Я был по-настоящему счастлив. Тот, кто пережил длительную и тяжелую болезнь и наконец почувствовал себя вновь здоровым, наверное, поймет мое состояние. Меня радовало все: и то, что мне не дали инвалидности, а предоставили на работе длительный отпуск для окончания диссертации, которую я начал писать задолго до болезни, и то, что впереди отдых в санатории, избавляющий от необходимости думать сейчас над этой диссертацией, и комфорт двухместного купе, и то, что моим попутчиком оказался симпатичный паренек, а не какая-нибудь капризная бабенка. Кроме того, меня провожала женщина, которую я горячо и искренне любил. Мне льстило, что она, такая красивая, не обращая внимания на восхищенные взгляды пассажиров, держит меня за руку, как девочка, боящаяся потерять в толпе отца.
— А вы далеко едете? — обратилась она к моему попутчику.
— До Кисловодска.
— Вот как? Значит, вместе до самого конца. — Она пустила в ход свою улыбку, перед которой не мог устоять ни один мужчина. — Тогда у меня к вам просьба: присмотрите за моим… мужем. — Она впервые за все время, что мы были с ней близки, употребила это слово, и меня поразило, как просто и естественно у нее оно прозвучало. — Он еще не вполне оправился от болезни, — добавила она.
— Не беспокойтесь! — Он тоже улыбнулся. — Я ведь почти врач.
— Что значит «почти»?
— Значит, не Гиппократ и не Авиценна.
— Студент?
— Пожалуй… Вечный студент с дипломом врача.
Он вышел в коридор и деликатно прикрыл за собой дверь, чтобы не мешать нам.
— Вероятно, какой-нибудь аспирант, — шепнула она.
Я люблю уезжать днем. Люблю постепенно входить в ритм движения, присматриваться к попутчикам, раскладывать не торопясь вещи, обживать купе.
Все было так, как я люблю, к тому же, повторяю, я был вполне счастлив, но почему-то мною владело какое-то странное беспокойство, возбуждение. Я сам это чувствовал, но ничего не мог с собой поделать. Я то вскакивал и выходил в коридор, то, возвращаясь в купе, начинал без толку перебирать вещи в чемодане, то брался читать, но через минуту отбрасывал журнал, чтобы опять выйти в коридор.
Не знаю почему, но в дороге многие люди готовы открыть свои сокровенные тайны первому встречному. Может быть, это атавистическое чувство, сохранившееся еще с тех времен, когда любое путешествие таило опасности и каждый попутчик был другом и соратником, а может, просто дело в том, что у всякого человека существует потребность излить перед кем-то душу, и случайный знакомый, с которым ты наверняка никогда не встретишься, больше всего для этого подходит.
Между тем пришло время обедать, и мой сосед по купе предложил идти в вагон-ресторан.
Вот тут-то, за обедом, я начал без удержу болтать. Уже мы давно пообедали, официант демонстративно сменил скатерть на столике, а я все говорил и говорил.
Мой компаньон оказался идеальным слушателем. Вся его по-мальчишески угловатая фигура, зеленоватые глаза с выгоревшими ресницами, и даже руки, удивительно выразительные руки с тонкими длинными пальцами, казались олицетворением напряженного внимания. Он не задавал никаких вопросов, просто сидел и слушал.
В общем, я рассказал ему все, что было результатом долгих раздумий в бессонные ночи. О том, что в тридцать пять лет я почувствовал отвращение к своей профессии и понял, что мое истинное призвание — быть писателем, рассказал о пробах пера и о постигших неудачах, о новых замыслах и о том, что этот отдых в санатории должен многое решить. Либо я напишу задуманную повесть, либо навсегда оставлю всякие попытки. Я даже рассказал ему сюжет повести. Непонятно, отчего меня вдруг так прорвало. Ведь все это было моей тайной, которую я не поверял даже любимой женщине. Слишком много сомнений меня одолевало, чтобы посвящать ее в свои планы. Впрочем, все это не так. Сомнение было всего одно: я не знал, есть ли у меня талант, и стыдился быть в ее глазах неудачником. Разочарование, если оно меня постигнет, я должен был пережить один. Кстати, это все я ему тоже высказал.
Наконец я выговорился, и мы вернулись в купе. Тут у меня наступила реакция. Стало стыдно своей болтливости, обидно, что совершенно постороннему человеку доверил мысли, совсем не оформившиеся, и предстал перед ним в роли фанфарона и глупца.
Он заметил мое состояние и спросил:
— Вы жалеете, что обо всем этом рассказали?
— Конечно! — горько ответил я. — Разболтался, как мальчишка! Не помню, кто сказал, что писателем может быть каждый, если ему не мешает недостаток слов или, наоборот, их обилие. Боюсь, что многословие — мой основной порок. Сюжеты у меня ерундовые, на короткий рассказ, а стоит сесть писать, как я настолько опутываюсь в несущественных деталях, что все превращается в тягучую жвачку из слов. Вот и сейчас…
Он вынул из кармана какую-то коробочку.
— Я обещал вашей жене… Словом, примите таблетку. Как раз то, что вам сейчас нужно.
Этого только не хватало!
Видимо, гримаса, которую я скорчил, была достаточно выразительной.
— Вы правы, — сказал он, пряча обратно коробочку. — Вся эта фармакопея — палка о двух концах. Особенно транквилизаторы, хотя я сам к ним иногда прибегаю. В этом отношении народные средства куда как надежней. Вот мы сейчас их и испробуем! — Он открыл свой чемоданчик и достал бутылку коньяку. — Армянский высших кондиций! Погодите, я возьму у проводницы стаканы.
Меньше всего он походил на врача, какими я привык их видеть, особенно когда с торжествующим видом вернулся, неся два стакана.
— Вот! — Он плеснул мне совсем немного, а себе наполнил стакан примерно на одну треть. — Согрейте предварительно в ладонях. Специалисты это называют «оживить напиток». Теперь пробуйте!
Я хлебнул, и приятное тепло прошло по пищеводу к желудку. Давненько же мне не приходилось пробовать коньяк!
— Странно! — сказал я. — Если бы вы знали, сколько пришлось выслушать наставлений по этому поводу. «Ни капли алкоголя», — все в один голос, а когда выписывали из больницы…
— Э, пустяки! — Он небрежно махнул рукой. — В медицине множество формальных табу. Алкоголизм — социальное зло. Злоупотребление алкоголем дает тяжелые последствия, для некоторых это повод объявить его вообще вне закона. А ведь в иных случаях он незаменим. Вот вы глотнули, и все прошло. Правда?
У него был такой серьезный вид, что я невольно рассмеялся.
— Правда! Но что будет потом?
— А я вам больше не дам, так что ничего потом и не будет.
Он с видимым удовольствием отхлебнул большой глоток.
— Опять же, для кого как, — продолжал он, разглядывая напиток на свет. — Вот один от кофе не спит, а другому он помогает заснуть. Человеческий мозг — хитрая штука. Вечное противоборство возбуждения и торможения. Кора и подкорка. В каждом отдельном случае нужно знать, на что и как воздействовать. Вот в вашем состоянии алкоголь успокаивает. Что, не так?
— Так. Но откуда вы это знали наперед?
— Ну, иначе я был бы плохим психиатром.
— Ах, так вы психиатр?
— Отчасти.
С непривычки у меня немного закружилась голова. Вагон приятно покачивало, и от всего этого я чувствовал удивительную успокоенность.
— Что значит «отчасти»? — лениво спросил я. — Давеча вы сказали, что почти врач, сейчас — отчасти психиатр. А если точнее?
— Точнее — психофизиолог.
— Что это такое?
— В двух словах рассказать это очень трудно, а вдаваться в подробности вряд ли есть смысл. Постараюсь ограничиться примитивным примером. Вот вы сейчас глотнули коньяку, и ваше психическое состояние как-то изменилось. Верно?
— Верно.
— Это искусственно вызванное изменение. Однако в человеческом организме имеются внутренние факторы, воздействующие на психику, например гормоны. Гормональной деятельностью управляет вегетативная нервная система. Существует множество прямых и обратных связей между мозгом и всем организмом. Это некое целое, которое следует рассматривать только в совокупности. Словом, психофизиология — наука, изучающая влияние состояния организма на психику и психики на организм.
— Вот, к примеру, желчный характер, — сказал я. — Это, видимо, неслучайное выражение? Вероятно, когда разливается желчь…
— Конечно! Хотя все обстоит гораздо сложнее. Иногда бывает трудно отделить причину от следствия. То, что принято считать следствием, часто оказывается причиной, и наоборот. Тут еще непочатый край работы, и работы очень интересной.
Он опять отпил глоток и задумался.
Я глядел в окно. Чувствовалось, что мы ехали на юг. Вместо подлесков с кое-где сохранившимся снегом пошли зеленеющие поля. И земля, и небо, и солнце были уже какими-то другими.
— А ведь я бы мог помочь вам, — неожиданно сказал мой попутчик. — У меня есть занятный сюжет для романа. События, которые можно положить в основу, произошли на самом деле. Это не выдумка, хотя многое выглядит просто фантастично. Хотите, расскажу?
— Конечно! — ответил я. — С удовольствием послушаю, хотя, по правде сказать, не уверен, что смогу даже из самого лучшего сюжета…
— Это уже ваше дело, — перебил он. — Я только должен предупредить, что есть такое понятие, как врачебная этика. Поэтому кое о чем я должен умолчать. В частности, никаких имен. Вам придется их придумывать самому, а в остальном… Впрочем, слушайте.
Вся эта история начинается в клинике известного ученого. Будем его называть просто профессором. Вам придется дать ему какую-то характеристику. Только, пожалуйста, не делайте из него ни сусального героя, ни маньяка из фантастического романа. Это очень сложный и противоречивый характер. Великолепный хирург. Ученый с широким кругозором. Вместе с тем человек болезненно честолюбивый и упрямый, к тому же знающий себе цену. Внимательный и отзывчивый по отношению к больным, но часто неоправданно грубый с подчиненными. Если хотите, можете по своему усмотрению наделить его еще какими-то качествами, это уже несущественно.
Можете также написать, что его работы по преодолению барьера биологической несовместимости тканей вывели клинику, которой он руководит, на новый и очень перспективный путь.
Дальше вам придется представить себе отделение трансплантации органов в этой клинике. От вас не требуется знания техники дела, но нужно почувствовать особую атмосферу, царящую там. Постоянное напряженное ожидание. Никто не знает, когда это может случиться. Может, через час, а может, через месяц. Не думайте только, что все они обречены на безделье. Параллельно идет большая работа в лаборатории. Проводится множество опытов на животных. Каждый опыт рождает новые планы, надежды и, конечно, разочарования.
Профессор напролом идет к поставленной цели — трансплантации мозга. Уже проделаны десятки опытов на крысах и собаках. Однако все делается не так быстро, как может показаться. Проходят годы. Наконец — решающий эксперимент. Мартышка с пересаженным мозгом живет и здравствует. Возникает вопрос: что же дальше? Наука не может останавливаться на полпути. Будет ли такая операция проделана на человеке? Вы, наверное, знаете, настороженное отношение к трансплантации вообще, а тут ведь речь идет об эксперименте, связанном с новыми моральными и этическими проблемами. Профессор атакует одну инстанцию за другой, но никто не говорит ни «да», ни «нет». Все стараются под всякими благовидными предлогами уйти от решения этого вопроса. Словом, нет ни формального запрещения, ни официального разрешения.
Между тем, время идет, клиника успешно производит пересадки почек, сердца и легких, продолжается работа и в лаборатории над главной темой, но все дальнейшее остается неясным.
Это, так сказать, прелюдия.
И вот однажды «Скорая помощь» почти одновременно доставляет двух человек. Оба в бессознательном состоянии, оба подобраны на улице. Первый безо всяких документов. Неизвестен ни возраст, ни фамилия, ни адрес, ни профессия. Диагноз: обширный инфаркт легких. Положение практически безнадежное. Второй — преподаватель вуза, тридцати трех лет, холост жертва несчастного случая. Открытая травма черепа с ранением мозга и глубоким кровоизлиянием. Тоже не жилец. Поражены участки, ответственные за жизненно важные функции. Оба лежат на реанимационных столах, два живых трупа, в которых поддерживается некое подобие жизни за счет искусственного кровообращения и дыхания. Однако если второй — безусловный кандидат в морг, то первого можно попытаться спасти. Пересадка легких от второго. Такое решение принимает профессор.
Все готово к операции, но начать ее нельзя. Вы не представляете, какими ограничениями связан в этих случаях врач.
Во-первых, на такую операцию нужно согласие больного либо его родственников и, уж во всяком случае согласие родственников донора.
Во-вторых, пересаживаемые органы можно взять только у мертвого, и пока в теле донора теплится хоть какое-то подобие жизни, врач обязан принимать все меры к ее поддержанию. За это время другой может умереть.
В-третьих… Впрочем, что там «в-третьих»! Можно без конца перечислять всяческие проблемы, с которыми сталкивается в это время хирург, но самая гнусная из них — это напряженное ожидание смерти больного. Остановка сердца, клиническая смерть, высокочастотные разряды в область миокарда, снова чуть заметные пульсации, опять остановка, на этот раз разряды не помогают. Остается последнее средство: вскрытие грудной клетки и массаж сердца. Эта последняя мера дает результаты, хотя совершенно ясно, что ненадолго. Однако тут выясняется одна подробность, которая все сводит на нет. Туберкулезные каверны в легких.
Есть много людей, больных туберкулезом и не подозревающих об этом. Их организм выработал какие-то средства поддержания болезни в равновесии, так что она не прогрессирует. Но ни один врач не решится пересадить пораженный туберкулезом орган другому человеку.
В общем, можно было снимать перчатки и отправлять в морг два трупа.
Я не зря обратил ваше внимание на особенности характера этого… профессора. Без них не понять того, что произошло дальше.
Мгновенно было принято другое решение: пересадка мозга тому, второму. При этом, заметьте, без соблюдения всяких формальностей. Звонить в Москву и добиваться разрешения уже было некогда. По правде сказать, даже нет уверенности, что тут были соблюдены те нормы, о которых я уже упоминал.
— На что же он рассчитывал? — спросил я.
— Трудно сказать. Прежде всего, конечно, на успех. Люди такого склада, когда их обуревает какая-то идея, просто не желают считаться с возможностью неудачи. В таком деле всегда кто-то должен быть первым и взять риск на себя. Кроме того, он, видимо, справедливо полагал, что лучше один труп, чем два. А вообще, он, думается мне, действовал скорее импульсивно, чем рассудочно. Уж больно мало времени осталось для всяких рассуждении.
Вы можете воздержаться от описания самой операции. Дело это до крайности тонкое, растягивается на несколько этапов и для непосвященного читателя вряд ли может представлять интерес. Да и вы, наверняка, наврали бы с три короба. Для писателя гораздо важнее психологические коллизии, а их тут хоть отбавляй!
Итак, операция сделана. На следующее утро жена донора разыскала следы через справочную «Скорой помощи» и опознала его в морге. Ей сказали, что он умер от инфаркта легких, что, конечно, соответствовало действительности. Естественно, что в остальные подробности ее не посвятили. Это было бы для нее слишком сильным ударом. Он оказался журналистом, двадцати пяти лет от роду. Прожили они вместе всего год и очень любили друг друга. Поверьте, что самое трудное в нелегкой профессии врача — разговаривать с близкими умершего пациента. Даже если он сделал все, что в его силах, все равно такое чувство, что в чем-то виноват. Поэтому простим профессору, что он не стал с ней говорить сам, а послал своего ассистента. Даже самые смелые люди иногда проявляют малодушие. Кроме того, не нужно забывать, что оставался еще тот, второй, за которого профессор нес ответственность не только перед обществом, но и перед своей совестью. Тут доводов для беспокойства было более чем достаточно.
Что, собственно говоря, было известно из предыдущих опытов? Что у животных с пересаженным мозгом сравнительно быстро восстанавливаются двигательные функции, чувство равновесия, что условные рефлексы, выработавшиеся у донора, в большинстве своем исчезают после пересадки, но восстанавливаются быстрее, чем вырабатываются у экземпляров контрольной группы, что особи с пересаженным мозгом вполне жизнеспособны. Вот, пожалуй, и все. Вряд ли этого достаточно, чтобы прогнозировать поведение человека после такой операции. Тут есть очень много факторов, которые на животных не проверишь. Что остается в памяти, а что полностью стирается? Что надолго, а может быть навсегда, вытесняется в подсознание? Наконец, даже речь. Ведь она тоже — результат обучения. Характер. Я уж говорил, что деятельность мозга невозможно рассматривать а отрыве от организма в целом. Неисчислимое количество путей взаимодействия, большинство которых остается еще загадкой. Словом, человека с пересаженным мозгом нельзя считать неким симбиозом чьей-то индивидуальности с другим телом. Это совершенно новый индивид. Как видите, сомнений больше, чем уверенности.
Однако операция сделана. В постели — человек. Он дышит, реагирует на свет, глотает жидкую пищу, у него работает кишечник, почки и… ничего больше. Идут недели, месяцы, его учат ходить. Он даже выучивает несколько слов. Что же дальше? Дальше — надежда, что поможет время. Время идет. Он делает кое-какие успехи. С трудом, но разговаривает. Учится читать. Прошлое свое не помнит. Проходит год. Он свободно разговаривает, читает, пишет. У него появляется интерес к окружающей обстановке. Восстанавливается все, кроме памяти о прошлом. Все попытки ее пробудить остаются безрезультатными. Ему объясняют, что он перенес тяжелую травму мозга, вызвавшую полную амнезию. Он это понимает. Проходит еще какое-то время и больничная обстановка начинает его тяготить.
Возникает вопрос: что с ним делать? По документам он — преподаватель вуза, но, сами понимаете, ни о какой профессиональной пригодности в этой области не может быть и речи. От журналиста в нем тоже ничего не осталось. Учиться заново? Об этом еще рано говорить. Переводить на инвалидность значит внушить ему, что он неполноценен, и оборвать уникальный эксперимент в самой решающей фазе. Нужно дать ему возможность встречаться с людьми, ходить в театр, кино, держа его все время под неослабным наблюдением специалистов.
Я забыл упомянуть, что у этого преподавателя была возлюбленная. После происшедшего с ним несчастного случая она все время требовала, чтобы ей разрешили его навещать. Обращалась даже в горздрав, но профессор категорически запретил всякие посещения. В то время, кроме вреда, это ничего бы не принесло. Однако теперь ситуация была иной. Ей разрешили свидание. Узнать ее он не мог, но появление нового человека из недоступного ему мира очень его обрадовало. Кроме того, она ему определенно понравилась. Это была красивая, обаятельная женщина.
Ей разрешили приходить каждый день. Они подолгу разговаривали. Она рассказывала ему о его прошлой жизни, и бедняге даже казалось, что он начал кое-что вспоминать.
В конце концов она попросила разрешения взять его к себе. Профессор согласился на это.
Все складывалось неплохо. У нее не было никаких сомнений относительно того, что она берет к себе близкого человека, попавшего в беду, материальных затруднений не предвиделось, у этого преподавателя были сбережения, а клиника имела возможность держать его на больничном листе неопределенно долгое время. Перемена же обстановки была ему просто необходима. Что же касается морального аспекта всей этой истории, то, как говорится, снявши голову, по волосам не плачут. Тем более, что оба они были, несомненно, счастливы. Оставалось только ждать, что будет дальше.
К сожалению, дальше все шло не очень ладно. То ли у него действительно начала пробуждаться память, то ли что-то из прошлой жизни журналиста было попросту вытеснено в подсознание, но так или иначе, он стал уходить из дому и часами простаивал на лестнице возле квартиры, где этот журналист раньше жил. Его возлюбленная, естественно, встревожилась. Она даже обращалась за советом к профессору, но что он ей мог сказать? Видимо, надвигалось что-то неизбежное, и вряд ли можно было в этой ситуации что-либо изменить.
Наконец, случилось неизбежное. Он встретил жену. Жену журналиста.
Я уже говорил, что они очень любили друг друга. Любовь! Сколько томов о ней написано, и все же как мало она изучена! О, черт! — Он прервал свой рассказ и потянулся к бутылке. — Не будем ханжами! Право, вам еще один глоток не повредит. Ведь вы, так сказать, под наблюдением врача.
— Откуда вам известна вся эта история? — спросил я.
— Я… — он запнулся. — Меня несколько раз приглашали на консультацию к этому больному. Так что, продолжать?
— Пожалуйста!
— Значит так. Они встретились. На него это произвело ошеломляющее впечатление. Видимо, ее образ все же где-то хранился в глубинах памяти, и то, что он считал любовью с первого взгляда, было попросту подсознательной реакцией.
— А она?
— Что ж она? Для нее это был посторонний человек, видимо, не в ее вкусе, к тому же еще не изгладились воспоминания о погибшем муже, так что она на него просто не обратила никакого внимания. Он начал ее преследовать. Поджидал у проходной, у дома, заговаривал в метро, а если мужчина очень настойчив, то рано или поздно… Словом, все шло по извечным и непреложным законам. Не судите ее строго. Совсем еще молодая женщина, остро переживающая одиночество. Кроме того, ей казалось, что в этом назойливом поклоннике есть что-то напоминающее человека, которого она любила. Конечно, не внешность. Просто нечто в характере, манере говорить, в десятках мелочей, из которых и складываются индивидуальные черты.
— Но ведь была еще та, которая взяла его из клиники, он что, ушел от нее? — спросил я.
— В том-то и дело, что — нет. Он ее тоже любил. Здесь в описании их отношений от вас потребуется большой такт. Нужно понять его психологию. Это не вульгарный любовный треугольник. Это… трудно объяснить… Точно так же, как в нем было два человека, так и они обе… Нет, не то! Скорее одна женщина в двух ипостасях, духовной и телесной. Вот именно! Обе они слились для него в единый образ, расчленить который было уже невозможно. Может быть, специалист уловил бы тут начало психического заболевания, но все ли другие литературные герои, строго говоря, психически здоровы? Рогожин, Мышкин, Настасья Филипповна, Раскольников, Карамазовы… Уфф!
Он вытащил свою коробочку и отправил в рот таблетку.
Вид у него был скверный, глаза блуждали, лоб покрылся потом. Кажется, мне с ним предстояло поменяться ролями.
Не хватало только, чтобы теперь я его успокаивал. Однако эта история интересовала меня все больше и больше. Я начал кое о чем догадываться.
— Скажите, — спросил я, — этот второй, преподаватель, он что преподавал?
— Какое это имеет значение?! Пусть хоть физиологию. Я ведь вам излагаю сюжет, а не…
— Продолжайте! — сказал я. — Сюжет действительно занятный.
— Хорошо! Значит, эти две женщины. Ни та, ни другая с таким положением мириться не желала. Разыгрывался последний акт трагедии, в которой главные участники не знали своей истинной роли. Я не зря упомянул о начале психического заболевания. У мозга есть защитные реакции. Когда ситуация становится невыносимой, человек нередко уходит в вымышленный мир, реальность подменяется бредом. У специалистов это носит специальное название, но вы можете пользоваться термином «умопомешательство». Особый вид его, когда человек представляется себе кем-то другим. Итак, в финале вашего романа не исключена психиатрическая лечебница.
— Невеселый финал, — сказал я. — Признаться, я ожидал другого конца, а не пожизненного заключения в сумасшедшем доме.
— Почему пожизненного? — возразил он. — У медицины есть достаточный арсенал средств лечения таких болезней.
Вылечить всегда можно, нужно только устранить причину, а это — самое трудное. Можно, конечно, на время убрать больного из конфликтной обстановки, но, сами понимаете, в данном случае — это всего лишь временная мера. Рано или поздно они снова встретятся, и все начнется сначала. Есть более радикальный метод рассказать больному правду, чтобы он знал причину заболевания, как бы посмотрел на себя со стороны.
Может быть, даже сам поведал потом об этом кому-нибудь… Однако тут накурено!. Извините… больше не могу. Пойду в коридор…
Я подождал, пока за ним закроется дверь, налил полстакана коньяку и залпом выпил, потому что…
И как я мог не вспомнить раньше, что эту мальчишескую фигуру, облаченную в белый халат, и внимательные зеленоватые глаза с выгоревшими ресницами я видел над своим изголовьем в клинике, когда меня учили говорить, и потом, сквозь пелену бреда…
Становилось ясным многое. И то, что начатая до болезни диссертация казалась мне теперь китайской грамотой, и обуревавшее меня в последнее время стремление писать.
Впрочем, сейчас все это уже отходило на второй план.
Важно было, та женщина по праву назвала меня своим мужем. Все остальное не имело значения, даже три месяца, которые предстояло провести в туберкулезном санатории.
Шедшие с утра дождь к вечеру превратился в тяжелые хлопья снега, которые таяли на лету. Резкие порывы ветра сгоняли с окон крупные капли, оставлявшие подтеки на стекле.
Громоздкие кресла в холщовых чехлах, покрытый плюшевой скатертью с кистями круглый стол, оранжевый паркет, две кадки с фикусами — весь этот нехитрый уют больничной гостиной казался еще более грустным в хмуром сумеречном свете.
Старшая сестра в накрахмаленном белом халате осторожно приоткрыла дверь, но, увидев дремавшего в кресле Дирантовича, остановилась на пороге.
Академик сидел в неудобной позе, откинув голову на жесткую спинку, посапывая во сне. Он был все еще очень красив, несмотря на свои шестьдесят пять лет. Крупные, может быть, несколько излишне правильные черты лица, седые, коротко, по-мальчишески остриженные волосы и небрежная элегантность делали его похожим скорее на преуспевающего актера, чем на ученого.
Представитель Комитета Фетюков захлопнул книжку в цветастой лакированной обложке и обратился к сестре:
— Какие новости?
— Не знаю. Оттуда еще никто не выходил.
Фетюков поморщился.
— Зажгите свет!
Сестра нерешительно взглянула на Дирантовича, щелкнула выключателем и вышла. Дирантович открыл глаза.
— Который час? — спросил он.
— Без четверти шесть, — ответил Фетюков.
Сидевший у стола Смарыга закончил запись в клеенчатой тетради и поднял голову.
— Пора решать!
Никто не ответил. Смарыга пожал плечами и снова уткнулся в свои записи.
Появилась сестра с подносом, на котором стоял видавший виды алюминиевый чайник, банка растворимого кофе, три фарфоровые кружки, стакан с сахарным песком и пачка печенья.
— Может, кофейку выпьете?
— С удовольствием! — Дирантович пересел к столу.
Фетюков взял банку с кофе, поглядел на этикетку и с брезгливой миной поставил на место.
— Где у вас городской телефон? — спросил он сестру.
— В ординаторской. Я могу вас проводить.
— Не надо, разыщу сам. Пойду, доложу шефу.
— Чего там докладывать? — сказал Дирантович. — Докладывать-то нечего.
— Вот и доложу, что нечего докладывать.
Смарыга снова оторвался от тетради и оглядел Фетюкова, начиная от светло-желтых ботинок на неснашиваемой подошве, немнущихся брюк из дорогой импортной ткани, долгополого пиджака, застегнутого только на верхнюю пуговицу, и кончая розовым упитанным лицом с маленькими глазками, прикрытыми очками в золоченой оправе.
— Пусть докладывает. На этот счет у них строгая дисциплина, — добавил он с иронической усмешкой.
Фетюков, видимо, хотел ответить что-то очень язвительное, но передумал и, расправив плечи, вышел.
— Чинуша! — сказал Смарыга. — С детства ненавижу вот таких пай-мальчиков. Приставлен к науке, а сам ни уха ни рыла ни в чем не смыслит.
— Бросьте! — устало сказал Дирантович. — Какое это имеет значение? Не он, так другой. Этот, по крайней мере, хоть исполнителен.
— Еще бы! Для него вы — величина недосягаемая, академик и все прочее, а вот с нашим братом и похамить можно.
— Вам покрепче? — спросила сестра.
— Две ложки.
— Мне тоже, — сказал Смарыга.
— Вот, пожалуйста! Сахару положите, сколько нужно.
Кушайте на здоровье!
— Спасибо! — Дирантович с удовольствием отхлебнул из фарфоровой кружки и взял оставленную Фетюковым книгу. — Агата Кристи! Однако наш пай-мальчик читает по-английски, а вы говорите: ни уха ни рыла.
— У них у всех страсть к импортному. Будь хоть что-нибудь путное, а то второсортные детективчики.
— Ну не скажите! Агата — мастер этого жанра. Неужели не нравится?
— Признаться, равнодушен.
— Зря! Ведь работа ученого — это тоже своего рода детектив и умение распутывать клубок загадок…
— Так что ж, по-вашему, — детективы следует в университетские программы вводить?
— Зачем вводить? И так все читают.
Вернулся Фетюков.
— Звонил из Лондона председатель Королевского научного общества. Спрашивал, не могут ли чем-нибудь помочь.
— Вот и отлично! — обрадовался Дирантович. — Может быть, лекарство какое-нибудь, или консультанта. Нужно немедленно выяснить.
— Не знаю… — Фетюков замялся. — Такие вопросы непросто решаются.
— Что значит «непросто»? Умирает этакий ученый, а вы… Погодите, я сам…
Дирантович встал и грузными шагами направился к двери с надписью «Вход воспрещен».
— Туда нельзя, — сказала сестра. — Подождите, я вызову дежурного врача.
— Порядочки! — сказал Дирантович и снова сел в кресло.
Через несколько минут заветная дверь отворилась, и в сопровождении сестры вышел врач.
— Ну, что там? — спросил Дирантович.
Врач отогнул полу халата, достал из кармана брюк смятую пачку сигарет и закурил. Фетюков отошел к окну и открыл фрамугу.
— Закройте! — сказал Дирантович. — Дует.
— Тут все-таки больница, а не… — пробормотал Фетюков, но фрамугу захлопнул.
— Я вас слушаю, — сказал Дирантович.
Врач несколько раз подряд жадно затянулся, смочил слюной палец, загасил сигарету и сунул ее обратно в пачку.
— Ничего утешительного сообщить вам не могу. Нам удается поддержать работу сердца и дыхание, но боюсь, что в клетках мозга уже произошли необратимые изменения, которые…
— Англичане предлагают помощь. Что им ответить?
— Что они уже ничем помочь не могут.
— Но он же еще жив?
— Формально — да.
— А по существу?
— По существу — нет.
— Простите, — вмешался Фетюков, — что это еще за диалектика?! Формально — да, по существу — нет. Я настаиваю на немедленном консилиуме с привлечением наиболее авторитетных специалистов.
— Консилиум уже был. Сегодня ночью. Мы боремся за человеческую жизнь и делаем это до последней возможности.
— Значит, вы считаете, что эти возможности исчерпаны? — спросил Смарыга.
— Да. В таких случаях мы выключаем аппаратуру, но тут особая ситуация. Меня предупредили о готовящемся эксперименте, и нужно выяснить… Насколько я понимаю, вам необходимы живые ткани?
— Желательно, — ответил Смарыга. — Если Комиссия наконец решит… — Он вопросительно взглянул на Дирантовича.
— Обождите! — нахмурился Фетюков. — Вы что ж, на живом человеке собираетесь опыты проводить? Имейте в виду, Комитет никогда такого разрешения не даст.
— Послушайте, товарищ Фетюков, — голос Смарыги прерывался от плохо сдерживаемой ярости, — я понимаю, что ни по своим знаниям, ни по служебному положению, вы не можете вникать в суть научных проблем. Однако вы могли бы взять на себя труд хотя бы ознакомиться с моей докладной запиской, составленной в достаточно популярной форме. Тогда бы вы не задавали такие вопросы. Никто проводить на нем опыты не собирается. Мне достаточно обычного мазка со слизистой оболочки.
— Успокойтесь, Никанор Павлович, — примирительно сказал Дирантович. — В конце концов, вы тут единственный специалист в своей области, и каждый член Комиссии, прежде чем принять решение, вправе задавать вам любые вопросы. Тем более, — он взглянул на врача, — тем более, что здесь находится представитель больницы, без помощи которой, насколько я понимаю, вы обойтись не можете.
Ведь так?
Смарыга кивнул головой.
— Вот и просветите нас. Забудьте на время о наших полномочиях и рассматривайте нас в данный момент, как своих учеников. А всякие там докладные записки и прочее — это, так сказать, проформа.
— Хорошо! Последнее время я только и занимаюсь просветительской работой. Так вот, — демонстративно обратился он к Фетюкову, — известно ли вам, что в каждой клетке вашего тела находится по сорок шесть хромосом?
— Известно, — ответил тот. — Это каждому теперь известно. Гены.
— Не генов, а хромосом. Генов неизмеримо больше. Это уже гораздо более тонкая структура. Половину своих хромосом вы унаследовали от матери, а половину — от отца.
Вот в этих сорока шести хромосомах и заключена суть того, что именуется представителем Комитете по науке Юрием Петровичем Фетюковым. Не правда ли, занятно?
Фетюков не ответил.
— Вот так! Однако, к сожалению, все мы бренны, даже работники Комитетов.
— Кстати, профессора тоже, — ответил Фетюков.
— Золотые слова! Таков неумолимый закон природы. Ей все равно. Прожил положенное число лет, и хватит, освобождай место другим. Теперь предположим, что упомянутый Юрий Петрович решил передать свои выдающиеся качества потомству. Казалось бы, чего проще?
У Фетюкова покраснела даже шея, стянутая ослепительным воротничком. Он привстал, держась за подлокотник, отчего под натянувшимися рукавами обозначились отлично сформированные мышцы. При этом он весь как-то стал похож на рассерженного кота, которого неожиданно дернули за ус.
— Арсений Николаевич! Прошу вас оградить меня от шутовских выходок профессора Смарыги. В противном случае…
— Да бросьте вы препираться! — сказал Дирантович. — Так мы никогда ни до чего не договоримся. А вас, Никанор Павлович, прошу вашу лекцию проводить, так сказать, на э… более строгом уровне.
— Не могу. Вот, говорят, когда-то академик Крылов просил денег на проведение каких-то опытов. Некий чин из Морского ведомства поинтересовался, почему эти опыты должны так много стоить, на что Крылов ответил: «Если бы ваше превосходительство было бы профессором Жуковским, я бы написал два интеграла, и этого было бы достаточно. Но, чтобы убедить ваше превосходительство, требуется потратить массу денег».
— Очень остроумно! — огрызнулся Фетюков. — Жаль только, что вы не академик Крылов.
— Жаль, — согласился Смарыга. — Заодно, к вашему сведению: Крылов тогда был только профессором. Однако Арсений Николаевич прав: не будем попусту терять время.
Итак, некто, будем называть его мистер Зет, стал счастливым отцом. Вот тут-то и вступают в действие коварные законы генетики.
Оказывается, только половина изумительных свойств папаши воспроизведена в новом члене общества. Остальную половину он получает в наследство от мамочки, так как в половых клетках каждого из родителей содержится всего по двадцать три хромосомы. В результате, часть способностей, даже таких существенных, как умение шикарно подавать на подпись бумаги, может погибнуть втуне для грядущих поколений.
— Никанор Павлович! — Дирантович рассерженно хлопнул ладонью по столу. — Ведь я вас просил!
— Хорошо, не буду! Просто мне хотелось обратить ваше внимание на то, что природа сама себя защищает от повторения пройденного, во всяком случае там, где речь идет о биологических видах, как-то прогрессирующих. Теперь перейдем к самому главному. Семен Ильич Пральников — гениальный ученый. Его работы расцениваются многими, как переворот в современном естествознании. Не так ли?
— Несомненно! — подтвердил Дирантович.
— Однако, насколько мне известно, работы эти еще очень далеки от своего завершения. Более того, некоторыми выдающимися физиками теория Пральникова вообще оспаривается. Если я ошибаюсь, поправьте меня.
— Да, это так. Пока нет экспериментальных данных…
— Понимаю. Теперь скажите, найдется ли сегодня ученый, который после смерти Пральникова примет от него эстафету?
Дирантович развел руками.
— Вы задаете странный вопрос. В науке никогда ничего не пропадает. Рано или поздно найдется человек, который, учтя работы Пральникова…
— Это все не то! Есть ли у вас уверенность, что, хотя бы в следующем поколении, появится человек, в точности обладающий складом ума Пральникова, его парадоксальным взглядом на мир, его сокрушительной иронией, наконец, его несносным характером. Короче — абсолютная копия Семена Ильича.
— Такой уверенности нет Вы же сами сказали, что природа защищает себя от повторения пройденного.
— Природа слепа. Она действует методом проб и ошибок. А мы можем пробовать, не ошибаясь, дав вторую жизнь Пральникову.
— Не знаю… — задумчиво сказал Дирантович. — Не знаю, хватит ли и второй жизни Семену Пральникову.
— Вы считаете его работы бесперспективными? — поинтересовался Фетюков.
— Нет. Пожалуй… скорее чересчур перспективными.
Впрочем… в данном случае мое суждение не так уж обязательно. Поверьте, Никанор Павлович, что меня больше смущает техника вашего эксперимента, чем уравнения Пральникова.
— На этот счет можете не беспокоиться. Техника достаточно отработана.
— Вот об этом и нужно было говорить, — желчно заметил Фетюков, — о технике эксперимента, а не о каких-то хромосомах.
— Без хромосом нельзя, — ответил Смарыга. — Все дело в хромосомах.
Однако я согласен учесть сделанные замечания и продолжать дальше, как выразился Арсений Николаевич, на более строгом уровне. В конце шестидесятых годов доктор Гурдон, работавший в Оксфордском университете, произвел примечательный эксперимент. Он взял неоплодотворенное яйцо самки жабы и убил в нем ядро с материнской генетической наследственностью. Затем он извлек ядро из клетки кишечного эпителия другой жабы и ввел его в цитоплазму яйца, лишенного ядра. В результате развился новый индивид, который унаследовал все генетические признаки жабы, у которой была взята клетка кишечника.
Можно сказать, что эта же самая жаба начала новую жизнь.
Понятно?
— Понятно, — ответил Дирантович. — Но ведь то была жаба, размножающаяся примитивным образом, тогда как…
— Мне ясны ваши сомнения. Пользуясь принципиально той же методикой, я произвел несколько десятков опытов на млекопитающих, и каждый раз с неизменным успехом.
— Но здесь речь идет о человеке! — вскричал Фетюков. — Есть же разница между сочинениями фантастов и…
— Я не пишу фантастические романы, да и не читаю их тоже, кстати сказать. Все обстоит гораздо проще. Оплодотворенное таким образом яйцо должно быть трансплантировано в женский организм и пройти все стадии нормального внутриутробного развития.
— Помилуйте! — сказал Дирантович. — Но кто же, по-вашему, согласится…
— Стать женой и матерью академика Пральникова?
— Вот именно!
— Этот вопрос решен. — Смарыга указал на сидевшую в углу сестру. — Нина Федоровна Земцова. Она уже дала согласие.
— Вы?!
Сестра покраснела, смущенно оправила складки халата и кивнула головой.
— Вы замужем?
— Нет… Была замужем.
— Дети есть?
— Нету.
— Вы ясно представляете себе, на что дали согласие?
— Представляю.
— Тогда разрешите узнать, что толкнуло вас на это решение.
— Я… Мне бы не хотелось говорить об этом.
Дирантович откинулся на спинку кресла и задумался, скрестив руки на груди. Фетюков достал из кармана брюк перочинный ножик в замшевом футляре.
Перепробовав несколько хитроумных лезвий, он наконец нашел нужное и занялся маникюром. Врач закурил, пряча сигарету в кулаке и пуская дым под стол.
Смарыга весь как-то сник. От былого задора не осталось и следа. Сейчас в его глазах, устремленных на Дирантовича, было даже что-то жалкое.
— Так… — Дирантович повернулся к Смарыге. — Вам, очевидно, придется ответить на много вопросов, но первый из них — основной. До сих пор такие опыты на людях не производились?
— Нет.
— Тогда скажите, представляет ли ваш эксперимент какую-нибудь опасность для здоровья Нины…
— Федоровны.
— Извините, Нины Федоровны.
— Нет, не представляет.
— А вы как думаете? — обратился Дирантович к врачу.
— Видите ли, я только терапевт, но полагаю…
— Благодарю вас! Значит, прошу обеспечить заключение квалифицированного специалиста.
— Оно уже есть, — ответил Смарыга. — Профессор Черемшинов. Он же будет ассистировать при операции и вести дальнейшее наблюдение.
— Допустим. Теперь второй вопрос, иного рода. Насколько я понимаю, полная генетическая идентичность, о которой вы говорили, имеет место и у однояйцевых близнецов?
— Совершенно верно!
— Однако известны случаи, когда такие близнецы, будучи в детстве похожими, как две капли воды, в результате различных условий воспитания приобретают резкие различия в характерах, вкусах, привычках — словом, во всем, что касается их индивидуальности.
— И это правильно.
— Так какая же может существовать уверенность, что дубликат Семена Ильича Пральникова будет действительно идентичен ему всю жизнь? Не можете же вы полностью повторить условия, в которых рос, воспитывался и жил прототип.
— Я ждал этого вопроса, — усмехнулся Смарыга.
— И что же?
— А то, что мы вступаем здесь я область спорных и недоказуемых предположений. Наследственность и среда.
— Ага! — сказал Фетюков. — Спорных и недоказуемых. Я прошу вас, Арсений Николаевич, обратить внимание…
— Да, — подтвердил Смарыга, — спорных и недоказуемых. Возьмем, к примеру, характер. Это нечто такое, что дано нам при рождении.
Индивидуальные черты характера проявляются и у грудного ребенка. Этот характер можно подавить, сломать, он может претерпеть известные изменения в результате болезни. Но кто скажет с полной ответственностью, что ему когда-либо удалось воспитать другой характер у человека?
— Вы, вероятно, не читали книг Макаренко, — вмешался Фетюков. — Если бы читали…
— Читал. Но мы с вами, к сожалению, говорим о разных вещах. Можно воспитать в человеке известные моральные понятия, привычки, труднее вкусы, и совсем уж невозможно чужой волей вдохнуть в него способности, темперамент или талант — все, что принято называть искрой божьей.
— Ну вот, договорились! — сказал Фетюков. — Искра божья!
— Постойте! — недовольно сморщился Дирантович. — Не придирайтесь к словам. Продолжайте, пожалуйста, Никанор Павлович.
— Спасибо! Теперь я готов ответить вам на вопрос о близнецах.
Посредственность более всего восприимчива к влиянию среды. Весь облик посредственного человека складывается из его поступков, а на них-то легче всего влиять.
Предположим, один из близнецов работает на складе, другой же остался служить в армии. Действительно, по прошествии какого-то времени их характеры могут потерять всякое сходство. И причина здесь кроется не в каких-то чудодейственных свойствах среды, а в изначальной примитивности этих характеров.
— Н-да — почесал затылок Дирантович. — Теорийка! Вот куда вы гнете! Значит, по-вашему, будь у Шекспира однояйцевый близнец, он бы обязательно тоже?.
— При одном условии.
— Каком же?
— При условии, что его способности были бы вовремя выявлены. Кто знает, сколько на нашем пути встречается не нашедших себя Шекспиров? В случае с Пральниковым все обстоит иначе. Мы знаем, что он гениальный ученый.
Знаем область, в которой он себя проявил. Следовательно, с первых лет воспитания мы можем направить его дубликат по уже проторенной дороге. Больше того, уберечь его от тех ошибок, которые совершил Семен Пральников в поисках самого себя. Никаких школ, индивидуальное, направленное образование с привлечением лучших специалистов. Правда, это будет стоить денег, однако…
— Однако не надейтесь, что Комитет будет финансировать вашу затею, — перебил Фетюков.
— Почему же это?
— Потому что таких статей расходов в перспективном плане исследовательских работ не существует.
— Планы составляются людьми.
— И утверждаются Комитетом.
— Постойте! — вмешался Дирантович. — Этот вопрос может быть решен иначе. Если академик Пральников продолжает существовать, хотя и в э… другой ипостаси, то нет никаких оснований к тому, чтобы не выплачивать ему академический оклад. Не правда ли?
— Конечно! — сказал Смарыга.
— Я думаю, что мне удастся получить на это санкцию президиума. Что же касается прочих дел, квартиры, книг, ну и вообще всякой личной собственности, то Комитет должен позаботиться, чтобы все это осталось пока в распоряжении Нины Федоровны, в данном случае как опекунши. Согласны?
— Простите, Арсений Николаевич, — опешил Фетюков. — Вы что же, уже считаете вопрос о предложении профессора Смарыги решенным?
— Для себя — да, а вы?
— Я вообще не вправе санкционировать такие решения.
Они должны приниматься, так сказать, только на высшем уровне.
— Вот те раз! — сказал Смарыга. — Для чего же вы тут сидите?
— Я доложу начальству, — вздохнул Фетюков. — Пойду звонить.
Дирантович подошел к окну.
— Ну и погодка! Вот когда-нибудь в такой вечер и я, наверное…
— Не волнуйте себя зря, — сказал Смарыга. — Статистика показывает, что люди вашего возраста обычно умирают под утро, когда грусть природы по этому поводу мало ощущается.
— А вы когда-нибудь думаете о смерти?
— Если бы не думал, мы бы с вами сейчас здесь не сидели.
— Я другое имел в виду. О своей смерти.
— О своей смерти у меня нет времени думать. Да и ни к чему это.
— Неужели вы не любите жизнь?
— Как вам сказать? Жизнь меня не баловала. Я люблю свою работу, но ведь все, что мы делаем, как-то остается и после нас.
— Это не совсем то. А вот и товарищ Фетюков. Ну что, дозвонились?
— Дозвонился, — произнес Фетюков. — Если Академия наук берет на себя ответственность за проведение всего эксперимента, то Комитет не видит оснований препятствовать. Разумеется, на тех условиях, о которых говорил Арсений Николаевич.
— Отлично!
— Кроме того, нам нужно составить документ, в котором…
— Составляйте! — перебил Дирантович. — Составляйте документ, я подпишу, а сейчас, — он поклонился, — прошу извинить, дела. Желаю успеха!
— Я могу вас подвезти, — предложил Фетюков.
— Не нужно. Машина меня ждет.
Фетюков вышел за ним, не прощаясь.
После их ухода Смарыга несколько минут молча глядел из-под лохматых бровей на Земцову.
— Ну-с, Нина Федоровна, — наконец сказал он, — а вы-то не передумали?
— Я готова, — спокойно ответила сестра.
Мерзкий тип этот Смарыга. Дали бы мне власть, никогда бы не разрешил его дурацкий эксперимент. Вот уж не предполагал, что Дирантович так быстро клюнет на удочку. Роскошное зрелище: какой-то коновал читает лекцию академику. Меня бы он не провел. Как-никак у меня тоже высшее образование и диплом с отличием. Я свободно владею тремя языками. Правда, я по образованию металлург, но это, так сказать, ошибка молодости. Вообще же мое призвание — дипломатическая карьера, и, если бы не та история десять лет назад…
Впрочем, как говорится, не будем уточнять. Субъекты вроде Смарыги у меня всегда вызывали отвращение. Обтрепанные брюки, грязные ботинки, на пиджаке перхоть, а самоуверенности хоть отбавляй. Был у него в так называемой лаборатории — черт знает что! Сарай какой-то. То ли дело Дирантович. Входишь к нему в институт — дух захватывает. Здание в модерне, сплошное стекло, бесшумные лифты, импортная аппаратура, кабинет, как у министра, и такая секретарша, что полжизни отдашь! Старик в этих делах понимает толк.
Но что меня совершенно покоряет в Арсении Николаевиче, так это его манера держаться. Этакое вежливое, внимательное высокомерие. Ничего напускного, все совершенно естественно. Вот что значит настоящее воспитание!
Я, признаться, как-то интересовался его данными. Из дворян. Отец до революции большие чины имел. Теперь, конечно, на такие вещи смотрят сквозь пальцы, но в свое время, вероятно, испытывал кое-какие трудности. И все же, говорят, быть ему вице-президентом!
Отношения с Пральниковым у него всегда, кажется, были натянутыми. Тот вообще был какой-то ненормальный. Мне часто приходится сопровождать иностранных ученых. Я обслуживаю физиков. Для каждой делегации заранее разработана программа, в зависимости от ранга, разумеется. Для самых высоких — беседа с шефом, посещение института Дирантовича, «Лебединое озеро», в антрактах — икра, водка, семга, потом экскурсии в Загорск и прочее. На память — сувениры, пусть знают русское гостеприимство! Так вот, в последнее время все прямо с ума посходили. Подавай им Пральникова, и только! Я не очень разбираюсь в его работах. Смотрел как-то оттиск статьи, ничего не понял. Признаться, начисто забыл высшую математику. Однако ходил он в гениях. Возить к нему иностранцев было сущим наказанием. Выйдет к гостям в старом застиранном свитере, карманы брюк набиты табаком, в зубах вечно торчит вонючая трубка. Никогда не спросит у дам разрешения курить. Помню, как-то было заседание Комитета, много приглашенных. Все идет на высшем уровне, один Пральников непрестанно дымит. Горелые спички складывает на столе. Наконец шеф не выдержал и сказал: «Семен Ильич, у нас тут воздух кондиционированный, может, дождетесь конца заседания, тогда и покурите?» А Пральников поднялся и говорит: «Зачем же ждать? Я лучше в институт поеду, там у меня воздух по моему вкусу». Смахнул спички в карман и ушел.
Так вот, привезешь к нему делегацию, начинаются споры. Английское произношение у Пральникова как у школьника, французское и того хуже. А тут разгорячится, ни слова не поймешь, хватает собеседника за руки, перемажет им пиджаки мелом. У него в кабинете висела большая доска, он на ней во время разговоров всегда что-то рисовал.
У нас такое правило установилось: приехали иностранные гости — сервируй хотя бы чай. Пральников — ни-ни, никогда. Я ему раз намекнул, так он меня чуть не выставил. «У меня, — говорит, — не харчевня, они за другим приходят».
Вот вам, так сказать, прототип. Теперь о самой затее.
Конечно, все это собачий бред. Я не ученый, не лезу в гении, но у меня намечен твердый жизненный путь. Человеку отпущена всего одна жизнь. Все дело в том, как ее прожить.
Для того чтобы чего-нибудь добиться, нужно прежде всего воспитание.
Если стремишься к успеху, должен работать над собой непрерывно. Тут на хромосомы с генами полагаться нечего. Нужно выработать в себе умение разговаривать с людьми, культуру поведения и даже осанку. Да, да, осанку.
В тех сферах, где я надеюсь занять подобающее положение, осанка тоже имеет немаловажное значение. Посмотришь на иного деятеля, впервые севшего в отдельный кабинет, смех разбирает. Прет пузом вперед, за столом восседает, как наседка на яйцах, на собеседника глаз не поднимает, подчиненным «ты» говорит, в разговоре двух слов связать не может. Все это дешевка!
Способность непринужденно войти в ложу театра или в зал приема, поддерживать беседу со случайными знакомыми, знание языков и современной литературы, хорошо сшитый костюм, элегантная обувь придают человеку куда больше веса, чем самоуверенное административное хамство. Оно нынче не в моде.
Я очень слежу за собой. Не пью, не курю, утром зарядка с эспандером, холодный душ, два раза в неделю плаваю в бассейне. Много читаю.
Отечественную литературу, по правде сказать, не жалую. Классики еще в школе опротивели, а то, что печатается в журналах, за редким исключением, — потребительский товар. Я, конечно, понимаю, что нужно воспитывать массы. Социалистический реализм и все такое. Но не будешь же разговаривать с иностранцами о подобных ремесленных поделках. Я, слава богу, все могу читать в подлинниках. Джойс, Сэлинджер, Камю, Селин. Селин мне особенно нравится.
По-моему, «Путешествие на край ночи» — выдающееся произведение. Я люблю такие вещи, где человек показан голеньким, со всеми его пороками и страстишками. Немцев, за исключением Ремарка, не люблю.
Пробовал читать Томаса Манна, не выдержал. Скукотища!
Женщины в моей жизни большой роли не играют, хотя «я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Предпочитаю иметь дело с замужними. У меня хорошая квартира и приличный автомобиль, что в общем способствует.
Избегаю длительных связей. К счастью, в наш век никто не травится от несчастной любви. Женюсь не раньше сорока лет. К чему добровольно в молодости связывать свою свободу?
Пишу я это не для того, чтобы похвастать, какой я исключительный.
Наоборот, мне хочется показать, что все, чего я достиг и, несомненно, достигну в будущем, никакого отношения к наследственности не имеет. Мои родители выдающимися качествами не обладали. Отец всю жизнь проработал зубным врачом, копался в гнилых зубах, а мать служила где-то плановиком. Вот вам и хромосомы!
Что же касается характера, то я его сам в себе воспитал.
Твердо поставленная цель в жизни, настойчивость и самодисциплина сделают кого угодно хоть Наполеоном.
А что Смарыга допсиховался до сердечного припадка, то сам в этом виноват. Я-то тут при чем?
Семен Пральников. Он был моложе меня всего на десять лет, но мне всегда казалось, что мы представители разных поколений. Трудно сказать, с чего началось это отчуждение. Может быть, толчком послужили те выборы в Академию, когда из двух кандидатов прошел он, а не я, но суть нашей антипатии друг к другу вызывалась более серьезными причинами. Мы с ним слишком разные люди и в науке, и в жизни. Я экспериментатор, он — теоретик. Для меня наука — упорный, повседневный труд, для него — озарение. Если прибегнуть к сравнениям, то я промываю золотоносный песок и по крупице собираю драгоценный металл, он же искал только самородки, и обязательно покрупнее.
Мои опыты безукоризненно точны. Перед публикацией я проверяю результаты десятки раз, пока не появится абсолютная уверенность в их воспроизводимости.
Пральников всегда торопился. Может быть, он чувствовал, что в конце концов ему не хватит времени. Я из тех, чьи работы сразу попадают в учебники, они отлично укладываются в классические теории, Пральников же по натуре — опровергатель, стремящийся взорвать то, что построили другие. Жизнь таких людей — это путь на Голгофу.
Чаще всего они, как Лобачевский, умирают, отвергнутые официальной наукой, освистанные учителями гимназий.
Если к ним и приходит слава, то посмертно. Пральникову повезло в одном: он родился в ту эпоху, когда экстравагантные теории быстро пробивают себе путь.
Моя неприязнь к Пральникову достаточно широко известна, и это обстоятельство накладывало на меня некоторые ограничения при решении судьбы эксперимента Смарыги. Мне не хотелось, чтобы отказ был превратно истолкован.
Могло создаться впечатление, будто я намеренно мешаю Пральникову после его смерти. Достаточно того, что уже говорят за моей спиной. Все это ложь, я никогда не возглавлял никакой травли. Просто некий журналист из недоучившихся физиков недобросовестно использовал мои критические замечания по одной из второстепенных работ Пральникова для развязывания газетной кампании, которая, впрочем, успеха не имела. Кстати, я был первым, кто не побоялся тогда поднять голос в его защиту.
Смарыга у меня вызывал симпатию, несмотря на его ужасающую бестактность.
Я люблю напористых людей. Фетюков — ничтожество, о котором и говорить не стоило бы, но что поделаешь? Нам всем нужно как-то уживаться в этом мире, иначе инфарктов не оберешься. Спорить с дураками — занятие не только бесплодное, но и вредное для здоровья.
Я не верю в эксперимент Смарыги. Человеческая личность неповторима.
Внутренний мир каждого из нас защищен некой незримой оболочкой. Нельзя испытать чужую боль, чужую радость, чужое наслаждение. Мы все — это капли разума с очень большим поверхностным натяжением, которое мешает им слиться в единую жидкость. Генетическая идентичность здесь тоже ничего не меняет.
Семену Пральникову не легче и не труднее в могиле оттого, что по свету будет ходить его точная копия. Все дело в том, что Семен Пральников мертв и его праху вообще уже недоступны никакие чувства. Тот, второй, Пральников будет новым человеком в своей собственной защитной оболочке. Возможна ли какая-то особая связь между ним и его прототипом? Может ли то, что пережил человек, стать частью генетической памяти? Сомневаюсь.
Молодость всегда открывает для себя мир заново. Ведь даже Фауст — всего лишь второстепенный персонаж рядом с мудрым Мефистофелем, носителем разочарования, этой высшей формы человеческого опыта.
Каждый из нас на протяжении жизни не остается идентичным самому себе. Вы помните? «Только змеи сбрасывают кожу, чтоб душа старела и росла; мы, увы, со змеями не схожи, мы меняем души, не тела». К сожалению, дело обстоит еще хуже. Тела тоже меняются. Наступает момент, когда мы с грустью в этом убеждаемся. Всякий человек создал какое-то представление о себе, так сказать, среднестатистический результат многих лет самоанализа.
Понаблюдайте за ним, когда он глядит в зеркало. В этот момент меняется все: выражение лица, походка, жесты. Он подсознательно пытается привести свой облик к этой психологической фикции. Защитный камуфляж от неумолимой действительности.
Недавно аспиранты решили сделать мне подарок.
Преподнести фильм об академике Дирантовиче, снятый, как это сейчас называется, скрытой камерой.
Притащили проектор, и моя особа предстала предо мной во всей красе. Великий боже! Не хочется вдаваться в подробности, к тому же болтливость тоже результат распада личности под влиянием временных факторов, типично стариковская привычка.
Итак, я разрешил эксперимент Смарыги, считая неизбежным неудачный исход.
Мне лучше, чем многим, известно, что отрицательный результат в научном исследовании иногда важнее положительного. В данном же случае для меня он имел еще и особое значение. Мне хотелось самому убедиться, что из этого ничего не выйдет, и раз навсегда отбить охоту у других повторять подобные опыты. Меня пугают некоторые тенденции в современной генетике. Должны существовать моральные запреты на любые попытки вмешаться в биологическую сущность человека. Это неприкосновенная область. Идеи Смарыги таят в себе огромную потенциальную опасность. Представьте себе, что когда-нибудь будет установлен оптимальный тип ученого, художника, артиста, государственного деятеля и их начнут штамповать по наперед заданному образцу. Нет, уж лучше что угодно, только не это!
Меня могут обвинить в непоследовательности: с одной стороны, не верю, с другой — боюсь. К сожалению, это так.
Не верю, потому что боюсь, боюсь, оттого что не вполне тверд в своем неверии.
Неизвестно, доживу ли я до результатов эксперимента… Смарыга первый, кто за ним?
После смерти Смарыги вся ответственность легла на меня, но еще при его жизни кое-что пришлось пересмотреть. Я считал, что все дело нельзя предавать широкой огласке. В частности, от молодого Пральникова нужно было скрыть правду. Иначе это могло бы повлиять на его психику, и весь эксперимент стал бы, как говорится, недостаточно чистым. Поэтому невозможно было присвоить дубликату Семена Ильича имя и отчество прототипа.
Смарыга в этом вопросе проявил удивительное упрямство.
Пришлось решать, как выразился Фетюков, «в административном порядке». При этом мы учли желание матери назвать сына Андреем.
Андрею Семеновичу Пральникову, внебрачному сыну академика, была назначена академическая пенсия до получения диплома о высшем образовании. В самую же суть эксперимента были посвящены очень немногие, только те, кого это в какой-то мере касалось, в том числе кандидат физико-математических наук Михаил Иванович Лукомский, на которого возложили роль ментора будущего гения.
Образно выражаясь, мы бросили камень в воду. Куда дойдут круги от него?
Впрочем, я не из тех, кто преждевременно заглядывает в конец детективного романа. Развязка обычно наперед задумана автором, но она должна как-то вытекать из логического хода событий, хотя меня лично больше всего прельщают неожиданные концовки.
Мне было тридцать лет, когда умер Семен Ильич Пральников. Этот человек всегда вызывал во мне восхищение. Я часто бывал у него в институте на семинарах, и каждый раз для меня это было праздником. Трудно передать его манеру разговаривать. Отточенный, изящный монолог, спор с самим собой.
Всегда на ходу, с трубкой в зубах, он с удивительной легкостью обосновывал какую-нибудь гипотезу и вдруг, когда уже все казалось совершенно ясным, неожиданно становился на точку зрения воображаемого оппонента и разбивал собственные построения в пух и прах. Мы при этом обычно играли роль статистов, подбрасывая ему вопросы, которые он всегда выслушивал с величайшей внимательностью. В нем не было никакого высокомерия, но в спорах он никого не щадил. Больше всего любил запутанные задачи. Для нас, молодежи, он был кумиром. Как всегда, находились и скептики, считавшие, что он взялся за непосильный труд, что его теория, родившаяся «на кончике пера», будет еще много лет ждать подтверждающих ее фактов и что попытки делать столь широкие обобщения преждевременны. Может быть, кое в чем они были и правы. Несомненно одно: смерть Семена Ильича нанесла тяжелый урон науке.
Я был несказанно удивлен и обрадован, когда Дирантович сказал, что точная копия Пральникова скоро вновь появится на свет и что мне поручаются заботы о его образовании. Такому делу не жалко было посвятить всю свою жизнь!
О многом приходилось подумать. Школа, с ее растянутой программой и ограниченной творческой самостоятельностью учащихся, явно не подходила.
Свою задачу я видел в том, чтобы с младенческих лет привить Андрею математическое мышление, вызвать интерес к чисто умозрительным проблемам, дать основательную физико-математическую подготовку и широкий кругозор в естественных науках. По-моему, это основное, чем должен обладать будущий теоретик.
Кое-чего мне удалось добиться. Раньше, чем Андрей научился читать, он уже совершенно свободно оперировал отвлеченными понятиями и умел находить общие решения частных задач, все это, разумеется, в примитиве, но у меня не было сомнений в его дальнейших успехах. Способности у него были великолепные.
К двенадцати годам мы с ним в общем прошли по математике, физике и химии весь курс средней школы. Теперь нужно было позаботиться не столько о расширении знаний, сколько об их углублении.
К сожалению, иначе обстояло дело с другими предметами. Я привлек лучших преподавателей, но все они в один голос жаловались на его неспособность запоминать хронологические даты, географические названия и даже усваивать правила орфографии и пунктуации.
К тому же Андрей начал читать все без разбора. Я пытался хоть как-то руководить выбором книг для него, но тут наткнулся на редкое упрямство. Он мне прямо заявил, что это не мое дело.
Однажды я застал его за чтением книги по квантовой механике. Я отобрал книгу и сказал:
— Не забивай себе голову вещами, в которых ты разобраться не можешь.
— Почему?
— Потому что квантовая механика оперирует такими математическими понятиями и методами, которые тебе еще недоступны.
Он с явной насмешкой поглядел на меня и ответил:
— А я пытаюсь понять, что тут написано словами.
— Ну и что же?
— Почти ничего не понял.
Я рассмеялся.
— Вот видишь? Зачем же попусту тратить время? Потерпи немного. Скоро все это станет твоим достоянием. Ты овладеешь современным математическим аппаратом, и перед тобой откроется новый, изумительный мир во всей его неповторимой сложности.
Он как-то очень грустно покачал головой.
— Нет, я не хочу такого мира, который нельзя объяснить словами. Мир ведь он для всех, а не только для тех, кто владеет этим аппаратом.
Я, как мог, постарался ему объяснить особенности процесса познания в новой физике. Рассказал о принципе неопределенности, упомянул работы Семена Ильича. Он заинтересовался, спросил:
— А мой отец был действительно гениальным ученым?
— Конечно!
— А я мог бы прочесть его работы?
— Пока нет, для этого у тебя еще слишком мало знаний, но о нем самом я тебе могу кое-что дать.
На следующий день я принес ему книгу о Семене Пральникове. Он ее прочитал в один присест. И несколько дней после этого был очень рассеянным.
— О чем ты думаешь?! — сделал я ему замечание, когда он переспросил условие задачи.
— О своем отце.
Между тем жалобы других учителей на Андрея становились все более настойчивыми, и я решил посоветоваться с психиатром.
Мне порекомендовали представителя какой-то новой школы.
Я его привез на дачу в Кратово и под благовидным предлогом оставил в саду наедине с Андреем. Предварительно я сказал ему, что это мой воспитанник, по-видимому в перспективе выдающийся математик, и объяснил, что меня в нем смущает.
Беседовали они больше часа.
По дороге на станцию мой новый знакомый упорно молчал. Наконец я не выдержал и спросил, что он думает об Андрее. Его ответ несколько обескуражил меня.
— Вероятно, то, что вы бы не хотели услышать.
— Например?
Он в свою очередь задал вопрос:
— Вы считаете его действительно талантливым мальчиком?
— Несомненно!
— Так вот. Все талантливые люди, подобно бегунам, делятся на стайеров и спринтеров. Одни в состоянии скрупулезно рассчитывать свои силы на марафонских дистанциях, другие же могут дать все, на что способны, только в коротком рывке. Первые всегда верят в здравый смысл, вторые — в невозможное.
Ваш воспитанник — типичный спринтер. Из таких никогда не получаются экспериментаторы. Они для этого слишком нетерпеливы и неуравновешенны. Вы жалуетесь на то, что он не может ничего зазубрить. Для людей его склада это очень характерно. Воспитание тут вряд ли может что-нибудь дать. Различия, о которых я говорил, обусловливаются типами нервной системы.
— Следовательно?..
— Следовательно, я могу вам только сочувствовать. У вас сложное положение. Удастся ли вам подготовить нового рекордсмена, или все надежды лопнут, как мыльный пузырь, зависит не от вас, а от него.
— Как это понимать?
— Я уже сказал: вера в невозможное. Ясно только одно: чем больше вы будете на него давить, тем меньше шансов, что такая вера появится. К сожалению, ничего больше я вам сказать не могу.
Мне от этого было не легче.
Историю Андрея Пральникова я узнал перед его поступлением в университет.
Михаил Иванович Лукомский пришел ко мне в деканат по поручению Дирантовича.
Он посвятил меня во все подробности и просил принять Пральникова без экзаменов на первый курс физического факультета. Это было связано с некоторыми трудностями.
Пральников сдал экстерном экзамены на аттестат зрелости с посредственными оценками по гуманитарным предметам. Кроме того, ему было всего пятнадцать лет.
Для соблюдения хоть каких-то формальностей мы решили устроить собеседование по профилирующим дисциплинам и на основании несомненно выдающихся способностей добиться соответствующего решения. Лукомский просил меня держать в строжайшей тайне проводящийся эксперимент и обещал, что в случае каких-либо возражений ректора Дирантович все уладит.
Беседа происходила у меня дома.
Честно говоря, я волновался, зная, кого мне предстоит экзаменовать. Во всяком случае, я позаботился о том, чтобы наша встреча прошла в самой непринужденной обстановке.
Ольга Николаевна, как всегда, оказалась на высоте.
Изысканный холодный ужин, бутылка легкого итальянского вина, к чаю — ее знаменитый торт. Для Лукомского — кофе с коньяком. Я знаю его слабость.
Они пришли вместе. Лукомский, видимо, был слегка обеспокоен; Пральников же казался просто напуганным.
Ольга Николаевна почувствовала создавшуюся напряженность и начала потчевать гостей. Она с материнской заботливостью накладывала Пральникову в тарелку кусочки повкуснее и собственноручно налила ему фужер вина, который он осушил залпом.
Я уже было решил приступить к делу, как Пральников спросил:
— Послушайте, а это что там в пузатой бутылке?
— Коньяк.
— Можно попробовать?
Я посмотрел на Лукомского. Тот пожал плечами. Ольга Николаевна и тут проявила свойственный ей такт. Она достала из буфета самую маленькую рюмку.
Я выполнил роль виночерпия и поднялся с бокалом в руке.
— Я говорил о славной когорте физиков, пробивающих путь к познанию мира, о том, что все мы — наследники Ньютона, Максвелла, Эйнштейна, Планка…
— Птолемея, — неожиданно прервал меня Пральников.
Он уже каким-то образом умудрился опорожнить свою рюмку.
— Если хотите, то и Птолемея, и Лукреция Кара, и многих других, которые…
Он снова не дал мне договорить.
— Кара оставьте в покое! Он все-таки чувствовал гармонию природы. Ньютон, пожалуй, тоже. А вот вы все — прямые наследники Птолемея.
— Это с какой же стороны?
— С любой. Птолемей создал ложное представление о Вселенной, но к нему на помощь пришла математика.
Оказалось, что и в этом мире, ограниченном воображением тупицы, можно удовлетворительно предсказывать положение планет. Сейчас такой метод стал господствующим в физике. Вы объясняете все, прибегая к математическим абстракциям, заранее отказавшись от возможности усваивать элементарные понятия.
Тут вмешался Лукомский.
— Не забывай, Андрей, что при переходе в микромир наши обычные представления теряют всякий смысл, но заменяющие их математические абстракции все же дали возможность осуществить ядерные реакции, которые…
Пральников расхохотался.
— Умора! Тоже нашли пример! Да испокон веков люди производят себе подобных, хотя до сих пор никто не понимает ни сути, ни происхождения жизни. Какое все это имеет отношение к познанию истины?
Этого уже не выдержала Ольга Николаевна. Она биолог и никогда не позволяет профанам вторгаться в священную для нее область.
— Охотно допускаю, что вы не представляете себе происхождения жизни, — сказала она ледяным тоном. — Что же касается ученых, то у них по этому поводу не возникает сомнений.
— Коацерватные капельки?
— Хотя бы.
— Так… — сказал он, вытирая ладонью губы. — Значит, коацерватные капельки. Пожалуй, на уровне знаний прошлого века не так уж плохо. Сначала капелька, потом оболочка, цитоплазма, ядро. Просто и дешево. Но как быть сейчас, когда ученым, — он очень ловко передразнил интонацию Ольги Николаевны, — когда ученым известна, и то не до конца, феноменальная сложность структур и энергетических процессов клетки, процессов, которые мы и воспроизвести-то не можем. Что ж, так просто, под влиянием случайных факторов они появились в вашей капельке? Я видел, как трудно было сдерживаться Ольге Николаевне, и пришел ей на помощь, использовав, возможно, и не вполне корректный прием.
— Вы что ж, в бога веруете?
Он с каким-то озлоблением повернулся ко мне.
— Я ищу знания, а не веры. Верить все равно во что, хоть в сотворение мира, хоть в ваши капельки. Между абсурдом и нелепостью разница не так уж велика.
Лукомский еще раз попытался исправить положение.
— Зарождение жизни, — сказал он, — это антиэнтропийный процесс, где обычные вероятностные законы могут и не иметь места. Мы слишком мало еще знаем о таких процессах, чтобы…
— Чтобы болтать все, что придет на ум. Не так ли?
— Совсем не так!
— Нашли объяснение образованию симфонии из шума.
Антиэнтропийный процесс! А что дальше? Вот вы, — он ткнул пальцем по направлению к Ольге Николаевне, — считать умеете?
— Думаю, что умею.
— Не в том смысле, сколько стоит эта рыба, учитывая ее цену и вес, а в том, сколько лет требуется, чтобы она появилась в общем процессе биологического развития.
— Мне не нужно это считать. Существует палеонтология, которая дает возможность хотя бы приблизительно установить…
— Что между теорией изменчивости и естественного отбора, с одной стороны, и элементарными подсчетами вероятности случайного образования сложных рациональных структур — с другой — непреодолимая пропасть.
Тут уже антиэнтропийными процессами не отделаешься!
Я понял, что пора кончать, и подмигнул Лукомскому.
— Ну что ж, — сказал он, вставая, — мы как-нибудь еще продолжим наш спор, а сейчас разрешите поблагодарить.
Нам пора.
Судя по всему, он был в совершенной ярости.
— Ну как? — спросил я Ольгу Николаевну, когда мы остались одни.
— Трудный ребенок! — рассмеялась она. Думаю, что это было правильным определением. Насколько я знаю, Семен Ильич Пральников до самой смерти тоже оставался трудным ребенком.
Все же должен сознаться, что первая встреча с Андреем Пральниковым произвела на меня тягостное впечатление.
Этот апломб невежды, этот гаерский тон могли быть лишь следствием нахватанных, поверхностных сведений и никак не свидетельствовали не только о сколь-нибудь систематическом образовании, но и об элементарном воспитании.
Жаль только, что и тем и другим руководил такой уважаемый человек, как Михаил Иванович Лукомский. Будь моя воля, Андрею Пральникову не видать бы стен университета как своих ушей.
Однако Лукомский с Дирантовичем проявили такую настойчивость, оказали такой нажим во всевозможных инстанциях, что в конце концов Пральников был зачислен студентом.
Учился Пральников хорошо, но без всякого блеска и как студент никакими выдающимися качествами не обладал. Срыв произошел уже на пятом курсе, когда он вдруг заявил о своем намерении перейти на биологический факультет.
Мы дружили с Андреем Пральниковым. Иногда мне казалось, что это больше, чем дружба. Видимо, я ошибалась.
Вначале он не привлекал моего внимания, — может быть, потому, что он был самым молодым на нашем курсе.
Такой рыжий паренек с веснушками. Держался всегда особняком, приятелей не заводил.
У нас говорили, что это сын знаменитого академика, что в детстве у него подозревали какие-то удивительные способности, нанимали специальных учителей, однако надежд он как будто не оправдал.
Наше настоящее знакомство состоялось уже на четвертом курсе. Как-то после лекций он подошел ко мне в коридоре, страшно смущенный, комкая в руках какую-то бумажку, сказал, что у него совершенно случайно есть лишний билет в кино и что, если я не возражаю…
Я не возражала.
В кино он сидел нахохлившись, как воробей, но в конце сеанса взял меня за руку, а провожая домой, даже пытался поцеловать. Я сказала, что не обязательно выполнять всю намеченную программу сразу. Он удивительно покорно согласился и ушел.
Спустя несколько дней он спросил меня, не собираюсь ли я в воскресенье на лыжах за город. Я собиралась.
Мы провели этот день вместе и с тех пор начали встречаться очень часто.
Как-то я взяла два билета на органный концерт, один себе, другой для него. Когда я ему об этом сказала, он поморщился и процедил сквозь зубы:
— Ладно, если тебе это доставит удовольствие.
Я обиделась, наговорила ему много лишнего, и мы чуть не поссорились.
Впрочем, на концерт пошли.
Минут десять он ерзал в кресле, сморкался, кашлял — словом, мешал слушать не только мне, но и всем окружающим. Затем вдруг вскочил и направился к выходу. Не понимая, в чем дело, я побежала за ним.
Вот тут-то, в фойе, и разыгралась наша первая ссора.
Он орал так, что прибежала билетерша.
— Не смей меня больше сюда таскать! Это не искусство, это… это… черт знает что!
Я довольно спокойно сказала, что для того, чтобы понимать классическую музыку, нужна большая внутренняя культура, которую невозможно развить в себе без того, чтобы… и так далее. Куда там!
— Культура?! — орал он пуще прежнего. — Посмотри в кино, как дикари слушают Баха. А кобры? У них что, тоже культура?
Чужая злость всегда заразительна. Всякий крик меня обычно выводит из равновесия.
— Не понимаю, чего ты хочешь?! Чем тебе плоха музыка?
— А тем, что это примитивное физиологическое воздействие на эмоции, в обход разума.
— Да, если разум находится в зачаточном состоянии!
— В каком бы состоянии он ни находился! А если я не желаю постороннего вмешательства в свои эмоции?! Понимаешь, не желаю!
— Ну и сиди дома! Тебе это больше подходит.
— Конечно! Уж лучше электроды в мозг или опиум. Там хоть сам можешь как-то генерировать свои эмоции.
Я обозвала его щенком, которому безразлично, на что лаять, и ушла в зал.
Он принес мне номерок на пальто и отправился домой.
На следующий день он подошел ко мне в перерыве между лекциями и извинился.
С ним было нелегко, но наши отношения постепенно все же налаживались. Мы часто гуляли, много разговаривали. Мне нравилась парадоксальность его суждений, хотя я понимала, что в 19 лет многие мальчишки разыгрывают из себя этаких Базаровых.
Летом мы не виделись. Я уехала к тете на юг, он жил где-то под Москвой.
Осенью, при первой нашей встрече, меня поразила странная перемена в нем.
Он был какой-то пришибленный. Мы сидели в маленьком скверике на Чистых прудах. Молчали. Вдруг он начал мне читать стихи, сказал, что написал их сам. Стихи были плохие, и я прямо заявила ему об этом.
Он усмехнулся и закурил.
— Странно! А я был уверен, что ты сразу признаешь во мне гения.
Мне почему-то захотелось его позлить, и я сказала, что такие стихи может писать даже электронная машина.
Он было понес очередную ахинею о том, что в наше время найдены эстетический и формальный алгоритмы стихосложения, поэтому почему бы машине и не писать стихи, что вообще стихи — сплошная чушь, одни декларации чувств, что в рассказе хорошего писателя куда больше мыслей, чем в целом томе стихов, но сбился и неожиданно спросил:
— А как ты думаешь, что такое гений?
Я ответила что-то очень шаблонное насчет пяти процентов гения и девяноста пяти процентов потения. Он обозлился.
— Я серьезно спрашиваю! Мне нужны не педагогические наставления, а точная формулировка.
Я задумалась и сказала, что, вероятно, отличительная черта гения чувство ответственности перед людьми и, главное, перед самим собой за свое дарование.
Он обломил с куста прутик и долго рисовал им что-то на песке. Потом поднял голову и внимательно посмотрел мне в глаза.
— Может быть, ты и права. Кстати, мне нужно было тебе сказать, что я уезжаю.
— Куда это?
— В пустыню. Думать о своей душе или об этом… как его? Чувстве ответственности.
— Надолго?
— Не знаю.
— А как же университет?
— Подождет. Потом разберемся. Ну, пойдем, провожу тебя домой. В последний раз.
Он действительно уехал. На две недели, без разрешения деканата, а когда вернулся, началась эта ерунда с переводом на биофак. Конечно, никакого перевода ему не разрешили, но крику было много. Говорят, сам Дирантович занимался этим делом. Он у него кем-то вроде опекуна.
С того вечера на Чистых прудах в наших отношениях что-то оборвалось. Не знаю почему, но чувствую, что окончательно.
Боюсь, что я не сумею толком объяснить, почему я на это решилась. Мне всегда хотелось иметь ребенка, но я бесплодна. Никанор Павлович Смарыга и тот другой профессор объяснили мне, что единственный выход для меня — пересадка. Сказали, что это совершенно безопасно.
Я была старшей сестрой отделения, где лежал Семен Ильич Пральников. Я сама делала ему внутривенные вливания, ну и всякие другие процедуры. Он был очень нетерпеливым, плохо переносил боль и не подпускал к себе никого, кроме меня. Как-то мне попалась тупая игла, и он на меня так накричал, что у меня слезы на глазах появились. И тут он вдруг поцеловал мне руку и спросил:
— Нина Федоровна, вы знаете, о чем мечтает каждый мужчина?
Я сказала, что, наверно, каждый о чем-то своем.
— Ошибаетесь. Каждый настоящий мужчина мечтает о такой жене, как вы.
— Почему же это?
— Потому что вы лечите не только тело, но и душу.
Я разревелась, как девчонка. Уже тогда врачи говорили, что он безнадежен. Исхудал он ужасно, кости да кожа, но в лице что-то очень молодое. Никогда не скажешь, что ему 55 лет и что он знаменитый ученый.
Просто несчастный паренек, которому еще нужны материнская ласка и уход. Вот тогда я и подумала, что мне бы такого рыжего, вихрастого сыночка. Так что когда Смарыга мне предложил, я сразу согласилась. Говорили, что все это имеет большое значение для науки, но я, право, не из-за этого.
Беременность и роды были легкими.
О нас очень заботились, дали квартиру, большую пенсию. Я старалась тратить меньше, знала, что это деньги Андрюшины, может, они ему когда-нибудь понадобятся.
Конечно, мне бы хотелось, чтобы Андрей рос, как все, ходил в садик, играл с другими детьми, но тут моей власти не было. Чуть ли не с пеленок начали натаскивать, как собачонку. Не по душе мне были все эти кубики с формулами, но Михаил Иванович Лукомский говорил, что так нужно.
А тут еще этот Фетюков повадился. Придет — и сразу:
«Ну, как наш гений?»
Ноги в передней не оботрет, прямо в детскую прется.
Все старался Андрюшу чем-нибудь позлить. Каждый раз обязательно до слез доведет. Мне этот Фетюков сразу не понравился. Говорят, это он довел Смарыгу до инфаркта.
Я много раз просила Михаила Ивановича, чтобы запретили Фетюкову ходить к Андрюше, но тот только руками разводил. «У него, — говорит, — особые полномочия».
Полномочия, не полномочия, а в школу отдать тоже не разрешили.
Начали ходить учителя на дом. Совсем Андрею голову задурили. Бывало, скажу ему: «Пойди поиграй хоть во дворе, отдохни немного», а он: «Я играть не умею, лучше посижу, почитаю». Книг у нас тьма-тьмущая, все от покойного Семена Ильича остались.
Вообще-то Андрюша мальчик ласковый, меня любит, но больно они его науками затыркали.
Летом мы всегда выезжали в Кратово, там у Семена Ильича своя дача была.
Так и на даче отдыха не бывало. Что ни день, то Лукомский, то кто-нибудь еще. И все разговоры, разговоры.
Так и маялись год за годом.
Раз приходит ко мне Михаил Иванович и говорит:
— Пора Андрея в университет отдавать.
Я аж руками всплеснула.
— Да разве такого несмышленыша можно?! Ему же еще и пятнадцати лет полных нету.
А он только засмеялся.
— Ваш несмышленыш знает больше иного студента третьего курса. У него выдающиеся математические способности, не забывайте, кто он. А что касается пятнадцати лет, то время терять незачем. Этот вопрос обсуждался и уже решен.
Ну, решен, так решен. Меня в таких делах они вообще никогда не спрашивали.
Поступил Андрей. Говорят, без экзаменов приняли.
Стало как будто легче. Ходит на лекции, делает домашние задания, все-таки режим какой-то человеческий.
Стал в кино ходить, гулять, зимой на лыжах. Четыре года проучился, все хорошо.
И вдруг как снег на голову. Прихожу домой, Андрея нет. На столе письмо.
Я его сохранила, вот оно:
Мамочка, дорогая!
Прости меня, что заставляю тебя волноваться, но мне самому нелегко. Дело в том, что я все знаю. Неважно, кто мне об этом сказал, я ему дал честное слово не называть его имени. Я уезжаю. Мне нужно побыть одному и о многое подумать.
Пойми меня правильно. В моих представлениях отец всегда был чем-то недосягаемым, гениальным ученым, может быть, и не вполне оцененным современниками, но на голову выше всех этих дирантовичей, лукомских, кашутиных и прочих. Я же мальчишка, способный лишь более или менее сносно усваивать чужие лекции.
И вдруг выясняется, что я — это он.
Здесь какая-то трагическая ошибка.
Я не чувствую в себе мощи титана и всю жизнь буду мучиться сознанием, что от меня ожидают того, чего я дать не могу. Судя по всему, из меня выйдет очень посредственный физик, и жить, постоянно оглядываясь на собственную тень, зовущую к подвигам в науке, это такая пытка, которая мне не по силам.
Где-то был допущен просчет, и я стал его жертвой.
Не беспокойся, родная, я с собой ничего не сделаю. Просто мне нужно хорошенько подумать.
Я тебя ни в чем не обвиняю и по-прежнему люблю, только не мешай мне принять решение и никому ничего не говори.
Я вся обревелась. Места себе не находила, хотела бежать к Лукомскому, но побоялась, что Андрюша рассердится. Сначала ломала себе голову, кто мог такую подлость сделать, а потом догадалась. Кроме, как Фетюкову, некому.
Он с самого начала за что-то невзлюбил нас обоих. Одно время, слава богу, совсем перестал ходить. А тут не прошло и трех дней — заявляется, спрашивает, где Андрей.
Я его дальше порога не пустила и сказала, что Андрюша уехал в Тулу к моему брату. «Зачем?» — спрашивает.
Я говорю: «По семейным делам». А он с такой ухмылочкой: «Что еще за семейные дела появились?» Я сказала:
«Вас это не касается» — и выставила.
Вернулся Андрей через две недели, лица на нем не было. Я его обняла, заплакала, говорю: «Ну как, сынок?
Что теперь делать будем?» — «Ничего, говорит, — перезимуем».
Ну, перезимуем так перезимуем. Больше он мне насчет этого ни одного слова не сказал. Даже про то, что он собирался куда-то переводиться, стороной узнала. Хорошо, Лукомский его отговорил. Все-таки четырех лет учения жалко. Да и сам он, вижу, немного успокоился.
Кончил Андрюша университет, отпраздновали. Его к себе на работу сам Дирантович взял, приезжал к нам, мне руку поцеловал. «Не беспокойтесь, говорит, — все будет в порядке, готовьтесь скоро диссертацию обмывать».
Только после этой истории какой-то не такой стал Андрюша. Ходит на работу, вечером телевизор смотрит или читает, но жизни в нем прежней нету.
Вялый, что ли, не могу объяснить.
Хоть бы женился, может, все-таки веселее бы стал.
Аплодисментов не было. Делегаты международного конгресса покидали зал молча. Невольная дань уважения побежденному соратнику.
Андрей Пральников стоял у доски, судорожно сжимая в руке указку. Сейчас, когда уже все было кончено, на смену злому азарту пришла тупая усталость.
Дирантович поднялся с председательского кресла и вынул из уха микрофон слухового аппарата. Двое аспирантов услужливо подхватили его под руки и повели через служебный ход. По дороге он остановился и еще раз внимательно поглядел на развешанные листы ватмана с причудливой вязью уравнений. В фойе его сразу окружили. Из толпы любопытных, энергично работая локтями, пробрались вперед корреспондент международного агентства и Фетюков. О, это был совсем другой Фетюков! Вместо былой спортивной подтянутости появилась непринужденная сановитость, та самая сановитость, которая дается только долгими годами успеха. Солидная плешь придала лицу чисто сократовское глубокомыслие. Одет он был по-прежнему элегантно, но уже без всякого признака дурного вкуса. На пальце — тонкое обручальное кольцо.
Чувствовалось, что все его жизненные планы выполняются с неукоснительной последовательностью.
— Мировая сенсация! — обратился корреспондент к Дирантовичу. — Сын против отца! Ничего не пощадил, камня на камне не оставил. Вы могли бы прокомментировать это событие?
— Что ж тут комментировать? Академик Пральников был настоящим ученым. Я уверен, что, появись у него в то время хоть малейшая тень сомнения, он бы поступил точно так же. Но не нужно забывать, что доклад, который мы сейчас слышали, построен на очень оригинальной интерпретации новейших экспериментальных данных, и нужен был незаурядный талант Андрея Пральникова, чтобы…
— Положить самого себя на обе лопатки, — пробормотал Лукомский.
Корреспондент обернулся к нему:
— Значит, слухи, которые ходили в свое время, имеют какие-то основания?
— Какие слухи?
— Насчет несколько необычных обстоятельств появления на свет Андрея Пральникова.
— Чепуха! — сказал Дирантович. — Никаких оснований под собой ваши слухи не имеют. Мы все появляемся на свет э… весьма тривиальным образом.
— Но что же могло заставить молодого Пральникова взяться именно за эту работу? Ведь, что ни говори, роль отцеубийцы… К тому же, честно говоря, меня поразил резкий, я бы даже сказал, враждебный тон доклада.
— Не знаю. Тут уже чисто психологическая задача, а я, как известно, всего лишь физик.
— А вы как думаете?
— Вера в невозможное, — ответил Лукомский.
— Извините, не понял.
— Боюсь, что не сумею разъяснить.
— И разъяснять нечего, — авторитетно изрек Фетюков. — Почитайте Фрейда. Эдипов комплекс.
Дирантович улыбнулся, но ничего не сказал.
Письмо заслуженного деятеля науки профессора В. Ф. Черемшинова вице-президенту Академии наук А. Н. Дирантовичу.
Глубокоуважаемый Арсений Николаевич!
Я должен выполнить последнюю волю Никанора Павловича Смарыги и сообщить Вам некоторые дополнительные сведения о проведенном эксперименте. Надеюсь, Вы меня правильно поймете и не будете в претензии за то, что в течение 23 лет я хранил по этому поводу молчание.
В тот день, когда Н. Ф. Земцовой должны были сделать пересадку, у лаборантки, ехавшей из лаборатории в больницу, украли в трамвае сумочку, в которой находился препарат клеток академика Пральникова. Все попытки разыскать пропажу не увенчались успехом. Семена Ильича к тому времени уже кремировали.
Трудно передать отчаяние Никанора Павловича.
Ведь этот эксперимент был завершением работы, на которую он потратил всю свою жизнь.
Вы знаете, с каким трудом ему удалось добиться разрешения провести такой опыт на человеке. Смарыга прекрасно понимал, что, если бы не ореол, окружавший имя академика Пральникова, ему бы пришлось еще долго ждать подходящего случая.
Мы приняли решение сообща, пойдя, если хотите, на научный подлог. Мне трудно определить истинные границы этого термина в данном случае.
Опыт был поставлен, причем в качестве донора выбран сторож, работавший в лаборатории Смарыги. У него была та же пигментация волос, что и у академика Пральникова.
Таким образом, в сыне Земцовой воплощен не всемирно известный ученый Пральников, а Василий Кузьмич Лягин, умерший десять лет назад от пневмонии.
Думаю, что от этой замены эксперимент Смарыги не потерял огромного научно-познавательного значения, каким, по моему мнению, он несомненно обладает. По существу, решалась все та же задача: наследственность и среда, но в еще более строгих начальных условиях. Мы предоставили ни в чем не примечательному человеку возможность проявить дарования, может быть скрытые в каждом из нас.
Поэтому мы решили хранить все в тайне до выяснения результатов эксперимента.
К сожалению, Никанор Павлович уже никогда не узнает, чем он кончился. Что же касается меня, то я вполне удовлетворен.
Можете судить о моем поступке, как Вам угодно, но вины своей я тут не вижу.
— Не нравятся мне его почки, — сказал Крепс.
Леруа взглянул на экран.
— Почки как почки. Бывают хуже. Впрочем, кажется, регенерированные. Что с ними делали прошлый раз?
— Сейчас проверю. — Крепс набрал шифр на диске автомата.
Леруа откинулся на спинку кресла и что-то пробормотал сквозь зубы.
— Что вы сказали? — переспросил Крепс.
— Шесть часов. Пора снимать наркоз.
— А что будем делать с почками?
— Вы получили информацию?
— Получил. Вот она. Полное восстановление лоханок.
— Дайте сюда.
Крепс знал манеру шефа не торопиться с ответом и терпеливо ждал.
Леруа отложил пленку в сторону и недовольно поморщился:
— Придется регенерировать. Заодно задайте программу на генетическое исправление.
— Вы думаете, что…
— Безусловно. Иначе за пятьдесят лет они не пришли бы в такое состояние.
Крепс сел за перфоратор. Леруа молчал, постукивая карандашом о край стола.
— Температура в ванне повысилась на три десятых градуса, — сказала сестра.
— Дайте глубокое охлаждение до… — Леруа запнулся. — Подождите немного… Ну, что у вас с программой, Крепс?
— Контрольный вариант в машине. Сходимость девяносто три процента.
— Ладно, рискнем. Глубокое охлаждение на двадцать минут. Вы поняли меня? На двадцать минут глубокое охлаждение. Градиент — полградуса в минуту.
— Поняла, — ответила сестра.
— Не люблю я возиться с наследственностью, — сказал Леруа. — Никогда не знаешь толком, чем все это кончится.
Крепс повернулся к шефу:
— А по-моему, вообще все это мерзко. Особенно инверсия памяти. Вот бы никогда не согласился.
— А вам никто и не предложит.
— Еще бы! Создали касту бессмертных, вот и танцуете перед ними на задних лапках.
Леруа устало закрыл глаза.
— Вы для меня загадка, Крепс. Порою я вас просто боюсь.
— Что же во мне такого страшного?
— Ограниченность.
— Благодарю вас…
— Минус шесть, — сказала сестра.
— Достаточно. Переключайте на регенерацию.
Фиолетовые блики вспыхнули на потолке операционного зала.
— Обратную связь подайте на матрицу контрольного варианта программы.
— Хорошо, — ответил Крепс.
— Наследственное предрасположение, — пробормотал Леруа. — Не люблю я возиться с такими вещами.
— Я тоже, — сказал Крепс. — Вообще все это мне не по нутру. Кому это нужно?
— Скажите, Крепс, вам знаком такой термин, как борьба за существование?
— Знаком. Учил в детстве.
— Это совсем не то, что я имел в виду, — перебил Леруа.
— Я говорю о борьбе за существование целого биологического вида, именуемого Хомо Сапиенс.
— И для этого нужно реставрировать монстров столетней давности?
— До чего же вы все-таки тупы, Крепс! Сколько вам лет?
— Тридцать.
— А сколько лет вы работаете физиологом?
— Пять.
— А до этого?
Крепс пожал плечами.
— Вы же знаете не хуже меня.
— Учились?
— Учился.
— Итак, двадцать пять лет — насмарку. Но ведь вам, для того чтобы что-то собой представлять, нужно к тому же стать математиком, кибернетиком, биохимиком, биофизиком, короче говоря, пройти еще четыре университетских курса. Прикиньте-ка, сколько вам тогда будет лет. А сколько времени понадобится на приобретение того, что скромно именуется опытом, а по существу представляет собой проверенную жизнью способность к настоящему научному мышлению?
Лицо Крепса покрылось красными пятнами.
— Так вы считаете…
— Я ничего не считаю. Как помощник вы меня вполне устраиваете, но помощник сам по себе ничего не стоит. В науке нужны руководители, исполнители всегда найдутся.
Обстановочка-то усложняется. Чем дальше, тем больше проблем, проблем остреньких, не терпящих отлагательства, проблем, от которых, может быть, зависит само существование рода человеческого. А жизнь не ждет. Она все время подстегивает: работай, работай, с каждым годом работай все больше, все интенсивнее, все продуктивнее, иначе застой, иначе деградация, а деградация — это смерть.
— Боитесь проиграть соревнование? — спросил Крепс.
Насмешливая улыбка чуть тронула тонкие губы Леруа:
— Неужели вы думаете, Крепс, что меня волнует, какая из социальных систем восторжествует в этом мире? Я знаю себе цену. Ее заплатит каждый, у кого я соглашусь работать.
— Ученый-ландскнехт?
— А почему бы и нет? И, как всякий честный наемник, я верен знаменам, под которыми сражаюсь.
— Тогда и говорите о судьбе Дономаги, а не всего человечества. Вы ведь знаете, что за пределами Дономаги ваш метод не находит сторонников. И признайтесь заодно, что…
— Довольно, Крепс! Я не хочу выслушивать заношенные сентенции. Лучше скажите, почему, когда мы восстанавливаем человеку сердечную мышцу, регенерируем печень, омолаживаем организм, все в восторге: это человечно, это гуманно, это величайшая победа разума над силами природы! Но стоит нам забраться чуточку поглубже, как типчики вроде вас поднимают визг: ах! ученому инверсировали память, ах! кощунственные операции, ах!.. Не забывайте, что наши опыты стоят уйму денег. Мы должны выпускать отсюда по-настоящему работоспособных ученых, а не омоложенных старичков, выживших из ума.
— Ладно, — сказал Крепс, — может быть, вы и правы. Не так страшен черт…
— Особенно когда можно дать ему мозг ангела, — усмехнулся Леруа.
Раздался звонок таймера.
— Двадцать минут, — бесстрастно сказала сестра.
Крепс подошел к машине:
— На матрице контрольной программы нули.
— Отлично! Отключайте генераторы. Подъем температуры — градус в минуту. Пора снимать наркоз.
Огромный ласковый мир вновь рождался из недр небытия. Он был во всем: в приятно холодящем тело регенерационном растворе, в тихом пении трансформаторов, в горячей пульсации крови, в запахе озона, в матовом свете ламп. Окружающий мир властно вторгается в просыпающееся тело великолепный, привычный и вечно новый мир.
Кларенс поднял голову. Две черные фигуры в длинных, до пят, антисептических халатах стояли, склонившись над ванной.
— Ну, как дела, Кларенс? — спросил Леруа.
Кларенс потянулся.
— Восхитительно! Как будто снова родился на свет.
— Так оно и есть, — пробормотал Крепс.
Леруа улыбнулся:
— Не терпится попрыгать?
— Черт знает какой прилив сил! Готов горы ворочать.
— Успеете, — лицо Леруа стало серьезным. — А сейчас — под душ и на инверсию.
…Кто сказал, что здоровый человек не чувствует своего тела? Ерунда!
Нет большего наслаждения, чем ощущать биение собственного сердца, трепет диафрагмы, ласковое прикосновение воздуха к трахеям при каждом вдохе. Вот так каждой клеточкой молодой упругой кожи отражать удары бьющей из душа воды и слегка пофыркивать, как мотор, работающий на холостом ходу, мотор, в котором огромный неиспользованный резерв мощности. Черт побери, до чего это здорово! Все-таки за пятьдесят лет техника сделала невероятный рывок. Разве можно сравнить прошлую регенерацию с этой? Тогда в общем его просто подлатали, а сейчас… Ух, как хорошо! То, что сделали с Эльзой, просто чудо. Только зря она отказалась от инверсии. Женщины всегда живут прошлым, хранят воспоминания, как сувениры. Для чего тащить с собой этот ненужный балласт?
Вся жизнь в будущем. Каста бессмертных, неплохо придумано!
Интересно, что будет после инверсии? Откровенно говоря, последнее время мозг уже работал неважно, ни одной статьи за этот год. Сто лет — не шутка.
Ничего, теперь они убедятся, на что еще способен старина Кларенс. Отличная мысль — явиться к Эльзе в день семидесятипятилетия свадьбы обновленным не только физически, но и духовно…
— Хватит, Кларенс. Леруа вас ждет в кабинете инверсии, одевайтесь!
Крепс протянул Кларенсу толстый мохнатый халат.
Вперед-назад, вперед-назад пульсирует ток в колебательном контуре, задан ритм, задан ритм, задан ритм…
Поток электронов срывается с поверхности раскаленной нити и мчится в вакууме, разогнанный электрическим полем. Стоп! На сетку подан отрицательный потенциал.
Невообразимо малый промежуток времени, и вновь рвется к аноду нетерпеливый рой. Задан ритм, рождающий в кристалле кварца недоступные уху звуковые колебания, в десятки раз тоньше комариного писка.
Немые волны ультразвука бегут по серебряной проволочке, и металлический клещ впивается в кожу, проходит сквозь черепную коробку. Дальше, дальше, в святая святых, в величайшее чудо природы, именуемое мозгом.
Вот она — таинственная серая масса, зеркало мира, вместилище горя и радости, надежд и разочарований, взлетов и падений, гениальных прозрений и ошибок.
Лежащий в кресле человек глядит в окно. Зеркальные стекла отражают экран с гигантским изображением его мозга. Он видит светящиеся трассы микроскопических электродов и руки Леруа на пульте. Спокойные, уверенные руки ученого. Дальше, дальше, приказывают эти руки, еще пять миллиметров.
Осторожно! Здесь сосуд, лучше его обойти!
У Кларенса затекла нога. Он делает движение, чтобы изменить позу.
— Спокойно, Кларенс! — голос Леруа приглушен. — Еще несколько минут постарайтесь не двигаться. Надеюсь, вы не испытываете никаких неприятных ощущений?
— Нет. — Какие же ощущения, когда он знает, что она совершенно лишена чувствительности, эта серая масса, анализатор всех видов боли.
— Сейчас мы начнем — говорит Леруа. — Последний электрод.
Теперь начинается главное. Двести электродов подключены к решающему устройству. Отныне человек и машина составляют единое целое.
— Напряжение! — приказывает Леруа. — Ложитесь, Кларенс, как вам удобнее.
Инверсия памяти. Для этого машина должна обшарить все закоулки человеческого мозга, развернуть бесконечной чередой рой воспоминаний, осмыслить подсознательное и решить, что убрать навсегда, а что оставить.
Очистка кладовых от старого хлама.
Вспыхивает зеленая лампа на пульте. Ток подан на мозговую кору.
…Маленький мальчик растерянно стоит перед разбитой банкой варенья, коричневая густая жидкость растекается по ковру…
Стоп! Сейчас комплекс ощущений будет разложен на составляющие и сверен с программой. Что там такое?
Страх, растерянность, первое представление о бренности окружающего мира. Убрать. Чуть слышно щелкает реле. В мозг подан импульс тока, и нервное возбуждение перестает циркулировать на этом участке. Увеличена емкость памяти для более важных вещей.
Ватага школьников выбегает на улицу. Они о чем-то шепчутся. В центре верзила с рыжей нечесаной копной волос и торчащими ушами. Как трудно делать вид, что совсем не боишься этого сброда! Ноги кажутся сделанными из ваты, тошнота, подступающая к горлу. Хочется бежать. Они все ближе. Зловещее молчание и оскаленная рожа с оттопыренными ушами. Осталось два шага. Удар по лицу…
Убрать! Щелк, щелк, щелк.
Берег реки, танцующие поплавки на воде. Черная тень. Нога в стоптанном башмаке. Сброшенные удочки, плывущие по течению. Красный туман перед глазами. Удар кулаком в ненавистную харю, второй, третий. Поверженный, хныкающий враг, размазывающий кровь по лицу…
Миллисекунды на анализ. Оставить: уверенность в своих силах, радость победы нужны ученому не меньше, чем боксеру на ринге.
…Отблеск огня на верхушках елей. Разгоряченные вином и молодостью лица. Сноп искр вылетает из костра, когда в него подбрасывают сучья. Треск огня и песня: «Звезда любви на небосклоне». Лицо Эльзы. «Пойдемте, Кларенс. Мне хочется тишины». Шелест сухих листьев под ногами. Белое платье на фоне ствола. «Может быть, вы все-таки решитесь поцеловать меня, Кларенс?» Горький запах мха на рассвете. Завтрак в маленьком загородном ресторанчике. Горячее молоко с хрустящими хлебцами. «Теперь это уже навсегда, правда, милый?»
Вспыхивают и гаснут лампочки на пульте. Любовь к женщине — это хорошо. Возбуждает воображение. Остальное убрать. Слишком много нервных связей занимает вся эта ерунда. Щелк, щелк. Все ужато до размера фотографии в семейном альбоме: «Белое платье на фоне ствола». «Может быть, вы все-таки решитесь поцеловать меня, Кларенс?»
Невидимый луч мечется по ячейкам электронного коммутатора, обнюхивает все тайники человеческой души.
Что там еще? Подать напряжение на тридцать вторую пару электродов. Оставить, убрать, оставить, убрать, убрать, убрать, щелк, щелк, щелк.
…Первая лекция. Черный костюм, тщательно отглаженный Эльзой. Упрятанная тревога в голубых глазах. «Ни пуха ни пера, дорогой». Амфитеатр аудитории. Внимательные насмешливые лица студентов. Хриплый, чуть срывающийся голос вначале. Введение в теорию функций комплексного переменного. Раскрытый рот юноши в первом ряду. Постепенно стихающий гул. Стук мела о доску. Радостная уверенность, что лекция проходит хорошо. Аплодисменты, поздравления коллег. Как давно это было! Семьдесят лет назад. Двадцатого сентября…
Щелк, щелк. Оставлены только дата и краткий конспект лекции.
Дальше, дальше.
«…Посмотри: это наш сын. Правда, он похож на тебя?» Букет роз у изголовья кровати. Он покупал эти розы в магазине у моста. Белокурая продавщица сама ему их отобрала. «Женщины любят хорошие цветы, я уверена, что они ей понравятся».
Щелк, щелк. Долой ненужные воспоминания, загружающие память. Мозг математика должен быть свободен от сентиментальной ерунды.
…Пронзительный, звериный крик Эльзы. Сочувственные телеграммы, телефонные звонки, толпа репортеров на лестнице. «Весь мир гордится подвигом вашего сына». На первых полосах газет — обрамленная черной каймой фотография юноши в мешковатом комбинезоне у трапа ракеты. Притихшая толпа в церкви. Сухопарая фигура священника. «Вечная память покорителям космоса»…
Вспыхивают и гаснут лампочки на пульте. Мчатся заряды в линиях задержки памяти, до предела загружены блоки логических цепей. Вновь и вновь сличается полученный результат с программой, и снова — логический анализ.
— Ну, что там случилось? — Взгляд Леруа обращен к пульту. Кажется, машина не может сделать выбор.
— Наконец-то, слава богу! — Леруа облегченно вздыхает, услышав привычный щелчок реле. — Завтра, Крепс, проверьте по магнитной записи, что они там напутали с программой.
Щелк, щелк, щелк. «Вечная память покорителям космоса». Щелк. Еще одна ячейка памяти свободна.
Миллионы анализов в минуту. События и даты, лица знакомых, прочитанные книги, обрывки кинофильмов, вкусы и привычки, физические константы, тензоры, операторы, формулы, формулы, формулы. Все это нужно привести в порядок, рассортировать, ненужное исключить.
Щелк, щелк. Мозг математика должен обладать огромной профессиональной памятью. Нужно обеспечить необходимую емкость по крайней мере на пятьдесят лет. Кто знает, что там впереди? Долой весь балласт! Щелк, щелк.
Танцуют кривые на экранах осциллографов. Леруа не совсем доволен. Кажется, придется на этом кончить, мозг утомлен.
— Довольно! — командует он Крепсу. — Вызовите санитаров, пусть забирают его в палату.
Крепс нажимает звонок. Пока санитары возятся с бесчувственным телом, он выключает установку.
— Все?
— Все, — отвечает Леруа. — Я устал, как господь бог на шестой день творения. Нужно немного развлечься. Давайте, Крепс, махнем в какое-нибудь кабаре. Вам тоже не повредит небольшая встряска после такой работы.
Раз, два, три. Левой, левой. Раз, два, три. Отличная вещь ходьба! Вдох, пауза, выдох, пауза.
Тук, тук, тук, левое предсердие, правый желудочек, правое предсердие, левый желудочек. Раз, два, три. Левой, левой.
Легким размашистым шагом Кларенс идет по улице. Вдох, пауза, выдох, пауза. Какое разнообразие запахов, оттенков, форм. Обновленный мозг жадно впитывает окружающий мир. Горячая кровь пульсирует в артериях, разбегается по лабиринту сосудов и вновь возвращается на круги своя.
Тук, тук, тук. Малый круг, большой круг, правое предсердие, левый желудочек, левое предсердие, правый желудочек, тук, тук, тук. Вдох, пауза, выдох, пауза.
Стоп! Кларенс поражен. На зеленом фоне листвы багровые лепестки, источающие небывалый аромат. Он опускается на колени и, как зверь, обнюхивает куст.
В глазах идущей навстречу девушки — насмешка и невольное восхищение. Он очень красив, этот человек, стоящий на коленях перед цветами.
— Вы что-нибудь потеряли? — спрашивает она, улыбаясь.
— Нет, я просто хочу запомнить запах. Вы не знаете, как называются эти… — Проклятье! Он забыл название. — Эти… растения?
— Цветы, — поправляет она. — Обыкновенные красные розы. Неужели вы никогда их не видели?
— Нет, не приходилось. Спасибо. Теперь я запомню: красные розы.
Он поднимается на ноги и, осторожно коснувшись пальцами лепестков, идет дальше.
Раз, два, три. Левой, левой.
Девушка с удивлением глядит ему вслед. Чудак, а жаль. Пожалуй, он мог бы быть немного полюбезнее.
«Розы, красные розы», — повторяет он на ходу…
Кларенс распахивает дверь аудитории. Сегодня здесь — семинар.
Похожий на строгого мопса Леви стоит у доски, исписанной уравнениями. Он оборачивается и машет Кларенсу рукой, в которой зажат мел. Все взоры обращены к Кларенсу. В дверях толпятся студенты. Они пришли сюда, конечно, не из-за Леви. Герой дня — Кларенс, представитель касты бессмертных.
— Прошу извинить за опоздание, — говорит он, садясь на свое место.
— Пожалуйста, продолжайте.
Быстрым взглядом он окидывает доску. Так, так. Кажется, старик взялся за доказательство теоремы Лангрена.
Занятно.
Леви переходит ко второй доске.
Кларенс не замечает устремленных на него глаз. Он что-то прикидывает в уме. Сейчас он напряжен, как скаковая лошадь перед стартом.
«Есть! Впрочем, подождать, не торопиться, проверить еще раз. Так, отлично!»
— Довольно!
Леви недоуменно оборачивается:
— Вы что-то сказали, Кларенс?
На губах Кларенса ослепительная, беспощадная улыбка.
— Я сказал: довольно. Во втором члене — нераскрытая неопределенность. При решении в частных производных ваше уравнение превращается в тождество.
Он подходит к доске, небрежно стирает все написанное Леви, выписывает несколько строчек и размашисто подчеркивает результат.
Лицо Леви становится похожим на печеное яблоко, которое поздно вынули из духовки. Несколько минут он смотрит на доску.
— Спасибо, Кларенс… Я подумаю, что здесь можно сделать.
Сейчас Кларенс нанесет решающий удар. Настороженная тишина в аудитории.
— Самое лучшее, что вы можете сделать, это не браться за работу, которая вам не под силу.
Нокаут.
…Он снова идет по улице. Раз, два, три; левой, левой; вдох, пауза, выдох, пауза.
Поверженный, хныкающий враг, размазывающий кровь по лицу. Печеное яблоко, которое слишком поздно вынули из духовки. Уверенность в своих силах и радость победы нужны ученому не меньше, чем боксеру на ринге.
Раз, два, три; вдох, пауза, выдох, пауза; раз, два, три; левой, левой.
— Олаф!
В дверях — сияющая, блистательная Эльза. До чего она хороша — юная Афродита, рожденная в растворе регенерационной ванны.
Белое платье на фоне ствола. «Может быть, вы все-таки решитесь поцеловать меня, Кларенс?»
— Здравствуй, дорогая. — Это совсем не такой поцелуй, каким обычно обмениваются супруги в день бриллиантовой свадьбы.
— А ну, покажись. Ты великолепно выглядишь. Не пришлось бы мне нанимать телохранителей, чтобы защищать тебя от студенток.
— Чепуха! Имея такую жену…
— Пусти, ты мне растреплешь прическу.
Он идет по комнатам, перебирает книги в шкафу, рассматривает безделушки на Эльзином столике, с любопытством оглядывает мебель, стены. Все это так привычно и вместе с тем так незнакомо. Как будто видел когда-то во сне.
— Новое увлечение? — спрашивает он, глядя на фотографию юноши в мешковатом комбинезоне, стоящего у трапа ракеты.
В глазах Эльзы ужас.
— Олаф! Что ты говоришь?!
Кларенс пожимает плечами:
— Я не из тех, кто ревнует жен к их знакомым, но посуди сама… манера вешать над кроватью фотографии своих кавалеров может кому угодно показаться странной. И почему ты так на меня глядишь?
— Потому что… потому что это Генри… наш сын… Боже! Неужели ты ничего не помнишь?!
— Я все великолепно помню, но у нас никогда не было детей. Если ты хочешь, чтобы фотография все-таки красовалась здесь, то можно придумать что-нибудь более остроумное.
— О господи!!
— Не надо, милая. — Кларенс склонился над рыдающей женой. — Ладно, пусть висит, если тебе это нравится.
— Уйди! Ради бога, уйди, Олаф. Дай мне побыть одной, очень тебя прошу, уйди!
— Хорошо. Я буду в кабинете. Когда ты успокоишься, позови меня…
…События и даты, лица знакомых, прочитанные книги, обрывки кинофильмов, физические константы, тензоры, операторы, формулы, формулы, формулы. Белое платье на фоне ствола. «Может быть, вы все-таки решитесь поцеловать меня, Кларенс?» Красные розы, теорема Лангрена, печеное яблоко, которое слишком поздно вынули из духовки, радость победы!..
Нет, он решительно не понимает, что это взбрело в голову Эльзе…
Празднично накрытый стол. Рядом с бутылкой старого вина — свадебный пирог. Два голубка из крема держат в клювах цифру 75.
— Посмотри, что я приготовила. Этому вину тоже семьдесят пять лет.
Слава богу, кажется, Эльза успокоилась. Но почему семьдесят пять?
— Очень мило, хотя и не вполне точно. Мне не семьдесят пять лет, а сто, да и тебе, насколько я помню, тоже.
Опять этот странный, встревоженный взгляд.
Он отрезает большой кусок пирога и наливает в бокалы вино.
— За бессмертие!
Они чокаются.
— Мне бы хотелось, — говорит Кларенс, пережевывая пирог, — чтобы ты в этом году обязательно прошла инверсию. У тебя перегружен мозг. Поэтому ты выдумываешь несуществовавшие события, путаешь даты, излишне нервозна. Хочешь, я завтра позвоню Леруа? Это такая пустяковая операция.
— Олаф, — глаза Эльзы умоляют, ждут, приказывают, — сегодня двадцать третье августа, неужели ты не помнишь, что произошло семьдесят пять лет назад в этот день?
…События и даты, лица знакомых, тензоры, операторы, формулы, формулы, формулы…
— Двадцать третьего августа? Кажется, в этот день я сдал последний экзамен. Ну, конечно! Экзамен у Элгарта, три вопроса, первый…
— Перестань!!!
Эльза выбегает из комнаты, прижав платок к глазам.
«Да… — Кларенс налил себе еще вина. — Бедная Эльза! Во что бы то ни стало нужно завтра повезти ее к Леруа».
Когда Кларенс вошел в спальню, Эльза уже была в постели.
— Успокойся, дорогая. Право, из-за всего этого не стоило плакать, — он обнял вздрагивающие плечи жены.
— Ох, Олаф! Что они с тобой сделали?! Ты весь какой-то чужой, не настоящий! Зачем ты на это согласился?! Ты ведь все-все забыл!
— Ты просто переутомилась. Не нужно было отказываться от инверсии. У тебя перегружен мозг, ведь сто лет — это не шутка.
— Я тебя боюсь такого…
«…Может быть, вы все-таки решитесь поцеловать меня, Кларенс?»
Зловещее дыхание беды отравляло запах роз, путало стройные ряды уравнений. Беда входила в сон, неслышно ступая мягкими лапами. Она была где-то совсем близко.
Не открывая глаз, Кларенс положил руку на плечо жены.
— Эльза!
Он пытался открыть ее застывшие веки, отогреть своим дыханием безжизненное лицо статуи, вырвать из окостеневших пальцев маленький флакон.
— Эльза!!
Никто не может пробудить к жизни камень.
Кларенс рванул трубку телефона…
— Отравление морфием, — сказал врач, надевая пальто. — Смерть наступила около трех часов назад. Свидетельство я положил на телефонную книгу. Вон оно, на столике. Там же я записал телефон похоронного бюро. В полицию я сообщу сам. Факт самоубийства не вызывает сомнений. Думаю, они не будут вас беспокоить.
— Эльза! — он стоял на коленях у кровати, гладя ладонью холодный белый лоб. — Прости меня, Эльза! Боже, каким я был кретином! Продать душу! За что? Стать вычислительной машиной, чтобы иметь возможность высмеять этого болвана Леви!.. Печеное яблоко, которое слишком поздно вынули из духовки. Радость победы, теорема Лангрена, тензоры, операторы, формулы, формулы, формулы… этого болвана…
Кларенс протянул руку и взял со столика белый листок.
В двенадцать часов зазвонил телефон.
Стоя на коленях, Кларенс снял трубку.
— Слушаю.
— Алло, Кларенс! Говорит Леруа. Как вы провели ночь?
— Как провел ночь? — рассеянно переспросил Кларенс, вертя в руке свидетельство о смерти, исписанное на обороте математическими символами. Отлично провел ночь.
— Самочувствие?
— Великолепное! — Ровные строчки уравнений, не уместившихся на свидетельстве, покрывали листы телефонной книги, лежащей на подушке рядом с головой покойной. — Позвоните мне через два часа, я сейчас очень занят. Мне, кажется, удалось найти доказательство теоремы Лангрена.
Леруа усмехнулся и положил трубку.
— Ну как? — спросил Крепс.
— Все в порядке. Операция удалась на славу. Тревожных симптомов нет.