ЖИЛОЙ (остров моих историй)

Жилой

Вода была тёплая. Мы заходили по щиколотку и долго шли под старым причалом. Нужно было дойти до большого камня. Он в самом конце.

Там по шейку, там водились креветки, и мы на них охотились.

Нужно встать неподвижно, и тогда креветки отправятся к нам.

Они подплывали и пробовали нас своими лапками – жив-мёртв, а мы осторожненько подводили руку и хватали их, как мух со стола.

Креветка немедленно съедалась.

Нам исполнилось по двенадцать лет и мы хотели есть.


А ещё ловили кефаль. Она подходила к самому берегу за рачками-бокоплавами, и её можно было поймать на удочку-закидушку.

Только надо очень сильно дернуть в момент клева, потому что кефаль – рыба могучая, а челюсть у нее слабая, и она одним рывком рвет себе челюсть и уходит, а когда ты сам рванешь, то, может быть, успеешь выбросить её на песок.


Кефаль мы жарили.

А Юрка Максимов говорил, что свежую рыбу можно есть сырой.

В обед приходил отец и водил нас в столовую. Там мы ели жутко невкусный суп и второе.

Отец у нас работал, на этом острове.

Остров назывался – Жилой.


У Юрки Максимова очень смешной папа. Мы закатывались над каждым его словом. А он воодушевлялся, делал гримасы – тут мы вообще помирали, а если он плавал в море, то всегда задирал зад и говорил: «Так плавает пожилая дама».


Юрку я учил плавать. Сначала все шло хорошо, а потом мы поплыли до буйка, развернулись и назад. Плывем, и вдруг он мне говорит: «Я дальше не могу, устал». – «Ты чего, – подплыл я к нему, – сейчас же плыви!» – а он начал тонуть, захлебывается, глаза бешеные, и выкрикивает только: «Саша! Саша!» – я к нему, а он очень сильный вдруг стал, только я рядом оказываюсь, хватается за меня, на голову мне забирается и мы вместе тонем, но под водой он меня отпускает, я отплываю, потом снова к нему, и все повторяется.

После я приноровился его под водой толкать к берегу. Подныриваю, чтоб он меня не достал, пихаю и всплываю на безопасном расстоянии.

Мне показалось, что я его целый час толкал. Наконец, задел я ногой дно. «Дно! – кричу ему. – Становись на дно!» – Он встал, и тут силы его оставили – повис у меня на руках. Так я его на песок и вытащил.

Мы долго лежали, пока он в себя приходил, потом пообещали друг другу ничего никому не рассказывать.

А через несколько лет, нам уже по шестнадцать было, у Юрки на день рождения его отец поднял тост за меня. «За Саню! – говорит, – который мне сына спас!» – а я на Юрку посмотрел, мол, эх ты, договорились же никому ни слова, а тот говорит: «Я не при чем!» – оказывается, видели нас, только добежать не успели.


Папа у Юрки потом совсем спился. Не узнавал уже никого, и зубы у него выпали.

На острове люди жили только в той части, где имелась вода. Все остальное – глиняная пустыня с верблюжьей колючкой, полынью, осокой. Там ходили козы. Козы в штанах. Чтоб не порвали вымя о колючки.

Так нам объясняли здешние мальчишки. Вечно голодные, они клянчили рыбу у рыбаков.

Те причаливали, пьяные, и на палубе у них стояли ящики с килькой.

Они бросали бутылки в море, а мы ныряли за ними, доставали и сдавали. На деньги можно было купить еды или сходить в кино.

Только в кино мы чаще бесплатно через забор прыгали.


На диких пляжах отдыхали ужи и тюлени. И тех и других в воде мы боялись. Ужи просто неприятны. Вдруг касались тела.

Тюлени в воде двигались лениво, но быстро. А под водой они вообще напоминали торпеды.

Так нам казалось. Как увидишь такой снаряд – воздух из легких вырывается в крик.


В море я далеко плавал. Отплывешь с полкилометра, посмотришь назад, на берег, и будто ты на горе. Вода выпуклая. Поверхностное натяжение.

Однажды встретил белугу. Очень испугался. Думал акула. Плыл и сам себя успокаивал: на Каспии нет акул! На Каспии акул нет! Так до берега и доплыл.

А рыбища здоровенная – жуть!


Со старой пристани хорошо нырять. Дно очень чистое. Там на кефаль можно охотится с острогой. Мой брат Серега мог две минуты пропадать под водой, а я – только минуту.

Потом понял почему: надо не бояться воды и все делать как бы нехотя, тогда и спазмы наступят не сразу.


Кислородное голодание очень коварно. Можно не заметить и потерять сознание. Это я где-то читал. Честно говоря, часа через три в воде начинает казаться, что воздух тебе и вовсе необязателен – забываешь дышать. До этого доводить не стоит.

Одно точно: все люди, попадая в воду, тут же начинают с ней сражаться, а она не враг.


А ещё мы мидий ловили – отдирали их отверткой. Ели, конечно, сырыми.

Я даже верблюжью колючку пробовал. Интересно же за что её любят верблюды.

А ещё полынь жевал – говорят она лечебная.


Но самым вкусным казался черный Хлеб с маслом. До сих пор, как представлю себе горячую горбушку, так слюнки и побежали.

А ещё ворованную кильку можно есть просто так. Это нас местные научили мальчишки. На хлеб её и сверху посолить.

Ели вместе с головой и потрохами. Летела, как мышь в пустой амбар.


Километра три по побережью, и начинался Золотой Пляж. Это мы его так называли. Он весь уложен белыми раковинами и на солнце сверкает. На нем никого – одна красота, да заблудившиеся козы.

Видел, как козы пробуют пить морскую воду. К середине дня очень хотелось пить. Вода на острове солоновата, и потому в полдень мы шли на охоту за арбузами. Серега смастерил арбалет, стрелу мы привязывали веревкой.

Бахча обнесена забором, мы стреляли через щели, потом подтягивали арбуз.

Однажды нас увидел сторож:

– Эй, пацаны! Идите сюда, так арбуз дам!

Как же! Так мы и пошли. Взрослым мы не доверяли. Ещё по роже надаёт.


Серёга мог под водой съесть кусок хлеба. Он потом и меня этому обучил. Надо хлеб, тот что во рту, сначала разжевать, а следующий кусок в себя как бы втягивать.

Мы даже на спор с ним ели. Спорили с кем-нибудь: а спорим, что под водой все съедим? Прыгали в воду и выигрывали.

Серега ещё воробьев из рогатки стрелял. Мы их жарили, а когда отец приносил домой осетра или икры, начинался пир. Ели, как пылесосы.

И ещё мой брат здорово под водой в ловитки играл. Я его никак не мог поймать. Мы с Валеркой – нашим младшеньким – следили на пирсе, как он в воду уходил.

Там на дне лежала старая труба, и он все в нее хотел забраться.

Просто так. Интересно же.

А я волновался чего-то. Будто чувствовал.

Он нырнул и не выходит. Минута прошла – нету, вторая течет, течет.

– Валерка! – говорю нашему мелкому, а у самого голос срывается. – Давай за кем-нибудь быстро!

Он пулей, а я в воду нырнул, и тут мне Серега навстречу всплывает весь ободранный: он в той трубе застрял, еле вырвался. Там мидии наросли как зубы: вперед пропускают, а назад – нет. Пришлось ему до конца трубы ползти.

– Ты больше так не делай! – говорю ему.

– Ладно, – говорит, и кровь с него течет.

Я-то знал, что сейчас Серега отдышится и опять чего-нибудь выдумает.

Например, это он придумал на ходу электрички на насыпь спрыгивать. Кроме него, это никто сделать не мог. Просто руки от поручней не отрывались.


Вообще в воде много чего происходило.

Мы с ним в шторм купались. Нравилось на волнах скакать. А буря нешуточная. На берегу брат наш меньший мечется, а мы с Серегой девятый вал изображаем. Страшно и жуткий восторг. Надо только следить за волной; потом чтоб о скалу подводную не тюкнуло; потом, чтоб не вывалило на берег – там ещё как о дно грохнуть может – мало не покажется; потом, чтоб на плавник не напороться – его в бурю много, откуда он только берется; потом опять за волной надо следить, чтоб хребет не сломала.

Так и катались.

А однажды на далекой плите купались. Плита – это скала. Вершина у нее плоская, отсюда и название. До нее плыть-то недолго, с километр, наверное. Мы туда спокойно добрались, а назад поплыли – шторм налетел: мы к берегу, а нас в бок и в море несет.

– Серега! – кричу ему, а у самого не голос, а писк какой-то. – Между волнами изо всех сил, а на откате отдыхаем! – он мне только кивает.

Плавал-то он хуже меня. Он нырял здорово.

А тут надо было не только плыть, но и соображать, чтоб не испугаться.

Главное, чтоб страх ноги не сводил, но за Серегу я был спокоен – этого не очень-то испугаешь.

А тут мы замерзать стали. Значит, решил я, давно плывем – за этой возней с ветром да течением совсем же времени не замечаешь.

Когда на берег выползли, тряслись, как суслики астраханские, даром что лето и вода как парное молоко.

А с ногами что-то страшное: не идут, и в голове будто карусели, карусели – кружится все.


Отлежались.


И сейчас же солнце, а ты дрожишь, и тебе хорошо, когда оно печет, ты до него жадный.

А после уснул.

Но лучше на пляже не спать – спалишься.

Это мы хорошо знали. Значит надо идти, а отнесло нас далеко. Сначала идешь до вещей, натянул их кое-как и до дома, и уже в доме можно в кровать завалиться.


Жили мы в маленьком домике: крыльцо, туалет, кухонька с плитой и столом, две спальни. В одной отец, в другой – мы, три брата.

А у Валерки далеко от берега судорога была. Иголкой колоться – это чушь. Я кололся – все равно боль адская.

Я, как услышал, что Валерка завопил, сразу понял: она. Плохо, если сразу две ноги. Надо на спину перевернуться и полежать. Часто бывает: только отпустило, пошевелил и опять схватит. Это просто мышцы устали.

Но плыть надо. Мы Валерку подпираем с двух сторон, он терпит и гребет. Больно, конечно, но требуется терпеть. Тут или ты судорогу, или она тебя.

Главное, не боятся.

Сколько людей от одного только страха утонуло.

Иногда икру хватает. Эта самая болезненная. А если пальцы сведет, ногой двигать можно. Вверх, вниз, гребок, ещё один.

Главное отвлечься. Придумать себе думу. Представить, что ты папуас и у тебя лодку разбило, вот ты и плывешь. Иногда помогает.

Так далеко мы втроем редко заплывали. Обычно только я туда заплывал, а ребята с пристани ныряли.

А раз отплыл далеко – и сейнер. Его чавкающий винт под водой хорошо слышно. Главное, чтоб он в стороне прошел. Однажды – очень близко. Даже слышал, как на палубе кто-то крикнул: «Смотрите, пацан в море!» – и сразу: «Где? " – «Справа по борту только что был!» – «Тут же до берега больше километра!» – «Точно, был!»

Был, конечно, только я нырнул и ушел в сторону: выловят ещё, потом отец накостыляет.

Хотя, наверное, не тронет. Отец нас никогда не бил. Но все равно нарываться не хотелось.


Иногда меня спрашивают: сколько я могу плыть, и я отвечаю: да сколько хотите. Вот только спать на воде так и не научился. Некоторые наши хвастались, что умеют, но, я думаю, врали. Если вроде как растворяешься и в ту же секунду опять себя чувствуешь, так это не сон, но после такого провала ощущаешь себя бодрым, свежим и снова можно руками махать.


На Жилом местные жили ловом осетра. Конечно, запрещенное это дело, но осетра ловили много и в основном на икру, так что туши шли по 50 копеек за кило.

Он вареный очень вкусный. Да и жареный тоже. Особенно, если делать из него шашлык.

А бабушка его мариновала: варила с лавровым листом и горошинами черного перца, потом добавляла уксус и ставила дозревать.

Часа через два можно было есть. Но лучше охлаждённым и через сутки.

Мы появлялись с Жилого в конце лета – шумные, загорелые, вытянувшиеся, худющие – бабушка поднимала радостный крик: она кричала: «Вай! Вай!» – а мы слонялись по комнатам, и от счастья не знали куда себя деть.


Биостанция

Это мама нас туда привела. Она считала, что мы будем лучше расти на природе. Биостанция помещалась в парке в Черном Городе. Это единственное легкое Черного Города, и работало оно изо всех сил. Воздух там невыносимой свежести.


А ещё настоящие лианы. Мы на них немедленно залезли и через секунду исчезли в кроне дерева. А вид-то какой с этой вершины открывался: кругом зелёные волны и небо.

Мы слезли, конечно, во часа через полтора.


На биостанции директором была старенькая азербайджанка. Она все время ходила собирать траву для попугаев. Те встречали её диким гвалтом. А ещё в саду разгуливали павлины. Они охотились за майскими жуками и устраивали турниры – раскрывали свои хвосты и трясли ими. Много кур, кроликов и морских свинок. Их разводили, вели за ними научные наблюдения. Мы тоже должны были вести за ними наблюдения, чистить клетки и кормить.

Навозу было больше, чем наблюдений. Но мы тут же узнали, что кролики рычат, если лезешь к ним в клетку, бросаются на руку и бьют передними лапами. И ещё они не любили, чтоб их гладили. Оказывается, очень мало животных любят, чтоб их гладили. Например, петухи не любят, начинают на тебя охотиться.


А собаки любят. Там имелась семья собак: мама, папа и щенята. Папа – огромная кавказская овчарка, мама – тоже, а щенята напоминали медвежат. Папа сразу с нами подружился и разрешал на себе ездить. Если этому увальню что-то не нравилось, он просто башкой валил тебя с ног. Свирепый он был только на вид.

Хотя, если кто приближался со стороны забора к его раю, тут же гавкал. Голосом он напоминал молодого льва.

Папу запрягали в телегу, и он развозил по станции пищу, землю, горшки, и вообще участвовал.


Там ещё был бассейн с золотыми рыбками. Можно опустить в воду руки, и они начинали пробовать, что ты им принес.


Братья мои тут же проворовались – они стащили несколько рыбок. Я проворовался позже. Я стянул кактус Господи! Какие там были цветы: застенчивые розы, наглые гладиолусы, пушистые хризантемы, чопорные лилии, веселые амариллисы, нежные пионы, скромные флоксы, благочестивые крокусы, добрые великаны георгины, умницы примулы, болтуньи петуньи, невозмутимые седумы, честные садовые ромашки, глупые мальвы, коварные вьюнки, чуткие ноготки, отзывчивые фиалки и кактусы.

Эти меня поразили: гигантские шары эхинокактуса, с желтом бархатном кепа цефалия на верхушке и множеством мелких цветочков, опунции, похожие на армаду ощетинившихся лучников, скромняги эхинопсисы и лобивии, изнемогающие от красных, жёлтых, белых цветов, сотни мамиллярий, гамнокалипиумы, пародии, клейстокактусы и прочие.

Я стоял, открыв рот. Я и не догадывался, что такое в природе бывает. Я увидел чудо. Я протянул руку и больно укололся.

Чудо было колючее.

Но я его все равно стащил. Я не мог иначе. Я его должен был в руках держать.

Маленький отросток селеницереуса – принцессы ночи. Если б вы видели его цветок, вы бы меня поняли – это была огромная белая лилия.

Сколько я слез пролил, когда мое воровство обнаружилось. Я раскаивался. А мне говорили так, как и я потом, через много лет сказал своему сыну, ощипавшему мамиллы у мамиллярии: «Как же ты мог! Она же живая!»

Мог. Я очень хотел, чтобы дома, на нашем окне, обращенном на север, когда-нибудь расцвела царица ночи.


Глина и пластилин

С биостанции меня поперли, и мама, неутомимая в своих поисках, направленных на наше непрестанное совершенствование, устроила меня в изобразительную студию.

Я изображал там статуи. То есть я лепил фигурки из глины.

Глина хуже пластилина, а из пластилина я лепил давно.

Десятки ковбоев, оседлав мустангов, сражались у меня с индейцами, вооруженными ножами. Они наносили друг другу ужасные раны, они умирали, произнося монологи, достойные Фенимора Купера. Потом я их чинил, и все повторялось.

Они скакали по горам и долам, их подстерегали горные львы и гориллы, для удобства перенесенные мною из Африки в каньоны Дикого Запада.

Они падали с обрыва.

Их бомбили с самолетов с помощью костяшек домино.

Их бомбили мои братья, с которыми у меня был договор «ты сначала убиваешь этого, а потом я того», и которые нарушали его совершенно вероломно, убивая под шумок гораздо больше дозволенного.

Все всегда заканчивалось нашей общей дракой, куда вмешивалась и бабушка, а потом все топтались, сцепившись в единую массу – в середине была бабушка – и коверкали моих ковбоев, и потом я их снова лепимо слезами напополам.

Ковбоев сменили животные, животных – литературные персонажи – Маниловы и Чацкие.

Поэтому меня и отдали в изобразительную студию, где я пожал железную руку преподавателя – настоящего скульптора – а потом за один присест изваял из глины льва.

Лев отправился в печь на обжиг, а потом и на выставку работ выдающихся детей.

Жаль, что в студию надо было ездить через весь город. Если б она находилась под боком, из меня, в области глины, вырос бы Пазолини.


Балет

А ещё мы поступали на балет. Это мама нас отвела. Меня и Серегу, Валерка был ещё мал.

Нас приняли.

Как потом выяснилось – из-за меня, хотя я не знал ни одного па.

А Серегу взяли за компанию, он очень старался, плясал им «яблочко».

Я вообще ничего не плясал.


Нас раздели, было прохладно спине, попросили пройтись, повернуться.

Мы были в одних трусиках.

Под пристальными взглядами отборочной комиссии я чувствовал себя не очень.

Может, потому мы и забросили это дело, хотя нам передавали, что нас ждут и «что ж вы не ходите».


Дом

Сталинский дом. Мы получили в нем двухкомнатную квартиру, в пятьдесят девятом году переселились и принялись радоваться: высокие потолки, большая прихожая. Переезжали зимой в мокрый снег. Жутко мело.

А дома – дощатые красные полы. Только-только от краски просохли. Батареи маленькие, но тепло, если не дует норд.

Так называли северный ветер. У нас и окно, и балкон выходили на север. Когда он дул, то легко отжимал двери балкона.

Потом отец сделал приспособление для подтягивания этих дверей. А мама ещё подкладывала всякие тряпки, чтобы было хорошо.

Туалет и ванная – раздельно. Кухня. Там холодильник «Саратов». Он простоял тридцать лет, не ломаясь и не выключаясь.

У плиты – бабушка. Она обожала готовить.

Бабушка жарила картошку и макароны – нашу основную еду.


Вода на пятый этаж поднималась слабо. Текла из крана тоненькой струйкой. Мы ведрами носили её с улицы и наливали в ванну.

В ней никто не мылся. В ней хранился неприкосновенный запас воды.

Крышу мы тоже чинили сами.

Вылезали на нее в дождь и прикрывали дырки сорванным шифером.


А на Новый Год – пироги с вареньем и торт «Наполеон» – коржи пропитывались заварным кремом и становились нежными – пальчики оближешь.

А хорошо было пробраться ранним утром первого января в мамину комнату, стянуть там со стола кусочек торта, запихать его в рот, отчего в нем немедленно образовывались потоки сладкой слюны, а потом быстренько назад в свою комнату и под одеяло с головой, чтоб согреться.


Двор

Сначала дом стоял один в степи, рядом обосновались только финские бараки с садами, огородами, длинным общим коридором и кухней, по которой сновали тараканы, а потом вокруг наросли хрущевки.

Во дворе мы играли в догонялки, в лапту, в футбол я хоккей – для чего сами делали коньки из дерева и шарикоподшипников.

Коньки жутко грохотали.

Во дворе я учился драться.


В этом деле имелись свои учителя. С первого же удара выяснилось, что я закрываю глаза.

– Ты чего? Нельзя закрывать!

После этого я не закрывал.


А Серега дрался лучше всех. Он дрался один на один, один на двоих, троих, пятерых и на сколько хочешь. Он говорил, что десять человек очень мешают друг другу и их легче бить.

Чем больше было противкиков, тем отчаяннее он становился.

Из драки его было не вытащить.

В бою он умудрялся достать всех.


А драки у нас были страшные: палками, цепями, камнями, ножами. Улица на улицу, район на район, двор на двор. Просто так.


Серега уже восемнадцатилетним верзилой дрался на Шиховском пляже. Один против толпы с палками. Нападали они довольно организовано. Стремились взять в круг. Он вырвал у одного нападавшего его оружие, и драка приобрела новое качество.

Молотили друг друга более часа.

Серега выстоял. Все тело у него было исхлестано, но на песке в крови остались лежать человек десять, столько же уползло самостоятельно.


Васька

У нас было два кота. Одного – старого, гладкого, черного – мы привезли с собой на новую квартиру.

У него не было какого-то особого имени. Все его звали – Котик.

Другого принес я.

Такого крошечного и пушистого. Мне дали его на автобусной остановке. Там обосновалась будка диспетчеров.

– Мальчик! – позвали меня. – Смотри, какой пушистый!

Я пошел посмотреть и вышел с комочком в ладони.

Если к нему приближали глаза, он зарывался в свою шерсть.

Я прибежал домой.

– Бабушка! – вскричал я. – Смотри, кто у меня есть!

Бабушка посмотрела, проверила где-то, сказала, что это кот, и он у нас остался.

Вечером пришла мама, и мы сгрудились около него на кухне. Он уже поел хлеба с молоком и довольный урчал.

Взглянуть на находку пришел и Котик.

Котик отличался довольно независимым характером, и мы следили за этой встречей с большой тревогой, но он обнюхал малыша, а потом тот запищал и полез под него.

Кот оторопел. Он поднимал лапы – передние и задние – он перешагивал аккуратно, чтоб не наступить, а Васька – так мы его назвали – все к нему лез.

Наконец Кот сдался и лег, Васька забрался к нему на живот и успокоился. Кот его лизнул, мы разошлись.


Эта дрянь – Васька, естественно, – выросла довольно быстро, оказалась жутко игручей и в конец загоняла старика Кота.

Васька подкарауливал его у каждой двери, подстерегал и нападал из засады.

Тот доставал его лапой с уха и прижимал к земле, но только этот маленький негодяй оказывался на свободе, как нападение повторялось.

Бабушка гонялась за ним с веником, чтоб он только не приставал к старику.

Ваську украшал огромный хвост-веер. Это был пушистый сибирский кот.


Через много лет старый Кот упал с балкона, разбился и умер.

Я как чувствовал, что вот сейчас он разбился, вдруг прибежал с кухни на балкон и посмотрел вниз – он там лежал.

Я слетел по лестнице, обежал двор и вылетел на улицу.

Я схватил его на руки, он не дышал, и из пасти текла кровь.

Я плакал так, что кто-то проходивший мимо, сказал, усмехнувшись: «Смотри-ка, над котом!..».

– «А вы, а вы!.. " – только и смог я сказать между душившими меня спазмами.


Мы похоронили Кота в степи. Вырыли могилу и положили сверху камень.


Васька старился медленно. С балкона он падал раз пять. Всякий раз приземлялся удачно.

Шестой раз он упал уже в преклонном возрасте, разбил себе нос и задние ноги.

Он их волок за собой и жутко нуждался в человеческом участии, и поэтому взбирался на кресло, где я сидел, подтягиваясь на передних.

– Ну что же ты, старина, ну иди, поглажу, – говорил я и гладил, гладил калеку кота.

Потом он научился ходить.

Потом умер, забравшись под шкаф.


Книги

Я очень любил читать. Любимое я читал сто и двести раз. Например, Тома Сойера или «Всадник без головы». А потом я разыгрывал все прочитанное на кровати.

У нас была низкая самодельная кровать на панцирной сетке, где одеяло – равнина, а подушка – гора, и сам я полз из последних сил, истерзанный колючками, обезумевший от жара в крови.

Я стонал – меня никто не слышал. Я истекал кровью, и мухи роились надо мной.

Теряя сознание, я доставал револьвер, чтоб прицелится в леопарда, спустить курок и в облегчении затихнуть.


Мама нам читала «Руслана и Людмилу» и «Двенадцать стульев». Нам было лет по десять-двенадцать и мы помирали от смеха над беднягой Паниковским.


Потом, конечно, О. Генри, «Без семьи», Джером К. Джером, Марти Ларни, Диккенс, «Кола Брюньен», старые журналы «Вокруг света», «Белый клык», «Три мушкетера», «Война и мир».

Я замерзал, лежал на поле брани, тонул, шёл по скрипучему снегу.


Братья тоже читали, но я всегда понимал, что я другой, а они – другие. Я от этого сильно страдал. Я хотел быть, как они – я их очень любил.

У меня ничего не получалось.


– Мама! – ябедничали они. – А Сашка опять вместо уроков читает книжки, и ты ему ничего не говоришь!

– А вы учитесь, как он, и я вам тоже ничего не буду говорить.

– Да-аа… хитренькая…


Я действительно хорошо учился. Хватал налету, быстренько делал уроки и заваливался на кровать с книжкой.

Под чтение удобно было грызть сухари. Старый хлеб бабушка превращала в сухари. Мы их целый день грызли.

Хотя ябедничал на меня один только Валерка, а Серега – никогда, Серега обижался. Он считал, что мама любит меня больше всех.

В детстве любовь взвешивается на особых детских весах.


Между собой мы считали, что я – любимец мамы, Серега – папы, а Валерка – бабушки.

Она его действительно обожала, и он вытворял с ней всякое. Например, она бежала в туалет и по дороге кричала: «Ой! Ой!» – а он, смеясь и крича то же самое, успевал её обогнать и закрыться в туалете, а она, тоже смеясь, молотила в дверь: «Негодяй, выходи!»

Мы бы с Серегой на такое не решились, а этому охламону – все сходило с рук.


Папа мне подарил книгу «Звери и птицы нашей Родины». Папа её подписал: «Дорогому сыну Саше, большому другу всего живого».

Это был, пожалуй, единственный раз в жизни, когда он меня приласкал.

Поэтому, наверное, я своего сына ласкаю при каждом удобном случае.


Сестрёнка

Поскольку все мы родились мальчиками, то страшно смущались, если рядом оказывались девочки.

И нам всегда очень хотелось иметь сестрёнку.

– А зачем вам сестренка? – спрашивали нас.

– Ну-уу… – отвечал за всех Серега. – Мы б её колотили…


У маминой подруги, тети Дзеры, росла дочка Таня. Она была младше Валерки года на три. То есть я старше её лет на шесть.

Если мы попадали к ним в гости, мы бегали за ней и тормошили. Нам было приятно её касаться. Она вся такая аккуратненькая.

Ну, а где прикоснулись, там и прижать не грех.

– Ой! – прибегала она и бухалась на кровать. – Они меня умучили!


Тётя Дзера и Попов – так почему-то, называли её мужа – жили на территории киностудии «Азербайджан-фильм» имени Джафара Джабарлы – там они работали вместе с нашей мамой.

Они в кино делали звук.

Оказалось, что всё, что говорят актеры в кадре, они потом ещё раз в студии наговаривают.

Очень смешно смотреть, как взрослые люди гримасничают, приседают, наклоняются, размахивают руками перед микрофоном в наушниках.

И всё это абсолютно без звука, за стеклом, потому что все это происходило при полной звукоизоляции.


Я любил приходить к маме на студию. Там столько необычного и таинственного. Там люди делали кино.

Мама нас брала на просмотры, и ещё летом можно было смотреть из киностудии фильмы, идущие в летнем кинотеатре «Низами».

Там мы, как зачарованные, смотрели «Седьмое путешествие Симбада».


Чёрный брат

Вдруг прошел слух, что в Баку привезли чернокожих детей, содержат их в детдоме, и скоро будут раздавать.

Мама и папа, посовещавшись, решили съездить за одним.

Мы сильно переживали и болели за это дело. Все решали какой он будет, где будет спать и как с ним играть.

Ждали их до ночи.

Как только они позвонили в дверь, мы – тут как тут.

Дверь открылась, и папа внёс в прихожую что-то завернутое в его пальто. Он развернул и рассмеялся – там внутри ничего не оказалось.

Мы надулись. Взрослые, получалось, нам все время врут, хотя сами от нас всегда требовала честности. То есть, честность – это только для детей.

Потом папа рассказал, что насчет черненьких детей – все слухи, и в детском доме очень им удивились.

– Берите светленького! – сказали они. – Вон их сколько у нас.

Светленького мы не хотели. Нам не надо было светленького. Мы сами светленькие.

Мы с Серегой ещё не очень, а Валерка – сущий блондин с кудряшками.

Он в детстве очень походил на девочку.

– Какая красивая девочка! – говорил про него.

– Я не девочка! – говорил он и сдвигал бровки.

Валерка жутко упрямый.

– Я сам! Я сам! – первые его слова. Я сказал «мама», Серега – «папа», а Валерка – «я сам!».

Со временем он потемнел, и мы стали его называть: «тёмный брат».

Валерка был очень добрый. Когда нас угощали конфетами, то свое мы с Серегой тут же съедали, а Валерка шёл делиться с бабушкой.


Школа

Школа находилась совсем рядом с домом. Она носила номер 22. Первого сентября 1960 года я жутко волновался – надо было идти в первый класс.

Там оказалось столько мальчиков и девочек – просто полно.


А классный руководитель у нас Раиса Николаевна – круглолицая красавица с косой.

Я её тут же полюбил. Даже однажды у доски выступил и сказал, что в школе нам маму заменяет она.

Сильно это её растрогало, у нее даже голос дрожал, а я нисколько не подлизывался, я свято в это верил.

Меня посадили за одну парту с Таней Погореловой и она мне не понравилась – некрасивая и вообще.

Я ещё не знал кто мне нравится, но то, что не нравилась она – это уж точно.

И потом она среди девочек была чем-то вроде вожака, а я вожаков в любом виде терпеть не мог.

У мальчишек никто не выделялся и не лез в начальники, хотя с Андреем Ростовым мы несколько раз просто так дрались.


Мы любили Женю Богданова – очень маленького, хрупкого мальчика. На переменах все почему-то старались постоять немного рядом с ним. Как-то хорошо становилось на душе. Девочки смущались, улыбались и несли всякую чушь.

Мальчишки ничего не несли – не так много у них всяких лишних слов.


Раиса Николаевна потом болела, а мы её навещали всем классом. Я тогда увидел где она живет: в общежитии с общей кухней, где в раковине скапливалась всякая размокшая мерзость: макароны, например.

Она занимала маленькую комнатку с низким потолком, на стенах – олени на коврах, на буфете – слоники.

Потом она родила.


А меня приняли в октябрята. Остальных тоже приняли.

Торжественно, и нам значки прикололи пионеры из третьего класса.

У каждого – персональный пионер.


Я почему-то немедленно проникся к своему пионеру замечательной любовью. Я решил, что теперь мы станем лучшими друзьями и начнем часто видеться.


Но мой пионер приколол и пропал. Я сильно все это переживал. Прием в октябрята на меня здорово подействовал. Потом меня принимали в пионеры, и я волновался гораздо меньше. То есть это волнение ощущалась как очень бледная тень того волнения.

А потом, когда меня принимали в комсомол, я вступал в него почти безо всякого трепета и подмечал чушь.


В школе мы праздновали «8 марта» и «23 февраля».

Чувствовали все себя приподнято, на партах лежали подарки.

Сперва нам, потом – девочкам. Там я впервые узнал, что я – «защитник страны».


В классе я сказал, что мой отец немец, и все в это тут же поверили, стали выискивать и говорить мне разные немецкие слова. Я кивал и уже жалел о том, что сказал. Чего это взбрело мне в голову?

Просто отец воевал, знал немецкий и даже переводил какую-то техническую литературу, но на этом его отношение к Германии и ограничивалось.

Но, может, мне хотелось, чтоб на меня обратили внимание?

В общем, соврал, а потом меня изобличили.


А на день рождения друг к другу мы являлись всем классом и если кто заболел – тоже.

У девочки Иночки, которая жутко мне симпатизировала, но побаивалась Таню Погорелову, мою соседку, которая, в силу своей со мной посадки, уже считала, что обладает некоторыми на меня правами, мы играли в фанты и бутылочку.

Я не знал, что это такое и играл, а потом выяснилось, что надо целоваться.

Девочки раскраснелись от одной только возможности подобного, а мальчишки держались молодцами и говорили, что все это барахло.

Я поцеловался с Иночкой, которая обставила все так, что вроде бы нам с ней это выпало.

Я ткнулся губами ей в щёку, отчего у неё даже уши воспламенели.

Нам было по восемь лет, и девочки немедленно хотели замуж.


Альчики, марки и война

Во дворе все играли в альчики.

Это такие бараньи кости. Можно было выиграть ещё альчики, а можно – марки.


Серёга здорово играл. Во-первых, он метко бросал, а во-вторых – если не попадал, то дотягивался – у него была широкая рука и длинные пальцы. Надо одним пальцем касаться своего альчика, а другим – чужого.

При этом возникали споры, которые сейчас же решались с помощью тумаков.

Словом, коллекция марок у нас пополнялась.


А ещё играли в войну. Для чего нужно иметь много оружия, а Серега – большой мастак по части его изготовления: арбалеты, взрывпакеты, плюющие трубки, пистолеты из проволоки, больно стреляющие недозрелыми маслинами.

Я тогда ещё почувствовал, как это здорово, если ты бросаешься грудью на выстрел, совершенно игнорируя боль. У тебя словно выросли крылья.


Двор на двор, команда на команду, рядовые и командиры, шишки и ссадины, грязь и кровь.


Арнольд

В школе все боялись директора – Арнольда Борисовича Кричевского. Он являлся в образе мужчины в безукоризненном костюме и начищенных туфлях. Роста очень незначительного, но легко вылетал из своего кабинета и впадал в ярость.

А ещё он с дикой силой хлопал своей массивной дверью и кричал. Глотка луженая, а крик – полноценный. Его страшно все трусили, он это знал и в две секунды наводил порядок где угодно.

Мог и по башке треснуть, но это было бы настолько в нужный момент, что ни у кого и в мыслях не было, что что-то тут не совсем справедливо.

Он добился переезда школы в новое помещение – двухэтажное здание, с садом. Он сделал ремонт – классы сияли.

Ни дай Бог кто-то изрежет парту – он его самого изрежет.

Ни приведи Господь сломают дверь в туалете – он найдет того несчастного и отвернет его жалкую голову.

Вызов в кабинет директора переживали, как приговор к высшей мере – некоторые писались.

Страх перед ним был так велик, что старшеклассники выпрыгивали в окна, случись им где набедокурить.

Обиженная ими мелюзга мгновенно обретала в его лице могучего покровителя.

Не допускались даже щелчки по лбу.

Курильщики проглатывали сигареты, второгодники старались ему на глаза не попадаться.

Его особая гордость – школьный музей Ленина; Володя родился, Володя учился – все в плакатах, фотографиях, на стендах, и мы – первоклассники – экскурсоводы с указками. Я, например, рассказывал про школьные годы. Кто-то про эмиграцию, про ссылку.


Арнольд, раздуваясь от гордости, приводил к нам комиссии из РОНО.

Со стороны казалось, что мы рассказываем биографию его родного папы – так ему все это нравилось.


И ещё он знал всё про всех.

После третьего класса мы сдавали экзамен для перехода в четвертый. Я с ходу сдал математику.

Он вызвал меня к себе в кабинет.

Я вошёл млея от страха. Он увидел меня, лицо его мгновенно расцвело. Он был рад.

Нет, он был просто счастлив, и это нельзя было сыграть или подделать.

Он выскочил из-за стола, в один миг оказался рядом и уже вручал мне табель с оценками.

– Молодец! – вскричал он.

– Видите? – говорил он моей маме, которая тоже присутствовала. – Видите этого человека? – мама сказала, что видит. – Запомните! Это – гений!


Потом мы с мамой вышли.

Чувство собственной гениальности меня ещё долго не покидало.


Футбол

В футбол играли все. Я и два моих брата в том числе. Мы с Валеркой мяч гоняли, а Серега стоял на воротах. У него были цепкие руки, и он прыгал за мячом, не боясь искалечиться.


Матч часто заканчивался повальной дракой, но никого это не останавливало. Однажды мы с классом играли на школьном стадионе и в кустах сидели какие-то два пацана. Мяч укатился в их сторону.

«Эй! – крикнул я им. – Мячик подайте!» – они не шевельнулись. Когда я подбежал за мячиком, один из них встал и толкнул меня в грудь. Я тут же толкнул его. Драки не получилось. Подошел самый большой хулиган и второгодник нашего класса и развел нас.

Я поразился. Он всегда такой лихой – и вдруг.


Оказалось, это знаменитые хулиганы, и они могли привести с собой большую толпу. Её-то он и опасался. Количество приверженцев внушало уважение к этим знаменитостям довольно чахлого вида.


Пока мы оставались маленькими – это проходило. Подросли – и количество нападающих большой роли уже не играло.


Всем, кто бил меня, пока я находился в мелком состоянии, после досталось – подросли мои братья. Потом я даже не дрался – хватало одного Сереги.

Серега всегда нарушал традиции Седого Кавказа: десять на одного.

В драке его считали сумасшедшим – никто не связывался.


На уроках физкультуры мы занимались сначала отдельно от девочек. Прыгали через козла, брусья, перекладина, бег, гимнастика.

А затем наши группы объединили, и я сразу почувствовал неудобство. Тогда ещё не принято было носить плавки под спортивной одеждой, но через несколько совместных занятий я почувствовал в этом острую необходимость.

И не я один. Почти все мальчишки имели в трусах неустроенный карандаш и от этого становились пунцовыми.


Я здорово прыгал в длину. Этим и ограничивались мои познания в области легкой атлетики.

Если б меня когда-нибудь о ней спросили, я бы так и ответил: «Я здорово прыгал в длину».


В нашем классе наметился ещё один лидер – довольно сильный мальчишка, но духа у него не хватало.

Ему очень хотелось меня побить, хотя в лидеры я никогда не лез.

Почему-то всем на этом пути – в лидеры – обязательно хотелось меня побить. Ничем особенным я не выделялся. Разве что мог высмеять – но это у меня с детства.


Он – в два раза сильнее меня, а позвал подмогу.

Подмога считалась блатной и училась в восьмом классе. «Ну ты, змей!» – сказала подмога, зажав меня в коридоре. Я смотрел ему прямо в глаза. Страха не было, он все равно сильнее, так чего же бояться. Главное не уронить себя, а шишки будем потом считать.

Но драка не состоялась, кто-то помешал. «Я тебя ещё найду», – пообещал блатной, но после я его никогда не видел и этот парень со мной больше ничего не делил.

Я встретил его через несколько лет. Здоровенный детина. Я бросился к нему радостно – всё-таки мой товарищ по школе, а он меня встретил ударом в грудь.

Я устоял на ногах, но драться не стал. Не потому, что он гораздо сильнее, просто мы же когда-то учились вместе.

Мне его вдруг стало жаль, я опустил руки.

«Чего ты?» – сказал он.

«Да так…» – ответил я.


Потом я его ещё раз встречал. У какой-то подворотни.


Театр

Кукольный театр.

В пятом классе мы покинули начальную школу и Раису Николаевну.

Нашей новой классной стала математичка.

Она меня привечала – я любил математику. Не то чтобы я любил её до беспамятства, просто она мне легко давалась. До сих пор могу вывести всякие формулы.


Она обожала рисовать теорему из нового параграфа, вызывать меня к доске, чтоб я сам придумывал доказательства.

Я придумывал, но лучше меня справлялся Гурген Аванесов. Он выходил и в три секунды все доказывал. Это сходило ему раза три подряд, а потом она догадалась, что он просто учит новый параграф.

Она усадила его на место с позором, а я тогда подумал: здорово, я бы до такого не додумался.

Математичка любила устраивать всякие штуки: походы, ночевки у моря, шашлыки, металлоломы – помню, как мы тащили старую батарею – жутко тяжелая штука, мы сто раз останавливались, тяжело дыша.


Потом она придумала театр. Кукольный. Сцену и кукол мы сделали сами.

Я играл волка в «Семеро козлят».


Оказалось, держать куклу наверху, ходить с ней и говорить – тяжелая работа. Устают руки, голова, пальцы, глотка.

Но тренировка есть тренировка – через две недели мы уже выступали.

Сначала перед своими, а потом нас показали какой-то комиссии.

Мы ездили много раз на всякие смотры. Мы побеждали.

Два состава: основной и запасной.

Я играл в основном. В одно прекрасное воскресенье я ребят подвел: надо ехать на спектакль, а я отправился с отцом рыбачить на дамбу и никому не сказал.


Целый день у меня все валилось из рук, и я кормил свою совесть тем, что они взяли запасного.

А совесть не наедалась и говорила мне, что так не поступают с товарищами. А я вздыхал и надеялся на лучшее.


Зря я надеялся. Меня ждали, искали, прибегали домой, а потом уехали, взяв запасного.

Я до сих пор помню, как у меня горело лицо и уши, когда меня подняли на уроке.


А отец, когда узнал, и вовсе рассвирепел. Он был зол, растерян и опять зол.

Сказал он только: «Так нельзя!»


Я и сам знал, что нельзя – и на душе муторно, там скреблись кошки.


Взятка

Точно так же я себя чувствовал только однажды: когда мне дали взятку.

Учился я здорово, всячески соображал уже в первом классе и потому меня сразу же прикрепили к неуспевающему Юре Немцову.

Следовало приходить к нему и учить с ним математику.

Я учил.


Но Юра оказался непроходим. Он путал все, а ещё он потел и заикался. В перерывах он показывал мне рыбок. У него в ванной комнате вдоль стены, один над другим, стояли аквариумы.

И сотни, тысячи рыбок. Барбусы, неоны, кардиналы, петушки, лялиусы, гурами, макроподы, скалярии.

Их разводил его отец.

Он разводил на продажу. Он спросил меня как там успехи у его сына, и я сказал, что не очень.

Папа Юры переглянулся с мамой и вдруг сказал: «А хочешь рыбок?»


«Рыбок?!» – через час я оказался дома с банкой, в которой плавали кардиналы.

«Откуда?» – спросил отец, и я ему все рассказал. Про Юру, про математику, про то, как меня спросили о Юриной успеваемости, про то, что я ответил.


Папа вскочил, разволновался, позвал маму и остальных: «Идите все! Саше дали взятку!»

Я ничего не понимал: мне же подарили, и потом: что такое взятка?


«Это когда тебе дают что-то, чтоб ты лучше работал?»

Я не понял.

«Сейчас объясню. Ты работаешь честно, но тот, кто даёт, считает, что ты не работаешь честно, а начнешь работать только тогда, когда тебе что-либо дают. Это и называется «взятка».


Из всего сказанного я уразумел только то, что сомневаются в моей честности.


Рыбок мы отдали. Я сказал, что у меня нет условий, и они не приживутся.

Когда я отдавал, у меня горели уши, и мне казалось, что все понимают, что я вру насчет условий, но по-другому сказать я не мог. Я считал, что мне дарили их не для того, чтоб я Юру хвалил.

Я бы его и так похвалил, если б он все понимал.


А потом мне папа сам сделал аквариум. Но это потом.


Дамба

Это на нее мы отправились с отцом и братьями. В тот день, вместо театра. Мы ездили туда время от времени, привозили с нее бычков, и бабушка их жарила. Бычки на сковороде превращались в нечто маленькое и некрасивое.

А в жизни они необыкновенно хороши: темные с пятнами, с синими плавниками. Они клевали на червя. Мы рвали червей на части и насаживали на крючок.

В первый раз следовало сделать над собой усилие, чтоб разорвать живого червя. Рвешь живое на части, и становится не по себе.

– Что ты там возишься? – окликал отец.

– Сейчас! Сейчас! – отвечал ему я.

Следовало насадить так, чтоб острие крючка было не видно, а то бычок не шел.

Он обладал большой головой, чутьем собаки и ртом-кошельком.


За бычками кроме нас охотились морские ужи. Они очень похожи на гадюку, хорошо плавают и ныряют. Схватишь ужа, и он немедленно обгадится, испуская страшную вонь.

Прирученные ужи не гадили, и их можно было носить на шее или подкладывать девочкам в портфель.

Было забавно. Незабываемая встреча девочки и ужа происходила обычно на уроке геометрии.

Ее крик чертил в воздухе прямую, разделяющую урок на две половины: до ужа и после.


Бычков мы удили на затонувших судах – деревянных баркасах, севших на вечную мель у берега. На носу такой посудины глубина составляла примерно два метра, дно чистое и видно как клюют бычки. Такие красивые и сильные, они совершенно менялись, когда умирали. Наверное, поэтому я не слишком любил рыбалку.


Другое дело затонувшие суда – в них масса пробоин и можно заплыть внутрь. Касаться ничего не следовало: рискуешь напороться на ржавый гвоздь, но всякая наша осторожность уничтожалась солнцем, шептавшим на ухо: «Все хорошо!» – что проникало сквозь дыры в палубе, будто освещая своими могучими лучами затонувшие галеры.

Лучи разбивались о воду, и вода волновалась, мечась по сторонам, и старая изношенная шаланда представлялась уже не кораблем, а целой страной, и эта страна жила своей особенной жизнью. Внутри нее протекали течения, бушевали водовороты и вихри.


Иногда она казалось живым существом, она вдыхала – тогда вода внутри прибывала, поднималась и затапливала верхние этажи.

И выдыхала – бурные потоки срывались с места и неслись в только им одним известные проломы.


А ещё изможденное корыто представлялось островом или крепостью на обрывистом берегу. Стоило только лечь на живот и приблизиться к воде, как уже видились волны и скалы, и то как пристает к берегу пиратское судно, и вот уже флибустьеры карабкаются по отвесным кручам и лезут на стены.

А ты их – бах! – получите в лоб – и они кубарем летят в воду.


Это жук-дровосек, чудом здесь оказавшийся, получил от тебя по башке и кувыркнулся в воду.

Через секунду его становится жаль, и ты ищешь прутик, который должен возникнуть у него перед носом, чтоб он смог вскарабкаться на борт.


А ещё от нас доставалось майским жукам и бронзовкам – мученики – их привязывали за лапки, сажали в спичечные коробки.

Обессилевшего жука мы прощали, и он выпускался под честное слово не вредить сельскому хозяйству.


Дамба шла на остров Артем – так его назвали в честь легендарного революционного героя, на что нам, как оказалось, совершенно начхать. Любого героя мы запросто меняли на один день купания и лежания на камнях.

С двух сторон дамбу подпирали валуны. На них во время шторма выбрасывало водоросли, которые моментально высыхали и превращались в сено.


В него можно зарыться. Оно пахло йодом, летом, жарой и свободой. Мы втыкали его в плавки и превращались в папуасов. Мы орали и ныряли со скал. Мы скакали, выли, вопили, ходили колесом, стояли на руках и на голове.


Мы рисовали на щеках и лбу полосы синей глиной. Мы делали копья и кидали их в волны, а потом ныряли.

На глубине было тихо. Где-то там, наверху, виднелась блескучая поверхность воды и солнце. Под водой хорошо. Под водой хотелось жить.

Под водой пропадали страх и ненависть, не мучило одиночество, не терзала печаль.

Я это где-то читал.

Наверное, у Жюль Верна в «Капитане Немо».


Ах, Жюль Верн! Он виноват в том, что когда-нибудь у России появятся самые большие в мире подводные корабли.


Лагерь

Летом мама отправляла нас в лагерь. Слава Богу, не на три смены подряд. Одного моего знакомого отправляли на три, и на всю жизнь он остался заикой.

Это лагерь принадлежал все той же киностудии «Азербайджанфильм» – забор, песок, беседки для разучивания песен, песни: «Хотят ли русские войны – спросите вы у сатаны», и ещё что-то подобное.

Я-то ещё мог сделать над собой усилие и выучить куплет. А братья долго морочили всем голову, заявляя, что они «плехо говорьят по-русски».

Там на завтрак давали остывшую манную кашу. Я честно пытался её протолкнуть вовнутрь, преодолевая рвотные позывы. Там ещё с утра предоставляли возможность съесть масло, хлеб и чай, пахнущий хозяйственным мылом.

Отхожее место с выгребной ямой, а утром – построение на физзарядку.

Еще линейка и мытье ног на ночь, поскольку все ходили босиком.


Два раза в день водили на пляж – гуськом и с песнями. Там купание по свистку.

Плавать можно только по пояс – стояло оцепление из вожатых. Пять минут – и бегом из воды.

Господи, как мы страдали. Мы – воспитанные, как беспризорные выдры.


Братья во время мёртвого часа линяли через забор и пару часов жили жизнью Геккельбери Фина.

Они всем казались маленькими ангелочками и на них обращали мало внимания.

За мной следили больше.


Многие в лагере тут же поплатились за то, что они считали Серегу с Валеркой чересчур слабыми.

Как-то ко мне вдруг пристал какой-то парень. Он изводил меня тем, что при девочках пытался меня шпынять.

Я стеснялся прекрасного пола – он, то есть пол, был в одних трусиках и его стройные ноги лишали меня значительной части моего огромного мужества.

Братья возникли в самых разгар издевательств. Серега с полоборота понял в чем суть и плюнул ему в волосы ворованной шоколадной конфетой. Потом он тщательно её раздавил и радостно сказал: «До вечера так ходи!» – и чудо! – парень с готовностью кивнул.

У меня не хватило слов.


А потом мои дражайшие братья оказались замешаны в снимании трусов на спор с легковерных пионеров и в катании на матрасах, сложенных горкой на складе, куда они проникали через плохо закрытую дверь.

Матрасы складывались один на другой и по ним можно было кубарем скатываться.

И ещё они лазили на громадное инжирное дерево. Считалось, что инжир вызывает понос.

Они жрали его тоннами, пытаясь его у себя вызвать.

Потом они объели весь тутовник лучше, чем тля. Потом залезли на соседнюю бахчу.


Как-то на линейке вывели перед строем нашего златокудрого Валерку, похожего на беременного амура: это у него за пазухой лежала большая добыча – зелёный виноград.

Его долго стыдили, потом задрали ему майку, и оттуда посыпалось, как в солододавильне.

«Больше так не делай!» – сказали ему.

«Хорошо!» – сказал он и через двадцать минут полез на бахчу.


Вечером в старших группах организовывались танцы под аккордеон. Девочки жались к пионервожатым, мы сидели на лавочках. Мои братики уже поймали некоторое количество медведок и теперь решали, когда и как их запускать к девочкам – те спали отдельно.

Медведки махали своими страшными лапами, пытаясь освободиться. Братья уговаривали их потерпеть.

Они норовили выскрести им ладошки, и потому их сажали в полотняные мешки для хранения фруктов, привезенных родителями.

Фрукты исчезали почти сразу – вот на их место и сажали медведок.

Девочки нас не разочаровали. Небольшую тренировку бедлама мы провели прямо на танцах, подбросив самую нетерпеливую медведку вверх.

Крик старшей пионервожатой явился слабым подобием того истерического вопля, который перед сном исторгли девочки.

Серега улыбнулся и ночью ещё вымазал всех зубной пастой.


Рыбки

Первая наша рыбка была золотой. Мы её поймали в пожарном бассейне киностудии. Там их видимо-невидимо. Одна зазевалась, и её зачерпнули ведром.

Ее пустили в тазик, и она нарезала в нем круги, совершенно не утомляясь.

Потом папа принес аквариум, и её запустили туда.

Мы накупили много рыбок: озорных гуппи, нетерпеливых меченосцев, неутомимых барбусов, неторопливых петушков, любопытных гурами, злых макроподов и умных цихлид.

В новом аквариуме рыбки резвились, но время от времени их надо кормить, и начались мои походы за дафниями.


В степи, рядом с нефтеперегонными заводами, разливалось множество всяких луж и озер. Некоторые из них отличались достаточной глубиной. Там и водились дафнии – водяные блохи. Их-то я и ловил сачком и пускал в банку.

Дома я промывал добычу под струей воды и запускал в аквариум. Рыбы хватали их, как сумасшедшие.

Зимой можно было кормить сухим кормом.

Когда я менял им воду, рыбки радовались, и это было видно – вся семья собиралась посмотреть.


Они росли. Гуппи и меченосцы даже рожали живьем, а задумчивые цихлиды пожирали их неразумное потомство.

Петушки искали противников по всему аквариуму и, найдя, устраивали турнирные бои. Они раздували жабры и плавники, и ещё раскрашивались в синие и фиолетовые цвета.

Они обожали зеркало.

Я ставил зеркало вплотную к стеклу, и они видели в нем своего противника. В этом случае с петушками случался припадок бешенства. В ярости они кидались на стекло и долбали своего врага. Барбусы тоже были недовольны чужой стаей, идущей на таран, и сворачивали только тогда, когда всем становилось ясно, что чужаки не боятся столкновения в лоб.

Гурами ощупали противника усами, макроподы ткнулись в него мордами, а цихлиды подошли, все поняли и отошли.


Однажды один из гурами выпрыгнул из аквариума. Он пролежал несколько часов и высох, как вобла.

Я наткнулся на него совершенно случайно, схватил и бросил в банку с водой просто так, инстинктивно, из желания чем-то помочь.

Как же я удивился, когда через полчаса нашел его абсолютно здоровым.

Оказывается, гурами и все остальные лабиринтовые рыбы – те самые, что время от времени хватают с поверхности немного воздуха, могут в какие-то моменты обходиться без воды.

Они высыхают, но стоит только им попасть в воду – оживают безо всякого для себя вреда.


А макроподы у меня метали икру. Летом в трехлитровой банке. Самец построил гнездо из пузырьков, скрепленных собственной слюной, а потом долго ухаживал за самкой.

При этом он не забывал раскрашиваться в праздничные цвета и усиленно питаться: дафнии, мухи, комары и дождевые черви, падающие сверху, были обречены.


И ещё он нападал на все, что, по его мнению, угрожало гнезду: на сачок, на палец.


Я перезнакомился со всеми ловцами дафний. Они ловили их огромными сачками, а потом сушили на солнце, намазывая на марлевые полотнища, которые, как плакаты, развивались на двух палках, воткнутых в песок.


Это дело не отличалось особой безопасностью: в ловцах состояли люди разные, и от них вполне можно было просто так получить по шее.

Поначалу я держал дистанцию.

Это потом, когда ты несколько раз встречаешь одного и того же человека в безлюдной степи, с ним можно поздороваться и то только тогда, когда по глазам видно, что это не возбраняется сделать. А через много-много встреч допускается какая-либо незначительная фраза и то после того, как в озерце обнаружено много дафний и человека это радует.

И ещё: издалека же видно, доброжелателен к тебе человек или нет.

Ловцы дафний – одиночки. Они всегда одеты в брезентовые плащи и болотные сапоги.

Они неповоротливы, и убежать от них легко.

Но в основном все вели себя деликатно – дафний на всех хватало.

Лишь однажды я совершенно неожиданно получил затрещину. Это был не ловец, а огромный верзила, решивший искупаться. Подобрался со спины, и я тут же полетел кувырком на землю.

Было не столько больно, сколько обидно: на меня ещё не нападал взрослый. Он пнул мою банку и стал неторопливо раздеваться. Потом пошел в воду, а я плакал от обиды и бессилья.

Я пришел домой и рассказал отцу, и он пошел со мной выручать мою банку.


Мы пришли на то место и там кто-то плескался, но вот незадача: оказалось, сильная обида способна стереть из памяти лицо нападавшего.

– Он? – спросил отец.

– По-моему, нет! – сказал я, с тем мы и ушли.


Эгоист

Так меня назвала математичка после того случая, помните, когда я подвел весь класс, уехав на дамбу.

Слово меня обидело. И потом оно было не очень понятно.

Я спросил у отца.

– Это человек, думающий только о себе, а не об окружающих, – сказал отец.

Я решил, что ко мне это не относится, потому что я думал о братьях, о бабушке, о маме с папой, о котах и о рыбках.

Потом я думал о своих друзьях.

Я у всех спрашивал, похож ли я на эгоиста, и все отвечали, что нет.

Только меня это не удовлетворило, потому что я вспомнил массу случаев, когда я ел конфеты и не делился с бабушкой. Валерка делился, как я уже говорил, а я нет. Наверное, он действительно не эгоист, а я, всё-таки, немножечко да.

– Бабуля! – спросил я её в пятидесятый раз. – А если я не делюсь конфетами, это нехорошо?

– Чего ж хорошего?

– Да нет, ты не понимаешь. Да, то что я, помнишь тогда, не поделился, – это нехорошо. Но потом я пять раз делился. Как ты считаешь?

– Наверное, это хорошо.

– Ах, бабуля! – вздыхал я и чувствовал, что она меня не понимает.

Про себя я решил, что теперь буду обо всех думать.

Особенно об окружающих. О Тане Погореловой, например. Я украдкой стал смотреть на нее на уроках и думать.

Но лучше у меня получалось думать о Юрке Максимове. Всё-таки он мне друг. С ним мы ходили в степь.


Степь

Степи теперь нет, а тогда – сколько угодно. Огромная, таинственная – камни, ковыль, лощины.

Даже пещеры – в них в жару хоронилась прохлада.

И проломы – это когда в земле вдруг обнаруживается щель, скрытая разросшейся сурепкой, а в нее опустился и перед тобой возникает узкий лаз, стены которого выложены камнями, и начинается он неизвестно где, и ведет неведомо куда. Только ночные гекконы спешат исчезнуть в расщелинах, и тебе становится не по себе – скорей отсюда.


Там можно натолкнуться на змею – гадюку или гюрьзу.

Отец однажды убил гадюку, содрал с нее шкуру и надел на палку.

А мне жаль стало её, она так быстро текла по дорожке и между кустарниками – залюбуешься. Красиво и сильно.


Однажды в степи мы её встретили – бежали с Юркой быстрее козы.


А как-то видел отдыхающую старую гюрьзу. Почти двухметровая, толстенная. Она грелась на солнце и одним прыжком ушла под камень при нашем полном оцепенении.

Я никогда не думал, что змеи способны на такое. Те, что сидят в зоопарке, не вызывают священный трепет, а те, кого я встречал, вызывают: их движение – это страх и восторг, ужас, дрожь в коленях.

Они стремительны – успеваешь только замереть. Исчезла змея, и сейчас же крики, визг, сердце выпрыгивает из груди.


Там ещё лазили ящерки. Этих мы ловили, а потом, наигравшись, отпускали на волю. Жуки, муравьи, скорпионы, фаланги, пауки-каракурты.

В степи надо смотреть под ноги, чтоб не нарушить течение чьей-либо жизни.


В степи мы вели всякие разговоры. Юрка знал от старшего брата как происходит зачатие, это его чрезвычайно волновало, он рассказывал мне, и мы с ним обсуждали устройство и функционирование. Я высказывал сомнение, потому что то, что рисовал на песке Юрка… в общем, какое-то оно получалось не такое что ли…

Когда Юрка рассказывал о минете, у него в глазах стоял ужас. К слову, мне тоже было не по себе.

Да и все остальное выглядело совершенно неаппетитно.

Нам было лет по одиннадцать, и мы решили, что все это чушь.


Степан Разин

Мы ходили в пещеру Степана Разина. То, что пещера принадлежала этому народному герою, конечно, полная ерунда, но мы верили. Недалеко от поселка Разина располагалась гора, а ней – дыра. Внутри довольно просторное помещение, высокий потолок, а узкий лаз вглубь завален.


Я много слышал о Разине: и какой он справедливый, и как убивал только богатых, – только мне княжну было жалко.


Я спрашивал у родителей, зачем он её выбросил. Отец говорил, чтоб не мешала революционной борьбе, но по лукавинкам в его глазах я учуял, что что-то не так, а мама вообще не понимала при чем здесь моя жалость, и тогда я решил спросить у бабушки.


Но бабушка знала только песни о Разине и с удовольствием их пела, а когда дело доходило до «бросания в волны», голос её звучал как-то особенно страстно.

У бабушки я сочувствия княжне не нашел. Хотя она считала, что в этом конкретном случае Разин немного погорячился, а потом очень долго страдал на различных утесах – их на Волге полно.


В той пещере мы с Юркой пытались разобрать завал и пролезть вглубь. Ничего не вышло – камни оказались слишком тяжелыми. Нам хотелось проверить, дойдет ли этот лаз до моря. Говорили, что доходит.


После пещеры и степи очень хотелось есть, и по дороге домой мы выкапывали и ели какие-то корешки – Юрка говорил, что они вкусные, – а дома нас бабушка кормила жареными макаронами – они ещё здорово хрустели.


Она любила кормить и готовить – все свободное время проводила в походах на рынок и магазин.

Мы ели сыр с хлебом и маслом – это такая очень соленая брынза, начисто лишенная каких-либо признаков жирности.

А ещё жарилась молодая картошка. Она жарилась целиком, вместе с кожурой, которая немедленно становилась золотистой. Серега любил картошку и мог есть её каждый день.


А огурцы запускались в ванну, где у нас вода хранилась, и они там плавали верткими тюленями или же бревнами. А мы шипели и пыхтели, залезая в воду по локоть, замачивая рукава рубах. Мы играли с этими бревнами и тюленями, и они у нас выпрыгивали из воды, летали по воздуху и с высоты снова бултыхались.

– Оставьте огурцы в покое! – кричали нам, и мы говорили: «Сейчас!»

Потом огурцы шли в дело. Их разрезали, солили в середине и обязательно терли две половинки друг о друга. У них внутри стройными военными рядами размещались большие зрелые семена, а сами огурцы длинные и толстые, как французские бутерброды.


Джанаб

Мы жили на последнем пятом этаже. Под нами жил Джанаб. Когда мне исполнилось одиннадцать, ему стукнуло восемнадцать, и он запросто мог ни с того ни с сего со всего маху ударить тебя ногой по заду. Он казался огромным и страшным. Страх перед ним не позволял даже думать о том, что можно пожаловаться взрослым.

У Джанаба были младшие братья и сестры, старушка мать и лысоватый отец. Все они жили в такой же двухкомнатной квартире, что и мы, но нас – шестеро вместе со взрослыми, а их – человек десять.


А рядом с нами на лестничной площадке жили Тофик и Равиль с сестрами. Сестра Донара все время смущалась при встрече со мной, хотя она была старше на пять лет. А с Равилем мы дрались. Сначала он меня побил, а через год – я его. Тофик был двумя годами старше. Однажды в каком-то походе по стройкам он показал нам, как у него вырос член. Мы все смеялись, а он был очень горд.


С Тофиком у нас вражды не было. Только через много лет он, накурившись гашиша, схватил меня за руку на лестнице. «А… э… ты!» – сказал он. Я не испугался, хотя он мог ударить и ножом. Я был уже на голову выше и сильнее. Я разжал его руки, и тут же выскочили и закричали все его родичи – они его очень боялись.

Потом его увели, а передо мной извинились.

Все это было непривычно.


Джанаб тоже стремительно помельчал, поскольку к десятому классу я сильно вытянулся, а потом он и вовсе умер – неожиданно, неизвестно от чего – его мать сидела на полу, что-то напевала, завывала, раскачивалась, волосы во все стороны.


Кроме Джанаба меня – маленького – во дворе преследовало несколько человек. Серега ещё не подрос, и они не давали прохода. Один из них – Джаффар – старался особенно.

Сейчас я его понимаю – я не походил на них, да и не хотел на них походить. У меня на голове сидела фетровая шапочка на манер цилиндра, и она не могла не раздражать. Задирал он меня только тогда, когда их собиралось несколько: два или больше.

Один раз пустили мне вслед снежок. Их было двое. Я повернулся, подошел и сказал, глядя в глаза: «Ну что, сволочь!» – но они не напали, и только когда я отошел далеко, полетело: «Мы тебя ещё поймаем».


Взрослые не лезли в наши дела. Как-то, когда при отце меня ударили, а он не вмешался, я понял, что должен рассчитывать только на себя.

Однажды я дрался. Мальчишка тоже не давал мне прохода, но только тогда, когда вокруг было человек шесть. Я его отловил один на один, но драка получилась шумной: я его здорово бил.

Налетели взрослые нас разнимать. Прибежал его отец. Он отводил меня рукой в сторону и придерживал, по-русски говорил: «Перестаньте», – а ему, стоящему со спины, потихоньку: «Вурур она!».

Я тогда понимал по-азербайджански. Это означало: «Бей его!».

Я смотрел ему в глаза сначала недоуменно – как же так можно, а потом со злостью.

С тех пор не очень-то верю в любые переговоры на Кавказе. «Вурур она» я ещё не забыл.


Тётя Роза

Она жила рядом на нашей площадке. У нее – огромная трехкомнатная квартира, муж на Севере и два сына.

Сыновья старше меня на шесть-восемь лет. Один из них стал артиллерийским офицером, другой – младший – уехал на Север и там женился, остался. В моем детстве он приходил к нам и с нами возился. Пожалуй, он нас больше мучил, но мы были не против – то и дело к нему приставали, а он нас хватал и тискал.


Муж у тети Розы все время служил. Он представлялся таинственной личностью, военным моряком, и его звали дядя Володя.


И вот тетя Роза прознала, что у дяди Володи там, на краю карты, обнаружилась баба. Она собралась, поехала туда на край, набила бабе морду и увела от нее дядю Володю. Так рассказывали на нашей кухне.


Потом дядя Володя перевелся в Баку, и я его увидел. Красивый человек с ясным взором, с хорошо поставленной речью. Рядом с ним тетя Роза выглядела домашней работницей.

Говорили даже, что он писал книги.


Когда умерла бабушка, на поминках, где собрались все соседи со двора – повзрослевшие друзья и враги, он с чувством сказал несколько слов. Он сказал: «Это был удивительный человек. Никогда ни на что не жаловалась и ни о ком никогда не сказала ни одного плохого слова», – и его голос от волнения сорвался.


Я знал, что у нас бабушка – святая, а теперь выходило, что и все остальные про это тоже знали.


Скрипка

В девять лет мама отдала меня на скрипку. Мне сшили подушечку под щеку, меня снабдили смычком и канифолью. Я натягивал на нее матерчатый футляр и шел в музыкальную школу, где меня обучали ещё и игре на фортепьяно. Идти далеко, через пустырь, мальчишек и через дорогу, и можно было получить по шее или удар в спину только за то, что у тебя в руках скрипка.

А когда у тебя скрипка в руках, очень трудно отбиваться.


Школа высокая и таинственная. Множество неожиданных звуков где-то за стеной – обязательно слышится пианино, отчего становится прохладно коже.

У нас не было дома пианино, и для тренировки я должен был играть на длинной бумаге – на ней нарисованы клавиши. Я бил по ним пальцами и представлял про себя звуки.

Как Буратино. Почему-то мне подумалось, что это похоже на историю с нарисованным очагом.

Там я играл «Сурка». Там все играли «Сурка».


Скрипичный ключ и сольфеджио. Все это умерло само собой. У меня не обнаружилось слуха.

Во всяком случае, так говорил учитель.


Эта скрипка до сих пор у меня. У нее только две струны и она без смычка.

А слух нашли у Сереги – у нас в доме появилось пианино. Это стоило много денег, а ему много лет жизни. Он окончил консерваторию по классу фоно. Здорово играл Баха.


Магазин

С десяти лет я ходил в магазин. За маслом, за сыром, за сахаром, хлебом. Остались позади времена хрущёвских очередей, когда мы, вместе со взрослыми, пропадали в них с четырех утра. Люди молчали, но чувствовалось волнение разлитое в воздухе – вдруг не достанется. Двери хлебного магазина открывались – начиналась давка, кто-то лез без очереди.


А потом все наладилось. В магазине никого и хлеб стоял, лежал – белый, серый – огромные буханки. И ещё плоский, круглый чорек. Его хорошо разрезать и положить туда масло. Со сладким чаем – одна сплошная красота и слюни.


Надо было идти и считать деньги: двести граммов масло, кило сахара, чай за пятьдесят две копейки, который любила бабушка, потому что он самый душистый, – она его томила на плите на специальной железной подставке на маленьком огоньке, и надо было следить, чтоб чаинки всплыли и образовали плотную шапку, – потом сыр двести грамм, докторской колбасы двести и сдачу – её ловко не додавали.

А с маслом обвешивали, потому что на весы клали бумажку, а потом её не учитывали.

Я, когда подрос, говорил им: почему не учитываете бумажку, а когда был маленький – робел так сказать.

А бабушка меня все время пытала: сказал, чтоб не учитывали бумажку – и я врал, что сказал.


А однажды рубль потерял – вот слёз-то было.


Собачий ящик

У нас во дворе жили собаки. Самые обычные дворняги. Они охраняли двор и поднимали страшный лай, если входил кто-то чужой.

Нас они обожали. Мы вытаскивали у них клещей.

Их надо было тащить осторожно. Собаки скулили, но терпели – знали, что мы им помогаем.

Они жили в щели, под трансформаторной будкой. Там же рожали щенят – маленьких, толстых, смешных карапузов.

Мы с ними возились. Это доставляло и собакам, и нам огромное удовольствие.


Однажды кто-то вызвал собачий ящик. Так назывались ловцы дворовых собак.

Мы потом узнали, кто это сделал – была одна скандальная тетка, её не любил весь двор.

Собачий ящик въехал к нам на рассвете. Все проснулись от лая, визга, ударов. Они били собак ломами.

А кутят – за ноги и об асфальт. Все было в крови.


И двор вышел. Женщины, с детьми. Дети рыдали в голос. А женщины пошли на собачий ящик с палками и камнями. Даже та, что вызвала, тоже шла.


Потом в наш двор долго не забегали собаки.


Базар

Базар, что солнце, без него – никак.

Бабушка приходила с базара счастливая, если ей удавалось что-то дешево купить.

Она отдыхала на каждом этаже – лифта в нашем доме не было.


На базаре все гроздями, клубнями, навалом – сердечки-абрикосы, персики, алые, как щеки обжоры, груши, черешня, слива.


Бабушка делала варенье. В эмалированных тазах – абрикосовое, сливовое, вишневое.


Черешня – обязательно белая, из нее шпилькой вынималась косточка и вместо нее в каждую ягодку перед тем, как варить, вставлялось сладкое ядрышко абрикоса.


Бабушка говорила, что лучше всего варенье варится в медном тазу. В нем оно особенно вкусное.

Так варили варенье в годы её молодости.

А у бабушки была молодость – она работала швеей. Но это после революции. А в семнадцатом году ей было семнадцать и, поскольку революция шла до Баку три года, она ещё успела застать гуляния в губернаторском саду под звуки духового оркестра, и офицеров, и нарядных барышень с зонтиками от солнца.


У моей бабушки были подружки. На старой фотографии видны две девичьи головки, пухленькие смеющиеся лица. Бабушка их называла: «Кумушки».


Они писали друг другу письма и открытки. Они тогда назывались «открытое письмо». Адресовали так: «Марии Ивановне, мадемуазель Бабахановой». «Мадемуазель Бабахановой» тогда было десять лет. Они писали письма на русском и армянском, но все больше на русском языке.

Странно сегодня держать их в руках: через столько лет от этих строк все ещё веет любовью, дружбой, участием.

Они были очень дружны, дети моей прабабушки.


Такуи

Маму моей бабушки звали Такуи. Она родом из Шемахи и очень богатая. Они Егановы (Еганбековы). Моя мама говорила, что они были беки. А жили в Шемахе, потому что тогда она являлась столицей. И только после сильного землетрясения они переехали в Баку.


Прадедушка Иван, женившись на ней, подарил ей только свою фамилию – Бабаханов, а она ему – деньги. Из этого союза ничего не вышло, потому что прадедушка Иван недаром денег не имел, как и весь его обедневший род. «В нашей крови соли нет», – говорила прабабушка Такуи, имея в виду анемичность прадедушки. Он не был способен даже к торговле, и средства таяли. И ещё их ограбили – влезли через балкон на второй этаж и украли приданое прабабушки – целый сундук золота и драгоценностей.


Прабабушка Такуи подозревала в том воровстве свою свекровь: уж очень хорошо воры знали, где и что лежит. Перед армяно-тюркской резней, в 1905 году, она вывезла всех детей в Тифлис.

Свекровь сказала ей: «Ничего не бери. Все оставь. Возьми только детей».

Когда они вернулись, по всему двору были раскатаны рулоны тканей. Раньше ткани покупали не метрами, а рулонами.

Прабабушка, как только увидела эти волны материи, так и подумала: «Это свекровь!»


Потом прабабушка Такуи получила психическое расстройство и долго болела.

Отец прабабушки далей ещё приданого, но сундук был гораздо меньше.


Прабабушку Такуи описал Александр Ширванзаде. Бабушка говорила, что Ширванзаде «постоянно ошивался» в их доме. Его тетка – родная сестра прадеда Ивана, но к ней он ходил редко, потому что она сразу же начинала стонать, как только он появлялся на пороге. Тетка отличалась великой скупостью, и Ширванзаде своей неистребимой прожорливостью навевал на нее тоску.

А прабабушка Такуи его принимала и кормила, за что он описал её в своих произведениях в самых восторженных тонах.

Тетку он не любил, и в тех же произведениях ей от него сильно досталось.

Бабушка с удовольствием его читала – у нас был двухтомник Ширванзаде – и как только доходила до описания своих родственников, начинала хохотать, потом она откладывала книгу и говорила, что Ширванзаде числился где-то «вечным студентом» и любил погулять с друзьями. Денег у него отродясь не водилось, но человек он был добрый и веселый.


Её дети

У прабабушки Такуи родилось двенадцать детей. Шесть умерло при рождении. Шесть осталось. Это мальчики: Александр, Акоп, Нерсес и Арташес, девочки – Астхыг и Арусяк. Арусяк – моя бабушка и самая младшая.


Я узнал что она Арусяк – после её смерти. На надгробном камне написали: «Арусяк». «Это настоящее имя твоей бабушки», – говорила мама. Отец звал её Марьей Ивановной, потому что Арусяк – это Аруся, а где Аруся, там и Маруся, Мария.


Александр умер в двадцатом году от горловой чахотки. Он занимал пост председателя ЧК в Грозном, много выступал на митингах и убил много людей.

Акоп погиб на фронте в русско-турецкую в 1916 году. Астхыг работала в госпитале. В 1914 году она заразилась брюшным тифом и умерла. Она всегда покупала бабушке книги и всячески её баловала. «У нее были книги Чарской, – вспоминала моя мама, – а дядя Арташ все подарил своим друзьям. И ещё. Кто-то из них умер от сифилиса». – «Мама, – замечал я, – это Ленин умер от сифилиса» – «Ты полагаешь?» – «Конечно».


Астхыг хотела выйти замуж за одного латыша. Они любили друг от друга без ума, но прабабушка не разрешила – он другой веры, лютеранин и собирается жениться гражданским браком – что ж это такое?

Моя бабушка очень любила Астхыг. Она называла её Асей. Она говорила: «Ася была очень несчастна!» – и плакала. Она всегда плакала, как только её вспоминала.


Дядя Арташ умер от сердечной астмы в 1954. Он работал электриком в Маиловском театре, а потом инженером-нефтяником. Это был веселый человек, всегда готовый что-либо отпраздновать.

«А они думают, что Маилов – их персюк, – говорила мама, – а он армянин, нефтепромышленник и наш дальний родственник, и дед Александр у них на промыслах работал, пока в революцию не полез. Они его выучили на инженера».


Выучили, прикормили, приласкали, а он полез. После революции они уехали в надежде, что это все ненадолго.

Тогда многие уезжали, считая, что все это ненадолго.


В Баку жили Маиловы, Нобели, Ротшильды – все нефтепромышленники. Они построили в Баку много домов.


Александр остался и перестрелял кучу народа. «Он был в Грозном, как Шаумян в Баку», – говорила бабушка не без некоторой гордости, из чего я сделал вывод, что Шаумян тоже погубил немало людей.


В 1916 году уехала сестра нашей прабабушки. На старой фотографии женщина в армянском костюме – это она. Рядом ещё одна женщина, гораздо моложе, и двое детей – мальчик, девочка. Они уехали то ли во Францию, то ли в Америку – никто не знает.

А та женщина на фотографии в армянском костюме – вылитая моя бабушка.


Дом в Баку

Бабушкина семья жила в Баку на улице Торговой, дом 9.

Большой, каменный, двухэтажный дом. Он был проходной. Через арку можно было выйти на Льва Толстого. В мои времена во двор этого дома выходили люди после сеанса в кинотеатре «Вэтэн».

«Вэтэн» – по-азербайджански «родина».

Еще маленькой девочкой моя мама, подглядывая через деревянные жалюзи, смотрела таи фильмы по сто раз подряд.


Через этот дворик во времена молодости моей матери бегали беспризорники. Они воровали на соседней улице, а смывались через двор. В те времена много воровали. Водились даже знакомые взрослые воры-карманники, которые воровали только у незнакомых, а знакомых не трогали.


На той стороне улицы Торговой – напротив «Вэтэна», где располагалась крохотная немецкая кондитерская – чудно пахло, просто на всю улицу, и беспризорники там всегда паслись.

Они и у моей мама – маленькой, шустрой девчонки – вырвали из рук кошелек, а однажды выхватили коробку с пирожными, ей бабушка купила десять пирожных, которых тут же не стало.

«Хорошо, – сказала бабушка, – я куплю тебе ещё. Только десять уже не смогу, смогу только шесть».


Беспризорников никто не ругал.

Относились к ним, как к необходимому злу.

И ещё их очень жалели.

Они были грязные и худые.


Они жили под домом, в подвале. Там стоял большой котел, в нем варили кир для покрытия крыш, и они у него грелись зимой.

А моя мама уже во взрослом состоянии, в Ленинграде, прогуливаясь с моим папой, несущим буханку хлеба, все опасалась, что её вырвут из рук. Все говорила: «Как ты несешь! Сейчас же вырвут!» – на что он говорил: «Да что ты! Никто не вырвет».


На втором этаже

Бабушкина семья жила на втором этаже.

На первом располагались евреи.

Бабушке принадлежало много комнат.

Некоторые из них совсем не имели окон.

Зато у них сверху находился большой световой фонарь – это красиво.


Прадедушка Иван не мог жить с семьей по причине болезни прямой кишкой и того, что он работал на рыбных промыслах. Он присылал домой осетров. Их с удовольствием поедали.

Поступало много и другой рыбы, например, кутума.

Жили они зажиточно, держали домработницу.


Потом, после революции, их уплотнили, сначала оставили им только четыре комнаты, а потом – две, и дом стал обычной коммуналкой.


Подселили Громовых, Измаиловых, Гуслецеров.


Громовы все время болели, про Измаиловых никто не вспоминал, а Гуслецеры жили рядом в общем коридоре.


Гуслецер-старший – Марк Захарыч – работал в Баксовете. Его жена, тетя Ева, все время грелась, стоя над керосинкой, поставленной на пол. Она стояла над ней, широко расставив ноги.

И ещё она всегда запирала колеты в буфет на висячий замок, «чтобы Гришка не слопал». Гришка – её старший. Он оттягивал створки буфета и дотягивался до котлет.

И ещё он издевался над младшим Левкой.

Тетя Ева и Марк Захарыч привязывали Гришу за руки к спинке кровати и били: за колеты и за все, за все, а он кричал: «Это, наверное, Катерина съела!» – от чего тетя Ева сходила с ума. «Катерина?! – кричала она. – Катерина?!» – и больше она ничего не могла сказать, у нее не получалось.


Однажды к ним пришла нищенка. Немка из Еленинсдорфа. Под Баку располагалась немецкая колония под таким названием. Ей нечем было кормить детей. Она ходила и просила. Русского языка она не знала, объяснялись знаками. Позвали тетю Еву, она говорила на идиш, и та её понимала.


Бабушка подарила ей много вещей, а потом спросила: «Ты можешь помыть нам пол? А я тебе заплачу». Так появилась Катерина, аккуратнейшая прачка и честнейший человек. Она мыла полы и стирала. Бабушка говорила, что так, как стирала Катерина, так никто не стирал. Она стирала, сушила, гладила. Белье становилось белоснежным. Она приходила, бабушка ей оставляла ключи, она сама брала мыло, соду, бак для белья, стирала, мыла пол, потом она ела: бабушка оставляла ей еду, накрывала её полотенцем.


Вскоре Катерина совершенно преобразилась: очень прямая, всегда опрятная, чистая.

Она всем стирала. Она стирала и у тети Евы, там она тоже кушала, её кормили. Она хорошо стала жить. Она стирала всем родственникам тети Евы. Всем евреям. «А евреев был целый гарнизон, – рассказывала моя мама, – ты знаешь, сколько у евреев родственников?!»


Во время войны Сталин выгнал всех немцев из Баку. Уехала и Катерина. Бабушка все время говорила: «Как же там Катя?»


Бабушкины комнаты

Бабушкины комнаты выходили на северную сторону. В них царил полумрак.

Широкие стены сохраняли прохладу душными летними днями.

Зимой было холодно, топили печки.

Высокие пятиметровые потолки, стены, частью затянутые шелком, кое-где гобелены, спальня, трюмо, китайская ширма, диван с гнутыми ножками, буфет орехового дерева, столы, стульчики, пуфики – масса безделиц – бюро. Оно нравилось мне больше всего. Множество ящичков. Внутри – зелёное сукно. Потайные отделения. Пресс-папье. Фарфоровые собачки, бронзовая собака, костяные ножи для разрезания бумаги, какие-то щипчики, палочки, ложечки – и всякие такие вещички для спокойного существования.

Все эти свидетельства былой цивилизации лезли на глаза – ножики, ножички, ножульки, щипцы и щипчики.

А нажмешь в том бюро что-то незначительное, и придет в движение скрытый механизм со звоном, и откроется тайное.

В тайное клали деньги и золото.

А по всему буфету шла деревянная вязь из цветов, птиц, растений. Можно было пальцем повести по крыльям, листьям и цветам и, не отрываясь, обойти весь буфет.

А какая посуда – английский фаянс, немецкий фарфор, много чашек и столовое серебро.

Тихо, как в музее.

Вышел из комнат – попал на деревянную, пропитанную солнцем и голосами веранду – её называли галереей. Там стоял длинный стол, а на нем горшки с цветами. Дети играли здесь в войну, делали пещеры, палатки, дрались. Моя мама била Гришу Гуслецера за то, что он бил своего маленького брата Леву.


Моя мама была старше Гриши. Она говорила, что он рос мерзким ребенком – плевался кашей.

Гриша очень плохо учился. Тетя Ева прибила над дверью большой гвоздь и вешала на него его ведомость с отметками. Потом она звала всех: «Соседи! Дети, посмотрите, как наш Гриша учится!»

У него были одни двойки.

Потом Гриша закончил два института.


Прабабушка Такуи умерла в 1930. Властная женщина, она командовала своими детьми, как генерал войсками. Дома между собой они говорили только на армянском – она очень за этим следила.

Нерсесу она запретила идти в артисты, а он здорово играл в домашнем театре. Потом он женился на тёте Гале, а моя бабушка второй раз вышла замуж и ушла жить к мужу, чтоб не мешать дяде Арташу жениться. Она его очень любила. Она вообще всех любила.


Прабабушка Такуи не давала моей бабушке свою швейную машину. У нее был «Зингер».

Тогда бабушка отнесла свое личное золото в Торгсин и на вырученные деньги купила собственную швейную машину. В те времена на работу принимали со своими швейными машинами. Она стала швеей. А потом она стала начальником швейного цеха.

А во время войны она записалась добровольцем рыть окопы. Она считала, что она должна показывать пример. Они рыли окопы на подступах к Баку. В горах. Осенью начались дожди, и от сырости у нее распухли ноги.

А ещё ей в ухо залез какой-то жучок.

«У меня в ухе жучок, – говорила врачу моя бабушка, – у меня такой шум там, и жутко болит голова».

А ей не верили, думали, что она уклоняется от работы.

Когда врач надел на лоб зеркало и направил свет в ухо, оттуда действительно вылез жучок. Все поразились, и бабушка вернулась домой.


Через много лет она получила медаль «За оборону Кавказа».

А тётя Галя пришла в дом с одним пианино. Моя бабушка говорила: «У неё было одно пианино!». Пианино фирмы «Беккер», с подсвечниками. На нем училась моя мама.


Моя мама терпеть не могла тётю Галю за то, что она вытеснила из дома бабушку.

О дедушке известно только то, что от этого весьма недолгого союза родилась моя дорогая родительница и ещё то, что когда маме было два года, бабушка его выгнала за то, что он «шлялся», то есть обожал женщин.

Он кричал с галереи: «А-фи-на!» – Афина жила внизу – кроме евреев, там жила ещё и Афина, которая и «шлялась» вместе с моим дедушкой.


Имелся в наличии ещё и дядя Гриша из Москвы. Он обожал мою мамочку. Он обожал её баловать. Всегда давал ей денег, когда приезжал, и привозил подарки. Мою маму подарками никогда не баловали, и она очень ждала этих приездов дяди Гриши. И её подруги очень ждали, потому что деньги они проедали вместе. «Когда же приедет твой дядя?» – говорили они.


Дядя Гриша носил фамилию Гянджинцев, был родней со стороны бабушки и работал «по художественной части». Во время войны он летел в Баку на самолете. Самолет упал, дядя Гриша выжил, но жил только шесть месяцев. Семьи у него не было, только брат Шаэн, и он всегда говорил: «Вот Томуся закончит десять классов, и я заберу её в Москву, будет там в университет поступать».

Он всегда привозил своей любимой Томусе очень дорогие подарки: детскую тахту, на которой не только куклы, но и она могла спать, зонтик.

Это был матерчатый зонтик от солнца. Она помнит о нем до сих пор.


Однажды он дал маме двадцать пять рублей и сказал, чтоб она угостила своих подруг мороженым – рядом с кондитерской на Торговой размещалась мороженица. Там продавали мороженое «лизунчики» – мороженое, зажатое между двумя крышками-вафельками. Можно было заказать эти крышечки со своими инициалами.

Там они купили мороженое-сандвич: мороженое слоями с вафлями. Только вышли из магазинчика, как мороженое с ослепительной быстротой исчезло сначала из рук маминой подруги – мама только успела у нее спросить: «Как ты так быстро съела свое мороженое?» – а потом и у неё – «Вот так я и съела!» – беспризорники постарались.


К тому времени, когда появились мы, у бабушки уже не было никакого дедушки, а из родственников в живых остался один дядя Нерсес, про остальных мы ничего не знали, нам про них только рассказывали.


Дядя Нерсес к нам иногда приезжал. Вместе с тетей Галей. Он уже пребывал на пенсии. В свое время он работал заместителем министра мясной и молочной промышленности, не воровал и жил все в той же коммуналке.

Ему сделали операция на голосовых связках, и потому говорил он очень тихо, с трудом. Наша возня его забавляла. Он мог часами на нас смотреть. Своих детей у них не было – тетя Галя берегла себя.

Так говорила моя мать.


Потом тетя Галя все продала. Она продала пианино. Мама просила её продать пианино ей, но она сказала: «Нет! Ну, как я могу тебе продать?» – и продала другим. А мама любила это пианино.

Тетя Галя много чего продала. Исчезли картины: на стене гостиной висела очень приличная копия Айвазовского «Девятый вал» и натюрморт с персиками. Персики мохнатые, как живые.


Так странно: все в доме продала женщина, которая пришла с одним пианино.

Через много лет, когда умерла бабушка, и дяди Нерсеса давно уже не было в живых, я навестил тетю Галю. Она болела, у нее случилась «слоновья нога».

Она улыбнулась, и я тогда ей сказал, что она хорошо выглядит. «Да?» – сказала она с видимым удовольствием. Этого хватило, и вскоре она умерла.


Моя мама

Моя мама в своем собственном детстве более всего походила на настоящего бесенка – от нее доставалось всем.

И ещё она пела. На всю улицу. Мыла окна и пела.

Она занималась вокалом.

А до этого – музыкой с шести лет в музыкальном комбинате: там дети, естественно, пели, плясали, учили сольфеджио.

А когда она пришла поступать на вокал и запела, завуч заволновалась, сказала, что они её немедленно принимают. Она думала, что мама азербайджанка. А когда выяснилось, что она армянка, сказала: «Нет, девочка, прием уже закончен, приходи на следующий год».


Мама пришла через год и попала в класс к педагогу Зельдиной. Ей преподавал итальянец Карве.

Потом, уже будучи пионервожатой, она не пользовалась рупором, считала, что голос у нее поставлен: «Четвертый отряд, стройся!» – сорвала себе голосовые связки, и о пении пришлось забыть.

«Хорошо, если вы вообще будете разговаривать», – сказали врачи.


В восьмом классе началась война.

Наша мамуся тогда училась в школе рабочей молодежи. Там мальчики уже сидели за партами вместе с девочками.

Мамочка слыла известной лоботряской, но перед экзаменами брала себя в руки и все сдавала на пять с плюсом. А за это переводили через класс. Пару раз её перевели, а потом завуч Сусанна Ивановна сказала, что она лентяйка, и её перестали переводить.


Моя мама очень любила Маяковского, за что её любил директор школы Аркадий Моисеевич – ветеран гражданской войны без двух ног в коляске. Он преподавал литературу и не переносил тех, кто любил математику.

«Я знаю вас, жуликов, всех, – говорил он, – как свои пять пальцев на левой руке! – На левой руке у него было только два пальца: мизинец и большой, и он свои руки всегда путал. – То есть на правой».

«Вы пришли сюда, чтоб тереться друг о друга!» – говорил он.

И вдруг он увидел, как Жора Геворкян, сосед моей мамы по парте, еле сдерживается, чтоб не рассмеяться.

«Геворков! Что вы тужитесь, как в клозете!»


Он любил слушать, как мама читает. У них в школе сколотилась агитбригада, они ездили по госпиталям. Мама читала Маяковского и недавно вышедшую в свет поэму Симонова «Сын артиллериста». Успех невероятный.

На уроках он ставил ей «пять».

– Садись! Пять!

Однажды он выстроил у доски человек десять: они не могли ничего существенного сказать об образе Фирса в «Вишневом саду» Чехова.

– Томасова! – поднял он маму, – Встань, девочка! Покажи этим оболтусам, как ты любишь литературу.

– Аркадий Моисеич! – мама не читала «Вишневого сада». – А я ничего не могу добавить к образу Фирса.

– Сядь!


Аттестат зрелости моя мамуля получила только благодаря Аркадию Моисеевичу – к этому времени у нее по техническим дисциплинам в школьных ведомостях стояли одни только двойки – после чего она поступила в университет на филфак.

И ещё в то же время она работала и в райкоме комсомола, и пионервожатой в школе.

В райкоме они принимали активную молодежь в комсомол. Спрашивали: «Кто такой Сталин?» – и иногда в ответ слышали: «Мой отец!».

«Понятно?» – говорили райкомовские шепотом друг другу, а у вступающих в тот момент глаза были совершенно безумные.


Но с третьего курса ей захотелось в кинотехникум, – просто не мама, а нечто страшное, – и она укатила в Ленинград. Там она встретила моего папу, и через какое-то время он потопил её в вечной беременности.


Больше она нигде не училась. Она рожала нас. Меня – первого.

Мама говорила, что я рос очень ответственным ребенком. Если делал на полу лужу, то полз за тряпкой, все сам вытирал и говорил себе: «Ай-яй-яй!»


Я родился на 3-ей Свердловской в доме 24 на 4-м этаже. Там жил новый муж моей бабушки. Это был кооперативный дом – тогда случались кооперативы – а потом тот кооператив разогнали, жильцам вернули деньги и стали они государственными. То есть в отдельные трехкомнатные квартиры к ним стали подселять жильцов.


Чтобы не было чужих, им разрешили подселять своих братьев и сестер, и муж моей бабушки подселил к себе родного брата-алкоголика с женой Вартануж и детьми: Норой, Аней, Вовой, Светой. Сам он тоже не брезговал пьянством, а Нора, Аня и Света были шлюшками.


Так говорила моя мать.

Вскоре, видимо в противовес их легкомысленному поведению, она принесла домой кошку и та принялась регулярно плодиться. Котят раздавали, потому что они получались красивые и пушистые.

Обычно этим занималась моя мама. Она бегала по Баку и пристраивала котят.


Вартануж невзлюбила кошку – та воровала у нее мясо из кастрюли.

Бедная женщина ставила кастрюлю с первым блюдом на балкон, а сверху на крышку клала камень.

Кошка выбирала момент, когда никого не было в доме, проскальзывала на балкон, лапой поддевала крышку, после чего камень бухался в кастрюлю, а крышка летела на пол, потом она когтями выуживала мясо и съедала.


Моя мама, наблюдавшая все это через окно, потом доставала камень, мыла его, водружала на место крышку и сверху клала камень.

Так они жили очень долго.

Потом мама уехала в Ленинград и встретила папу, а кошку отдали в столовую.

Но после нее остался большой черный кот, которого и назвали Котиком.


Араблинка

С появлением папы бабушка забросила своего нового мужа, и они переехали в общежитие на Араблинку.

Так называлось небольшое местечко в поселке имени Степана Разина, недалеко от которого располагалась та самая гора с пещерой, названная в честь этого народного героя.


Именно там, на Араблинке, и родились два моих брата-бандита.

Как только нас стало трое, мы немедленно принялись устраивать потасовки. В маленькой комнате, где кроме нас проживали наши родители и бабушка, сразу негде стало повернуться.

Мы жили на втором этаже. Дом двухэтажный. По обе стороны от лестницы шел длинный коридор и двери. Там жило много армян, и только одна семья была русская. Женщину звали Таня. Она жила с мужем-пьяницей и маленькой дочкой.


Напившись, он измывался над обеими.

Когда моя мама увидела, как его девочку рвет от страха, она схватила длинную палку и долго гонялась за ним вокруг стола, мечтая убить.


Потом он жаловался бабушке на мою маму, говорил, что он партизан и показывал медали. Обычно в самый разгар жалобы в комнату входила моя мать, которая выдворяла его криком «Пошёл отсюда!»

Тот пулей вылетал из комнаты, а бабушка бегала за мамой и причитала: «Только не надо ссориться!»

Бабушка очень не любила ссор.


Когда мы переезжали на новую квартиру, нас вышел провожать весь двор. Женщины плакали и обнимались.


У меня в этом дворе остался друг – белобрысый Вовка.

Потом много лет я буду ловить себя на том, что в каждом встречном светловолосом мальчугане узнаю Вовку.


Новая квартира

Новую квартиру, ту самую, в которой мы прожили потом почти тридцать лет, получил отец.


В старом детском жестяном сундучке с елочными игрушками на самом дне, чудом сохранившимся с тех времен, я совсем недавно нашел черновик его заявления в местком с просьбой предоставить ему отдельную квартиру, поскольку комнатка в общежитии совсем маленькая, а семья уже большая – детей трое, жена и теща – и ему негде отдыхать и заниматься: он поступил на заочное отделение Азербайджанского института нефти и химии.


На шестерых он получил отдельную двухкомнатную квартиру.

Мы переезжали в снег. Снег редко шёл в Баку, но этот я помню. И как мы вошли в совершенно пустую квартиру помню. Там было тепло.


В новый год наряжали елку. Все страшно волновались, развешивали флажки и гирлянды.

Потом пришел Дед Мороз с подарками. Это отца загримировали и одели в костюм. Мы его не узнали, смутились, а он спрашивал, как мы себя ведем.


А в школе в третьем классе случился новогодний бал и меня одели принцем. Я был черным принцем. Костюм мне шили мама и бабушка. Я имел успех.


Чердак

Над нашей квартирой находился чердак. Высоченный, таинственный, и полустлан толстым слоем ракушек. Если кто-то шел по нему, мы слышали на потолке тяжелые, скрипучие шаги. От них веяло потусторонним. Мне всегда становилось не по себе.


А мать моя оказалась жутко бесстрашной. Она влезала по вертикальной лестнице, высовывала голову в темное квадратное отверстие чердака и кричала: «Кто там ходит? А ну, пошли все отсюда!»

Я боялся за нее. В это отверстие дуло, где-то в глубине чердака тонко завывал ветер, и казалось, что немедленно кто-то подхватит её за голову и утянет на чердак.

Правда, когда мы сами ходили по этому чердаку, и кто-то высовывался в то отверстие по плечи, становилось ещё более жутко. Страх пронзал все существо, ноги подрагивали, а руки пытались схватиться за кого-нибудь, и этот кто-нибудь тоже вздрагивал, и вы оба с визгом бежали к другому отверстию и скатывались вниз по лестнице в пронизанной солнцем соседней парадной.


В Баку было много солнца.


Папа и коммунизм

Как-то папа рассказал мне про коммунизм: работать будет необязательно, а в магазинах все можно будет получить без денег.


– Как без денег? – спрашивал я.

– Так, – говорил он, – деньги вообще отменят.

– Как это?

– Все из-за производительности труда. Она будет такой большой, что товары ничего не будут стоить.

– А кто их будет делать?

– Машины. Все будут делать машины. Человек вообще ничего не будет делать. То есть работать будут только те, кто не сможет не работать. То есть работать будет необязательно.

– Чем же они будут заниматься?

– Они будут читать, ходить в театры, развиваться духовно.

– А те, кто останется работать, не будут развиваться духовно?

– Будут. Все будут развиваться.

– А сейчас они не могут развиваться?

– Нет. Слишком много времени тратится на работу.

– Значит, если работаешь, то уже не развиваешься?

– Да нет, же, просто свободного времени будет очень много.


Помню, меня этот разговор поразил.

И ещё меня поразило то, что я почувствовал, как папа неуверенно обо всем этом говорит.

«Что-то тут не то», – решил я про себя и больше никогда не заговаривал с ним о коммунизме.


Новая школа

После пятого класса мама решила, что нам необходимо переходить в другую школу. Наша же только восьмилетка.

Конечно, можно было перейти и после восьмого, но она посчитала, что нам надо привыкнуть к классу.


Так мы попали в новую школу. Я – в шестой, Серега – в пятый, Валерка – в четвертый класс. Она оказалась вроде бы лысая, что ли. Имеется в виду школа, конечно. Наша старая вся заросла деревьями, а здесь – голое поле и кое-где чахлые кустики. Они потом выросли, но тогда – такая тоска.


И встретили нас не очень. Какое-то все неуютное, другое: другие преподаватели, другие все.

Мальчишки решили меня побить. Оказывается, у них всех новичков для начала хорошенько лупили. Собирались кучей и нападали. У нас такого никогда не было. Я все пытался узнать за что. Никто не мог ничего сказать. Просто так. Всех валтузили.


Меня посадили за одну парту с Мухой. Настоящее имя его – Магомед, или Мухамед, но все звали его Мухой. Двоечник и предводитель классной банды мальчишек. Именно они и молотили новичков. Мы с Мухой тут же подружились, потому что ему надо же было у кого-то списывать. Он списывал у меня. Потом, по секрету, он мне сообщил, что меня решили не бить. Тогда-то я и узнал, что у них существует такой обычай. Тогда-то и спросил: почему надо человека бить? Муха не мог ответить.

Он вообще по-русски говорил очень плохо, но парень был сильный и потому уважаемый.


Но настоящим предводителем банды оказался вовсе не Муха, а Шивилов. Муха – исполнитель, а Шивилов – вдохновитель.

Они дрались цепями. Толстыми, тонкими, длинными, короткими, велосипедными и доморощенной вязки. У каждого в кармане лежала цепь. Могли взять в круг и исхлестать. Шивилова звали Сергей.


Таня

Мне нравилась девочка Таня. Таня Авдеева – высокая, рослая. Я её сразу отметил. Когда она шла по проходу к доске, у меня замирало сердце. Я решил, что влюблен.

Оказалось, и Муха влюблен в Таню. Так говорили мальчишки. Они говорили: «Муха влюблен в Авдееву». И это было правдой. Муха мог дать подзатыльник любому, но при Тане робел. Она могла так ответить и при этом вся, словно выпрямлялась.

В ней чувствовалось достоинство, и мне она казалось прекрасной.

Она была совсем некрасива внешне – рослая, нос с широкими ноздрями, она его смешно утирала, широкий лоб, серые глаза навыкате, небольшая грудь и крупные ноги с жирком.

Но я это понял потом, и что называется, умом.

А если не умом, то она была очаровательна.


Финка

Меня все время сажали к двоечникам. То есть меня пересаживали.

Те у меня списывали и потому сразу же со мной дружили. Высокие – Абашин и Белов, потом Ефремов, среднего размера, весьма аккуратный и тупой и, наконец, Бородин.

Этот маленький и вредный. Он все пытался меня запугать, устрашить, для чего разговаривал на блатном жаргоне и делал выпады руками.

Таких, как он, вокруг хватало, я к ним привык и мне было не страшно.

И потом они воевали друг с другом за лидерство. Так что Шивилову приходилось несладко. Ему все время приходилось доказывать, что он – самый-самый, для этого надо было донимать учителей, срывать уроки, уходить из школы. Все это получалось у него лучше, чем у всех остальных.


Абашин считался трусливым парнем, и в драке, я думаю, от него можно было ожидать удара сзади. Я никогда не видел его в деле, но мне так казалось.


Белов слыл местным юмористом. Он побаивался Шивилова, но давал всем клички. Меня он стал звать «Покрывало», но кличка за мной не закрепилась. Она мне не нравилась, и я считал Белова полным идиотом.


Потом Абашин и Белов ушли из школы в ПТУ. Ушел Ефремов и Бородин.

Шивилов остался. У него имелись состоятельные родители.


Мы жили с ним в одной стороне и иногда возвращались из школы вместе. Я побывал у него дома, он – у меня.

Я показал ему финку. Наверное, мне хотелось произвести на него впечатление, и я произвел: он смотрел на нее, как зачарованный.

Отцовская финка. Ещё с войны. Ничего особенного – нож с деревянной рукояткой.

Он попросил поносить – я дал. Он не отдавал несколько дней. А потом об этом узнал мой отец. Отец разволновался и сказал, чтоб немедленно финка очутилась дома.

Шивилов её притащил, и все вздохнули с облегчением.

Я рассказывал про эту финку всякие истории: о том, как финны её кидают в цель, о том, как однажды, в финскую, на одном посту в лесу один за другим гибли часовые – их находили мертвыми и без оружия. Подобраться к ним, казалось, было совершенно невозможно, но все они были заколоты финкой. Ходить на этот пост боялись. И вот один вызвался добровольно. Он оставил стоять на посту бревно, обернув его тулупом, а сам лёг в снег. Он лежал до утра. Под утро услышал странный свист, бревно с тулупом упало, он обернулся и полоснул из автомата по ели – оттуда упал человек. Старый финн каждую ночь убивал часовых финкой. Он бросал её точно в цель.

Что-то похожее рассказывал мне отец. Но я сделал рассказ более ярким, и эта финка у меня получалась той самой финкой, погубившей целую роту солдат. Именно тогда я почувствовал, как воображение одного человека может воздействовать на другого – меня слушали, открыв рот.


Гриша и Ваниян

Ваниян – толстый, трусливый, ленивый, глупый – кто его только не бил. Наверное, я его не бил, потому что я вообще никого в классе не бил. С переходом в эту школу куда-то делась вся моя невеликая агрессивность.


Считалось, что ему можно было походя дать подзатыльник, на Что он реагировал протяжным: «Ве-ее… да-а-а… чо… э-э-э!..». На него наваливались на переменах, трескали ему книгой по голове, и вообще всячески тормошили, иногда только для того, чтоб услышать его: «Ве-ее… да-а-а… чо… э-э-э!..».


Папа у него работал в киоске, а в те времена это считалось хорошим заработком, и у Ванияна водились карманные деньги – он угощал прежде всего Шивилова, конечно. Чем угощал? Да чем попало.

В сущности, он был добрый малый, его колотили даже девчонки. Например, Гриша его колотила.


У Ванияна были огромные серые глаза с большими ресницами.

Я встречал его после школы, но мы уже говорили с ним на разных языках.


Гриша – это Гриднева – высокая и сильная.

То, что она ещё и очень красивая, так до конца школы мы и не смогли разобрать.

Ее звали дылдой. Однажды на уроке физкультуры она упала с бревна, ударилась и заплакала.


Она дружила с Севиевой – та обладала пышными волосами, грудью и большими, очень выразительными глазами. И ещё она была невероятно глупа.

Так, по крайней мере, нам всегда казалось.

К концу десятого класса она очень похорошела, на глазах расцвела, но в уме ей по-прежнему было отказано.


В те времена на физкультуру девочки надевали черные трусы с резинками, отчего они казались круглыми шарами, насаженными на ноги, и белую маечку, под которой угадывались груди, что все мальчишки, смущаясь, старались не замечать.


В мальчишеской раздевалке стоял запах пота и преющих китайских кедов.

Занимались мы в одном зале, но отдельно, в разных углах.

И те, и другие косились в сторону друг дружки, подглядывали, хихикали.

В баскетбол играли по очереди: сначала мальчики, потом – девочки. Мальчишки очень старались произвести впечатление, бегали и орали.

Особенно старался Виталька Абдиев – невысокий, подвижный, рано повзрослевший парень.

Бедняга утонул в море через пару лет после выпуска.


Гимнастикой занимались тоже в разных концах зала.

Когда Гриша ударилась, она плакала больше от обиды – мальчишки видели.

Она была выше на голову любого и ловко давала сдачи.

После десятого класса она уехала в Москву, поступила, вышла замуж.


Сидор

Толик Сидоренко по кличке Сидор – высокий парень в костюмчике, из которого он, казалось, только что вырос. В классе он появился передо мной, вел себя независимо и ни с кем не водился.


Я про него расспрашивал: отзывались с неприязнью. Потом оказалось, что в соответствии с традицией при появлении в классе Сидора избили, но он не покорился, и драки возникали постоянно. Чем сильнее на него нападали, тем упорнее он становился.

Главный враг Шивилова. В конце концов, меня посадили с ним на первую парту. Он сразу надулся и совсем не разговаривал на уроке.


А для меня, уже в те времена, настоящей мукой было держать свой рот на замке. Я комментировал каждое движение преподавателей и учеников. Скоро Сидор уже не мог сидеть спокойно. Я его называл: «Сидор – потребитель юмора».

Он не умел себя сдерживать и хохотал во все горло. За это его выгоняли из класса, и он выходил, всхлипывая.

В таких случаях меня мучила совесть – всё-таки из-за меня человек пострадал – и я давал себе слово не болтать.

Но стоило нам оказаться за партой – и в меня опять вселялся бес-провокатор.

Сам же я, как оказалось, обладаю потрясающей способностью не меняться в лице.

Так что доставалось одному только Сидору. Бедняга на многие годы стал моим лучшим другом.


Ната

Наступила зима. Зимой в Баку выпадает снег. Лежит он ровно полтора дня, но этого достаточно – все играют в снежки.

Не всегда это безобидные игры. Часто банда подростков нападала на девчонок и «мылила» их. «Мылить» – значит снежком натирать лицо. И ещё избивали снежками. Некоторые снежки были «накатаны» – представляли из себя твердый, плотный шар. Получить таким изо всех сил в голову никому не хотелось.

Однажды посторонняя банда поймала наших девочек на выходе из школы. Их натерли у меня на глазах. Я ничего не мог сделать – тех было пятнадцать на одного. Натерли и Таню Авдееву и других.

Там ещё был Муха, но оказалось, что это какая-то старшая банда, и Муха себя вел как смущенный щенок, повстречавший взрослых собак.

Я себя никак не вел и, по моему разумению, это была трусость.

Таня была великолепна – она высказала все, что хотела, главарю банды, в нее бросили несколько снежков и отстали. Банда выглядела смущенной, но старалась казаться веселой, а у меня на душе скребли кошки.


Я не знал, кому все это рассказать, и рассказал классной – Татьяне Васильевне. Я рассказал о себе, о собственной трусости и о том, что не знаю чего теперь делать. Она позвала Нату.

Ната – это сокращенное от Натела. Нерсесова Натела – смуглая девушка: черные волосы, брови, глаза. Глаза большие и ресницы. Она была чем-то вроде предводителя в девичьей компании. Если Таню Авдееву считать королевой, то Ната – премьер-министр.


Я рассказал свою историю, она слушала, потупясь. Что она там говорила потом девочкам, я не знаю, но по всему чувствовалось, что я прощен.


Николя

Учителя физики мы прозвали Николя. Его звали «Николай Николаевич», но после фильма «Анжелика – маркиза ангелов», где был герой с таким именем, он стал «Николя».


Чаще всего мы с Сидором смеялись над ним. Это был огромный человек с большими руками.

Он ходил по классу и тихонько напевал себе под нос. Я изображал его очень похоже – Сидор помирал со смеху и, если его в это время вызывали к доске, всхлипывал, объясняя, к примеру, что такое ускорение свободного падения.


– Сидорено! – возмущался Николя, – Ну что может быть смешного в ускорении свободного падения?

Николя в сущности был человеком очень добрым, но не имел много слов.


Однажды ему поручили отвести наш класс на флюорографию. Он отвел, но потом от него все сбежали. Весь класс удрал в кино.

Исключение составил только я. Вместе с Николя мы вернулись.

Когда мы вошли в пустой класс, Николя вздохнул и отпустил и меня. Это было то самое кино – «Анжелика – маркиза ангелов» – после которого он получил свое прозвище.

Не то чтобы я не хотел в кино, просто мне показалось, что глупо убегать, если это все равно обнаружится.

Отпущенный, я немедленно отправился на поиски девчонок. Я нашел их у Укли – Уклейн – за чашками чая.

– Ваших всех мам, – сказал я, – вызывают в школу.

Я так пошутил. Никто мам никуда не вызывал – Николя не проговорился, но все поверили и назавтра все мамы были в школе. После этого, вплоть до замужества, Ната меня звала не иначе как «Покровский – предатель».

Хорошо, что они не знали, что я тогда только пошутил.


Как-то Николя заболел, и нам отменили физику – последний урок. Мы тогда всем классом отправились к нему домой, проведать. Он был очень рад. Не знал куда деть себя и свои большие руки.

И ещё он очень обрадовался, когда мы попросили его сфотографироваться с нами при выпуске.

– Да? – сказал, а сам от удовольствия просто светился.


Наша шайка

К седьмому классу у нас образовалась своя шайка. В шайку входили: Таня Авдеева, Ната, Люда Уклейн по кличке «Укля», отличница Таня Бобикова по кличке «Бобик», я и Сидор. Примыкали к нашей компании Есина Иветта по кличке «Ветик» и Ира Долгова, которую девочки долгое время считали просто дурой.


Ветик

Ветик сидела в третьем ряду у окна. Худющая отличница в очках. На переменах она почему-то оказывалась рядом со мной, при этом она все пыталась меня толкнуть, ущипнуть или, в крайнем случае, треснуть.

Как-то у нас дома на моем дне рождения она, раскачиваясь на перекладине, умудрилась ногами обнять меня за плечи. Моя мама сказала ей, что она сломает мне спину. Ветик стала пунцовой.

Через много лет я понял, что она просто была в меня влюблена, а пока учились, меня все тянуло её поколотить.


Это случилось на мое шестнадцатилетие. Все напились маминого коктейля. Моя мама сделала адскую смесь из ликера, вина, сока и ещё, и ещё чего-то. Целый тазик.


Мы справляли эти шестнадцатилетия одно за другим. Ходили друг к другу гурьбой. На столах обязательно присутствовал салат «Оливье». Тогда он только появился. Мы считали, что ничего вкуснее не бывает.


Ту перекладину нам давным-давно сделал отец: он просверлил в потолке дырки и вывел на чердак специальное крепление. На нем сидела перекладина. Она была сделана в виде трапеции: длинные направляющие уходили под потолок. Можно было подтянуться, перекинуть через нее ноги, а потом, втянувшись, усесться, как под куполом цирка.


Однажды я с нее упал. Причем головой вниз.


Укля

Укля появилась не сразу с начала учебного года, а месяца через два, потому что она отдыхала в «Артеке». Мама у нее работала вроде в профсоюзе, и ей дали путевку.

Как только она появилась, девчонки немедленно захотели организовать в нашем классе КВН и играть против мальчишек.


Мальчишки сначала демонстрировали полнейшее безразличие к этой ерунде, но потом идея овладела массами, и они разволновались.

Даже Муха переживал.

Шивилов тоже переживал, и остальные от него не отставали.


Так как все они отличались потрясающим косноязычием, то капитаном команды выбрали меня, а в помощь мне выделили Сидора. Наши с ним акции стремительно поползли вверх.

У девочек капитаном оказалась все та же Укля.

Но к ней мы с Сидором отнеслись с некоторым презрением – Укля уродилась маленького роста.

И ещё у неё был большой живот, и она была кривонога.


Мы посчитали, что тренироваться нам не надо – мы и так хороши и вылезем на одной только импровизации. То есть мы презирали противника, за что и поплатились – проиграли в пух.

Правда, дрались мы как львы, и импровизации было хоть отбавляй. Мы устраивали пантомиму, читали стихи, соревновались капитанами, составляли осенние букеты и прочее, прочее, прочее.


Проиграли.

Переживали все: Муха, Шивилов, остальные, ну и мы с Сидором.

В нашу сторону ни одного упрека – все видели, как мы из кожи вон лезли.


Из наших девочек Укля первой попала на супружеское ложе. Видимо, ей там все понравилось, потому что сразу после школы она долго убеждала меня в том, что замуж надо взять «кого-то из своих».

В седьмом классе у нее обнаружили солитера, потом его изгоняли, и все наши школяры бурно обсуждали и способ выгона, и его длину.


В десятом произошло падение авторитета Шивилова. Он рухнул без грохота, скорее, медленно осел.


Просто все выросли. Выросли мы с Сидором, а Муха стремительно ушел вниз. Теперь он нам был по плечо, а там и вовсе измельчал.

Он ушёл в девятом, не доучившись. Говорили, что ему надо было кормить семью. Я потом его встречал. Он мне радовался, я ему тоже, но говорить было не о чем.


Так что к десятому классу Шивилов остался без Мухи. Он ещё пробовал устраивать скандалы на уроках, особенно биологии, где учительницу Ольгу Валентиновну никто и в грош не ставил. Однажды он снял с себя ремень с бляхой, выскочил из-за стола и принялся размахивать им над головой.

Я тоже встал из-за стола и пошел на него.

У него в глазах было «лучше не подходи», но я подошел, а вращающийся ремень превратился в сплошной круг в сантиметре от моего лица.

Потом я просто поднырнул под него и прижал Шивилова к стенке. Я тогда уже был больше его и сильнее.


После окончания школы я сразу поступил в военно-морское училище, а Серега Шивилов где-то околачивался целый год, а потом тоже в него поступил.

Только я был химиком, а он – штурманом, и мы почти не встречались. Кроме того, он был на курс младше, а в военных училищах это почти как на вечность.

С младшим не разговаривают.


Аллочка

Ненависть к литературе у меня начала развиваться с третьего класса. К седьмому она окончательно окрепла. В седьмом появилась Аллочка.

Мы звали её «луч света в темном царстве». Ей было двадцать три, и у нее были потрясающие бедра.

И ещё у нее была талия, круглый животик, ручки – пухленькие, и такие же колени и ножки.

Лицо – носик, сияющие глаза, чувствительный рот. Я любил смотреть на её животик – от дыхания он так уютно колыхался – просто слюньки текли.


«Мы хотели её все», – наверное, так можно было бы написать, но это было бы неверно. Удовольствие при взгляде на нее у мальчишек, несомненно, присутствовало, но смущения было куда больше.

И ни одного грязного слова.

Никогда.

Наверное, мы её любили. Она все хотела, чтоб мы писали в сочинениях свои мысли. Не понимаю, какие при этом могут быть мысли.


Потом, через много лет, мне попали в руки наши школьные сочинения. В них менялась только фамилия. Они все были одинаковые.

Слово в слово сдуты с Флоренского. Был такой учебник по литературе.

На переменах девчонки стояли вокруг нее, а мальчишки делали вид что их-то уж точно дела любви не интересуют.

Из-за неё я перед выпускными экзаменами выучил все правила по русскому языку и всю литературу наизусть. Я вставал в семь утра и до двадцати трех учил.

Я сдал на «пять».


А все потому, что она мне на первом же уроке поставила тройку и сказала несколько обидных слов о том, какой я отличник. Я поклялся отомстить. Я выучил её предмет наизусть. Это и была моя месть.


У нее на уроках всегда волнительно и восхитительно.

Она рассказывала о писателях разные разности.

Она многое знала. Во время изложения материала у нее с лица не сходила улыбка удовольствия. Ей нравилось её дело. Ей нравилась литература, и на момент произнесения все соответствовало – и она и литература.

Невозможно преподавать романтический предмет и не быть романтичной, то есть невозможно, например, читая наизусть «Онегина», пахнуть, например, непонятно откуда вчерашним борщом.


А от нее восхитительно пахло. От нее пахло мечтой.


Она придумала, чтоб мы разыгрывали сценки из произведений.

И мы разыгрывали.

Я играл Инсарова и Базарова. Инсаров встречался с любимой девушкой, а Базаров умирал в присутствии госпожи Одинцовой.

Любимую девушку Инсарова играла Ира Соколова из параллельного класса. Говорили, что я ей очень нравился. И ещё говорили, что она хочет поступать в театральный институт.


По ходу сцены следовало поцеловать её руку. На репетиции я кричал, что никогда этого не сделаю.

А потом поцеловал. И мне это не показалось отвратительным.

Мало того, мне это показалось прекрасным и надолго полюбилось. Мои губы обнаружили, что у нее нежные руки.

В том смысле, что у нее гладкая кожа. И ещё про нее можно сказать «атласная». Вот именно «атласная».


У нас с Ирой после этого немедленно должны были бы возникнуть чувства.

Но, увы, не случилось! Почему не случилось?

Не знаю. Может быть, я в этих делах оказался слишком туп.

Примерно как те герои, которых играл.


«Вы шли от нас?» – «Нет… не от вас» – таков текст. Спрашивала она, отвечал он. Во всем ощущалась любовь. Остальной текст я не помню, а это помню до сих пор. Мой герой по ходу сцены объяснял девушке, что он революционер, не имеет права на семью и нежность, и всю свою жизнь должен посвятить освобождению родной Болгарии, кажется, от турецкого ига.

Одного взгляда на Иру Соколову было бы достаточно, чтоб ради нее забыть и Болгарию и все турецкое иго, но мой герой так не считал – зал аплодировал.


С Базаровым проще.

Он лежал на смертном одре. На мне парик и бакенбарды. Занавес открылся и по рядам прокатился смешок, но потом я заговорил – смех прекратился. Все слушали очень внимательно, а мне казалось, что я на самом деле умираю, с таким жаром я произносил слова, нещадно перевирая их по дороге.


Зрители потрясены. В конце – особенно.

Шивилов, что стоял на стреме по закрытию занавеса, от волнения даже забыл, что его надо закрывать, и пришлось ему шипеть: «Закрой!», – а я тогда понял, что никогда не буду артистом, иначе мне придется умирать каждый раз – уж очень натурально у меня это получалось.


Одинцову играла Укля. У неё на подобное имелся опыт. Она играла в народном театре. Тогда многие играли в народном театре. Все наши девочки были очень активны, а Укля – особенно. Они пели, играли и выступали на утренниках в качестве зайчиков. Они называли это «ария голодного из оперы «Дай пожрать!» – их там до вечера ничем не кормили.


Они даже пели революционные песни: «Эх, тачанка-ростовчанка! Наша гордость и краса-а-а-а! Конармейская тачанка – все четыре колеса-а-а-а!»


Я с ними тоже пел, а они говорили, что у меня нет слуха.

Зато у меня был голос.

Очень звучный, густой и фальшивый. Он напрочь перекрывал все их правильные ноты.


Спевки организовывала наша классная руководительница – Татьяна Васильевна – она вдруг почувствовала, что любовь наших девочек от нее уходит к Аллочке.


Когда она это почувствовала, у Аллочки начались проблемы. Ей даже собирались запретить преподавать в нашем классе – она стала задумчива, расстроена невпопад. Вот что значит война за любовь девочек и не только их.


А потом всё образовалось, и её у нас оставили, а скоро Аллочка вышла замуж, родила, сделалась усталой, с заботами.

Так говорили девчонки, а они в этом разбираются.


Через много лет я повстречался с Аллой Семеновной, она – мила, но рассеяна. Она даже красива, но мы уже выросли.


Сидор

Сидор доводил Аллу Семеновну до белого каления тем, что он писал сочинения каллиграфическим подчерком, только буквы были очень маленькие. Он мог уместить несколько страниц в формате спичечного коробка.


Она ему говорила: «Сидоренко – «два»!» – а он только смеялся. Сидор стал уже взрослым. Он читал толстенный шахматный календарь, держа его на коленях. Календарь раскрывался на нужной странице, совался в парту, и через щель в этой парте Сидор видел его страницы.


«Сидоренко! Повтори, что я только что сказала!» – Сидор вставал и с улыбочкой, очень медленно, повторял все слово в слово.


Кроме потрясающих способностей к аналитическому мышлению, он ещё обладал умением одновременно слышать учителя и читать шахматный календарь.


На математике он выходил к доске, записывал пример и тут же после «равняется» писал ответ. Он всё вычислял в уме.


Ему прочили блестящую карьеру, а он в середине десятого класса вдруг бросил школу и ушел работать.

Потом он работал и учился.

Потом опять работал.

Он поехал в Свердловск. Там после окончания школы, на юридическом, училась Укля.


Кажется, Сидор повзрослел сразу после того как умерла его мать. У нее болело сердце. Сидор говорил ей «вы». Потом он занялся альпинизмом, влюбился в скалолазку с двумя детьми, на десять лет его старше, женился, сделал ей третьего.


А его отец говорил нашим девочкам: «Скажите ему. Пусть не женится. Он вас послушает».

Сидор не любил отца.


А может, и любил, просто не мог простить ему то, что после смерти матери он привел женщину.

И ещё отец выпивал, а Сидор ненавидел пьянство, – когда он видел пьяного, у него темнели глаза.


Он здорово бегал на физкультуре. Лучше всех. Потом он занялся боксом. Купил себе гирю.


Однажды нас с ним побила толпа. Мы шли втроем – я, Сидор и Ваниян – и нас окружили прямо на улице человек двадцать. Было холодно. Шел мокрый снег. Они прицепились к Сидору, конечно. У него на груди был комсомольский значок. Никто из нас не отличался особой любовью к комсомолу, просто у него был значок.

Кто-то из толпы протянул к нему руку, Сидор перехватил. Через мгновение он уже бил кого-то, прыгнувшего на него, влет, в лицо.


Я помню только, что поскользнулся. Нас обступили и пинали.

Было не больно, было обидно – надо же, поскользнулся.


Потом мы с Сидором бегали в степь, тренировались. Он был очень выносливый. Как-то мы шли с ним летней ночью, и нас снова обступила толпа. Не та толпа, что зимой, другая.

Здоровенный верзила кого-то из своих толкнул на нас. Так в те времена часто начиналась драка.

Мы остановились. Стояли, ощетинившись. Я смотрел вожаку прямо в глаза. Их пятнадцать, нас трое. Главное было выдержать взгляд. Я выдержал. Потом нам кричали что-то вслед, но это больше для своих.

Сидор не трусил, я тоже. С нами был его друг, боксёр. Тот потом сильно волновался. «А если б они набросились?» – «Ну и что?» – «Их же было больше!» – «Ну и что?»

Сидору все равно. Мне тоже.

Он потом нашел тех, кто отпинал нас зимой. Один нашел всех. Сначала он нашел одного, избил его и через него нашел другого.

Так он нашел и избил всех.


Стекловата

После девятого класса, летом, мы с ним решили поработать. Идея пришла в голову Сидору, конечно. Мне такое не могло прийти. Меня в классе считали маменькиным сынком – я никогда не ходил с ними даже в походы. Мне лень было ходить в походы, я готовил себя к грядущему.

Они карабкались в горы, сидели у костра, спали в палатках, мерзли и смотрели ночью на звезды.

Я считал, что звезды я и с балкона увижу, а спать в палатке холодно. Костров я в своей жизни сжег столько, что небольшой перерыв в этом деле, так мне казалось, никак не скажется на этой части моего жизненного опыта.


В девятом классе нам было по шестнадцать лет. Мы работали все лето на базе грузчиками. Мы разгружали стекловату.


До этого мы подстриглись наголо и отправились пугать девочек. Идея принадлежала Укле. Пугать мы должны были Нату и Таню Авдееву – они в этот момент сидели у Наты и читали книгу.


Мы подошли к её дому, вытащили красные платки и повязали ими голову, а на глаза мы надели черные очки. В таком виде мы по решёткам на лоджиях вскарабкались на второй этаж – у Наты не было решёток – и проникли в дом – балконная дверь была открыта.

Дальше мы ползли по полу, так как девочки читали книгу вслух в другой комнате.

А в этой комнате сидел столетний Натын дед. Тот сидел в углу, и мы его сначала не заметили, а когда заметили, то поздоровались: «Здрас-ссте!» – на что он нам ответил: «Здрас-ссте!» – и мы дальше поползли.

Потом мы резко вбежали и ухнули: «Ух!!!» – девушки вскочили, и сейчас же в дверь вломилась изнемогающая от смеха Укля вместе с Бобиковой – нашим школьным Бобиком.

А на дворе уже тетки обсуждали происходящее, и идущей с работы Натиной маме – «тете Нине» – сейчас же доложили: «Теперича к вам через балкон лазиют!» – на что она ответила: «А вам завидно?»


После этого Сидору понравилось пугать, и он захотел испугать ещё и Долгову. Он захотел влезть на крышу – Долгова жила рядом с ним на последнем этаже – найти вентиляционную трубу её квартиры и замогильным голосом её позвать.

Помешала соседка, которая согнала Сидора с лестницы, ведущей на чердак.


Сидор решил ей отомстить. Он ночью притащил с того кладбища, что совсем рядом, венок, перевернул траурную ленту и написал: «Дудке от дьявола!» – соседку звали Дудкой и она обожала кавалеров.


– Позвонили в дверь, – рассказывала потом Дудка матери Долговой, – смотрю в глазок, а там букет. Я думала, от кавалера. Открываю – ужас. Что делать?


Мама Долговой знала все о Сидоре и его мести, и она сказала:

– Дудка! Это кто-то колдует. Ты пописай на венок и сожги.

Дудка пописала, но потом передумала и решила вызвать милицию с собакой: «Пусть придет милиция с собакой!»

– Дудка! – сказала ей мама Долговой, – ты же писала на него. Какая милиция с собакой? Собака по запаху придет к тебе. Лучше сожги.

И она сожгла.


А ещё Сидор привязывал девочкам двери верёвкой друг к другу.

И вешал им на них коробочки со зловещими надписями.


Стекловата приходила в вагонах. Надо было открыть вагон с помощью лома, там тогда отваливался люк и в него летели пачки этой дряни.

Мы их хватали и складывали в стопки. Там были горы стекловаты. А вагоны приходили каждый день.


Стекловата летела по воздуху, и воздух от нее переливался и блестел. Она втыкалась в руки, в лицо, в шею, в глаза.

Она набивалась во все щели, за шиворот, под рукава.

Мы носили куртки и брюки, голову прикрывали кепкой, лицо – респиратором, глаза очками, руки – перчатками. На ногах у нас были ботинки.

Было жарко, лето, нечем дышать.

Пот струился по лицу, заливал глаза, на спине выступала соль.

Тогда-то я понял, что надо учиться. Причем учиться хорошо.


Мы работали по семь часов каждый день. Нам давали молоко. Раз в неделю. Сидор выпивал сразу, а я экономил, нес домой.


Мне нравилось носить домой молоко. Так я выглядел кормильцем.

Еще я приносил деньги – аванс и получку. Примерно сто двадцать рублей в сумме.

Когда отдавал деньги в первый раз, очень волновался, а бабушка была растрогана и что-то, отвернувшись, шептала.


Бабушка часто шептала. Она верила в Бога. Я ей как-то сказал:

– Бабушка! Бога же нет!

А она мне:

– Что ты, Сашенька, Бог есть, – и у нее в тот момент были такие глаза светлые, что у меня мурашки по коже.


За лето мы с ней накопили на одежду к осени. Мне и братьям.

С этих пор я часто буду покупать одежду, в основном себе, потому что все мое мгновенно донашивалось.


Юрка

Кроме нас, там были две пожилые грузчицы – они здорово ругались матом – и ещё там был Юрка – небольшой, плечистый армянин.

Юрка тоже ругался матом.

Там все ругались.


Не ругались только мы с Сидором. С Юркой мы были на «ты».

Он отсидел три года в тюрьме за мелкое воровство и был недоволен политикой государства.


Однажды он сказал, что во всём виноват «Володька». Мы поинтересовались кто это.

Оказалось, что под «Володькой» Юрка понимает Ленина нашего, Владимира Ильича!


Мы с Сидором начали орать (в основном, Сидор), чтоб Юрка при нас Ленина не трогал, потому что (потому!) для нас эта тема святая (ну, да!).

Орал Сидор очень убедительно, эмоционально, я ему вторил, и Юрка, поворчав насчет того, что все мы ещё очень маленькие, но ничего, подрастем и все поймем в этой жизни, заткнулся, как нам и хотелось.


Похоже, Юрка нас с Сидором очень уважал, потому что мы знали много слов об окружающем.


Отец

Отец ушел от нас, когда мне было уже шестнадцать. Поссорился с мамой и ушел.

Они даже подрались, потом он хлопнул дверью.


Потом он приходил несколько раз ко мне в школу, хотел поговорить.

Когда он приходил, я убегал с уроков, отсиживался в туалете, мечтая закурить.

Я так и не научился курить.

За всю жизнь не сделал ни одной затяжки.

Сунули мне как-то в детстве сигарету в рот – «Затянись!», – я «затянулся» и пошла из нее разная дрянь. Я решил, что дерьмо всякое в рот совать совсем не обязательно и не стал курить, но в туалете, после посещения школы отцом, я бы закурил, да нечего было.


Отец

Мне его потом всю жизнь не хватало. Я вёл с ним долгие разговоры. Так просто. Ни о чем. Болтали, болтали, смеялись.

Всё это в мыслях.

А наяву я поклялся, что меня никогда с ним рядом не будет.

Что я не приду на его могилу.

Я всё это выполнил – не пришёл. Потом тётки спрашивали у моих братьев, почему я такой.

Серега ответил, что из-за отца Саша ушёл служить на подводных лодках.

Может, и так.

Отец умер в шестьдесят восемь. В машине скорой помощи, у него отказали почки. Он жил под Лугой в совхозе «Рассвет», строил дачу, разводил коз.


Помню, как он ездил поднимать целину. Надолго. Мы ещё были совсем маленькие. Как символ абсолютной бесполезности этого дела, он привез оттуда полный мешок пшеницы.


Он приехал колючий, с бородой.

Я к нему сразу прижался и задохнулся от чувств.


Дед и прадед

Прадеда с отцовской стороны звали Михаилом.

Он был доктором медицины и в 1910 году умер в Вене, куда выехал лечить рак печени.

Мать моего деда умерла в 1900 году. Деду тогда было 2 года.

В 1910 он попал в приют для благородных сирот принца Ольденбургского.

Приют помещался под Лугой, и в 1910 году мальчики из него ездили в Стрельну на могилу принца. На фотографии все они одеты в униформу.

А в 1918 году дед Сергей был уже бойцом Красной Армии.

Надо было что-то есть, именно поэтому он и записался в красноармейцы.

В графе «происхождение» написал «мещанин».


Два его старших брата, Алексей и Всеволод, к тому времени уже должны были воевать на стороне белых.

Они были старше на несколько лет и революцию встретили кадетами.

О судьбе их ничего не известно.


Все это рассказал дед под большим секретом своей супруге и моей бабушке, и все это так и осталось бы между ними, если б бабушка под большим секретом не рассказала все это своим детям.

До 1936 года дед посылал своей собственной прародительнице ежемесячно 10 рублей. Тогда это были большие деньги. В те времена его бабушка ещё была жива.

Она жила в родовом имении где-то на Псковщине. Там её никто не трогал. За необычайную доброту крестьяне оберегали её от всяких напастей.

И имение её сохранили – имение князей Вяземских.

Прапрабабушка со стороны отца носила эту фамилию.

Как-то тетка Лида торжественно показала мне фотографию Вяземского Петра Андреевича и спросила: знаю ли я кто это. Я сказал, что это Гоголь.


Все попытки моей тетки найти хоть какие-то следы Вяземских в вышеуказанном месте не увенчались успехом. Наверное, имение было совсем в другой стороне.

Да и имение ли?

Дед Сергей умел заметать следы.

Этому его научила Красная Армия.

До сих пор ни в чем нельзя разобраться.


Бабушка и её родня

В 1923 году дед, так и не побывав в боях за дело революции, уволился в запас и женился. В жены он взял девушку из Луги по имени Мария. Она была красива и с косой. Её так и звали: «Маруся с косой». Коса до пят. Волосы цвета пепел.


Есть подозрение, что познакомились они ещё в те года, когда дед учился в реальном училище. В это время в женской гимназии она, кроме русского, изучала немецкий и французский.

Дед Сергей был не первой её любовью. Сначала был Павлик Сперанский, сын священника. По нему тосковали. По нему лили слезы. И это были слезы любви. Потом он куда-то делся.


Ее отец – Антон Брувер-Буценок, выходец из Латгалии, страны озер, высокий, видный, красивый, с бородой – служил дворецким.


Как-то в Лугу из восточной Польши приехало четыре сестры – Юля, Агата, Розалия и Петрунеля. Последняя была модисткой и содержала сестер.

Их приезд не остался незамеченным, Антон Брувер-Буценок предложил Агате руку и сердце.

Она соизволила согласиться. На фотографии тех времен она сидит, а он над ней возвышается.

Жили они душа в душу, при этом Агата работала горничной.

В 1900 году на свет Божий появилась моя бабушка.

В 1905 году прадед ушёл на русско-японскую, где вскоре сгинул.


Агата, потужив сполна, вышла замуж. Нового избранника звали Федором Иванычем.

Состоятельный человек, он занимал в Луге положение.


Умер он в конце двадцатых, оставив семье в местечке Замощье господский дом.

На крыльце этого дома тетка Юля, так и оставшаяся девушкой, жившая на этом простом основании всю свою жизнь с семьей Агаты, пела: «Боком, боком, тихим скоком!» – и хлопала в ладоши, а перед ней танцевала маленькая девочка Лидия, моя будущая тетка.


Юля умерла в 1936 так же тихо, как и жила. Агата умерла в 1935, Петрунеля умерла ещё раньше. Не очень понятно, когда же умерла Розалия. Одно несомненно – кроме всех прочих, она родила нам дядю Витю.


Война

Дед Сергей в 1931 году поступил на воинскую службу. Сделал он это, как вскоре выясниться, только для того, чтоб пройти сначала финскую, а затем и Великую Отечественную. В 1940 он уедет в Брестскую крепость.


13 июня 1941 года встречать Гитлера к нему приедет его семья – жена и трое детей: Миша, Лида и Алла на руках.

22 июня на рассвете они услышат танки. Все выскочат на улицу. Они подумают, что это наши танки и что идет учение.

Головной танк развернет башню и на мгновение замрет. Потом весь мир разорвется.

За их спинами рухнет дом комсостава – в него попадет снаряд.

Дед сейчас же уйдет в сторону крепости.

Они увидят его теперь только в сорок четвертом.


На три года они останутся «под немцами».

Их приютят, потом они выроют землянку.

Лиду отдадут в деревню – пасти коров. Она так с ними и будет спать.

Моему отцу к тому времени будет уже семнадцать, и он станет главным кормильцем.


Вскоре их перепишут, учтут – с переписью у немцев все было в порядке – и отцу придет повестка на работу в Германию. Тогда его мать пойдет к коменданту и станет просить.

Она просила на отличном немецком языке, и он согласится оставить мальчишку работать на мельнице.

Она придет из комендатуры и скажет: «Дети! Запомните фамилию Крамер! Он только что спас нашего Мишу!»


На той мельнице работали поляки, и отец – несомненно, в благодарность Крамеру за спасение, – вступил в польское сопротивление.

Он потом долго и очень сносно говорил по-польски и по-немецки.

А младшие почти забыли русский – всюду слышалась чужая речь.


Лиду забрали из деревни. Однажды на мосту через железнодорожные пути её ударил по спине палкой огромный немецкий солдат.

Она бежала и плакала.

После этого она очень сильно боялась немцев.

Как-то детям в лесу встретились немецкие фуражиры на лошадях.

Они их испугались и с плачем пытались обнять им сапоги.


А перед приходом Советская Армия сильно бомбила. Они пережидали бомбежку в землянке. Мой отец тогда сказал: «Сидим здесь и ждем своей смерти».

Когда они выбежали из землянки, в неё попала бомба. Они снова остались живы, и снова совсем без вещей.


Дед нашел их сам. Немцы отступили и пришли наши. Маленькая Лида стояла в лесу, а к ней направлялись двое военных. Что-то она почувствовала, а, может, ей это только показалось.

«Девочка! – сказали военные, – А не знаешь ли ты здесь…» – через мгновение она уже повисла на одном из них, крича сразу на трех языках.


Она не выпускала его руку из своей ладошки, пока вела его по мелколесью.

«Это мой папа!» – сказала она матери.


Мой отец ушёл на войну в сорок четвёртом. Воевал он вместе с дедом. Когда я спрашивал его, что такое война, он говорил: «Война – это грязь».


Эльмар

В десятом классе к нам пришел Эльмар.

Всегда аккуратный, немногословный, задумчивый, из профессорской семьи. Папа, мама – биологи.

Бабушка у него не говорила по-русски и носила на голове шелковый платок. Как всякая восточная женщина, в присутствии мужчин, пусть даже собственного внука с приятелем, она подаст на стол чай и сладости, и тотчас же исчезнет.

Я был у них дома. Хороший дом.


Мы с Эльмаром спорили обо всем на свете и бегали стометровку. Он хотел сдать на первый разряд.

Кроме безупречного русского, Эльмар говорил ещё и на литературном азербайджанском, и учитель этого языка на уроках слушал его с придыханием.


После школы Эльмар стал биологом.

Он изучал бабочку, вредящую хлопководству.

Столько лет прошло, а мне все кажется, что вот сейчас зазвонит телефон, я сниму трубку, а он мне скажет: «Привет, брат!»


Последняя драка детства

В последний раз в детстве я дрался в десятом классе.

Я ехал с девчонками в переполненном автобусе из города с дополнительных занятий. По математике.

Таня что-то сказала каким-то ребятам, сидящим прямо перед ней.

На остановке мы вышли, и они выскочили за нами. Они пытались побить Таню. Я ударил одного из них первым. Их было четверо, и они на меня налетели со всех сторон.

Я прижался к стене.

Наши девочки били их портфелями.

Потом эту драку мы долго обсуждали. Я был горд.


Нона

Судьба принимает всякие очертание. В моем случае она приняла очертания тети Ноны.

У моей мамы было две подруги: Нона и Ийя. Обе с детства интересовались военными.


Моя мама тоже ими интересовалась, но только она всегда была девушкой на выданье, она долго перебирала кавалеров и, наконец, она выбрала.

Моего отца.

Он не был военным, но это не помешало тете Ноне в девятом классе у нас появиться.


Лучшего агитатора Красная Армия ещё не знала. Тетя Нона пела, плясала, размахивала руками и прищелкивала языком, когда она говорила о флоте и о моряках.


Она говорила про форму – как она на них сидит, про науку – все в белых халатах, про деньги – их просто некуда девать.

Она говорила про девушек – они сходят с ума, про бабушек – их распирает от гордости, про матерей – их тоже распирает.

Она говорила про автобусы – ими надо добираться до училища, про трамваи – ими не надо добираться.


До сих пор не могу понять, что вдруг стало с моим разумом. Я, любящий математику и «В мире животных», вдруг заинтересовался химией и войной на море.


Тётя Нона познакомила меня со своими сыновьями – один уже поступил в училище, второй – ещё нет; она познакомила меня со своим мужем Дружеруковым – он был основательным капитаном второго ранга и в том училище преподавал.


Не иначе как, меня ошеломило её жизнелюбие.

Весь десятый класс я учил химию – просто чокнуться можно.


А потом я пошёл и подал документы.


И сдал все на «пять»…


Мда…


Так я и попал в училище…

Загрузка...