КОНЦЕРТ Нина КАТЕРЛИ

Рассказ

Рисунки В. Бродского


Давно прозвенел звонок на урок пения, а Надежды Федоровны все не было. В классе, конечно, поднялся страшный шум. Алька Сидоров с Комовым дрались сумками, под потолком летали бумажные голуби. Вдруг в класс вбежала Майя Комиссарова и с криком «Идет!» кинулась на свое место. Застучали крышки парт, потом стало тихо, и на пороге появилась Надежда Федоровна. Она была не одна. Следом семенил тщедушный старичок в потертом темно-синем костюме и галстуке бантиком. В руках он сжимал маленький черный футляр.

У старичка был тонкий острый носик, очки-пенсне; седые вьющиеся волосы топорщились с двух сторон лысины. Когда мы сели, Надежда Федоровна с любовью взглянув на старичка, радостно сказала:

— Знакомьтесь, ребята! Это Борис Семенович, наш новый учитель пения. Он из Ленинграда, пережил блокаду, теперь приехал к нам. Борис Семенович — мой старый друг.

Тут она жестом предложила Борису Семеновичу занять учительское место за столом, а сама пошла в конец класса и села там за последнюю парту. Старичок садиться не стал. Он немного постоял, опершись на стол обеими руками, потом объявил:

— Знакомство у нас с вами будет не совсем обыкновенное. Сейчас я буду вызывать вас по очереди. Вот на этой скрипке (он вынул из футляра маленькую скрипочку и смычок) я сыграю каждому отрывок из какой-нибудь песни, а вы потом постараетесь напеть то, что я играл.

Сначала все стеснялись. Пели так тихо, что даже на соседних партах не было слышно. А потом освоились. Борис Семенович внимательно слушал, иногда кивал, а когда пел Алька Сидоров, даже зажмурился от удовольствия и что-то отметил в журнале. Когда очередь дошла до меня, он тоже зажмурился, потом даже как-то сморщился, как будто ему в рот насильно напихали зеленой клюквы и заставили жевать. А потом вдруг опустил скрипку и замахал рукой, в которой был зажат смычок.

— Тише! Тише! — застонал он. — Это же не пение, а вопли!

Я обиделась и замолчала.

— Но так же можно перекричать весь хор, — сказал Борис Семенович уже спокойнее и разрешил мне сесть.


В середине октября Надежда Федоровна сказала нам, что во время ноябрьских праздников школа выступит в госпитале с шефским концертом, и наш класс с сегодняшнего дня будет к этому концерту готовиться. Мы покажем литературно-музыкальный монтаж.

Текст монтажа составила Надежда Федоровна. Она выбрала стихи и песни про Родину, про войну, сочинила слова ведущего. Репетировали каждый день. На репетициях обязательно присутствовал Борис Семенович со своей скрипкой. На меня он всегда поглядывал с некоторой опаской, и я старалась петь тихо-тихо. Тогда он улыбался и кивал мне головой.

Четвертый класс, где учился Колька, готовил целый спектакль. В этом спектакле Колька исполнял главную роль — юного Фрица. Репетировал он даже дома: в конце первого действия ему нужно было упасть; подняв при этом руку для фашистского приветствия, и он каждый вечер учился падать с таким грохотом, что из своей комнаты выбегал перепуганный дед и бросался к распростертому на полу Кольке. Через несколько дней Колька был весь в синяках, зато в искусстве падения достиг совершенства.

Наступил день концерта. Мы, артисты, выстроились на сцене, раненые расселись на скамейках, перед первым рядом на пол поставили носилки с лежачими. Концерт открыл комиссар госпиталя, он сказал:

— Товарищи раненые бойцы и командиры! Сейчас перед вами выступят наши шефы, учащиеся школы номер два.



Все захлопали и заулыбались. Первым номером был наш литературно-музыкальный монтаж. Подошла моя очередь читать стихи, и я сказала свои четыре строчки, по-моему, хорошо и с выражением. Когда все пели «Широка страна моя родная» и «Священная война», я пела довольно тихо, не то чтоб уж совсем, но так, чтобы все время слышать голос стоящей рядом Майки Комиссаровой.

Монтаж кончался моей любимой песней «Я по свету немало хаживал». И тут, когда дошли до припева, я вдруг стала петь все громче, громче… Я видела ужас на лице Бориса Семеновича, я уже не слышала ничьих голосов, кроме собственного, но почему-то не могла остановиться. Мне, наоборот, казалось, что я пою очень хорошо, лучше всех, и, отвернувшись от Бориса Семеновича, я во весь голос допела песню до самого конца.

И вот начался спектакль «Юный Фриц». За длинным столом заседала экзаменационная комиссия. Члены комиссии, ребята из Колькиного класса, все были с усиками, как у Гитлера, в бумажных фуражках со свастикой, а один даже — в настоящей каске, которая была ему велика и закрывала все лицо до самого рта.

Ведущий — длинный Вовка Климов — громко объявил:

— Юный Фриц, любимец мамин, в класс пришел держать экзамен![1]

Тут на сцене появилась Колькина учительница Анна Ивановна в какой-то странной маленькой шляпке с пером. За ней, согнувшись, следовал Борис Семенович, время от времени приседая и кланяясь комиссии. Это были родители юного Фрица.

Потом раздался стук башмаков и на сцену «гусиным шагом» вышел Фриц.

Если бы Кольку сейчас увидела тетя Нюся, она бы не узнала своего сына: он надел на себя самую ненавистную свою одежду — короткие штаны с манжетами у колен — брюки-гольф, рубашку с отложным воротничком…

— Задают ему вопрос! — произнес ведущий.

Председатель сдвинул каску на затылок и молча ткнул себя пальцем в нос, а сидящий с ним рядом помощник спросил с ужасным акцентом:

— Длья чего фажисту нозз?

Фриц на секунду замялся, и папа с мамой тотчас же принялись ему подсказывать. Папа, приложив руки ко рту рупором, что-то шептал, а мама то шумно сопела носом, то делала жест рукой, будто что-то пишет. Фриц мгновенно просветлел и выпалил:

— Чтоб вынюхивать измену и строчить на всех донос! Вот зачем фашисту нос!

Комиссия одобрительно закивала, и каска снова сползла с затылка председателя ему на лицо.

— Вопрошает жрец науки… — продолжал ведущий.

— Для чего фашисту руки? — визгливо прокричал толстый Сашка Миронов в огромных очках, — очевидно, главный фашистский ученый. На этот вопрос юный Фриц ответил без запинки:

— Чтоб держать топор и меч, чтобы красть, рубить и сечь!

Успешно ответил он также и на вопрос, «для чего фашисту ноги?», чеканной походкой прошелся вдоль стола, выговаривая в такт шагам:

— Чтобы топать по дороге, левой, правой — раз и два!

Тут поднялся председатель и тихим, ехидным голосом задал из-под каски самый главный, самый коварный вопрос:

— Для чего же… голова?

Фриц замер, разинув рот. Члены комиссии злорадно переглянулись. Убитые родители замерли — они тоже не знали ответа на этот вопрос. Наступила тягостная пауза. Колька топтался, беспомощно озираясь, и раненые в зале забеспокоились. Им стало жалко Кольку, — наверное, они подумали, что он забыл слова.

Доведя напряжение до предела, Фриц вдруг ударил себя пальцем по лбу и объявил торжественным голосом радиодиктора:

— Чтоб носить стальную каску! Или газовую маску! И не думать ни-че-го!

— Фюрер мыслит за него, — с молитвенным восторгом прошептала мама.

— Рада мама! Счастлив папа! — кричал ведущий, а родители Фрица обнимались и утирали слезы умиления.

— Фрица приняли! В гестапо! — хором сообщила комиссия.

Тут Колька выдал свой «коронный» номер: вскинул руку для приветствия и всем телом грохнулся об пол. Хохот в зале долго не утихал. Потом раздались аплодисменты.

Второе действие, кончавшееся для юного Фрица весьма печально — гибелью в снегах России, — тоже имело большой успех.

Сначала фашист прошелся по сцене с огромным полосатым мешком, откуда потом, причмокивая от удовольствия, вынимал и раскладывал на полу наворованные «трофеи»: «гамаши для мамаши», большой клетчатый платок и даже настоящий самовар, вызвавший почему-то громкий смех в зале. Но недолго радовался жадный Фриц. Русский Дед Мороз — Генка Кожанов, с длинной ватной бородой и деревянной лопатой встал над ним и произнес свой приговор фашисту.

Но вдруг, сказав все, что ему полагалось сказать по роли, он зачем-то подмигнул Кольке и громко спросил:

— Ну, что, съел, Фриц несчастный?

Этого не было в пьесе. Уж кто-кто, а я-то знала ее наизусть. Кожанов просто дразнил Кольку, я поняла это сразу. И ребята из Колькиного класса тоже поняли. Генкин приятель Рыбин злорадно фыркнул, хлопнул в ладоши и противным голосом завопил прямо из зала:

— Фриц! Фриц! Фриц!

На него зашикали, и тут Колька кинулся на Генку, ударил его кулаком в нос и повалил на пол. Генка вырывался, извиваясь, толкая Кольку коленями в живот, но тот уселся на него верхом, вцепился в приклеенную бороду и дернул ее так, что она наполовину оторвалась. В зале заволновались. Колькина учительница Анна Ивановна вскочила с места и прижала руки к груди.

— Колька! — закричала я что есть мочи. — Колька! С ума сошел!!

И Колька опомнился. Отпустив ватную бороду Кожанова, он поднялся на ноги и, словно потеряв последние силы в неравном бою, покачиваясь, отошел в сторону. Оторопевший Генка встал тоже. Неуверенным голосом он повторил слова роли, сказанные им перед дракой, и тогда Фриц стал замерзать. Он трясся, катался по сцене, прыгал, натягивая на себя украденный платок, и даже пытался погреться о холодный бок самовара. Напрасно! Обессиленный, он лег на живот, завыл, подергался и затих, а девочки-снежинки в марлевых юбочках станцевали над его окоченевшим телом победный танец.

Кольку вызывали восемь раз. Он выходил, раскланивался, а раненые опять и опять хлопали и кричали «бис»…

Концерт удался. Все выступали хорошо — и Майя Комиссарова, читавшая «Жди меня» Симонова и растрогавшая до слез медсестру Анфису, и ребята из нашего класса, исполнявшие русскую пляску, и знаменитый сводный хор — гордость Бориса Семеновича.

Нас очень благодарили за выступление, даже устроили банкет — на столах были расставлены стаканы с «суфле» — напитком неопределенного цвета, который был сделан из сои и казался нам невероятно вкусным, морковные пироги и бутерброды со свиным жиром, который назывался «лярд».

Я кончила есть пирог, когда вдруг почувствовала чей-то взгляд, обернулась и чуть не подавилась — на меня как-то боком надвигался Борис Семенович. Обращаясь ко мне почему-то на «вы», он, задыхаясь, спросил:

— Как вы могли?! Ведь это же было чудовищно!

Мне вдруг стало ужасно жалко Бориса Семеновича, хоть я и была уверена, что от моего громкого пения наш литературно-музыкальный монтаж только выиграл.

— Я нечаянно. Я забыла, — бормотала я. — Вы не расстраивайтесь, я больше не буду. Никогда, ни за что!

Борис Семенович махнул рукой и, сгорбившись, пошел прочь. Пирог я так и не доела.

Утром, после первого урока, меня вызвали в учительскую. Я вошла и остолбенела у порога: за столом сидели Надежда Федоровна, Борис Семенович и… комиссар нашего госпиталя.

Когда я вошла, Борис Семенович встал, потер зачем-то лоб и тихо произнес:

— Прости меня, пожалуйста. Вчера я был неправ. Дело в том, что госпиталь — аудитория специфическая…

Я не понимала, о чем он, и от страха попятилась к двери.

— В госпитале — зрители и слушатели особенные, понимаешь? — объяснил мне комиссар и добавил: — Да ты иди сюда, ближе, не бойся.

Я подошла к столу.

— Твой громкий голос, — продолжал Борис Семенович, — сыграл некоторую положительную роль…

— Не некоторую, а очень даже большую, — улыбнулся комиссар, — тебя было слышно во всех палатах и даже во втором этаже, а там лежат раненые, которых нельзя было доставить в зал даже на носилках. Так что — личный состав госпиталя благодарит тебя и просит петь у нас почаще. А вообще — все вы, конечно, молодцы.


После уроков Колька подрался с Кожановым. Разнимала их наша Надежда Федоровна. Минут двадцать пыталась она выяснить причину драки — оба молчали. Наконец все-таки Генка признался, что дразнил Кольку «Фрицем».

— А чего он? — ворчал Генка. — Подумаешь — знаменитость какая нашлась! Я и в госпитале нарочно сказал «Фриц», а то развоображался, думает, что только ему раненые хлопают.

— Как тебе не стыдно, Кожанов! — сказала Надежда Федоровна. — Ты, значит, просто завистливый человек. Ведь из-за тебя весь спектакль мог провалиться, если бы Коля вовремя не взял себя в руки.

— Чего же я, не понимаю, что ли! — сказал Колька. — Я только сперва разозлился, а потом вспомнил…

К следующему концерту Кольке поручили выучить отрывок из «Василия Теркина». Колька очень обрадовался: Теркин — это все-таки не юный Фриц. Наверное, он надеялся, что после выступления его станут звать в школе Васей Теркиным.

Целыми днями дома и в школе он теперь бубнил:

«В поле вьюга-завируха,

в двух верстах гудит война,

на печи в избе — старуха,

дед-хозяин у окна…

…А старик как будто ухом

по привычке не ведет.

«Недолет. Лежи, старуха».

Или скажет: «Перелет».

На новогоднем празднике в госпитале Колька очень хорошо прочитал свой отрывок и опять получил много аплодисментов.

Но главная надежда его все-таки не сбылась: вместо «Теркина» его стали звать почему-то «Дед-старуха». Но он уже не дрался.

Загрузка...