За неделю до начала войны хоронили отца Сахи[1]. Порывистый ветер рвал из рук цветы, непокрытая голова сама втягивалась в поднятые воротники курток. Гроб для прощания поставили на свободном пятачке у подъезда, вокруг теснились пришедшие проститься. Подошёл Саха, не то что угрюмый, но посеревший лицом с резко очерченными, будто тёсанными, скулами. Обняли, сказали что-то в утешение – не протокольно, от всего сердца, обещали на девять дней обязательно встретиться.
Он обвёл нас взглядом – усталым и тревожным и будто невзначай обронил, что вряд ли. Было в его словах что-то такое, чего пока мы не знали, но почувствовали: без него будут поминать отца и на девять дней, и, возможно, на сорок тоже. Саша Тарасов[2] что-то рассказывал об отце Сахи, а мы с Тимофеевичем[3] молча слушали, курили и ощущали разливающуюся в воздухе тревогу.
Через две недели я встретил Саху в Липцах – он ввалился к нам на базу в своей «цифре» и с автоматом под правой рукой – особый шик носить автомат на ремне через плечо, когда карабины защелкнуты на антабке приклада. Поверх «броника»[4] плотно сидела разгрузка, карманы которой топорщились рацией, магазинами, парой гранат, фонариком и всем остальным, что так необходимо в мало предсказуемой жизни бойца. С осунувшимся лицом с полуторанедельной щетиной, похудевший, но всё равно неунывающий. Война сушит, топит жирок, поэтому толстые на войне – только в кино. Он стеснительно пристроился на краешек стула и, плотно обхватив ладонями кружку с горячим чаем, медленно и с наслаждением тянул его мелкими глотками.
Я не хотел его отпускать и уговаривал остаться, обещая решить все формальности перевода к нам, в нашу группу, прикомандированную (приставленную, прислонённую) к отряду Пилигрима, но он отказался, пообещав сам договориться с командирами. Обещание он выполнил и на следующий день был уже у нас, но периодически «отскакивал», выполняя какие-то задания, о которых нам знать не следовало.
Так вошёл в жизнь нашей маленькой группы Саха и оставался с нами до самого последнего дня, пока мы не выбрались обратно за «ленту» в Россию.
Но эта встреча случилась то ли в последний день февраля, то ли скорее в первых числах марта, а пока всю эту неделю после похорон жили в ожидании войны, которая уже не таилась и алчно дышала в затылок. Жили в ожидании дня, когда рассечёт привычную жизнь надвое, изменив отсчёт времени и разделив людей на тех, кто готов отдать на заклание голову свою, но умереть русским, и тех, для кого Россия стала временным пристанищем, где жилось сытно и не мешали фрондировать. А ещё были те, чьё сознание определяет холодильник. А ещё те, кому было всё равно где жить, с кем, под кем – эдакое холуйско-хуторское сознание. А ещё… Господи, да много их было, слишком много, на удивление много, кто был не с нами.
И всё же для многих это был катарсис – очищение души.
Двадцать третьего начало квасить ещё до обеда, хотя ветерок гонял по небу тучные облака, словно тасуя колоду, и солнцу удавалось лишь в короткие минуты прояснения погулять на славу, жадно отведав грязноватый лежалый наст. Но уже пополудни ближе к вечеру ветер стих, будто затаился, потянуло морозцем, и к сумеркам лужи выкристаллизовало хрусталём, да таким крепким, что он не расходился трещинами под ступавшей на него ногой. И ничто не говорило о том, что это будет последняя мирная ночь.
Рассвет двадцать четвёртого был написан непривычно резким и контрастным цветом и широкими мазками – под кистью неведомого художника запылало небо на востоке густо замешанной карминово-оранжевой зарей на тёмном сине-сиреневом небе. Четверть часа спустя далёкие сполохи и накатывающий гул, смешавшись с орудийным грохотом, возвестили о начале великого очищения наших душ.
Лакмусом высветилось грехопадение одних и готовность возвышения в своей жертвенности других. И началась не только великая сеча, но и возвращение заблудших и приведение их в чувство. И наказание украинства за мазепинское предательство, с вожделением уж тридцать с лишним лет живущего в никак не сбывающейся мечте урвать свой кусок от неминуемого разделения на части России.
Тогда, в девяносто первом, всё украинское общество или почти всё – от политиков и интеллигенции до последнего маргинала и сельского забулдыги – предало и приговорило нас, единокровных, к закланию алчному Западу. И брошенная и отвергнутая Россия, корчась от боли и сдирая коросту, выздоравливала и поднималась с колен, чего Украина не могла простить. И не верила в силу духа русского, в его непокоряемость. Все попытки взывания к разуму, все попытки терапии закончились, и мы взяли в руки скальпель.
И всё же было то, что коробило. О чем думали наши политики, начиная специальную военную операцию? Наверное, они знали такое, что не положено знать простому смертному. А мы знали, что за три десятка лет наша власть водила хороводы с продажной девкой по имени Украина. Наши послы по бывшим республикам бывшего Союза, ставшим суверенными, отбирались по разряду выбраковки, а на Украине особенно: один продолжал выстраивать схемы личного обогащения, другой под стопку водочки тянул меха аккордеона. Знали, что абсолютно воровской украинский олигархат слился в экстазе с нашим. Знали, что пестуют ненависть к нам. Всё знали. Теперь за просчёты политики должна расплачиваться армия.
О чем думали наши отцы-командиры, бросая вымотанную учениями армию под снаряды и мины изготовившейся к войне Украине?
И почему надо было начинать на рассвете? Слишком ярко выстраивался ассоциативный ряд, и потом не раз и не два пеняли нам сорок первым. Да и внезапность была только для нас – ещё за сутки войска ВСУ, силовики и местные власти отошли к Харькову.
С утра телефон буквально накалился от звонков, рвущих на части привычный ритм жизни.
Сначала был звонок от Сергея Ивановича[5] с просьбой тряхнуть стариной и закрыть харьковское направление, пока не вернутся из Сирии военкоры «ANNA News»[6]. Разговоры о том, что сейчас решается судьба России, что или мы выстоим, одолеем ополчившиеся на нас сатанинские силы, или русские как этнос будут уничтожены, всё это в пользу бедных. Это не для нас, потому что выбор был сделан нами еще до Русской Весны, до Майдана, до Донбасса. Но мы понимали и то, что в наши, далеко не юные годы, когда одних только болячек воз и отнюдь не маленькая тележка, не говоря уже о других проблемах, отправляться туда – это уже диагноз.
Мысленно бросил на чаши весов все «за» и «против» настойчивого предложения Котькало, рассчитанного исключительно на восторженных идиотов либо просто дураков с точки зрения нормального человека.
Стрелка весов рванула в минус: во-первых, кашель клокотал в груди и разрывал бронхи. К тому же давление слишком вольно гуляло вверх-вниз, отчего свет божий стал не мил. Во-вторых, привычный сквозняк в карманах не позволял прикупить самого необходимого, и пришлось довольствоваться тем, что наскреб по сусекам. А наскрёб скудновато: старый афганский офицерский бушлат, нож, фонарик и кое-что по мелочи. Ну, так обещано турне краткосрочное, всего на несколько дней, вот и обойдёмся. В-третьих, в случае гибели путь домой заказан. В лучшем случае прикопают где-нибудь в посадке, а то и бросят в чистом поле. В-четвёртых, обещанные «похоронные» за гибель своего сумасшедшего папочки родные не получат ни копеечки, как и самому фигушки что светит при ранении. В-пятых, труд в нарушении Венской Конвенции оплачиваться не будет – считай, что это коммунистический субботник. В-шестых, фото и видеокамеры нет и не будет, как и транспорта тоже. Добудете сами – флаг в руки, нет – ваши проблемы. В-седьмых, в-восьмых, в-девятых, в-десятых… Короче, всё материальное побоку, ты доброволец и опять вне правовой защиты, то есть по большому счёту ты никто и звать никак.
Плюс есть? Ну конечно, позитив всегда присутствует, даже когда тебя ставят к стенке. В данном случае в абсолютной свободе во времени и пространстве: смотри, слушай и пиши, что душенька пожелает, хотя и без гарантий когда-нибудь увидеть свет написанному.
Да, негусто, хотя не хотелось упускать шанс на всё взглянуть не пропагандистским глазом, а самому услышать, пощупать, попробовать на зуб. И это уже уравновешивает негатив с позитивом.
Во мне не на шутку схватились два человека. Налицо диссоциативное расстройство идентичности, а проще шизофрения, но разве человек разумный сам, добровольно, за просто так отправится на войну ради любопытства? Отправился и потащил за собою команду таких же сумасшедших, обручившихся с шизой.
Следующим был Витя Носов, бывший старшина разведроты ВДВ Советской армии, добрейшей души человек, доверчивый и искренний, просто помешанный на помощи Донбассу. Все восемь лет он кропотливо собирал всё, что нужно для жизни и выживания, и при первой же возможности вёз, вёз, вёз, буквально прорываясь через всевозможные препоны таможен на погранпереходах. И как мальчишка радовался, когда ему удавалось пробираться на передовую и иногда уговорить разведчиков взять с собою в поиск.
– Саныч, едем пиндосиков мочить?! – спрашивал-требовал мобильник и орал его голосом.
– Конечно, старина, завтра в десять. И чего тебе дома не сидится, неугомонный?
– А тебе?
Всё, поговорили. Сказать, что я рад, значит ничего не сказать. Витя – это скала, это супернадежность, это возможность не оборачиваться, если он за спиной. Это острый глаз, щупающий и рентгеном просвечивающий. Это отменная реакция и мгновенно принимаемое решение. Это организация маломальского порядка при всеобщем бардаке и махновщине. Это кружка кипятка и сухарь, материализовавшиеся из ниоткуда. Это неведомо как и откуда добытый автомат и пара магазинов. Это гарантия, что проснёшься поутру, и твоя голова не окажется рядом в тумбочке.
Когда наша военкоровская миссия закончится, он не угомонится и будет с завидным упорством и постоянством собирать гуманитарку и отправлять её по госпиталям и подразделениям, отвозить за «ленту» донецким и луганским ополченцам (давно уж какая-никакая, но армия, а мы по привычке всё называли их ополчением), попутно раздавая беженцам и тем, кто выживал в сёлах. Открытая душа, он до слёз будет переживать за детишек, стоящих на обочинах и машущих ручонками пролетающим мимо бэтээрам и машинам, сетуя, что не может всех накормить, обнять, утешить. Переживать за селян, оставшихся один на один со своей бедою без крыши над головой у груды кирпичей, что совсем недавно назывались домом. Он будет делать всё то, что должны делать уполномоченные на то властью, но не делали. И в нём, в его сострадании и заботе люди видели Россию – в десантном тельнике, видавшей виды куртке и стоптанных кроссовках, с пакетами и ящиками в руках. Россию бескорыстную, щедрую на душевность, православную.
Ну, а когда выпадала удача отправляться за «ленту» для сбора материала или съёмок, наш старшина был с нами, и все знали: ты в безопасности, если он рядом.
Мише Вайнгольцу позвонил сам.
– Яволь, шеф! – дурашливо рявкнул он и стал готовить фотовидеотехнику. – Только бате ни слова.
У Мишки уже было два инфаркта, поэтому Александр Михайлович, его отец, зная, что всё равно сблатую сына на «сафари», прохрипел лишь:
– Убью.
Это была не угроза – констатация факта. Короткое и веское «убью» красноречивее всех слов и не оставляло сомнений. И всё же рискнул позвать Мишку с собою, потому что флегматичнее и выдержаннее, чем он, найти практически невозможно.
В физзащиту пошёл Кама[7], обладатель целой связки поясов всех расцветок и данов, полтысячи прыжков с парашютом, чемпионских и мастерских титулов по боксу, рукопашке, стрельбе и ещё чёрт знает по чему.
Итак, команда для работы во фронтовом агентстве собрана, оставалось решить самую малость: вопросы «проникновения» за «ленту» и передачи материалов в Москву.
По «ленточке» помогли грушники[8] армейцы, взамен попросив захватить с собою Валентиновича. Он харьковчанин, нациков ненавидит люто, восемь лет ждал этого дня и теперь, отказавшись от операции, пошёл освобождать родной город с первой штурмовой группой. Даже красное знамя приготовил, а вот пилюли свои впопыхах забыл. Пришлось срочно доставать и оказией передавать к нам, когда расположились между Борщевой и Липцами.
Валентинович – это отдельная песня. Во-первых, за ним надо ходить с блокнотом и только успевать записывать, поскольку он не просто говорил, а изрекал, зачастую афоризмами. Валентинович – это кладезь редкого дара сканировать людей, ума и мудрости, философии и психологии. Потом не раз и не два пожалел, что пришлось расстаться с ним: там здоровым было невмоготу, а с его онкологией чуть ли не последней стадии и подавно. Погорячился старик, слишком рано поднялся в атаку, зато пойдёт вторым эшелоном.
Отснятый материал решено было нарочным передавать Тимофеевичу, остававшемуся в Белгороде, который взвалил на себя бремя обрабатывать собранное нами и направлять Сергею Ивановичу для «ANNA News».
Полное дежавю, законы диалектики в действии. А ведь не откажешь – раз назвался груздем, то полезай в кузов. Полезли.
У каждого свой первый день войны.
У политика он густо замешан на осознании причастности к принятию исторического решения и на ощущении своей значимости. Он уже шагнул в историю, ему грезятся монументы в его честь на площадях городов и улиц или бюсты на аллеях городских парков. Лёгкая дрожь пробегает по его телу, и едва заметно подрагивают руки: испытание тщеславием сродни электрическому разряду. И всё же где-то в глубине сознания предательски мелко трясётся затаившаяся мысль: вдруг провал, вдруг поражение, и тогда надо успеть вовремя сбросить с себя бремя ответственности и уйти если не в конфронтацию, то хотя бы в ненаказуемую фронду. Вроде бы и величина недюжинного масштаба, а мелковата всё-таки душа.
У военачальника он масштабно-информационный, внутренне торжественный и торжествующий, полный потаённых надежд о полководческой славе с блеском орденов, звёзд на погонах и карьере. Для него нет отдельно взятого солдата или офицера, он мыслит иными категориями, масштабно – группировка, армия, корпус, дивизия или бригада. Он осознаёт степень личной ответственности за принятое политическое решение, за его реализацию и готов взвалить на свои плечи бремя неудач и исправления сотворенных политиками глупостей. Цена победы или поражения – это потом, это удел досужих историков, к тому же на определение истинной цены уйдут годы, а то и десятилетия, хотя она всё равно окажется лукавой. Конечно, они разные, но будут среди них те, кто стремится к минимизации этой цены порой в ущерб своей карьере и сбережению своих солдат, этого генофонда России.
У солдата он сжат до кончика тлеющей сигареты перед командой: «Вперёд!» Не страх, а легкое волнение перед неизвестностью: что там ждёт за поворотом, за лесопосадкой, за холмом. И где-то внутри теплится надежда, что ещё, быть может, остановится запущенный механизм. Ну а если нет, то чтобы миновала его судьба пропавшего без вести. Не раненым быть, не погибшим, а именно пропавшим без вести.
У меня он оказался размытым, не концентрированным – то ли от какого-то внутреннего опустошения, то ли от усталости, то ли от досады за незавершенность домашних дел и от невозможности отказать в просьбе побыть военкором хотя бы несколько суток. Всё это было так некстати, а потому несказанно тяготило. Не было и намёка на адреналин, на обычное волнение перед прыжком с парашютом, на задавливаемый, но всё равно подспудно живущий страх. Ни-че-го! Со стороны могло показаться, что это какое-то тупое равнодушие и покорность: будь что будет, хотя было ощущение какой-то обыденности и повседневности, будто каждое утро начинается с новой войны. И даже на подсознании в самом закоулке сознания затаилась какая-то досада на незавершённость дел: ну не могли подождать, что ли? Ну хотя бы недельку, чтобы успеть расставить по полочкам книги, убрать мольберт, сложить в коробку тюбики с красками и просто навести в комнате маломальский порядок. А может, всё потому, что война давно стала привычкой? Слишком всё одинаково, и не стоит ждать какой-то новизны, разве что новые лица.