Крутая холка, ясный, полный глаз,
Сухие ноги, круглые копыта,
Густые щетки, кожа, как атлас,
А ноздри ветру широко открыты.
Грудь широка, а голова мала, —
Таким его природа создала.
Неподалеку от Кембриджа, на холме, спит вечным сном Годольфин Арабиан, родоначальник чистокровной скаковой породы.
В Кембридже есть что посмотреть, где преклонить колени. Здесь учился Ньютон, там преподавал Дарвин, вот лаборатория Резерфорда… «А там, — указывают, — могила Годольфина».
Но указывают взмахом руки, за город куда-то. А в Англии общество — классовое, классы — те же барьеры, их и на чистопородном коне не перескочишь.
— Знаете, — говорят, заметив, что я все посматриваю туда, на холмы, — либо лошадьми торговать, либо изучать литературу!
Действительно, было дело, торговал я в Англии нашими лошадьми, хотя и сейчас программа перегружена, но сердце не камень или, как говорят на конюшне, порода сказывается — тянет туда, где спит вечным сном великий конь, совершивший в скаковом мире примерно то же самое, что в мире науки сделал Ньютон.
Кстати, они — современники. Имя Годольфин Арабиан означает Годольфинов Араб, то есть конь принадлежал Годольфину. Ньютон был хорошо знаком с лордом Годольфином-старшим, отцом хозяина знаменитой лошади. В то время Ньютон заведовал кафедрой в Кембридже, а по соседству, в Ньюмаркете, на холмах Гог-Магог, Годольфин-младший основал в своем имении конный завод. Так что из Кембриджа до могилы легендарного скакуна рукой подать, но — попробуй! Сам Чарльз Сноу сделал мне выговор за попытку сочетать литературоведение с коневодством. Придет время, пора будет мемуары писать, так и скажу: «Лорд Сноу отсоветовал».
Одним словом, колесо истории пошло обратным ходом. Если когда-то тренер говорил: «Плюнь ты на этих писателей и давай лошадей поить!» — то известный писатель в отношении лошадей предостерег: «Вас могут понять неправильно».
— Кони и книги — разве это не в традициях английского спортсменства, сэр Чарльз?
Сноу пояснил:
— Помимо традиций спортсменства, у нас имеются еще и традиции снобизма.
О том, что вопрос этот о снобизме и скачках стоит очень остро, я мог сделать вывод также из беседы с другим известным английским писателем.
— Что?! — и Пристли сверкнул глазами.
Гром и молния вызваны были вопросом, как он смотрит на лошадей. Еще древние знали: ключ вдохновения бьет там, где конь ударит копытом. Первый законодатель английской поэзии Филип Сидней, чьи взгляды воздействовали и на Шекспира, начинал свою поэтическую программу с конюшни. Гете говорит, что поэтические силы проснулись в нем после того, как он упал с лошади. У Толстого сказано: «Как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я — литератор». Правда, Фолкнер упал с лошади и не только перестал быть писателем, он — погиб, но трагическое исключение лишь подтверждает правило. Фолкнер до старости лет рисковал садиться на дурноезжий молодняк, а тут действительно важна выездка. Законы поэтического мастерства Сидней выводил из бесед с берейтором, профессиональным объездчиком. Так что, казалось, естественно с писателем, к тому же писателем сугубо английским, завести разговор о лошадях.
Пристли стал, однако, сумрачен:
— Почему вас интересуют эти лошади?
— Видите ли… я… я когда-то ездил верхом.
— А я всю жизнь хожу пешком! — отрезал Пристли.
Странно, в книге его воспоминаний есть фотография — автор верхом на муле. Конечно, оседлавший мула не совсем лошадник, но согласитесь, его также нельзя считать вполне пешеходом. Все же вопрос о лошадях занимал Пристли глубже, чем могло показаться. С точки зрения пешехода, он проделал разрез или, лучше сказать, разнос английского общества, обрушившись на тех, кто пытается как-нибудь возвыситься — в седле, в министерских креслах, в глазах публики: страсть к лошадям Пристли рассматривал как предрассудок, всадник — символ сословной спеси.
— Повторяю вам, я пешеход! — гремел Пристли. — И скоро мы вас, конников, вышибем из седла!
Декларацию пешехода он подкрепил энергичным жестом, напоминавшим, впрочем, кавалерийский взмах шашкой.
«Пора уточнить соотношение факта и вымысла в литературе» — с таким тезисом прибыл я в Кембридж. А в Кембридже на этот счет были разработки фундаментальные. В труде «Великие писатели» знаменитый доктор Л. раскрыл, что такое серьезное литературное мастерство. В «Основах критического анализа» прославленный профессор Р. развил идею о том, что всякий постигает книгу в меру своих сил: один смотрит Шекспира как кровавый боевик, другой как трагедию мысли.
Доктор Л. и профессор Р. были тоже выдающимися реформаторами. Упоминая любого из них, тут же говорили: «Неужели он еще жив?» И при этом не хотели сказать ничего плохого. Напротив, эти два кембриджских светила уже так давно оказались приобщены к сонму классиков, настолько стало принято говорить: «Еще Сократ указал, а профессор Р. разработал»… или «В один голос с Аристотелем доктор Л. утверждает…», что странно было думать, как люди, стоящие на короткой ноге с вековыми авторитетами, могут попирать грешную землю наряду с нами.
— Видите ли, — предупредили меня, однако, — доктор Л. действительно плох, а профессор Р. очень стар, так что следует выбрать удачный момент…
Ситуация осложнялась еще и тем, что, усердный читатель труда «Великие писатели» и «Основ критического анализа», я в них… изверился. Конечно, есть законы мастерства. Но в чем они? В подборе удачных слов? Как же объяснить тогда, что живут и Гамлет, и Робинзон, и Гулливер, столетия живут, хотя большинство узнает о них из книг, написанных совсем другими словами, не теми, какими написали их Шекспир, Дефо, Свифт: ведь чаще всего читаем мы переделки. Когда-то в России самой популярной шекспировской строкой считалось «Страшно! За человека страшно мне». Театр замирал, как только произносил это Павел Мочалов. Но ведь строку переводчик вставил от себя.
Вот и Лондон. Вот Тауэр. Нет, не Шекспир, не Ричард Третий и не принц Кларенс, утопленный в бочке малаги, вспоминаются мне при взгляде на эти седые башни, ров и изгородь…
…Слышу стук копыт о настил, и мотор автобуса — движемся через Лондон в графство Кент, где будет аукцион наших лошадей. Наездник Катомский, жокей Гришашвили… Мы были первыми! Кони застоялись. Нетерпеливо стучат. А мы сидим на сене. Башни Тауэра проходят за окном нашего фургона. «Там казнили английских королей», — говорю Катомскому с Гришей. «З-замолчи, с-скотина!» — кричат они жеребцу Мой-Заказ, который нас особенно довел своим стуком. И в памяти у меня теперь при виде Тауэра звучит назойливое копыто.
…А вот профессор Самарин Роман Михайлович, профессор Ефимов и с ними я, недавний выпускник Московского университета, — здесь мы стояли, у той же изгороди, у тех же ворот, где и сейчас возвышается вроде бы тот же самый гигант гвардеец. «Следы в песках времен»… Различаешь уже не только наслоения далеких эпох, перебираешь страницы личной летописи.
— Брось ты этих королей, — сердится Катомский, — и подкинь жеребцу сенца, а то ведь покоя не дает. З-замолчи!
И Тауэр проходит мимо нас.
— Не бойся, Роман Михалыч! Говорю тебе, не бойся, подходи! — так Ефимов предлагал Самарину как следует рассмотреть гвардейца.
Самарин был человеком совсем не робкого десятка, но Ефимов предлагал приблизиться к часовому вплотную, так, чтобы только чугунная решетка разделяла нас. Дело шло к вечеру, спускались сумерки, старинный замок-музей был уже закрыт, публики вокруг почти не наблюдалось, и часовой не терял времени даром. Неся службу, картинно возвышаясь в своей золотой каске у ворот, он то и дело наклонялся за столб, а там у него была припрятана девушка. И надо полагать: «Позволь губам моим, двум пилигримам, мой сладкий грех лобзанием искупить» (как говорит Шекспир).
— Подходи же, Роман Михалыч, подходи! — твердит Ефимов.
Александр Иванович Ефимов был первым нашим профессором русского языка, приехавшим читать лекции в английских университетах. Мы же с Романом Михайловичем составляли нашу первую делегацию на Международной шекспировской конференции, которая должна была состояться в Стратфорде, на родине Шекспира. Мы были первыми! Но Ефимов приехал в Англию раньше нас и уже чувствовал себя здесь старожилом.
— Не бойся, говорю тебе, у них тут это просто!
Обжившись в Англии, Ефимов взял себе за правило нарушать все английские традиции и порядки, какие только мог нарушить. Заядлый рыбак, он ловил рыбу в Кенсингтонских прудах, а там ясно написано: «Поймал — отпусти», Ефимов же, подцепив на крючок какую-нибудь корюшку (судьбу которой обсуждали члены Пиквикского клуба), клал трепещущую рыбку в карман, приговаривая: «Вот еще, стану я заниматься этой…» Дальше он выражался вполне по-русски, но не совсем университетски.
Александр Иванович вышел из той среды, что получала и азы, и профессорские звания прямо в первом поколении. Но человек живой, одаренный, восприимчивый, отзывчивый, он несся через пропасти и кручи, как бы не замечая их. Матерая английская профессура смотрела на него с умилением. Истосковавшись по «истинной славянской душе», британцы получали от Ефимова нашу душевность в таких количествах, что, казалось, они ее как-то специально упаковывают и сохраняют про запас. Один профессор-патриарх, уже приближавшийся к пенсионному возрасту, поделился с Ефимовым своими горестями: порядки в Англии жесткие — что можно, то можно, а что нельзя, то нельзя — шестьдесят пять стукнуло, и до свидания!
— А ты приезжай к нам, — говорил ему Ефимов. — Брось все и приезжай. Не бойся! Будешь читать не только до седых волос, а хоть до полной лысины. У нас это просто. Говорю тебе, приезжай! Не пожалеешь.
Настойчивой ефимовской рекомендации английский славист не последовал, но — слезы выступили на глазах у старика.
А Самарин не стал — он родился уже все знающим. Вышел из старинной профессорской среды, и в нем, выражаясь все так же по-лошадиному, сказывалась порода. Как смотрели на него английские коллеги, «отцы шекспироведения»! Сначала, надо признать, несколько побаивались. Робели. Ведь мы были первыми. А ну, как выйдет на кафедру красный шекспиролог, приехавший с каким-то молодым шпингалетом (ясно, комиссар при профессоре), и начнет свою р-революционную пропаганду… Но уже на второй день, хотя еще не прошло ни одного заседания, Самарин был англичанами совершенно усвоен. На второй день им обоюдно казалось, что они знают друг друга давным-давно, поколений пять-шесть подряд, лет сто.
В тот раз, возле Тауэра, мы долго еще стояли в меркнущем лондонском воздухе. Самарин размышлял вслух об истории, о наслоении эпох, сравнивал стили, упоминал имена, цитировал. «Все ты знаешь, Роман Михалыч, все знаешь», — с удовольствием слушая его, приговаривал Ефимов. А я, признаюсь, и половины не понимал. Не успевал за сложными сопоставлениями. Так и сказал:
— Слушаю вас, Роман Михайлович, и плохо понимаю.
— А чего ж ты, брат мой, хочешь? — включился Ефимов. — У тебя против самаринского образование слабенькое.
Тут меня даже обида взяла:
— Простите, но кто мне дал такое слабое образование!
От этой дерзости оба моих прежних профессора сначала опешили, а потом расхохотались. Это прямо здесь, где стою сейчас, у ворот Тауэра, а чуть подальше проезжали мы с лошадьми.
— Простите, — обратилась ко мне одна из наших преподавательниц (мы приехали целой группой вести занятия и научную работу), — вы не знаете, в какой башне была заключена Мария Стюарт?
Был бы на моем месте Самарин! «Извините, не могу сказать». Вечером выяснил: Мэри, королева шотландская, была казнена в замке Фотерингей, в графстве Нортхемптон. В Тауэре она никогда не была. Зато все читали «исторические» романы. Нет, пора, наконец, выяснить, что сильнее — правда или вымысел?
Вдруг библиотекарь кембриджского колледжа Троицы, куда я получил доступ, обратил мое внимание на статью в местной газете:
— Смотрите, по вашей части!
Смотрю и глазам своим не верю. Как, и это здесь, в Кембридже? Под рубрикой «Известно ли вам, что…» рассказывалась — в который раз! — история Годольфина Арабиана. Странно. Этой лошади посвящена целая литература: новеллы, романы и специальные исследования. Естественно, именно здесь вспомнить Арабиана, его реальную и литературную историю. Но, отправляясь в Кембридж, я надеялся, что найду здесь не какую-то беллетристику, а просто правду. И вот читаю: «По Ньюмаркетской пустоши под расшитой попоной на позолоченных поводьях ведут вороного жеребца».
Так излагал дело местный корреспондент, будто ведя репортаж с ипподрома, помешавшегося все на той же Ньюмаркетской пустоши, по которой когда-то вели Годольфина Арабиана. Пока что в репортаже все было верно. Ньюмаркет — старейший английский ипподром. Сам Дефо бывал здесь среди зрителей, не говоря уже о том, что сам король выступал в качестве жокея. Именно королевское участие прибавило скачкам особую привлекательность в глазах известной публики. Публику эту описал Дефо. Он вообще первым описал Ньюмаркет (как первым создал книгу о человеке на острове), и с тех пор сцена скачек стала своего рода эталоном литературного мастерства: не можешь как следует описать скачки, проходи дальше, не задерживай других! Скачки описывали с точки зрения зрителя, с точки зрения всадника и, конечно, с точки зрения лошади. Понимавший в лошадях Дефо смотрел взглядом знатока на скакунов и взглядом сатирика — на толпу. «Ах, Ньюмаркет!» Еще бы! В седле сидит сам король, а кругом принцы, принцы и герцоги. Правда, многие английские принцы плохо говорили по-английски, потому что были французского, голландского и немецкого происхождения. Многие герцоги стали герцогами только вчера или даже прямо сегодня. Ведь это были послереволюционные или, вернее, послереставрационные времена: произошла в Англии буржуазная революция, республиканский строй не удержался, но и реставрация не была возвращением к старому. Куда же возвращаться? Власть взяли новые хозяева, которые, однако, жить хотели по-старому. Некто Джон Черчилль, например, получил титул герцога Мальборо и такой замок в придачу, что под бременем затрат на его строительство и содержание затрещал государственный бюджет. Свои владения возле Кембриджа на холмах Гог-Магог лорд Годольфин получил в те же времена. Такие карьерные успехи кружили головы, жизнь представлялась скачкой на Большой приз. Поощрение конного спорта считалось признаком хорошего тона. Именно тогда и зародились эти две традиции, о которых говорили Сноу и Пристли, — спортсменство и снобизм. А лошади, что ж, они всегда лошади: верные, благородные животные, — именно так смотрел на них Дефо. Он занес в свою путевую книгу замечательный факт: два скакуна до того перенервничали, что даже богу душу отдали.
Только как они скакали! Быть может, некогда это и представлялось скачками, но на взгляд современный, то была езда шагом. Зато все преобразилось некоторое время спустя, когда один за другим здесь стали выступать потомки небольшого вороного арабского жеребца.
Годольфинов Араб передавал потомству свою резвость, свой неукротимый пыл, свое сердце. У него был только один недостаток — рост. Маловат был великий конь, маловат: от земли до холки сто пятьдесят два сантиметра. По нынешним понятиям зачислили бы его не в лошади, а всего-навсего в пони, потому что настоящий лошадиный рост начинается со ста пятидесяти пяти, по меньшей мере. Но времена меняются, и все мы, включая лошадей, меняемся вместе с ними. Главное из достоинств, которыми обладал Годольфин Арабиан, обозначается у конников понятием «класс» или «кровь», и с этой точки зрения каждый понимающий сказал бы, что в небольшом коньке было «много лошади», то есть породы. А на Ньюмаркетскую пустошь привели Арабиана символически, ради того, чтобы собственными глазами смог он убедиться в торжестве своей крови, в прогрессе резвости, которую показывали на скаковой дорожке его дети.
Это все так. Но кто он и откуда, этот феноменальный Арабиан?
«Подобно сказке о Золушке, жизнь Годольфина Арабиана — романтичная история. Началась она в 1731 году (год смерти Дефо, спустя четыре года после кончины Ньютона), в тот момент, когда по приказу тунисского бея восемь варварийских жеребцов были отправлены на борту корабля французскому королю Людовику XV» — так повествовала кембриджская газета. Помните, в «Мертвых душах» разные небылицы рассказывает Ноздрев? Рассказывает, выдумывает, сам верит и заставляет верить других, а все за счет правдоподобных деталей. Сами собой, говорит Гоголь, представились такие подробности, что от них нельзя было отказаться. И как тут быть, как в самом деле отказаться от ярких красок в «сказке о Золушке» на лошадиный манер?
А знаток уже здесь, с первых строк, поймал бы автора за руку, сказав: «Простите, вы противоречите самому себе. Сначала речь шла об арабской породе, а теперь вдруг вы говорите о варварийской». И знаток, разумеется, будет прав. На уровне знатоков спор и теперь еще не решен, так окончательно и не ясно, был ли Арабиан Арабом или же был он Варваром. В самых старинных книгах, где он упоминается, есть разноречия: то Арабиан, то Варвариец. У него была целая серия имен. Изначально назывался он Шам, что значит «Араб» по-арабски, а кроме того, еще его по масти и крови назвали Черный Принц.
Мы не можем сейчас вдаваться в значение подобных отличий, этих «тонких разграничений» (как сказал бы доктор Л.), но с точки зрения «уровня достоверности» (термин профессора Р.) достаточно учесть, что колебания между разными оттенками породы и мастей еще не имеют принципиального значения.
Итак, из Туниса лошади попали во Францию. Но как Арабиан оказался в Англии? В силу каких причин арабские лошади не пришлись ко двору, французскому двору? Обычная и достаточно красочная версия сводится к тому, что французы арабских лошадей просто проглядели. А те, кому вовсе не жаль красок и слов, добавляют: сам король испугался маленьких норовистых «варваров». Короче, король стал смотреть дареным коням в зубы. Некоторые, прямо на правах очевидцев, описывают, как при виде арабских коней Людовик в недоумении пожимал плечами, а конюх-араб, сопровождавший живой подарок, не мог понять замешательства придворных. В некоторых версиях подробно описывается недоумение короля, а в кембриджской газете приводилось даже имя конюха.
Но, конечно, ни один знаток не подпишется под этими «красками». Более того, один из знатоков того времени, виконт де Манти, видел Арабиана (он же Варвар) и оставил описание, которое, как говорится, изобличает в нем, в виконте, человека, полностью понимавшего, что же он видел, а именно — прекрасных форм породистую лошадь. Это нам так удобно, ради сюжета, думать, будто все дело в том, что — не поняли, а на самом деле все обстояло иначе. «Он был прекрасно сложен, — свидетельствовал современник, — утонченно пропорционален, сухожилия точеные, ноги, как из железа, и поразительно легок на ходу»…
Так почему же этим лошадям не нашлось места в конюшнях Версаля? Ответа просто нет. Известно лишь, что одного из арабских коней, которому суждено было стать Годольфином, купил мистер Кук, англичанин. Как и почему, неизвестно. Но именно этот пробел и заполняет первая из наиболее красочных новелл о судьбе Годольфина Арабиана.
«…Мистер Кук почувствовал сильный толчок в плечо, повергший его в пыль на землю. Англичанин был опрокинут водовозкой» — так описывает первую встречу мистера Кука с Арабианом известный французский писатель Морис Дрюон.
Мне однажды посчастливилось с ним беседовать — о лошадях, и он подтвердил, что не претендует на специальную точность. Дрюон просто следовал уже сложившейся традиции. А начало этой традиции положил еще в прошлом веке его соотечественник, романист, тогда тоже очень популярный, Эжен Сю. Насколько Эжен Сю был близок к лошадям, мне проверить пока не удалось, но и без того известен его повествовательный принцип: «К чертям факты!» И появились взамен фактов подробности, от которых, в самом деле, трудно отказаться. В особенности от этой бочки. Но у писателей свои права на вымысел, а ведь бочку не забыла и газета. Только в газете все излагалось по-газетному, информативно: «Гордый Шам был вынужден влачить водовозку по мощеным улицам Парижа».
И доктор Л. и профессор Р. в один голос утверждали (вместе с Гете), что понять текст как следует можно, лишь побывав там, где текст был написан. Но, читая все это там, в Кембридже, я просто не мог понять, где нахожусь. Можно понять бойкого беллетриста старого пошиба, работавшего под девизом «Плюю на правду!». Можно понять нашего современника, который пишет, так сказать, в духе «охотничьих» рассказов, где вымысел имеет свои границы и права. Но текущая, к тому же местная, пресса!
В библиотеку и на лекции я отправлялся пешком, практически через весь город.
…Спешит на работу молодая женщина. Идет мне навстречу, прижимает одной рукой книгу, переплет которой смотрит на меня, и я читаю: ANNA KARENINA. В мягкой обложке. Массовый тираж. Туманным британским утром. Как будто так и надо. Все на своих местах. За спиной у меня возвышаются остроконечные средневековые шпили. На меня надвигается — TOLSTOY. Женщина идет торопливо, даже стремительно, но если уж запаслась книгой, то ей еще и ехать придется. Наверное, путь неблизкий. Сейчас она сядет в пригородный поезд или в междугородный автобус, сядет, раскроет эту книгу и… Ах, был бы на моем месте Александр Иванович Ефимов, уж он бы робеть не стал. «Мадам, моменто!» — и на своем особом эсперанто сумел бы выяснить, почему англичанка выбрала русский роман под названием «Анна Каренина» и что о прочитанном думает.
В аудитории вижу перед собой совсем молодые лица. Это школьники и студенты, изучающие русский язык. Народ, как и у нас, деловой, прагматический, им вынь да положь ответ на экзаменационный вопрос, так, чтобы потом и в книгу заглядывать было бы не нужно.
— Скажите, а можно Чичикова считать воплощением абсолютного зла?
— Можно.
— А может быть, нельзя?
— Может быть, и нельзя.
— Что это вы так индифферентно отвечаете? Вы уж нам определенно скажите, а мы запишем.
— Так ведь что же тут можно сказать определенно, если так «Мертвые души» рассматривать?
— А нам «Мертвые души» не задавали. У нас только один вопрос: «Чичиков как абсолютное воплощение зла».
В истории Годольфина Арабиана кембриджская газета не только приводила подробности, так сказать, «известные», но добавляла новые, буквально зажигательные.
«— Падаль проклятая! — и водовоз угрожающе поднял кнутовище, тут мистер Кук схватил его за руку», — было у Мориса Дрюона. А в газете было так: водовоз не кормил Арабиана, надеясь таким путем усмирить его пылкий, совсем не нужный в извозной работе нрав. Конь ослабел настолько, что упал прямо в оглоблях. А водовоз зажег у него под пузом огонь, чтобы тем самым взбодрить лошадку. «Но мистер Кук остановил его»… По всем версиям, мистер Кук и водовоз быстро сторговались, поскольку обе стороны были заинтересованы в сделке. Только в сумме имеются расхождения — между авторами. Морис Дрюон, например, говорит о семидесяти пяти франках, газета называет пятнадцать луидоров, между тем один луидор — двадцать франков.
Все это еще мелочи, еще бледные краски по сравнению с теми, что появляются в дальнейшем течении той же истории.
Известно, что арабский конь был переправлен через пролив и поставлен в конный завод мистера Кука, находившийся соответственно в Англии, в графстве Дерби. Однако вскоре завод остался без хозяина — мистер Кук умер, завещав всех кобыл своего завода лорду Годольфину. А жеребцов, в том числе и Арабиана, унаследовал некто Роджер Вильямс. Тогда лорд-коннозаводчик купил у наследника арабского жеребца, и Арабиан, став Годольфином, был переведен под Кембридж, на холмы Гог-Магог. Жеребцу, как видно, знали настоящую цену.
Но в рассказах мы найдем нечто совершенно другое. Оказывается, именно в заводе лорда Годольфина попал Арабиан в положение Золушки. Достоинств его и здесь не признали. На первом месте в заводе числился жеребец Гобгоблин, что означает Дьявол, и своей клички жеребец стоил. И вот между Дьяволом и Принцем состоялась схватка за кобылицу Роксану…
— Проходи, Роман Михалыч, проходи, не бойся, — руководил, как обычно, Ефимов, уже знавший здесь, кажется, каждый закоулок.
Кто поверит, что мы с ними оказались в числе последних, еще ходивших по старому Лондонскому Сити?
«В Москве два университета: старый и новый», — как сказал Чехов, и не всякий московский старожил сразу объяснит, какие университеты имеются в виду. В Лондоне новому человеку тем более не сразу становится понятно, что здесь не только два университета, но и три города: Сити, Вестминстер и Заречная сторона. И хотя Вестминстер может гордиться башней с часами Биг-Бен, зданием парламента и королевским дворцом, все же Сити — это Сити, исторический центр. И представьте себе, что самой лондонской части Лондона больше не существует. И это в стране, название которой, как правило, отождествляют с понятием о старине и соблюдением традиций.
Названия некоторых старых улиц все же сохранились, и чтобы понять, что здесь произошло, надо отправиться на угол Фор-стрит и Вуд-стрит, Передней и Лесной, где когда-то родился Дефо. Но дело сейчас не в Дефо. Там сказано: «Здесь в августе 1940 г. упала на Лондон первая фашистская бомба».
Фашисты били с расчетом. Очень точно. По культуре. В библиотеке Британского музея вместо уникальных старинных книг я получал свои заказы обратно с пометой «П». Погибла во время войны — книга. В некоторых книгах о Шекспире, вышедших уже после войны, можно увидеть фотографию здания, где когда-то шекспировские актеры играли «Комедию ошибок», под фотографией указание — разрушено во время войны. Сити восстанавливать не стали. На месте лабиринта из узких кривых улочек, где испокон века селились истые горожане, — люди деловые, мастеровые, торговые, где комнату у парикмахера снимал Шекспир, в семье свечного торговца родился Дефо, а в семье конюха Джон Китс, — на месте этого лабиринта вознеслась гигантская конструкция, включающая небоскребы, переходы, магазины, подземные гаражи. Впечатление таково, будто это лабиринт, поставленный дыбом. Подобие грандиозного каменного взрыва. Но построено все это было совсем недавно, и, стало быть, мы с Самариным и Ефимовым еще ходили по старому, пусть полуразрушенному Сити.
— Проходи, Роман Михалыч, не бойся!
И мы погрузились в традиционный английский дым и говор. Нас, кажется, здесь уже ждали и даже знали. Нет, никто нас не звал, не приветствовал и вовсе не обслуживал. Просто стоило нам переступить порог паб, и веками устоявшаяся атмосфера усвоила нас. Ефимов протолкался к стойке, я — за ним, думая, что ему надо как-нибудь помочь с переводом. Куда там! На своем особом английском языке он уже успел выговорить какое-то одно неимоверно длинное слово — «Ван-лардж-бир-энд-смал-три», представлявшее, в сущности, целую фразу, которую я не понял, но которую прекрасно понял человек за стойкой, и вот уже мы сидели втроем за столиком в самом углу, а перед нами высились три кружки, а рядом с ними еще три наперсточка.
— У них это просто, — сказал Ефимов.
Дым реял клубами. Гудел разговор. Мы были как бы вместе со всеми и в то же время совершенно одни.
— Тут рядом на Хлебной улице находилась таверна «Русалка», и в ней вечерами частенько бывал с друзьями-драматургами Шекспир, — сообщил Самарин.
— Таверна — это не то, — заметил Ефимов.
Самарин уже было начал лекцию об эволюции таверны через эль-хауз к паб, как вдруг вокруг нас мы заметили некое брожение. Это явно противоречило английским традициям. Есть у англичан такое особое понятие «прайваси». По существу, оно означает частную неприкосновенность. Значит, ты сам себе хозяин и даже смотреть в твою сторону не положено. Вокруг нас происходило нарушение прайваси. Нас разглядывали. Возле нас кружили. Наконец, один из посетителей, молодой парень, не выдержал и спросил:
— Вы откуда?
— Моску, — ответил Ефимов.
Тут уж загудело и забродило, будто в пивной бочке. Парень на правах старого знакомого, хотя и без особого приглашения, подсел к нам и чистосердечно признался:
— Впервые в жизни вижу людей из вашей страны.
Дальнейшее сохранение нашего прайваси оказалось совершенно невозможным. Парень, уже на правах антрепренера, открывшего некое «Московское ревю», энергично руководил допуском в наш угол. А с нашей стороны ключом била энергия Александра Ивановича Ефимова. Он уже тоже всех знал, всех понимал, и все понимали его, глядя на него с изумлением: «Москвич». За полночь. В старом Сити.
Теперь ничего этого нет. На том же самом месте громоздятся мощные конструкции.
Спускаюсь по витому съезду к гаражу. Где-то здесь был угол Монастырской и Серебряной. «О, притупи ты, Время, когти льва» (Шекспир). Здесь у парикмахера когда-то жил этот самый квартирант. Приезжий он был, из провинции. А работал за рекой. Положим, какая работа! Так, развлечение. Театр. А возвращаясь в Сити после репетиций и спектаклей, он иногда проводил время неподалеку, на Хлебной, в таверне «Русалка».
— Сэр! — раздается у меня за спиной.
Может быть, я нарушил прайваси? «Нет, сэр, вы нарушили правила уличного движения». Действительно, у начала спуска надпись: «Только на автомашинах! Пешеходам, во избежание опасности, вход строго запрещен!» Да, видно, нужно быть незабвенным Александром Ивановичем, чтобы нарушать английские порядки и ходить там, где написано «Не ходить!», тащить карасей, где написано: «Брось обратно в пруд!» Но все равно ступить на землю, где когда-то ступал квартирант парикмахера, невозможно, ее можно только утюжить колесами.
«Черный Принц обезумел от ярости, стал на дыбы и бросился на своего соперника. Напрасно конюхи тянули что было сил за поводья, Араб Годольфин разорвал их и вырвался на волю. На глазах у всех служителей конюшни начался беспощадный бой. Воздух наполнился густой пылью, летающей соломой и стуком подков о землю. Тяжелый Гобгоблин, не привыкший к подобному обращению, не был подготовлен для борьбы. Он пытался атаковать противника, но оказался неповоротливым и беспомощным против неистовых, стремительных, молниеносных наскоков маленького Черного Принца. Очень скоро ударами копыт и укусами Араб Годольфин убил великана Гобгоблина».
Так описан решающий момент в новелле Дрюона «Черный Принц». Да, краски и слова! После этого естественно допустить, что наградой за мужество Арабиану служила любовь Роксаны и — недовольство лорда Годольфина. Правда, по одной версии, лорд Годольфин вовсе не рассердился на самоуправство Арабиана. Напротив, проникся к нему уважением. Лорд будто бы сказал. «Посмотрим, каков будет приплод». Так, в частности, пишет Морис Дрюон. Но в газете говорилось по-другому, с другими деталями: «Лорд Годольфин побелел от ярости, когда ему доложили о случившемся. Потомство Роксаны от какого-то неизвестного пришельца! И он повелел удалить Арабиана из своего завода на два года, в ссылку».
Трудно, очень трудно отказаться от таких подробностей, но… им противоречат даты, упрямые даты. Грозный соперник Арабиана, жеребец Гобгоблин, не выдуман, только не могли они соперничать из-за Роксаны. Какой бы он там ни был, Гобгоблин, но в заводе появился лишь после того, как не стало ее, Роксаны, которая, надо отметить, тоже не выдумана. А «брак» Арабиана с Роксаной действительно состоялся, так сказать, законным и самым прозаическим порядком, о чем была сделана соответствующая запись в племенной книге.
Все эти даты проверила, все записи просмотрела правнучка Байрона, она же леди Вентворт — выдающийся знаток скаковой породы, сама владелец образцового конного завода и автор нескольких основополагающих работ по истории конного дела. «Мы присутствуем при схватке Арабиана с Гобгоблином, — писала правнучка великого поэта, листая страницы сочинений Эжена Сю, — и жеребцы у него дерутся, стукаясь лбами». А дальше с иронией, достойной своего прадеда, она добавляет: «Кормилицей у Эжена Сю была скотница, так он, вероятно, хорошо запомнил ее сказки». И с байронической решимостью леди Вентворт атаковала романтических сочинителей. Она отыскала подлинное изображение Годольфина Арабиана, писанное с натуры. Она сделала естественный вывод: коннозаводчик заказывает портрет коня и, будто бы не зная цены этой лошади, держит ее в черном теле, на положении Золушки! Может ли это быть?
Если лекции проходили в Лондоне, то в пяти минутах от университетского общежития, куда помещали нас вместе с нашими слушателями, оказывалось старинное протестантское кладбище, и я туда нередко заглядывал.
Сразу, как войдешь, справа — Дефо.
Над могилой небольшой белый обелиск, поставленный только в конце прошлого века. А старая плита с той же могилы пропала. Если учесть, что человек, нашедший в той могиле свой последний покой, всю жизнь не знал покоя, ведя отчаянную религиозно-политическую борьбу, то не исключено, что это была заочная месть каких-то врагов.[21] Потом плита нашлась в изгороди у одного фермера, который понятия не имел, как попала к нему каменная доска с надписью «Даниэль Дефо, автор Робинзона Крузо».
А с Самариным стояли мы когда-то возле шекспировской могилы. В Стратфорде-на-Эйвоне, в церкви Святой Троицы. На плите надпись: «Будь проклят тот, кто потревожит мои кости». Когда в конце восемнадцатого века плита дала трещину, то каменщики, которые ее ремонтировали, даже заглянуть внутрь боялись. Но что означает эта угроза? Тогда же примерно возник и «шекспировский вопрос»: кто написал пьесы Шекспира? Хотя современники ничуть не сомневались в том, что Шекспира написал Шекспир, позднее, когда пропали рукописи и прервалась прямая линия преданий, стали во всем сомневаться. А тут еще такая угроза! В нашем веке за это дело взялись серьезно, и что же выяснилось? Шекспир, видимо, опасался того, что сам же изобразил в «Гамлете», в сцене на кладбище: одного выкапывают, другого на его место кладут — теснота, в особенности если учесть, что каждому хотелось лечь поближе ко всевышнему. А Шекспир, как самый видный человек в Стратфорде, похоронен был прямо у алтаря. Завидное место! И хорошо еще, если бы просто выкидывали, но шекспирологи доискались до сведений о том, что здесь же возле церкви устроен был специальный склад для костей. Из них варили мыло. «Великий Цезарь ныне прах и тлен и на замазку он истрачен стен», — писал Шекспир, зная прекрасно, как это делается. Вот он и просил оставить его прах в покое.
— Что, если все-таки заглянуть туда? — спросил я нашего спутника, известного шекспироведа, одного из отцов современной шекспирологии.
— А если мы обнаружим такое, от чего нам всем, утверждающим, что Шекспир есть Шекспир, не поздоровится?
Так отозвался авторитет и добавил:
— Нет уж, на мой век хватит, а переберусь сам туда, дело ваше — раскапывайте!
Могилу Дефо, после того как пропала плита, тоже пришлось ремонтировать. Но тут как раз все сошлось. Имеется детальное описание внешности Дефо — это благодаря злейшим его преследователям, обещавшим крупную сумму за поимку человека «среднего роста, смуглого, волосы черные, подбородок выдается вперед». Цвет лица пропал, конечно, безвозвратно, однако массивная челюсть была на месте.
Как-то придя на кладбище, я прямо за обелиском Дефо, в нескольких шагах, увидел парня, который… я чуть было не повторил про себя шекспировскую ремарку из «Гамлета». «Копает и поет». Нет, пенья слышно не было. Но парень действительно копал. Странно. Ведь кладбище давно законсервировано. Оставалось повторить шекспировскую реплику: «Кого хоронят? И не по обряду!»
Я приблизился к могильщику. Парень не пел, но и собеседников не искал. Он не был угрюм или мрачен. Был просто, как здесь положено, сам по себе. Прайваси. Единственный способ пробить броню замкнутости англичанина — все-таки поймать его взгляд и улыбнуться.
Парень поднял голову и поискал чего-то глазами на могильном бруствере.
— Удачный денек, не правда ли? — сделал я пробный ход.
— Это будет видно к вечеру, — спокойно ответил парень, затем взял небольшой ломик и принялся им чего-то там долбить.
Я сделал следующий шаг. Буквально шаг, ступив поближе к свежевыкопанной земле. Вдруг на бруствер снизу вылетел какой-то желтоватый обломок. Ко… Корень дерева.
— А чья же это могила?
— Муниципальная.
Парень выпрямился, выбросил на бруствер ломик, лопату и выбрался из ямы.
— Зарыть ее решено, — пояснил охотно и вежливо молодой гробокопатель, — а то соседняя изгородь осадку дает.
И он махнул перчатками, которые успел снять, в сторону массивного саркофага — прямо за обелиском Дефо.
— Простите, а давно вы здесь могильщиком? (См. «Гамлет», д. V, с. I.)
— С тех пор, как не мог найти другой работы, — последовал ответ.
Кембриджская газета писала: «Шам прожил двадцать девять лет, и его изобразил вместе с кошкой Джордж Стаббс». И все это таким тоном, будто никто никогда ничего не проверял и не доказывал.
Тут в истории Годольфина Арабиана, он же Шам, появились сразу два новых персонажа, и надо их представить читателям. Джордж Стаббс — художник, сильный художник и сильный человек. Рассказывают, Стаббс был так силен, что способен был на себе унести тушу лошади в мастерскую. А нужно ему это было для того же, для чего Леонардо да Винчи резал трупы — в порядке изучения натуры. За все предпринятые усилия художник был вознагражден результатами творчества. Стаббс составил эпоху в иппической живописи. Но Арабиана он никогда не видел. На портрете прижизненном, разысканном внучкой Байрона, кошки никакой не было. Кошка появилась в преданиях. Да мало того, что было у него три имени, что возил он воду, что убил соперника, мало всего этого, еще его неотлучно сопровождала кошка! И звали ее Грималкин. Это уже такая сказка, от которой, я думаю, ни один автор под пыткой не откажется.
Вообще говоря, такое возможно, такое случается. Конь и кошка — я сам, простите, был свидетелем аналогичных случаев. Но какова причина странной привязанности? Кошки любят тепло. Когда мы были в Англии с нашими лошадьми, я, приходя на конюшню, каждый раз видел кошек, сидевших прямо возле лошади, в стойле, на соломе. У нас увидеть такого нельзя, у нас конюшни теплее, и потому кошки живут прямо в конюшне, а в стойло под копыта соваться им незачем. А здесь это повторялось каждое утро. Потом я заметил: кошки всякий раз садились на одни и те же места, туда, где солома прикрывала навоз. Сам же я вилами этот навоз закапывал, потому что чистить стойла каждый день у англичан не принято. Снизу навоз преет — сверху на соломе тепло. Жмурясь и поджимая лапки, кошки сидели возле лошади. Видел я, таким образом, картинку, подобную той, какую нарисовал Стаббс. Так что в принципе, почему и не быть кошке возле знаменитого коня? Надо будет это проверить по разным книгам в библиотеке Британского музея.
Когда входишь в Британский музей, то сам на себя смотришь очень почтительно: «Вот он входит в Британский музей». В тот день музей был закрыт для посетителей. Простых посетителей. Допуск только читателям.
— Сэр — читатель?
— Разумеется, — и он прошел сквозь толпу туристов, читавших с трепетом и огорчением надпись: «Музей закрыт для посетителей. Только читатели!»
Правда, читательский билет был у меня уже просрочен. Но что мне мешает продлить его? Положим, нужна рекомендация, потому что запись в библиотеку Британского музея сейчас очень ограничена. Ничего, будет и рекомендация. Кристина — сотрудница славянского отдела библиотеки. Мы с ней друзья давно, и всегда помогали друг другу чем бог послал: она приезжала в Москву заниматься в Ленинской библиотеке, а теперь… Он входит в Британский музей, и вот уже звонит по внутреннему телефону. «Привет, Кристина!» Не прошло и пятнадцати минут, как билет был благополучно продлен. И он проследовал прямо в читальный зал.
Огромный голубоватый купол, гасящий все звуки и приглашающий взлететь, подняться мыслью до высот, в том числе тех, что именно здесь, в этом зале, были достигнуты.
Он выбирает место, нет, он находит свое прежнее место, к счастью, сегодня не занятое, потом подходит к полкам в самом центре круглого зала, где стоят массивные фолианты — каталог, выписывает все необходимое для работы, сдает заполненные карточки вежливому, сухопарому библиографу (о, эти истинные англичане!) и возвращается на свое место. В некотором ожидании он поглядывает вверх, откуда через стрельчатые и округлые окна льется свет, и приходят ему на память строки:
Прости! коль могут к небесам
Взлетать молитвы о других,
Моя молитва будет там,
И даже улетит за них!
Байрон в переводе Лермонтова. Британский музей. А тут еще, хотя не прошло и двадцати минут, развозят на специальных тележках уже выполненные заказы, и он получает одну за другой нужные ему книги. «И пыль веков… И пыль веков»…
Не успел я, однако, как следует надышаться пылью веков, не сделал еще и десятка выписок, как в центре зала поднимается на стул тот самый библиограф, который принимал у меня заказы, и с той же отменной вежливостью провозглашает:
— Минуту внимания, дамы и господа!
Мы все насторожились.
— В знак протеста против заправки у берегов Англии американской атомной подводной лодки, — продолжал библиограф, — работники Британского музея присоединяются ко всеобщей забастовке служащих…
Что? При чем здесь подводная лодка? Да, вчера по телевизионному экрану проползло зеленовато-черное продолговатое чудовище. И диктор добавил: «Военно-морское министерство при согласии премьер-министра госпожи Маргарет Тэтчер готово санкционировать перезаправку этой лодки на английской базе. Профсоюз служащих угрожает забастовкой».
— Через пятнадцать минут, — говорил сухопарый, — читальный зал будет закрыт. Просьба незамедлительно сдать книги!
— Нет, вы слышали? — обратился ко мне сосед-читатель. — Почему мы-то должны страдать?
По залу задвигались бесшумные тележки, те самые, которые только что доставляли нам книги. Теперь они увозили их. А если книга не сдана, ее забирают прямо со стола. Между тем в центре зала небольшая, но энергичная читательская демонстрация гневно требовала от сухопарого ответа:
— За что страдаем?
Действительно, обидно. Только устроился… Пыль веков. Ну, ничего, еще не все потеряно. Везде друзья. Кристина! И он проследовал из зала мимо гневной толпы вопрошавших «За что страдаем?».
Только бы Кристину сейчас найти, а там уж она что-нибудь придумает. В порядке исключения из общего правила. Только бы добраться до телефона. Верный друг в беде не оставит. Чем бог послал! Лондон-Москва, Москва-Лондон…
И мне, кажется, повезло. Даже звонить не надо будет. Тут же при выходе из читального зала по коридору шла Кристина. До чего же вовремя!
— Кристина, такое дело… Тут у вас забастовка, а у меня командировка, каждый день на счету. Жаль, пропадет время. Нельзя ли по-дружески…
Холодный взор оборвал мою речь. Кристина, с которой мы были уже знакомы несколько лет, вели переписку, обменивались книгами, помогали друг другу в библиографических розысках, эта самая Кристина, посмотрела на меня так, будто впервые видит. И подкреплен был этот взгляд еще более холодным тоном, каким она произнесла:
— Что ж, скажите «спасибо» за все за это госпоже Тэтчер! — и пошла по коридору дальше, не оборачиваясь.
Я бросился обратно в зал и присоединился к читательской демонстрации, выступавшей под лозунгом «За что страдаем?».
— Нет, вы скажите нам, почему мы должны страдать? — добивался мой сосед-читатель.
— Для того, — отвечал сухопарый библиограф, — чтобы понять, насколько это дело нешуточное.
Мне кажется, леди Вентворт потратила излишний полемический пыл, оспаривая достоверность кошки, хотя, впрочем, во всех ее доводах тоже порода сказывалась: ей претило это принижение высококровного коня вымышленными «приключениями» и сомнительными связями так, словно истина о высокой крови была бледнее красочных вымыслов.
«Люди выводят лошадей, похожих на самих себя», — писала правнучка лорда Байрона. И дальше она как пример приводила толстых, мясистых лошадок, которых особенно уважали при дворе короля Генриха VIII, и судить, насколько отвечали эти лошади наружности и нраву полнотелого, плотоядного короля, сменившего по соображениям, как личным, так и государственным, одну за другой четыре жены, мы можем по портрету великого Гольбейна и пьесе Шекспира.
Рассказывала леди Вентворт и о конноспортивных нравах при королеве Елизавете, которая отправила на эшафот, не дрогнув, своего бывшего фаворита и покровителя Шекспира, графа Эссекса. Королева любила бешеную скачку в погоне за зверем, но особенно любила она, когда кожу с загнанного оленя сдирали живьем. Исключительным расположением королевы пользовался ловчий по имени Селвин: он был исключительно искусным наездником и охотником, умел на полном скаку прыгнуть из седла на спину оленя и, схватив его за рога, держаться на нем до тех пор, пока королева не подъедет как можно ближе, и тут, у нее на глазах, полоснуть живую добычу по горлу…
— Обратите внимание на этот миниатюрный домик у дороги, — сказал мне спутник в междугородном автобусе на пути из Лондона в Оксфорд. — Знаете, что это такое? Охотничий шалаш королевы Елизаветы. Была большой покровительницей охоты. Неправда ли, мило?
Оксфорд и Кембридж, Кембридж и Оксфорд… Соперничество между двумя старейшими университетами начинается с перечисления знаменитостей, которых выучил и выдвинул тот или другой университет, а кончается на реке схваткой гребных команд. В тот год кембриджская лодка во время регаты перевернулась, и знаете, как этот плачевный факт освещался в Кембридже? Они выражались так: «На традиционных гребных соревнованиях между Кембриджем и Оксфордом победил Оксфорд. Одна из команд, к сожалению, затонула».
Оксфорд… Кембридж… Какие имена!
Университетских знаменитостей так много, что ими гордятся, но скрывают их, не указывают, где они жили. Иначе от паломников спасения не будет. Так весь Оксфорд продолжает игру, некогда начатую одним местным преподавателем математики и автором «Приключений Алисы в Стране чудес». Книгу об Алисе он написал как Кэрролл, а математику преподавал как Доджсон. К нему еще при жизни приезжали паломники, желая повидать Льюиса Кэрролла, он им отвечал (он был заика): «П-простите, но з-здесь такого нет. Я — До-доджсон». Мне пришлось испытать это на себе, потому что Оксфорд продолжает ту же игру.
— А где здесь жил Льюис Кэрролл?
— Трудно сказать, сэр.
Меня не проведешь:
— Я имею в виду преподобного Чарльза Лютвиджа Доджсона (он ведь был еще священник и, мало того, фотограф).
— Ах, Доджсон… Тоже, знаете, затруднительно указать с полной определенностью.
Как же это трудно? Он здесь сорок с лишним лет прожил, он здесь тридцать восемь лет преподавал, он в университетской столовой восемь тысяч раз обедал (он любил как математик все подсчитывать).
— Так-то оно так, сэр, но не сохранилось точных данных.
И это говорит привратник того самого колледжа, с которым Льюис Кэрролл был связан всю свою жизнь! Почувствовав, что дело плохо, что игра ведется серьезная и как бы не пришлось мне уезжать с пустыми руками, я бросился за помощью к своему старому знакомому, здешнему старожилу, выдающемуся английскому знатоку русской книги, а также страстному кэрроллианцу — собирателю всевозможных изданий Кэрролла на всех языках. Начал я издалека:
— Представляете, профессор, последнее время у нас один за другим вышли три новых перевода «Приключений Алисы». И уже все распродано! Достать совершенно невозможно.
Глаза коллекционера засветились охотничьим огнем, он спросил:
— А вас что привело в Оксфорд?
— Хотелось бы знать, где жил Льюис Кэрролл.
Некоторое время старый кэрроллианец, хранитель первопечатных русских книг и оксфордских традиций, колебался. Потом опять спросил:
— Карта оксфордская у вас какая-нибудь при себе есть?
Тут же я развернул свою карту.
— Здесь, — быстро была сделана помета. — Только без огласки. И у нас тут, знаете, в одной знаменитой комнате стены пришлось переставлять, чтобы паломники оставили в покое. А тем, кто живет в прежних комнатах Оскара Уайльда (их вовремя скрыть не удалось), можно только посочувствовать!
«Когда Арабиан пал, — продолжала кембриджская газета, — кошка Грималкин сидела прямо на теле своего друга до тех пор, пока Арабиана не похоронили. И тогда она скрылась, и больше ее в живых не видели. По словам из племенной книги, некоторое время спустя ее нашли мертвой на сеновале».
Автор корреспонденции представлял себе студбук, иначе говоря, конную племенную книгу, видимо, чем-то вроде бортового журнала, ибо что бы там на самом деле ни случилось, но таких записей в племенных книгах не делают. Туда вносится кличка, происхождение, потомство, но кошка, даже если она и была, никак не могла попасть в летопись племенных лошадей.
«Я прочла студбук Годольфинова завода», — свидетельствует леди Вентворт. И вот что действительно известно: Арабиан имел девяносто прямых потомков. Например, внуком его был Мэтчем, в переводе — Подходящий, и этот скакун, оправдав свою кличку, стал основателем породной линии, не прерывающейся до наших дней. Другим, еще более прославленным потомком Арабиана был Эклипс, иными словами, Затмение, но в данном случае имя не соответствовало его носителю. Эклипс — ярчайшее светило турфа (скаковой дорожки), блеск его класса отсвечивает до сих пор в победителях самых больших призов на всех континентах. А третьим из знаменитых потомков Арабиана был Ирод, тоже скакун великий, несмотря на то что передние ноги считались у него слабоватыми и наблюдалась склонность к кровотечениям из носа. Дожил Годольфин Арабиан до преклонного возраста и был в 1758 году погребен. На могиле его была установлена плита, которую, как писала газета (в чем ей безусловно следовало верить), можно видеть и теперь.
— Это довольно близко, — пояснил библиотекарь и написал адрес: у поворота на Ньюмаркет, холмы Гог-Магог, поле для игры в гольф.
— Теперь там играют в гольф, — продолжал объяснять библиотекарь. — На машине это всего каких-нибудь полчаса.
Мне, правда, и полчаса нелегко было выкроить.
А вот и Ньюмаркет. О, сколько силы в этом звуке для знатока! Не отношу себя к числу таковых, но видел истинных знатоков, сердца которых учащенно бились и глаза горели при одном только слове — Ньюмаркет.
На возвышенности, у начала тренировочной прямой, старинная церковь и кладбище. Жокейское. Здесь спят ветераны Ньюмаркетской пустоши во главе с самим Арчером.
Великого всадника, как и великую лошадь, обязательно должна преследовать роковая неудача. Или какой-нибудь недостаток. Вот Годольфин Арабиан был мал, а Вильям Арчер был чересчур высок, поэтому, чтобы выдержать жокейский вес, ему приходилось жить впроголодь. Изнурительной диетой дело не ограничивалось. Арчер парился и без конца принимал слабительное. В результате «гений в седле», как его называли, довел себя не только до физического, но и нервного истощения. В припадке безумия он пустил себе пулю в лоб. Теперь спит вечным сном у начала тренировочной прямой, прислушиваясь к пробным галопам, как говорят в Ньюмаркете.
Выдающийся жокей современности Лестер Пиггот, которого также замучил рост, сделал, видимо, соответствующие выводы из плачевной судьбы своего предшественника. И — сделал операцию, удалив всю ненужную для жокея мускулатуру.
Лестера Пиггота я мечтал повидать. Об этом можно только мечтать, потому что Пиггот постоянно в пути. Пользуясь всеми видами современного транспорта, от самолета до автомобиля и скоростного поезда, он переезжает из города в город, из страны в страну, с континента на континент, чтобы максимум две с половиной минуты воспользоваться транспортом старомодным — лошадью, то есть принять участие в скачках. Пиггот скакал во всех странах мира. У нас давным-давно скакали предки Пиггота: он жокей чистокровный, как и те скакуны, на которых он выступает. Мало этого, английская жокейская семья жила в Москве рядом с Чеховым. Дверь в дверь. На Малой Дмитровке. В результате Пигготы попали в чеховские письма и в повесть «Три года», где, правда, стали «французами».
— Надо уточнить, те ли это Пигготы? — просили меня в нашем Институте мировой литературы, поскольку мы выпускаем полное собрание сочинений Чехова с подробным комментарием.
— Хорошо, спрошу.
Возле конюшни Пиггота в загоне бегал Черный Принц, другой Черный Принц, названный в честь того, легендарного. Я узнал эту лошадь, поскольку еще вчера ее фотографии были во всех английских газетах. Пиггот выиграл на ней Большой приз. Здесь же, в Ньюмаркете. Но сегодня его здесь уже не оказалось.
— Лестер скачет в Италии, — пояснила его жена, тоже «чистокровная», дочь жокея.
— Жаль, а я хотел насчет Чехова уточнить.
— Лестер сам этим интересуется. Вы бы его в Москву пригласили. Там на месте бы и уточнили. Москва — единственный крупный скаковой город мира, где он еще не выступал.
— Подберем подходящую лошадь и пригласим.
— Понятно. Я Лестеру так и передам. Будете еще в Ньюмаркете, заглядывайте.
Дня через два я открыл газету и увидел фотографию Пиггота только что не в черной рамке. «Шестнадцать швов», — гласили заголовки. Нет, случилось это не в Италии. Там Лестер блистательно выиграл и вернулся домой. Нет, не в Ньюмаркете. Он проследовал прямо на еще один английский ипподром, где должен был выступать на жеребце по кличке Парень-из-Виндзора. Этому Парню-из-Виндзора не понравилось, видите ли, в старт-машине, и он вдруг перед самым пуском рухнул на колени и, как-то изловчившись, через нижнюю щель — между дверцей и дорожкой — выскочил из бокса. Лестер сидел в седле. В результате — шестнадцать швов после пластической операции. «У постели жокея дежурит жена, дочь жокея», — писали газеты.
Еще через несколько дней должен был состояться розыгрыш еще одного крупного приза, не только победители, но даже участники которого входят прямо в историю. Скаковой мир, затаив дыхание, ждал, что же будет. И вот диктор провозгласил:
— Лестер на старте!
— Если вы все-таки хотите повидать доктора Л., то поспешите.
И я поспешил. Адрес знал наизусть, потому что этот адрес вместе с именем доктора Л. известен в литературно-критическом мире. Шел пешком — в центре Кембриджа только такой «транспорт». И небольшой, но въедливый апрельский снег тоже шел. «Апрель — жестокий месяц», — как писал один английский поэт. Поспешил и — все-таки опоздал.
— Доктор Л. уже никого не может принять, — так говорила его жена, говорила каждому, кто спешил по тому же адресу.
А я-то хотел с ним поспорить о ряде тонких разграничений, о соотношении факта и вымысла… Нелегко было представить себе, что умрет человек, давно причисленный к лику бессмертных.
Нас было несколько человек: кое-кто прямо отсюда, из Кембриджа, из других университетов Англии, были также литераторы из Индии. Мы стояли с непокрытыми головами у маленького домика со всемирно известным номером 12. На пороге домика стояла пожилая женщина, спокойно и вежливо она отказывала нам в приеме, говоря:
— Доктор Л. уже никого не может принять.
Шел снежок. Подувал временами ветер. «Жестокий месяц апрель»…
Скоро мне уже было нужно уезжать из Кембриджа. Автобус, уходивший с окраины города, повернул на большое шоссе. Мелькнула указательная стрелка «Гог-Магог». Шофер, махнув рукой в ту сторону, сказал:
— Могила Годольфина.
Мы перегоняли скот на Дальнем Западе.
«Просто не знаем, что с вами делать! Куда вас девать?» Так незадолго перед этим говорили мне в Американском научном бюро по международному обмену ученых (АНБМО). А в чем дело? «Ну, как же, начинаются рождественские каникулы, все университеты закрываются. Даже отопление будет выключено. Вот мы и думаем, что же с вами-то делать. Ведь домой, как других, вас не отправишь, ха-ха!» И тут я позвонил по телефону. По междугородному проводу.
— Куда это вы звоните? — полюбопытствовало АНБМО.
— На Дальний Запад. В Дакоту.
— Ку-куда? В Дакоту?! Да известно ли вам, что там еще не ступала нога приличного человека.
А между тем в трубке прозвучал голос, знакомый голос, тот самый, что когда-то меня отчитывал за неумение сидеть в седле так, «как сидят на Дальнем Западе». Томас Кингсли, ковбой. Это он принимал у меня тройку, которую привезли мы с доктором, ветврачом, в Америку, на Средний Запад. Томас работал тогда на ферме у старика, большого босса. А потом, когда старик умер, переехал обратно, в свои родные края, в Дакоту, о которой я от него столько слышал.
— Чем займемся? — спросил Томас в телефоне.
— Хотелось бы поездить верхом…
— Идет. У меня скот в степи остался. Поедем собирать.
И вот мы гоним темно-рыжих коров. Кругом прерия. Надо же! На пятом десятке увидел своими глазами то, о чем прочитал впервые что-нибудь пятнадцати лет. Впрочем, сам Фенимор Купер, создавший знаменитый роман, который так и называется «Прерия», никогда в подобных местах не бывал, так далеко в глубь страны не ездил. О переселенцах, двинувшихся через фронтир (границу) на Запад, он только слышал. Мой спутник Томас Кингсли-ковбой, внучатый племянник Марка Твена, — потомок переселенцев. Еду с ним конь о конь. Рядом одни ковбои. Впереди коровы, так называемый «красный скот», который часто попадается на рекламе сигарет: «Хотите ощутить аромат прерий?» Что там реклама! Вот реальность…
— Ну-ка, — обращается ко мне Томас, — заверни того телка, который от стада отбился.
Отправить за бычком он мог, конечно, кого-нибудь еще, но ему нужен был предлог для того, чтобы дать мне размяться. Поднимаю коня в галоп.
Места, где обитал Томас, оставались в самом деле еще так пустынны, что туда даже самолета прямого не было. Надо делать пересадку. В Чикаго. А чикагский аэропорт, считающийся одним из крупнейших в мире, встретил меня сообщением: все рейсы отменены. Что случилось?
— Туман, — разъяснили мне в очереди. — Опустился большой туман. Смотрите на табло: Дакота, Миннесота и Висконсин с воздуха не доступны.
Когда-то зимой в Нью-Йорке застал нас с доктором большой снегопад, и город-гигант так же замер. Даже метро не работало. Если своими глазами такого не увидишь, то и не поверишь, как может механическая мощь спасовать перед силами природы. И сейчас, скажу вам прямо, я не очень опечалился. Конечно, ковбои ждут. Но застрял под рождество на аэродроме в Чикаго: чем не приключение?
Очередь образовалась потому, что надо было менять билеты. Рейсы перепутались. Неизвестно, куда и когда полетим. Некоторые решили ехать автобусом. Ведь праздники!
— А мне автобусом нельзя? — спросил я в очереди.
— Вам куда?
— В Дакоту.
— Нет, что вы! Там не ступала нога приличного человека. До Миннесоты автобусом, пожалуй, доберетесь. А дальше только самолет.
Очередь, как всякая очередь, составила своего рода клуб. Чтобы скоротать время, каждый, чем мог, забавлял себя и других. Парень в солдатской форме, стоявший за мной, рассказывал о ракетах новейшей марки. «Только учтите, — обратился он к очереди, — все это совершенно секретно». И продолжал рассказывать, как и где он служит.
— А ты откуда? — спросил он между прочим меня, как бы приглашая сделать вклад в общую беседу.
— Из Москвы.
— Это что, в штате Монтана?
— Не в Монтане, а в Айдахо, — поправили его из очереди.
— Почему? — не отступал солдат. — Есть Москва и в Айдахо, есть и в Монтане. Кажется, есть еще и в Орегоне. Ты из какой Москвы?
— Моя Москва в России. Советский Союз.
Солдат присвистнул. Вся очередь придвинулась к нам ближе.
— А чего ты в Дакоте не видал?
— Друзья у меня там.
— Друзья — это дело, — согласился солдат. — А вообще там одна дичь.
Тот декабрь был теплым (оттого и туман!). Снег держался лишь тонкими прожилками по тенистым местам. Вся степь состояла из рыже-бурой травы. Ковбойский конь, зная свою науку, сам, почти без поводьев, держал курс на бычка. Телок, услыхав топот, задрал хвост и пробовал дать стрекача. Конь, не теряя сил даром, срезал угол и вышел к нему прямо в лоб. Бычок широко расставил передние ноги и высматривал, где бы ему мимо нас проскочить. Потом, видимо, решил, что от двухголового чудовища не убежишь, и припустился следом за стадом. Конь тут же понял, что задача выполнена, и перешел на шаг. Я не стал его торопить.
Погоня за бычком вывела меня на пригорок, откуда открывался вид на реку. Ред-Ривер. Красная река. «Сегодня я был у индейцев Красной реки», — вспомнилась строка из Майн Рида. И река не замерзла. Вода отсвечивала на солнце. Насколько хватало глаз, не видно было ни души.
— А индейцы тут есть? — спросил я у Томаса.
— Конечно, есть, — отвечал ковбой.
В который раз Томас подтвердил, что все, что для нас книжная романтика, для него просто жизнь. Так он когда-то впервые явился передо мной, будто сойдя с книжной страницы — в широкополой шляпе и кожаных штанах. Так он и в этот раз готовился к объезду (ковбойский термин), привязывая к высокой луке седла лассо и укладывая в сумку особый жевательный табак. На вопрос «Зачем жевательный?» ответил: «Бодрит и согревает». Оружие? Было у него и оружие. И стрелял он так, как сам же про стрельбу настоящих ковбоев рассказывал, — в воздух, это чтобы попугать птиц, ополчившихся на посевы.
В прошлый раз, пытаясь найти какую-нибудь брешь в его подлинности, я Томаса спрашивал, что же он хвалит свой Дальний Запад, а сам перебрался на Средний, поближе к цивилизации. Теперь Томас был у себя дома.
— А почему скот не тавреный? — спросил я, наконец.
Но оказалось, что это так надо. Раньше, разъяснил Томас, скот действительно таврили, но, во-первых, любое тавро можно подделать, а во-вторых, имеются какие-то мудреные законы, по которым окружной инспектор может потребовать подтверждения, что у тебя есть право на это тавро. Больше налога заплатишь, только и всего! Получается, что лучше пусть скот будет как бы «ничейный», а соседи между собой все равно «кто есть кто» разберутся.
Основные принадлежности ковбойского снаряжения и костюма мы уже обсудили с ним в прошлый раз. Кожаные штаны, называемые чепсами? Это — для другой работы. «Когда с коровами контакт есть, — объяснял в свое время Томас, — чтобы рогами не задели»… А сейчас, хотя на всякий случай у каждого из нас лассо, мы скот арканить не собираемся. У нас последний объезд. Сбор. И кожаные латы нам не нужны.
— А вот скажи, — устраивает вдруг экзамен Томас, — в чем суть ковбойского платка?
В чем суть? Когда-то я не мог поверить, что рубашка младенческой расцветки — красная в белый горошек — и есть рубашка ковбойская. «В таких покоряли Дикий Запад», — разъяснил тогда Томас. А теперь он спросил про платок, и я только в этот момент обратил внимание на тряпицу, которой обвернута была шея у Томаса. И у всех остальных. Мне тоже дали такой платок. Оказывается, ковбойский! А я думал, так, треугольный кусок ситца…
— Смотри, — сказал Томас.
И высвободил платок из-под ворота.
— Узлом вперед — для красоты.
Затем повернул платок узлом назад, вперед — широкой стороной.
— От ветра, горло защищает.
После этого платок был поднят на нос, выше ноздрей, так что оказалась закрыта нижняя часть лица.
— От пыли, — сказал Томас. — В сухую пору во время работы, представляешь себе, какая поднимается из-под копыт пыль? А это, — и Томас поднял платок еще выше, оставив не закрытыми одни глаза, — в случае погони!
И взгляд ковбоя стрельнул окрест из-под широких полей. За шляпу мне однажды досталось. Томас сам выбирал ее, сам утюжил, заламывая поля, и ревниво следил за тем, как я ее надеваю и ношу. И когда я попробовал в каком-то общественном месте шляпу снять, ковбой просто всполошился и даже рассердился.
— Снимают шляпу только вместе с головой! — сказал он очень строго.
— Когда же ее все-таки можно снять?
— Исключительно в присутствии дам.
Да, оказывается, если вы ковбой, вам нельзя снять шляпу в какой-нибудь конторе или в баре. Томас явился в шляпе даже на прием, устроенный стариком по случаю показа нашей тройки. Шляпа парила над приглаженными волосами и белыми воротничками. Кругом посмеивались: «Что с него возьмешь? Ковбой!» — «Я думаю, — сказала жена Томаса, которая, конечно, разделяла пафос мужа в основном, но все же не в такой пунктуальности, — я думаю, он и в Белый дом пришел бы в шляпе». Надо было видеть, с каким выражением в глазах рассматривал Томас каждую лепеху, оставленную его стадом на дороге.
— Гляди, — указывая на желто-зеленоватую кучку, обратился он ко мне с улыбкой, выражавшей глубочайшее умиротворение, тепло в душе, — сразу можно узнать, хорошо кормилась корова или нет.
Вдруг лицо его преобразилось, он бросился прямо с седла, нагнулся и поднял с земли щепотку вонючей кашицы. Поднял, присмотрелся, растер между пальцами, и неистовый вопль огласил прерию:
— Глисты!!!
Встрепенулись ковбои, будто их настигла погоня. Они все собрались вокруг Томаса, разглядывая скользкого желтоватого врага. А потом бросились «отсекать» злополучную корову от стада.
— Как же они ее найдут?
— А по навозу.
И правда, впереди в гуще красноватых спин и черноватых рогов ковбои в паре с двух сторон зажали какую-то телку. Но взволновалось все стадо.
— Продвинем их быстрее вперед, — велел Томас.
Мы понеслись. Загудела земля. Конь, раньше меня понявший, в чем задача, вытянулся в струну под тяжелым ковбойским седлом. Ковбои улюлюкали. Свистел ветер. Множество голосов разом застучали у меня в голове. Кажется, все тренеры, у которых я когда-либо брал уроки верховой езды, вдруг заговорили, давая мне советы, чтобы не опозорился я на Дальнем Западе: «Вожжи в руках! Шенкель туже! Работай поводом! Ногу от колена назад! Эй, ты, кот на заборе, спину прогни!» Советовали классики высшей школы. Ипподромные крэки. Мастера коннозаводского тренинга. Громче всех звучал голос Артемыча, Григория Артемыча Коцаря, табунщика с Бермамыта. Под Эльбрусом. Ведь кругом была прерия. И рядом — ковбои.
— Ты вот про индейцев спрашивал, — обратился ко мне Томас, когда мы опять перешли на шаг, все вошло в свою колею и он сам несколько успокоился, — вечером, как пригоним, увидишь индейцев.
Индейцы! Их сам Фенимор Купер ведь почти не видел. Чингачгук, Магуа — он встречал послов или вождей, которые приходили к порогу дома его отца на берегу озера Отсего. Это американский Восток, штат Нью-Йорк. Мы же — на Дальнем Западе.
Другие ковбои, за исключением тех двух, что конвоировали злополучную телку, подтягивались к нам. Вы ковбоев когда-нибудь видели? А вот им не приходилось видеть всадника из Москвы, если только это не Москва в штате Монтана или Айдахо.
— А у вас там какая езда? — ставили мне специальные вопросы.
— У них там казаки, — решил кто-то показать свою эрудицию.
— Казаки — это те же ковбои, — между прочим, вставил я.
— Брось!
— Приезжай, увидишь.
— Я бы хотел приехать, — серьезно сказал Томас. — Неужели у вас там имеются люди вроде нас?
И уже не голоса, а лица, целые вереницы лиц, колонны всадников понеслись перед моим умственным взором. Но как передать ковбоям все то, что виделось мне в ту минуту, по-гамлетовски, «очами души»?
— А ты приезжай, — вместо ответа сказал я Томасу.
— Когда же? — откликнулся он все так же очень серьезно. — Скот на кого я оставлю?
Ковбои были совсем молодые ребята. Среди них в том числе зять Томаса. Я помнил его дочь совсем девочкой. Вот кто смотрел тогда на нас с доктором большими глазами! Подумать только, из самой Москвы… Это она пригласила нас к себе в школу, и там еще одна девочка после нашей беседы поставила вопрос: «У нас деньги это все, а у вас?»
— Свадьбу играли? — спросил я Томаса.
Вместо ответа он полез за пазуху и вытащил портмоне, из которого достал фотографию и протянул мне. Джин была сфотографирована в подвенечном платье, а рядом в черном костюме торчал тот самый парень, который сейчас гарцевал возле нас, крутя веревку над головой.
— Дал я им двух телок, — говорил Томас, — и у Джона (это зять) была одна своя, он выиграл ее на родео. Пусть теперь обзаводятся своим хозяйством. Только вот дома своего у них пока нет.
— Вместе с вами живут?
— Нет, отдельно. В караванчике.
Караван — это я уже объяснял: домик на колесах, прямо в степи. А Джон крутил веревкой вовсе не от нечего делать, не для забавы. Напротив, он в паузе занимался делом — готовился к очередному родео, в программу которого входят упражнения с лассо.
— Кажется, я тебе не дарил веревки, — задумчиво сказал Томас, осматривая меня с головы до ног и, видимо, прикидывая, что все остальное он уже учел.
Нет, веревки, то есть лассо, у меня не было. Томас, конечно, восполнил недостающее звено, и этот его дар поставил меня в положение персонажа Джерома К. Джерома из «Троих в одной лодке». Помните эпизод со швейцарским сыром? Только вместо натурального рокфора у меня была ковбойская веревка.
— Я долго думал, — сказал Томас, передавая мне свой подарок, — какую тебе подобрать веревку. Хотел новую купить, но решил, что уже бывшая в употреблении лучше. Она тебе будет напоминать…
О, веревка способна была оставить о себе память неизгладимую. И не только у меня одного. Уже в самолете, на обратном пути в Чикаго, начались волнения среди пассажиров. Думать о том, чтобы везти веревку в чемодане, значило бы выбросить потом все вещи вместе с чемоданом. Так что пришлось положить ее в отдельную сумку, взять в кабину, и началось. «Чем это пахнет?» Мне пришлось сознаться, что у меня с собой лассо, настоящая ковбойская веревка.
— Вы бы еще корову с собой прихватили, — заметил мой сосед, очень язвительный господин.
Да, веревка та была в употреблении! Она сохранила самый аромат прерий. Томас не ошибся: вблизи этой видавшей виды потертой, пропитанной конским и коровьим потом веревки возникала полная иллюзия того, что вы находитесь на скотном дворе. Как только я приземлился и поместился в гостинице, на другой же день меня вызвал администратор и показал свод правил проживания в отеле, где, видите ли, нельзя держать ядовитые вещества.
— Это не ядовитые вещества. Это — веревка с Дальнего Запада.
— Ничем не могу помочь, — отвечал администратор, — горничные отказываются убирать у вас в номере.
Но тут мне пришел на помощь свой человек, знакомый, из нашего представительства. «Оставь в машине, — сказал он, — потом я это как-нибудь дипломатической почтой отправлю». Ну, думаю, повезло! А в результате чуть было не возник дипломатический казус. «Кто это нам подбросил такую злостную вонь?» Тут же меня запеленговали, и веревка была отправлена в Принстонский университет. Там, поскольку я уже успел уехать, ее некоторое время из вежливости держали в отделе редких книг (там тоже был хороший знакомый), но, в свою очередь, долго не выдержали. Не стану излагать дальнейших деталей. Отправить веревку удалось в контейнере медленной скоростью на грузовом судне. В руках у меня она опять оказалась лишь через несколько месяцев. Все та же веревка. Видавшая прерии Дальнего Запада. Потертая. Особенно в том месте, где петля затягивается на шее заарканенного животного. Отглаженная ковбойскими руками. Однако она, надолго вырванная из родной атмосферы, уже ничем не пахла! Веревка выдохлась. «Ха-ха! — говорили друзья и домашние, которых я пытался убедить в том, что они видят „настоящую вещь“, реликвию. — Разве это ковбойская?» Напрасно я их убеждал, что перед ними легендарное лассо, они говорили: «Нам, может быть, и не приходилось уж так часто видеть лассо, но это вервие простое рядом с лассо и не лежало».
Часам к четырем мы управились. Коровы были водворены в загон. Взмокшие кони расседланы.
— А теперь, — сказал Томас, — самое время пустить по доске.
— Что сделать?
— Пыль прибить в глотке.
— Как?
— Сейчас увидишь.
И мы проследовали в ближайший городок или, лучше сказать, поселок. Вы это видели. Если вам случалось бывать в кино на каких-нибудь вестернах, тогда вы понимаете, о чем речь. Пара улиц, состоящих из одноэтажных деревянных домов, прямо посреди степи. Ворота. По-нашему будет околица. С тех времен, которые мы знаем по очень уже старому фильму «Почтовый дилижанс», или, как у нас называлось, «Путешествие будет опасным», такие поселки в Америке практически не изменились. Их как будто поместили в музей под открытым небом. Так и кажется, что ты в музее, потому что первый вопрос: живет ли здесь кто-нибудь? Кругом ни души. Не дома, а экспонаты. Жизнь теплилась только в дальнем конце улицы, где мигал веселый огонек. Туда мы и направились. Вот это тоже во всяком вестерне увидите. Открыв дверь (ногой в ковбойском сапоге), мы вошли в ковбойский салун.
Какие-то люди, на которых я не обратил особенного внимания, сидели за столиками. Мы с Томасом подошли к стойке. Ни один из нас, понятно, не расстался ни с головой, ни со шляпой. Томас поздоровался с барменом, но встали мы у противоположного конца стойки.
— А ну-ка, — обратился к бармену ковбой, — пусти нам пару стаканов по доске.
После короткого обмена мнениями на тот счет, что именно должно быть в стаканах, бармен брызнул из бутылки в два пузатеньких стаканчика желтоватой жидкости, и от движения его руки стаканчики один за другим устремились к нам по полированной больше локтями, чем лаком, поверхности бара. Ведь «бар» и означает доска. Мы поймали эти снаряды.
— Что ж, — произнес Томас, — прибьем в глотке пыль и согреем желудок.
Затем он окинул взглядом салун и воскликнул:
— Здесь индейцы!
Оказывается, люди за столиками и были потомками Чингачгука. Они пили пиво. Томас сразу узнал среди них одного своего знакомого и шепнул мне: «Лучший среди них знаток лошадей». И мы подошли к ним.
— Знакомьтесь, — после первых приветствий сказал Томас, — мой друг из Москвы.
— А это, — продолжал он, обращаясь ко мне, — Литл Винд, Тихий Ветер.
Потом он объяснил индейский обычай: первое, что увидит, почувствует, услышит мать сразу после родов, становится именем ребенка. Легкое дуновение, и перед нами Тихий Ветер. Это был среднего роста, плотный, даже полноватый мужчина, с черными волосами, смуглым цветом лица и, я бы сказал, совсем не индейским носом — картошкой.
— Хотел бы я побывать в Москве, — первое, что он мне сказал.
— Я встречался с русскими, — сказал он.
Тихий Ветер воевал, был на Эльбе. Разговор перешел на лошадей.
— Поедем ко мне, — сказал Тихий Ветер, — я покажу вам свой корраль.
— Какие у вас породы?
— Всякие. Паломино, криолло, аппалузо, — загибая пальцы, он называл типичные американские породы, попавшие на заокеанский материк еще во времена испанской колонизации.
— Так ведь уже темно. Как же смотреть лошадей в темноте?
— А луна! — воскликнул индеец.
Аппалузо, криолло, паломино — лошади при полной луне. Какая красота! Луна действительно была во всей силе, и Тихий Ветер осуществлял свой напор, так что я уже начинал склоняться. Но тут нам пришлось снять шляпы. В присутствии дамы. В салун вошла жена Томаса.
— А, вот вы где!
Леди Кингсли вовсе не собиралась чинить нам препятствия.
— Лошади при луне? — всплеснула она руками. — Какая красота! Надо ехать.
— Нет, — сказал Томас, — это не серьезно. Что можно увидеть в лошади при луне? Ты, Тихий Ветер, меня не проведешь, хотя я и бледнолицый.
«Ты что думаешь, — разъяснил мне потом ковбой, — он — поэт? Он конеторговец. Он тебе при луне такую клячу подсунет, что и до ворот не доедешь». Разве мы собирались покупать у него лошадей? Ведь мы хотели только посмотреть… «Что значит посмотреть? Дело есть дело. Всякий интерес к своему товару надо поощрять. Сначала посмотрели, потом поговорили, а там, глядишь, и по рукам ударили».
— Мы к тебе приедем завтра, Тихий Ветер, — сказал Томас. — Ты где живешь?
— У Вороньего холма.
— Где это?
— Спроси, тебе здесь любой ребенок объяснит.
«А ты тоже, — ворчал Томас на жену. — Какая красота! Что мы, девушки, что ли?» В самом деле, подумал я, мы — ковбои! Завтра так завтра.
На другой день Томас сел уже не в седло, а за руль, и мы поехали.
«Что-о есть сча-астье?» — спрашивал в приемнике под ковбойскую гитару ковбойский голос, и сам себе отвечал:
Конь — товарищ,
Ми-ило се-ердце,
Чарка виски
И уда-ача…
— Легко ему рассуждать, — покачал головой Томас.
— А сейчас всего этого мало? — спросил я, потому что песня была старинная.
— Сейчас, — отвечал ковбой, — не жизнь, а сплошная головная боль.
— Что ж так?
— Мало вырастить — надо сбыть, мало сбыть — надо заплатить налоги, мало заплатить налоги — надо расчесться с долгами, мало расчесться с долгами… А, вот мы и приехали.
Мы въезжали в старинный форт. Когда-то здесь проходил фронтир, передовая линия продвижения на Запад — борьбы с природой и с индейцами. Два стоявших рядом казарменных здания напоминали об этом. По иронии судьбы теперь в этих казармах разместился индейский клуб. Страшно даже перевернуть любую из страниц кровавой летописи. Завоевание, оттеснение, уничтожение — что это было все именно так, теперь не станет оспаривать ни один мало-мальски здравомыслящий историк, политик, этнограф. Правда, еще недавно выдвигались смехотворные оправдания колонизации, вроде того, что у индейцев были чересчур жестокие обряды. Это что же, ставило их в положение виновных перед завоевателями, которые как будто не знали, что такое войны, казни, пытки? Говорили даже о том, что, охотясь на бизонов первобытным способом — загоняя в пропасть целые стада, индейцы нарушили равновесие в природе. Стало быть, с помощью ружейной охоты на тех же бизонов до полного уничтожения колонизаторы равновесие восстановили?
Но когда отвлекаешься от этой жуткой борьбы, то вперед выступает интересный процесс обмена опытом между двумя мирами. Европейцы привезли в Новый Свет пшеницу, местные жители дали им кукурузу. Европейцы научили тому, что богатства природы есть не только на поверхности земли, но и под землей, индейцы расширили представления приезжих о животном мире и об охоте. Даже отрицательное влияние оказалось взаимным. Европейцы привезли с собой спиртное, индейцы научили их курить… Европейцы привезли с собой, кроме того, невиданных животных, размером с оленя, с копытами, но без рогов, а главное, это животное носило на себе человека. Увидав, до чего верно животное служит человеку, индейцы назвали его Большой Собакой. Собак индейцы сами знали и использовали, в том числе как тягло. Но много ли утащит собака? А еще собаки хотя и преданы человеку, но ужасно грызутся между собой. С ними неудобно управляться. То ли дело Большая Собака! С тех пор индейцы разделили свою историю на две эпохи: до Большой Собаки и после нее… Стали говорить: «Это было еще во времена простой собаки». Или: «Случилось это уже при Большой Собаке». Так на жизнь индейцев повлияла лошадь. В искусстве владеть конем индейцы достигли невероятного умения. Они стали просто кентаврами. Тогда уже и бизонов не нужно было загонять в пропасть. Как ковбои в обыкновенном стаде, они выбирали бизона, преследовали его, зажимали с двух сторон, и кому как с руки: тот, что скакал справа, бил копьем, левый стрелял из лука: бык наповал!
— На родео индейцы немыслимые вещи выделывают, — подтвердил Томас и добавил: — Давай спросим у этих ребят, где здесь Вороний холм…
У дороги стояли маленькие индейцы и внимательно наблюдали за нами. Томас убавил ход и опустил стекло.
— Хелло, — сказал он, — где тут Тихий Ветер живет?
Детишки во все глаза смотрели на двух дядек в широкополых шляпах и — молчали.
— Вороний холм, — подсказал Томас.
Ребята разом замотали головами, стремясь выразить только одно: «Не знаем!»
Поехали дальше. Нагнали группу молодых людей.
— Вороний холм… Тихий Ветер…
Результат тот же. Не знают. Понятия не имеют. Причем каждый раз ответ следовал за очень внимательным разглядыванием.
— А вдруг они и правда не знают? — сказал я.
Томас ответил:
— У него лошади пасутся по всей округе. Он ни заборов, ни законов не признает. Так должны же его в самом деле здесь знать!
У дороги стоял старик, и Томас притормозил.
— Послушай, — начал он сразу с объяснения, — нас Тихий Ветер к себе пригласил. Пригласил нас к себе Тихий Ветер. Виделись мы с ним вчера, и вот он нас пригласил к себе…
Так, на разные лады повторив одну и ту же информацию, Томас поставил вопрос:
— А Вороний холм где?
Старик все равно не торопился отвечать. Его глазки буквально буравили нас. И вдруг мне это кое-что напомнило. Как же! Оксфорд… «Где здесь жил Льюис Кэрролл?» Результат тот же самый. Не знают. А он прожил здесь чуть ли не полвека, почти сорок лет преподавал, восемь тысяч раз обедал… И никто не может указать его квартиры? А, понятно, иначе от наплыва паломников пришлось бы стены переставлять. И я сказал Томасу:
— Да они нас боятся. Они принимают нас за полицию.
В самом деле, здесь все про всех знают. Известно, что вчера Тихий Ветер был в салуне. Что-нибудь там натворил. И вот уже две широкополые шляпы приехали его забирать.
— Они думают, что мы шерифы! — усмехнулся Томас.
Но как быть? Ведь шляпы без головы не снимешь, а каких-либо дам по всей округе не наблюдалось.
— Послушай, — обратился Томас еще раз к старику, — мы к нему в гости. Он нас пригласил. Пригласил он нас! К нему мы в гости. В гости мы к нему. Мы…
И Томас остановился, не зная больше комбинаций из слов мы, гости, он пригласил и — в… Наконец, старик более или менее определенно махнул рукой, указывая хотя бы направление. А мы, следуя его указанию, не только выехали из форта, но попали, как на машине времени, в другую эпоху.
Качнуло, будто на корабле. Вместо шоссе начался проселок. Томас нахмурился, крутя рулем.
— Тут и гвоздь в шину получить не долго, — сказал он.
Множество забот, которых минуту назад мы и не знали, застучались в нашу дверь. Вот когда началась сплошная головная боль! Как бы не наехать на гвоздь… Куда повернуть? — потому что дорожные знаки пропали.
— Смотри, сколько холмов, — вздохнул Томас, — и который же из них Вороний?
А мир прекрасен, как всегда… Поскольку местность все подымалась, как бы приближаясь к солнцу, становилось теплее. «Ты не поверишь, что у нас суровый край», — заметил Томас. Это была редкая зима. Казалось, природа за все то, что отняла у нас, заставив ждать в аэропорте, теперь отдавала сторицей. Снег действительно совсем пропал. Кругом разворачивались желто-зеленые поля, похожие на Северный Кавказ, на Кубань… И холмы.
Машина ухнула на ухабе, и Томас резко взял в сторону.
— Нет, все-таки, — сказал он вместо того, чтобы выругаться, — где Вороний холм?
Взглянув потом на карту, я понял, в какую же глушь мы тогда заехали. Не только Фенимор Купер, но, думаю, даже Сетон-Томпсон, который все-таки видел то, о чем писал, не забирался так глубоко. Он не встречал индейцев сиу. Он не был в краях шайенов.
— Что будем делать? — спросил Томас, положив обе руки на руль и нажимая педаль тормоза до отказа.
Мы оказались утлой лодчонкой посреди травяного моря.
— А что, если заехать вон в те домики и спросить?
Деревянные коробочки стояли метрах в пятидесяти от дороги. Сворачивать, то есть подвергаться опасности наехать на гвоздь, железку или, чего доброго, засесть в канаве, ковбою не хотелось. Он предложил пройтись. Мы поставили машину у обочины и двинулись к домикам.
— Выполнение программы президента Кеннеди, — пояснил Томас относительно домиков, — еще несколько лет тому назад они жили в бревенчатых хижинах.
И указал на стоявший тут же или, вернее, вросший в землю сарайчик. А традиционные жилища индейцев типпи, шалаши, крытые кожей, или вигвамы, те же шалаши, но крытые парусиной, — это уже в музее? Нет, как объяснил Томас, встречаются еще и вигвамы.
Над крышами сероватых домиков торчали телевизионные антенны.
— Пьют пиво и смотрят телевизор, некоторые из них только этим и занимаются, — сказал Томас.
— А живут на что?
— На пособие. Мы довели их до этого состояния, мы и расплачиваемся, — отвечал ковбой. — Осторожней!
Как Байрон, у которого в доме всегда было много животных и который то и дело предупреждал друзей: «Не наступи на собаку! Берегись, а то обезьяна укусит!» — так Томас предупредил мой опрометчивый шаг: слушая его, я чуть было не попал в наполненную жидкой земляной кашей канаву, где мирно похрапывала свинья. Две овцы шарахнулись при виде нас от крыльца ближайшего из домиков. Где-то брехнула собака. В окне мелькнуло тревожное лицо. Мелькнуло и пропало. Кажется, жизнь здесь совсем замерла при виде наших шляп.
Томас постучал в дверь. Но прежде, поднявшись на крыльцо в три ступени, мы соскребли с сапог грязь. Томас постучал. Мы тоже затихли. Никакого движения не слышалось. Томас постучал еще раз. За дверью раздался какой-то шум, как от опрокинутого пустого ведра, и пожилая женщина приоткрыла дверь.
— Нас пригласил к себе в гости Тихий Ветер, — в щель сказал Томас. — Где здесь Вороний холм? Пригласил нас к себе Ти…
Дверь захлопнулась. Некоторое время мы стояли все так же, не шевелясь. Слышно было только хрюканье свиньи. Опять тявкнула собака. Свистнул ветер, качнув телевизионную антенну. Томас уже развел руками, как бы говоря «Что ж, пойдем», но тут дверь вновь приоткрылась, и прозвучал ответ:
— Спросите у соседа.
Опустились мы с трех ступеней и, минуя сарайчик, свалку каких-то банок, ящиков и тряпья, подошли к другому домику, в точности повторявшему первый, с той только разницей, что прямо у крыльца встретил нас бойкий старикашка.
— А это мой друг, — сказал, указывая на меня, Томас, — друг из Москвы. Советский Союз!
Он, во всяком случае, хотел подчеркнуть, что сам он не шериф и что я — не шериф.
— А чего ж тут стоять, — сказал старый индеец, — заходите в дом.
Мы преодолели еще три ступени и вступили через порог в темноватый, пропитанный чем-то кислым воздух.
— Моя жена, — представил нам старикашка полулежавшую на кровати под засаленным ватным одеялом столь же пожилую женщину.
— Друзья из Москвы, — в свою очередь, пояснил он наше появление. — Приехали посмотреть, как мы живем.
— Нас расстреливали из ружей, — сказала, между прочим, в разговоре старуха, — нас спаивали водкой, нас разлагали чужой верой, а теперь добивают образованием.
— Как же это?
— А вот сын наш пошел учиться, — вставил старикашка, — так свой язык ему велено забыть!
Мы выпили у них по чашке какой-то темной тепловатой жидкости, про которую они сказали, что это чай (или кофе), а потом старик вышел опять вместе с нами на улицу и показал на подъем в отдалении: «Это и есть Вороний холм. Он самый».
Но Тихого Ветра на месте не оказалось. «В магазин он поехал, в магазин». Поехали и мы в магазин. В небольшом деревянном строении продавалось сразу все: хлеб, уздечки, под потолком, как экспонат в музее, висел велосипед, и тут же на прилавке лежали какие-то цветастые платья и банки консервов. Не только Тихого Ветра, но даже продавца в магазине не было. В углу сидела маленькая девочка, которая объяснила нам:
— Мамка пошла к папке.
— Нет, — сказал Томас определенно, — больше мы этого Тихого Ветра искать не будем. Иначе я наверняка где-нибудь пропорю здесь шину и придется нам тут куковать.
Что-нибудь через полгода, с веревкой в руках, отвергнутый и оскорбленный всеми окружающими, которые не желали верить, что перед ними «настоящая вещь», я решил отвести душу и поехал на конный завод к старику Кольцову.
Тренер-наездник хлопотал у конюшни, готовясь раздавать рысакам сено.
— Сергей Васильевич, лассо!
Наездник повертел в руках подарок ковбоя и сделал свой вывод:
— Хорошая веревка. Из классной пеньки. Где взял?
— Да я же в Америке был.
— В Америке! — присвистнул Кольцов. — А у меня Валерка из Монте-Карло вернулся. Два приза выиграл. Ну, как там у них в Америке?
— Индейцев видел.
— Индейцев! — старик свистнул еще раз. — Пойдем в конюшню, после уборки расскажешь.
Я последовал за сутулой спиной старого наездника.