К одиннадцати часам в новом помещении все было готово.
На столе стоял самовар и много разных печений и сластей, до которых Распутин был большой охотник. На одном из шкафов приготовлен был поднос с винами и рюмками.
Я был еще один в доме и окидывал взглядом комнату и ее убранство.
Старинные фонари с разноцветными стеклами освещали ее сверху; тяжелые занавеси темно-красного штофа были опущены; топился большой гранитный камин, дрова в нем трещали, разбрасывая искры на каменные плиты.
Несмотря на то что комната находилась почти под землей и была сама по себе мрачная, теперь, благодаря освещению и всей обстановке, от нее веяло удивительным уютом. При этом тишина подвального этажа создавала впечатление таинственности, какой-то отрезанности от всего мира. Казалось, что бы ни случилось здесь, все будет утаено от человеческих глаз, скроется навсегда в молчании этих каменных стен.
Раздался звонок; он извещал меня о приезде Великого Князя Димитрия Павловича и остальных участников заговора.
Я вышел им навстречу. Вид у всех был бодрый, настроение приподнятое, но я заметил, что разговаривали все как-то слишком громко, были неестественно веселы, чувствовалось, что нервы у всех крайне напряжены.
Мы прошли в столовую. Обстановка комнаты сильно подействовала на моих друзей, в особенности на Великого Князя, который был у меня в этом самом помещении накануне, когда еще ничего не было готово.
Войдя в столовую, все некоторое время стояли молча, рассматривая место близкого события.
Из шкафа с лабиринтом я вынул стоявшую там коробку с ядом, а со стола взял тарелку с пирожками; их было шесть: три шоколадных и три миндальных.
Доктор Лазоверт, надев резиновые перчатки, взял палочки цианистого калия, растолок их и, подняв отделяющийся верхний слой шоколадных пирожков, всыпал в каждый из них порядочную дозу яда.
В комнате царило напряженное молчание, мы все следили с жутким интересом за работой доктора.
Оставалось еще всыпать порошок в приготовленные рюмки. Мы решили это сделать возможно позднее, чтобы яд не потерял своей силы при длительном испарении. Общее количество яда получилось огромное: по словам доктора, доза была во много раз сильнее той, которая необходима для смертельного исхода.
Для правдоподобности нужно было, чтобы на столе стояли неубранные чашки, как будто после только что выпитого чаю. Я предупредил Распутина о том, что, когда у нас бывают гости, мы пьем чай в столовой, затем все поднимаются наверх, я же иногда остаюсь один внизу – читаю, или чем-нибудь занимаюсь.
Мы наскоро сделали в комнате и на столе небольшой беспорядок, сдвинули стулья, налили чай в чашки. Тут же я условился с Великим Князем Димитрием Павловичем, поручиком Сухотиным и Пуришкевичем, что, после моего отъезда, они поднимутся наверх в мой кабинет и станут там заводить граммофон, выбирая преимущественно веселые пластинки: это требовалось для того, чтобы поддерживать веселое настроение у Распутина и отогнать от него всякие подозрения. Я все же несколько опасался, чтобы вид подземелья не пробудил в нем каких-либо сомнений.
Закончив все приготовления, мы с доктором Лазовер-том вышли. Он, переодевшись в костюм шофера, пошел заводить машину, стоявшую на дворе у малого подъезда, а я надел доху и меховую шапку со спущенными наушниками, скрывавшими мое лицо.
Мы сели, автомобиль тронулся.
Целый вихрь мыслей кружился в моей голове. Надежды на будущее окрыляли меня. За несколько коротких минут моего последнего пути к Распутину я много передумал и пережил.
Автомобиль остановился у дома № 64 на Гороховой улице.
Войдя во двор, я сразу был остановлен голосом дворника, который спросил: – Кого надо?
Узнав, что спрашивают Григория Ефимовича, дворник не хотел было меня пускать; он настаивал, чтобы я назвал себя и объяснил причину моего посещения в столь поздний час.
Я ответил, что Григорий Ефимович сам просил меня приехать к нему в это время и пройти по черной лестнице. Дворник недоверчиво меня оглядел, но все же пропустил.
Войдя на неосвещенную лестницу, я вынужден был подниматься по ней ощупью. С большим трудом мне, наконец, удалось найти дверь Распутинской квартиры.
Я позвонил, и, в ответ на звонок, голос «старца» спросил, не отворяя: – Кто там?
Услыхав этот голос, я вздрогнул.
– Григорий Ефимович, это я приехал за вами, – ответил я ему.
Я слышал, как Распутин задвигался и засуетился. Дверь была на цепи и засове, и мне сделалось вдруг жутко, когда лязгнула цепь и заскрипела тяжелая задвижка в его руках.
Он отворил, я вошел в кухню.
Там было темно. Мне показалось, что из соседней комнаты кто-то смотрит на меня. Я инстинктивно приподнял воротник и надвинул шапку.
– Ты чего так закрываешься? – спросил Распутин.
– Да, ведь, мы же сговорились, чтобы никто про сегодняшнее не знал, – сказал я.
– Верно, верно... Я и своим ничего не говорил и «тайников»[18] всех услал. Пойдем, я оденусь.
Мы вошли с ним в его спальню, освещенную только лампадой, горевшей в углу перед образами. Распутин зажег свечу. Я заметил неубранную постель – видно было, что он только что отдыхал. Около постели приготовлена была его шуба и бобровая шапка, на полу стояли высокие фетровые калоши.
Распутин был одет в белую шелковую рубашку, вышитую васильками, и подпоясан малиновым шнуром с двумя большими кистями.
Черные бархатные шаровары и высокие сапоги на нем были совсем новые. Даже волосы на голове и бороде были расчесаны и приглажены как-то особенно тщательно, а когда он подошел ко мне ближе, я почувствовал сильный запах дешевого мыла: по-видимому, в этот день Распутин особенно много времени уделил своему туалету; по крайней мере, я никогда не видел его таким чистым и опрятным.
– Ну, что же, Григорий Ефимович. Пора двигаться, ведь первый час?
– А что, к цыганам поедем? – спросил он.
– He знаю, может быть, – ответил я.
– А у тебя-то никого нынче не будет? – несколько встревожился он.
Я его успокоил, сказав, что никого, ему неприятного, он у меня не увидит и что моя мать находится в Крыму.
– He люблю я ее, твою мамашу. Меня-то уж она как ненавидит!.. Небось, с Лизаветой[19] дружна. Против меня обе они подкопы ведут, да клевещут. Сама Царица сколько раз мне говорила, что они – самые мои злые враги...
– А знаешь, – вдруг неожиданно заявил Распутин, – что я тебе скажу? Заезжал ко мне вечером Протопопов и слово с меня взял, что я в эти дни дома сидеть буду. «Убить, говорит, тебя хотят; злые люди-то все недоброе замышляют...» – А ну их! Все равно не удастся – руки не доросли.
– Да, ну, что там разговаривать... Поедем.
Я взял его шубу с сундука и помог ему одеться.
– Деньги-то забыл, деньги! – вдруг засуетился Распутин, подбежал к сундуку и открыл его.
Я подошел поближе и, увидев там несколько свертков в газетной бумаге, спросил:
– Неужели это все деньги?
– Да, дорогой мой, все билеты. Сегодня получил, – скороговоркой ответил он.
– А кто вам их дал?
– Да так, добрые люди, добрые люди дали. Вот видишь ли, устроил им дельце, а они, хорошие, добрые, в благодарность на церковь-то и пожертвовали.
– И много тут будет?
– Что мне считать? У меня и времени нет для этого. Я, чай, не банкир. Вот Митьке Рубинштейну – это дело подходящее... У него страсть сколько денег. А мне к чему? Да я, коли вправду сказать, считать-то их не умею. Сказал им: пятьдесят тысяч несите, а то и трудиться не стану для вас. Вот и прислали. Может и больше дали, кто их там знает...
– Приданое-то какое сделаю дочери, – продолжал Распутин. – Она у меня скоро замуж выходит за офицера: четыре Георгия, заслуженный. Ему и местечко хорошее приготовлено. Сама[20] благословить обещалась.
– Григорий Ефимович, ведь вы говорили, что деньги эти пожертвованы на церковь....
– Ну что ж, что на церковь? Экая невидаль. Брак-то, чай, тоже Божье дело; Сам Господь дал свое благословение в Канне Галилейской... А на какое из этих дел деньги-то пойдут, не все ли Ему равно? Богу-то? – ответил, хитро ухмыляясь, Распутин.
Невольно усмехнулся и я. Мне показалась забавной та простодушная наглость, с которой Распутин играл словами Священного Писания.
Взяв часть денег из сундука и тщательно замкнув его, он потушил свечу. Комната снова погрузилась в полумрак, и только из угла по-прежнему тускло светила лампада.
И вдруг охватило меня чувство безграничной жалости к этому человеку.
Мне сделалось стыдно и гадко при мысли о том, каким подлым способом, при помощи какого ужасного обмана я его завлекаю к себе. Он – моя жертва; он стоит передо мною, ничего не подозревая, он верит мне... Но куда девалась его прозорливость? Куда исчезло его чутье? Как будто роковым образом затуманилось его сознание, и он не видит того, что против него замышляют. В эту минуту я был полон глубочайшего презрения к себе; я задавал себе вопрос: как мог я решиться на такое кошмарное преступление? И не понимал, как это случилось.
Вдруг с удивительной яркостью пронеслись передо мною, одна за другой, картины жизни Распутина. Чувства угрызения совести и раскаяния понемногу исчезли и заменились твердою решимостью довести начатое дело до конца. Я больше не колебался.
Мы вышли на темную площадку лестницы, и Распутин закрыл за собою дверь.
Запоры снова загремели и резкий зловещий звук разнесся по пустой лестнице. Мы очутились вдвоем в полной темноте.
– Так лучше, – сказал Распутин и потянул меня вниз. Его рука причиняла мне боль; хотелось закричать, вырваться. Но на меня напало какое-то оцепенение. Я совсем не помню, что он мне тогда говорил, и отвечал ли я ему. В ту минуту я хотел только одного: поскорее выйти на свет, увидеть как можно больше света и не чувствовать прикосновения этой ужасной руки.
Когда мы сошли вниз, ужас мой рассеялся, я пришел в себя и снова стал хладнокровен и спокоен.
Мы сели в автомобиль и поехали.
Через заднее его окно я осматривал улицу, ища взглядом наблюдающих за нами сыщиков, но было темно и безлюдно.
Мы ехали кружным путем. На Мойке повернули во двор и остановились у малого подъезда.