В тот день Ермак и Санди навестили Ату и теперь медленно шли к Дружниковым.
— Ата боится операции? — предположил Санди.
Слепая показалась ему необычно смирной, как бы удрученной. Санди ее определенно раздражал, и его выслали в вестибюль. Ата о чем-то совещалась с Ермаком.
— Не боится. В другом тут дело, — неохотно возразил Ермак.
— А в чем же?»
— Пусть она сама скажет твоей маме. Я ей велел все сказать.
— И она тебя слушается, когда ты ей велишь?
— Слушает, — кивнул Ермак
— Почему?
— Не знаю.
Некоторое время друзья шли молча. Ермак свернул в узкий переулок, из которого каменная обомшелая лестница спускалась к бухте. Спустившись до половины лестницы, ребята перелезли на крутой склон, поросший кустарником, и присели на обломок скалы. Выше их шумел город, внизу толпились корабли, неподвижные отсюда. В ложбинках, в тени, лежал ноздреватый снег, на солнце зеленела короткая трава.
— Ата ведь моя сестра! — вдруг сказал Ермак, глядя на товарища широко раскрытыми, грустными, как у обезьянки в клетке, глазами, и скорчил по привычке комичную гримасу.
От удивления Санди поперхнулся и стал кашлять.
— Но как же…
— Папа ведь уходил от нас. Ну, разводился. Три года был женат на другой женщине. Но когда его забрали в колонию, она его бросила. За другого вышла. А маленькую Ату — она уже ослепла — сразу отдала новой свекрови. Понимаешь? А мама и я носили отцу передачи. Он потом к нам и вернулся. Куда же еще ему было идти?
— Значит, Атина бабушка…
— Не родная она ей была. Мать отчима, понимаешь? Эта старуха вовсе не такая плохая. Я ведь ее знал. Озлобленная очень. На невестку озлобилась. Считала, что она погубила ее сына. Может, так оно и есть… А на Ату она ругалась с горя.
Санди не спросил, почему Зайцевы не взяли Ату к себе. Было очевидно почему: Гертруда ее терпеть не могла.
— Твой отец плохой человек? — вдруг спросил Санди неожиданно для себя.
— Стало быть, плохой. Но куда же его денешь? — философски ответил Ермак.
Санди поднялся:
— Пойдем к нам!
Ему хотелось покормить Ермака. Он, наверно, и не завтракал сегодня. Разве что кусок хлеба или остатки вчерашней каши.
Дома никого не было. Мальчики разделись в передней, повесили пальто в «детский» шкафчик и прошли прямо на кухню. Санди подал на стол все, что нашел съестного. Сделал вид, что очень проголодался, чтоб и Ермак поел без стеснения.
Они допивали молоко, когда открылась наружная дверь. Вернулся старший Дружников. С ним кто-то был. Каково было удивление ребят, когда они услышали бархатистый голос Станислава Львовича:
— Ты хорошо устроился. Прелестная квартира. Милая, скромная жена. Сын! Видел, видел твоего Санди. Умный мальчик! Дружит с моим. Как мы с тобой когда-то. История повторяется…
— Куда спрятаться? — шепнул Ермак. Он почему-то смутился ужасно. Ему явно не хотелось встречаться с отцом.
Санди сделал ему знак, и, когда отцы прошли в столовую, мальчики проскользнули в ванную комнату. Прятаться так прятаться…
Так они слышали этот разговор. А жаль! Пусть бы лучше один Санди его слышал. Уж очень расстроился тогда Ермак. Стыдно ему было за отца и больно.
— Садись! — сдержанно пригласил Андрей Николаевич. Оба сели у круглого лакированного стола, на котором чугунно темнела треугольная пепельница. Закурили.
— Если разрешишь, я твоих… мои самые дешевые, — сказал Станислав Львович, беря папиросу из портсигара Дружникова. — Да… Давненько мы не виделись. Лет десять? Или больше? Я следил за твоими успехами. Высоко ты поднялся, Андрей, и в прямом и в переносном смысле. Добился своего. С детства ведь мечтал стать летчиком. Помню, помню! Если не возражаешь, я пересяду в кресло.
Зайцев не знал, что Андрея списали на землю. Видимо, Ермак ничего не говорил отцу.
— У тебя какое-нибудь дело? — нетерпеливо пере бил Дружников.
— Да. Дело… Конечно. Тебе хочется, чтоб я скорее ушел? Ты всегда был сухарь, Андрей. Но сейчас мне невыгодно раздражать тебя правдой. У меня к тебе просьба.
— Слушаю, — коротко ответил Дружников. Удивительно были не похожи друг на друга эти бывшие друзья. (Они действительно были когда-то друзья со школьной скамьи, пока не разошлись в разные стороны!)
Дружников — строгий, волевой, подобранный, подтянутый даже теперь, пережив такое крушение в своей жизни. Он сидел выпрямившись, не касаясь спинки стула, и холодно смотрел на друга юности. Стасик Зайцев, располневший, преждевременно обрюзгший, со «следами красоты» на лице, развалился в кресле, заложив нога на ногу, и с насмешливой веселостью наблюдал «преуспевшего» товарища. На нем был модный костюм, но уже покрытый пятнами, застиранная белая сорочка, выцветший галстук с непонятным рисунком, остроносые потрескавшиеся туфли. Стасик, как говорится, держал фасон, но в зеленоватых кошачьих глазах запряталась тоска, неуверенность в завтрашнем дне, предчувствие, что опять кончится бедой, и потому раздражение на всё и на всех и злоба.
— Видишь ли, Андрюша, — начал он доверительно, — я сейчас на мели. Обещали хорошую работу, но… надо подождать. А знаешь — семья! Дети. Ермак только в седьмом классе. Дочь — слепая… от другой жены. Надо помогать. Не мог бы ты мне одолжить денег?
— Не дам ни копейки! — отрезал Дружников.
— Зачем же так Категорично? С такой раздражительностью! Я же взаймы прошу — отдам. Не обратился, если бы не крайность. Попросту есть нечего. Пособий безработному у нас, к сожалению, не дают!
— Тунеядцу — хочешь ты сказать! — взорвался Андрей Николаевич. — О каких безработных может у нас быть речь, когда всюду не хватает рабочих? Почему ты не хочешь трудиться, как все люди?
— Где? Найди мне подходящую работу. Я бы с радостью.
— Иди на завод.
— Физическая работа мне противопоказана — печень.
— Ты когда-то отлично чертил, хотя и ленился. Работай чертежником. Завтра же можно устроиться.
— Чертежником!! У меня же плохо со зрением. Ты что, хочешь, чтоб я ослеп? Заведующим клубом я бы пошел — это мне подходит, но не возьмут.
— Какую хорошую работу тебе обещали? Станислав Львович замялся:
— Мне бы не хотелось говорить об этом… Я суеверен. Еще сорвется.
— Нигде ты не будешь работать!
…Тем временем Ермак, смущенный и несчастный, шепнул Санди на ухо:
— Войди к ним. Будто ты пришел. Напрасно ты спрятался. — Бедняга надеялся, что его отец постесняется Санди и уйдет. Ермак не подозревал, что его друг переживал в тот час не менее остро (темная комната скрывала жгучий румянец на щеках Санди).
«Ведь у нас есть деньги, — с горечью и стыдом думал Санди, — почему он ему не даст? Им правда нечего есть. Ермак всегда голодный». «Устыдить» своего отца Санди отнюдь не надеялся.
С тяжелым чувством вышел он из ванной, на цыпочках прошел к входной двери, хлопнул ею погромче и появился в дверях столовой красный и взбудораженный. На него не обратили внимания. Отец только сердито махнул рукой, чтоб он ушел и не мешал. Пришлось уйти. Санди сел было в спальне родителей. Но через минуту услышал шаги Ермака — он уходил. Санди выскочил за ним на площадку. Оба отца уже кричали на всю квартиру.
— Я пойду с тобой, Ермак! — попросился Санди.
— Не надо, Санди. Я один. А ты вернись к ним. Может, папа тебя не видел?
— Ермак, я считаю, что мой отец должен был дать денег. Он откладывал на покупку машины. А теперь решил не покупать… Я не знал, что он жадный.
— Он не жадный, — возразил Ермак, — он принципиально не хочет дать, потому что мой отец не работает. Он всю жизнь ищет «хорошее» место… Разве я не знаю? Он просто не хочет работать. Как только мне исполнится пятнадцать лет, я пойду работать на завод! Я так решил. И я так сделаю.
— Бросишь школу?
— Учиться можно и вечером. Иди, Санди. Спасибо тебе за все!
Ермак вдруг всхлипнул, и это было так неожиданно, так не похоже на него, что у Санди перехватило горло. Ермак бросился вниз по лестнице. Санди постоял, постоял и вернулся на кухню.
Ему не то что подслушивать — слушать не хотелось, но оба отца так кричали, что не слышать было невозможно.
— Что мне дало общество? — кричал Станислав Львович. — Помогли мне, когда я тонул в болоте? Ты первый отвернулся. А когда я нуждался, мне помог жулик. Так называемые честные люди боялись испачкать о меня ручки. «Мы беленькие!» В школе я был самый способный, если хочешь знать. Почему мне не дали развернуться? Почему от меня требовали, чтобы я работал под началом какого-нибудь дурака, который ив подметки мне не годится ни по уму, ни по развитию?! Ты думаешь, я ленив. Как просто все объясняется. «Лень работать!» А мне противно! Лицемерие, ханжество, догматизм. Готовы глотку друг другу перегрызть, а туда же — человек человеку друг, брат. Всех людей ненавижу. Обезьянье племя! Кто мне был в жизни ближе тебя? А ты… Хоть бы соврал, что денег нет. Как же, отказываешь по принципиальным соображениям! Толкаешь меня вторично в пропасть. А еще коммунист! Все вы такие…
— Вот что, Станислав! — сразу как бы успокоившись, холодно перебил Дружников, голос его приобрел металлический оттенок. — Ты не распоясывайся. Истерик не устраивай, ты не в шалмане. Теперь ты выслушаешь меня. В твоей судьбе никто, кроме тебя, не виноват. Согласен, что дело не в лени. Когда ты хотел, то умел и мог работать. Дело в твоем эгоцентризме. Ты — пуп земли! Как же посмели не оценить, не признать! Твоя трагедия, Станислав, в переоценке собственной личности. Отсюда разочарование в жизни, злость, нигилизм и прочее.
И это же ложь, что тебе не помогли. Тебя вытаскивали все: твои несчастные родители, школа, комсомол, а позже — институт. И студенты, и педагоги только и делали, что возились с тобой. Ты забыл ту ночь, когда мы до утра ходили с тобой по улицам и спорили, спорили… Тебе не понравилось то, что я высказал тебе всё в глаза. Кстати, это ты порвал веревочку, связывающую нас, а не я. Ты променял меня на каких-то стиляг. Вот куда тебя влекло. Желторотые юнцы, не имеющие ни идеалов, ни совести. А сколько гонора, самомнения! И чем кончилось, когда пришла зрелость? Духовной нищетой. Тебе все люди плохие. А что ты сам сделал людям хорошего? Одно зло. Преждевременно свел в могилу отца и мать. Жену довел до алкоголизма…
— Ты прав… — упавшим голосом подтвердил Станислав Львович. — Я подлец! Я мерзавец! Но не все люди сильны в темный час. Было плохое влияние. Среда. Ты не знаешь, среди кого только мне не приходилось вращаться! Я жертва обстоятельств! Я был наивен. Ни семья, ни школа, ни комсомол, ни книги-, наконец, не подготовили меня к встрече со злом. Не научили сопротивлению злу. Ни житейского опыта не было у меня, ни моральной сопротивляемости.
— Ты был сильный, рослый парень, уже мужчина. О, ты прекрасно знал, что хорошо и что плохо! Небось милиции боялся. Почему же ты не мог противиться злу? Почему перед ним сник? Почему ребенок не поддался злу, а уж его оно окружало плотно, как панцирь, неотвратимо, в родной семье. Я говорю о твоем Ермаке! Твои соседи рассказывали директору школы — это было при мне, — как ты посылал Ермака… вместе с отъявленным хулиганом «позаимствовать» на станции — где-то там плохо лежало, — кажется, ящики с консервами? Ты помнишь, что сказал тебе твой сын?
— Не помню… — пробормотал Станислав Львович. Вся спесь с него слетела. Он был жалок.
— Ермак сказал: «Это нехорошо, папа!» И не пошел… Хотя ты закатил ему пощечину. Ты знаешь, зачем приходили твои соседи в школу? Они советовались с директором, как лишить тебя и твою жену родительских прав.
— Мерзавцы! Обыватели! Будь они прокляты! — вскричал Станислав Львович.
Санди поежился — столько тоскливой злобы было в этом выкрике!
— Обыкновенные советские люди, — ледяным тоном возразил Дружников. — Их беспокоит судьба мальчика.
— Я не отдам Ермака! — фальцетом (у него горло перехватило) произнес Зайцев.
— Это решит суд. Так вот: денег я тебе не дам. Но если желаешь, помогу устроиться на работу. Куда бы ты хотел? Давай решим этот вопрос. Кстати, для суда будет небезразличен тот факт, работает ли отец Ермака или ведет жизнь тунеядца. Понятно?
— Да… Спасибо. Я бы согласился работать суфлером в театре.
— Боюсь, что такой вакансии может не быть.
— Ну хоть администратором в кино. Черт с ним! Зарплата, конечно, небольшая, но…
— Хорошо, я попытаюсь. Завтра утром схожу в горком. Надеюсь, что-нибудь выйдет.
— С тобой считаются… Известный летчик!
— Кстати, я уже больше не летчик.
— Как?
— Стенокардия. Врачебная комиссия не допускает к полетам. Сегодня оформился на морзавод. Маляром.
— Что ты говоришь?!
— Для начала неплохо и маляром. Буду заканчивать судостроительный институт. При заводе есть вечерний филиал.
Уходил Станислав Львович странно притихший, сгорбившись, что-то мрачно шепча про себя. Санди, стоя в дверях кухни, видел его последний взгляд, брошенный на бывшего друга. Это был взгляд врага.
Ата смирно лежала на больничной койке. Она была здорова, но подавлена. Завтра в десять часов утра операция. Что ее ждет? Оперировать будет сама Реттер. Она была строгая и добрая. У нее был такой приятный и негромкий голос, ловкие и ласковые руки! От нее так хорошо пахло! Конечно, это были духи, но так славно! И вообще эта докторша была светлая, почти как Виктория Александровна. А тетя Вика была вся — Радость, вся — Добро! Счастьем было находиться возле нее. Сразу утихало раздражение, ненависть, горечь, всякая боль.
Как славно, что тетя Вика как раз сегодня дежурит, когда так неуверенно и тяжело! Тетя Вика будет эту ночь возле Аты. Как это удачно! Она скоро придет, и Ата с ней поговорит.
Девочки — их в палате было кроме Аты трое — уже уснули.
Они все были зрячие. Просто болели глаза. Им делали операцию, чтоб они не ослепли, как Ата.
У Аты была мудреная болезнь, по-русски и не скажешь, что-то очень запутанное. Не просто катаракта. Если бы ей на втором году жизни давали достаточно витаминов и свели бы ее к хорошему врачу, она бы не ослепла. Но малограмотная упрямая бабушка разве понимала, что надо делать? Она и сама никогда к врачам не обращалась. А родители? Ата их ненавидела.
Санди ничего не знает. Ермак ему ничего не рассказал. Санди никогда не рассказывают плохого, грязного, отвратительного. Его оберегают. Другие дети могут переживать это, а Санди даже знать не должен. Розовый, упитанный мальчик с голубыми, ничего не знающими глазами. Санди счастливчик! У него лучшая мать — добрая, красивая, справедливая. У него отец, которым можно гордиться. Два заслуженных дедушки. У него друг, который его оберегает, чтоб не расстраивался, не задумывался, даже не знал, что существует плохое. Это ведь не для него. Он-то никогда не испытает плохого. А если столкнется со злом, пройдет мимо, не заметив. Розовый и голубой мальчик! Поставить бы его на место Ермака — запел бы! Никогда не выстоял! Почему Ермак его так любит? За что его любить, такого? Санди! Санди! Все только и носятся с ним. Подумаешь, делает корабли… игрушки! Пусть сделает настоящий корабль. Хоть бы лодку. Чтоб от нее была польза людям. А может, она просто завидует Санди? Такая скверная — завистливая, злая, не умеющая прощать.
Скорее бы все утихло и пришла Виктория Александровна… Милая, добрая тетя Вика! Если бы она любила Ату хоть на одну сотую того, как она любит своего ненаглядного сыночка Санди. Как она долго не идет!
Ата настороженно прислушалась к приглушенным голосам. в коридоре. Звякнул стакан о графин — кто-то пьет воду. Хихикнула нянюшка — что-то ей рассказали смешное. Прошла дежурный врач — каблучки стук, стук, стук. Запахло лекарством,
В палате душно, хотя форточка открыта. Никакого движения воздуха.
Что будет завтра? Эта операция… Будет ли она видеть?
Ата помнила свет. Больше она ничего не помнила — была слишком мала, когда ослепла. Не помнила человеческих лиц. Не помнила неба, моря, улиц, травы и цветов. Свое лицо в зеркале. Какая она? Красивая, некрасивая, безобразная?
Если бы только видеть свет! Пусть ничего другого, но свет. Есть же такие счастливые люди, что видят. И даже не ценят этого. И скулят, жалуются на какие-то там нехватки, когда им так много дано в жизни: столько всего видеть! Если операция будет удачной и Ата обретет свет, она будет всю жизнь только радоваться. Ах, скорее бы пришла тетя Вика! Нет, она не может больше лежать! Надо ее найти.
Ата стремительно поднялась с кровати, нащупала ногами шлепанцы. Набросила на себя халат — он был ей велик, поземь, но самый светлый, какой нашелся в больнице, — и быстро вышла в коридор.
— Что ты так схватилась? — спросила нянюшка.
— Где Виктория Александровна?
— В дежурной. Позвать? Или проводить тебя?
— Не надо, я сама!
Виктория Александровна сидела одна в узенькой дежурке и что-то записывала в журнал.
— А я только хотела идти к тебе, — сказала она, захлопывая журнал.
— Тетя Вика, здесь никого нет? — спросила Ата. — Только вы? Мне надо поговорить с вами. Очень-очень важно.
Виктория Александровна обняла Ату за плечи, поцеловала ее в горячую щеку.
— Тебе надо быть уже в постели. Выспаться, отдохнуть. А то операцию отложат.
— Я знаю, но я не могу спать. Тетя Вика, я хочу вам дать клятву. Пожалуйста!..
— Хорошо. Я слушаю.
— Вот, тетя Вика, если операция будет удачной… Я клянусь, употреблю все свои силы на одно доброе! Клянусь, буду делать только добро, а со. злом буду бороться. Всю жизнь! Вы мне верите?
— Верю, моя девочка!
— Тетя Вика, можно вас обнять? И только один раз, один разик назвать вас мамой. Можно?
Виктория Александровна, сморщившись от совершенно нестерпимой жалости, крепко прижала к себе слепую.
— Доченька моя! Ата всхлипнула.
— Я так люблю вас… мама. Мама!! Я так завидую Санди! Но это нехорошо. И я больше не буду. Вы мне верите?
— Верю, Ата.
— А если, когда я вырасту и у меня будут дети, я их никогда не брошу на бабушку. Ведь это нехорошо. Я буду сама их растить, как вы растите Санди, и сделаю их такими же счастливыми. Санди очень счастливый! Но я не буду ему завидовать!
— И ты будешь счастливой, Ата. Идем, я тебя уложу. Виктория Александровна отвела девочку в палату, уложила в постель, подоткнула под нее одеяло и села рядом, держа ее руку. Она хотела посидеть возле нее, пока Ата не уснет, но Ата была так возбуждена, что Виктория Александровна поняла: ей не уснуть.
Она принесла ей полтаблетки снотворного и сидела возле, пока Ата не заснула.
«Сколько горя с самого рождения! — с грустью думала Виктория. — Как бы я хотела заменить ей мать, чтоб она не завидовала так мучительно Санди. Но разве Андрей согласится принять ее в дом? Никогда. А что, если…»
Виктория просияла. Мысль была удачной. Попросить отца удочерить Ату. Тогда Виктория могла бы ежедневно навещать ее, помогать воспитывать. Сколько еще ждет эту бедняжку! Такая пылкая, нетерпимая, ранимая, чуткая ко всякой неправде и несправедливости. У нее будет нелегкая жизнь. Если бы ей хоть вернули зрение!
В эту ночь, накануне операции, сидя у постели спящей девочки, Виктория тоже дала себе клятву: никогда, ни при каких обстоятельствах не оставлять Ату.
Ата стояла посреди просторной — много света и воздуха — комнаты. Лимонные деревца, выращенные в кадках, уже упирались в потолок. За огромным, во всю стену, распахнутым настежь окном спокойно вздыхало море. День был пасмурным, накрапывал дождь, пахло влажной землей, морем, прошлогодними листьями. В кабинете благодаря открытому окну было очень холодно, но холода никто не чувствовал. Врачи и сестры смотрели на тоненькую, высокую девочку в длинном больничном халате. Глаза закрывал бинт.
Ата молчала. Только при входе она повернула голову на длинной шее в ту сторону, где стояла Виктория Александровна, чувствуя ее присутствие. Услышав ее голос, Ата успокоилась. Она догадалась, зачем ее вызвали, но собрала все свое мужество и приготовилась узнать, что бы это ни было: свет или тьма на всю жизнь.
— Как ты себя чувствуешь, Ата? — спросила Екатерина Давыдовна, подходя к ней.
— Хорошо! Вы мне развяжете сегодня глаза?
— Если ты будешь спокойна.
— Я совсем спокойна.
— Отлично. Мы посмотрим твои глаза… Но потом снова завяжем их дня на три-четыре. Чтоб они хорошо зажили. Договорились?
— Да, да! О скорее же!..
— Не дрожи, Ата. Я только хочу предупредить тебя… Вряд ли мы смогли вернуть тебе стопроцентное зрение.
— Я же понимаю! Лишь бы я видела свет!
— Не волнуйся. Повернись вот так. Я сама тебе развяжу глаза.
Екатерина Давыдовна внешне спокойно стала разбинтовывать повязку. Ее товарищи по работе смотрели на нее. Если эта операция удалась, она станет апофеозом доктора Реттер, ученицы Филатова.
— Второй случай в моей практике, — медленно произнесла Екатерина Давыдовна. — Первый оперировала в Казахстане во время войны; казалось, все сроки были пропущены. Взрослая девушка. Казашка. Нужно ли зря травмировать, когда один шанс на тысячу… Пишет мне до сих пор. Спокойнее, Ата. Вот сейчас все…
Ликующий крик вырвался у Аты. Бледная, с искаженным волнением лицом, на щеках налипли желтоватые нитки от марлевого бинта. Тусклые зеленоватые глаза смотрели неестественно и дико.
Девочка оглядела всех вокруг, поняла, кто врач, узнала Викторию Александровну, потому что та со слезами шагнула ей навстречу. Ата бросилась, чтоб ее обнять, протянув вперед руки, как она никогда не ходила слепой, и пошатнулась, словно споткнувшись о невидимое препятствие. Обе — Врач и сестра — одновременно поддержали девочку.
— Мы еще будем учиться ходить! — успокаивающе сказала Екатерина Давыдовна, сама близкая к слезам. — А теперь надо завязать глаза!
Ата, все сильнее дрожа, послушно обернулась к ней.
— Можно, я только подойду к окну и взгляну?.. Один раз. Там море?
Екатерина Давыдовна сама подвела Ату к окну. Дождь усилился. Море скрыл туман.
— Я не вижу моря, — без грусти, примиренно сказала Ата. — Но я достаточно много вижу. Спасибо!
— Море сейчас не видно, потому что туман, — пояснила Екатерина Давыдовна. — Слышишь, ревет сирена? Туманный сигнал. А теперь тетя Вика завяжет тебе глаза. Виктория Александровна, закапайте ей атропин и раствор альбуцид-натрия. Пращевидная повязка!
Когда сестра Дружникова увела девочку в перевязочную, Екатерина Давыдовна в изнеможении опустилась на стул. Ее окружили сотрудники. Начались восторженные поздравления.
Ата лежала на спине. Глаза были закрыты и завязаны. Им надо было еще отдыхать, крепнуть, набираться сил. Теперь они будут смотреть на мир.
Ата была настолько счастлива, что даже ослабела от счастья.
Теперь и она зрячая. Даже не слабовидящая, а зрячая. Ока уже видела так много! Доктора, которая вернула ей жизнь. Тетю Вику — так вот она какая на самом деле. Видела людей… Все-таки не такими она их представляла! Видела дерево в кадке, упершееся в потолок. (А ему тесно… Почему не выпустят его на волю?) И видела дождь!
В следующий раз она увидит Ермака! И солнце. И небе. И море. Как все хорошо! Как хорошо!..
Счастье убаюкало ее, и Ата уснула.
Тем временем врач беседовала с медицинской сестрой. Кабинет опустел. Их было только две женщины в белых халатах, чем-то похожих друг на друга, несмотря на видимое внешнее различие. Дождь за окном все шел. Мычала сирена тоскливо и угрожающе. Корабли в море слушали туманный сигнал.
— Операция удалась, а у меня болит сердце… — вздохнула Екатерина Давыдовна. — Столько еще опасностей ждет нас! Заживление проходит вяло. Общее состояние организма ослабленное. Могут быть и поздние осложнения: помутнение стекловидного тела, отслойка сетчатки, вплоть до обильного кровоизлияния из глаза. Даже после удачно проведенной операции и при гладком послеоперационном течении зрение в некоторых случаях… спустя значительное время вдруг начинает ухудшаться. При исследовании на зрачке вдруг обнаруживаешь тонкую серую сетку… Потом она превращается в плотную перепонку. Возникает вторичная катаракта. Никогда к этому не привыкну!! Никогда! Тогда снова операция, но уже с меньшими шансами на успех… При врожденной катаракте операцию надо делать как можно раньше. У Гагиной пропущены все сроки. Очень трудно будет научить ее пользоваться зрением. Да. Надо будет постоянно наблюдать за внутриглазным давлением. Может развиться глаукома. В таких случаях, как у нее, всегда есть предрасположение к глаукоме. Всякие волнения ей абсолютно противопоказаны! А девочка очень нервная, впечатлительная. Умненькая, развита не по летам, но комок нервов. Что делать?
— Я вам рассказывала, — тихо напомнила Виктория Александровна. — Ату бросила мать… травма на всю жизнь. Скажите, ей всегда будет грозить слепота?
— Боюсь, что да! Но, во всяком случае, если она не ослепнет лет до двадцати пяти, зрение укрепится. И тогда уже можно не так бояться. У нее совсем нет родных?
— Есть брат. Ему пятнадцать лет. Собственно, есть и отец, но… Ата категорически отказывается его признавать. В больнице даже передачи от него не принимала. Такой отец и не поможет.
— У нее страстная тяга к семье… Жажда иметь мать, — раздумчиво заметила Реттер.
Виктория Александровна жгуче покраснела, так что слезы выступили на глазах.
— Не любую мать… Ей хочется иметь матерью меня.
. — Да, я заметила это. Я вернула ей зрение, но первою, кого она захотела увидеть, были вы. Она очень вас любит!
— Муж против… Но сегодня я еще раз поговорю с ним.
Вечером Санди был свидетелем бурного разговора родителей.
— Я не могу иначе, пойми, — сказала Виктория Александровна в заключение. — Я просила отца принять ее к себе. Он согласен. Тетя Ксеня тоже. Но я не могу доверить ее даже отцу.
— Ты ее так любишь?
— Да. Но это сложнее. Я потеряю к себе всякое уважение, если не откликнусь на ее призыв.
— Не понимаю одного, — с досадой заметил Андрей Николаевич, — почему мы должны воспитывать ребенка Стасика? Его же дочь?.. И он жив-здоров. Кстати, он поступил на работу библиотекарем. Почему бы ему не взять дочь к себе?
— Я никогда бы это не допустила, вплоть до суда!
— Почему?
— Потому что Ате противопоказано жить в такой обстановке. Ох, Андрей, Андрей. Как ты мог это сказать?
— Но Ермак живет, и парень хоть куда. Ты считаешь ее неустойчивой?
— Она устойчивее нашего Санди. Это на редкость волевая натура. Но ей нельзя волноваться! Катерина объявила это категорически. Ах, сколько можно это повторять! Отвезу ее к отцу, но… мне придется наполовину жить у отца. Ате нужна я!
Андрей Николаевич долго молчал, с досады не глядя на жену. Закуривал. Уходил в кухню. Потом сказал сухо:
— Поступай как хочешь.
— Андрей! Ты согласен?
На радостях Виктория стала целовать мужа, он отбивался. Вошел Санди, ему объявили новость. Так у Санди появилась сестра.
В середине марта Ату выписали из больницы. Ее должна была привести Виктория, возвращаясь с дежурства. Андрей Николаевич, работавший эту неделю во вторую смену, и Санди взяли такси и поехали за ними. По пути остановились у цветочного магазина и купили для Аты цветы.
Виктория Александровна была приятно удивлена. Андрей Николаевич поцеловал благоприобретенную дочку в лоб, Санди— в щеку, и вручили ей цветы. Ата густо покраснела: первый раз в жизни ей подарили цветы. К тому же ее смущало, что она то и дело, не рассчитав, стукалась о всякие предметы. В машине по дороге домой она жаловалась, что слепой она была куда ловчее, а теперь вся в синяках.
— Не кидайся так порывисто, — напомнила ей, наверное в сотый раз, Виктория, — глазами надо научиться пользоваться. Чем старше, тем труднее. Но ничего, научишься.
Санди чувствовал себя как-то неловко. В глубине души он был огорчен и недоволен, может, и ревность его брала — опасение, что мама отнимает часть любви, которую до этого всю отдавала ему. Если бы это был Ермак, другое дело! Но Санди ни за что бы не признался никому в этих смутных чувствах, не делающих ему чести.
Андрей Николаевич был вежлив, предупредителен и чуточку насмешлив. Он сел рядом с шофером, а мама с детьми на заднем сиденье. Виктория почему-то очень волновалась, хотя старалась этого не показать.
Когда подъехали к дому и увидели у подъезда знакомую крошечную фигуру Ермака, все почему-то вздохнули с облегчением.
Ермак был серьезен и чуточку грустен. Он поцеловал сестру, вручил ей несколько штук бананов. Поднялись домой. Там было светло, свежо, чисто. Форточки открыты, дверь на балкон распахнута настежь.
— Раздевайся, дочка! — сказала Виктория и помогла Ате снять пальто и шапочку.
Ата, зажмурившись, вошла в столовую и только потом открыла глаза. Лицо ее сияло радостью.
— Вот здесь я была много раз, и так хотелось это видеть! — с коротким вздохом от полноты счастья сказала она. — За что мне такое счастье? А еще большее счастье… — Ата не договорила.
Об этом нельзя поминать легко, слишком наболело, чтоб вот так просто сказать: я нашла мать! Ермак не раз говорил, что родителей не выбирают, они есть уж какие кому достались…
Но Ата как бы выбрала. Когда она попала в этот дом и узнала тетю Вику, ей мучительно захотелось остаться здесь навсегда. Про себя Ата беспрерывно повторяла: «Мама, мама!» Однако называла ее тетя Вика.
Когда Виктория Александровна, приласкав девочку, спросила, почему она не называет ее мамой, Ата решительно затрясла головой.
— Нет, нет, я буду называть вас тетя Вика, дядя Андрей. Здесь только Санди имеет право… Ведь это будет понарошному? Все равно только Санди настоящий… Спасибо, тетя Вика.
Виктория не стала спорить. Жизнь покажет, всему свое время.
Быстро накрыли на стол и сели большой веселой семьей. Андрей Николаевич вынул из холодильника бутылку сладкого шампанского. Он же провозгласил тост: «За здоровье дочки!» Скорее выпили, пока не совсем осело вино. Ребята повеселели. Стали болтать кто во что горазд. Но больше про глаза Аты. Хотя ее учили в больнице, как пользоваться глазами, она многое путала.
Даже Андрей Николаевич заинтересовался этим:
— Ну, ты знаешь, например, чем отличается круглый предмет от квадратного?
— Конечно, знаю!
Андрей Николаевич сделал знак Санди, и тот нашел два подходящих предмета: пластмассовые шкатулки для рукоделия, в которых у мамы лежала всякая мелочь.
— Какая круглая? — спросил Андрей Николаевич.
Ата сильно покраснела и после некоторого колебания указала на квадратную… Все промолчали.
— Дайте мне! — закричала Ата и, выхватив у Санди шкатулки, зажмурилась. — Вот круглая, — на этот раз правильно указала она.
— Как странно! — удивился Андрей Николаевич.
— Ничего странного нет, — возразила Виктория. — Ате еще долго придется закрывать глаза, чтобы определить, с чем она имеет дело.
— Подумать только, я спутала кошку с собакой! — удивленно сказала Ата. — Слепой я бы никогда не спутала.
— И расстояние нам никак не дается, — заметила Виктория.
— Да! Мне кажется, это совсем рядом, а я никак не дойду. Иду, иду, и все еще далеко. Или мне кажется, что человек, стоит гораздо дальше, и я изо всей силы на него натыкаюсь. В больнице нянюшку с ног сбила.
— Ты теперь вместе с нами будешь учиться? — спросил Ермак сестру.
У Аты сразу омрачилось лицо. Она насупилась.
— Пока нет, — торопливо вмешалась Виктория. — Ей еще нельзя утомлять глаза. Будет ходить в прежнюю школу при интернате. А когда зрение окрепнет, через год-два перейдет к вам. Кстати, могу тебе сообщить, Ата, что Анна Гордеевна уже не работает у вас. Вообще, кажется, ушла с педагогической работы.
— Не дай бог с ней встретиться, — глубокомысленно заметил Санди.
Все расхохотались. На них напал смех. Стали смеяться по каждому поводу. Ермак рассказал, как Санди выбежал из класса с лягушкой. Тоже смеялись. Мама на всякий случай, из педагогических соображений, покачала головой. Андрей Николаевич пожал плечами:
— Нашла студентов! Биологический факультет. Могло кончиться для Санди плохо…
Ата рассказала, как мальчишки в интернате, рассердившись на Анну Гордеевну, а заодно и на всех зрячих, на три дня вывели из строя систему освещения. Как раз проходили по физике электричество. Монтер не мог понять, в чем дело. Только на четвертый день нашли причину аварии,
В разгар веселья резко прозвучал звонок. Санди побежал отпирать: может, дедушка?
За дверью стоял Станислав Львович с большим свертком в руках. Сумрачно взглянув на Санди, он, не спрашивая разрешения, прошел прямо в столовую. Окинул взглядом смеющиеся лица, вытянувшиеся при его появлении, полуопустошенный стол, смутившегося Ермака, разрумянившуюся, счастливую Ату, смотревшую на него с недоумением. По лицу его пробежала тень ревности и боли. Чувства его были, как никогда, глубоки и бескорыстны — он был отец, у которого отнимали детей, — но он уже не мог не фиглярничать, так привык.
— Привет, друзья, привет! Пиршество… Семейное торжество? Извиняюсь за вторжение… Не — раздеваюсь, так как на минуту. Да меня и не приглашали… Незваный гость, и так далее. Но я отец. Этого никуда не денешь. Такой день, сами понимаете. Дочь прозрела! Был в больнице, но опоздал. Могу я видеть Аточку? Поцеловать… хоть в такой день. Наивысшая радость!.. Разрешите, вот подарок. Я купил тебе, Аточка, новое пальто.
Станислав Львович стал смущенно, дрожащими пальцами развязывать сверток и никак не мог развязать. Санди подал ему ножницы, но и тогда он не сразу развернул подарок. Все молча на него смотрели.
— Вот пальто! — Он выпрямился, задохнувшись и покраснев. — Правда, хорошенькое? Импортное. Недорого и модно. Аточка, поздравляю тебя. Почему же ты уходишь? В такой даже день. Куда ты?
Ата порывисто выскочила из-за стола и, опрокинув по дороге стул, отбежала к дверям в спальню.
— Что вам от меня нужно? — задохнувшись от гнева, спросила она. — Никакой вы мне не отец! Мои родители погибли! Они умерли!
— Какая странная девочка! Вот всегда так… — пробормотал Станислав Львович. У него был самый несчастный вид. — Ведь я же твой отец, — только и сказал он.
— А я не верю, — выкрикнула Ата. — Разве бывают такие отцы? Никакой вы мне не отец!
— Но я всегда помогал тебе… по мере сил. Никто не вынуждал. Сам. Разве не так?
— Это бабушка брала у вас деньги. Я бы не взяла и гнилого яблока! Я вам не дочь.
— Но Ермака ты считаешь своим братом?
— Вы и Ермаку не отец. Хуже даже отчима не бывает. Я бы на месте Ермака давно от вас ушла.
— Ата! Не надо его обижать… — тихо попросил Ермак. Санди взглянул на друга. Ермак сильно побледнел, на носу выступили капельки пота. Лицо его болезненно кривилось.
— Уходите отсюда и никогда больше не приходите! — жестко бросила девочка.
— Ата!! — вырвалось у Виктории Александровны. Но в этот момент поднялся Андрей Николаевич:
— Ата права. Тебе здесь нечего делать. Убедительно прошу больше к нам не приходить. На Ату у тебя нет никаких родительских прав — ни юридических, ни моральных! Даже имя она носит не твое. Скажи спасибо, что…
— Андрей! — остановила мужа Виктория. Она была очень расстроена.
— Я только прошу, Вика, чтоб он ушел. Я не желаю его видеть у себя.
— Хорошо, я уйду… Конечно, спасибо за Ату… За Ермака… что привечаете их. Я же понимаю. Показательная советская семья. Не то что я. А пальто я… оставлю.
— Не нужно мне это пальто! — отрезала Ата.
У Станислава Львовича набухли на висках жилки. Он непроизвольно взялся за горло: видно, сдавило. Махнув рукой и натыкаясь на предметы, Станислав Львович выскочил от Дружниковых. Пальто он все же оставил.
— Папа, провожу тебя, подожди! — отчаянно крикнул ему вдогонку Ермак. Он быстро чмокнул сестру в щеку. — Тебе будет здесь хорошо, Ата! — И, смущенно поклонившись всем, он убежал за отцом.
Таков был Ермак. Он не мог не видеть, каков его отец, огорчался, печалился, но никогда не стыдился его, и главным для него было, что этот человек — его отец. А отца любят и жалеют, даже не уважая.
После ухода Ермака всем стало как-то не по себе. Не то совестно, не то грустно… В молчании вышли из-за стола.
Андрей Николаевич, видимо недовольный собой, стал собираться на завод, на час раньше — решил пройтись перед работой. Теперь он был рабочий судостроительного завода и явно избегал своих товарищей-летчиков. Они не обижались. Его не забыли, хотя он и был нелюдим и ни с кем не сближался. Видимо, летчики ему это прощали за какие-то другие качества. Они звонили маме, спрашивали о здоровье Андрюшки. Очень ему сочувствовали, зная, как он страстно любил свою профессию. Наверное, этот первый год на заводе был самым трудным в жизни Андрея Николаевича. Осваивал новую работу (через полгода его уже поставили мастером), учился заочно — его приняли сразу на третий курс судостроительного института, так как он когда-то учился там. Он очень уставал. Тем более, что со здоровьем все еще было плохо… Нет-нет, сдавало сердце, а главное — тоска его грызла… И ночами снились самолеты, облака внизу, милые и родные привычки профессии, отнятой навсегда. Списанный на землю, он продолжал рваться в небо. Он сам однажды признался, что не верит, будто навсегда. Просто он болен, а потом все это пройдет, и он снова очутится за штурвалом самолета. «Пусть не реактивный… Хотя бы почту возить!» Санди это напоминало слова Аты: «Хотя бы только свет видеть!»
Проводив мужа на завод, Виктория убрала со стола и села на диван, посадив возле себя сына и дочь. Некоторое время все трое молчали. Виктория о чем-то напряженно размышляла. Но сказала только одну фразу — это был вопрос Ате:
— Тебе не кажется, что ты поступила с отцом жестоко? Ата покраснела.
— Мне его ни капельки не жалко. Разве он когда-нибудь жалел Ермака? Я его ненавижу! Он плохой человек.
— А он тебя любит! — с каким-то ожесточением сказал Санди. — Это всем видно, что он тебя любит. И Ермак говорил.
Ата неприязненно взглянула на Санди.
— Какая это любовь! Что он сделал мне хорошего? Или Ермаку? А пальто мне его не нужно. Я и в старом похожу. Пусть Ермаку купит, пока он не простудился.
— Мы это пальто обменяем для Ермака! — решила мама. — Завтра же утром схожу и обменяю… Что-нибудь сделаем.
Вечер прошел не очень-то весело, но тихо и мирно. Слушали музыку. У Дружниковых было много хороших пластинок. Потом начались хлопоты — куда укладывать Ату спать.
— Санди, ты уступишь ей кровать в нише? — спросила мама. — Ведь она девочка, ей там удобнее, за занавеской.
— Пожалуйста! — сказал Санди. — Я могу и на балконе спать или на кухне…
Мама усмехнулась и чмокнула Санди в щеку.
— Мы тебе постелем на диване. Ладно?
— Пожалуйста!
— Я стеснила вас! — расстроенно заметила Ата.
— Ничего. Комната просторная. Всем хватит места. …Санди лежал с бьющимся сердцем и ждал, к кому мама подойдет первому? Все-таки он был совсем ребенком в свои четырнадцать лет.
Мама, как всегда, подошла к Санди, подоткнула одеяло, поцеловала, погладила по волосам. Санди порывисто обнял мать. Она прижала его к себе. Немного посидели так, понимая, как всегда, друг друга.
— Ну, а как Ата себя чувствует? Удобно лежать? — спросила затем Виктория и подошла к Ате. Посидела немного на кровати, поцеловала и ушла на кухню готовить ужин к приходу Андрея со второй смены.
«Это хорошо, что мама не отреклась от меня в угоду ей, — подумал с удовлетворением Санди. — И вообще нечего мне расстраиваться. Она все же только девчонка, и ей действительно некуда идти, раз она в интернате не хочет и к отцу не хочет. Она, пожалуй, злая. Ермак гораздо добрее. Он добрый и благородный. Он просто не может обидеть человека». Санди тоже не будет никого обижать. И эту сумасбродную Ату никогда не обидит. Ну пусть мама приласкает ее: у Аты ведь нет матери…
Ночью Санди проснулся, не сразу поняв, что его разбудило. Он приподнялся на локте и прислушался: плакала Ата. Она просто задыхалась, стараясь сдержать всхлипывания. Санди некоторое время сидел в растерянности. Потом встал и босиком подошел к нише.
— Ата, не плачь… — прошептал он несмело. — Тебе же нельзя расстраиваться.
— Я тебя разбудила, — виновато ответила Ата.
— Ничего, только папу не разбуди. Ата опять начала плакать.
— Тебе жалко твоего отца? — догадался Санди. Ата промолчала.
— Так возьми и сходи к нему завтра. Хочешь, вместе сходим?
— Не могу. Я должно быть злая. Санди, ты иди спать. Не говори маме, что я плакала. Ладно? Спасибо тебе, Санди.
— За что же?
— Спасибо!
Санди всегда поражало, как одно обстоятельство, порождая другое, образует неразрывную цепь происшествий. Ни один поступок не остается без последствий, совсем неожиданных, зачастую нежелательных, а иногда горьких или страшных.
Если бы бабушка не вздумала тогда разоблачать Ермака и его родителей, Дружниковы, наверно, так и остались бы жить вместе, одной семьей, и тогда многое пошло бы не так. Виктория не смогла бы принять к себе Ату. Ата не оскорбила бы отца…
А Станислав Львович был глубоко уязвлен в своих родительских чувствах (они у него, оказывается, были!), озлоблен против Дружниковых, «отнявших» у него детей. А тут еще соседи… Обсудив на собрании жильцов дома номер один условия жизни Ермака, соседи решили подать коллективное заявление в суд, требуя лишить супругов Зайцевых родительских прав, а Ермака поместить в интернат, где он мог бы спокойно учиться.
Ермак успокаивал отца как мог: «Ты не расстраивайся, папа, я ведь не маленький, я никогда вас не брошу. Если меня даже отдадут в интернат, я все равно буду к вам ходить и все делать, как сейчас».
Неизвестно, что пережил и передумал злополучный Станислав Львович и как он пришел к своему решению, только он в один весенний день (первого апреля, когда нельзя никому верить) исчез в неизвестном направлении. Накануне он получил расчет в библиотеке и, как оказалось, выписался «по случаю отъезда». Жене Стасик оставил короткую записку:
Я был плохим мужем и плохим отцом. Ата права, что не признает за отца. Вам без меня будет лучше. На работе тебя жалеют. В случае чего помогут. Прощайте.
Станислав
Р.S. За Ермака не боюсь. Он стойкий. Не знаю, в кого он пошел. Он найдет себе дорогу в жизни сам.
Письмо это читали поочередно смущенные соседи. Надо же такому случиться?! Человек ведь было начал работать…
Дальше события нарастали молниеносно. Оглушенная горем, Гертруда запила. На десятый день с нею началась белая горячка. Ночью ей стало совсем плохо. Испуганный Ермак разбудил соседей. Они напоили Гертруду капустным рассолом— не помогло. Тогда вызвали «скорую помощь». Отправили в больницу.
К вечеру следующего дня Ермак и Санди купили яблок, конфет, печенья и отправились за город, где была эта больница.
Дежурная сестра спросила фамилию, зевнула, взяла передачу и, приказав подождать, понесла ее наверх.
Ребята ждали долго. Наконец сестра вернулась, отдала назад продукты и сказала, что Зайцева выбыла в морг. Ермак не понял и вопросительно посмотрел на женщину.
— Ты ей кем приходишься-то? — спросила сестра.
— Это моя мама. Как она себя чувствует?
— Я же говорю, умерла. Ее уже вынесли. Идите в морг. В конце сада, на горе.
Мальчики вышли из больничного корпуса и остановились. Ермак не плакал, но у него вдруг ослабли ноги, и он сел прямо на ступеньку. Санди стоял перед ним, испуганно смотря на друга и держа в руках передачу. Ермак сидел минут пятнадцать. Санди заметил, что он очень осунулся за эти минуты. Потом Ермак встал.
— Пойдем в гору, — сказал он.
Они пошли. В морге их встретил пожилой санитар. Узнав, в чем дело, он сам нашел Гертруду, накрыл ее до шеи простыней и подвел ребят. Санди боялся, что она будет страшная, но она словно спала. Спала спокойнее, чем обычно. Никакие кошмары не мучили ее. Лицо только начинало изменяться.
Ермак дотронулся рукой до ее щеки. Губы его жалобно дрогнули.
— Мама! — позвал он удивленно. По его щеке поползла слеза.
Санди не выдержал и заплакал. Очень жалко было Ермака. За что на него столько напастей?
— Пусть отец придет, — сказал санитар.
— Папы нет, — пояснил Ермак.
— А родные какие есть?
— Нет.
— Вон оно какое дело! Соседям хоть скажи. Или по работе… Пусть в горсовет сходят. Похоронят за государственный счет.
Попрощавшись с матерью, Ермак медленно вышел из морга. Санди, всегда стесняющийся показать свои чувства, на этот раз крепко обнял друга за плечи.
— Пойдем сегодня к нам ночевать.
— Нет, сегодня я должен быть дома.
— Тогда я к тебе пойду. Ладно?
— А мама тебя пустит?
— Конечно, мы ей позвоним. Она на дежурстве. Мальчики вернулись автобусом в город, и Санди позвонил из автомата Виктории Александровне.
— Конечно, не оставляй его! — сказала Виктория. — Отца я сама предупрежу, чтоб он тебя не ждал и не беспокоился.
Так Санди впервые пошел ночевать к товарищу. В коридоре их встретила соседка, работница со швейной фабрики. Узнав, что Гертруда Ивановна умерла, она заплакала. Было ли ей жаль Ермака, оставшегося теперь сиротой, или взволновало само напоминание о смерти? А может, ей было просто по-человечески жаль Гертруду, ее испорченную жизнь. Только и сделала она хорошего, что дала жизнь Ермаку.
Санди вдруг подумал, что Ермак воздаст родине сторицею — за себя и за родителей. Санди беспредельно верил в друга. Если бы Ермак захотел стать космонавтом, он бы обязательно стал им!
Ермак отпер дверь, щелкнул выключателем, и они вошли в пустую отныне комнату. «Как же он будет жить один?» — подумал Санди, и у него защемило сердце. В комнате было все разбросано, словно здесь дрались.
— Ты садись и отдыхай, — сказал Ермак, — а я приберу. Нет, не надо мне помогать, я сам. — И он стал прибирать, а Санди сел на тахту и смотрел на своего друга.
Санди очень любил театр, но никогда на самой интересной пьесе не было ему так интересно, как с Ермаком, даже если Ермак молчал или прибирал комнату, как сейчас. Во всей школе, во всем городе, а может, и во всем мире не было такого, как Ермак. Не все это понимали, но Санди знал это всегда. Авторитет Ермака, хотя он был старше Санди всего на год, был для него наивысшим. Обстоятельство, о котором родные Санди не догадывались.
Ермак убирал долго и тщательно, все время кривясь, словно у него болели зубы.
— Ты поплачь, — сказал Санди. — Самый силач и то бы плакал. Ничего удивительного. Я бы просто не перенес.
— У тебя другое дело, — сказал Ермак, оборачиваясь, — а моей маме лучше было умереть… Раз не может не пить, лучше умереть. Только мне все равно ее жалко.
— Еще бы!!
— Я не стесняюсь плакать. Но вот почему-то нет слез. Как, по-твоему, где сейчас отец?
Санди долго думал.
— Может, он уехал на Север? — сказал он.
— Почему именно на Север? Он не любит холода…
— Ну, там люди больше нужны и дороже платят. Он, наверно, хочет вам помогать.
— Хоть бы написал. Ведь он даже не знает…
Ермак налил в ведро воды и вымыл пол. Потом вспомнил, что завтра их дежурство по квартире, и стал мыть пол в коридоре, но женщины отобрали у него тряпку и вымыли сами.
Все ему сочувствовали. То и дело отворялась дверь, и кто-нибудь приносил кусок пирога, или апельсин, или тарелку щей. Приходил председатель домкома и заверил Ермака, что домовый комитет берет на себя все хлопоты по похоронам. Но никто не жалел Гертруду Ивановну, а только Ермака.
В десять часов вечера Ермак вскипятил чай и накрыл на стол.
— Ты, наверно, проголодался, Санди.
У Санди совсем пропал аппетит, но он тотчас сел за стол: может, с ним и Ермак поест. Ему теперь нужны силы.
В дверь постучали. Ребята думали, что это кто-либо из соседей, но вошел незнакомый парень угрюмого вида, атлетического сложения, в новом, только что из магазина, плаще, новой кепке и с новым портфелем в руках. Потом оказалось, что в портфеле лежал номер «Огонька».
— Здесь живет Станислав Львович Зайцев? — спросил незнакомец.
— Он уехал, — сказал Ермак.
— Как же, куда? — Парень ужасно огорчился.
— Не знаю куда, — пояснил Ермак.
— Ты не сын ли его?
— Сын.
— А-а… А мать дома?
— Мать сегодня умерла.
Парень даже несколько растерялся. Он долго думал, стоя у дверей. Чем-то он был непохож на людей, каких Санди до сих пор видел. Что-то в нем внушало страх, отталкивало.
— Я почти четверо суток не спал, — с усилием проговорил парень. — Так, сидя дремал. Пожалуй, я у вас переночую. Идти-то мне некуда.
— Ночуйте, — сказал Ермак. — Раздевайтесь и проходите. Но парень не стал снимать плащ. После Санди понял почему: у него не было пиджака, только грязная рубаха.
— Хотите чаю? — предложил Ермак.
— Налей пацан. Тебя звать Ермак?
— Да.
— Стасик всем рассказывал про тебя. Показывал фото. Ты еще тогда совсем был мал. Какая неудача, что его нет. А я так торопился! Он бы мне обязательно помог. Такой умный, культурный. Где бы здесь купить хлеба и колбасы? У меня есть деньги.
— Еды хватит. — Ермак кивнул на стол. — Ешьте. Парень не заставил себя просить и так накинулся на еду,
что минут через десять стол опустел. Тогда он вынул из кармана папиросы и закурил. Но угрюмость его не прошла.
Это было больше, чем угрюмость. Санди случайно встретился с ним глазами и похолодел. У парня были глаза, как у того самого пса…
В семье Дружниковых знали, какого пса. В позапрошлом году Санди с родителями жил месяц в Алупке. По соседству проживал полковник в отставке. У него был большой сад. Сад охранял огромный пес, породы овчарка, похожий на собаку Баскервилей. Пес всю свою собачью жизнь был прикован к цепи. Он был мрачен, жесток и озлоблен.
Однажды Санди, которого полковник пригласил к себе угостить грушами, видел этого пса близко. Он не лаял, потому что мальчика держал за руку хозяин, а пес был умен. Он только посмотрел на Санди… И Санди никогда не забудет этого взгляда. Угрюмые голубые глаза, полные затаенной угрозы, злобной тоски и ненависти. Даже в зоологическом саду у тигра в клетке не видел Санди такого взгляда. А вот теперь увидел у человека — этого парня.
«Он — убийца, — холодея, подумал Санди. — Конечно же, он бандит и убийца. А Станислава Львовича он знает по колонии… Вот ужас! Как же быть? Он убьет нас ночью и скроется. Но не надо показывать вида, что я боюсь».
— Я когда-то отбывал с твоим отцом в колонии, — сказал парень Ермаку. На Санди он не обращал никакого внимания, будто его и не было в комнате, — Влип в одну историю. Вообще я был хулиган, а пороть некому. В детдоме рос, хотя есть у меня родной дядя. Культурный дядя. Инженер. Только сволочь. Ведь я осиротел-то совсем мальцом. Никогда ничем не помог. Обращался я к нему. И воспитательница обращалась. Только и был свет в окне, что в колонии встретил Стасика Зайцева. Такой хороший человек. Простой… Образованный, умный, а нисколько не важничал. Добрый он. Стихи мне свои читал. В колонии его пьесу ставили. Комедия — животы все надорвали, смеялись. Его все в колонии любили. И начальство, и наш брат зека. Когда он вышел, несколько раз писал мне. Даже, раз денег перевел. Писал, чтоб я у него и остановился, когда освобожусь. Только это давно было. Может, он и забыл про меня. Каждый раз, когда освобождался, я ехал к нему. Да ни разу не доехал… Снова попадал в тюрьму. А теперь наконец доехал. Завязал навсегда, накрепко. Ненавижу преступный мир, как… клопов! Подавил бы их собственными руками. Я такой же паразит, как и они. Еще хуже, может. Но больше не могу их выносить. Душа не терпит. Баста!.. Я почти четверо суток не спал.
— Сейчас я вам постелю, — сказал Ермак.
Он быстро и ловко, как все, что делал, постелил на диване. И молча смотрел, как парень снимал плащ. Под плащом оказалась грязная рубаха и штаны из чертовой кожи. Ермак полез в гардероб, достал оттуда чистые брюки, кальсоны, сорочку, носки.
— Это папино, — сказал он, — не новые, конечно, но чистые. Соседка постирала, так и лежит. Пожалуйста, возьмите. Мне оно велико, а папа его бросил…
Парень молча переоделся. У него было тело борца или боксера — мощные бицепсы так и ходили под бледной кожей. Лицо его было тоже очень бледное. Тюремная бледность! Хотя он в колонии работал, по его словам, на строительстве.
— Как вас звать? — спросил Ермак, когда вор переоделся.
— Иван Баблак. Непривычен я к фамилии-то. А кличка у меня была Волк. Надо забывать об этом. Буду жить, как все люди.
— Ложитесь, я вам постелил, — напомнил Ермак. Парень прилег поверх одеяла и закурил. Но ему не лежалось, хоть не спал четверо суток. Он опять сел и стал рассматривать комнату. Бедно здесь было, но чисто: недаром Ермак только что произвел генеральную уборку. Может, Баблаку после колонии показалось уютно. На всем еще лежал отпечаток духа Стасика. Несколько космических пейзажей по стенам, неоконченная картина на шкафу — что-то непонятное. Низкий стеллаж в современном стиле, который делал сам Станислав Львович. На стеллаже в причудливом сочетании стояло несколько книг, кувшин с отбитой ручкой, две глиняные кружки, бутылки из-под болгарского вина, горшочек с традесканцией, выдолбленная и высушенная тыква… На обеденном столе стоял самодельный приемник. Золотые руки были у этого странного человека. Ни в одном учреждении он не удерживался дольше двух-трех месяцев за отлынивание от работы, а дома готов был не спать всю ночь напролет, собирая какую-нибудь «игрушку». И он действительно не чинился, мог читать свою новую поэму какому-нибудь поклоннику его таланта десяти лет от роду, который и понять-то в ней ничего не мог, но был польщен вниманием. Призывал малограмотную соседку показать ей только что законченный ландшафт, изображающий «Мир двойной звезды». Соседка хвалила, вздыхала и робко советовала: «А если бы лебедей иль оленей нарисовать, все бы на базаре можно было продать». — «Меня окружают обыватели, — вздыхал Станислав Львович, — о, как я безмерно одинок!»
Как ни странно, ничего в этой комнате не было от матери Ермака, будто и не жила здесь никогда. Разве что пара платьев в ветхом шкафу да туфлишки со сношенными каблуками. А ведь она тоже, как и всякий человек, была целый мир!
Есть в мире этом самый лучший миг,
Есть в мире этом самый страшный час,
Но это все неведомо для нас.
Не об одной же водке она думала? Были наверняка какие-то мысли, чувства, мечты, надежды, которые не сбылись. И ничего не осталось, ни следа, даже в той комнате, где жила.
— Приемник-то действует? — спросил Баблак. — Иль тебе сейчас не до музыки? —
— Можно… — неохотно сказал Ермак. — Только тихонько: соседи уже легли.
Ермак включил приемник. Исполнялась любимая песенка Санди «Бригантина».
И с тех пор и в радости, и в горе,
Стоит лишь слегка прикрыть глаза,
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина подымает паруса.
— Хорошенькая песенка, только душу бередит, — сказал Иван. — А где это флибустьерское море?
Ермак хотел объяснить, но раздумал.
— Его уже нет, — сказал он только, — пересохло.
А Санди вдруг подумал впервые, что люди Флинта тоже, наверно, были вот такие: угрюмые, озлобленные, отупевшие от крови, с глазами, как у цепного пса.
Легли спать. Ермак потушил свет и лег с краю; Санди — у стенки. Лежали молча. Первым уснул Баблак.
Когда глаза привыкли, стало светло. Над морем взошла луна и светила в окна. Ермак плакал. Санди притворился, что спит, дыхание даже затаил. Пусть его выплачется. Горе такое, что больше не бывает.
Ермак плакал долго, потом вытер глаза рукавом сорочки и тихонько приподнялся: «Санди, ты спишь?» Санди только крепче зажмурился. Тогда Ермак еще поплакал, прерывисто вздохнул и уснул.
И тогда на Санди напал страх. Вдруг Иван проснется и убьет их? Разум подсказывал, что ему нет никакого резона их убивать, но страх не проходил, а, наоборот, нарастал. А может, он сумасшедший? Какой нормальный человек будет без конца садиться в тюрьму, когда можно работать на воле? Все равно он там работал, на строительстве или где.
Санди не был трусом, но Иван внушал ему ужас и невольное отвращение. Он не мог забыть его глаз.
Санди был благополучным мальчиком из благополучной семьи. Первый раз в жизни он ночевал у товарища, без мамы, и надо же такому случиться — откуда-то появился этот преступник! Знала бы бабушка! «Лучше бы я теперь спал дома», невольно подумал Санди, но тут же ему стало стыдно. Он решил не спать и караулить Ермака и себя.
Ночь тянулась бесконечно. Ермак лежал тихо, изредка всхлипывая во сне. Баблак спал нехорошо. Он метался, стонал, бормотал что-то неразборчивое, иногда явственно ругался нехорошими словами. Тяжелые сны терзали его. Вдруг он проговорил очень четко, с бесконечной тоской и ужасом: «Господи, пронеси!» Какой ад ему снился? Санди невольно приподнялся на локте: может, его разбудить? Но не осмеливался. А Иван никак не мог проснуться сам от своего кошмара. Он вдруг стал скулить, как щенок, тоненько, жалобно в невыразимом ужасе.
Санди не выдержал.
— Иван! — позвал он. — Иван, проснитесь!
— Подъем?! А? Ох, как хорошо, что ты меня разбудил! — благодарно сказал Баблак и сел на постели. — Фу! Ох! Где мои папиросы? — Он встал, нашел папиросы и в одном белье сел у окна и закурил. — Это ты меня разбудил? — спросил он Санди, первый раз обращаясь к нему.
— Я. Вы очень стонали.
— Хорошо сделал.
— Вам снился страшный сон?
— Мне снилась моя жизнь. Вы что, дружите?
— Ермак мой самый лучший друг.
— Хороший пацан! А ты чей же будешь?
Санди было начал объяснять, запинаясь от страха, когда проснулся Ермак. Он захотел пить. Встал, зажег свет (как хорошо при свете!). Ермак был бледен, глаза опухли от слез.
— Может, хотите чаю? — предложил он.
— Я бы выпил! — торопливо подтвердил Санди, боясь, что Ермак потушит свет.
Ермак поставил чайник на электроплитку и сел с ногами на постели.
— Ты в каком же классе? — спросил Иван Ермака.
— В седьмом.
— А у меня десятилетнее образование. В колонии уже закончил. И специальность там же приобрел — маляр. Это все в последний срок, когда решил покончить с этим. Кому сказать — удивятся. Не поверят. Был я один человек… Не человек вовсе, звереныш… Волк и есть волк. Недаром кличку дали такую. Посмотрел кино… Сто раз до этого смотрел — так, буза. А это… Все вдруг изменилось во мне, и мир стал другим вокруг.
— Какая же картина? — осмелился спросить Санди.
— «Баллада о солдате». Душу мне перевернуло. А я думал, что души у меня давно нет. Одна труха осталась. Как есть всю ночь проплакал. Какой он, Алеша-то, а? Зяблик! Как его танк хотел переехать! Как он всех-то жалел! Настоящий человек. А во мне ничего человеческого не осталось. Ничего не стоит избить, украсть, обидеть, толкнуть, отнять… Ох! Такому-то Алеше только бы жить. Мой отец ведь такой самый был. Геройской смертью погиб ради товарищей своих! Как Александр-Матросов. Я читал в газете. Честное слово! Только никому там не сказал, что это мой отец. Стыдно было. Да могли и не поверить! Тоже сын героя! Газету ту хранил долго. Пока не выкрали и не скурили. Я чуть не убил тогда за нее… Еле разняли. Наказали, конечно. За такой пустяк, газетенку, на людей кидаюсь. Волк!
Вот я после этой картины решил: буду жить, как Алеша бы жил. Тоска на меня напала по добру. Удивительное дело. Все думают: это Волк, знаем его как облупленного. А я уже не он. Снаружи тот, а внутри другой. Не сразу разобрались, ко поняли… Понимаешь, не по воле, а по добру затосковал. Страшное дело! Вроде я проспал сто лет и проснулся. Еще четыре года сидеть. «Неважно, думаю, буду готовиться к настоящей жизни». Перво-наперво пошел учиться. Хорошо это додумались — в колонии школу устроить. Очень хорошо! Десятилетка у нас там была. Днем работал, вечером учился. Да как! Вгрызался в учебники по-волчьи. На одни пятерки пошел! Не то чтоб я способный, нелегко мне давалось, но взялся я железно. Начальство, конечно, довольно: молодец, говорят, что за ум взялся. Блатные посмеиваются: на сколько Волка хватит? Волк, он и есть волк. Выпустили меня час в час… Начальник было хлопотал, чтобы досрочно. Но куда там — рецидивист. А о том, что уже другой, в деле не сказано. Иные ведь и прикидываются, чтоб на волю скорее выйти… Двадцать пять лет мне. Буду новую жизнь начинать. Что будет, то будет! К старому возврата нет. И понять не могу, как только я мог… Чай готов.
Ермак вскочил и налил всем по чашке. Выпили чай и легли спать. На этот раз Санди уснул.
Похоронили бедную Гертруду Ивановну. Ермак все ждал, не явится ли отец, но Станислав Львович не явился. Неожиданно похороны оказались такими многолюдными, словно хоронили заслуженного деятеля. И Ермак никогда не узнал, что пришли почтить его.
Пришла чуть не вся школа — и учителя и ребята, пришли сотрудники гостиницы, где работала Гертруда Ивановна, жители Пушечной улицы и соседних кварталов и, конечно, все соседи.
Тело Гертруды Ивановны сначала привезли на грузовике во двор дома, где она родилась и прожила свою незадачливую жизнь. Бегала остриженная наголо по двору, ходила в школу, познакомилась со Стасиком, вышла замуж, родила сына, похоронила труженицу мать… Пережила огромное горе, когда бросил муж (соседки помнят, что она тогда месяц не причесывалась; как завязала голову какой-то тряпкой, так и ходила), пережила радость его возвращения, но она уже пила.
И вот теперь привезли то, что от нее осталось, — проститься. Соседки подняли плач — больше те, кто ее осуждал, требовал отобрать Ермака. Русский человек отходчив. О мертвых не говорят плохо.
Шофер торопил. Грузовик разрешили взять всего на час: ему ехать в дальний рейс. Посадили возле гроба заплаканного, казавшегося еще тщедушней Ермака и тронулись в последний путь гораздо быстрее, чем положено в подобных обстоятельствах. Все запыхались и ругали шофера.
Санди шел с мамой и Атой. Рядом шагал сумрачный Баблак, не сводивший взгляда с Ермака. Что-то его в нем поражало. Позади шли соседи и рассуждали о том, как мог в такой семье: мать — алкоголик, отец — тунеядец, слизняк, — у таких родителей вырасти мальчик, добрый и ясный, стойкий ко злу. Удивлялись, почему иногда в хороших трудовых семьях вырастает хулиган, бездельник, а то и хуже. Приводили примеры. Потом окончательно запыхались и замолчали.
На кладбище подвыпивший швейцар гостиницы порывался сказать речь, но его оттаскивали назад. И он, обиженный, ушел.
Зарыли гроб в землю, забросали землей и пошли назад. Глафира Егоровна от имени соседей пригласила Викторию Александровну на поминки, «все, как полагается, честь по чести, в складчину».
Виктория Александровна не смогла отказаться. Помянула покойную рюмкой кагора, кутьей, блином и простилась. Ермак вышел их проводить. Виктория крепко его поцеловала. Договорились, что завтра он придет.
Ата была молчалива и подавленна. На ней было новое платье, сшитое Викторией Александровной, светло-синий в крапинку плащ и кожаная панамка. Всякий, взглянув на нее, невольно думал: «Какая славная девушка!»—но, приглядевшись, отмечал: «Только какая-то странная». И долго не мог понять, в чем странность. Странность была в том, что Ата все еще не научилась смотреть.
Прощаясь с братом, она вдруг сказала:
— Ермак, я останусь с тобой! Можно? — И бросилась к Виктории Александровне: — Тетя Вика, мне у вас очень хорошо! Не сочтите меня неблагодарной. Но ведь он теперь один?! Почему нам не жить вместе, когда их нет больше?
Ермак грустно и-твердо взглянул на сестру:
— На что же мы будем жить? Тебе нужно хорошее питание… С осени я иду в техническое училище. Летом… сам не знаю, как проживу. Вот когда буду работать на заводе, тогда, если хочешь, будем жить вместе.
— Ты уже все обдумал! — печально удивилась Виктория. О судьбе Ермака задумались многие: соседи, знакомые,
сослуживцы матери, педагоги. Приходил депутат из городского Совета. Ермаку предложили закончить среднюю школу. Его бы поместили в интернат. Но Ермак отказался наотрез.
— Я должен сохранить комнату. Папа поездит и вернется. Где он будет жить? И вообще я хочу работать на судостроительном заводе.
Так и было решено. Он закончит семилетку (осталось два месяца!) и пойдет учиться в техническое училище при судостроительном заводе.
На каникулы Дружниковы пригласили Ермака к себе. У мальчиков были грандиозные планы на лето — туристский поход.
Несколько дней ходил Иван Баблак по городу в поисках работы. И хотя всюду висели огромные плакаты, призывающие сварщиков, арматурщиков, токарей, слесарей, механиков, каменщиков и, конечно же, маляров, Ивану, ознакомившись с его документами, отказывали. Под разными предлогами. Собственно, даже не отказывали, а посылали один к другому, назначали прийти через неделю-две. По выражению Баблака, «тянули резину».
Иван уже десять дней жил у Ермака без прописки, и соседи грозились сообщить «куда следует».
Ермак рассказал об этом Санди.
— Надо пойти к дедушке Саше, он поможет! — воскликнул Санди. — Дедушка теперь секретарь парторганизации. Давайте пойдем завтра утром все трое!
Так и сделали. Ставший еще более угрюмым, Иван не возражал. К дедушке так к дедушке. Чем черт не шутит. Вдруг поможет?
Было утро, воскресенье. Ночью шел дождь, а теперь парило и земля дымилась.
Александр Кириллович Рыбаков жил на Корабельной стороне за морзаводом, в небольшом — три окна на улицу, четыре во двор — доме из желтого ноздреватого камня. При доме был чистенький, усыпанный гравием дворик и сад, в котором росли акации, миндаль, шелковицы, вишни и виноград. Нелегко было вырастить эти деревья. Сначала надо было выдолбить в скалистой земле яму, насыпать в нее землю, привезенную издалека, а уж потом посадить дерево. Александру Кирилловичу не раз предлагали квартиру в новом доме, но он категорически отказывался, опасаясь, что он там «задохнется».
Во дворе сохла вверх дном свежеокрашенная большая лодка с застекленной каюткой, на случай непогоды. На веревке проветривались капроновые сети, которые вязал зимними вечерами сам Рыбаков. Недаром и фамилия такая подходящая — был он заядлый рыбак. -
Ребята застали его во дворе; он красил крыльцо в зеленый цвет. Старый судостроитель весело удивился ребятам, настороженно оглядел Баблака, не внушающего своим видом особого доверия (наложила жизнь свое клеймо). Пригласил в дом.
— Посидим и здесь, на солнышке! — буркнул Иван и сел на скамейке, благо ее не успели покрасить.
— Дедушка, мне нужно с тобой поговорить! — решительно объявил Санди и потянул деда за рукав чиненого-перечиненого кителя, в котором он всегда работал во дворе и в саду.
Пока те двое ожидали во дворе, понимая, для чего Санди надо говорить наедине, он рассказал дедушке всю историю Баблака. В особенности то, что на него произвело впечатление, — про фильм «Баллада о солдате».
— Понимаешь, дедушка, он решил навсегда порвать с преступным миром, а его не принимают на работу. Один посылает к другому. И не отказывают, и не берут. Что же человеку делать? Это его родной город. Иван — сын Героя Советского Союза.
— Какого еще героя?
— Черноморского флота. Может, я плохо понял… Иван никому об этом не расскажет. Стесняется. Не хочет память отца позорить. Ты, наверно, слышал про его отца — Иван Баблак?
— Что ты плетешь, Санька? Ты знаешь, кто такой Иван Баблак? Про него легенды слагали. Памятник ему и его товарищам стоит. Знаю я человека, который его именем карьеру себе сделал. Доберусь я до него. Впрочем, тебе этого не понять — мал еще! Баблака у нас все знают. Так этот сучий сын брешет, что он его родной сын? Может, он сын лейтенанта Шмидта?
— Он не брешет, дедушка. Наоборот, скрывает от всех. Только Ермаку сказал. Ночью. Не велел никому говорить. Ему стыдно, понимаешь?
— Тьфу ты, какая оказия! Но ведь он тогда племянник нашего… Не мог же он пойти на такое: сказать, что мальчишка умер? Все думали, что мальчик умер в детдоме.
— Не умер. Он писал своему дяде из детдома. И воспитательница писала. Но тот не откликнулся.
— Это на него похоже.
— Иван убегал из детдома к этому дяде. Но тот на. третий день отправил его обратно. Это ведь все можно проверить.
— Да, можно. Тащи их сюда!
Александр Кириллович рысцой выбежал во двор и властно позвал нежданных гостей в дом. Он провел их в «зал» — лучшую комнату в доме, где стоял телевизор. Два окна были распахнуты настежь. В палисаднике перед окнами цвел миндаль, омытый ночью дождем.
Иван сел на стул возле двери, нагнув голову и облокотившись на колени. Он был в своем новом плаще. Кепку держал в руках. Русые густые волосы вились надо лбом. Весь вид его говорил красноречиво, что не ждал он особого добра и от Сандиного дедушки.
Ермак и Санди сели на подоконник и затаили дыхание, боясь проронить хоть слово.
— Слышал твою историю, — начал без подходов Александр Кириллович, присаживаясь возле парня. — Одного не понял: чей ты, говоришь, сын?
Баблак густо покраснел. Он растерялся и не знал что сказать. Стыдно ему было… Санди правильно понял, почему он скрывал это от всех. Только и сказал, что малым ребятам. Он никак не ожидал, что Санди запомнит и скажет парторгу именно об этом.
— Не все равно, чей я сын! — пробормотал он.
— Я ведь знал Ивана Баблака. Неужто твой отец?
— Вы знали отца?! — ахнул Иван.
Захолодевшие его глаза потеплели. Разволновался он отчаянно. Смешно и трогательно было смотреть на этого несуразного, грубого парня, испытывающего чувства, к которым он явно не привык.
— Расскажи, что ты помнишь об отце. Кто из родственников жив сейчас?
Иван с напряжением пошевелил пальцами.
— Я подумал, что вы мне расскажете об отце! — сказал он с разочарованием и горечью. — Вы, правда, знали отца?
— Знал. И потому, что знал, не хочу ошибаться и сыграть дурака. — Александр Кириллович посмотрел на Ивана и вдруг изменил тон: — Сходим сегодня на его могилу. Сведу тебя к человеку, который был с ним в час его подвига и в час его гибели.
Иван неожиданно покраснел, даже его бычья шея. Его всего бросило в жар. Машинально расстегнул он ворот рубахи. В следующий момент крепко взял себя в руки, став почти спокойным.
— Биографию рассказывать?
— Рассказывай биографию.
— Отец был матрос. Брат его — они погодки были — инженер, кораблестроитель, а мой отец матрос… Мечтал тоже учиться, да не пришлось. В войну на сторожевом катере служил. Война началась, я совсем малый был, однако помню все. Как бомбили. Как днем при солнце темно было. Мать работала в порту. Крановщицей. Не успели мы с ней вовремя эвакуироваться. Погибла она… На рытье укреплений. Меня потом сумели переслать ночью самолетом. Определили в детдом на Волге. После войны я убежал из детдома. Хотелось дядю найти, Родиона Евграфовича. Он тогда уже вернулся с Урала, где был во время войны. Нашел. Не очень он мне обрадовался. Жена его и то лучше отнеслась. Через три дня он отправил меня обратно в детдом, пригрозив на случай, если еще сбегу, милицией. Вы что, волнуетесь будто?
— Продолжай! — коротко приказал Рыбаков.
Жилы на его висках вздулись. Невольно он сжимал кулаки. Сангвиник он был чистейший — вспыльчив, порывист, горяч. Но давно научился себя сдерживать. И сейчас сдержал. Знал он больше всех о Родионе Баблаке, но даже он не предполагал, что тот способен на такую подлость: сказать, что мальчик умер. Боялся общественного мнения! И предоставил мальчишке жить как хочет.
— Вернулся я в детдом не солоно хлебавши, — продолжал ровным голосом Иван.
— А что, там плохо было?
— Нет, не плохо. Кормили досыта, одевали, учили, наставляли уму-разуму. Но все же казенщина. Скучно. Каждый мечтал о доме. О родных. У кого нет, не так обидно. А у меня был родной дядя. Добро бы нуждался. А то ведь инженер, корабли строит. И своих детей нет. Страсть! Озлобился я тогда. Сначала на него, потом на весь свет. Все они, думаю, такие! Воспитательницы ему писали. Просили хоть когда навестить или письмишко прислать. Не прислал, не навестил.
Меня называли трудным. Что правда, то правда: трудно им со мной приходилось. Поди, не чаяли, когда от меня избавятся. Учиться я не хотел. Хулиганил. Исключили из школы… Тогда детдом передал меня в техническое училище. Бесь какая-то на меня нашла. Начались приводы в милицию. Убеждали. Уговаривали. Плевать я на все хотел. Стали мы вечерами пошаливать. Деньги отнимали, часы. Ну, известное дело, попал в колонию. Там свое совершеннолетие отпраздновал. Так и пошло. Там я совсем остервенился. Чудное дело! Сам же во всем виноват, а людей винил. Хоть того же дядю. Не обязан ведь он был усыновлять меня. Мало ли что…
— Обязан! — отрезал Рыбаков. Иван посмотрел на него с интересом.
— Я вижу, вы мне верите?
— Верю, парень. О твоей дальнейшей биографии догадываюсь. Вот что… — Александр Кириллович поднялся со стула и пошел переодеваться.
Вернулся он из спальни в парадном костюме, с орденской планкой на груди.
— Скоро придет тетя Ксения, дожидайтесь ее, — приказал он Санди. — А ты, Иван, идем со мной. Не спрашивай, иди, когда тебе говорят.
А Иван и не спрашивал. Начиная с этой минуты он всем сердцем поверил Александру Кирилловичу, уже понимая, что этот человек не Стасику чета, что такого не довелось ему еще встретить на темной дороге, которой шел он долго-долго.
Как ни странно, но в этом парне, прошедшем огонь и воду, осталось еще много детски доверчивого. И Рыбаков это понял. Как понял всю ответственность этого момента в жизни Ивана… Обмани его теперь, и он снова бы покатился под откос. Счастье Баблака, что Александр Кириллович не был способен на обман.
Они шли пестрой, шумной улицей южного города в последнее воскресенье апреля. Подходил праздник. Оттого много народа на улицах, толпы у магазинов, оттого все спешат с покупками в руках. Группами шли улыбающиеся матросы, отпущенные на берег. Возле кино очереди на дневной сеанс. В небе весело рокотали учебные самолеты.
Рыбаков шел быстро и деловито, чуть припадая на левую ногу. «Был ранен!» — догадался Иван.
— Вот здесь, — сказал мастер.
Они вошли в квадратный каменный двор большого дома. Поднялись на третий этаж. Им сразу отпер седой худощавый мужчина, лет под пятьдесят. Звонок застал его, когда он надевал пальто. Он обрадовался гостям, засуетился.
— Куда собирался-то?
— Просто хотел пройтись. Успею. Раздевайтесь и проходите.
— Нет, мы идем… И ты пойдешь с нами, Дмитрий Сергеевич. Расскажешь этому парню все, что знаешь про Ивана Баблака. Это его сын, тоже Иван.
— Сын?! Но ведь он умер?
…Они стояли перед братской могилой. Кто-то положил у могилы букетик подснежников, кто-то веточку цветущего миндаля. Героев не забыли. Их имена были вырезаны в надгробии. Среди них Иван прочел имя отца. В глазах потемнело. «Простишь ли ты меня, отец?»
Смутно его помнил Иван. Уж очень коротко было детство, Уж очень мало с ним побыл отец. Отец! Он был очень молод, моложе Ивана. Веселый, простодушный парнишка в матросской форме, бескозырке, с открытыми — вот я весь — синими глазами. Он играл на гавайской гитаре, пел «Матрос-партизан Железняк» и «Каховку». Носил маленького сына на спине, играл с ним в Чапаева. Когда пришел грозный час для Родины, он сражался, как все, а умер как герой. Вот и все. Жил он на белом свете двадцать два года.
Гитлеровцы напирали, теснили к морю, расстреливали. Слепящие прожектора, треск, грохот, вспышки мертвящего огня, едкий дым. Люди спотыкались о трупы товарищей, обливаясь потом и кровью — своей, чужой, не разберешь! Еще четверть часа — и от батальона морской пехоты не останется ни одного человека. Упал мертвым командир. Истекающие кровью люди — уже ни одного, кто бы не был ранен, — дрогнули. Конец… И тогда, не принимая конца, выбежал вперед Иван Баблак. Правая рука его повисла, он уже не мог стрелять, но еще мог командовать.
— Вперед! За Родину! — крикнул он несколько раз и, оглянувшись, увидел с волнением, что его услышали, что люди бегут за ним. Даже лежавшие на земле собрали последние силы, поднялись и бросились вперед. За Родину!
Снесли на пути проволочное заграждение, пробежали минное поле, не оглядываясь, чтоб не ослабеть. Фашисты встретили их гранатами. Советские люди ответили гранатами, штыками, автоматами, камнями, досками, просто кулаками… Так силен был этот неожиданный натиск, что немцы побежали. А раненые преследовали их, били и умирали. Так была отбита атака. Но рано было ликовать. Немцы получили подкрепление.
Снова началось сражение… Оставшиеся в живых шесть человек укрылись в доте. Гитлеровцы окружали медленно, но неотвратимо. Вокруг дота десятки трупов фашистских солдат, подбитый танк, обугленная машина.
Так прошли еще сутки. В живых оставалось уже четверо. Двоих отнесли к стене, закрыли им глаза. Вот кто эти четверо: парторг Дмитрий Сергеевич Куприянов, коммунисты Бурлака и Петров, беспартийный Иван Баблак. На четырех обреченных в осажденном доте смотрела смерть.
Не было воды (о, только бы глоток!). На исходе боеприпасы. А враг наседает.
— Рус, сдавайся!
— Простимся, друзья, — торжественно сказал парторг. Начали прощаться. Баблак словно не слышал. Он повернулся к парторгу и сказал:
— Дмитрий Сергеевич, я один здесь беспартийный. Хочу тоже быть коммунистом.
— Что ж, вступай…
Бумаги не оказалось. Петров вывернул карманы, нашел какую-то квитанцию.
— Вот пиши на обороте заявление. После боя дам тебе рекомендацию.
— Я тоже рекомендую! — крикнул, не оборачиваясь, Бур лака и выпустил по врагу очередь из автомата.
— Товарищи! — сказал парторг. — Собрание объявляю открытым. На повестке дня один вопрос: прием кандидатом я члены партии товарища Баблака. Какие будут предложения?
— Принять!
— Принять!
Через два дня советские войска, перейдя в наступление, отбросили гитлеровцев. Только тогда открылась дверь дота и вышел, рыдая, Куприянов: только что умер на его руках Иван Баблак; Петров и Бурлака погибли раньше…
— Вот они здесь лежат, мои друзья… — тихо сказал Дмитрий Сергеевич, держа кепку в руках. — Но как же мне сказали, что сынок Ивана умер? Зачем?
— Тсс! — Рыбаков оттащил приятеля от братской могилы. Иван плакал, не скрывая и не стыдясь своих слез. Когда он немного успокоился, Рыбаков повел его в музей.
Там под стеклом лежало заявление Ивана Баблака, окрашенное кровью героя.
На другой день Иван Баблак был зачислен на судостроительный завод. Маляром. В цех коммунистического труда, мастером которого столько лет был старый судостроитель коммунист Рыбаков. Родион Евграфович Баблак работал на Этом же заводе заместителем главного инженера.
Воздух сух и зноен, небо помутнело—чувствуется близость пустыни Сахары. Мы где-то в районе Зеленого мыса. Устойчиво дует северо-восточный пассат, освежая не то что тело — самую душу. На па тубе толкотня, как на проспекте Ленина в нашем городе: смех, говор, песни. Каждый занят своим делом, но успевает обмолвиться с товарищем парой веселых словечек. Одни до этого рейса работали на рыболовных или китобойных судах — это старые морские волки, другие — вчерашние школьники и ног под собой не чувствуют от радости, что попали на океанское судно.
В штурманской рубке пыхтит над картами Фома Иванович Шалый — первый его рейс в океане. Я не раз заглядывал к нему в рубку. Иногда он улыбнется радушно и даст покурить из своей морской трубки. Рассказа от него не жди, молчалив феноменально, но слушает с удовольствием. Хорошо слушает. А другой раз хмуро глянет из-за своих карт, планшетов, журналов, в которых записаны пеленги, изобаты, время научных станций, и скажет:
— Ты, Санди, того… иди. Некогда!
Обычный рабочий день в океане. Ученые заняты своей работой. Все они разбиты по отрядам, по шесть-восемь человек. Начальник нашего гидрологического отряда — Мальшет, старший научный сотрудник — Елизавета Николаевна Ефремова (жена Фомы Ивановича). Некоторые ее зовут просто Лизонька; она не возражает. Старший инженер по приборам — Анатолий Бабушкин, грубоватый, но прямой, искренний человек. Три младших сотрудника, только в прошлом году закончившие институт. Они славные ребята, но уж слишком скалозубы, насмешливы. Самые молодые из ученых, а поотпустили себе бороды под Фиделя Кастро. И практикант студент-заочник Александр Дружников — это я. Всего семеро!
Работы у нас больше всех. Встаем в несусветную рань, когда больше всего хочется спать, и уже в шесть часов приступаем к наблюдениям. Океан хмур и заспан, небо еще заволочено облаками, утренний ветер срывает верхушки волн и обдает брызгами лицо, холодные капли попадают за воротник. Мы собираемся у наших лебедок, установленных по правому борту в носовой части судна, вблизи гидрологической лаборатории. Обмениваемся приветствиями, шутками. Елизавета Николаевна всегда ясна и светла. Никогда я не видел ее заспанной или с головной болью, не в духе, раздраженной. По-моему, она очень сильный душевно человек. Мужественный. Она, видимо, счастлива. Но все-таки какая-то тень скользнет порою по ее смуглому лицу, потушит на минуту блеск светло-серых глаз и спрячется в уголках рта. Следы пережитого. У кого их нет — на лице или в сердце!
Грохочет лебедка, змеится стальной трос. Мальшет не дает нам времени для раскачки — с места в карьер включаемся в работу. Скоро от лебедки начинает валить пар. Тралим на глубину до пяти тысяч метров. Определяем течения на… 84 горизонтах! Пускаем в ход и вторую лебедку. В океанскую пучину опускаются на тросах барографы, вертушки, термографы. Пробы воды барографами, измерение температуры, определение ветрового дрейфа с помощью вертушек. Наблюдения за цветом и прозрачностью морской воды при помощи белого диска и шкалы цветности. (Доверен целиком мне.) Измерение высоты штормовых волн. (Думаете, это легко? Весь вымокнешь, как собака на дожде!) Наблюдения над солнечной радиацией и т. д. и т. п. Всего не перечислишь. Вытравив трос с кабелем за борт, включаем электронный мост, следим за работой самописцев. Одна станция занимает два, а то и три часа, смотря по погоде. Если же случится перехлестывание тросов, то на распутывание их уйдет еще добрый час. Только потом завтрак в кают-компании. После завтрака небольшой отдых, обработка материалов, и снова очередная станция. Так все сутки. Мы дежурили в две вахты — дневную и ночную. Конечно, устаешь, но работа интересная. При каждом тралении на палубе собирается толпа любопытных. Мы каждый раз извлекаем из океана что-нибудь интересное: багряные ветви с кораллового рифа, живые оранжевые звезды, седые водоросли, словно вырванные из бороды морского царя, странных, будто инопланетных рыб.
Как-то во время ночной вахты, когда мы отдыхали на палубе после очередной станции, зашел разговор о Мальшете. (Филипп Михайлович, который работает в обе смены, ушел к себе немного соснуть.) И вот Анатолий Бабушкин говорит:
— Все-таки при всей известности, при том положении, которое Мальшет занимает в научном мире, он неудачник!
«Не похож он на неудачника», — подумал я, а Лиза даже руками всплеснула:
— Какую чушь вы говорите! Анатолий разозлился:
— Почему «чушь»? Мальшет несколько лет отдал борьбе за Каспий… Это его нашумевший проект дамбы через Каспий? Проект отклонен. Неудача, которая может…
— Разные бывают неудачи, — перебила его Лиза, — как вы не понимаете… Просто его проект опередил свое время. Он несомненно будет осуществлен в двухтысячном году или позже. Мечта Филиппа Мальшета сбудется: человек будет сам управлять уровнем Каспия!
Даже в полумраке — мы сидели на слабо освещенной палубе — я заметил, как раскраснелась Лиза, как сияли ее глаза.
— Разве вы еще не поняли, — с презрением, пылко добавила она, — что Мальшет — человек из будущего? Разве вы столь слепы? Он всегда будет идти немного впереди, хоть на день, но впереди. Его поймут завтра, а он уже опять уйдет далеко, вынашивая необычные идеи…
Лиза внезапно умолкла, словно задохнулась, и больше не сказала ни слова.
На меня ее слова произвели огромное впечатление. Я раздобыл в корабельной библиотека несколько книг Мальшета о Каспии, о его проекте. Каспийское море катастрофически мелеет (в иные эпохи катастрофически подымается, заливая города и гавани), и молодой ученый хотел (всего-навсего!) управлять уровнем моря,
С этого дня я стал внимательно присматриваться к Мальшету. Вслушиваться в его речи. Спорщик он был, между прочим, ужасный. Он даже с дедушкой несколько раз схватывался. И резок он был! Хорошо, что дед выше этого — мелкой обидчивости — и слишком ценит в Филиппе способного океанолога (гением он его не считает).
Вот об океане они и спорили. Мой дед — крупнейший теоретик в вопросах океанологии и океанографии и все же считает, что теория еще непростительно отстает. А у Мальшета крен в сторону практических начинаний… Великие технические идеи его увлекают. Но как он говорит! Нельзя не заслушаться им, не верить ему. Мы часто беседовали с ним, захватывая время у сна, уже лежа в каюте на своих койках. Вернее, он говорил, а я слушал с бьющимся сердцем. Я вдруг понял, что как-то на ощупь, инстинктивно пришел в океанологию, но теперь я знал, за что полюбил эту науку и ч т о должен в ней сделать, когда кончу институт. Ни дед, ни педагоги, ни даже книги, а именно Мальшет раскрыл мне глаза. Океанология была наукой будущего.
— Знания о Мировом океане скоро продвинутся настолько, — уверенно говорил Мальшет, раскуривая свою «папиросу на ночь», — что на их основании техника начнет приносить человечеству такое, что нам сейчас и не снится. На очереди дня, друг Санди, регулирование климата человеком. Управление переносом влаги при помощи воздушных течений, воздействие на глубинные течения, на ледовую поверхность полярных океанов.
Однажды Филипп сказал что-то в этом роде деду и стал развивать то, что он «нащупал». Новый грандиозный проект не давал ему спать по ночам…
— Мы еще слишком мало знаем, — категорически возразил дед. — Даже слабое воздействие на атмосферные явления может породить очень мощный процесс, чреватый далеко идущими последствиями.
Мальшет пожал плечами. На нем была зеленая полосатая куртка, которая очень его молодила. Он казался чуть старше меня.
— Мы должны открыть теперь же, в этот рейс, — настойчиво заявил Мальшет, — точки давления в атмосфере, чтобы контролировать тепловой двигатель моря и воздуха.
Зеленые глаза его разгорались, он буйно ерошил свои рыжевато-каштановые волосы. Лиза смотрела на него затаив дыхание, как и я. Дед добродушно усмехался в усы.
— Эх, Филипп Михайлович, работы впереди непочатый край. Завидую вашей молодости… У меня мало осталось времени. Сейчас нам необходимо одновременное исследование Мирового океана. Только международное сотрудничество…
— Да, теперь научные исследования приняли глобальный характер, — соглашался Мальшет. — Человечество наконец поняло, что даст такое сотрудничество. Пора переходить к рациональному рыбному хозяйству. Не охотиться на рыб, а разводить и пасти их в океане, как стада скота в необозримых степях. А сколько полезных ископаемых извлечет человечество со дна океана! — воскликнул в упоении Мальшет.
— Вторая половина двадцатого века, — говорил в другой раз Филипп (его слушателями были я и трое бородачей выпускников), — будет эпохой интенсивного наступления на океан. Наша страна наконец вырвалась на простор Мирового океана. Если люди хотят разумно использовать свою планету, то надо начать с умного и дальновидного управления океаном… Океан — это не только водные пути, источники пищи, минерального сырья, еще не использованные источники энергии (об этом надо подумать!), океан — это будущий плацдарм жизни для будущих поколений, когда наступит перенаселение.
— Фью! Да когда это будет? И будет ли? — даже свистнул один из бородачей, и опять разгорелся спор.
Я спорить не любил с детства.
Каждый из научных работников экспедиции, собираясь в далекое плавание через весь Атлантический океан к берегам неведомой Антарктиды, имел свою тему исследований, свою заветную мечту ученого, Мальшета больше всего интересовало изучение движения воздуха, вызванного тепловым взаимодействием между морем, атмосферой и сушей.
Движение воздуха, зарождающееся над ледяными пространствами Антарктиды и океаном, — одно из самых мощных движений воздуха на земном шаре. Скоро я понял, что Мальшет из тех ученых, которые должны каждое явление природы увидеть собственными глазами, «пощупать» его на цвет и вкус. Вот почему он так радовался каждой экспедиции. Он был уже полон планов, гипотез, замыслов. Он был весел, работоспособен и энергичен. Если у него и были какие заботы и огорчения, он оставил их дома.
Я считаю, что мне необыкновенно повезло, когда меня поместили в одну каюту с Мальшетом. Даже когда нам пришлось поменяться каютами с пожилыми геофизиками и перебраться в каюту, где качало безбожно.
Это оказалось самое высокое место корабля. Каюта находилась на одной палубе с рулевой рубкой, как раз напротив штурманской, где корпел над картами Фома Иванович. Выше только капитанский мостик. Мальшет был весьма доволен. Он говорит, что наша новая каюта самое удобное место для научного работника: отсюда всего лучше наблюдать за дрейфом льдов, за полярными сияниями — скоро мы их увидим.
В каюте койка, мягкий длинный диван, который занял Филипп, письменный стол, умывальник, платяной шкаф, стеллаж для книг и два иллюминатора. Все такое аккуратное, прочное, красивое, чистое, какое бывает только у моряков. Когда я старательно разложил свои вещи, Мальшет подарил мне рамку для фотографии… Я удивленно посмотрел на него.
— Повесь ее фотографию над койкой, — добродушно заметил он. — Зачем же каждый раз, когда хочется на нее взглянуть, лазить в чемодан? Как ее зовут?
— Ата, — багрово покраснев, буркнул я, но принял рамочку, от смущения даже не поблагодарив.
Теперь фотография Аты висит у меня в изголовье. Впереди Антарктида!!