Цель настоящей работы — реконструировать по сохранившимся документам последний малоизвестный период «трудов и дней» Института Истории Искусств[1] и процесс его «ликвидации».
Сведения об этом Институте, особая роль которого в культурной жизни Петербурга 1920-х годов широко известна, основывались в первую очередь на мемуарных источниках, появлявшихся в эмигрантской (с 1960-х гг.) и советской (с 1970-х гг.) печати. Следует заметить, что о последних годах существования Института и о его ликвидации в указанных воспоминаниях не говорится, что вполне объяснимо. Мемуары о нем стали публиковаться в 1970-е годы, когда писать о разгроме одного из лучших научно-учебных заведений считалось цензурно «неудобным»[2]. В дипломатичной форме об этом упоминается только в воспоминаниях А. В. Федорова[3], где уничтожение Государственного института истории искусств названо официальным термином «реорганизация». И лишь в опубликованных в 1990 году мемуарах Л. Я. Гинзбург, специально посвященных Институту, впервые прямо говорится о целенаправленной ликвидации: «В конце 20-х годов начались гонения на ГИИИ, а к 30-му году Институт был окончательно разгромлен и уничтожен в качестве „гнезда формализма“»[4].
Первой и единственной попыткой воссоздать историю ГИИИ и сообщить какие-то сведения о его ликвидации была статья Любови Шаповаловой[5]. Правда, в ней излагается не столько история Института, сколько история формальной школы на Словесном отделении Института. Статья построена с привлечением работ формалистов, прессы того времени и ранних исследований (В. Эрлих и Г. Струве), а также мемуаров В. П. Зубова, касающихся первых лет существования Института[6]. Сведения же о ликвидации ГИИИ базируются на погромной статье в «Литературной энциклопедии» (т. 4. М., 1930), с присущими тому времени огульными обвинениями, и на некоторых сведениях, устно сообщенных не названным в исследовании информантом (возможно, В. А. Кавериным). С его слов, Институт был распущен за формализм в один из последних дней ноября 1929 года по распоряжению некой комиссии, возглавляемой С. А. Малаховым[7]. Но и эта причина, и названная дата, и указанное распоряжение являются результатом исторической коллективной аберрации памяти.
Чтобы восстановить реальную историю ГИИИ и уточнить настоящие причины его «разгрома», необходимо обратиться к архивным документам.
Прежде всего это документы, которые отложились в канцелярии Института — протоколы заседаний Президиума и Ученого совета, заседаний разных отделов и комитетов, стенограммы и протоколы научных заседаний и собраний, отчеты и производственные планы и т. д. Они предназначались для отправки «по начальству» и фиксировали (с той или иной степенью достоверности) внутреннюю жизнь Института. Этот огромный корпус документов, сохранившийся в ЦГАЛИ СПб. в виде архива ГИИИ (ф. 82) и архива ВГКИ (Высших государственных курсов искусствоведения при ГИИИ — ф. 59)[8], в настоящей статье использован выборочно: привлекались лишь те материалы, где речь идет о последних годах Института. Сюда же относятся, так сказать, «внешние» официальные документы — циркуляры советских чиновников различных рангов и ведомств: рескрипты, разнарядки и прочие распоряжения, поступавшие в Институт. Часть этих документов хранится в указанных фондах Института и Курсов, а часть, в том числе общие циркуляры по различным подразделениям Наркомпроса и специальные документы комиссий по проверке и по ликвидации ГИИИ, были выявлены в ГА РФ (Москва) — в фондах: Главнауки (ф. 2307), Главпрофобра (ф. 1565), Наркомпроса (ф. 2306, 2307), ГУСа (ф. 298), Российской ассоциации научно-исследовательских институтов (РАНИОН, ф. 4655), Комиссии НК РКИ (ф. 406) и СНК РСФСР (ф. 259). Следует отметить, что довоенные государственные и партийные архивы, в частности архивы наркоматов, серьезно пострадали, подвергаясь целенаправленному уничтожению перед наступлением немцев на Москву.
К третьей группе материалов относятся в какой-то части опубликованные документы, описывающие жизнь Института «изнутри» (дневники, письма и т. д.), которые особенно ценны тем, что помогают дешифровать официальные документы[9]. Следует заметить, что многие из сотрудников и студентов Института, также, впрочем, как и большинство лиц, участвовавших в его разгроме и ликвидации, прошли через проработки, аресты и сталинские лагеря, и их архивы в большинстве своем пропали. В сохранившихся же личных архивах людей, причастных к Институту, материалы по ГИИИ, особенно касающиеся его чистки, реорганизации и ликвидации, как правило, отсутствуют. Кроме того, некоторые архивы не поступили в государственные учреждения, другие еще не обработаны, а ряд фондов, в частности известных институтских деятелей, оказались в настоящее время закрыты. Дальнейшие поиски и выявление архивных материалов по Институту еще требуют серьезных усилий. Таким образом, настоящая работа далеко не исчерпывает заявленную тему. По мере дальнейших разысканий гипотетически высказанные в ней соображения будут корректироваться, а факты пополняться.
Серьезным подспорьем для нашей работы явилась фундаментальная двухтомная монография П. А. Дружинина «Идеология и филология: Ленинград, 1940-е годы. Документальное исследование» (Т. 1–2. М.: Новое литературное обозрение, 2012), вышедшая после появления электронного препринта нашей статьи (http://www.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=10460). Она представляет собой впечатляющий свод эмпирического материала, воссоздающего с максимальной полнотой механизм превращения в послевоенные годы филологических и — шире — гуманитарных наук в «отрасль политсхоластики». Мы ставим перед собой более скромную задачу — на локальном материале (разгром одного института) и менее полном (в силу меньшей сохранности документов) проследить, каким образом происходило удушение гуманитарной науки в предыдущий период советской истории.
В силу объективных причин тотальное наступление на науку началось несколько позже, чем на остальные сферы материальной и духовной жизни Советского государства. Механизм ломки существующей системы академических и научных учреждений был запущен на полную мощь лишь на рубеже 1920–1930-х годов. Из дореволюционных научных центров в первую очередь реорганизации подверглись вузы, поскольку идея ослабить влияние «буржуазных» профессоров на студентов зародилась сразу по окончании Гражданской войны. Сюда относится реформа управления вузами (новый устав 1921 года), с запретом свободных выборов профессоров, введением в учебные программы «общественных» предметов[10], внедрением в преподавательский состав коммунистов и марксистов и регулированием классового состава учащихся.
Что касается академической науки, то, хотя Наркомпрос уже в 1919 году выдвигал в качестве первоочередных задач «учет, систематический подсчет, организацию и координацию ученых учреждений», работу которых следовало централизовать и подчинить единому партийному органу, для «устранения замкнутости и кастового духа»[11], но механизмов для чаемого централизованного руководства и политического контроля еще не было. Кадровая политика, столь эффективная впоследствии, до тридцатых годов не могла осуществиться, поскольку среди ученых-гуманитариев (за исключением «специалистов в области общественных наук») на всем протяжении 1920-х годов было ничтожно мало коммунистов. Как свидетельствует статистическое обследование, в конце этого периода в области литературоведения и искусствоведения в научных институциях СССР работало 54 «партийных товарища», а в области языковедения — всего 16 членов ВКП(б). Большинство из них составляли молодые кадры, которые могли вступить в партию или были привлечены к научной работе из номенклатурных сфер не ранее второй половины 1920-х годов, тогда как среди имевших «высокую квалификацию» ученых, т. е. людей иной возрастной категории и иной формации, к 1930 году работало в этой сфере всего два коммуниста[12]. Идея же «вовлечения на научную работу пролетарской части нашей партии», так называемых «выдвиженцев», оформилась также только к концу 1920-х годов[13]. Таким образом, на раннем этапе, несмотря на зловещие декларации, был выдвинут безусловно вынужденный и противоречащий политическим установкам лозунг привлечения в науку «старых опытных специалистов». Следует иметь в виду, что вера в научное знание и техническую революцию была в те годы столь велика, что перевешивала идеологию: именно «научное знание» было провозглашено «основным, могучим и всепреодолевающим рычагом и обосновывающей опорой социалистического государственного строительства»[14].
О наступательном движении партийно-государственного аппарата на науку косвенно свидетельствует смена руководителей Главнауки, т. е. того подразделения Наркомпроса, которому подчинялись научные учреждения. До середины 1923 года заведующим этим подразделением был И. И. Гливенко, филолог, профессор дореволюционной формации, не имевший до работы в Наркомпросе опыта партийного руководства и более известный как член и один из организаторов в 1922 году Русского психоаналитического общества. За ним Главнауку возглавлял (1923–1927) старый большевик Ф. Н. Петров, медик по образованию, закончивший университет до революции (в 1902 году) и начавший карьеру партийного чиновника как министр здравоохранения Дальневосточной республики (в 1920 г.). Судя по сохранившимся документам, он был осторожен, но по мере возможностей пытался удовлетворять материальные нужды Института; и именно он при поддержке первого наркома просвещения предотвратил поползновение ликвидировать Институт еще в середине 1920-х годов. Возглавлявший Главнауку в 1929–1930-е годы И. К. Луппол был из числа ответственных работников иной формации. По окончании юридического факультета Московского университета (в 1919 г.) он закончил Институт красной профессуры, возглавил кафедру марксистско-ленинской философии в нем, а также стал директором Института К. Маркса и Ф. Энгельса. Одним словом, он был представителем образованных «красных профессоров» и «красных директоров». Кстати, как будет видно из дальнейшего изложения, Луппол тоже пытался препятствовать разгрому Института, но в конце концов оказался бессилен противостоять «великому перелому». Напомним, что в сентябре 1929 года был смещен с поста нарком просвещения Луначарский, придерживавшийся (особенно вначале) толерантной тактики руководства научными институциями, и на смену ему пришел управленец и функционер, член РВК, начальник Политуправления РККА и член ВЦИК и ЦИК СССР А. С. Бубнов.
По переписке с вышестоящими инстанциями, сохранившейся в фонде Института, можно проследить, как в период правления Зубова, благодаря его связям и многочисленным уловкам, с помощью затягивания, откладывания и формальных отписок, а в крайних случаях — апелляций к вышестоящим инстанциям, ему удавалось спасать Институт от нелепых постановлений ретивых партийных чиновников и до конца своего директорства сохранить прежний состав администрации, руководителей отделов, научных и технических сотрудников и прежнюю систему управления.
Институт являл собой достаточно сложный конгломерат, состоявший из четырех самостоятельных научно-учебных учреждений. Каждое отделение имело свои подразделения (секции, комитеты, кабинеты, комиссии, общества, лаборатории), занималось своими разработками, базировалось на своем материале, объединяя специалистов различной ориентации. Наибольшую известность приобрело Словесное отделение, ядро которого составляли замечательные филологи, представители так называемой «формальной школы». Но близкий «спецификаторский» подход к произведениям искусства и новаторский пафос исследований был присущ Институту в целом. Использование новых научных методов искусствознания (в том числе и экспериментаторских), выработка своего научного языка для описания конкретных художественных произведений, вовлечение в сферу изучения новых, до сих пор не исследовавшихся явлений искусства — все это было характерно и для работы других его отделов и подразделений.
Административное и хозяйственное руководство было в руках Зубова. Но организацию научной работы осуществляли Президиум и Ученый совет, в состав которых входили руководители факультетов[15] и наиболее опытные и авторитетные научные сотрудники. По-прежнему выдвижение на научные и руководящие должности осуществлялось силами самого Института (того или иного подразделения), а избрание утверждалось Президиумом. До поры до времени коллегии Главнауки и ГУСа при Наркомпросе не вмешивались в этот процесс и лишь формально подтверждали все институтские выдвижения, назначения и начинания. Благодаря удачно сложившимся обстоятельствам, Институту почти до самого конца удалось сохранить и внутреннее единство учебного и научно-исследовательского процессов, которое было характерно для дореволюционных университетов, а также избежать классового отбора студентов и аспирантов на протяжении почти всех лет существования Курсов[16].
К середине 1920-х годов сепаратизм научных учреждений явно стал для властей раздражающим фактором. На примере ГИИИ можно проследить, как осуществлялось давление на научные институции и каким образом до поры до времени удавалось избежать прямого государственно-партийного руководства ими.
Первое ожесточенное и целенаправленное наступление на Институт было предпринято в последний год зубовского правления, когда РИИИ подвергся многократным обследованиям, инспекциям и ревизиям, с помощью которых осуществлялся контроль за наукой[17]. Отметим, что выводы о научной работе, сделанные комиссией от Петроградского управления научными учреждениями под предводительством академика Н. Я. Марра (конец 1923 года)[18], касались пока исключительно организационных моментов. Высоко оценивая потенциал научных исследований Института, Комиссия все же ставила на вид: а) несогласованность работы всех отделов, б) дублирование некоторыми подразделениями работы смежных институтов, а также в) излишнюю «музеефикацию», т. е. игнорирование изучения современного искусства[19].
Бумажные отписки с рапортом об устранении отмеченных недостатков (обычная тактика Зубова для сохранения status quo) оказались недостаточными, и директору пришлось предпринять кое-какие шаги по реорганизации структуры Института, что нашло отражение в отчетах и планах 1924 года. Здесь, акцентируя внимание на выполнении поставленных комиссией задач, Зубов предлагал «пересмотр внутриразрядной конструкции» и «образование Междуразрядного Комитета по вопросам общего искусствознания и эстетики» в целях «спайки» отделений и выработки единой теории «в четырех его областях: изобразительных искусств, музыки, театра и словесных искусств». Для изучения современного искусства Зубов планировал создать особые подразделения в каждом отделе Института[20]. Заметим, кстати, что, названное в отчете «коренным», это «реформирование» кардинально не изменило жизнедеятельности Института, а главное, не потребовало пересмотра кадров и принципов управления.
Однако зубовские реформы явно не удовлетворили руководство, и в сентябре 1924 года в Институте работала уже куда менее доброжелательная комиссия от ЛОГа (Ленинградского отделения Главнауки). Ее требования отражали не только субъективную неприязнь к директору (как полагал Зубов и позже писал об этом в мемуарах), но и некую общую идеологическую тенденцию. Вероятно, с деятельностью этой Комиссии академик Федор Иванович Шмит (сменивший вскоре Зубова на посту директора Института) связывал первую попытку ликвидации Института, когда в письме в Комиссию по чистке от 10 июля 1930 года таким образом излагал историю Института: «С Зубовским Институтом надо было покончить. Такое именно решение и было принято в начале зимы 1924/25 г. на съезде директоров учреждений Главнауки. Вопрос был только в том, как это сделать. Можно было <…> разогнать весь институт или раскассировать. Кажется таково и было предложение особой Комиссии <…> Тем не менее Главнаука (Ф. Н. Петров) рассудила иначе»[21].
Требования Комиссии являли собой попытку провести «кадровую политику» и вместе с тем осуществить контроль над идеологией. Результатами инспекции стало «заключение» о «необходимости внести оздоровление в работу Института», в связи с чем комиссия поставила перед Художественным отделом Главнауки задачи «детально ознакомиться» с «методами, применяемыми в работах Института», «озаботиться усилением Института работниками с материалистическим мировоззрением», а также «ввести в Правление Института ответственных, квалифицированных работников-коммунистов». Здесь же был поставлен вопрос о необходимости «воспитания молодняка — в марксистском направлении», чтобы новые кадры «могли бы в дальнейшем прийти на смену идеологически чуждым работникам музейных и художественных учреждений»[22].
Эта первая попытка смены кадров удалась не вполне. Правда, сразу после ухода Зубова с поста директора (т. е. в самом конце 1924 года) было назначено новое Правление РИИИ в составе трех функционеров (З. Л. Шадурской, Ф. К. Лехта и П. И. Новицкого), но оно оказалось нежизнеспособным: эти чиновники, возглавлявшие различные подразделения Наркомпроса и загруженные партийно-административной работой, присутствовали только на нескольких первых заседаниях Правления, а затем исчезли из Института[23]. И через год новый директор вынужден был вместо фиктивных членов назначить себе реальных помощников и ввести в Правление знающих институтскую работу опытных и авторитетных сотрудников, как это было и при зубовском Президиуме[24].
Давление на идеологическую сферу оказалось более действенным. Мы имеем в виду первый пункт заключения ЛОГа, с рекомендацией Художественному отделу Главнауки «детально ознакомиться» с «методами, применяемыми в работах Института». В декабре 1924 года в Институт была направлена Комиссия под руководством представителя московского отделения Главнауки товарища А. М. Карпова. Она уже не скрывала свою чисто идеологическую направленность, являясь проводником государственной политики по внедрению социологического метода в изучение произведений искусства. Под социологическим методом понимался анализ произведений искусства с марксистских, а точнее с классово-идеологических позиций. Результатом ее деятельности было создание внутри научных и учебных заведений социологических комитетов. Внедрение подобных структур получило широкое распространение к середине 1920-х годов. Соцком был создан и в ГИИИ, причем раньше, чем во многих других научных центрах[25].
В свое время нам приходилось писать о внутренних интригах в Институте во время смещения Зубова[26]. Главной пружиной их был единственный к тому времени в Институте член ВКП(б) — сотрудник Я. А. Назаренко, по слухам, связанный с ГПУ[27]. Пока был у власти старый директор, Назаренко не удавалось развернуться, но с приходом нового директора Ф. И. Шмита он стал быстро делать карьеру: вошел в Правление Института[28] и стал возглавлять Соцком. Заметим, что Комитет был официально учрежден 6 февраля 1925 года на заседании Правления; его председателем был избран А. А. Гвоздев, а ученым секретарем А. И. Пиотровский[29]. Но уже через полгода, на заседании Правления 9 октября 1925 года, была удовлетворена просьба Гвоздева освободить его от обязанностей председателя Соцкома[30]. Через несколько месяцев этот пост занимает Назаренко.
Ф. И. Шмиту приходилось все время лавировать и демонстрировать лояльность к новым наркомпросовским постановлениям и кампаниям. Конечно, положение директора требовало диалогических отношений с господствующей властью. Этого требовало и положение Института, постоянно находящегося под дамокловым мечом. Но в какой-то мере сервильность риторики в докладных бумагах Шмита можно объяснить биографическими причинами[31]. При этом, будучи воспитан в традициях старой интеллигенции, Шмит искренне хотел постичь, в какой мере спущенная сверху социологическая методология применима к произведениям искусства. Он считал себя теоретиком и методистом и, будучи систематизатором и классификатором, серьезно подошел к изучению вопроса, о чем свидетельствуют и его статья «Проблемы методологии искусства»[32], и брошюра «Предмет и границы социологического искусствоведения»[33].
Социологический метод в вышестоящих инстанциях как раз к этому времени ставится во главу угла. Институт явно вызывал раздражение и на него было обращено пристальное внимание чиновников Наркомпроса. В апреле 1925 года на заседании ответственных работников Художественного отдела Главнауки ГИИИ было «поставлено на вид» и предписано искоренить «резко выраженный уклон к формально-теоретическому изучению», сосредоточив все внимание «на социологическом искусствознании»[34]. В свою очередь Шмит в официальных справках, отчетах и планах всячески рекламирует и педалирует «важнейшую роль» Соцкома в жизни Института. Так, уже в первом «Кратком очерке научной деятельности РИИИ», датированном 28 февраля 1925 года, он пишет: «Основанием исторических и теоретических исследований Института все чаще становится метод социологического изучения искусств; это вызвало, помимо образования социологических секций при каждом Разряде, выделение из среды Института особого межразрядного Комитета по Социологии Искусства; его задачей является углубленная разработка социологического метода в применении его к системам различных искусств»[35]. В следующем «Кратком историческом очерке Института», датированном 1 марта 1925 года, он с официозным пафосом сообщает: «Современность, с ее жгучими социологическими и политическими вопросами, могуче воздействовала на самую постановку научной работы, и в сердцевине Института в 1924 г. выкристаллизовался Социологический Комитет, который с начала 1925 г. начал уже систематически работать в качестве органа, объединяющего и направляющего деятельность всех Разрядов»[36]. В последующих документах в ответ на соответствующие требования появляется марксистский акцент и имя Маркса становится обязательным[37]. Осенью 1925 года в «Производственном плане на 1925/1926 год» Шмит, возглавлявший Общую секцию теории и методологии искусства при Соцкоме, ставит перед ней (т. е. берет на себя) задачу «разработки теории и метода исторического материализма в искусствознании». При этом он подчеркивает, что сама эта секция «фактически является тем органом Института, где сталкиваются, обостряются и нивелируются теоретические позиции отдельных разделов Института, с целью выработать единство теоретических взглядов на искусство среди работников Института»[38].
В широковещательном докладе для Главнауки, датированном 29 января 1926 года, используя стилистику и фразеологию партийных документов, Шмит так освещал деятельность Института: «Новое Правление прежде всего поставило вопрос о Государственном назначении Института, ибо для нас было ясно, что сейчас, конечно, и речи не может быть об отвлеченной „науке для науки“. <…> Институт как государственное учреждение может быть признан нужным только при одном условии: он должен в самой своей структуре приспособиться к разрешению вопроса о научно обоснованной и в деталях разработанной, приложимой на практике советско-художественной политики, системы марксистского искусствоведения. В этих видах Правление реорганизовало Институт: в центр был выдвинут, как общеинститутская коллегия, Социологический Комитет. Отделы были радиально расположены вокруг него». При этом Шмит подчеркивает, что со стороны личного состава Института организация Соцкома «нашла активные симпатии и содействие» и «была не грубо насильственным актом, нарушившим работу учреждения, а мерою органически необходимою и вполне назревшею»[39].
По этому докладу Главнаука вынесла резолюцию: «Признать заданием <Института> разработку марксистской теории искусства, которая могла бы лечь в основание современной художественной политики, причем признать его ударным и соответствующим образом обеспечить материальные возможности ГИИИ для его выполнения»[40]. Иначе говоря, материальная поддержка, столь необходимая Институту, была платой за разработку марксистской методологии[41]. Возможно, велеречивость Шмита во многом и объяснялась насущной необходимостью увеличить финансирование Института. Напомним, что штат Института еще при Зубове был сокращен таким образом, что почти вся научная работа держалась на внештатных сотрудниках[42].
Шмиту ничего не оставалось, как начать активно действовать: он издает инструкцию, где каждому сотруднику вменяется разработка социологического задания. Известно, что это директивное требование в штыки было воспринято в Словесном отделе. Об этом В. В. Виноградов сообщал невесте в письме от 22 февраля 1926 года: «Директор Института от имени Главнауки издал инструкцию об обязательном выполнении каждым членом социологического задания <…>. Как слухи о деньгах, так всем подкидывают на воспитание заморышей (или лучше дефективных младенцев) марксизма. Но мы все (кроме Жирмунского и молчаливых): Б. М. Энгельгардт, Юр. Н. Тынянов и Эйхенбаум (отчасти) держались дружно и добились отмены постановления»[43].
Оказавшись в непростом положении (поскольку об «активных симпатиях и содействии» речь явно не шла), Шмит начинает действовать сам. Сохранилось его официальное письмо секретарю МУЗО и ученому секретарю Института А. В. Финагину от 11 февраля 1926 года, с приглашением «пожаловать на заседание Секции теории и методологии Соцкома, для обсуждения плана работ по разработке марксистской теории искусств — вмененной Институту Главнаукой в заседании от 6.II.1926»[44].
Однако чаемого марксистского искусствознания создать не удавалось. В преамбуле к первому сборнику Соцкома, оправдываясь тем, что в Институте отсутствуют «человеческие и материальные ресурсы», что социологическими разработками занимаются «добровольцы» и что сотрудников «нельзя силою заставить тратить остатки своего времени и своей энергии на работу, для них не привлекательную», директор куда менее категорично и бодро, чем в официальных реляциях, определяет задачу руководимой им Секции: «разработка вопросов общей методологии искусствоведения, которая бы, по возможности, соответствовала основным положениям марксистской теории»[45]. А в написанной через год брошюре он констатирует, что «марксистского искусствоведения» у нас нет и что задача эта «явно трудная: все попытки подойти к ней с налету <…> не имели успеха»[46].
Действительно, в Секции теории и методологии Соцкома «разработки марксистской теории искусств» не было. Сделанные на ней доклады самого Назаренко и его alter ego М. А. Яковлева[47], приглашенного из университета, «научными разработками» назвать было трудно. Собственно установка Назаренко, отразившаяся, например, в тезисах его институтских докладов, сводилась к следующим примитивным постулатам: художественное произведение есть «выражение образными словами классовой идеологии», поэтому цель исследовательской работы — «раскрытие классовой идеологии в художественном произведении»[48]. Этот «дефективный» марксизм (по счастливому выражению В. В. Виноградова) лег в основу написанного Назаренко учебника по истории русской литературы, который был предметом постоянных шуток студентов и профессоров Словесного отделения. Иначе говоря, председатель Социологического комитета в Институте не пользовался авторитетом и без сильных административных рычагов не мог выполнить возложенную на Соцком задачу. Да и докладов собственно по вопросам социологии искусства здесь было немного. Большинство же работ (особенно в первые два года существования Комитета) вообще не имели прямого отношения ни к марксизму, ни к социологии. Среди последних можно отметить, например, дискуссии по проблеме классификации искусств (19, 26 мая и 2 июня 1926 года), с выступлениями Н. Э. Радлова, Б. В. Казанского и А. В. Финагина[49], доклад Казанского «Кино и система искусств» (9 февраля 1927 года)[50] и коллективный доклад «Теории А. Н. Веселовского и Карла Бюхера», сделанный сотрудниками 2 разряда Словесного отдела Л. Ю. Виндт, С. Г. Вышеславцевой, Н. А. Коварским, Н. П. Колпаковой, Т. А. Роболи и P. P. Томашевской (20 апреля 1927 года)[51]. Более того, судя по юбилейному очерку Шмита, именно эта Секция стала на первых порах ареной для диспутов марксистов с формалистами[52].
Как явную полемику с навязываемой установкой можно расценить доклад Эйхенбаума «Формальный метод в литературоведении», сделанный на одном из первых заседаний (25 апреля 1925 года) в той самой Секции теории и методологии искусства, которой вменено было разрабатывать марксистскую методологию[53]. Столкновения между марксистами и формалистами не нашли отражения в бумагах Института, но, по всей видимости, во второй половине 1920-х годов происходили не однажды. В воспоминаниях дочери Ф. И. Шмита рассказывается об одном из них, на котором председательствовал ее отец, пытавшийся утихомиривать слишком разошедшихся ораторов[54]. Подвергавшийся уже на протяжение нескольких лет (после знаменитой статьи Троцкого[55]) критике в советской прессе, формальный метод, как известно, приобрел к середине 1920-х годов необычайную популярность у студентов и аспирантов, «семинаристов» Эйхенбаума, Тынянова и Виноградова как в Институте, так и в Университете[56]. Полемика формализма и марксизма, которая до тех пор происходила на страницах периодики, переносится в Институт. Именно в этом ракурсе следует, вероятно, рассматривать не только указанный доклад Эйхенбаума, но и сделанный в Кинокомитете 13 февраля 1926 года полемический доклад Тынянова, в котором исследователь «коснулся вопроса о методе изучения <кино> и предложил выдвинуть на первый план не социологический, а эстетический», «спецификаторский» подход, «отграничивая кино от смежных искусств и устанавливая его дифференциальные признаки»[57].
Если задачу по внедрению марксизма Социологическому Комитету в этот период выполнить не удалось, то удалось в той или иной мере расшатать устои Института и внести свою лепту в сгущающуюся к концу 1920-х годов атмосферу морального разложения. Об этом свидетельствуют отразившиеся в документах Института скандалы и склоки.
Прежде всего скандал разгорелся вокруг самого Соцкома. Создавая видимость активной деятельности, Назаренко начал приписывать себе чужую работу, отчитываясь материалами фольклорных экспедиций, результатами работ по обследованию города, работами музейной секции, изучением массовых праздников[58]. Более того, поскольку Соцком находился в привилегированном положении и особо финансировался Главнаукой[59], то под своей эгидой Назаренко начал издавать сборники Института, причем не только указанный выше сборник социологических трудов, но и сборники сотрудников ТЕО по революционным празднествам[60], сборники материалов фольклорных экспедиций, в которых участвовали сотрудники всех отделов Института[61], и т. д.
Впервые вопрос о присваивании Соцкомом разработок других секторов возник на расширенном заседании Правления 5 апреля 1926 года, где было постановлено: «Признать принципиально нежелательным, чтобы Социологический комитет вел те работы, которые ведутся или должны вестись отделениями по специальности»[62]. Однако постановление было проигнорировано, и экспансия Соцкома в чужие сферы продолжалась. О следующем скандале Шмит сообщает в январском письме 1927 года заведующему Художественным отделом Главнауки П. И. Новицкому. Не совсем понятно, что послужило для него поводом. Ясно только, что «произошел взрыв в самом Президиуме Социологического комитета: секретари всех четырех секций[63] заявили, что они работать больше в этой атмосфере не могут». Было решено «произвести перевыборы председателей и секретарей секций». Но результатов также никаких не было, поскольку «желающих добровольно работать с Назаренко» не нашлось[64].
В новом академическом году, когда отношения директора и Назаренко резко обострились, Шмит начинает действовать. 28 сентября 1927 года директор посылает ему официальное письмо (с копиями в Правление ГИИИ и в Президиум Соцкома), где отмечает, что с началом изучения агитационного и массового искусства, а также фольклорных экспедиций «между С<оциологическим> К<омитетом> и Отделами начались <…> бурные столкновения»: Соцком начал «отбирать у Отделов живые силы и дублировать их работу». Утверждая, что «все отделы Института более или менее решительно и полно усвоили социологический метод», Шмит настаивает на необходимости реорганизации Комитета[65].
11 января 1928 года для обсуждения этого вопроса было созвано расширенное заседание Правления Комитета. Однако Назаренко пригласил на заседание ответственных работников из коммунистов (Г. Е. Горбачева и Б. П. Обнорского), которым посулил штатные места в Соцкоме. За полное расформирование всех секций Соцкома, кроме Секции марксистского искусствоведения[66], выступил А. А. Гвоздев, к которому присоединился приглашенный на заседание куратор ИЗО искусствовед А. А. Федоров-Давыдов. Гвоздев говорил, что «создается институт в институте», что Соцком не должен браться за разработку тех вопросов, которые могут и должны разрабатывать другие отделы. Кроме того, председатель ТЕО выразил недовольство, что аспиранты много времени уделяют работе в Соцкоме и запускают свои научные занятия в отделах. Однако Шмит и Новицкий пасуют перед таким радикальным решением (Новицкий назвал выступление Гвоздева «своеобразным бунтом»), предлагая лишь уменьшение и урегулирование секций. Назаренко ревностно поддержали приглашенные партийные товарищи[67], в результате чего вопрос о Соцкоме был перенесен на Правление Института, состоявшееся через два дня, 13 января. Судя по протоколу этого заседания, прежняя структура Соцкома не только сохраняется, но к ней присоединяются две новые секции и ряд комитетов[68]. Трудно сказать, кто этому споспешествовал, поскольку об этом заседании сохранилась лишь краткая запись в дневнике присутствовавшего на Правлении А. А. Кроленко: «…Очень долго тянется спор насчет Социологического комитета, который доходит до склоки и драк»[69].
Итак, Соцком продолжал функционировать, «укрепляясь» и разрастаясь, хотя после кампании по борьбе с «вульгарной социологией» и «переверзевщиной» эти структуры постепенно теряют политическую актуальность, а само словосочетание «социологический метод» стыдливо уходит из лексикона партийных чиновников, заменяясь «марксистским методом», а потом «марксистско-ленинской методологией». Соцком меж тем «укрепляется» критиками-марксистами: Г. Е. Горбачев в начале 1928 года избирается действительным членом по Соцкому[70] и заведует новой секцией марксистской критики; Б. П. Обнорский (сотрудник Коммунистического университета) становится заведующим Секции художественной политики[71], тогда же в Правление Комитета вводится Новицкий[72]. Расформированию подверглась лишь ставшая к этому времени неугодной научная секция Общей философии и эстетики (возглавляемая Н. Э. Радловым и Б. М. Энгельгардтом). Зато в Крестьянскую секцию Соцкома постепенно переходят фольклорные ячейки из других отделов Института, кроме Секции художественного фольклора, ранее перешедшей из Соцкома в состав Словесного отделения. На базе их материалов в Соцкоме создается Фольклорный архив[73]; здесь же начинает работать Секция изучения художественной культуры народов СССР, которую возглавил Жирмунский[74]. И только 8 февраля 1929 года, во время кардинальной «реорганизации» Института, Соцком удалось ликвидировать[75] (см. об этом ниже).
На всем протяжении существования Соцкома скандалы в нем не утихают. Постепенно к Комитету, в котором по уставу должны были работать внештатные добровольцы, начинают переходить дефицитные институтские ставки, что также вызывает недовольство сотрудников[76]. 6 мая 1927 года на расширенном заседании Правления рассматривается жалоба старейшего сотрудника Института В. Н. Всеволодского-Гернгросса в связи с травлей и шельмованием его в Соцкоме[77]. Постепенно прежние руководители секций покидают Комитет: 27 октября 1927 года на заседании Правления А. И. Пиотровский подает прошение об уходе с должности Ученого секретаря[78], на том же заседании А. С. Гущин просит освободить его от должности секретаря ХАПа (Секция художественной агитации и пропаганды искусства)[79], а 18 апреля 1828 года выходит из Соцкома возглавлявший в течение двух лет музейный сектор О. Ф. Вальдгауер, возмущенный тем, что Назаренко «не дает ход устроителям выставок» и два года «тормозит» издание подготовленного музейным сектором сборника[80].
Следует заметить, что с 1926 года в отделах Института с разной степенью интенсивности, но все рельефнее проступает социологический вектор исследований. Мы имеем в виду и первые социологические «вылазки» молодых сотрудников Института (Р. И. Грубера[81], М. С. Друскина[82], А. С. Гущина[83]), и начало собственно социологических разработок в некоторых подразделениях, а также определенную переакцентировку работы во всех отделах.
Передовым в социологическом отношении оказался Театральный отдел, что отчасти было связано с самим материалом, легче поддающимся изучению в социологическом ракурсе, а также с тем, что в Театральном отделе оказались два талантливых экспериментатора, в прошлом организатора праздничных зрелищ и революционных агит-театров, с энтузиазмом занимавшихся изучением массового искусства Октября — А. И. Пиотровский и Н. П. Извеков. Им удалось заинтересовать и привлечь к изучению новых «низовых» форм театрального искусства студентов и аспирантов. В созданной при ТЕО Театральной лаборатории Извеков организовал Группу по изучению зрителя, где разрабатывались анкеты и опросные листы для планомерного обследования разных социальных слоев зрителей в ленинградских театрах, а также методы наблюдения над восприятием зрителя и способы фиксации его реакции. Материалы собирались в лаборатории и в виде докладов апробировались на заседаниях ТЕО[84]. Интерес А. И. Пиотровского к социологическим аспектам искусства известен: уже в середине 1925 года он предложил издавать под грифом Института «периодический социологический бюллетень, объемом в полтора листа»[85].
Однако в других структурах Института социологический метод внедрялся с большим трудом. Так, Отдел изобразительного искусства (где основной костяк составляли сотрудники Эрмитажа и Русского музея) включил в свои планы музееведение и образовал в своей структуре Музейную секцию, поскольку «музейное строительство»[86] хоть как-то можно было «связать с общественными запросами современности»[87]. Но все-таки прямого отношения к собственно социологическому изучению искусства работа по созданию и сохранению музеев не имела, что было поставлено на вид вышестоящими инстанциями. Сначала Научно-художественная секция ГУСа в резолюции от 11 февраля 1926 года постановила «усилить социологические исследования ИЗО»[88], полгода спустя Художественный отдел Главнауки на заседании от 4 декабря 1926 года указал на «отставание ИЗО от других отделов ГИИИ в деле дальнейшего усвоения и углубления социологического метода в искусствоведении»[89] и, наконец, 9 декабря 1926 года Президиум Научно-художественной секции ГУСа снова указал на «преимущественно археологический уклон работы» ИЗО[90]. О том, что искусствоведам Института никак не удавалось наладить социологические исследования, свидетельствует письмо Шмита к руководителю ИЗО О. Ф. Вальдгауеру от 10 октября 1927 года с просьбой в срочном порядке, в связи с готовящейся конференцией по социологии искусств, «создать в Отделе ИЗО специальную Комиссию по социологии изобразительных искусств для внесения ее в план работы отдела»[91].
Наиболее болезненным образом сказалось внедрение социологического метода на работе МУЗО. Уже в «Кратком отчете Отдела теории и истории музыки ГИИИ с 19 февраля 1925 по 19 февраля 1926 года» делается особый акцент на затребованной Главнаукой «увязке работы отдела с вопросами современности и общественности», что выражалось в «появлении специальной комиссии по учету музыкально-художественной жизни Ленинграда, которая разработала специальную анкету с 1 октября 1925 г. и приступила к опросу не только профессиональных художественных учреждений, но и рабочих клубов, домов просвещения, трудовых школ» для «уяснения уровня современного музыкального быта широких масс (450 анкет разослано и находятся в разработке)»[92]. Однако, несмотря на декларации («историческое мировоззрение, с первых шагов деятельности характеризовавшее наш Отдел, позволило твердо и широко применить в работах Отдела социологический подход»), в этом отчете проскальзывает мысль о сложности применения собственно марксизма «в деле объяснения музыкально-художественных фактов» и отмечается, что «Отдел поставил себе целью всячески бороться с поспешной перелицовкой положений музыковедения на вульгарно-марксистский лад»[93].
В документах МУЗО следующего года демагогия нарастает, и хотя еще нет откровенной «перелицовки положений музыковедения на вульгарно-марксистский лад», но встречается тема «Анализ личности и творчества Бетховена на социально-экономическом фоне его эпохи» (что, как указано в плане, «открывает новые ценные возможности»), а также начинаются разглагольствования о «все растущем интересе к вопросам философии диалектического материализма», который «поставил на очередь проработку основных проблем философии музыки под углом зрения диалектики и принципов материалистического мировоззрения»[94].
Между тем внутри МУЗО разразился громкий и затяжной скандал. Насколько можно судить по сохранившимся документам, он был спровоцирован руководителем отдела Б. В. Асафьевым[95], который использовал для своих целей политическую конъюнктуру. Заметим, что в самом начале социологического нажима, в 1926 году, Финагин и группа музыковедов подают в Правление ГИИИ «заключение» о недостаточности для изучения музыки только социологического метода. Указывая, что «это метод историко-культурный, а не метод точного знания», они настаивали на использовании в музыковедении «методов рефлексологии, физиологии, физики, математики»[96]. Ставился вопрос о «формальном методе» в музыковедении, в частности в докладе того же Р. И. Грубера, сделанном 17 января 1927 года на теоретическом секторе ОТИМ (Отдела теории и истории музыки)[97].
Воспользовавшись подвернувшимся поводом и представив себя поборником «социологизма», руководитель отдела начал изгонять из МУЗО неугодных ему сотрудников[98]. Такое самоуправство, бывшее прямым нарушением сложившихся институтских традиций, вызвало возмущение многих «старых» сотрудников МУЗО[99]. Чтобы избавиться от несогласных, Асафьев производит реорганизацию отдела, заручившись поддержкой Луначарского[100]. Он разгоняет ряд секций и закрывает экспериментальные комиссии и лаборатории[101]. Все это делается под лозунгом борьбы с формализмом и академизмом, с провозглашением поворота к социологическому изучению музыки и декларациями о необходимости «участвовать в боях современности» и стать не отделом истории музыки, а «художественно-производственным учреждением»[102].
Судя по внутренним материалам МУЗО, сотрудники уже с начала 1928 года не знали, где и как им работать, поскольку комиссии и экспериментальные лаборатории в связи с реорганизацией МУЗО были уничтожены[103], и совершенно не понимали, как подступиться к разработке востребованных начальством тем. Эти темы, записанные в плане МУЗО на 1928/29 год, впечатляют. Например, план вокально-методической секции, возглавляемой Асафьевым, начинается фразой: «Работа должна четко строиться под лозунгом превращения музыкально-вокальной культуры в средство классовой борьбы на фронте культурной революции и социалистического строительства». Не ограничиваясь подобной «заставкой», в плане перечисляются доклады, которые предлагает провести «Бригада по созданию марксистской вокальной методологии» (одна из новых ячеек секции), а именно: «Буржуазное вокальное искусство в освещении марксистско-ленинской теории», «Классовая борьба на музыкальном фронте и проблема воспитания пролетарского исполнителя», «Диалектический анализ акта голосового звукоподражания»[104]. Судя по документам МУЗО, эти темы так и остались фикцией. В конце концов и Асафьев увидел последствия своей «реорганизации»: в заседании Правления от 13 февраля 1930 года было зачитано его письмо на имя Шмита, где руководитель МУЗО просит для себя ставки технического сотрудника и признается, что не может заведовать отделом и вести всю работу без материала и теоретических разработок, того, «что называется формализмом и что в музыке вовсе не формализм»[105].
Пример с МУЗО достаточно поучителен. Правда, подобной демонстрации «верности» директивному марксизму не было в отчетах и планах других отделов до последнего года существования Института. Но трения и напряжение между сотрудниками внутри отделов нарастали.
Навязываемая социологическая конъюнктура обострила конфликт в Словесном отделе между бывшими опоязовцами и Жирмунским: стремление руководителя отдела к компромиссу с официальными установками и его интерес к социологическим разработкам западных коллег — все это расценивалось радикальным крылом формалистов как проявление карьеризма и приспособленчества[106]. Интересно, что в конфиденциальном письме к Новицкому от 21 ноября 1927 года Шмит, рассказывая о скандале сотрудников с руководителем в МУЗО, пишет об аналогичных «принципиальных» разногласиях в других секторах, в частности «в ЛИТО между В. М. Жирмунским и рядом членов отдела»[107].
Разногласие между «мэтрами» и учениками[108] в Словесном отделении и связанный с этим скандал, в результате которого семинар Эйхенбаума по литературному быту в Институте прекратил свое существование[109], — в определенной мере результат воздействия социологического прессинга. На рубеже 1920–1930-х годов, когда марксистско-классовый подход к изучению литературы стал единственно возможным, бывшие формалисты попытались подключить к бытовому ряду и экономический («словесность и коммерция») и даже подойти к труду писателя, как к разновидности «индустрии», что можно соотнести с отчаянными усилиями вышестоящих инстанций включить науку в пятилетний план социалистического строительства (см. об этом ниже). По этому поводу Н. Трубецкой писал Р. Якобсону в письме от 3 октября 1930 г.: «От формализма мало что осталось. „Литературный быт“ переключается в стремление изобразить литературу как основной вид производства, с применением к нему всей методологии учения о промышленности. Словом, стремление сохранить свое лицо все-таки есть, но в то же время марксизм затягивает»[110].
Нельзя не согласиться с общепринятой точкой зрения, что «кризис формализма», пришедшийся как раз на эти годы, был обусловлен прежде всего внутренней эволюцией исследователей, а для Эйхенбаума — и проблемой личной биографии[111]. Однако отход от морфологического метода и интерес к изучению воздействия иных не собственно литературных «рядов» на художественный материал был воспринят молодыми и наиболее амбициозными сотрудниками Словесного отдела как измена формальному методу. Представляет интерес зафиксированное в письме Г. Е. Горбачева Г. Лелевичу высказывание В. А. Каверина на семинаре по марксистской критике в ИЛЯЗВе (1928): «Формальной школы нет, то, что делает Эйхенбаум с лит<ературным> бытом и Шк<ловский> с „В<ойной> и М<иром>“ <…> никак не вяжется с теорией, усвоенной мной от этих моих учителей». И далее Горбачев не без мстительного удовлетворения замечает: «Ученики Эйхенбаума, кроме некоторых, обвиняют его в измене и массой с демонстрациями бегут к Энгельгардту, объявившему чистый и мистический идеализм своим принципом в противовес Эйхенбауму. Тот говорит о „победе черной реакции“ в ИМИ»[112].
Важна была именно эта общая тенденция. Темы по музыкальному, театральному быту, быту художников и художественных объединений были признаны актуальными и стали энергично разрабатываться в соответствующих отделениях Института. Как поворот к социологическому изучению расценивали их в середине 1920-х годов и чиновники Наркомпроса. В постановлении Президиума Научно-художественной секции ГУСа от 9 декабря 1926 года, присланном в Правление ГИИИ, имелась следующая похвальная резолюция о работе Отдела словесных искусств: «Следует приветствовать те новые задания производственного плана на 1926/27 г., которые большею частью клонятся также к расширению социологических исследований (изучение лит. среды, быта, влияний и т. п.)»[113].
Речь идет не о конформизме, а о некотором сдвиге в работе, связанном с внешними веяниями. Так, например, определенный социологический «акцент» имела работа аспирантского семинария Б. А. Ларина по собиранию и изучению диалектов города, т. е. языка отдельных социальных групп[114]. Значимым представляется вообще перенос центра тяжести из области теоретического изучения материала в область его собирания. В этой связи характерно постепенное разрастание и увеличение объема работ Сектора фольклора и фольклористики, который безболезненно и активно работал в стенах Института даже в тот период, когда остальные отделы были уже «раскассированы»[115]. Вышестоящими инстанциями приветствовались и этнографические экспедиции. 1 сентября 1925 года на заседании Правления Института шестым пунктом слушали доклад Ф. И. Шмита о необходимости реализовать постановление Главнауки об изучении русского Севера[116].
Экспедиционная и собирательская работа стала практиковаться и в других отделах: в ТЕО шел учет и собирание материалов современного провинциального театра, а также афиш, плакатов, стенгазет и материалов массовых празднеств, в МУЗО собирали и издавали материалы по национальной народной музыке и песне, в ИЗО началось изучение народных промыслов. Этот уклон проецируется на общую партийную установку — поддерживать и развивать народное искусство, и особенно крестьянства и нацменьшинств[117].
В этом ключе трактовалось наркомпросовскими чиновниками Постановление ЦК РКП(б) от 18 июня 1925 года «О политике партии в области художественной литературы», с которой связывается краткий спад партийного прессинга на гуманитарную сферу[118]. Поставленный в нем «вопрос о том, как ужиться с крестьянством, <…> не вытравляя из их творчества крестьянских литературно-художественных образов», и требование бережного отношения к «попутчикам» («обнаруживать величайший такт, осторожность, терпимость по отношению ко всем тем литературным прослойкам, которые могут пойти с пролетариатом и пойдут с ним»[119]), а также призыв «бороться против легкомысленного и пренебрежительного отношения к старому культурному наследству, а равно и к специалистам художественного слова» — все это было направлено против развязанной РАПП оголтелой кампании за пролетарское искусство («партия должна высказываться за свободное соревнование различных группировок и течений в данной области», не предоставляя монополию только одной из них, «даже самой пролетарской»[120]). Прозвучавшая в этом документе «проработка» «левоуклонистов» (за «комчванство»), а также закрытие их журнала «На посту» привели, как известно, к временной дезориентации и растерянности наиболее рьяных идеологов «классовой борьбы» в искусстве.
Подобные партийные «одергивания» в середине 1920-х годов были еще возможны. Так же можно расценить и выступление Бухарина на совещании «О политике партии в художественной литературе» годом раньше (май 1924 года), с идеей «затухания классовой борьбы». Колебание политического маятника отчасти объясняет существование люфта между спущенными сверху директивами и реальным положением дел на местах. В течение первых трех лет директорства Шмита, несмотря на указанные издержки и благодаря некоторым изменениям внутренних заданий отделов, Институт в целом мог продолжать научную и преподавательскую работу. В планах и отчетах Словесного отдела и Отдела изобразительных искусств до последних дней существования Института не встречается ни фиктивных тем, ни демагогических рассуждений[121]. Эта независимость научной мысли от насаждавшегося классового подхода к произведениям искусства безусловно раздражала партийных функционеров и была одной из причин того, что в дальнейшем, при начавшемся «закручивании гаек», ЛИТО и ИЗО стали главной мишенью нападок и больше остальных отделов пострадали от чисток.
Пока не поступили новые сигналы сверху, нижестоящие органы не усердствовали, довольствуясь реляциями Шмита и теми социологическими разработками, о которых говорилось выше. В марте 1926 года Главнаука вынесла постановление, что научно-исследовательская деятельность Института «становится на правильные марксистские рельсы»[122], хоть и отметила у Словесного отделения «резко выраженный уклон к формально-теоретическому изучению»[123]. Однако уже в конце года в докладе П. И. Новицкого на заседании Художественного отдела Главнауки, состоявшемся 4 ноября, работа всех отделов Института была оценена в целом положительно[124]: «научно-исследовательская работа <Института> идет по линии дальнейшего усвоения и углубления социологического метода в искусствознании и пристального внимания к вопросам современного искусства и современного художественного быта», «Институт нашел формы коллективного сотрудничества, <…> сосредоточил исследовательское внимание Отделов на <…> вопросах, имеющих крупнейшее идеологическое значение для пролетарского государства, <…> широко развил свою издательскую деятельность»[125].
Столь же благосклонно в конце 1926 года оценила работу всех отделов Института Научно-художественная секция ГУСа. Напомним, что в начале 1926 года она постановила «усилить социологические исследования в области литературоведения»[126], однако 9 декабря дала Словесному отделу поощрительную характеристику: «Отдел в значительной мере осуществил свои плановые предположения; в частности ему удалось в большей степени, чем раньше, развернуть исследовательскую работу в социологическом направлении, на важность которой в свое время указывалось в резолюции Подсекции». Интересно, что здесь приветствовались не только социологические разработки ЛИТО, но и «экспериментальные работы по лингвистике и поэтике»[127].
Разрешенный плюрализм подходов можно заметить не только в области художественного творчества, но и в сфере науки. Высказывания на этот счет позволял себе даже курирующий Институт чиновник Главнауки П. И. Новицкий, о чем свидетельствует, например, сохранившееся в фонде Б. В. Казанского его письмо от 2 февраля 1927 года. Оно было написано в ответ на запрос ученого секретаря Словесного разряда о причинах отказа в субсидировании Общества изучения художественной словесности (одно из самых «формалистских» подразделений ЛИТО). Здесь заведующий Художественным отделом Главнауки писал: «На Ваше письмо я должен ответить, что мое личное отношение к Обществу изучения художественной словесности остается неизменно благожелательным, и я считаю своей обязанностью всячески помогать обществу. Меня нисколько не смущает то обстоятельство, что наиболее крупные работники общества принадлежат к так называемой формалистической школе в литературоведении. Я глубоко убежден, что никакого социологического литературоведения не может существовать без того тщательного исследования формальных вопросов литературного стиля и литературных жанров, которое было проделано русскими „формалистами“ и немецкими литературоведами. Я считаю, в отличие от многих марксистов, всю работу ленинградских литературоведов блестящей работой, значительно облегчившей построение социологии литературных стилей. Поэтому не может быть речи о каком-либо изменении моего отношения к обществу по принципиальным мотивам»[128]. Подобные мысли о значимости формалистских работ и сама допустимость сосуществования социологических и формальных методов в скором времени будут искореняться огнем и мечом, как абсолютная крамола.
Близкие «еретические» декларации содержатся и в научных статьях Шмита, и в его официальных отчетах, но они не прошли незамеченными мимо бдительных марксистских критиков, и довольно скоро о них вспомнят.
Так, в докладе «Единое искусствоведение», произнесенном на торжественном заседании ГИИИ 14 марта 1926 года, директор опровергает отождествление формализма и идеализма, ставшее общим местом в нападках критиков-марксистов. Докладчик справедливо указывает, что в формалистских исследованиях «все построено на фактах и материальной данности». И далее утверждает: «И когда про наш Институт говорят, что он — твердыня формализма <…> то лично я нахожу, что это неплохо: плохо было бы, если бы нас могли бы упрекнуть в приверженности к „философской эстетике“, т. е. к ненаучности, к отрыву от фактов, к заоблачным умствованиям»[129]. И позже, в статье «Государственный Институт Истории Искусств» (1927) директор, в духе свойственной ему казуистики, в качестве «переходного ко всеобщему внедрению социологического изучения искусств, а потому пока допустимого», оправдывает эклектический подход к изучению искусства, тот самый, в котором формалисты упрекали своих противников[130] и который стал жупелом для наиболее оголтелых марксистов[131]. Совпадет с рассуждениями Новицкого и следующий его вывод в статье конца 1927 года, что нужно «не противопоставлять, а сопоставлять формальный и социологический методы в едином искусствоведческом методе, направлять к социологическим целям формально-стилистический анализ»[132].
О том, что и в начале 1928 года методологическое инакомыслие еще допускалось, свидетельствует написанный Словесным отделом (датированный 25 февраля 1928) «Общий очерк деятельности Отдела словесных искусств 1924–1927 г.». В методологическом введении к нему все названо своими именами. Здесь объективно отмечается определившийся к концу 1927 года историко-литературный уклон разработок Отдела, но при этом подчеркивается не академический и не традиционный, а новаторский подход к эволюции литературного процесса, на основе «изучения „низов“ литературы, „младших линий“, „литературного фона“, из которых вырастали крупные писатели». Здесь же отмечается необходимость «выдвижения на первый план задач формального анализа художественных произведений» на первом этапе существования ЛИТО, говорится об интересе Отдела к поэтике, встречаются выражения: «спецификация», «эстетически-технологическое изучение литературы как художественного слова» и т. д.[133] Сами эти понятия и определения уже совсем скоро станут табуированными[134].
Судя по протоколам заседаний и другим документам, к 1927 году главным действующим лицом в Институте становится Я. А. Назаренко. С первых дней директорства Шмита он был введен в Правление как помощник директора по административно-хозяйственной части. Назаренко тут же сам себя начал назначать в ревизионные комиссии, а также заменять старый зубовский персонал: завхоза и технических сотрудников, назначая на их место членов ВКП(б) и бывших комиссаров с сомнительным прошлым[135]. В Институте начались скандалы, доносы и воровство, но зато образовалась партячейка. Через два года, с помощью интриг и кляуз, Назаренко влезает в Правление издательства «Academia»[136], на следующий год — в Правление ВГКИ (Высших государственных курсов искусствоведения при ГИИИ)[137] и, наконец, в 1929 году получает должность замдиректора с огромными полномочиями.
С самого начала Шмит часто вместо себя посылает Назаренко в Москву на заседания различных комиссий и коллегий Главнауки, вероятно, полагая, что члену партии легче договориться с партийным руководством. Таким образом, от Назаренко начинает зависеть очень многое. Дело в том, что Институт в финансовом отношении был изгоем. Он имел статус государственного, но со времен Зубова бюджетно не финансировался или почти не финансировался. А для выживания были необходимы субсидии не только на ремонтно-хозяйственные работы, но и на научные: на издательские нужды, на командировки и экспедиции, на книги для библиотеки и т. д. А главное — нужно было «выбивать» штатные места: большинство молодых сотрудников Института, как и при Зубове, продолжало работать бесплатно или почти бесплатно[138]. Особенно нужны были штатные единицы для сотрудников 2-го разряда и для аспирантов (которые появляются в ГИИИ во второй половине 1920-х годов), чтобы молодые специалисты, заканчивающие ВГКИ, продолжили заниматься исследовательской работой при Институте. Кроме того, Назаренко поручалось добиваться от Наркомпроса утверждения нового устава Института, без которого более реальной казалась угроза расформирования, слияния и ликвидации[139]. Он делегируется также на разные заседания по методологии и идеологии, в частности на конференции по социологии искусств[140]. Ошибкой Шмита с первых лет было также назначение Назаренко исполняющим обязанности директора во время своих многочисленных отлучек. Все это в совокупности, как и реляции о «великой» роли Соцкома, сыграло не последнюю роль в продвижении этого интригана.
На заседаниях Правления Назаренко не только отчитывался о поездках в Москву, но и выдвигал новые инициативы. Об одной из них следует сказать особо.
12 февраля 1926 года на заседании Правления Института Назаренко предложил организовать для молодых специалистов при Соцкоме «исследовательский семинарий по теории исторического материализма в применении к искусствоведению» (или короче — «Семинарий по марксизму»). Идея была поддержана Правлением, а работа в нем «признана обязательной для всех аспирантов ГИИИ»[141]. Семинарий начал функционировать в конце 1926 года, но на полную мощь работа в нем развернулась не сразу, а лишь к концу 1927 года, когда краткий период либерализации завершился. Самостоятельной единицей он стал после ликвидации Соцкома.
Назаренко хорошо чувствовал конъюнктуру. Именно в это время высшее начальство потребовало от молодых ученых подтверждения идеологической лояльности, что выражалось в обязательных экзаменах по марксизму и различным политнаукам[142]. Таким образом начинается отсев неугодных властям сотрудников. Контингент аспирантов и молодых специалистов меняется. И главный марксист Института подключился к этой кампании, понимая, что с молодежью ему будет справиться легче.
В фонде ГИИИ сохранилась папка протоколов заседаний с 19 октября 1927 по 21 июня 1930 года[143] этого так называемого «исследовательского семинария». Судя по этим документам, Назаренко наконец удалось создать структуру по борьбе с методологическим диссидентством.
Протоколы представляют определенный культурологический интерес. Все аспиранты и сотрудники 2-го разряда были обязаны принимать активное участие в занятиях семинария[144]. Основной формой работы в нем были реферативные обзоры книг по специальности и доклады. По окончании семинария Назаренко писал характеристики на «семинаристов», которые также сохранились в этой папке.
Книги для обзора, как правило, предлагал сам руководитель. Это была социологическая и марксистская методологическая литература последнего времени (В. М. Фриче, П. Н. Сакулин, И. И. Иоффе, И. Л. Маца). Однако разрешалось выбирать литературу и самим аспирантам. Выбранные монографии по специальности полагалось критиковать с марксистских позиций (имярек «не понял», «не внедрил», «не учел» и т. д.). Доклад на самостоятельную тему подвергался обсуждению и критике руководителем и всеми присутствующими. Когда дело касалось «неправоверных» аспирантов, то обсуждение представляло собой по сути дела «разнос», который строился на стандартных и огульных обвинениях: «ненаучность», «неверное понимание природы искусства», «механицизм», «идеализм», «неубедительность», «непринципиальность», «недостаточная заостренность в марксистском отношении», «отсутствие научной базы», «методологическая неясность», «неразвитость мысли», «рецидивы формализма» и т. д. Если же доклад делал «верноподданный» аспирант, то он столь же примитивно и однозначно расхваливался и всячески приветствовался.
Перед нами, по сути дела, «кузница» той самой оголтелой марксистско-ленинской критики, а точнее шельмования, которая в течение последующих лет заменит собой серьезную научную полемику и, в определенной степени, науку вообще.
Как пример можно привести обсуждение на семинарии доклада «чужака» Г. А. Гуковского «К вопросу о взаимоотношении литературы и культуры», заслушанном на заседании 14 декабря 1927 года. Говоря о необходимости «выяснения ряда новых понятий, долженствующих служить основанием социологии литературы», Гуковский высказывает актуальную для его научных установок мысль, что «при ориентировке на внелитературные ряды (влияющие на литературный процесс. — К. К.), достаточно иметь промежуточные, не восходящие к первоначальным — экономике и политике» понятия: в качестве таковых он называет «общие идеи, выработанные на материале исследования того или иного осмысления литературных фактов в данную эпоху (литературная мораль, тенденциозность, облик писателя, тип бытования произведения)». Доклад вызвал шквал критики. И. И. Соллертинский оценил его как «эволюцию формалистов в сторону германской идеалистической эстетики», А. Я. Андрузский заклеймил как «разделение формы и содержания», а Назаренко назвал Гуковского находящимся «в стадии метафизического миросозерцания»[145].
Усилившийся политический натиск на научные институции в начале 1928 года непосредственно отражается на работе семинария. Теперь даже «штатные» институтские социологи, если они были не «своими», т. е. недостаточно ортодоксальными марксистами, подвергались обструкции. Например, из тезисов по докладу И. И. Соллертинского (4 апреля 1928 года) «Гегельянство в современной западноевропейской эстетике» явствует, что докладчик, рассматривая некоторые идеи современных европейских философов, выявлял их объективно-идеалистический подход к искусству. Однако и эта критика не удовлетворила оппонентов: Горбачев указал, что «надо не выдвигать на первый план западноевропейскую научную мысль, а в первую очередь изучать Маркса», а Назаренко отметил, что «надо конкретизировать проблему диалектически, и с этой целью изучать диалектику Ленина»[146].
Симптоматично было выступление аспиранта Ц. С. Вольпе с докладом под названием «Проблемы литературного быта в современном литературоведении» (6 февраля 1929 года), который в переработанном виде Горбачев взял в подготовленный им сборник «За марксистское литературоведение» За марксистское литературоведение: Сб. статей / Под ред. Г. Е. Горбачева. Л.: Academia, 1930. С. 143–168. Стат[147]. Доклад был направлен против Эйхенбаума и работ его учеников, занимавшихся в семинарии по литературному быту. Нонсенс заключался в том, что как раз в это время (в 1928–1930 годах) сам Вольпе активно участвовал в семинарии по быту, о чем свидетельствуют сохранившие протоколы заседаний[148]. Таким образом, критика «формалистических» установок учителя в «правильном» духе («суживание влияния социальной среды», «формалистский категориальный схематизм», «искажение подлинной картины отношения литературы и социальной действительности»[149]) становится нормой[150].
В качестве примера похвальной оценки можно привести оценку доклада Т. К. Ухмыловой «Демьян Бедный и его сатира», который Назаренко определил как «веху большого общественно-научного значения», поскольку в Институте докладов «о творчестве пролетарского поэта» еще не было[151].
И наконец, Назаренко использовал семинар не только для борьбы с формализмом и идеализмом, но и с далеко идущими целями: сместить Шмита и занять его место. Чтобы дискредитировать методологию директора, он инспирирует доклады, сделанные на этом семинарии его учеником А. Я. Андрузским: «Критика биологической теории происхождения искусства Ф. И. Шмита» (26 января 1927 года)[152] и «Механистическая и диалектическая точки зрения в искусствознании» (9 ноября 1927 года)[153], а также сообщение об упомянутой выше книге Шмита «Предмет и границы социологического искусствоведения», где автор обвинялся в «чисто формальном подходе к искусству» (22 февраля 1928 года)[154].
Первый доклад был сделан вскоре после возвращения Шмита из Берлина, куда осенью 1926 года директор вывез институтскую выставку копий фресок, сделанных сотрудниками мастерской по древнерусской архитектуре при ИЗО. Выставка имела успех и, судя по письмам Шмита из Германии, он был с почестями встречен официальными кругами (вплоть до демонстрации симпатий полпредством), тепло и уважительно немецкими коллегами и прекраснодушно замышлял продолжить культурные обмены.
Однако, вернувшись в Институт, директор оказался в гуще склок и неурядиц. Без его ведома началась серьезная реорганизация отдела ИЗО: сюда были директивно переведены чуждые ему по духу сотрудники ГИНХУКа[155]. «Слияние» ИЗО и Института художественной культуры произошло 15 декабря 1926 года. При этом передача имущества и перестройка ИЗО (отделы ликвидируемого института первоначально вошли в него как экспериментальные лаборатории) происходили в спешке, лаборатории оказались материально не обеспечены: были урезаны обещанные штаты и смета, бюджет Института трещал по швам. Шмит счел это слияние «катастрофой»[156].
Кроме того, в отсутствие директора пришла резолюция Президиума Научно-художественной секции Главнауки от 9 декабря 1926 года, в которой подчеркивалось «отставание» ИЗО от других отделов ГИИИ в деле дальнейшего «усвоения и углубления социологического метода в искусствоведении» и указывалось на недостаточное «внимание к вопросам современного искусства и современного художественного быта». Но что было для Шмита особенно болезненным — это прозвучавшее в резолюции подозрительное отношение к устроенной им выставке древнерусских фресок в Берлине, которая, как отмечалось в резолюции, «заставляет поднять вопрос о самом идеологическом смысле» подобных мероприятий[157]. Шмит приписал появление этого циркуляра проискам Назаренко, что было вполне вероятно. Во всяком случае, последний использовал его для инсинуаций против ИЗО и Шмита. Чтобы «уяснить обстановку», Шмит едет в Москву. По всей видимости, опасения директора на этот раз не оправдались. Во всяком случае, на следующий день по возвращении он поспешил дезавуировать эту резолюцию: на заседании Правления Института 7 января 1927 года было принято «постановление» признать обвинения по адресу ИЗО необоснованными и поручить Н. Н. Лунину опротестовать их[158]. Сам Шмит тоже пишет ответ, где, в частности, пытается обосновать необходимость изучения Институтом древнерусского искусства[159].
И тут-то как раз последовал удар с другой стороны — первый «разнос» научно-методологических работ Шмита на «марксистском семинарии», о котором мы упоминали выше. Шмит очень болезненно реагировал на критику своих теоретических трудов. Еще до кампании, предпринятой на семинарии Назаренко, он в письме к своему харьковскому другу профессору Б. С. Бутнику-Сиверскому жаловался на критику его работ в газетно-журнальных рецензиях[160]. Беспрецедентная травля руководителя методологической секции в его же секции за ошибочную и буржуазную методологию потрясла его и выбила из колеи. На следующий день после доклада Андрузского, 27 января 1927 года, Шмит пишет письмо Новицкому, где достаточно откровенно излагает события последнего времени. Он просит Новицкого «приехать, разобраться и помочь найти выход из создавшегося положения», которое Шмит называет «угрожающим для Института». Неизвестно, было ли письмо отправлено по адресу, или Шмит испугался излишней откровенности. Позволим себе процитировать несколько фрагментов из него, достаточно ярко рисующих картину жизни Института в начале 1927 года и содержащих нелицеприятную характеристику врага.
«И до моего отъезда за границу не всегда мне было легко ладить с Я. А. Назаренко. Но так как он член партии <…>, я терпеливо сносил его выходки и систематически утихомиривал проявления его эмоциональности и необузданного властолюбия». Далее, перечисляя все последние случаи самоуправства Назаренко и все причиненные ему неприятности (отстранение от издательского дела, слияние «наспех», без «делового плана» ИЗО с ГИНХУКом, натравливание на него сотрудников и т. д.), Шмит признается: «Когда я вернулся, я застал Институт в таком состоянии брожения, что испугался». Он жалуется на «диктаторский тон» Назаренко, на его хамское поведение на Правлении, когда тот при свидетелях в лицо директору говорит о его беспомощности и требует, чтобы его, Назаренко, а не директора посылали выяснять вопросы в Москву, так как Шмит все равно в Москве добиться ничего не может. Обструкцию в Соцкоме он описывает следующим образом: «В Секции теории и методологии, председателем которой считаюсь я, Я. А. Назаренко идет походом против меня и в качестве катапульты пользуется новым нашим аспирантом т. Андрузским <…>, который теперь специализируется на совершенно неприличных выступлениях против меня». И далее Шмит так характеризует самого председателя Соцкома: «Кто станет добровольно работать с Назаренко? Председатель, который научно никакого авторитета не имеет, который держится только страхом <…>, который всякую попытку протеста или критики забивает грозными словами о „склоке“, „контрреволюции“ и т. д., — это не организатор добровольной научной работы»[161].
Именно с этого момента положение Шмита стало двусмысленным. Противостоять участившимся интригам и скандалам Назаренко он был не в состоянии. Сохранилась запись в дневнике А. А. Кроленко от 1 октября 1927 года, где фиксируется приход Шмита на прием в издательство «по личному несколько странному поводу. Говорит, что не может справиться с институтской работой, хочет уходить и интересуется, может ли получить заработок в издательстве»[162].
Опережая события, следует сказать, что вражда между директором и Назаренко не утихала. Она то уходит вглубь, то прорывается наружу. Шмит все более и более оказывается не у дел и все более и более попадает в унизительное и зависимое положение. Так, отдавая себе отчет в научной несостоятельности Назаренко, директор собственноручно в ноябре 1928 года пишет ему рекомендацию для избрания на должность действительного члена ГИИИ, где говорит о его «достаточно заметном вкладе в марксистскую методологию в литературоведении»[163].
И тем не менее, несмотря на скандалы в Правлении и Соцкоме, вражду между директором и его заместителем, временные «неурядицы» в ИЗО и «реорганизацию» МУЗО, в Институте в течение 1927–1928 годов продолжается активная научная и учебная работа. На заседаниях отделов и подразделений читаются доклады институтскими сотрудниками и приглашенными профессорами, готовятся институтские сборники и временники. Даже шквал газетно-журнальной критики, который обрушился на ведущих сотрудников Словесного отдела после знаменитого «диспута формалистов с марксистами», состоявшегося 6 марта 1927 года[164], не отразился на продуктивности их исследований. Более того, «формалисты» какое-то время чувствовали себя победителями. На открытом заседании Отдела словесных искусств 29 марта 1927 года но поводу чествования пятнадцатилетнего юбилея Института при огромном стечении молодых ученых и приглашенных известных профессоров, а также институтской и университетской студенческой молодежи формалисты, как прежде, выступили вместе, расценив предоставленную им кафедру как трибуну для подведения итогов своей общей институтской научной деятельности. С докладами выступили Жирмунский, Эйхенбаум, Тынянов, Виноградов и Бернштейн. «Вчера было чествование нас, формалистов», — написал B. В. Виноградов Н. М. Малышевой на следующий день.
Вообще юбилей Института был отпразднован с большой помпой. Сохранилась целая папка поздравлений — телеграмм и адресов, в том числе от Луначарского, Главнауки, ГУСа, Н. Я. Марра и полусотни различных институтов и учреждений[165]. В эти же 1927–1928 годы Институт принимает и чествует приглашенных в Институт писателей Жоржа Дюамеля и Люка Дюртена, а также профессора Боннского университета Оскара Вальцеля[166]. Сотрудники Института, как прежде, ездят в научные заграничные командировки (Б. В. Асафьев, О. Ф. Вальдгауер, А. А. Гвоздев, В. М. Жирмунский, Э. Г. Иогансон, C. С. Мокульский, Р. И. Грубер, Н. Н. Пунин, Н. Э. Радлов, А. Л. Слонимский, Ю. Н. Тынянов, Б. В. Томашевский, P. P. Томашевская, Л. В. Щерба и др.). В эти годы Правление добивается утверждения новых сверхштатных сотрудников, например, Словесное отделение пополняется такими замечательными молодыми исследователями, как В. Я. Пропп, Ю. Г. Оксман, В. Л. Комарович, Л. Я. Гинзбург, Б. Я. Бухштаб, Г. А. Гуковский. Еще в начале 1929 года в Институте успевают защитить диссертации аспиранты В. Я. Пропп, В. А. Каверин и А. С. Гущин. Подключается к исследовательской и преподавательской работе вновь созданный Кинокомитет, в заседаниях которого активно участвуют И. З. Трауберг и Г. М. Козинцев, выходит сборник «Поэтика кино». Начинают функционировать экспериментальные лаборатории ГИНХУКа (К. Малевича, М. Матюшина и А. Никольского) при ИЗО. В этом отделе также в начале 1928 года состоялось открытое заседание, посвященное юбилею Б. М. Кустодиева[167]. В Комитете современной литературы выступают с чтением своих произведений К. Вагинов, Е. Замятин, Б. Пильняк, А. Толстой, В. Каверин, И. Эренбург, в начале 1928 года устраивается «Дискуссия о поэтах реального искусства»[168], а в конце этого года — «Вечер современных поэтов», где выступают Н. Заболоцкий, Д. Хармс, К. Вагинов и др.[169] Кабинет этого Комитета пополняется рукописями Н. Клюева, М. Кузмина, Е. Гуро, Е. Замятина. В Комитете художественной речи (КИХРе) записываются валики с авторским чтением стихов: О. Мандельштама, Б. Лившица, В. Пяста, Андрея Белого, А. Ахматовой, Ф. Сологуба, А. Мариенгофа, А. Туфанова, Ю. Верховского и мн. др. 9 ноября 1928 года С. И. Бернштейн предлагает обмен с Парижским архивом (при Сорбонне) и с Берлинским архивом (при Психологическом институте) техникой, валиками, граммофонными пластинками[170]. Студенты устраивают праздничные заседания и литературные вечера в Белом зале Мятлевского дома и в Красной и Зеленой гостиных Зубовского особняка, сотрудники — праздничные вечеринки в связи с годовщинами отделов[171], МУЗО организует камерные концерты, КИХР — чтения-декламации и т. д.
Параллельно существовала другая реальность, но она, так же как в прежние годы, пока затрагивала Институт «по касательной». Мы имеем в виду празднование годовщины десятилетия советской власти («Великого Октября»), прокатившееся по стране с небывалым размахом и помпезностью. Уже 13 сентября 1926 года в Правление ГИИИ, как и во все научные учреждения, поступил циркуляр из Художественного отдела Главнауки «по вопросу о проведении празднования 10-летней годовщины Октябрьской революции». Здесь было подробно расписано, как следует устраивать торжественные заседания, выставки, как организовывать экскурсии «широких масс для их ознакомления с деятельностью учреждения», выставки «достижений» за 10 лет работы[172]. Надо сказать, что на эту директиву откликнулся только Соцком, который 4 декабря устроил открытое заседание, «посвященное X годовщине». Здесь Назаренко делает доклад «Разработка вопросов социологии искусства за 10 лет», а Шмит — «Произведения художественной агитации и пропаганды Октября как исторический материал»; после этого заседания в рамках Соцкома устроен общественный просмотр выставки «История массовых празднеств Республики Советов за 10 лет» под руководством А. С. Гущина[173]. Комиссия при Губкоме ВКП(б) выдает законопослушному Соцкому 300 рублей, чтобы произвести учет празднования годовщины Октябрьской Революции в провинции силами ГИИИ[174], учет этот был одобрен ЦК ВКП(б)[175].
Остальные отделы откликнулись на бумаге. Отдел теории и истории музыки в своем плане заверял, что «вся работа Отдела» в грядущем году будет «связана с празднованием 10-летней годовщины Октября»[176], ТЕО оповестил, что в связи с предстоящим юбилеем берется разрабатывать общую тему «Русский театр за революционные годы»[177]. В документах Института имеется также список из девяти книг, которые Назаренко на Правлении (19 ноября 1926 года) предложил издать к предстоящему юбилею, но ни одна из них не вышла[178]. В качестве совершенно не сервильного запроса можно привести инициативу С. И. Бернштейна, который, воспользовавшись юбилеем, официально обратился через Правление ГИИИ в Наркомпрос с просьбой выделить деньги на изготовление радиоприемника, приспособленного «для фонографной записи праздничных речей в Москве и Петербурге», необходимого его Комитету для изучения ораторской речи[179].
Политическая обстановка в стране резко меняется в 1928 году. Смена эта маркируется XV съездом ВКП(б), проходившим со 2 по 19 декабря 1927 года. Здесь был провозглашен курс на коллективизацию, утверждены директивы по первому пятилетнему плану и осужден троцкистско-зиновьевский блок. Доклад Сталина о «ликвидации капиталистических элементов в народном хозяйстве» (в промышленности — борьба с кустарями, а в деревне — с кулаками) означал свертывание НЭПа и ставил на повестку дня вопрос об усилении классовой борьбы. Это предвещало новое наступление на интеллигенцию, новый виток борьбы с инакомыслием и однозначность оценки всех явлений с «классово-пролетарских позиций».
Собственно в таком ключе директивы съезда толковал нарком Луначарский. В резолюции по его докладу «Об очередных задачах Наркомпроса», опубликованной в «Еженедельнике Наркомпроса»[180], содержится положение об искоренении «остатков старого уклада и новой буржуазии на почве НЭПа», которая «продолжает свои попытки вредительства, измены и контрреволюции». От научных деятелей требовалось «развивать и укреплять марксистское миросозерцание» и «бороться с чуждыми нам течениями». Таким образом был дан старт на унификацию научных подходов, школ, направлений и ликвидацию творческих союзов и научных объединений.
Призывы к «оживлению идеологической борьбы» появились в резолюциях, напрямую касающихся организации научной работы[181] (термин «классовая» прочно вошел в лексикон партийных документов сразу после съезда). Сменой курса, вероятно, можно объяснить неожиданно последовавшую резко негативную оценку работы Института в резолюции Научно-художественной секции ГУСа, прозвучавшую на заседании Коллегии 26 января 1928 года. Она была зачитана на заседании Правления Института 17 февраля 1928 года. Больше всего претензий оказалось к ЛИТО: чиновники Наркомпроса энергично включились в борьбу с «чуждыми нам течениями». Словесному отделению вменялось в вину «доминирование формального метода», причем в качестве примера такого формального исследования, «в корне противоречащего марксистскому литературоведению», называлась книга Б. М. Энгельгардта «Формальный метод в истории литературы»[182]. Нарекание вызывает и Комитет современной литературы, поскольку тот понимает современность «хронологически, а не в отношении созвучности того или другого писателя эпохе». Иначе говоря, вышестоящие инстанции ставили на вид, что «из поля зрения Комитета совершенно вышли <так!> писатели пролетарские и крестьянские». В том же духе дается оценка работе КИХРа (не ведется «в классовом и профессиональном разрезе»).
Впрочем в этом документе критике подверглись и другие отделы. Например, Соцкому ставится на вид, что «его методы не проникают во все части организма Института». Ошибки отмечены и в работе наиболее лояльного к новым веяньям ТЕО, который обвинялся в отсутствии исследований о «воздействии на театр революционных эпох» (что было несправедливым) и о «связи театра с развитием хозяйственных форм», указывалось на его отстранение от «живых театральных организмов» (что тоже было неправдой), отмечалось, что «не уделено внимания современной драматургии и фабричному театру»[183]. Что же касается Института в целом, то «самое серьезное внимание» вышестоящие инстанции обращают на отсутствие «достаточного количества искусствоведов-марксистов»[184].
Шмит, несмотря на «исключительную гибкость» (по определению Зубова[185]), на этот раз не смог оценить серьезность положения и предусмотреть начавшейся смены политического курса по отношению к науке. В сохранившихся обширных тезисах к его отчетному докладу, сделанному в Коллегии Наркомпроса 15 февраля 1928 года[186], которые были написаны через несколько дней после указанного выше циркуляра, он в прежнем широковещательном ключе рапортует о «живой связи» научных разработок всех отделов Института «с текущею художественной жизнью города», говорит о «привлечении новых материалов» в сферу научных исследований (крестьянского и самодеятельного искусства), отмечает коллективный характер работ в кабинетах и лабораториях и т. д., иначе говоря, акцентирует те самые «задачи», которые ставились перед Институтом в предыдущие годы. Что же касается марксистского искусствоведения, то, заявляя о разработке Институтом «такой искусствоведческой системы, которая соответствовала бы нуждам Советского государства» и могла «лечь в основание советской художественной политики», он продолжает настаивать: «задача эта может быть разрешена удовлетворительно не путем механического приложения к искусствоведческому материалу общих марксистских принципов», а «лишь путем методической проработки своего специфического фактического материала в духе диалектического материализма», и подчеркивает, что на такую разработку требуется время[187]. На жесткое требование незамедлительного внедрения марксизма Шмит еще пытается возражать; впрочем, это возражение было последним.
События развиваются стремительно. Набирает оборот так называемая кампания «спецедства»[188], которая развернулась после Апрельского (1928) объединенного пленума ЦК и ЦКК ВКП(б), явившегося рецидивом «Шахтинского дела». Постановления пленума об устранении «буржуазных спецов», чуждых идеалам социализма, и призыв к срочной замене их «красным пролетарским кадром» привели к массовому увольнению профессионалов из самых разных областей и институций. Новый «кадр» должен был отвечать двум требованиям: 1) иметь пролетарское происхождение, 2) соблюдать верность идеям марксизма-ленинизма.
Эта кадровая политика вылилась в лавину реорганизаций, а затем «чисток», причем все началось «сверху», с партийного аппарата и руководящих ведомств. С середины 1928 года приступили к реорганизации Наркомпроса. Уже 4 мая 1928 года на заседании Правления Института было заслушано сообщение Шмита о появлении в недрах Наркомпроса новой структуры — Главискусства, но «вопрос об оставлении ГИИИ в ведении Главнауки или же переводе его в ведение Главискусства еще не был разрешен»[189]. 8 июня 1928 года на заседании Правления «слушали информационное сообщение Новицкого о предполагаемой структуре Главискусства и о положении ГИИИ в связи с учреждением сего ведомства»[190]. 15 августа Институт был переведен под управление этой новой структуры[191].
Структура под полным названием Главное управление по делам художественной литературы и искусства специально создана для идеологического руководства и должна была заниматься исключительно «вопросами методологического и идеологического характера в области художественной деятельности», функция «организации исследовательской работы в области искусства» была факультативной[192].
Заметим, что методология Института как раз в это время начинает подвергаться нападкам прессы. Мы имеем в виду заметку театрального критика И. С. Туркельтауба в декабрьском номере журнала «Современный театр», исполненную инсинуаций, где в частности говорится, что «марксистская мысль» в ГИИИ встречает «организованный отпор со стороны реакционной части ученых искусствоведов», а также подчеркивается, что применение «в отдельных случаях» социологического метода, «едва-едва» затронувшее работы Института, не есть марксистское искусствознание, так как «социологический и марксистский методы, как известно, понятия далеко не тождественные»[193]. Так начинает складываться впоследствии многократно повторяющаяся ситуация, в которой пресса играет провокационную роль, подталкивая партийную «политику» в сторону репрессий относительно той или иной неугодной институции.
Итак, «ГИИИ был объявлен научно-исследовательской лабораторией Главискусства как производственно-организационного органа»[194]. Перекинутый из наркомата земледелия в главное управление по делам искусства старый большевик А. И. Свидерский в отношении Института действовал четко в соответствии с партийными директивами[195]. Институт обязан был выполнять «работы по удовлетворению текущих нужд социалистического строительства в городе и деревне» и «работы по требованию широких низовых масс трудящихся»[196]. Иначе говоря, научное учреждение призвано было обслуживать бюрократическую структуру (Главискусство) и одновременно широкие массы трудящихся. Никого отношения ни к изучению истории искусств (а именно так еще назывался Институт), ни к исследовательской деятельности вообще поставленные задачи не имели.
Еще до получения инструкций о новых заданиях, 28 сентября 1928 года Свидерский потребовал от Института «представить операционный план»[197]. 30 ноября 1928 года на заседании Правления слушали «отношение Секретаря Главискусства» с извещением, что 7 декабря 1928 года новое начальство «предполагает заслушать от-четно-перспективные доклады ГИИИ и ГАХН»[198]. Акцентировка «планирования и регулирования» в качестве обязательной составляющей включала в себя борьбу с параллелизмом, а упоминание этих двух научных центров означало возвращение к вопросу о дублировании работ, что угрожало слиянием, расформированием или ликвидацией одного из них. И действительно, в отчетном докладе Шмита (на Правлении Института 14 декабря 1928 г.) об этом заседании указывается, что «особое внимание товарищей привлекли вопросы о структуре Института», в связи с «параллелизмом работы ГАХН и ГИИИ». Также здесь был поставлен вопрос «об усилении работы по созданию последовательно-марксистского искусствоведения» и «об изучении современного искусства»[199]. В опубликованном в прессе кратком отчете об этом заседании все названо своими именами: «А. И. Свидерский в заключении на доклады <П.С. Когана — от ГАХН и Ф. И. Шмита — от ГИИИ. — К. К.> ставит вопрос, нужны или не нужны ГАХН и Институт, поскольку существуют Академия Наук и Коммунистическая Академия». Было принято следующее распределение сфер: ГАХН основное внимание «надлежало уделять собиранию, описанию и исследованию материала по всем видам искусств», а ГИИИ передавалась «разработка общеметодологических и теоретических проблем искусствознания», т. е. по-прежнему вменялось заниматься проблемами марксистской методологии в применении к искусствознанию. В заключение вновь указывалось на необходимость «ввести новые марксистские силы для работы в ГАХН и Институт»[200].
Разгромная резолюция о «принципах реорганизации» ГИИИ была принята Главискусством несколько позже, 29 января 1929 года. В Институте заговорили о ней на Ученом совете 8 февраля 1929 года[201]. Принципы были утверждены Правлением Института 15 февраля 1929 года[202]. По плану реорганизация должна была закончиться через три месяца, т. е. к середине мая.
Что она собой являла и как происходила, можно представить, дешифруя «Отчет о деятельности Института за 1928/29 год», составленный 24 мая 1929 года[203], и сопоставляя его с «принципами реорганизации», занесенными в протокол заседания Ученого совета от 8 февраля 1929 года. Реорганизация по сути дела являла собой первую ломку структуры ГИИИ и смену руководства, что проходило мучительно и с большим сопротивлением ведущих научных сотрудников Института[204].
Поскольку во главу всей работы следовало поставить марксистско-классовое изучение современного рабоче-крестьянского искусства («широких масс»), то в первую очередь были созданы новые комитеты современного искусства. Руководителями их стали марксисты, а к работе привлечены общественники-коммунисты «независимо от специальной научной квалификации»[205]. Таким образом, в Комитет современного искусства при ИЗО, возглавляемый с момента его создания Н. Н. Пуниным, пришли бесцветный музейный работник партиец С. К. Исаков (на пост председателя), а также не имеющие никакого отношения к науке скульптор ВХУТЕМАС В. В. Эллонен (на пост секретаря) и ныне почти забытые руководитель мастерских рабочей самодеятельности М. С. Бродский и баварский коммунист и художник Герман Пессати (последние два — в качестве привлеченных к работе марксистов-общественников[206]). А на смену Ю. Н. Тынянову, возглавлявшему Комитет современной литературы, пришли рапповец и ревностный борец с формализмом Г. Е. Горбачев (председатель) и марксистский критик Л. В. Цырлин (секретарь)[207].
Под словом «реорганизация» подразумевалась также кардинальная смена руководства большинства отделений Института, смена Правления и перестройка структуры Института. Это было связано не только с «укреплением» Института марксистскими силами. «Проблема перевода научных работников Института на рельсы марксистского искусствоведения требовала в первую очередь ликвидации чисто формалистических тенденций <…>, прочно водворившихся на Отделах ИЗО и ЛИТО», — писал в указанном отчете Шмит. И здесь же констатировал замену руководителей этих отделов: Вальдгауера (специалиста по античному искусству, теперь не востребованному, под горячую руку затесавшегося в формалисты) сменил тот же Исаков, а бессменного руководителя словесного отделения Жирмунского — все тот же Назаренко. В ЛИТО был также смещен многолетний ученый секретарь Б. В. Казанский и на его место посажен Камегулов, остававшийся при этом также секретарем Соцкома. Совмещение коммунистами руководящих должностей явно указывало на дефицит «кадров».
16 апреля 1929 года в ГИИИ приходит циркуляр из РАНИОН, адресованный председателям ИЗО (Исакову) и ЛИТО (Назаренко), со следующими директивами: 1) темы этих отделов должны быть «науч-но-актуальными и связанными с соц. строительством»[208], 2) «основные кадры» — «сосредоточиться на коллективной работе»[209], 3) в издательском плане «значительно увеличить количество марксистских работ», 4) произвести «пересмотр кадров и укрепление марксистов в работах»[210]. 19 апреля появляется постановление нового Правлении ГИИИ, где, следуя циркулярам свыше, от сотрудников требуется «повышение трудовой дисциплины», т. е. для штатных сотрудников в зависимости от категории нормируется количество рабочих часов в день и количество печатных листов в год[211]. Практикуемое до наших дней в научных учреждениях нелепое планирование научной работы в печатных листах, таким образом, является рудиментом этой эпохи.
Меняется и состав Правления. 8 марта 1929 года Жирмунский и Вальдгауер были исключены из него[212]. В Правление вошли новые председатели отделов: С. К. Исаков и Б. П. Обнорский. Таким образом, кроме Шмита, здесь теперь состояли два законопослушных руководителя из старой «гвардии» — Гвоздев и Асафьев и три партийца — Назаренко, Обнорский и Исаков. Был также заменен Ученый секретарь Института: место А. В. Финагина занял более сервильный С. С. Мокульский, а Финагин переведен на должность секретаря библиографического отдела. Кроме того, Главискусство ввело в штат Института должность замдиректора, которая не была предусмотрена Уставом Института. 3 апреля 1929 года новое послушное Правление назначает на эту должность Назаренко, который наконец-то официально становится вторым лицом в Институте. Существенно отметить распределение функций между директором и замдиректора, закрепленное на этом же заседании: «Директору принадлежит общее руководство, направление и ответственность за деятельностью ГИИИ», а на замдиректора «возлагается руководство административно-организационной и хозяйственной частью Института, а также ведение секретной переписки ГИИИ»[213]. Иначе говоря, Шмит оказался фактически не у дел, он нес «ответственность» за деятельность замдиректора, у которого были все организационно-административные рычаги управления.
Надо заметить, что, за исключением Назаренко, новые сотрудники-коммунисты задерживались на постах в академическом Институте недолго: для них это была бесперспективная и мало оплачиваемая работа. О том, что партийцы не слишком охотно шли в Институт, неоднократно писал Шмит, в частности в том же самом отчетном докладе от 24 мая 1929 года[214]. В сентябре 1929 года Цырлин отказался от должности секретаря Комитета современной литературы и был заменен Ц. С. Вольпе. 18 декабря 1929 года на заседании Правления Камегулов попросил освободить его от секретарства в ЛИТО и Соц-коме; вместо него секретарем ЛИТО был назначен С. А. Малахов[215], тот самый, за которым в памяти мемуаристов закрепилась репутация главного погромщика Института. В 1930 году Горбачев перешел на работу в Пушкинский Дом[216], и через некоторое время сектор Современной литературы возглавил М. К. Добрынин[217].
Вторая часть реорганизации сводилась к некоторой структурной перестройке. Первой отпавшей частью ГИИИ стало издательство «Academia», которое в конце 1928 года по распоряжению того же Главискусства ушло из-под юрисдикции Института[218]. Этим объясняется, что издательский план на 1928/1929 год не был выполнен, а вышедшие в 1929 году книги, набранные по старому плану, не отражали существенных идеологических перемен[219]. Насильственный отрыв издательства от Института был первой серьезной его потерей.
Безусловной потерей для Института была и ликвидация ряда подразделений, существование которых оказалось несовместимым с новыми «заданиями» Главискусства. Была «свернута работа» трех секций ИЗО: русско-византийского искусства, искусства Древнего мира и искусства народов Азии, а также ликвидированы Музейный комитет при ИЗО и Баховский при МУЗО.
Произошло, наконец, и «расформирование» Соцкомитета — «в целях устранения параллелизма». Эта была акция Шмита против Назаренко, но никаких существенных изменений в работе Института она не принесла. Секции Соцкома были переданы в соответствующие отделы, а семинарий по марксизму выделен в отдельную структурную единицу, которую на первых порах возглавил триумвират: Шмит, Назаренко и Горбачев.
Некоторые пертурбации в Институте носили хаотический характер. Например, был «раскассирован» по отделам за год перед тем выделенный в общее подразделение Института Фонархив. В то же время оказались слиты в едином комплексе все библиографические комиссии (в Термино-библиографическом комитете). Некоторые комитеты переименовываются в лаборатории (например, Комитет современной художественной промышленности А. С. Никольского[220]). Уничтожаются подразделения внутри отделов, коллективная работа которых теперь должна идти по группам, вокруг общей темы.
24 мая 1929 года на заседании Ученого совета Шмит отчитался о проведенной реорганизации: одобрена «выработанная Правлением структура ГИИИ и приняты к сведению изменения в личном составе, произведенные Правлением»[221]. Однако после «реорганизации» работа в Институте никак не могла наладиться. Судя по отчету, в особенно сложном положении оказались реформированные комитеты современного искусства[222]. Так, новые руководители Комитета по ТЕО (Б. П. Обнорский — председатель, B. C. Бухштейн — секретарь) вообще не приступили к работе[223], то ли не понимая, что от них требуется, то ли будучи загружены партийной работой; 5 марта 1930 года этот комитет был упразднен[224]. Явно в растерянности пребывали руководители Комитета современной музыки; они просили «привлечь к работе» опытных музыковедов; вскоре председатель Н. Е. Серебряков покинул свой пост и на его место пришел тогда профсоюзный деятель и член партии, в будущем директор филармонии музыковед В. М. Городинский, который, впрочем, также бездействует[225]. Что касается работы Комитета современной литературы, то Горбачев смог провести только один-единственный диспут — «Социальный заказ и современная литература»[226], который состоялся 8 апреля 1929 года в Зеленом зале Института со вступительным словом Горбачева и «докладами представителей различных группировок»[227]. Однако в целом, как сказано в отчете, Комитет современной литературы план «почти не выполнил».
Проведенная реорганизация Института являла собой прелюдию к его ликвидации. Обследования и реорганизация учреждений предшествовали чисткам, они обеспечивали им избирательность: выявлялся социальный состав служащих и таким образом намечались отдельные жертвы.
Собственно же ликвидация Института, длившаяся около двух лет, началась с разгрома его важнейшей и старейшей структуры — Курсов. Их уничтожение действительно произошло быстро и достаточно неожиданно, но не в конце ноября, а в середине сентября 1929 года. Никаких свидетельств участия С. А. Малахова (тогда аспиранта при РАНИОН) в уничтожении ВГКИ не обнаружено[228]. Напомню, что эти мифологические сведения содержатся в единственном исследовании по истории Института[229].
Интересно, что в отчете Шмита, цитированном выше, о ликвидации ВГКИ вообще не упомянуто, скорее всего потому, что Курсы формально не относились к Институту: с лета 1923 года они были включены в «сеть художественно-профессиональных учебных заведений» Наркомпроса и подчинены Петропрофобру[230], тогда как Институт (как научно-исследовательское учреждение) оставался в ведении Главнауки (а теперь Главискусства). Однако de facto Курсы были неотъемлемой частью Института. Сотрудники ГИИИ читали здесь лекции и вели семинарии, а наиболее способные студенты старших курсов активно принимали участие в научной работе Института. На протяжении всех двадцатых годов это было лучшее и единственное в своем роде гуманитарное учебное заведение не только в Ленинграде, но и вообще в России. Сохранившиеся мемуары об Институте на самом деле были воспоминаниями о Курсах, так как писались бывшими студентами ВГКИ. Они передают живой и свободный дух, царивший в этом научно-учебном заведении, особые «неакадемические» отношения между студентами и преподавателями, которые провоцировали серьезную самостоятельную научную работу, с одной стороны, а с другой, сопричастность и соучастие их в жизни современного искусства. Этот дух «высокого горения» сохранился у многих студентов и научных сотрудников 2-го разряда, т. е. бывших студентов, преподававших на Курсах, вплоть до разгрома ВГКИ[231].
Понятно, что в обстановке тотального уничтожения творческой и научной мысли Курсы должны были первыми подвергнуться ликвидации.
Схема ликвидации Курсов, собственно говоря, была той же, что и ликвидации Института. Сначала встал вопрос об их реорганизации, точнее о сокращении количества преподавателей из-за «многопредметности и обилия преподавателей по однородным дисциплинам», который был поставлен на заседании Правления ВГКИ 28 января 1929 года[232]. Затем был поставлен вопрос о слиянии ВГКИ с ЛГУ, и 18 февраля создана «Комиссия по слиянию»[233]; на ее первом заседании учреждена «Комиссия по разработке учебных планов», которая должна была кроме того основать новые кафедры в ЛГУ для переводимых студентов и уточнить их количество[234]. Наконец, 15 марта была создана «Комиссия по реорганизации»[235]. Но все обсуждения, предложения и постановления, все составленные планы, учрежденные кафедры и списки переводимых студентов — все это оказалось фикцией. 29 апреля состоялось последнее заседание Правления Курсов, на котором было объявлено об их ликвидации[236].
Формально Курсы были упразднены под предлогом организации при Ямфаке Ленинградского университета искусствоведческого отделения. Этот вопрос был решен на заседании Президиума Коллегии Наркомпроса 14 мая 1929 года, проходившем под председательством «т. Яковлева[237] и т. Луначарского». Пункт 10 протокола этого заседания был посвящен ликвидации ВГКИ. Графа «постановлено» гласит: «Считать необходимым приступить к ликвидации Высших Государственных Курсов искусствоведения в Ленинграде». И далее, после распоряжения «в настоящем году приема на первый курс ВГКИ не производить», Главпрофобру поручалось «немедленно провести в жизнь» следующее постановление: «Студентов, перешедших на 2-й курс, после строгого классового и академического отбора перевести в Ленинградский Гос. Университет на факультет языка и материальной культуры в пределах не свыше 150 человек, организовав при этом факультете отделение материальной культуры и искусствоведения с циклами: а) материальной культуры и изобразительных искусств, б) театральный (с уклоном кино). Студентам ВГКИ, переходящим на 3-й и 4-й курсы, предоставить возможность окончить курсы, причем поручить Главпрофобру пересмотреть установку Курсов и изменить учебные планы с целью наибольшего приближения задач Курсов к потребностям жизни и максимально возможного сокращения оставшегося срока обучения». Отдельным параграфом указывалось: «утвердить переход 15 студентов» Музыкального отделения ВГКИ «в Ленинградскую Гос. Консерваторию»[238]. Интересно, что для студентов ЛИТО по этому плану перехода как бы вообще не было предусмотрено: два запланированных при Ямфаке отделения предназначались соответственно для ИЗО и ТЕО.
Надо отдать должное Правлению Курсов, оно сразу же обратилось к Президиуму Наркомпроса с «просьбой о пересмотре постановления Президиума Коллегии НКП от 14 мая». В этом документе отмечалось, что, следуя постановлению Коллегии Наркомпроса от 14 мая, в середине года фактически окажутся выброшены на улицу 690 человек студентов, так как после этого постановления Курсы автоматически останутся «без средств и без урегулирования правового положения как студентов, так и самих Курсов»[239]. Однако просьба эта, заслушанная на следующем заседании Президиума Коллегии от 23 мая 1929 года (пунктом 2), удовлетворена не была: против этого пункта в протоколе записано: «Постановили: Подтвердить постановление Президиума Коллегии НКП от 14.V. с.г.»[240].
Главпрофобр приступил к ликвидации Курсов весной, а закончил осенью. Но осуществлен был не этот, а еще более варварский план расформирования. В ГА РФ’е сохранился протокол заседания той же Коллегии от 16 сентября 1929 года, из которого следует, что никаких структур («отделений культуры и искусствоведения») при Ленинградском университете создано не было. Поэтому ликвидация Курсов планировалась теперь следующим образом: дать доучиться только студентам последнего, четвертого курса (на всех отделениях), закончив занятия раньше времени — к 1 мая 1930 года. Из потоков 2-го и 3-го курсов ИЗО и ЛИТО «пролетарскую часть студенчества, не свыше 150 человек» перевести в Ленинградский университет. Исключение делалось для студентов 2-го и 3-го курсов Театрального и Кино-отделений, которым (благодаря настоянию авторитетного тогда еще Гвоздева) позволялось закончить образование при отделе ТЕО Института, что, впрочем, осуществить не удалось, так как вскоре сам Отдел ТЕО (как и прочие отделы Института) перестал существовать[241]. О курсах МУЗО в новом постановлении не говорилось вообще, как не говорилось и об «академическом» критерии отбора: теперь важен был «классовый принцип», ибо только «пролетарская часть студенчества» могла претендовать на дальнейшее образование[242]. Если учесть, что к этому времени на Курсах училось 891 человек (из которых в ЛИТО — 502 студента), и если учесть, что из них меньше четверти (только 218 человек) имело рабоче-крестьянское происхождение, то становится понятным, что большая и лучшая часть студентов, как и указывалось в прошении ВГКИ, «осталась за бортом»[243]. На протяжении всего осеннего семестра (до конца декабря 1929 г.) на Курсах продолжались заседания Комиссии по слиянию Курсов и ЛГУ и велась переписка с бывшими студентами и различными инстанциями об устройстве студентов, не попавших в ЛГУ, в Педагогический институт им. Герцена, на Геофак ЛГУ и в провинциальные вузы, причем из этой переписки становится очевидным, что большая часть так и не устроенных в вузы студентов — дети служащих.
Постановление Коллегии от 16 сентября 1929 года о «расформировании курсов» было зачитано на заседании нового Правления Института (первого в этом академическом году) 2 октября 1929 года и, судя по протоколу, не вызвало никаких возражений[244]. Обсуждался лишь вопрос о подготовке помещений для занятий последнего оставленного до весны курса[245].
Следует заметить, что никакой идеологической оценки Курсов в документах о ликвидации нет. О ВГКИ чиновники Наркомпроса вспомнили позже, когда основным критерием опалы стал социальный состав учреждения. Мы имеем в виду второй пункт постановления Комиссии по чистке Института, происходившей летом 1930 года. Здесь Курсам дается оценка с «принципиальных позиций» и откровенно говорится о причине их разгрома:
«Организованные при Институте курсы искусствоведения, ныне закрытые — последний выпуск проведен в 1930 г. — являлись собранием дворянско-буржуазной молодежи, которая или не могла попасть в ВУЗы, вследствие классового отбора, или не желала „смешиваться“ с пролетарским студенчеством. После 1924–25 гг., когда в Университете проведена была чистка преподавательского состава и реакционные элементы из профессоров и доцентов уволены — все они сосредоточились на этих курсах. Если принять во внимание, что курсы существовали на хозрасчете, со слушателей взималась довольно значительная плата, за исключением тех, кого Правление освобождало, а это были студенты совсем не пролетарского происхождения, то совершенно ясно, каков состав студентов на существовавших при Институте курсах. А это имеет то значение, что аспирантура пополнялась из состава курсов»[246].
Пейоративная оценка ВГКИ, данная партийными чиновниками, лишний раз свидетельствует о необычном для тех страшных лет составе студенчества на Курсах — интеллигенции «последнего призыва». Она свидетельствует также и о высоком научном уровне профессоров и доцентов, уволенных из других вузов при многочисленных чистках, профессоров-изгоев, которых Зубов на свой страх и риск пригласил в неказенное учебное заведение. Эти замечательные специалисты успели за десятилетие передать свои знания любимым ученикам, создав плеяду будущих ученых в различных искусствоведческих сферах; судьба многих из них оказалась очень нелегкой и часто трагической.
В отличие от Курсов медленное уничтожение Института провоцировало его постепенный моральный, научный и физический распад.
Научный распад фиксирует деградация научных планов. В цитированном выше отчете указывалось, что по требованию Главискусства «пересмотрены производственные планы с целью большей увязки их с основными вопросами соц. строительства». Эти планы составлялись новыми руководителями, и Шмит в своем отчете от 24 мая 1929 года заверял, что они «должны быть выполнены на все 100 %».
Планы на следующий академический год действительно оказались откорректированными. Для сравнения можно привести план Института на предыдущий 1928/29 год, написанный еще до «реорганизации», вероятно, сразу после запроса Главискусства, т. е. в начале октября 1928 года. Остановимся для примера на планах Словесного отделения.
«Дореформенный» план ЛИТО начинается, как всегда, с указания на преемственность работы: «В центре работ Отдела со дня его основания стоит всестороннее изучение русской литературы 18–20 вв. (вопросы развития отдельных жанров, смены литературных направлений, борьба школ и систем, история критики и журналистики, литературный быт и пр.) и русского языка…». И далее идет перечисление научных работ по всем секциям, кабинетам и комитетам отдела. Единственная уступка требованиям начальства — указание, что в Комитете современной литературы (еще старом), кроме дальнейшего «изучения возникновения и развития символизма и футуризма», «будет организовано изучение языковых и сюжетных корней современной пролетарской литературы»[247].
В отличие от этого документа, в «Производственном плане» ЛИТО на 1929/30 год уже добрую половину занимают работы нового Комитета современной литературы[248]. Общая часть начинается с заверений и формулировок, которые в плане ЛИТО встречаются впервые: указывается, что работа «будет проводиться на основе марксистского подхода к изучению историко-литературных явлений», и для изучения выбираются те эпохи, «которые имеют значение для уяснения диалектики современной литературы».
Справедливости ради следует отметить, что в «старых» научных секциях ЛИТО (истории литературы, теории литературы и художественного фольклора) планировалась обычная исследовательская работа по слегка перестроенным (требовался коллективный труд), но жизнеспособным научным группам: в Пушкинском комитете под председательством Ю. Г. Оксмана шла работа по изучению критического наследия Пушкина и готовились очередные тома издания «Рукописи Пушкина», в Группе по литературному быту XIX века Б. М. Эйхенбаума семинаристы собирались продолжить разработку многочисленных тем (около 25) для готовящегося сборника под общим названием «Литературный быт», в Группе по литературной пародии Ю. Н. Тынянова намечалось продолжение работы над книгой «История русской литературы в пародиях». По прежнему распорядку планировалась разработка теоретических тем в группах по стиховедению Б. В. Томашевского[249], по художественному переводу Л. В. Щербы и С. И. Бернштейна, и по русскому литературному языку В. В. Виноградова; в группе звучащей художественной речи Бернштейн планировал дальнейшее изучение ораторской речи; в фольклорном секторе под руководством В. М. Жирмунского и В. П. Адриановой-Перетц активно велась исследовательская и собирательская работа по русскому устному народному творчеству и фольклору немецких колонистов[250].
Однако работа Комитета современной литературы действительно подверглась кардинальной перестройке. Теперь она планировалась с ориентацией именно на «обслуживание текущей художественной жизни» «широких масс». В плане указывалась организация рецензентского кружка, семинара для рабкоров (по вопросам стенгазеты и заводской газеты), консультаций для начинающих писателей; здесь же группа Андрузского по изучению марксистской теории и методологии наметила разработку материалов к предстоящей конференции литературоведов-марксистов. Можно заметить, как меняются темы докладов: это доклады о творчестве официозных советских авторов[251], а также общие темы с «пролетарским» уклоном, такие как: «Вопросы пролетарской поэзии» (Н. Л. Степанов), «Асеев» (Л. Я. Гинзбург)[252], «Фадеев» (Ц. С. Вольпе), «Либединский» (Л. В. Цырлин), «Молодая пролетарская поэзия» (В. П. Друзин[253]), «Современная лирика и эпос» (Н. А. Коварский), «Современная советская драматургия» (Н. Я. Берковский), «Фурманов» (А. И. Камегулов), «Леф» (А. Е. Горелов). Кроме того, запланировано было установить связь с пролетарскими группировками писателей, такими как ЛАПП, «Стройка», «Резец», «Смена», «Кузница», Содружество[254], а также (по согласованию с издательством ЗИФ) издавать сборники современных пролетарских прозаиков и поэтов. Иначе говоря, в Комитете происходит резкая переориентация на пролетарскую литературу, а творчество замечательных прозаиков и поэтов, принимавших активное участие в работе Комитета на начальном этапе, почти полностью игнорируется[255].
Обращает на себя внимание преамбула к плану Комитета современной литературы. Она начинается фразой: «Вопросы социалистического наступления пятилетки, социалистического соревнования — поскольку они выражаются в современной литературной жизни и формируют самое лицо сегодняшней литературы — имеют найти свое выражение в организации деятельности Комитета». Соцсоревнование упоминается также и в плане Литературного архива при Комитете, который еще по-прежнему возглавляет К. А. Шимкевич, но где теперь, вместо произведений замечательных авторов, указанных в предыдущем плане, предполагается сбор заводских малотиражных газет и стенгазет «с целью изучения жанров и сюжетов в массовом производстве». В конце плана приписано: «В связи с социалистическим соревнованием, Литературный архив ставит себе следующие задачи: 1) увеличение количества и качества <так!> материалов, 2) открытие отдела рецензий, отдела писательских адресов <так!>» и т. д.
Упоминания «пятилетнего плана» и «соцсоревнования», перекочевавшие в производственные планы из директив съездов, превратились в своего рода обязательные слова-сигналы, знаменующие лояльность учреждений. Об этих двух «всеобъемлющих начинаниях» позволим себе сказать несколько слов.
Идея включения пятилетнего плана развития науки в общий план «грандиозного социалистического строительства» была идеей фикс высокой партийной номенклатуры. Указания на то, что планы научно-исследовательских учреждений должны разрабатываться «на основе развития соответствующих отраслей промышленности», появились в постановлениях Совнаркома РСФСР еще в 1927 году, и уже тогда Наркомпросу вменялось вместе с Государственной плановой комиссией РСФСР «выработать для предоставления в Совет народных комиссаров РСФСР соответствующий проект порядка планирования», для чего предварительно предполагалась «выработка инструкций» по созыву совещаний, советов, конференций, организация ассоциаций для рассмотрения этих самых планов[256]. О той же «увязке» планов говорилось в Постановлении Совнаркома СССР «Об организации научно-исследовательской работы для нужд промышленности» от 7 августа 1928 года: «Ускорить и улучшить Высшим советом народного хозяйства разработку пятилетнего плана научно-исследовательской работы с учетом пятилетнего плана развития промышленности»[257].
В Главнауке о пятилетнем плане впервые заговорили на конференции директоров учреждений Главнауки, проходившей с 16 по 19 мая 1928 года, на которой выступали и Ф. Н. Петров с докладом «О задачах научных учреждений в связи с пятилетним планом» и П. И. Новицкий с докладом «О роли искусства в соцстроительстве и конкретных мероприятиях в связи с пятилетним планом»[258].
Внедрять новые пятилетние планы в научных учреждениях начали, однако, не сразу после XIV Всероссийского Съезда Советов, а только после V Всесоюзного Съезда, где были утверждены директивы по его разработке. В июле 1929 года «всем директорам Научно-исследовательских Институтов г. Москвы и Ленинграда» из Наркомпроса был разослан следующий циркуляр:
XIV Всероссийский Съезд Советов и V Съезд Советов приняли решение об осуществлении более быстрого темпа индустриализации страны, выразив темп строительства в пятилетнем плане хозяйственного культурного строительства СССР. Основным условием осуществления пятилетнего плана в первую очередь безусловно является переустройство форм и методов работы нашей деятельности в том, чтобы наши планы, вся наша деятельность целиком была пронизана задачей выполнения пятилетнего плана, поэтому всем научно-исследовательским институтам необходимо все ранее составленные пятилетние планы переработать под углом увязки своей деятельности с государственным строительства <так!> с тем, чтобы наши планы являлись частью общего пятилетнего плана народного хозяйства[259].
Корявая бессмысленность этого текста свидетельствует о растерянности чиновников Наркомпроса, перед которыми встала далеко не простая задача приспособить научные и художественные институции к партийным директивам и постановлениям, в которых собственно ни о науке, ни об искусстве речь и не шла — это были пятилетние планы индустриализации и коллективизации.
Чувствуя, вероятно, полную беспомощность и создавая видимость деятельности, Наркомпрос разослал циркуляр всем научно-исследовательским институциям. Собственно разрабатывать пятилетние планы должна была Главнаука, но она, в свою очередь, поручила разработку плана РАНИОН, куда был послан циркуляр (от 24 сентября 1929 года), с пометкой «срочно». Здесь давались столь же невнятные и невыполнимые задания: исследовательские темы в научных учреждениях «следует связать» с: «а) изучением производственных сил, индустриализацией страны и развитием сельского хозяйства; б) с изучением экономики районов; в) с обслуживанием потребностей районов по заданиям местных органов, г) обслуживанием потребностей нацмен <так!>…»[260] и т. д.
Несмотря на помету «срочно», разработка плана не двигалась с места. 6 ноября 1929 года Президиумом РАНИОН, «в целях выработки в трехдневный срок» директивы «по составлению пятилетнего плана для научных институтов», была создана комиссия «в составе тт. Эстрина, Челяпова, Козьмина и Леонтьева»[261]. Однако и на этот раз «в трехдневный срок» директива разработана не была. Ее черновой вариант, сохранившийся в фонде РАНИОН, датирован 1 декабря[262]. Но окончательно она была отредактирована и утверждена лишь к концу декабря, о чем свидетельствует выписка из протокола заседания Правления РАНИОН от 26 декабря 1929 года, с указанием на ее рассылку по Институтам, которым, в свою очередь, вменялось «представить пятилетние планы» в трехдневный срок — «к 30 декабря 1929 г.»[263]. В Директиве указывалось, какие пункты в обязательном порядке должны быть отражены в пятилетних планах: 1) «районирование», т. е. как институты учли «потребности национальных республик и автономных областей»; 2) «укрепление и развитие марксистской методологии» и «развертывание борьбы с антимарксистскими направлениями»; 3) «новые методы и формы работы — развертывание социалистического соревнования и переход на непрерывное производство»; 4) «основной формой <…> должны являться коллективные работы»[264] и т. д. В окончательном варианте этого документа говорилось еще о трудовой дисциплине[265] и о двух существенных вещах: во-первых, что марксистские кадры, работающие в институтах, должны освобождаться от прочих нагрузок, во-вторых, что институты, вовремя приславшие пятилетние планы, могут рассчитывать и на расширение штата, и на повышение выделяемых средств, и на кредиты, и на увеличение фонда зарплаты на 300 %[266]. Требование «решительно выравнивать соц. — культурный фронт по фронту нашей индустриализации» подразумевало «рост бюджета», о чем говорилось еще в постановлении Наркомпроса от 19 мая 1928 года[267]. Новый эпитет к институтскому плану — «производственный» также оповещал о «выравнивании фронтов». Плановые директивы имели целью во что бы то ни стало интегрировать науку в сталинский тоталитарный план «грандиозного социалистического строительства». Декларировалось общее развернутое социалистическое наступление по всему фронту строительства, звучали призывы к ученым «отдать себя целиком делу социалистического строительства и революционной борьбе пролетариата»[268]. Но уже сам мучительный процесс разработки плана свидетельствует, что все эти директивы могли быть проведены в жизнь только ценой уничтожения научных институций вообще. Идея централизации, унификации и глобального планировании стояла во главе угла и в дальнейшем. В 1930 году функция планирования научной работы была передана в Госплан при Совете народных комиссаров, «в его недрах была создана специальная секция по планированию научно-исследовательской работы»[269]. Забегая вперед, заметим, что с задачей — сделать науку «участком идеологического фронта в соц-строительстве» — удалось справиться только к 1934 году, и во многом благодаря волевой казуистике инициативного сталинского идеолога А. А. Жданова.
Что же касается развертывания соцсоревнований, то оно тоже началось еще в 1928 году, но достигло своего апогея к середине 1929-го. Рубриками об этом великом почине заполнились передовицы газет. «Весь мир следит за высоким опытом социалистического соревнования, охватившим Страну Советов. Социалистическое соревнование, родившееся в творческом порыве широких масс, превращается в систему социалистического труда» — писала «Литературная газета»[270]. На ее страницах, под рубрикой «Советские писатели на фронте социалистического соревнования», из номера в номер «в порядке литературного соревнования» стали публиковаться очерки писателей, «описывающие ход работ по соцсоревнованию того или иного завода, фабрики, совхоза»[271]. По прессе можно отследить, как разрасталась и ширилась истерия и как с этим «небывалым движением»[272] увязывались пятилетка и разворачивающаяся к этому времени кампания по самокритике. Так, в заметке «К пролетарским писателям» РАПП призывала не только участвовать в соцсоревновании на страницах газет и журналов, но и «организовать соревнование и внутри» ассоциации, «связав итоги нашей самокритики с задачами соревнования»[273]. А Мариэтта Шагинян, своевременно указав на «заштампованность» некоторых появившихся в газете очерков (в порядке той самой «самокритики»), указывала на необходимость связать соцсоревнование с пятилеткой, являющейся «детищем огромного интеллектуального напряжения»[274].
Идея «вызовов» на соцсоревнования научных учреждений и вузов получила директивное оформление к середине 1929 года. 26 июня 1929 года было опубликовано Постановление Президиума Цекпроса «О соцсоревнованиях в культучреждениях», где предлагалось для стимулирования этого процесса опять же создать при ЦК особую комиссию. В постановлении объяснялся «высокий» смысл подобной инициативы: она должна была препятствовать «академической замкнутости»[275]. Следом за ним появилось обращение наркома просвещения (тогда еще Луначарского) от 5 июля 1929 года к работникам просвещения, в котором говорилось: «Самое большое значение в деле соцсоревнования будут иметь вызовы отдельными учреждениями других соседних учреждений», а также отмечалось, что соцсоревнования помогут «мощно внедрить» в действие пятилетний план[276]. И тут же наступила «эпидемия» вызовов на соцсоревнования научных и учебных заведений, а также прочих учреждений культуры и искусства, например, театров всех уровней, столичных, провинциальных и самодеятельных. «К сегодняшнему дню почти все зрелищные предприятия включились в соцсоревнования», — оповещала статья «Дела и дни социалистического соревнования» в журнале «Рабочий и театр»[277].
Еще до появления июльского постановления и партийных директив и обращений Институт откликнулся на это разраставшееся движение. На заседании Ученого Совета ГИИИ 24 мая 1929 года А. А. Гвоздев выступил с инициативой вызвать ГАХН на социалистическое соревнование, что с энтузиазмом было подхвачено новым Правлением Института. Условия соцсоревнования разрабатывались почти три недели и были приняты и записаны в протоколе заседания Правления от 12 июня 1929 года. Это были все те же внедряемые Главискусством требования: «…2) положить в основу научной работы Института марксистский метод, <…> 3) построить всю научно-исследовательскую работу на коллективных началах, избрав общую для всех работ Института тему „Советское искусство за 10 лет (1917–1929)“ <…> 4) увязать всю научную работу с вопросами пролетарской общественности», 6) вырастить из аспирантов «подлинно марксистскую искусствоведческую смену», 7) «укрепить трудовую дисциплину», 8) «поднять профессиональную и общественную активность всех работников Института <…>, широко развертывая самокритику», 9) публиковать достижения соцсоревнования в журналах «Жизнь искусства», «РАБИС» и газетах «Известия ВЦИК» и «Комсомольская правда»[278]. 2 октября 1929 года на заседании Правления опять был поднят вопрос о социалистическом соревновании, в связи с чем предложено «принять меры к продвижению в печать марксистских трудов по искусству»[279]. В дальнейшем тема соцсоревнований продолжает муссироваться в Институте[280].
Не покажется странным, что ГАХН, который именно в мае 1929 года был подвергнут первой «реорганизации» (она началась позже, чем в Институте), не откликнулся на этот «вызов»[281]. Но зато неожиданно откликнулся рапповский журнал «На литературном посту», где в августовском номере за 1929 год под инициалами «К.М.» появилась статья под заглавием «ГИИИ приспособляется». В ней «вызов» ГИИИ на соревнование ГАХН (опубликованный в «Комсомольской правде») назван «извращением и опошлением лозунга о соцсоревновании». Цитируя положения «вызова» о разработке «марксистского метода», положенного в основу «изысканий» ГИИИ, критик (как выяснилось впоследствии — А. И. Михайлов) набрасывается на труды директора Института Шмита, подписавшего этот документ. Он называет Шмита «автором эклектических ревизионистских теорий» и усматривает в его методологических работах «антимарксистский» подход, поскольку предложенная им схема развития искусства отвергает «классовое истолкование искусства». Свою статью автор заключает призывом «коренным образом реорганизовать» ГАХН и ГИИИ и отмечает, что «пока идеалисты и оппортунисты мирно, не встречая почти отпора внутри самих этих учреждений, работают во вред марксистскому искусству», здесь не может быть создана «реальная основа для марксизма»[282].
Этой критикой методологии директора Института и призывом «дать отпор антимарксистским элементам» решил ловко воспользоваться Назаренко для окончательного смещения Шмита с директорского поста. В сентябре, когда директор и часть сотрудников были еще в отпуске[283], он созывает общее собрание Института и предлагает «отмежеваться» от антимарксиста Шмита и послать оповещение об этом в журнал «На литературном посту». Видимо, большинство собравшихся согласилось с этим предложением[284]. О решении коллег «отречься» от директора Шмит узнал по возвращении из отпуска, и ему ничего не оставалось, как подать заявление об отставке. 9 октября 1929 года созывается Правление, на котором Шмит оповещает, что «возбуждает ходатайство перед Главискусством об увольнении с должности директора Института». И Правление послушно постановило: «Передать заявление Шмита в Главискусство, поручив ведение переговоров по этому делу зам. директору Назаренко, и до разрешения этого дела Шмиту исполнять обязанности директора»[285].
Интересно, что только в декабрьском номере «На литературном посту» (т. е. через три месяца) появился институтский ответ на статью Михайлова, под заглавием «Письмо группы работников ГИИИ», подписанный семью именами[286]. Он предваряется письмом за подписью Шмита, датированным 21 октября 1929 года. Эти документы сохранились среди бумаг Шмита в папке под заглавием «Письма (2) Ф. И. Шмита в редакцию журнала „На литературном посту“»[287]. Оба они написаны на машинке, лежат в том же порядке и пронумерованы как письмо № 1 (письмо Шмита) и № 2 (письмо сотрудников), последнее без подписей. Текст второго письма, совпадающий с публикацией, имеет мелкие недоработки (например, не вписан номер газеты «Жизнь искусства»). Все это свидетельствует о том, что письмо № 2, опубликованное как «Письмо группы работников ГИИИ», написано было если не самим директором, то с его ведома.
Публикация имеет целью оповестить общественность о «показательном» разрешении конфликта между директором (буржуазным спецом) и принципиальными сотрудниками-марксистами. В первом письме, которое хоть и выдержано в жанре публичного покаяния, однако не лишено доли сарказма, директор сообщает о своем уходе с занимаемой должности:
Статья тов. К.М. «ГИИИ приспособился» была напечатана в августовском (№ 16) журнала «На литературном посту», в самое, значит, отпускное время, а потому произвела свой эффект с запозданием. Но как только сотрудники Института съехались, они прочитали статью в эконом совещании[288], с полной определенностью почувствовали потребность дать мне, как оппортунисту, идеалисту и формалисту, решительный отпор и довели о своем марксистском самоопределении письменно до сведения Редакции «На литературном посту» (только теперь, потому что редактирование документа отняло много времени). Как только я, в свою очередь, вернулся из отпуска (1 октября) и узнал обо всем свершившемся в мое отсутствие, я тотчас попросил Правление ГИИИ ходатайствовать перед Главискусством об увольнении меня от должности Директора ГИИИ. Я, конечно, не думаю, чтобы это событие имело общеисторическое значение, но за последнее время Редакция «На литературном посту» уделяла моей продукции столько внимания[289], что я хочу первым порадовать журнал уведомлением о конкретных результатах ее кампании. Ф. И. Шмит[290].
Во втором письме, редактура которого «отняла много времени», автору («К.М.») указывалось на две его ошибки. Во-первых, ему «осталось неизвестным, что коренная реорганизации ГИИИ уже проведена в жизнь» (и далее подробно описывались институтские новации, теми же словами, что и в процитированном выше Отчете о реорганизации Института[291]). Во-вторых, автор статьи неправомерно отождествляет «работы директора Ф. И. Шмита с работой всего Института в целом», поскольку «среди работников Института теория директора находит лишь единичных приверженцев. Все печатные и устные выступления Ф. И. Шмита встречали решительные возражения. Борьба с его теорией ведется, доказательством чего служат две напечатанные работы Андрузского и выходящий на днях сборник „За марксистское литературоведение“»[292]. Кроме того, письмо содержит благодарность за критику и заверение, что Институт не собирается «замазывать свои недостатки»[293].
Эта мистификация, где самобичевание граничит с сарказмом, а самокритика с критикой в адрес оппонента, явно была задумана ради благородной цели: спасения Института. Однако она не возымела должного действия. А. И. Михайлов, раскрывая свой псевдоним «К.М.», предваряет публикацию этих писем заметкой под заглавием «Против казенного благополучия, против замазывания классовой борьбы». Здесь он выражает «известную удовлетворенность» описанной в письмах ситуацией, но наставительно указывает, что авторам письма «не достает самокритики», поскольку в работе ГИИИ «очень сильны формализм и эклектизм». В качестве примера приводятся темы работ по ИЗО «антимарксиста» Лунина[294], который, вместо изучения пролетарского искусства, предлагает работы по «Миру искусства», импрессионизму и авангардизму. И далее рапповский критик продолжает клеймить до сих пор выходящие под маркой ГИИИ «преимущественно формалистские и ревизионистские работы», тем намекая, что «реформирование» не закончено, и под конец обвиняет авторов письма «в замазывании отрицательных моментов» в работе Института[295].
Итак, кровожадная критика уже не довольствуется покаянием сотрудников, отставкой директора из «бывших» и «реформированием Института» по директивам партийных организаций, а требует следующих жертв, в число которых включается и революционное искусство авангарда. Заметим, кстати, что этот рапповский журнал уже во всю клеймит и «уклоны» марксистской критики, например, установки плехановца Андрузского, того самого, который в свое время начал травлю Шмита, и методологические позиции «тов. Горбачева», который обвиняется в том, что пользуется марксистской фразеологией для «прикрытия формализма»[296].
9 октября 1929 года Шмит подает заявление об уходе, но вышестоящие инстанции не торопятся принимать его отставку. Переданное в Главискусство заявление не имело хода, так как эта структура была расформирована, точнее «реформирована» в Совет по делам искусства и литературы[297]. Институт в новом академическом году оказался без руководства: только на заседании Правления 13 февраля 1930 года был зачитан циркуляр о возвращении ГИИИ в ведение Главнауки, которая вскоре была реорганизована в Сектор науки Наркомпроса[298].
Пока же судьбу Шмита решал уполномоченный Наркомпроса по Ленинграду Б. П. Позерн. Еще 1 ноября он письменно уведомлял директора, что тот «обязан руководить работой Института и отвечает за это полностью»[299]. Позерн посылает и резолюцию в Правление Института о необходимости отложить рассмотрение заявления Шмита до окончания работы Комиссии ГУСа (резолюция была зачитана на заседании 6 ноября 1929 года)[300]. Положение бесправного директора, снявшего с себя руководство «во спасение» Института и при этом насильственно вынужденного нести за Институт полную ответственность безо всяких полномочий, становится невыносимым. Шмит делает отчаянные попытки освободиться от своих институтских обязанностей: 23 октября 1929 года на заседании Правления слушали дело о его снятии с руководства семинария по марксистскому искусствознанию, «в виду его личного заявления о том, что он при создавшихся условиях не находит возможным принимать участие в руководстве указанным семинарием»[301]. А 20 ноября 1929 года на заседании Правления он объявляет об уходе со ставки штатного действительного члена ГИИИ[302]. Наконец, не выдерживая наглости Назаренко, он пускает в ход неблаговидные приемы: 30 октября пишет Позерну жалобу на превышение замдиректором своих полномочий[303], а 11 ноября 1929 года, в связи с «партчисткой» Назаренко в Университете, спешит сообщить в конфиденциальном письме о темном «харьковском прошлом» этого коммуниста (т. е. намекает на его сотрудничество в белогвардейской прессе), что уже является политическим доносом[304]. Заметим, что и это не помогло: Назаренко остается замдиректором ГИИИ. И далее в январе, феврале, марте и вплоть до прихода нового директора Шмит пишет отчаянные письма в Главнауку и Главискусство с просьбами уволить либо его, либо Назаренко, справедливо указывает на неопределенность и неработоспособность Института, поскольку до сих пор непонятно, в чьем ведении (Главнауки или Главискусства) он находится, сотрудники так и не утверждены, не приняты отчеты, устарели планы[305].
А между тем заместитель директора откровенно захватывает власть, подчеркнуто не считаясь с директором. Так, 30 октября 1929 года он демонстративно срывает заседание Правления, назначив на те же часы заседание институтской коммунистической фракции. При этом оказывается, что Шмит даже не может объявить ему выговор[306], поскольку «по уставу директор не имеет права вмешиваться в жизнь партийных и профсоюзных организаций»[307]. Выкручивается Назаренко и из другой ситуации. 16 октября 1929 года на повестку заседания Правления был вынесен вопрос «О появившейся в „Радиоцентре“ (название институтской стенгазеты. — К. К.) заметке о зажиме самокритики администрацией ГИИИ во главе с Я. А. Назаренко». Вопрос о самокритике стоял тогда очень остро. После статьи Сталина[308] она насаждалась во всех сферах советской жизни. Например, в директивном указе НКП «О построении планов работы <…> на 1929/30 оперативный год за № 10004/104 от 19.04.29» отмечалось, что «самокритика в области просвещения <…> должна стать нормальным методом работы и самопроверки»[309]. Обвинение в «зажиме самокритики» коммунистом и ответственным работником было вполне достаточным для серьезных «оргвыводов». Но и тут Назаренко добивается от послушного Правления постановления о предвзятости беспартийных сотрудников (журналистов стенгазеты) к нему, ревностному коммунисту, и отводит обвинения[310].
На фоне склок, доносов и полнейшей деморализации руководства начинает разваливаться и работа Института. Способствует этому и смена работников административно-хозяйственной части, которую осенью вновь предпринимает Назаренко. Так, завхозом он берет некоего О. И. Шира, который скоро был уличен в краже институтского имущества (участь всех коммунистов-завхозов ГИИИ)[311]. Самоуправством занимается и взятый Назаренко в качестве вахтера его кум Ю. И. Бобков[312], который с осени 1929 года регулярно срывает лекции на Курсах, так как не желает вечерами допоздна оставаться в Институте[313].
24 ноября 1929 года Назаренко увольняет старейшего и самоотверженного работника Института Ф. В. Отто, бессменного заведующего канцелярией Института, объясняя это тем, что он как беспартийный не может вести секретную переписку[314], которая, по последней инструкции, возложена была на зав. канцелярией[315]. На его место он сажает выдвиженца А. Н. Шулакова, который, так и не разобравшись в громоздкой и сложной канцелярской работе Института, через несколько месяцев подает прошение об увольнении. 13 февраля 1930 года на заседании Правления постановили освободить Шулакова от должности заведующего канцелярией и назначить на эту должность А. И. Перепеч[316]. Надо заметить, что с этого времени в архивных делах Института появляются лакуны, в определенной мере затрудняющие доскональное обследование последнего года его существования. Ясно лишь, что в этот период добровольно уходят ценные сотрудники и продолжает разваливаться прежняя структура Института. Так, уходит со штатной должности заместитель председателя ГЕО В. Н. Соловьев[317], начавший работу в Институте с момента образования Театрального факультета, потом подает прошение об уходе Б. А. Ларин[318], покидает Институт и А. В. Оссовский, один из старейших сотрудников МУЗО, в последние годы возглавлявший Секцию музыкальной литературы[319]. Закрывается Копировальная мастерская, которая еще в зубовские времена выполняла благородное дело по копированию фресок гибнущих церквей[320].
С нового 1930 года развал усиливается. 13 января 1930 года подает прошение об уходе Г. А. Гуковский[321], через месяц, 23 февраля, уходит с поста секретаря ИЗО Н. А. Кожин[322], на этом же заседании (23 февраля) снимают с должности Финагина (в связи с уничтожением Термино-библиографического кабинета, где он после реорганизации значился секретарем)[323], отстраняют от руководства Кинокомитетом Адриана Пиотровского (по доносу Э. М. Арнольди о нарушении трудовой дисциплины[324]), с 15 февраля 1930 года увольняют В. М. Ермолаеву и на половину оклада переводят М. В. Эндер, «ввиду свертывания части работы Экспериментальной лаборатории»[325], 15 марта отчисляется из Института В. В. Успенский[326]. Поскольку документы за эти месяцы плохо подшивались и собирались, то уход многих сотрудников оказался не зафиксирован.
Резко меняется состав молодых кадров — научных сотрудников 2-го разряда и аспирантов. На место Кожина, серьезного специалиста по древнерусской и западноевропейской средневековой архитектуре, приходит в ИЗО беспомощная в научном плане, но правоверная «марксистка» Э. Н. Ацаркина[327], которая явно нацеливалась взять в свои руки идеологическую подготовку аспирантов. 13 февраля 1930 года Правление командирует ее в Москву к И. Л. Маца[328] «на предмет выяснения вопроса об организации научной части»[329], вскоре она начинает заменять председателя ИЗО Исакова во время его отъездов. А 5 марта на заседании Правления слушали ее заявление о необходимости «дополнения аспирантских кадров ГИИИ молодыми пролетарскими и марксистскими силами» и предложение «в срочном порядке разработать отделами вопрос о привлечении выдвиженцев»[330]. Из Главискусства в ЛИТО направляется никому не ведомый тов. Крюков[331], по рекомендации Маца в штат Института берут молодого активного коммуниста, заведующего Гублитом И. А. Острецова (в группу по марксистской методологии)[332]. 5 марта 1930 года на заседании Правления было постановлено зачислить на ТЕО Г. А. Авлова, театрального деятеля, специалиста по клубной самодеятельности и агитпропбригадам[333].
До прихода нового директора продолжается ликвидация подразделений Института: 5 марта на заседании Правления Назаренко оповещает об упразднении Пушкинского комитета (Оксмана) и Комитета русского языка (Виноградова)[334], через две недели была ликвидирована Лаборатория цветоформы Малевича[335].
О состоянии научной работы в период безначалия, а точнее «господства» Назаренко дает представление новый «Производственный план ЛИТО» на второй квартал 1930 года, составленный как раз зимой 1930 года и подписанный руководителями Отдела: председателем Назаренко и секретарем Малаховым[336]. Даже на фоне предыдущего плана он выглядит устрашающе. Здесь ЛИТО, по сути дела, превращается в тот самый семинар по марксизму, который Назаренко организовал для аспирантов, только работа в нем носит еще более императивный характер. Никаких работ по группам во втором квартале не предусматривалось — видимо, их руководителей планировалось уволить. План гласил, что «вся исследовательская работа отдела сосредотачивается <…> на пленумах ЛИТО, посещение которых ОБЯЗАТЕЛЬНО для всех штатных работников отдела».
План представляет список докладов на пленарных заседаниях, причем каждому штатному работнику ЛИТО вменялось в обязанность «в остающийся срок» (т. е. с апреля по июнь) «либо выполнение одного из докладов плана, либо официальное оппонирование по одному из докладов». Темы даны здесь в виде тезисов, от которых нельзя было отступать. Сначала идут общие темы; некоторые из них корреспондируют с темами аспирантского семинара: «Выявить основные методологические течения в современной науке о литературе и дать им политическую оценку» или «Специфика художественной литературы и ее классовая роль», а некоторые кажутся полной абракадаброй, возможно благодаря еще и чудовищному синтаксису, например: «Проблема стиля в качестве специфической формы мировоззрения, как особой диалектической и подвижной структуры, являющейся системой эстетического отношения класса к действительности на определенной исторической стадии его существования». Часто тезисы предстают как набор лозунгов, — например, доклад под названием «Методология на службе у критики» имеет следующий план: «Метод диалектического материализма как критический метод пролетариата. Значение марксистской методологии в деле марксистской критики. Марксистская система как орудие политической борьбы пролетариата».
Под пунктом «II» записаны темы, освещающие «проблемы современной литературы», а именно: пролетарской, крестьянской, «попутнической» и «буржуазной», а также «касающиеся расстановки классовых сил в современной иностранной литературе». Набиравшая обороты классовая борьба в литературе находит в них отражение. Приведем тезисы одной из них: «Буржуазные тенденции в современной литературе. Формирование ново-буржуазной литературы и отпад некоторых бывших попутчиков вправо; мелкобуржуазные колебания некоторых отдельных пролетарских писателей и нарождение некоторых из них». Но особо «актуально» выглядят темы, запланированные по Методологическому сектору, такие например как: «Попутническая агентура в рядах пролетариата» или «Искусство в борьбе за промфинплан»[337].
Между тем в Институте весь декабрь работает ревизионная комиссия по обследованию ГИИИ, вероятно, та самая, которую Позерн ожидал еще в начале ноября и из-за которой откладывалась не только отставка Шмита, но и переизбрание сотрудников, осенний прием аспирантов, утверждение отчетов за прошлый и планов на следующий год, поскольку более полугода не собирается Ученый совет Института, отвечающий за научную работу ГИИИ[338].
К середине декабря обследование заканчивается. 18 декабря 1929 года на заседании этой комиссии было вынесено разгромное постановление.
Сохранились две его идентичные машинописные копии в разных архивах: одна в фонде ГУСа[339], вторая в личном архиве Шмита[340]. Остановимся на этом документе. Комиссию возглавлял заместитель председателя Ленинградского отделения Коммунистической академии (ЛОК) и директор Ленинградского института марксизма С. Л. Гоникман. Под его именем эта Комиссия и упоминается в дальнейших документах Института («комиссия Гоникмана»). Но если посмотреть на ее состав, то справедливее было бы назвать ее «комиссией Назаренко», поскольку секретарем Комиссии была его аспирантка Т. К. Ухмылова[341], работу ТЕО и МУЗО обследовал неоднократно нами упоминаемый Б. П. Обнорский (верный соратник Назаренко), ИЗО — также упомянутый выше С. К. Исаков. ЛИТО же обследовал будущий директор ИМЛИ, небезызвестный В. Я. Кирпотин, тогда сотрудник ЛОК, член редакции журнала «Проблемы марксизма», до конца своих дней сохранивший классовую ненависть к «формалистам»[342]. Единственной случайной фигурой в этой комиссии оказался Б. В. Легран, ректор Академии художеств, видимо, включенный в комиссию как эксперт[343], но ничего реально не обследовавший.
Иначе говоря, выводы комиссии были предрешены, а само «обследование» было фикцией. Невооруженным глазом просматриваются в «Постановлении» наветы Назаренко. Чего стоит первый абзац, характеризующий работников Института как «формалистов и эмпириков, культивирующих научно-буржуазные направления в области искусствоведения», и упоминающий о «горсточке коммунистов», в силу малочисленности и «молодости» не могущей противостоять этим «идеологически чуждым элементам». Под горсточкой коммунистов подразумеваются сам Назаренко со своими клевретами. Таким образом уже первый абзац снимал с него всю ответственность за развал работы.
Приведем целиком выводы этой комиссии[344].
I. Характеристика состава работников Института. Состав работников Ин-та в соц. партийном и идеологическом отношении: в большинстве своем это люди или враждебные нам, как формалисты и эмпирики, культивирующие научно-буржуазные направления в области искусствоведения, или старающиеся облокироваться <так!> под марксистов. Меньшая часть их искренне желает быть марксистской, но не может переродиться, т. к. в идеологическом и научном отношении твердо сложилась еще задолго до революции. Горсточка же коммунистов, окруженная подавляющим большинством идеологически чуждых элементов, не в состоянии проводить идеологическое воздействие и ограничивалась административно-хозяйственными функциями.
II. Характеристика руководства Институтом. Констатировать отсутствие идеологического и организационного руководства Ин-<т>ом: директор Ин-та проф. Шмит не мог осуществить научно-теоретического руководства; зам директора — партиец, как молодой научный работник[345], не мог оказывать должное влияния <так!>. В организационном отношении все 4 отдела не связаны между собой органически, работают совершенно самостоятельно.
Нет увязки в работе Правления и Месткома, что расшатывает и без того слабую работу ГИИИ.
III. Характеристика продукции Института. Продукция Ин-та с незначительным исключениям идейно не наша, идеологически вредна.
IV. Подготовка кадров. Признать неудовлетворительным подготовку научных кадров: аспирантов и научных работников 2-го разряда. Соц. парт, состав их неудовлетворителен; в большинстве — это выходцы из среды буржуазной интеллигенции; воспитываются без воздействия пролетарской среды, без руководителей марксистов-искусствоведов. В результате подготовляется из научных работников 2-го разряда враждебная нам смена, из аспирантов — научные работники без марксистского метода в исследовании.
V. Общее состояние ГИИИ. Констатируя, что ГИИИ в том состоянии, в котором он находится сейчас, приносит не пользу, а вред, выпускает нездоровую ненужную продукцию и новые кадры — или пассивных в области искусствоведения или враждебных марксистской методологии.
VI. Положительные выводы. Удовлетворительно работающим и ценным отделом Института признать ТЕО-КИНО, где имеется кадр работников, желающих работать совместно с марксистами, который нащупывает правильную почву в основной работе, связывая ее с общественностью, с массами (такое же положение наблюдается отчасти и на МУЗО).
VII. Результаты выводов.
1) Ввиду малочисленного кадра литературоведов г. Ленинграда, считать необходимым создать единый Институт Литературы и Театра, слив ЛИТО и ТЕО ГИИИ с ЛИТО ИЛЯЗВа, которые после укрепления влить в будущую Ленингр. Ком Академию, как секции литературы и театра.
2) МУЗО, как не связанное с другими отделами Ин-та, базирующая <так!> на работах Консерватории, передать в Консерваторию, для того, чтобы иметь возможность сконцентрировать все научно-исследовательские силы, работающие в области музыковедения, в одном месте.
3) Основную часть ИЗО, теоретически работающую в области истории изобразительного искусства, сохранить, как отделение Московского Института Истории Искусств, возглавляемого т. Маца, прикрепив его к Академии Мат<ериальной> культуры. ХАП (худ. агит. и проп.) передать в Русский Музей.
4) Из остающегося отделения языка ИЛЯЗВа организовать Институт языкознания.
5) По мере укрепления научно-исследовательских институтов Ленинградской Ком. Академии, объединить последних под своим руководством.
Квинтэссенция этого постановления в виде статьи была опубликована в «Правде», за подписью «Л.Б.», под выразительным заглавием «Государственная… цитадель идеалистов». Здесь иногда дословно, иногда еще более экспрессивно повторяются формулировки, в частности говорится, что «под флагом государственного научного учреждения антимарксисты имели надежное убежище», и дается подсчет сотрудников по классовому принципу (отсутствующий в «постановлении»): «По подбору сотрудников институт является своего рода паноптикумом. Из 69 штатных работников — 27 бывших дворян и 30 бывших почетных граждан, мещан и духовных сановников. <…> Официально числились в институте 11 коммунистов, но по их собственному признанию, они являлись лишь ширмой и работой руководить не могли». Статья кончается приписанной Комиссии жесткой формулировкой («Комиссия, обследовавшая институт, признала, что в своем современном состоянии его дальнейшее существование совершенно недопустимо») и дежурной фразой о том, что «Ленинградская партийная общественность присоединилась к этим выводам»[346]. Казалось, что судьба Института окончательно решена. Именно с этим постановлением в сознании современников и связывалась ликвидация Института[347], хотя, как будет ясно из последующего изложения, агония его еще продолжалась и продолжалась.
20 декабря Шмит пишет письмо начальнику Главнауки И. К. Луп-полу, из которого следует, что комиссия в «обоих своих пленарных заседаниях» так и не заслушала его доклада[348]. Он напоминает начальнику Главнауки, что еще до окончания работы комиссии получил от него заверения, что будет привлечен к обсуждению вопроса о судьбе ГИИИ. И далее Шмит указывает на свое несогласие с «печальными» выводами о раскассировании Института, опять же пускает в ход демагогию (ликвидация Института грозит «интересам именно того единого <…> искусствоведения, в котором я вижу единственное средство борьбы с формализмом») и объясняет неудачи слияния Института в единый организм «свойствами того человеческого материала», с которым ему «пришлось иметь дело», т. е. намекает на саботаж сотрудников[349]. По всей видимости, Луппол внял аргументам Шмита. Во всяком случае, события развивались следующим образом.
Постановление «комиссии Гоникмана» было зачитано на «экстренном» заседании Правлении Института 24 декабря 1929 года. Оно подверглось обсуждению, причем члены Правления (т. е. руководители отделов) предлагали различные решения, в которых, действительно, просматривались исключительно интересы отделов: С. Л. Гинзбург указывает, что МУЗО вообще не обследовалось, Назаренко предлагает реформировать Институт таким образом, чтобы создать равноправную с четырьмя имеющимися отделами «ячейку марксистского искусствоведения», А. А. Гвоздев предлагает сохранить в основе Института ТЕО, с подключением к нему других отделов, а С. К. Исаков мудро советует не предвосхищать событий. После этого хаотического обмена мнениями Правление постановило «откомандировать Шмита в Москву, чтобы он осветил деятельность ГИИИ и высказал все эти пожелания членов Правления»[350].
Текст доклада Шмита, сделанный им 26 декабря 1929 года на заседании Президиума ГУСа, сохранился в его архиве. Здесь, кроме обычных трескучих и фальшивых фраз («революционное искусствоведение должно быть только марксистским», задачей его «должно быть изучение пролетарского искусства», «ГИИИ должно объявить войну всем видам формализма и эклектизма» и т. д.), Шмит осторожно спорит с идеей Гоникмана о необходимости «разогнать» отделы Института по другим научным учреждениям. Он указывает, что в своих выводах Комиссия ГУСа опиралась на мнение трех членов Правления — Назаренко, Исакова и Гвоздева. Намекая на то, что как раз руководители отделов (т. е. структур еще зубовского времени) и способствовали «усилению отдельского сепаратизма», он предлагает оставить ГИИИ «как единое целое», но при этом разрушить деление по отделам, ибо «раздробленность искусствоведения, которая в Институте поддерживается делением на Отделы», как раз и «препятствует созданию научного марксистского искусствоведения»[351].
Эта идея, продиктованная, возможно, отчаянным желанием Шмита сохранить Институт, а возможно, и его жаждой отомстить ненавистным главам отделов (и в первую очередь — Назаренко и Гвоздеву[352]), как ни странно, была услышана Президиумом ГУСа. Ее, по всей видимости, поддержал Луппол, входивший в Президиум, поскольку она корреспондировала с лозунгом борьбы со «спецификаторством». Через три дня на заседании Правления Института Шмит, отчитываясь о результатах своего выступления в Президиуме ГУСа, указывает, что после прослушивания обоих докладов (Гоникмана и его) последовал обмен мнениями, «в котором приняли участие тов. Маца, Луппол, Ванаг[353] и Попов». Далее в Протоколе пересказывается новая резолюция[354] (см. ее текст ниже).
Заседание Президиума ГУСа (26 декабря 1929 года) проходило под председательством К. А. Попова[355]. Из Протокола следует, что в числе членов ГУСа здесь присутствовали И. К. Луппол и Н. Н. Ванаг, в числе приглашенных — И. Л. Маца[356] и Ф. И. Шмит. Но ни о докладе Шмита, ни об обсуждении докладов в протоколе ничего не сказано: вероятно, по советскому бюрократическому этикету дискуссии не фиксировались. Понятно только, что на заседании рассматривались два вопроса: первый «О реформе ВТУЗов (Доклад А. Я. Вышинского)», второй — «Результаты обследования Государственного Института Истории Искусств (Докл<ад> т. Гоникмана)». В графе «Постановлено» по второму вопросу значится: «Соглашаясь с характеристикой положения дела в ГИИИ, считать необходимым внести на совещание замов[357] два проекта». В качестве первого проекта записаны те самые пять пунктов о раскассировании ГИИИ, которые значатся в финальной части постановления «комиссии Гоникмана» (см. выше: «VII. Результаты выводов»). Другой проект за именем вовсе не Шмита, а «Президиума ГУСа и Главнауки», гласил:
1) Признать целесообразным сохранение ГИИИ как единого научного учреждения, систематически изучающего искусство с марксистской точки зрения.
2) Поручить Главнауке совместно с Главискусством в месячный срок представить на утверждение Коллегии НКПроса новый состав Президиума ГИИИ.
3) Поручить новому Президиуму в месячный срок со дня его утверждения пересмотреть состав действительных членов и научных сотрудников Института, а также руководителей его секций, в целях обеспечения марксистского направления его работы и в тех же целях разработать проект нового положения об Институте и его структуре, представив результаты этой работы в Главнауку и через нее в Президиум ГУСа, вместе с производственным планом на текущий год.
4) Признать целесообразным при создании Ассоциации исследовательских Институтов материальной и речевой культуры включить в нее также ГИИИ.
5) Вопрос реорганизации ИЛЯЗВ и присоединения ЛИТО ИЛЯЗВа к ГИИИ отложить до обследования ИЛЯЗВа, которое поручить Президиуму ГУСа произвести в месячный срок с привлечением к участию в нем работников Ленинградского отделения Комм. Академии.
6) Рассмотрение вопроса о возможности дальнейшего сохранения аспирантуры при ГИИИ поручить Комиссии по подготовке научных работников с условием использования материала, представленного Комиссией по обследованию ГИИИ и с представлением результатов на утверждение Коллегии НКП.
Вернувшись из Москвы, на институтском заседании Правления 29 декабря 1929 года Шмит сделал информационный доклад о заседании Президиума ГУСа. Прослушав его, Правление постановило составить свою резолюцию и передать ее в Коллегию Наркомпроса и Комиссию ГУСа. В «Резолюции» Институт откликнулся только на второй и третий пункты проекта ГУСа и Главнауки, входившие в компетенцию Института. Причем во втором пункте члены Правления предложили вышестоящим инстанциям не в месячный, а «в двухнедельный срок назначить новый Президиум ГИИИ из 3-х человек». Что касается пункта 3, то он подвергся стилистической правке — пересмотр состава сотрудников и руководителей секций звучал в институтском варианте более кровожадно: «произвести тщательный пересмотр всего личного состава Института на предмет удаления из него всех классово-враждебных элементов»[359].
Между тем Главнаука не спешила с назначением нового Президиума. Ей, похоже, было не до Института: в самом Наркомпросе и его многочисленных подразделениях происходили лавинообразные реорганизации, раскассирования и чистки, заседания, перестановки, отставки. Об Институте вспомнили лишь к 1 февраля 1930 года. Именно этим числом датирована резолюция на приведенном выше втором проекте (о «целесообразности сохранения ГИИИ»). Судя по всему, на «заседании замов» именно этому проекту было отдано предпочтение. 20 января 1930 года заместитель наркома А. С. Бубнова М. С. Эпштейн подписал этот документ и дал распоряжение о его рассылке в различные инстанции: «Лупполу, в Секретариат Главнауки, Раскольникову[360], в Секретариат ГИСа, в Президиум ГУСа и в Комиссию по подготовке научных работников». В Президиуме ГУСа на ней появилась следующая резолюция: «По просьбе т. Луппола отсрочить до организации Ассоциации. Об отсрочке в Колл<егию> послано. 1/И»[361].
Итак, заведующий Главнаукой предложил отсрочить назначение Президиума и дальнейшее реформирование ГИИИ до образования новой ассоциации, о чем было послано уведомление в Коллегию Наркомпроса. Речь идет о названной в пункте № 4 РАНИМХИРК (Российской ассоциации научно-исследовательских институтов материальной, художественной и речевой культуры). Как раз в это время происходило упразднение прежней ассоциации РАНИОН, к ведомству которой относился Институт, и создание этой новой структуры.
Таким образом, реформа Института снова затягивалась.
Тем временем в стране начинает набирать обороты новая кампания, являющаяся частью кадровой политики партии, — по внедрению в сферы управления «выдвиженцев». Еще 9 сентября 1929 года в Институт приходит из СОРАБИСа (Союза работников искусств) бумага, в которой предлагается представить не позднее 15 сентября «список номенклатурных должностей» для выдвиженцев, поскольку «вопрос отбора и выдвижения лучших работников с производства на руководящие посты Советского хозяйства в данный момент, в связи с чисткой Соваппарата от бюрократического вредительского элемента приобретает особенно важное значение»[362].
В начале осени претворять в жизнь эту установку Институт не был готов, вероятно, еще и потому, что только что произошли перестановки, и никто из нового Правления не собирался уступать «выдвиженцу» свое кресло. Еще не случилась отставка директора — он пока был в отпуске. Во всяком случае, в ответ на следующую директиву месткома от 28 сентября 1929 года (о закреплении определенных должностей за выдвиженцами) заседание Правления (от 2 октября 1929 года) постановило: «Ввиду того, что все руководящие должности в ГИИИ, как научном учреждении, требуют специальной научно-художественной квалификации, считать, что по Институту выдвиженцами могут быть замещены только должность заведующего Канцелярией и заведующего хозяйством, как не требующих специальной научной квалификации»[363].
Однако в начале 1930 года внедрение выдвиженцев приобретает директивный характер, и Шмиту приходит в голову воспользоваться этой возможностью и принять выдвиженца на должность замдиректора: таким образом он рассчитывал избавиться от ненавистного Назаренко. 3 февраля 1930 года, после постановления Президиума Ленсовета (от 31 января 1930 года) «наметить не менее одной номенклатурной должности на замещение ее рабочими выдвиженцами», Шмит сообщает в Главнауку, что готов взять выдвиженца на место замдиректора[364]. И уже 20 февраля 1930 года замдиректором по административно-хозяйственной части Института назначен «слесарь 22 разряда тов. Цыпорин», что было утверждено на заседании Правления от 23 февраля 1930 года[365]. Назаренко, наконец, был снят, однако избавиться от него Шмиту так и не удалось: он был оставлен в должности председателя ЛИТО и продолжал заседать в Правлении, диктуя свою волю[366].
3 марта 1930 года была утверждена новая ассоциация РАНИМХИРК[367]. 5 марта 1930 года на заседании Правления слушали сообщение С. А. Малахова (который как правая рука Назаренко теперь командируется в Москву по делам Института) о его переговорах с Главнаукой и о скором назначении нового директора. Казалось бы, дело сдвинулось, и Правление снова постановило «просить Главнауку ускорить реорганизацию ГИИИ»[368]. Однако слухи оказались преждевременными. Руководящие органы, кажется, забыли об Институте, во всяком случае трудно иначе объяснить поступивший из Наркомпроса циркуляр с требованием сообщить сведения о новом штате ГИИИ. «Разъяснить в ответ, — записано в постановлении Правления от 15 марта 1930 года, — что это невозможно без нового Правления и разъяснения направления работы»[369].
Среди следующих по хронологии документов в фонде Института сохранились проекты новой структуры Института, предложенные членами Правления. Они относятся к началу двадцатых чисел марта 1930 года. Можно предположить, что к этому времени Главнаука наконец вспомнила о резолюции Наркомпроса и предложила старому институтскому руководству (до назначения нового директора и Президиума) «разработать проект нового положения об Институте и его структуре, представив результаты этой работы в Главнауку и через нее в Президиум ГУСа»[370].
Еще 5 марта 1930 года Шмит посылает официальное письмо зав. Главнаукой (т. е. тому же Лупполу), где, видимо откликаясь на слухи о возможной передаче разработки структуры «старому» Правлению, пишет: «Поручить разработку вопросов о структуре и программе Институту нельзя: Я. А. Назаренко, С. К. Исаков, А. А. Гвоздев, Б. В. Асафьев-Глебов в области теоретической мысли чрезвычайно слабы: никакого иного Института, кроме ныне существующего, они себе представить не могут, потому что именно нынешний Институт наилучше устраивает их личные дела, и им нужны только новая вывеска и новые коммунисты, которые бы служили, как было у Гоникмана сказано в докладе, „ширмою“ ГИИИ»[371]. Однако на этот раз Луппол не внял доводам Шмита, и Правление приступило к разработке проектов новой реорганизации Института.
Обсуждению проектов были посвящены два заседания Правления от 25 и 30 марта 1930 года[372]. К протоколам этих заседаний приложены два проекта: Назаренко[373] и Шмита[374], а в личном фонде Шмита сохранился еще и проект С. Л. Гинзбурга[375], секретаря ИЗО, который на последних заседаниях Правления заменял отсутствующего Асафьева. Наиболее «вменяемым» проектом является проект С. Л. Гинзбурга, где большинство подразделений Института сохранены, а перестроена только их внешняя структура. Во главе Института Гинзбург предлагает поставить Сектор методологии, которому подчиняются два сектора: современного искусства и истории искусств. Сектор современного искусства состоит из трех подразделений: 1) кабинет массового искусства, 2) кабинет профессионального искусства, 3) кабинет художественной культуры народов СССР. Сектор истории искусств имеет традиционное деление на 5 подразделов: кабинеты истории театра, музыки, кино, изобразительного и словесного искусства[376]. Вероятно, проект Гинзбурга был сразу забракован, как не соответствующий главной идее реформы: снять традиционное членение секций по виду искусств. Страсти разгорелись вокруг «новых положений и проектов» Шмита и Назаренко.
Надо сказать, что оба проекта были мало жизнеспособны. Текст, написанный Назаренко, в основном состоял из «положений», а не из «структуры», и положения эти сводились по большей части к демагогии и обычной оголтелой критике формализма: «Формалистская школа должна быть разоблачена как буржуазное мировоззрение, и потуги формалистов последних дней в сторону марксизма показывают тот же процесс; если они раньше тщательно выхолащивали всякое социальное и идейное содержание художественных произведений, теперь пытаются проводить ту же операцию над марксизмом. Надо совершенно отчетливо показать, что эволюция к марксизму формальной школы невозможна, что всякие надежды на это утопичны и реакционны»[377]. После этой преамбулы Назаренко предлагал переименовать Институт в Научно-исследовательский институт марксистского искусствоведения, а Ученый совет — в Художественно-политический совет, и создать такую структуру:
1. Сектор методологии и художественной политики:
а) отдел изучения массового советского искусства,
б) отдел художественной культуры народов СССР
+ кабинет художественной этнографии + фольклорный архив
2. Сектор марксистской истории искусств:
Комплексная группа на материале театра, кино, музыки, искусства.
3. Научный секретариат по подготовке аспирантов и выдвиженцев.
Проект реорганизации ГИИИ, предложенный Шмитом (датирован 22 марта 1930 года), тоже начинается с «положений об Институте», т. е. со столь же трафаретных разглагольствований о «задачах революционного марксистского искусствоведения». Но описание структуры, занимающее две страницы, у Шмита более детальное. Он предлагает шесть отделений:
1) Дирекция (директор + помощник по административно-хозяйственной части + ученый секретарь).
2) Историческая секция, где изучается искусство капиталистической эпохи и корни пролетарского искусства на Западе и в России.
3) Фольклорная секция, куда передаются материалы всех фольклорных подразделений Института.
4) Педологическая секция, для выработки искусствоведческой основы для советской художественной педагогики[378].
5) Секция советского искусства, куда включены художественная летопись 1917–1930 гг., изучение зрителя и слушателя, самодеятельное и профессиональное творчество, причем в профессиональной подсекции может быть членение по видам искусства.
6) Общеинститутская секция, куда входят библиотека, диатека, фотолаборатория и КИХР.
Из протоколов заседаний 25 и 30 марта видно, что обсуждение проектов вылилось в сильнейшую склоку, и директор, и Назаренко — оба апеллировали к авторитету Луппола, который до обсуждения в Институте якобы уже одобрил и первый и второй проекты[379]. Но в конце концов тем же послушным Правлением на заседании от 30 марта был принят проект пока еще всевластного Назаренко[380]. Заметим, что страсти эти оказались пустыми: проект, предложенный Главнаукой, не соответствовал ни проекту Шмита, ни проекту его оппонента. И справедливости ради следует сказать — он был столь же нежизнеспособный. Его уточнением и дальнейшей разработкой Институт в основном и занимался в течении последующего года.
Наконец, 5 апреля 1930 года был назначен новый директор, Михаил Васильевич Серебряков[381], возглавлявший до этого времени ЛГУ Это был антипод институтских марксистов. Будучи отнюдь не пролетарского происхождения и получив хорошее дореволюционное университетское образование, он с ранней юности встал на путь профессионального революционера и серьезно увлекся изучением философии Гегеля, младогегельянства и истоков марксизма (диалектического материализма). С 1920-х годов он занимался исследованием раннего периода жизни и учения Энгельса, чему и было посвящено большинство его последующих работ. На фоне оголтелого «дефективного» марксизма тех лет его не отмеченные схоластикой занятия выглядели необычно, и сам Серебряков остался в памяти студентов как человек умный, научно порядочный, лишенный догматизма и, в отличие от многих, «зрячий», понимающий ужас сталинского режима[382]. Кровавые рапповские разборки и шумные журнальные «драки» 1920–1930-х годов обошли его стороной, в кампаниях последующих лет он участвовал минимально[383].
Оказавшись «у кормила» Института, который извне (в частности со стороны прессы) подвергался чудовищной хуле и травле, а изнутри был обескровлен и деморализован, Серебряков попал в сложное положение и принял правильную тактику максимального затягивания структурной перестройки, в ожидании перемен и за невозможностью работать по навязанному плану.
7 апреля 1930 года состоялось первое совещание Президиумов секторов ГИИИ — так теперь стало называться бывшее правление. Заместителем директора остался тот же слесарь С. М. Цыпорин, а ученым секретарем тот же С. С. Мокульский.
Судя по протоколу, на совещании выступил директор с предложением следующей структуры Института: прежнее деление на отделы было упразднено, Институт состоял теперь из трех общих секторов: 1) методологии и художественной политики, 2) современного искусства и художественной пропаганды, 3) марксистской истории искусств. Из них руководящим признан был первый сектор. В каждом секторе (как это требовалось свыше) должна была вестись «комплексная разработка тем на материале всех искусств». Президиум каждого сектора состоял из зава, замзава и секретаря. Первый сектор возглавил сам Серебряков, его замом стал Назаренко, а секретарем М. К. Добрынин. Второй сектор возглавлял В. Е. Рафалович (функционер без специальности[384]), его замом был назначен А. А. Гвоздев, а секретарем М. О. Янковский[385]. Третий сектор возглавил С. К. Исаков, его замом стал Б. В. Асафьев, а секретарем Э. Н. Ацаркина. Итак, в администрации оказалась шесть коммунистов; из старых сотрудников на руководящих постах были сохранены только трое, особо готовые служить быстро меняющимся идеологическим установкам: Мокульский, Гвоздев и Асафьев. К следующему заседанию Президиумов секторов было поручено подготовить планы и структуры вспомогательных учреждений, утвердить состав привлеченных сотрудников, а также разработать темы, методы и связи с другими секторами[386].
Из дальнейших заседаний Президиумов секторов можно установить, что реформирование Института продолжалось до лета 1930 года, и каждое новое заседание вносило свои уточнения и поправки в предложенную директором структуру.
Наиболее существенным было высказанное единодушно Исаковым, Рафаловичем и Назаренко на втором совещании Президиумов секторов ГИИИ (12 апреля 1930 года) мнение о необходимости использовать в работе второго и третьего отделов (т. е. в отделах современного искусства и марксистской истории искусств) активных работников только трех прежних отделов: ТЕО, МУЗО и ИЗО. Отдел ЛИТО сразу был изъят из этого списка. Исаков предложил не включать его в исторический сектор с такой довольно странной мотивировкой, что Словесное отделение не занималось западноевропейской литературой XVII–XIX веков. В отдел же современного искусства его решили не включать во избежание параллелизма с ИЛЯЗВ’ом. При этом А. А. Гвоздев высказывает мнение, что изучение литературы должно совершенно отойти от ГИИИ, а «имеющихся литературоведов-марксистов надо использовать на других участках работы». Дискриминации подвергся этот отдел и при наборе аспирантов: 28 июня 1930 года выяснилось, что Институту «дают по разверстке 30 аспирантских мест», но тут опять Правлением было предложено «в целях избежания <так!> параллелизма» «впредь воздержаться от зачисления аспирантов по литературоведению»[387].
На этом же втором совещании Гвоздев сделал попытку реанимировать прежние отделы, или, как он дипломатично выразился, «восстановить объединение специалистов на материале отдельных искусств». Это разумное требование он попытался демагогически обосновать «увязкой с художественным производством, которое резко дифференцировано по материалу», но Добрынин, Малахов и Назаренко выступили с резкой критикой, а Серебряков осторожно указал на несвоевременность «на данном этапе объединений по материалу», поскольку сейчас требуются «самые общие темы» для подведения под них «философского фундамента»[388].
Следующее заседание Президиумов секторов, состоявшееся 22 апреля 1930 года, было посвящено планированию докладов и утверждению научно-вспомогательных учреждений, которые следовало сохранить и распределить по трем утвержденным отделам. По Сектору методологии соответственно темы касались исключительно применения марксистской методологии: тему марксистского театроведения вел Мокульский, искусствоведения — Шмит, а Асафьев взялся за тему анализа музыкально-исторического процесса с точки зрения классовой борьбы. Что касается второго и третьего секторов, то работу в них решили сконцентрировать «вокруг общей проблемы — изучения пролетарских и буржуазных тенденций в искусстве», создав «десять рабочих групп», из которых были тут же забракованы пять, поскольку Серебряков предложил не браться до осени за темы по истории искусства.
Вспомогательные кабинеты и лаборатории, которые являлись хранилищем материалов, делились, соответственно по материалу (Кабинет театроведения, Кабинет музыковедения и т. д.), так что совсем избежать «объединения специалистов на материале отдельных искусств» все же не удалось. При следующей «ликвидации» ГИИИ это деление по специальностям снова вменялось в вину Институту. Следует заметить, что были оставлены театральная и кинолаборатория, а также Кабинет литературоведения (куда входили литературная картотека из Термино-библиографического отдела и Литературный архив). Как явствует из следующего заседания, это подразделение какое-то время оставалось без руководителя. Только с 13 сентября 1930 года его опять-таки возглавил Назаренко (ассистентами стали Ц. С. Вольпе и Е. В. Михайлова)[389]. По первоначальному проекту был создан Кабинет художественной агитации и пропаганды, с включением в него КИХРа (Комитет по изучению художественной речи), и Кабинет искусства народов СССР, с включением в последний Фольклорного архива. Затем Фольклорный архив был перемещен в другое подразделение, а КИХР упразднен.
И наконец, было запланировано создание некоего подразделения под названием «Арена искусствоведения» «для смычки с широкой общественностью и обсуждения актуальных вопросов современности»[390]. Из протоколов следующих совещаний становится понятным, что деятельность этого подразделения сначала была перенесена на осень, а потом вообще оказалась эфемерной.
Наиболее важным представляется следующее совещание секторов от 5 мая 1930 года, на котором обсуждался личный состав дважды реформированного Института. Собственно, это был не один, а два списка: первый включал тех сотрудников, которые на этот момент еще числились в Институте, второй — «новые лица», которых намеревались привлечь к работе. Второй список в основном состоит из неведомых имен людей, занимавшихся пролетарским искусством с марксистских позиций и не оставивших следа в науке[391]. Из «старых» уволенных Назаренко сотрудников «сверхштата» собирались привлечь только Вальдгауера и Пиотровского.
Первый же список знаменателен. Он наглядно показывает, как мало к этому времени осталось в Институте сотрудников «старой гвардии» с именами и серьезным научным и культурным багажом. На протяжении нескольких «реорганизаций» они покинули ГИИИ, поскольку большинство из них так и не смогло подчиниться партийному руководству наукой. Но теперь и эти остатки были намечены к увольнению, т. е. против их фамилий указано: «К работе не привлекать». Из искусствоведов — это хранитель картинной галереи в Эрмитаже, замечательный специалист по западноевропейскому искусству и искусству итальянского Возрождения Д. А. Шмидт, а также специалисты по древнерусской живописи, работавшие еще при Зубове в копировальной мастерской фресок (Л. А. Дурново и З. И. Соколова), и скромная хранительница богатого фонда изоматериалов, специалистка по итальянскому Ренессансу М. В. Павлинова, начавшая работу в ИИИ с 1913 года. Кроме того, в этом списке имеются Малевич и Суетин, против фамилий которых стоит та же помета; заметим, что больше никого из бывшего ГИНХУКа в Институте уже не осталось. Интересно, что против фамилии Ф. И. Шмита отмечено: «Привлечь к работе в историческом секторе на полном окладе». Таким образом при новом директоре он был сразу же восстановлен в звании действительного члена Института и ему планировалось выделить полную ставку[392].
Из музыковедов, кроме П. В. Грачева, уже покинувшего Институт во время реформирования, и научного сотрудника Л. Г. Немировского[393], никто в список «предназначенных к увольнению» не попал: ряды МУЗО прошли суровую асафьевскую чистку еще в 1928 году. То же касается и театроведов. Даже уже покинувшего Институт В. Н. Соловьева было решено «привлекать к работе сверх штата». Вообще в этом отделе осталось больше всего «стариков», а именно: сам А. А. Гвоздев, И. И. Соллертинский, В. Н. Всеволодский-Гернгросс, Н. И. Конрад, А. Л. Слонимский, Н. П. Извеков, С. С. Мокульский и Б. С. Лихачев (хранитель кинокомитета с 1925 года).
В отличие от этих отделов, кадровый каток самым беспощадным образом прокатился по ЛИТО. Помета «к работе не привлекать» стоит против фамилий В. П. Адриановой-Перетц, В. В. Виноградова, Б. В. Казанского, Ю. Г. Оксмана, Ю. Н. Тынянова, Б. М. Эйхенбаума, Г. А. Гуковского, К. А. Шимкевича. Из старых кадров здесь, вероятно по недосмотру, очень недолго значились С. И. Бернштейн и С. Д. Балухатый[394]. На прежних ролях в Институте остается только В. М. Жирмунский, который руководил Кабинетом искусства народов СССР[395], однако и он 23 ноября 1930 года переходит из ГИИИ в ИРК (Институт речевой культуры)[396], положение которого, в отличие от Института, оказалось более надежным.
Но если Жирмунский ушел сам, то остальных его коллег по ЛИТО из Института «вычистили». Уже в «постановлении» к пункту 2 этого протокола (от 5 мая) значится: «Всех научных работников, как штатных, так и сверхштатных, не привлекаемых к работе, отчислить в виду того, что данные работники в связи с новыми задачами Института не могут быть использованы по своей специальности»[397]. С этим нельзя не согласиться: при новых заданиях и темах, которые намечались в Институте, ученых с квалификацией Д. А. Шмидта, Б. М. Эйхенбаума и Ю. Н. Тынянова использовать было мудрено.
На следующем совещании от 15 мая 1930 года шло распределение по отделам и кабинетам Института тех сотрудников, которых собирались привлечь к работе[398].
Все эти административные перестановки и расстановки длились до конца академического года (до 28 июня 1930 года): предлагались имена «вновь привлеченных» сотрудников — «выдвиженцев» или малоизвестных марксистов, все новые и новые темы для работы (одна другой чудовищней) и все новые и новые изменения в структуре. Например, на последнем совещании было предложено образовать четвертый сектор — Сектор кадров (по подготовке аспирантов)[399], во главе которого РАБИСом был назначен функционер В. И. Тоболькевич[400]. Он сразу предложил создать комиссию «для кооптации из аспирантов нужных специалистов», в которую ввел Рафаловича и небезызвестного Малахова[401].
Из институтских документов зимы-лета 1930 года за всеми перестановками и структурными пертурбациями, административными и организационными предложениями и положениями, в результате нереализованными и фиктивными, просматривается картина полного хаоса и отсутствия даже видимости научной работы. При этом как насмешка звучит выступление Р. И. Грубера на совещании от 27 сентября 1930 года, транслирующее требование вышестоящих инстанций о «повышении труддисциплины научных работников ГИИИ», которым вменялось обязательное посещение заседаний, с оставлением «расписок о посещении» (причем «опоздавшие должны расписываться под чертой»), «ведение учета пропусков и опозданий и применение административных взысканий», кабинеты должны были «вести поденный дневник проводимых им работ» и т. д. [402]
А тем временем надвигалась полоса новых репрессий, связанных с кампанией по чистке советского аппарата. Как известно, толчком к этой растянувшейся на несколько лет кампании послужила резолюция XVI партконференции (апрель 1929 года), на основе которой были опубликованы постановления ЦИК и СНК СССР «О чистке аппарата государственных органов, кооперативных и общественных организаций» и «Инструкция НК РКИ по проверке и чистке советского аппарата»[403]. Чистка развернулась под флагом критики и самокритики и борьбы «под контролем трудящихся» с бюрократизмом и извращениями партийной линии. Она началась с чистки партийных, потом высших государственных органов (наркоматов). Очередь до чистки Наркомпроса дошла в начале января 1930 года[404]. Чистка Главискусства началась 13 января 1930 года[405]. Чистки и обследования научно-исследовательских институтов Наркомпроса, «объединяемых Ассоциацией материальной, художественной и речевой культуры, началась по постановлению Коллегии НК РКИ РСФСР 16 апреля 1930 года (приказ № 25)»[406]. Работа комиссий и подкомиссий по чистке РАНИМХИРК длилась с 15 мая по 1 августа[407].
В основу работы комиссии по чистке Института легли как списки, составленные Президиумами секторов 5 мая 1930 года, так и материалы предыдущих комиссий по обследованию Института. Как писалось в официальных документах, надо было «прощупать самые слабые участки социально-классового лица научных кадров исследовательских учреждений»[408]. Безусловно, учитывалась и травля Института, развернутая в прессе. Первоначальную работу по научно-исследовательским учреждениям проводили специальные подкомиссии. В подкомиссию по чистке аппарата Главискусства были выделены представители ЦК РАБИСа, ячейки ВКП(б), Наркомпроса и представители заводов[409].
Судя по сохранившимся документам, чистка в Институте началась в июне. Первая повестка из Подкомиссии с просьбой «явиться 3–4 июня в 6 ч. вечера в Институт истории искусств в Зеленый зал» отложилась в фонде Эйхенбаума и датирована 2 июня 1930 года[410]. Возможно, Эйхенбаум на это заседание не пришел. Во всяком случае вторая посланная ему повестка от 14 июня уже содержит угрозы: «17-го сего июня в 5 час. 30 мин. вечера в Зеленом зале состоится персональная чистка работников ГИИИ, где Ваше присутствие строго обязательно. В случае неявки, Вы подвергнетесь ответственности по профессиональной линии»[411].
Через месяц чистка Института закончилась. 4 июля 1930 года датирован Протокол Подкомиссии по чистке ГИИИ, на которой «присутствовали тт. Викторов, Федоров, Иванов»[412]. Протокол этот ниже приводится целиком, с изъятием только второго пункта из раздела «выводы»: этот пункт относится к Курсам и был нами процитирован в соответствующем месте статьи (о ликвидации ВГКИ).
Следует отметить несколько курьезных моментов. Комиссия совершенно не обратила внимание ни на смену руководства, ни на реформирование Института, ни на то, что уже несколько месяцев ни ЛИТО, ни ТЕО, ни ИЗО, ни МУЗО в Институте не существовали. Чистка и обследование шли как бы помимо реальности. В качестве комментария к приводимым ниже документам по чистке заметим, что из всех перечисленных сотрудников только Назаренко остался по-прежнему в Институте. Он был вычищен по третьему разряду, т. е. ему не запрещалась работа и жизнь в Москве и Петербурге, но он должен был уйти из Института. Однако этого не случилось. Но что занятно — в качестве главного греха Назаренко вменялось издание под его редакцией книги Шмита, той самой, которую Андрузский два года тому назад критиковал в его марксистском семинарии. Припомнили ему и заметку о самокритике в стенгазете.
Не совсем понятно, чем перед Подкомиссией по чистке так провинилась Адрианова-Перетц[413] (семинарские занятия на дому до последнего года в Институте практиковались и не возбранялись), но зато вор завхоз Шир отделался выговором, а бездельнику вахтеру Бобкову почему-то поставили на вид беспорядок в институтском инвентаре. Собственно, никого не волновало, что действительно происходило в Институте. «Предложения по персональной чистке» часто смахивали на абсолютную чушь и наветы, «Выводы» подкомиссии были далеки от истины и, как в случае с первым обследованием Гоникмана, предрешены.
Итак, вот этот документ, отложившийся в архиве РАБИСа; по всей видимости, партийная ячейка этого профсоюзного ведомства и решала судьбу Института:
НАЗАРЕНКО Яков Антонович, заведующий ЛИТО, с марта 1929 г. по февраль 1930 г. заместитель директора, председатель Социологического Комитета за все время его существования, член ВКП(б). За время пребывания на посту председателем Социологического Комитета относился к своим обязанностям формально-бюрократически, что выразилось в издании вторичном с апробацией Социологического Комитета книги Шмита «Предмет и границы социологического искусствоведения», которую сам Назаренко признал дискуссионною и не марксистской. По должности заведующего ЛИТО т. Назаренко относился халатно к своим обязанностям, что выразилось в том, что им не проявлено необходимой для руководителя-коммуниста четкости в руководстве отделом, приведшей к отсутствию плановости в работе отдела, оторванности частей друг от друга; борясь на словах с формалистами, в действительности оказался у них в плену. Зная идеологическое направление Адриановой-Перетц, не принял мер к прекращению ею занятий с аспирантами у ней на дому. По обязанности зам. директора проявил халатное отношение к своим обязанностям, что выразилось: а) в оплате сотрудников, не посещающих в течении ряда лет Институт (Адрианова-Перетц), в неприменении мер в упорядочении хозяйства. Проявил по должности зам. директора игнорирование профессиональной организации, зажим самокритики (отношение к стен, газете). Вывод — снять тов. Назаренко по III категории, о его работе как члена партии поставить в известность партийные организации.
Гр. ШИР — бывший зав. хозяйством. Будучи принят на работу в ГИИИ на оклад 135 р., который составлялся из 55 р. штатного оклада и 75 р. добавочного из спецсредств, гр. Шир после того, как Правление лишило его добавочного содержания в размере 75 р., стал удерживать из имеющихся в его распоряжении сумм от продажи мебели и др. вещей, названную сумму. Преданный суду за растрату, судом гр. Шир был оправдан по обвинению в растрате, но приговорен к выплате Институту пол-ученной т. о. суммы. Вывод — за самовольное удержание имевшихся в его распоряжении хоз. сумм разницы в зарплате, объявить выговор, сообщив об этом по месту его службы или по месту состояния на учете, в качестве безработного.
Снять с работы АДРИАНОВУ-ПЕРЕТЦ, как не посещающую Институт и ведущую занятия у себя на дому, особенно принимая во внимание идеологическое направление Адриановой-Перетц, явно враждебное марксизму.
Снять как идеологически непригодных для руководства по подготовке кадров — ПАВЛИНОВУ, БЕРНШТЕЙНА, КАЗАНСКОГО, ТЫНЯНОВА, ЭЙХЕНБАУМА, ШИМКЕВИЧА, БАЛУХАТОГО.
Снять с работы в Институте, не возражая против использования на работе в другом месте, гр. КОЖИНА, в виду невозможности использования по его специальности в Институте.
НЕМИРОВСКОГО — в виду невозможности использовать по специальности, предложить Президиуму освободить от работы в Институте.
Гр. КРИЖАНОВСКАЯ[414] во время персонального опроса на общем собрании пыталась скрыть свое происхождение, заявив, что она дочь служащего, потом после ряда вопросов добавив, что дочь военного, в действительности является дочерью генерала, что в конце концов и признала. Вывод — за попытку скрыть соц. происхождение объявить гр. Крижановской строгий выговор.
Зав. хозяйством тов. БОБКОВУ, члену ВКП(б) поставить на вид то, что в течении года не привел в порядок инвентарь, хотя имел к тому полную возможность.
Гр. ЛИХАЧЕВА снять с работы зав. Кино-кабинетом, в виду того, что он не подходит к этой работе.
Гр.гр. БУЛГАКОВА[415], КАРНАУХОВУ[416], САЧАВЕЦ-ФЕДОРОВИЧ[417] — снять с научной работы, использовать только как научно-технических в виду недостаточной их подготовки и в виду того, что числясь по штатам на научной работе, фактически выполняли научно-техническую работу.
1. Государственный Институт Истории искусств возник в дореволюционное время как частное учреждение графа Зубова, где изучались вопросы изобразительного искусства. Задачи, которые были поставлены Институтом в то время, определялись положением: искусство для искусства, в основе изучения лежал формальный метод, преобладали дворянские тенденции в изучении истории живописи. В таком виде Институт существовал в течении некоторого времени (вплоть до 1925 года) и после революции, причем во главе его оставался тот же Зубов. После революции в Институте, ставшем государственным учреждением, кроме вопросов изобразительного искусства, были организованы театральный отдел, музыкальный отдел, и несколько позднее литературный отдел, но почти во всех отделах культивировалось реакционное направление в изучении вопросов искусствоведения.
2.
<далее шел приведенный нами выше фрагмент о Курсах>
[418].
3. В 1924–25 г. Институт, как указывала администрация, был преобразован. Зубов был снят, на его место был назначен крупный специалист в области истории искусств проф. Ф. И. Шмит. Целевая установка Институту новым руководством давалась следующая: «Изучение синтетического искусства». В основу был положен, как сообщалось администрацией, тот принцип, что отдельно не существует теории музыкального, изобразительного и т. п. искусства, что есть теория искусства, материалом же оформления является звук, слово, кисть, резец, театральное действие и т. д. Таким образом ставилась задача нанести удар оторванному существованию самостоятельных отделов, живущих каждый своей жизнью, нанести удар формалистам, для чего руководство создало социологический комитет, как общеинститутскую организацию, было привлечено к руководству два коммуниста тт. Назаренко и Исаков, первый стал во главе ЛИТО, второй во главе ИЗО.
В начале 1929 года социологический комитет был ликвидирован, так как задача объединения отделов общим методологическим направлением была закончена.
4. В настоящее время Институт состоит из 4-х отделений: 1) ЛИТО, 2) ИЗО, 3) ТЕО, 4) МУЗО.
Марксистского руководства до начала 1930 года не было, хотя во главе Отдела стоит партиец тов. Назаренко. Приход молодых марксистов в начале 1930 года не улучшил положения: на пленарных заседаниях, где пока и могли проявить свое влияние марксисты, формалисты, державшие в руках большинство кабинетов, не принимают участия. Пятилетнего плана нет, фактически отсутствует и годовой план. Отсутствие планов является результатом отсутствия четкой целевой установки Отдела. Это последнее находит выражение в том, что каждая отдельная часть кабинета, отдела (современной литературы, термино-библиографической, художественной или звучащей речи <так!>, фольклорный) живет своей самостоятельной жизнью.
Первый собирает рукописи и черновики современных писателей и пока в основе работы по преимуществу ограничивается только собиранием, обработка идет очень вяло. При этом план собирания отсутствует, если не считать планом собирание исключительно рукописей авторов формалистов.
Такой же собирательской работой и также беспланово[419] занимается термино-библиографический отдел, составляющий картотеку всей выходящей литературы по литературе и искусству.
Кабинет звучащей речи производит фонозаписи различных ораторов, писателей, поэтов, ставя себе задачей изучить на основе не содержания, а формы, способа произношения классовую принадлежность говорящего, задача по меньшей мере не выполнимая, если не сказать больше. Тут также отсутствует план.
Наиболее планомерно организована работа фольклорного кабинета, ведущего работу по собиранию фольклора, но кабинет за все время существования почти совершенно не разрабатывал собранных материалов.
Простое перечисление работ каждого кабинета показывает отсутствие какого-либо плана работы отдела в целом. Во главе каждого кабинета, также и большинство сотрудников, стоят формалисты, весьма квалифицированные, но абсолютно отрицающие в какой бы то ни было форме применение даже социологического метода в изучении литературы.
Марксистское руководство осуществлялось только формально. Коммунист тов. Назаренко плыл по течению, периодически наскакивая на формалистов на словах, но сохраняя в то же время в неприкосновенности всю их работу, без всякого контроля и направления.
Работа ЛИТО с другими отделениями Института не связана.
Несмотря на то, что по написанным планам по собиранию материала работа отдела могла бы быть очень ценной, однако отсутствие планов, четкой целевой установки, недостатку марксистского руководства, работа отдела не может быть признана положительной. Стихийное собирание материалов, исторически-описательное изучение искусства в кабинете истории искусства — такова практическая работа отдела. Собранные в фототеке и диатеке материалы собираются беспланово данными, характеризующими современность <так!>, историческая секция, которая могла играть роль руководящего центра отдела, является базой разработки методологических проблем изо-искусства, в коренном счете ничего не сделала, не дав ни одной работы, несмотря на то, что ее возглавляет также коммунист Исаков.
Связь с другими отделами, за исключением кабинета массового искусства, отсутствует, последний при изучении массовых празднеств — демонстраций, олимпиад — в некоторой части связанный с МУЗО и ТЕО.
Ведет относительно более активную работу, всего отделом издано трудов: 24 по современному теа- и кино-искусству и 11 по истории театра. Однако, несмотря на известную продуктивность работы, необходимо и здесь указать на бесплановость, изданные работы явились результатом индивидуальных работ работников отдела, а не представляют собой результата планового направления работ отдела. Отдел, поставивший наряду с задачей изучения истории театра также и задачу изучения современного Советского театра, не связался, однако, не только с рождающимся пролетарским театром, но даже с академическими театрами, пытающимися в настоящее время найти новые способы оформления спектакля. Экспедиционная деятельность по изучению русской деревни, поставленная в плане изучения современного теа-искусства, не связанно <так!> было с экспедиционной деятельностью кабинета фольклора ЛИТО.
Отдел не имеет ни одного марксиста, хотя некоторые работники пытаются искать путей применения марксистской методологии, делают в этом отношении кое-какие шаги. Бесплановость, разбросанность, обилие тем, которые пытается разработать отдел, ведет к тому, что и здесь преобладает работа собирательского характера и слабость исследовательской работы.
Собрал значительное количество крупных специалистов в области музыковедения. Отдел развивался стихийно, работает без плана и руководства; каждый кабинет ведет свою работу. Направление работ, выбор тем определяется индивидуальными склонностями отдельных работников. Широкий охват вопросов и относительно слабая их разработка. Марксистов работников нет. При ряде положительных моментов необходимо признать, что работа не дает результатов. Связь отдела с другими отделами, а также учреждениями, занимающимися аналогичными вопросами, отсутствует.
5. Совместительство, как правило, охватывает почти все 100 % сотрудников не только по линии педагогической: работники ЛИТО одновременно работают в ИЛЯЗВ’е (Институте по изучению литератур и языков Запада и Востока, кстати помещающегося в здании ГИИИ), работники ИЗО работают в ГАМК’е, музеях; меньше совместительства в ТЕО и МУЗО, хотя и там совместительство имеет место.
6. Аспирантура, как правило, подбиралась с курсов, ее социальный состав не удовлетворителен. Руководство слабое. Планы есть, но выполнение плана осуществляется слабо.
7. Представленный Правлением ГИИИ и утвержденный коллегией РАНИМХИРК’а новый план организации Института в сущности оставляет те же ячейки, какие существуют и в настоящее время, группируя их несколько иначе. Предполагаемое разделение Института на сектора: Методологии и художественной политики, Марксисткой истории искусств, разрушает имеющееся деление по отделам. Однако лаборатории остаются в том же виде, как и в настоящее время. Стремление провести реорганизацию, опираясь на формалистов, изгнав особо злостных из них, обречено на неудачу, т. к. сохранение кабинетов в их настоящем виде сохранит и весь тон работы.
8. В Институте имелось, хотя и небольшое, партийное ядро — фракция ВКП(б), однако никакого влияния этого ядра на работе Института не чувствуется, наоборот, фракция служила в конечном счете защитным цветом для процветания формализма.
1. Учитывая, что ГИИИ ни в настоящем его виде, ни при предлагаемой реорганизации не может выполнить задач, выдвигаемых перед искусствоведческими научно-исследовательскими учреждениями СССР, особенно в связи с ростом тяги к вопросам искусства народных масс трудящихся, дальнейшее существование Института признать нецелесообразным и Институт распустить.
2. Признать необходимым создать при Лен. Отд. Ком. Академии секции по изучению проблем искусствоведения.
3. Признать необходимым, чтобы вопрос об использовании имущества Института был разрешен Центральной Комиссией по чистке совместно с Президиумом ЛОКа и ГИИИ.
4. Признать необходимым лабораторию Малевича передать на производство.
5. Признать необходимым создать для т. Шолпо возможность продолжать свои работы, для чего его опытную лабораторию передать в Физико-технический институт[420].
6. Обратить внимание на волокиту Госфонда по приему имущества Института.
7. Констатировать полное отсутствие руководства со стороны Главнауки и Главискусства работой Института.
8. Вопрос о работе фракции членов партии в ГИИИ передать на рассмотрение парторганов.
Следует заметить, что Институт в летние месяцы не работал, совещаний не было, руководство и большинство сотрудников были в отпусках. Однако уже 29-м июля 1930 года датированы циркуляры из Института, подписанные замдиректора С. М. Цыпориным и зам. ученого секретаря Н. П. Извековым и разосланные «вычищенным» сотрудникам Института с оповещением об этом. Такой циркуляр сохранился в фонде Эйхенбаума: «Настоящим сообщаем, что согласно постановления Подкомиссии по чистке ГИИИ от 4.07.30 г. Вы подлежите снятию с работы в Институте. Приложение: Выписка из Протокола Подкомиссии по чистке». Здесь же сохранилась и эта «выписка»: «Снять как идеологически не пригодных для руководства и подготовки кадров: Павлинову, Бернштейна, Казанского, Тынянова, Эйхенбаума, Шимкевича, Балухатого. С копией верно: Зам. Ученого секретаря Извеков»[422]. Подобная же «Выписка из Протокола Подкомиссии», видимо сделанная под копирку и разосланная всем упомянутым в ней сотрудникам, сохранилась и в фонде Б. В. Казанского[423]. Особенно значимым представляется хранящийся здесь же черновик письма в вышестоящие инстанции (остается неизвестным, было ли оно послано и в какую инстанцию), в котором Казанский пытается себя реабилитировать. Начинается оно с указания, что полученное с опозданием «извещение» было для него «полнейшей неожиданностью, тем более, что ни в одном из собраний по чистке» его «имя вовсе не упоминалось». Очевидно, большинство жертв этой ранней волны научных репрессий, действительно, не могли взять в толк, в чем их «идеологическая непригодность». Формулировка и имена в выписке естественно наводили на мысль, что их обвиняют в формализме. И Казанский всячески старается отмежеваться от своих коллег: «Отдел Словесных искусств являлся, как известно, в большинстве группой представителей „формального метода“ <…> Я не мог быть в их числе уже потому, что круг занятий Отдела ограничивался русской литературой XVIII–XX веков, моей же основной специальностью является классическая филология. Поэтому ни в изданиях Института, ни в руководстве аспирантами, ни в чтении курсов на Курсах я мог иметь роли лишь побочные <так!>». И далее: «Деятельность моя в Институте Истории Искусств за последние годы ограничивалась работою по биографии Пушкина и чтению <так!> курса по истории античного театра на отделении ТЕО. Уже последнее обстоятельство свидетельствует о том, что моя идеология не может быть заподозрена: Разряд ТЕО и его отделение на Курсах являются наиболее советскими и марксистски поставленными в Институте, и А. А. Гвоздев никогда бы не допустил меня к преподаванию, если бы это было не так»[424]. В конце этого письма автор останавливается на своих наиболее «материалистических» статьях, делая особый акцент на статье в сборнике «Язык Ленина» и подкрепляя правоверность своих мыслей в ней отзывом Крупской.
Таким образом, в сознании современников и участников событий начинает складываться устойчивое представление о разгоне Института «за формализм», что укрепилось в конце 1940-х годов, во время кампании против «безродных космополитов», когда в кучу сваливались все прегрешения жертв проработок, в том числе с завидным постоянством (основательно и безосновательно) припоминалось их формалистское прошлое. Между тем, если попытаться сделать «выжимку» из огульных обвинений в адрес Института, прозвучавших в этих первых погромных документах, то станет очевидным, что тут хаотически повторены все те же вменявшиеся Институту на протяжении 1920-х годов «грехи»: отсутствие связи между отделами и дублирование работы (см. «несогласованность работы подразделений РИИИ» в Постановлении Комиссии Марра, еще в конце 1923 г.), отсутствие в среде сотрудников партийных товарищей и работников-марксистов, пренебрежение современным пролетарским искусством и игнорирование пролетарских институций современной литературы, театра и музыки. Последнее стало особенно актуальным именно в 1930-м году, когда рапповские призывы «оработить» искусство приняли характер оголтелой кампании[425]. Новыми веяниями были и акцентировка классового состава, и навязчивое указание на отсутствие пятилетнего плана и вообще «плановости». «Формализм» упоминается в этом общем ряду, но не педалируется.
Следует, однако, иметь в виду, что приведенные внутренние документы не имели широкого распространения, тогда как в газетных публикациях, посвященных травле ГИИИ, привычно, по отработанной схеме, клеймился формализм. В подтверждение сказанного можно привести статью С. Родова «Формализму, вкусовщине, бессистемности — конец», появившуюся в качестве передовицы (за подписью «С.Р.») сразу после резолюции ГУСа о положении в ГИИИ. Вынесенное в заголовок ключевое слово «формализм» в статье встречается только один раз, в выделенной жирным шрифтом фразе, где повторяется формула названия: «Формализм, вкусовщина, бессистемность — три кита буржуазного искусствоведения». Его акцентировка (положение и выделение) в восприятии читателей делает формализм главной причиной разгона ГИИИ. На самом деле в статье больше формализм не упоминается, речь идет о «скопившемся в Институте небывалом количестве» «бывших», «подкрасившихся эстетов», «ревнителей художественной старины», о научной тематике «в области литературы и изобразительных искусств», не соответствующей требованиям «советского революционного искусства», и о «мертвой академической атмосфере сегодняшнего Института». Завершается передовица ритуальным призывом к новому руководству Института «превратить его в боевой центр марксистского искусствоведения», поскольку советское искусствоведение «должно иметь силу оружия, удар которого направлен против классового врага»[426].
Процедура «снятия» сотрудников произошла на первом в этом академическом году совещании Президиумов 7 сентября 1930 года. Надо заметить, что замы директора поторопились: из Института были действительно отчислены сотрудники, значащиеся в протоколе под пунктом 1, а именно: Казанский, Бернштейн, Балухатый, Адрианова-Перетц, Шимкевич, Суетин, Грачев, Немировский, Павлинова, Кожин (кстати, список их шире, чем тот, что значится в «выписке»). Однако Эйхенбаум и Тынянов записаны в этом протоколе под пунктом 2, среди сотрудников, которые были не отчислены, а переведены «из штатных в сверхштатные работники».
В связи с этим новым институтским постановлением в тот же день (7 сентября 1930 года) были разосланы официальные уведомления. Этот новый циркуляр за № 919 и за подписью того же замдиректора С. М. Цыпорина и и.о. зав. канцелярией М. П. Кулика также сохранился в фонде Эйхенбаума:
Б. М. Эйхенбауму.
В связи с реорганизацией ГИИИ и изменением характера и методов его работы, Вы переводитесь сверхштатным Действительным Членом с выплатой Вам двухнедельного выходного пособия, о чем и доводится до Вашего сведения[427].
Таким образом, главные формалисты, вероятно в силу всеобщего хаоса и неразберихи, оказались оставленными в числе сотрудников Института, тогда как более лояльные действительные члены Словесного разряда, такие как Казанский или Балухатый, были изгнаны по идеологическим причинам. Ни объясняться, ни каяться, ни писать опровержения в вышестоящие инстанции Эйхенбаум и Тынянов не собирались, а перевод в сверхштатные сотрудники с выплатой пособия они расценили как издевательство. На следующем совещании Президиумов секторов 13 сентября 1930 года пунктом 7 было заслушано «сообщение директора М. В. Серебрякова о том, что Б. М. Эйхенбаум и Ю. Н. Тынянов подали заявление о выходе их из числа работников ГИИИ, отказываясь от причитающегося им выходного пособия»[428]. Добровольное увольнение и отказ от пособия — последний акт свободомыслия этих «нераскаявшихся формалистов» в стенах Института.
На первом осеннем совещании (4 сентября) «слушали сообщение директора о выводах Комиссии по чистке аппарата ГИИИ и о предложениях ее о персональной чистке». Судя по протоколу, Серебряков высказывает ряд возражений против резолюции о ликвидации Института. Вероятно, он счел необходимым указать на запоздалую критику Подкомиссией структуры Института, которой к этому времени уже не существовало[429]. Интересно, что и на этот раз Наркомпрос поддержал директора и Институт. Во всяком случае, в Справке о проведенной в научно-исследовательских институтах чистке имеется пункт 5: «ВОПРОС СОГЛАСОВАЛСЯ с НКПросом и Институтами. Имеется разногласие с НКП».
Приведенный выше протокол подкомиссии поступил в Комиссию по чистке научно-исследовательских институтов Наркомпроса, возглавляемую членом ЦКК ВКП(б) старым большевиком Я. Я. Бауэром. Выводы Подкомиссии были почти дословно использованы в докладе тов. Тихомирова[430] «О результатах обследования и чистки Государственного Института Истории Искусств (ГИИИ)». Дополнены они были только одним пунктом 9, который сам по себе знаменателен. Он гласил: «Политическое лицо Института в достаточной мере характеризуется тем, что процент работников, арестовываемых ОГПУ, достаточно велик»[431].
Между тем последняя часть документа — «Постановление» по докладу Тихомирова — учитывает, но не дублирует «Предложения» Подкомиссии. Постановление это было следующим:
Принимая во внимание, что Государственный Институт Истории Искусств, несмотря на происшедшие за последние годы некоторые изменения в его составе работников и в методах работы, тем не менее и по содержанию своей работы и по большей части состава своих работников не отрешился от старых традиций того времени, когда этот институт был как частное учреждение быв. графа Зубова, признать необходимым:
1. Дальнейшее существование Института нецелесообразным и Институт распустить.
2. Учитывая рост тяги к вопросам искусства широких масс трудящихся, создать при Ленинградском Отделении Коммунистической Академии секции по изучению проблем искусствоведения.
3. Поручить НКПросу РСФСР с участием заинтересованных учреждений и организаций разрешить вопрос об использовании имущества ликвидируемого Института[432].
Трудно сказать, когда именно был заслушан доклад Тихомирова. Но поскольку в справке о проведенных комиссией Бауэра чистках он назван вместе с докладом Тесленко, можно предположить что, как и доклад последнего, он прозвучал на одном из октябрьских заседаний Коллегии 1930 года[433].
Таким образом, анализ обследуемых документов по чистке свидетельствует, что бумаги проходили несколько инстанций. Сначала это были «выводы» подкомиссий по чистке и обследованию на местах, которые обсуждались в разных инстанциях (в обследуемом институте, профсоюзном органе, Наркомпросе и т. д.). На третьем этапе они заслушивались в виде докладов в Коллегии НК РКИ, где делались свои выводы, которые часто прямо совпадали с выводами подкомиссий, так что все обсуждения оказывались формальностью.
Что касается ГИИИ, то выводы о его обследовании и чистке имели и четвертый этап: они были включены в доклад Ф. А. Тесленко «О чистке и обследовании научно-исследовательских институтов НКПроса, объединяемых Ассоциацией материальной, художественной и речевой культуры». В ГА РФ’е сохранилось несколько документов, связанных с этим докладом.
Доклад Тесленко касался всех институтов, входящих в РАНИМХИРК: это были четыре московских научных учреждения (ГАХН, Институт литературы и языка, Институт археологии и искусствознания и Государственный институт музыкальной науки), а также два ленинградских (Государственная академия истории материальной культуры и ГИИИ). Доклад был заслушан на заседании Коллегии НК РКИ РСФСР 26 октября 1930 года под председательством т. Ильина[434] как четвертый пункт повестки дня, где всего стояло девять вопросов: кроме чисток и обследований институтов и музеев (в том числе Музея игрушки и Центрального бюро краеведения), в повестке дня значились и доклад об обследовании животноводческих совхозов, и вопрос о проверке выполнения Наркоматами постановления о мерах борьбы с проституцией.
В сохранившемся протоколе (№ 46) этого заседания указано, что по четвертому вопросу, т. е. на докладе Тесленко, присутствовали представители разных организаций: от Культпромобъединений ВСНХ — Красин; от Наркомпроса — Бубнов, Крупская, Эпштейн, Алексинский, Костенко, Акопян, Панфилов; от ЦКПроса — Эстрин, от ЦК РАБИСа — Александров, от ГАХН — Оршанский; от Института Археологии — Маца, от Института языка и литературы — Динамов; от Государственного института музыкальной науки — Гарбузов и Шувалов, от РАНИМХИРК — Челяпов и Агапов, от ячейки ВКП(б) РАНИМХИРК — Лебедев; от Академии истории материальной культуры — Марр. Однако от ГИИИ представитель отсутствовал[435]. По докладу постановили «Проект постановления Коллегии <…> в основном принять», но при этом «поручить Комиссии под председательством т. Кучменко[436], в составе тт. Тесленко, Тихомирова, Челяпова, Эстрина, Маца, Григоренко окончательно отредактировать постановление», на что было выделено 10 дней[437].
Сохранились «Общие выводы» из доклада Тесленко. В них с самого начала речь идет о «нецелесообразности существования РАНИМХИРК» и предлагается все московские институты «слить», а ГИИИ ликвидировать «по следующим соображениям»: чтобы избежать «вредного параллелизма» в работе, который «распыляет крайне недостаточные марксистские искусствоведческие силы», «создает вредное совместительство» и «вызывает большие лишние расходы». Далее подробно эти три аргумента муссируются с сомнительными примерами. Последний абзац этих выводов посвящен Институту: «Ленинградский Институт Истории Искусств, как дублирующий работу Московских Институтов, притом совершенно необеспеченный марксистскими научными силами искусствоведов должен быть ликвидирован с тем, чтобы при Ленинградском отделении Коммунистической Академии была создана секция по изучению проблем искусства»[438].
На редактуру этого постановления у Тесленко и Ко вместо 10 дней ушел почти месяц: отредактированный текст датирован «20.XI.30». Изменен он оказался весьма значительно. Дело в том, что чистка завершалась на фоне «дела Промпартии», где действующими лицами были профессора во главе с директором Теплотехнического института, которым приписывалась подготовка интервенции при поддержке «русских промышленников» в Париже и «эмигрантов-белогвардейцев». Этот фон оказал влияние на формулировки постановления, что особенно заметно в статье Ф. А. Тесленко, под названием «Необходима коренная реорганизация научно-исследовательского дела», опубликованной сразу после редактуры постановления. В качестве обоснования ликвидации институций РАНИМХИРК в нее включен следующий пассаж, с характеристикой научных кадров институтов: «Ряд вредительских дел и контрреволюционной работы буржуазных специалистов и ученых, с особой яркостью выявившиеся на процессе „Промпартии“, со всей очевидностью показали, что часть научно-исследовательских институтов играла роль опорных баз буржуазно-реставраторских элементов для борьбы с советской властью»[439].
В отредактированном рукописном постановлении только вскользь упоминается параллелизм с другими институтами Москвы и Академией в Ленинграде (чему посвящены были все три страницы «выводов»), но зато очень много слов высказано в адрес «вредительства» сотрудников. Все скопом эти учреждения оцениваются, как «неблагополучные» «по составу кадров и по полезности выпускаемой продукции для социалистического строительства», поскольку этот участок не «обеспечен марксистскими кадрами», «а наоборот значительное количество научных работников искусствоведов являются идеалистами, формалистами, наиболее реакционно настроенными». Через несколько строк эти работники уже названы «реакционерами, белогвардейцами, лже-научными работниками, по своему социальному прошлому помещиками, крупными чиновниками и т. д.»[440]. Эти формулировки не только повторены в указанной выше статье Тесленко, но и усилены: «Явные контрреволюционеры, многие из которых эмигрировали, всякий хлам, выброшенный революцией в мусорную яму истории, долгие годы находил себе приют в стенах Академии <ГАХН>. То же можно сказать и об Институте Истории Искусств, во главе которого до 1925 г. стоял граф Зубов (его основатель), который соответственным образом подобрал себе состав научных работников, оставшийся в своем большинстве и по настоящее время»[441].
Во второй части постановления, как и в «выводах», предложено: слить все московские институты (включая ГАХН) в «Академию искусства», реформировать Академию материальной культуры и уничтожить ГИИИ. О последнем в пункте 5 сказано: «Ленинградский Институт истории искусств, как дублирующий работу Академии искусствознания и необеспеченный кадрами марксистов-искусствоведов, закрыть, создав в Ленинграде филиал Академии искусствознания»[442]. Вследствие этих слияний и ликвидаций РАНИМХИРК, объединявшая эти учреждения, оказалась не нужна, и ее также предложено было ликвидировать. Ассоциация была упразднена с 1 января 1931 года, а все пять входящих в нее институтов ликвидированы как самостоятельные организации[443].
Итак, на протяжении лета-осени 1930 года Институт закрывали трижды — подкомиссией по чистке и постановлениями по двум докладам по его чистке и обследованию. А если принять во внимание зимнюю «комиссию Гоникмана», то меньше чем за год вышло четыре официальных постановления о его ликвидации.
Однако на протяжении осени 1930 года институт еще агонизировал. До 21 декабря 1930 года сохранились протоколы совещаний Президиумов секторов, из них следует, что никакой намечаемой «научной» работы в Институте так и не было. О том, что до осени дела с налаживанием работы обстояли неблагополучно, свидетельствуют сделанные на совещании от 23 октября 1930 года отчеты по всем трем секторам. Резолюция по их обсуждению гласит, что в Секторе современного искусства «работы не было, о чем был здесь поставлен вопрос»[444], «чрезвычайно медлительно» разворачивается работа Сектора методологии[445], а в Секторе истории искусства остались «в неопределенном положение с не налаженной работой кабинеты ТЕО, КИНО, МУЗО, ЛИТО и ИЗО»[446].
С осени протоколы вновь пестрят предложениями о перестановках сотрудников внутри секторов, назначении руководителей кабинетов и их замов, идет распределение помещений[447]. На заседании от 13 сентября вдруг мелькает постановление о том, что все имущество КИХРа передается в Фоно-лабораторию (которая раньше была подразделением МУЗО)[448]. Задумываются общественные начинания. Например, планируется создание Художественно-политического совета при Институте (совещательного органа), в который должны войти рабочие от фабрик и заводов, а также сотрудники других учреждений[449]. Совместно с РАБИСом планируется создание курсов подготовки и переподготовки работников искусств, лекции на которых должны читать сотрудники ГИИИ[450].
О работе за последние месяцы существования Института дает представление последний «Отчет Гос. Института Истории Искусств за ударный квартал с 1-го октября по 31 декабря 1930 г.», написанный, вероятно, в самом конце 1930 года. На первой же странице здесь указано: «Недостаточная опытность новых работников в области планирования научной работы, да и новизна задачи самого планирования научной работы не могли не наложить своего отпечатка на отчетный период, который следует рассматривать в значительной мере как продолжение реорганизационного периода жизни Института, начавшегося еще в марте 1930 г.»[451]. В качестве причин, «тормозивших» работу, указывались и перевод ее на «совершенно на новые рельсы», и «перегрузка» руководителей — «соответствующих товарищей, по иным линиям их работы в Лен<инградском> Обл<астном> Сов<ете> по делам искусства, на кинофабр<ике> „Совкино“ и в аппарате ГИЗа». Таким образом, работа, за исключением организационных «пленарных заседаний» сводилась к общественной деятельности вне стен ГИИИ: устройству выставок, экскурсий, консультациям и культработе в ленинградских художественных учреждениях и театрах, в цехах заводов, домах культуры, в Центральном райкоме, Методологическом центре затейничества, Школе профдвижения и т. д., а также к показательным вечерам с выступлением писателей «Стройки» и бригады Осоавиахима (предтечи ДОСААФ).
Только в некоторых подразделениях продолжалась научная работа. Так, в Кинолаборатории сотрудники бывшего ТЕО, КИНО и МУЗО еще пытались продолжать прежние экспериментальные разработки и делать доклады о кино-, звуко- и цвето- опытах да в Фольклорном кабинете[452] продолжалась работа по собиранию и организации изучения фольклора рабочих и городских окраин; на эти темы были сделаны доклады М. К. Азадовского, Ю. М. Соколова, Е. В. Гиппиуса[453]. Правда, как теперь требовалось, доклады делались с привлечением общественности: «работников Пролеткульта, Облпрофсовета, рабочих собирателей». По материалам прежних экспедиций на Север руководитель Фольклорного кабинета В. М. Жирмунский сделал доклад «Дифференциация песенного репертуара в связи с классовым расслоением в деревне». Следует особо отметить «западную группу» Исторического сектора, также сохранившую определенную долю независимости. Здесь были заслушаны доклады Н. Н. Лунина «Натурализм во французской живописи», И. И. Соллертинского «Вагнерианство на Западе», Б. А. Васильева «Китайский театр эпохи капитализма» и Н. И. Конрада «Японский театр эпохи капитализма». Приставки к заглавию — «эпохи капитализма» (как и «классовый подход» в докладе Жирмунского) были уже обязательны.
Что касается «русской группы», то в ней практиковалась прежняя марксистская критика, причем теперь ей уже подвергались монографии коллег-марксистов, совсем в прежнем стиле «линчевания»: Вольпе критиковал концепцию книги Горбачева «Литература и капитализм», Острецов и Андрузский — книгу Маца «Искусство эпохи зрелого капитализма на Западе» и т. д. Как сказано в заключительной части «Отчета», работа в ударном году «велась под знаком преодоления механистического материализма, теории организованного капитализма, правой опасности в искусствознании (Маца), против меньшевистской концепции Переверзева, левых формалистских загибов (Богдановщина, Пролеткультовцы, Леф), против буржуазной идеологии формализма». В духе обязательной самокритики указывалось на необходимость «в будущем работу поставить еще на большую высоту, требуя обязательно письменных докладов, более четкой методологической и политической заостренности их»[454].
Через три дня после того, как «Постановление» по докладу Тесленко было утверждено, т. е. 23 ноября 1930 года, в Институте на заседании Директората (так теперь называлась группа коммунистов, возглавлявших Институт — Серебряков, Малахов, Рафалович, Тоболькевич и Янковский) выступил командированный от ЛОКА Крепс с информацией о создании в Ленинграде Института истории литературы при Ленинградском отделении Коммунистической академии. При этом он высказал предложение слить ИРК и ГИИИ в Ленинградское отделение и создать подобие ГАИС. Надо сказать, что основная масса сотрудников не поддержала это предложение, и только Малахов выступил со встречным предложением вообще ликвидировать ГИИИ и другие искусствоведческие институты, кроме Ленинградского отделения Коммунистической академии. В резолюции Директората приведен довольно странный аргумент в пользу сохранения Института: постановили «считать целесообразным сохранение в Ленинграде Института для обеспечения коммунистического руководства и влияния на приближение к марксизму» «переключающихся специалистов искусствоведов и литературоведов»[455].
Судя по сохранившимся документам, в Институте было еще два заседания Директората, где по-прежнему шла перетасовка постов. На заседании Комиссии по реорганизации РАНИМХИРК было постановлено, в связи с организацией Ленинградского Отделения ГАИС, «вызвать на 11 часов 30-го декабря Директора Ленинградского Государственного Института Истории Искусств тов. Серебрякова со всеми необходимыми материалами, совместно с коим выработать положение и штаты, а также персональный список оставляемых научных работников Ленинградского филиала»[456].
Положения, списки и штаты «утрясти» так и не удалось[457], поскольку весной 1931 года судьба Института была окончательно решена: постановлением Совнаркома за № 436 от 10 апреля 1931 года он был слит наряду с четырьмя московскими научными учреждениями (в том числе и с ГАХН) в ГАИС. Вот этот документ, подлинник которого сохранился в фонде ГУСа:
Совет Народных Комиссаров РСФСР ПОСТАНОВЛЯЕТ:
1. Государственный институт археологии и искусствознания, Государственный институт литературы и языка, Государственный институт музыкальной науки, Государственную академию художественных наук (в Москве) и Государственный институт истории искусств (в Ленинграде), входящие в состав РАНИОН, — ликвидировать.
2. Утвердить организованные Наркомпросом на базе указанных в п<араграфе> 1 настоящего постановления институтов:
1) Государственную Академию искусствознания,
с соответствующими отделениями по линии отдельных видов искусства
и
2) Государственный Научно-исследовательский институт языка.
Обращает на себя внимание правка этого документа: за машинописным текстом: «1) Государственную Академию искусствознания ГАИС» сделана рукописная приписка «с соответствующими отделениями по линии отдельных видов искусства». Итак, чиновники Совнаркома наконец поняли, что необходимо вернуться к прежней работоспособной структуре отделов, традиционно объединявшей работу ученых по специальности, поскольку в условиях насильственного разрушения этой структуры, которое вопреки всякому здравому смыслу с неимоверными усилиями и под все более усиливающимся нажимом вышестоящих инстанций осуществляли институты, научная работа была совершенно невозможна.
Собственно здесь можно было бы поставить точку. Но представляется небезынтересным привести несколько отрывочных сведений о дальнейшей работе перешедших в ГАИС из Института сотрудников.
8, 18 и 28 мая 1931 года Гвоздев делает здесь доклад «Формально-социологическая школа в искусствознании», предполагающий покаяние[459].
В кратком отчете за 1-й квартал 1931 года указывалось, что «тов. Мокульский проявил поворот в сторону марксизма», а тов. Всеволодский-Гернгросс после критики его доклада («Социологические предпосылки крепостного театра») «признал свою методологическую беспомощность»; что тов. Извеков «занимает все еще механистические позиции»[460], а Гвоздев «выступил по поручению Обл. РАБИСа на общегородском митинге работников искусств и науки по поводу процесса меньшевиков»[461].
На Литературоведческой секции ГАИС читаются курсы, в частности Жирмунский читает лекции по истории немецкой литературы XIX века. В отчете ГАИС за 1932 год он (вместе с Гвоздевым, Мокульским, Извековым и Арнольди) оказался в числе ударников производства[462]. Ударничество ему отчасти присваивается за то, что он «много внимания и труда уделяет учебной работе с аспирантами»[463]. Среди докладчиков на секции появляются имена будущих серьезных советских литературоведов другого поколения: Д. Е. Максимова, В. В. Гиппиуса, В. Г. Адмони, Н. Я. Берковского, Б. Г. Реизова[464]. Здесь есть и «востребованные современностью» доклады (Р. Мессер о Ставском[465], А. Ревякин «Литература пролетарствующего крестьянства до Октября»[466] и т. д.). Среди докладчиков в Секции литературоведения встречаются и имена учеников и ставленников Назаренко (Перепеч, Камегулов, Ухмылова)[467]. Однако молодых сотрудников Словесного разряда ГИИИ, заклейменных печатью «формалистов», как и их знаменитых учителей, в списках докладчиков нет и не может быть.
Теперь наступление начинается на травивших их институтских марксистов, о чем свидетельствуют темы «методологического смотра на Марксистском секторе»: «Идеализм и механицизм в эстетических и литературоведческих взглядах Аксельрода и Андрузского», «Меньшевистские установки в работах Добрынина»[468]. Вообще ГАИС неустанно занимается «критикой буржуазных искусствоведческих концепций» (Гвоздева, Асафьева-Глебова), «разоблачает буржуазные и мелкобуржуазные влияния на некоторых искусствоведов-марксистов (Маца, Фриче, Луначарского, Плеханова)»[469], Острецов делает доклад «Контрабанда троцкизма в изо-искусстве»[470], Г. Лелевич — «Беллетристика Богданова как выражение ультралевого оппортунизма»[471], а Ацаркина докладывает на тему «Письмо Сталина и положение на фронтах производственных искусств»[472]. Здесь же в отчете указано, что все научные сотрудники делятся на три группы, к первой из которых относятся «старые специалисты с большим знанием материала, еще не способные обеспечить в работе проведение методологии марксизма-ленинизма, но охотно работающие под руководством более выдержанных работников» (среди таких специалистов названы Асафьев-Глебов и Ф. И. Шмит)[473].
Итак, в 1932 году Шмит признан «исправляющимся», а уже в 1933 он будет арестован и, после вторичного ареста в 1937 году, погибнет в лагере. Его злейший враг Я. А. Назаренко 1 апреля 1932 года был исключен из партии за «систематическое извращение марксистско-ленинских установок в своей научной деятельности, за примиренческое отношение к антипартийным поступкам и выступлениям». Тогда же он был уволен из ГАИС, как осуществлявший «оппортунистическое руководство»[474]. Ниже мы приводим документ, из которого следует, что за этим «партийным товарищем» тянулись куда более тяжкие прегрешения (по советским абсурдным меркам), чем за Шмитом. Но каким-то загадочным образом он выворачивался, и не только ни разу не был арестован[475], но и с завидным постоянством трижды (до 1935 года) восстанавливал свое «честное партийное имя» и членство в ВКП(б). После изгнания из ГАИС ему удалось пристроиться в качестве профессора в Педагогический институт имени Герцена. Оттуда он летом 1935 года снова был «вычищен», а в начале 1936 года, перебравшись в Москву, попытался найти работу в Гослитмузее, написав заявление на имя директора В. Д. Бонч-Бруевича, славившегося тем, что пригревал неблагонадежных. Однако устроиться в музее ему не удалось. К его заявлению приложена выписка из «секретного» документа под названием «Копия решения Партколлегии КПК от 21.23.IX.35 г. <так!> (протокол № 912, п. 147) по делу НАЗАРЕНКО Якова Антоновича», поступившая в Гослитмузей 2 февраля 1936 года из Комиссии партийного контроля при ЦК ВКП(б). Приведем целиком этот выразительный документ:
Назаренко, Яков Антонович, г.р. 1893, член ВКП (б) с 1920 г. (п.6. № 0152786), образование высшее, сын сапожника, сам служащий (научный работник). В старой армии служил в чине прапорщика. В 1919 г. работал в Харькове в белогвардейской газете «Кадетское дело».
В 1922 г. Назаренко подавал заявление о выходе из партии, в 1922 г. получил выговор за венчание в церкви.
В 1926 г. исключался из партии за скрытие своего участия в белогвардейском еженедельнике «Муза» <так!>, в котором поместил контрреволюц. статью о Леониде Андрееве.
В 1927 г. Обл. К<онтрольная> К<омиссия> Ленинграда восстановила. В 1929 г. во время чистки Назаренко снова из партии исключен. В 1930 г. Лен. Обл. К<онтрольной> К<омиссией> восстановлен с объявлением ему выговора за нетактичное поведение на Президиуме РКК. В 1932 г. поставлено на вид за антипартийные, антиленинские ошибки в научной работе.
В 1932 г. комиссией по чистке Назаренко снова исключен из партии за проявление оппортунизма и систематическое извращение марксистско-ленинских установок в своей научной деятельности, за примиренческое отношение к антипартийным поступкам и выступлениям.
Райкомиссия по чистке Окт. р-на постановила «считать Назаренко проверенным и дело передать в РКК для наложения партвзыскания, т. к. он не осуществлял ведущей роли коммуниста, как профессор, не вел работу среди преподавательского состава и не осуществлял борьбу за действительное соцсоревнование и ударничество».
Парторганизация Пед. ВУЗ’а им. Герцена 1/1 — и Смольнинск. РК ВКП(б) 27. III. 1935 г. исключили Назаренко из партии.
Партколлегия по Лен. области 10.VI 1935 г. подтвердила решение РК ВКП (б) об исключении Назаренко из партии.
Апеллирует.
(Докл. т. Потерин, присутствует Назаренко)
Подтвердить решение Партколлегии по Лен. Области об исключении Назаренко из ВКП(б), за активное участие в контрреволюционных изданиях и как не доказавшего преданность партии.
Последние обвинения («активное участие в контрреволюционных изданиях» и недостаточная «преданность партии») в 1936 году были очень серьезными. Назаренко чутьем уловил приближение большого террора и на двадцать лет исчез из обеих столиц — возможно, отсиделся в Могилеве[477] или в какой-то глухой глубинке.
И наконец, стоит напомнить, что в начале 1930-х годов Г. Е. Горбачев и его друг и корреспондент Г. Лелевич достигают вершин своей «академической карьеры»: Горбачев становится ученым секретарем Пушкинского Дома, а Лелевич — ученым секретарем ГАНС. Однако в 1934 году оба эти верные рапповца, также как их соратник лапповец А. Д. Камегулов, преданные борцы за чистоту пролетарского искусства, ратовавшие за внедрение марксистского метода и доблестно искоренявшие формализм, — будут арестованы и через несколько лет как «троцкистские и прочие двурушники» расстреляны в застенках НКВД. Сталинская репрессивная машина с ее тоталитарной непредсказуемостью уничтожала и желанные, и нежеланные «для официоза приношения на алтарь советской гуманитарной науки»[478].