самого врага, которого ненавидишь ты.

— Я ни к кому не чувствую ненависти, — возразил Уоллис, всем корпусом поворачиваясь к ней на сиденье такси. — Ненависть… не очень-то это по-английски, Андреа. Мы к таким сильным эмоциям не привыкли.

— Разумеется, Джим, ты даже к предателям не чувствуешь ненависти, разве что они проникнут слишком глубоко… в «горячую комнату»… Если они проникнут настолько глубоко, что тогда?

— Мы вычистили весь мусор, старушка. В шестидесятые нам туго пришлось, но теперь к нам не подкопаешься, — довольно агрессивно заявил Уоллис, как будто она подкапывалась лично под него.

— Неужели? — На миг ему удалось сбить ее с толку. — Знаешь, когда я рассказала Громову содержание папки «Клеопатра», назвала имена…

— Ну да, Клеопатра, — подхватил Уоллис, явно довольный, что разговор свернул на эту тему, здесь он чувствовал себя увереннее. — Это же обманка, пыль в глаза, способ проверить… э… связи между Лондоном, Москвой и Берлином. Москве требовалось ослабить положение Ульбрихта, покончить кое с кем из его дружков, в том числе со Штиллером. Вот Якубовский и включил Штиллера в список, а ты нашла этот список и доложила Громову, Громов отрапортовал Москве, Москва запросила Мильке, что у него творится в отделе. В итоге Якубовский получил санкцию действовать, а наша Андреа Эспиналл подтвердила свою благонадежность перед Громовым.

— Ясно… Значит, сначала ты подкинул папку «Клеопатра» на мой стол, а потом запустил меня в «горячую комнату»?

— Ты украла карточку Спека.

— Откуда ты знал, что я работаю на Громова?

— Мы давно следим за Льюисом Крейгом.

Андреа кивнула, припоминая заинтересованность, ни с того ни с сего проявленную Роузом на поминках.

— Ты так и не выслушал, что сказал мне Громов.

— После того, как получил от тебя имя Штиллера?

— Он сказал, что перепроверит эту информацию. Я обозлилась — мне эта «операция» дорогого стоила — и спросила его, каким образом он собирается перепроверить меня. Он ответил, что поручит заглянуть в эту папку человеку с допуском «десять красный».

— Это он тебя дразнил, — отмахнулся Джим.

— В самом деле? Уверен?

Уоллис постучал пальцем по губам, на глазах теряя уверенность. Что-то пошло наперекосяк. День не заладился.

— Так что нечего напускать меня на Громова, — подытожила Андреа. — Бессмысленно: сначала вычистите свои авгиевы конюшни.

— Тебя будут судить, Андреа.

— Нет, не будут, — возразила она. — Ты меня защитишь.

— Есть пределы, дальше которых я зайти не могу.

— Зайдешь, — сказала она и протянула ему конверт. — Ты в этом увяз по самые уши.

— Что это такое?

— Подарочек от Снежного Барса. Он предупредил, что негатив хранится в Восточном Берлине, в надежном месте. Еще он сказал, что ты вряд ли захочешь смотреть на это. Мне он смотреть не советовал, и я не стала.

— Опять ты сбиваешь меня с толку, старушка, — вздохнул он. — Любишь ты таинственность напускать. Всегда такая была.

— Вот о ком я говорила, вот кого мы ненавидим всей душой — того, от кого нам никуда не деться. Того единственного, которого мы могли бы узнать до конца, если б решились на это.

Уоллис только головой покачал. Совсем, мол, рехнулась.

— Тебе там в еду что-то подмешали, старушка? Мозги промыли? Шарики за ролики зашли?

Он сунул палец под клапан конверта и раскрыл его, вытащил фотографию бережно, как лотерейный билет, но тридцать лет профессионального притворства не уберегли его от потрясения — вся кровь отхлынула от щек Джима, когда он уставился на этот снимок.


3 мая 1971 года два новых телохранителя, приставленные к Вальтеру Ульбрихту главой Штази генералом Мильке, задержали первого секретаря в тот самый момент, когда он снаряжался на 16-е пленарное заседание Центрального комитета. Его повели на долгую, утомительную прогулку вдоль реки Шпрее. К тому времени, как Ульбрихт вернулся на заседание, Эриха Хонеккера успели уже выбрать первым секретарем Центрального комитета и председателем Национального совета безопасности.

Загрузка...