— Вот видите! Он вернулся, как раненая собака возвращается в конуру.
Понимала ли хозяйка баржи, в каком состоянии Жан?
Во всяком случае, в истерику она не впадала. Была так же спокойна, как если бы ухаживала за ребенком, схватившим легкую простуду.
— Кофе ведь ему не повредит, не правда ли? Но он ничего не хочет. Было, наверное, четыре утра, когда мы с мужем проснулись от шума на борту. Я взяла револьвер и велела мужу идти за мной с фонарем. Когда мы вышли, Жан был здесь и лежал в таком же точно положении, в каком вы видите его сейчас. Он, должно быть, упал с мостика. Высота там приблизительно два метра. Сперва мы ничего не видели. Когда попригляделись, я подумала, что он мертв. Муж хотел позвать кого-нибудь с соседних барж, чтобы помогли положить его на кровать. Но Жан понял… Он сжал мне руку, и я услышала, как он всхлипывает. Я смекнула: он не хочет никого видеть. За восемь лет, что он с нами, мы так привыкли к нему. И вот он не может говорить. Но мне кажется, он слышит, что говорю я. Правда, Жан?.. Тебе больно?
Невозможно было понять, в сознании ли коновод. Во всяком случае, взгляд его оставался безучастным.
Женщина убрала соломинку, которая царапала ему ухо.
— Вся моя жизнь — это мое хозяйство, мои медные кастрюли, скромная мебель. Я думаю, если бы мне дали дворец, я не была бы в нем счастлива. Вот и для Жана дороже всего его конюшня. И лошади. У нас бывают дни, когда мы разгружаемся и стоим на месте. Тогда Жану делать нечего.
Он мог бы пойти в кабачок. Но нет! Он поудобней устраивается в конюшне на том же месте, где сейчас, и греется на солнце.
Мегрэ окинул взглядом конюшню: справа просмоленная перегородка, кнут на согнутом гвозде, на другом гвозде оловянная чашка, кусочек неба виден на стыке щитов, служивших потолком, справа — мускулистые крупы лошадей.
От всего этого веяло животным теплом, многогранной, насыщенной, как иные терпкие вина, жизнью.
— Скажите, его ведь можно оставить здесь, правда?
Она попросила комиссара выйти вместе с ней. Шлюз работал в том же ритме. А вокруг — улицы города, оживленные, чуждые каналу.
— Можете вы мне объяснить, комиссар, что он сделал?
Я никогда не подумала бы про него дурное, он никогда не вызывал у нас подозрений. Правда, однажды муж увидел Жана без рубашки, с голой грудью и обратил внимание на татуировку. Она была не такой, как у наших речников. Ну, мы и решили, что он не тот, за кого себя выдает, но меньше любить его не стали. Расспрашивать его не хотелось. Зачем? Скажите, комиссар, вы ведь не думаете, что он убил ту женщину? Но поверьте, если даже он это сделал, значит, она того заслужила! Жан — это, знаете, какой человек? — Она искала слово, которое бы выразило ее мысль, но не нашла. — Ладно! Вот муж встанет… Я послала его спать: у него с детства грудь слабая… Что, если я схожу приготовлю бульон покрепче?
— Сейчас приедут врачи. Лучше бы пока…
— А это нужно? Они не отравят ему последние минуты?
— Это необходимо.
— Ему ведь хорошо с нами, верно? Могу я оставить вас на минутку? Вы не будете его мучить?
Мегрэ утвердительно кивнул, вернулся в конюшню, вытащил из кармана металлическую коробочку, в которой лежала маленькая штемпельная подушечка, пропитанная чернилами.
Понять, в сознании Жан или нет, было все еще нельзя.
Веки его были полуоткрыты, взгляд ясен и равнодушен.
Но когда комиссар приподнял его правую руку и прижал пальцы поочередно к подушечке, ему показалось, что на долю секунды на лице Жана промелькнула улыбка.
Мегрэ приложил пальцы к чистому листку бумаги, с минуту наблюдал за ним, как будто надеялся открыть тайну, в последний раз взглянул на лошадей, которые уже начали беспокоиться и топтаться на месте, и вышел.
Хозяин баржи с женой пили кофе с молоком и внимательно смотрели в его сторону. На расстоянии не более пяти метров от «Провидения» был пришвартован «Южный Крест», на палубе яхты никого не было.
Накануне Мегрэ оставил свой велосипед возле шлюза, там он и нашел его сейчас. Десять минут спустя он уже был в полицейском участке и послал агента в Эперне, чтобы тот передал отпечатки пальцев по бильд-телеграфу в Париж.
Когда он вернулся на «Провидение», на борту баржи стояли два врача, с которыми пришлось поспорить. Они хотели забрать Жана в больницу. Встревоженная хозяйка бросала на Мегрэ умоляющие взгляды.
— Есть надежда на выздоровление? — спросил комиссар.
— Нет. У него продавлена грудь. Одно ребро проникло в правое легкое.
— Сколько ему осталось жить?
— Другой на его месте уже давно бы умер… от часа до пяти.
— Тогда оставьте его в покое. Не мучьте.
Старик не пошевелился, даже не вздрогнул. Когда Мегрэ проходил мимо хозяйки баржи, она с застенчивой благодарностью коснулась его руки.
Врачи с недовольным видом перешли по мостику на берег.
— Оставить его умирать в конюшне!.. — проворчал один из них.
— Подумаешь! А жил-то он в ней!
Комиссар все-таки поставил полицейского поблизости от баржи и яхты, чтобы тот предупредил его, если там что-нибудь произойдет.
Со шлюза он позвонил в кафе «Флотское» в Дизи, где ему сообщили, что инспектор Люкас только что там был и взял в Эперне машину, чтобы съездить в Витри-ле-Франсуа.
В течение часа все было тихо. Хозяин «Провидения» воспользовался перерывом и просмолил ялик, который баржа тащила за собой. Владимир надраивал медные части на «Южном Кресте».
Хозяйка баржи то и дело сновала на палубе между кухней и конюшней. Она несла то белоснежную подушку, то дымящуюся чашку с бульоном, который упрямо приготовила для Жана.
Около одиннадцати Люкас прибыл гостиницу «Марна», где его ждал Мегрэ.
— Ну, как дела, старина?
— Ничего, шеф. Зато вы порядком устали.
— Что вы узнали?
— Маловато! В Мо — ничего, если не считать небольшого скандала из-за яхты. Речники, которым мешали уснуть музыка и песни, грозились все там переломать.
— Баржа «Провидение» была там?
— Ее грузили на расстоянии меньше двадцати метров от «Южного Креста». Но ничего особенного там не заметили.
— А что в Париже?
— Я еще раз повидал обеих девиц. Они сказали, что ожерелье дала им не Мэри Лэмпсон, а Вилли Марко. Мне подтвердили это в гостинице, где его узнали по фотографии. Я не совсем в этом уверен, но думаю, что Лиа Лаувенштайн знала Вилли лучше, чем хочет в этом признаться, и уже в Ницце, случалось, помогала ему.
— А что в Мулене?
— Ничего. Заходил к булочнице, единственной Мари Дюпен во всей округе. Славная женщина, бесхитростная.
Даже не понимает, что это за история, и боится подпортить из-за всего этого свою репутацию. Выписка из метрического свидетельства сделана восемь лет назад. Но вот уже три года как там новый секретарь — старый умер в прошлом году. Мы перерыли весь архив, но не нашли ничего, относящегося к делу.
Помолчав немного, Люкас спросил:
— А что у вас?
— Пока еще не знаю. Может быть — ничего, а может быть — все. Это вот-вот решится… Что говорят в Дизи?
— Что не будь «Южный Крест» прогулочной яхтой, его ни за что не пропустили бы вне очереди. Вспоминают также, что полковник был женат уже не в первый раз.
Мегрэ молча потащил собеседника по узким улицам городка на телеграф.
— Соедините с уголовной полицией Парижа.
Фототелеграммы с отпечатками пальцев коновода должны были получить в префектуре еще часа два назад. А дальше уж как повезет. Можно среди восьмисот тысяч других карточек сразу же найти карточку с соответствующими отпечатками пальцев, а можно проискать долгие часы.
— Возьмите трубку, старина!.. Алло! Кто у аппарата?..
Это вы, Бенуа?.. Говорит Мегрэ. Получили мою телеграмму?.. Что вы говорите? Вы сами разыскали эту карточку?..
Подождите минутку.
Он вышел из кабины и попросил телефонистку:
— Я, может быть, займу линию надолго. Проследите, чтобы меня ни в коем случае не прерывали.
Когда Мегрэ снова взял трубку, взгляд его был куда более оживлен.
— Сядьте, Бенуа: вам придется прочесть мне все дело.
Люкас — он здесь, рядом, — будет записывать. Итак, начинайте.
Мегрэ представил себе своего собеседника так же ясно, как если бы тот стоял рядом с ним. Комиссару часто приходилось заглядывать на чердак Дворца правосудия, где в железных шкафах хранятся карточки всех преступников Франции и многих иностранных бандитов.
— Сначала фамилию.
— Жан Эварист Даршамбо, уроженец Булони, сейчас ему пятьдесят пять…
Мегрэ пытался вспомнить о каком-то деле, участник которого носил эту фамилию, но равнодушный голос Бенуа, тщательно выговаривавшего слоги, все раздавался в трубке телефона, в то время как Люкас записывал самое главное.
— Врач. Женился в двадцать пять лет на некой Селине Морне из Этампа. Устроился в Тулузе, где и учился. Жизнь вел довольно беспорядочную. Вы меня слышите, комиссар?
— Очень хорошо слышу. Продолжайте.
— Я взял все дело, потому что на карточке почти ничего не значится… Так вот. Эта пара быстро залезла в долги. Через два года после женитьбы, в двадцать семь лет, Даршамбо обвинен в отравлении своей тетки, Жюли Даршамбо, которая приезжала в гости к этой чете в Тулузу и порицала их образ жизни. Тетка была богата. Даршамбо были ее единственными наследниками. Слушание дела было бурным… Отчеты читать? Процесс тянулся восемь месяцев. Заседания часто приходилось переносить. Большинство полагало, что обвиняемого оправдают, в особенности после показаний его жены, которая поклялась, что муж ее невиновен и если его отправят на каторгу, она последует за ним.
— Осужден? — спросил Мегрэ.
— Пятнадцать лет каторжных работ. Постойте! В нашем досье ничего больше нет. Но я послал велосипедиста в Министерство внутренних дел, он только что вернулся…
Было слышно, как Бенуа говорит с кем-то, как перебирают бумаги.
— Ну, вот… Это мало что даст. Директор Сен-Лоран-дю-Марони[5] хотел, чтобы Даршамбо работал в одной из больниц исправительной колонии. Тот отказался. Поведение у него хорошее. Послушный каторжник. Только одна попытка к бегству — вместе с пятнадцатью дружками, которые потащили его за собой. Пять лет спустя новый директор пробует, что называется, перевоспитать Даршамбо, но тут же отмечает на полях отчета, что в каторжнике, которого ему привели, ничто не напоминает о бывшем интеллектуале или даже о человеке с известным образованием. Вот так! Это вас интересует? Когда его назначили санитаром в больницу при Сен-Лоран, он сам просил о том, чтобы его вернули на общие работы. Он кроток, упрям, молчалив. Один из его собратьев врачей, заинтересовавшись этим случаем, наблюдает за ним с точки зрения его умственных способностей, но не может сказать ничего определенного. Он пишет, подчеркивая эти слова красными чернилами: наблюдается постепенное затухание умственной жизни и в то же время что-то вроде гипертрофии физического начала. Два раза Даршамбо уличен в воровстве. Оба раза он ворует съестное. Второй раз — у каторжника, скованного с ним одной цепью; тот ранит его в грудь куском заточенного кремня. Приезжавшие туда журналисты напрасно советуют ему просить о помиловании. Отбыв свои пятнадцать лет, он остается на месте, нанимается подсобником на лесопилку, где ухаживает за лошадьми. В сорок пять лет он рассчитался с законом. След его теряется.
— Это все?
— Я могу послать вам дело. Я изложил только основное.
— О его жене нет никаких сведений? Вы говорили, что она родилась в Этампе, не так ли?.. Благодарю вас, Бенуа.
Бумаги посылать не стоит. Достаточно того, что вы сказали.
Когда Мегрэ в сопровождении Люкаса вышел из кабины, он был весь в поту.
— Вы сейчас позвоните в мэрию Этампа. Если Селина Морне умерла, вам это скажут. Во всяком случае, если она значилась под такой фамилией. Проверьте также в Мулене, есть ли у Мари Дюпен родственники в Этампе.
Комиссар прошел через весь город, ничего не видя, засунув руки в карманы, прождал пять минут на берегу канала, потому что подъемный мост был разведен и тяжело нагруженная баржа с трудом тащила свое плоское брюхо по дну, с которого, булькая, поднимался на поверхность ил.
Поравнявшись с «Провидением», Мегрэ подошел к агенту, которого поставил на бечевнике.
— Вы свободны.
Он увидел полковника, расхаживавшего по палубе своей яхты.
К Мегрэ подбежала хозяйка баржи, еще более взволнованная, чем утром. Она плакала.
— Это ужасно, комиссар!
Мегрэ побледнел, лицо его помрачнело, он спросил:
— Умер?
— Нет… Вот послушайте! Сейчас я была возле него. Он, надо вам сказать, любил моего мужа, но всегда предпочитал мое общество. Я гораздо моложе его, и все-таки он относился ко мне почтительно, как к матери. Мы целыми неделями могли не разговаривать, но вот пример: мой муж всегда забывает дату моих именин — день святой Гортензии. А Жан за восемь лет ни разу не забыл преподнести мне в этот день цветы, даже если мы бывали далеко от города. И еще он непременно привязывал помпоны на шоры лошадям. Так вот сейчас я села рядом с ним, понимая, что это его последние часы. Я взяла его огромную руку в свои. Я говорила ему, что все обойдется, что он поправится, что мы постараемся взять груз до Эльзаса, где летом так красиво. Я чувствовала, что его пальцы все сильнее сжимают мои. Я не могла сказать ему, что он делает мне больно. И тут он захотел говорить. Понимаете? Человек, который еще вчера был сильнее своих лошадей… Он открывал рот… Он так напрягался, что вены у него на висках лиловели. И я услышала какой-то хриплый звук, словно крик зверя. Я умоляла Жана лежать спокойно, но он упрямился. Он сел на солому, уж не знаю, как у него хватило сил. И все открывал рот. По подбородку текла кровь. Я хотела позвать мужа, но Жан не отпускал мою руку. Мне стало страшно. Вы не можете себе представить. Я старалась понять. Спрашивала его: «Дать попить? Нет? Кого-нибудь позвать?» Он был в таком отчаянии оттого, что не может говорить. Мне бы догадаться, чего он хочет, но как я ни старалась… Скажите, чего он от меня хотел? А потом у него в горле словно что-то разорвалось, полилась кровь. Наконец он снова лег, сжав зубы, на сломанную руку. Ему, конечно, не могло не быть больно, и тем не менее, казалось, он ничего не чувствует. Лежит и смотрит в пространство. Я дорого дала бы, чтобы облегчить его муки, но боюсь, скоро все кончится.
Мегрэ бесшумно прошел к конюшне и заглянул в нее через откинутый щит.
Зрелище было ужасное и напоминало агонию животного, которому нельзя помочь из-за невозможности общения с ним.
Коновод весь скрючился. Он сорвал с себя повязку, которую врач ночью наложил вокруг торса. Через определенные промежутки времени слышался свист: Жан задыхался.
Нога лошади запуталась в поводе, но лошадь стояла неподвижно, словно понимала, что происходит.
Мегрэ тоже колебался. Он представлял себе убитую женщину, зарытую в соломе на конюшне в Дизи, потом холодное утро и тело Вилли, плавающее в канале, холодное утро и людей, пытающихся зацепить труп багром.
Он нащупал в кармане значок Яхт-клуба Франции и запонку. Вспомнил, как полковник, раскланявшись со следователем, попросил у него разрешения продолжать свое путешествие на яхте.
В Эперне, в холодильнике морга, заполненном, как подвал банка, пронумерованными металлическими ящиками, ждали своей очереди два трупа.
А в Париже две молодые женщины с грубо размалеванными лицами в глухой тоске таскались из бара в бар.
Пришел Люкас.
— Ну, что? — издали крикнул ему Мегрэ.
— Селина Морне не подавала признаков жизни в Этампе с того дня, как она затребовала бумаги, необходимые для ее брака с Даршамбо.
Инспектор с любопытством смотрел на комиссара.
— Что с вами, комиссар?
— Тс-с!
Но Люкас напрасно оглядывался вокруг: он не увидел ничего, что могло бы дать повод к малейшему волнению.
Тогда Мегрэ подвел его к открытому щиту над конюшней и указал на вытянувшееся на соломе тело.
Хозяйка баржи недоумевала, что они собираются делать. С проходящей мимо моторной баржи донесся чей-то веселый голос:
— Ну, что там у вас? Авария?
Бельгийка заплакала. Муж ее, шедший с берега с ведром смолы в одной руке и кистью в другой, крикнул:
— Там что-то на плите горит!
Она машинально пошла в кухню.
Мегрэ словно нехотя бросил Люкасу:
— Пошли вниз.
Лошадь тихонько заржала. Коновод не пошевелился.
Комиссар вынул из бумажника фотографию убитой женщины, но Жан не посмотрел на нее.