Евгений Носов. Солнечный Ветер

…И был вечер, и было утро…

(кн. Бытия, гл. 1)

1

Врачи, разговор которых я случайно подслушал, притворяясь спящим, сказали, что во мне больше от робота, чем от человека. Будто я существо с телом человека, но с нечеловеческим мышлением. Идеальный биоробот с тщательно выверенной программой поведения и безукоризненными рефлексами и вместе с тем — рефлексирующий. Слишком уж в чистом, даже стерильном виде, говорил один, проявляются у меня рефлексы, начиная от простейшей реакции на боль, на свет и завершая ответами на эротические сцены. Еще он говорил, что ему впервые довелось за всю его врачебную практику встретиться с таким человеком, который отвечает на любые, даже очень личные, интимные вопросы столь прямолинейно, до полной внутренней обнаженности. И другой добавил, что во мне отсутствуют здоровые тормоза. Он как — то странно выразился, будто у меня иммунодефицит психической самозащиты, который и позволяет прорываться наружу тому, что человек обычно в себе всячески подавляет. Еще непонятнее мне был его смех после этих слов. И я едва не открыл глаза, чтобы увидеть рассмешившее его, но тут послышался голос третьего врача:

— Если бы он был роботом, то не копался бы в себе, пытаясь разгадать, кто оп есть. Вы же сами убедились: для пего только этот вопрос и сопутствующие ему не находят ответа. Он потерял память, а вместе с ней и всю приобретенную самозащиту. Потому его честность сейчас в таком первозванном младенческом виде, что он еще не научился изворачиваться и называть это здоровыми тормозами.

— Ошибаешься, — возразил тот, что смеялся. — Честность, говоришь, в первозданном виде? — с насмешливой интонацией переспросил он. — Ты хочешь, чтобы я поверил его бормотне о какой — то катастрофе? Хочешь, чтобы я называл его Солнечным Ветром, как называет он сам себя?! Если у него пропала вся память, тогда откуда у него это? От вновь приобретенной? Но я что — то не слышал ни о какой катастрофе.

— Действительно, — сказал первый врач. — Что — то но особо стыкуется пропадание памяти о психической самозащите и появление ложной — о Солнечном Ветре. Признать бредовые видения плодом оголенной честности? Но знаю, не знаю… Мне это больше всего напоминает информационного жучка, что запускают в электронно — вычислительные машины для искажения верной картины.

Мне часто приходит на память подслушанный разговор врачей, и я все пытаюсь понять, почему двое из них пришли к такому странному выводу, будто я робот. Возможно, они правы. Возможно. Мне не удается сопоставить действительность с тем, что заключено в моей памяти. Но ведь память на другие события — пе этой действительности — во мне тоже есть. И я не верю выводу третьего врача. Сейчас я очень многое вспомнил, и эти воспоминания приходят ко мне в таких деталях, которые придумывать нет смысла. Какими бы нереальными, фантастическими ни казались мои воспоминания, только их когда — то запечатлел мой мозг — слишком они живы, я даже помню свои ощущения.

Меня все уверяют, что память моя мнимая, а я все выдумал и пытаюсь выдать за происходившее. Только почему это должно быть бредом мозга робота? Или человек и фантазии его — взаимоисключения? Я даже соглашусь с лживостью своей памяти о событиях, по никогда не соглашусь с подозрениями о моем искусственном происхождении. Я — человек!.. Начать хотя бы с того, что я считаю себе не тем, за кого меня здесь принимают…

2

Меня нашли на заброшенном пляже тихого, унылого островка, над которым и солнце казалось таким же скучным, как и все, что на островке было, что окружало его. Шрам взлетной полосы, от края до края рассекавший надвое каменистый осколок суши. Мрачные бетонные коробки самолетных ангаров, серые казарменные блоки. И всюду камни: маленькие, средние, побольше, и все тусклого пыльного цвета. Единственными светлыми пятнами на камнях были птичьи шлепки. При желании можно было обнаружить и чахлые, убогие растеньица, сиротливо и пугливо выглядывающие из серой однообразной массы. Они будто в ссылку были направлены морем, разносящим семена по свету — кому как повезет, — но и здесь хотели жить, плели паутинки своих корней, пытаясь хоть где — нибудь выловить своими сетями крупицы земли. Но все — чуть — чуть живое и неживое — отгорожено было от моря двумя рядами колючей проволоки, и островок, казалось бы, открытый морю и всему свету со всех сторон, словно сам находился в заточении. Связь с миром была только через огромные — совершенно нелепые здесь — железные ворота с выцветшим и обветшалым бело — голубым флагом над ними. Но даже эти ворота были закрыты, и на них аршинными буквами, через обе створки, было начертано устрашающее «Стоп!» и чуть ниже — полустертая надпись: «База ВМС «Печальная вдова».

Если день, когда меня нашли, считать днем моего рождения, то я, в самом прямом смысле, родился в рубашке. Да и не только в ней: на мне была форма офицера. Но не это главное. Мне очень повезло, что на этой покинутой богом и всеми базе оставалась охрана. Старый служака, обреченный на вечное одиночество и беспробудное пьянство тяжелым ранением, полученным в пьяной драке, и за все про все награжденный сержантскими нашивками да пожизненным пенсионом — за службу на этом островке; две молодые пассии, опрометчиво, как оказалось, завербовавшиеся в армию — или монашествовать, или из — за того, что некогда были мужененавистницами, или для проведения любовных игр, как жительницы острова Лесбос, где — нибудь в скромном уединении, или по другим каким причинам, а, может, и по всем сразу, но скоро разочаровавшиеся и в военной службе, и в уединении, и друг в друге, — эта странная, но мирно сосуществующая, даже в чем — то сроднившаяся компания и являлась охраной законсервированного, в надежде на лучшие времена, военного объекта. Еще был один житель этого островка — получающий довольствие, но не включенный в штат охранников, — дряхлый, облезлый пес, которому с самого щенячьего возраста не довелось ничего и никого больше видеть, кроме камней, самолетов, людей в униформах, редких птиц, тупоумных крабов, что упрямо бегали по суше в поисках съедобного, а позже и по сегодня — кроме пустых ангаров, разящего чесночным и винным перегаром сержанта да раздражающе пахнущих девиц… Отчего — то и солнце казалось серым в тусклом небе, под которым меня нашел даже ополоумевший от удивления и счастья пес.

Я лежал на маленьком песчаном клочке прямо напротив ворот базы. Лежал и глядел в пустое небо. Легкий бриз неприятно щекотал лоб, играя прядью волос, на ноги то и дело накатывались холодные волны; какой — то настырный краб щипал меня клешнями то в один бок, то в другой — не нравилось, видно, ему мое живое, еще упругое тело, которое ему не по зубам, похоже, он ждал, когда я начну разлагаться, и все пробовал и пробовал, пе начал ли я протухать.

Сержант напрасно пытался уверить меня, будто я был без сознания, когда он пришел на пляж по лаю собаки. Нет, докучливый краб начал опекать меня много раньше, чем я увидел удивленную морду пса, услышал его лай. И уж потом пришел сержант со своими подчиненными. Он что — то говорил мне, о чем — то спрашивали женщины. Потом они втроем громко спорили, а сержант пытался влить мне в рот спиртное, которое сушило и обжигало мне губы, щеки, шею… Я все слышал, но ничего не понимал…

Я все узнавал. И то, что видел, что слышал, но в то же время не знал, как все это называется. Образы, образы, одни только образы… Небо. Я видел его восходящую безбрежность. А когда оно замутилось маревом от испарений моря, мне показалось, будто это туман, которому наскучило стлаться по низинам, решил долететь до самого солнца. Песок. Я чувствовал всем телом его приятное тепло, ощущал пальцами его зернистость и мягкую гладь. Ветерок с моря. Он нежно касался меня прохладными, с влажинкой, струйками, и я не сердился на него за то, что он запутался в волосах… Люди в военной униформе. Их внимательные, сосредоточенные лица, пытливые взгляды, чего — то ждущие от меня. Собака. В наклоне ее головы, в глазах, на морде я видел удивление и немой вопрос: «А это что еще за зверь?..» Даже то, что людей было трое и из них — две молодые женщины; один неухоженный пес, — я знал, хотя количественная оценка, вернее, понятие числительных стало мне известно много позднее.

Все было для меня очень знакомым и вместе с тем каким — то далеким и непонятно чужим.

Меня долго учили говорить. Я заново узнавал названия предметов и образов, складывал фразы, вникал в смысл понятий. Словно младенец, постигал основы человеческой сущности. Только в отличие от младенца первым моим словом и понятием стало слово Я. И опять же в отличие. Мне и без этого слова было определенно известно, что я уже давно существую, что я — это я. Лишь отражение в зеркале не было моим…

Сержант — человек простой и не искушенный в педагогике, — научил меня таким словам, как: виски, содовая, кобель, скоро придет корабль, мне привезут пойло, а тебя заберут; плохо, что рация скрючилась, так бы я вызвал по ней корабль, сказав, что тут на остров приблудился какой — то лейтенант, который не знает, откуда он, корабль бы пришел за тобой, и мне привезли бы пойло; Франсе? дейч? эспаньоло? рашен? хотя какой ты рашен, если на тебе паша форма?., может, ты макаронник? как там — спагетти, пицца, фиат? эх, пойло все кончилось, а то я давно бы тебя на ноги поставил, и все вспомнил бы сразу… бревно ты стоячее, а не лейтенант!..

Девицы были более словообильные. От них я узнал историю и послужной список сержанта. Узнал, что на островок раз в год приходит инспекционное судно — доставляет провиант да инспектирует следящую аппаратуру. Сутки по островку шныряют матросы, и Пэгги и Мэгги — так называли друг друга девицы — приходилось прятаться от них. «Ведь они до того злые, — говорила Мэгги, — что на забор кидаются». Да, бывает, залетают сюда случайные самолеты — тоже приходится запираться в казармы. Можно было бы вызвать самолет, да только рация уже месяц как испортилась. Ее же нужно промывать спиртом, а сержант этот спирт настаивает на апельсинах — виски таким образом себе делает. «Если ты, парень, выпить хочешь, то потряси как следует сержанта, — советовала Пэгги. — Я еще ни разу трезвым его не видела…».

А потом они по очереди подходили ко мне и твердили, что все им опостылело за два года — и остров, и служба эта, и любовь, — что хотят они ребенка, хотят материнства взамен всего, что у них было и есть в жизни. Сержант же комментировал такое их желание следующим образом: «Завербовались, стервы, на пять лет и уже собираются улизнуть, да на корабль их не пускают. Ты, лейтенант, не слушай их, они ведь как думают: раз ты не в себе, то тебя можно и охмурить — скажут, что ты их изнасиловал, родят от тебя, а эксперты подтвердят твое участие в этом. Если они родят от какого — нибудь матроса или летуна, то попадут под трибунал — это в контракте оговорено. Какой же матрос сознается, что он насиловал! Он же свидетелей наберет, которые подтвердят, что девицы сами накинулись на него. А ты вроде как невменяемый…»

Что я мог сказать в ответ сержанту? Я спрашивал у него, что это значит — «насиловать», «родить»… Я познавал значения слов…

3

Так я провел месяц на острове. И за это время мне удалось почти полностью овладеть словарным запасом сержанта, Пэгги и Мэгги. Я даже научился считать, стал вести учет каждому новому слову, коллекционировать их. И однажды, когда сержант привел меня в диспетчерскую авиабазы, я вдруг обнаружил там очень странный знак на транспаранте. Он мне что — то напомнил знакомое — знакомое. Я спросил сержанта, что это за самолетик в кружке. Сержант в удивлении воззрился на знак. «Какой же это самолетик? — возразил он. — Это знак радиационной опасности». А на мой последовавший вопрос он невнятно и путано объяснил, что радиация — это смертельно, а когда загорится транспарант с этим «самолетиком» в кружке», передразнил он меня, значит, пора собираться в могилу: бельишко приготовить, написать завещание, по которому все остается богу, потому как больше некому, да поминки по себе справить.

В этот день мне уже стало не до новых слов, все мои мысли были заняты только одним, шестьсот девятнадцатым словом в моей коллекции, — радиация. Оно держало меня, тревожило чем — то, и я все силился понять, почему оно так знакомо мне, что связано у меня с этим знаком.

И тогда ко мне стала возвращаться память… Нет, пожалуй, не возвращаться: я ее вызывал. И когда что — то приходило, я мог описывать словами те извлеченные из глубин мозга образы.

…все черное. Сникшие голые деревья, черные травы, мертвенно — мутная вода. Горящие дома, горящие машины, тлеющие трупы… Странное пятно на асфальте, словно кто — то обводил контуры лежащего человека. Женская нога, обутая в кокетливую туфельку лежит на обломках. Так вот, отдельно, сама по себе, как принадлежность, как сменная часть тела. Мимо тенью движется собака, бритая наголо. Кому нужно было брить ее?.. Небо не видно, что — то серое и плотное висит низко над руинами. Но и руины тут же скрылись за пылью, поднятой бешеным ветром. И вот осталась только пыльная мгла и звенящая тишина…

Я рассказал сержанту об этом жутковатом видении. Он дыхнул на меня свежим спиртовым запахом, сказав: «Ну и дерьмовые же сны тебе снятся.»

— Я не спал, я это вспомнил, — сказал я.

Сержант какое — то время изучал меня маленькими хмельными глазками, шмыгал носом в склеротических прожилках, потом сказал:

— Слушай — ка, парень, а не война ли там уже? Может, тебя с корабля какого уничтоженного занесло на мой остров? Не помнишь? — Я сказал, что не помню. — Как же это я сразу не подумал?! — Он длинно и вычурно выругался. — Надо было хотя бы приемник послушать, а я уже забыл, когда включал его.

Он вдруг сорвался с места и резво припустил к диспетчерской.

Я направился было за ним, но подошли Пэгги и Мэгги: их заинтересовало, с чего это в сержанте прыть такая появилась. И пока я рассказывал, девицы шалели прямо на глазах: лица их вытягивались, глаза округлялись и стекленели. И не дослушав меня, они помчались к диспетчерской. За ними с лаем кинулся пес.

Не знаю почему, но память дала мне следующие кадры, восстановив картину предшествующими смерти видениями, как бы в обратном порядке. Я вспоминал, будто сам двигался назад.

Сильный гуд давил на уши, оглушал. Пыль помчалась от меня, гонимая каким — то неощутимым обратным ветром. Потом я увидел, как пыль стала собираться в плотную массу. Я сел на землю, но через какие — то секунды сильным ударом снизу был поднят на ноги. И вдруг стали складываться дома из руин. Вверх устремились обломки, складываясь в монолитные блоки, возносилась пыль, штукатурка, битые стекла. С искрами сращивались провода, трещины в домах стягивались на глазах. Задвигались машины, люди… Пыль вдалеке собралась в высокое грибообразное облако, и гриб стал опадать, сдуваться, оседал на землю. И вдруг взорвался ослепительно яркой белой вспышкой и пропал. Где — то вдали рассеялся серый туман, открыв за собой еще один огромный, в полнеба облачный купол, словно гигантский парашют, под которым крутились стропы — смерчи…

Время для меня двигалось сразу в двух направлениях. Я наблюдал движение вспять, зная, что так и должно было быть, а мысли текли, как и полагается, в прямом направлении. Я неожиданно вспомнил, что у меня есть цель — во что бы то ни стало попасть в изначальную точку. Цель была для меня всем: и смыслом жизни, и самой жизнью; она заменяла мне все другие цели, перед ней ничтожной казалась моя жизнь, я знал, что по достижении той изначальной точки я погибну, а в лучшем случае стану другим. Мое имя — Солнечный Ветер. Я должен запомнить его…

Я не видел, как опал купол, как рвались из — под него опоры вихрей. Когда я открыл глаза, то увидел высоко в небе два прямых облачных следа, которые неспешно втягивались в горизонт. «Вот оно — началось», — подумал, как мне показалось, я и шагнул назад. Тщательно запер за собой двери, пятясь, вошел в кабину лифта, который понес меня вниз, в глубокое подземелье…

Я не сразу понял, чего хотел от меня сержант. Лицо его было перекошено и красное от злости. Он что — то громко кричал, размахивая своими тощими руками перед моим лицом. Взвизгивая, кричала Пэгги, заходился лаем пес. Сначала я почувствовал отвращение. Мне стало противно смотреть на физиономию сержанта — костистую, обтянутую изрезанной морщинами, будто жеваной, кожей; губастую, заросшую жесткой седоватой колючкой. Ненавистна стала Пэгги, зашедшаяся в бабьей истерике. Только сейчас я увидел, какой некрасивый, большой у нее рот, что у нее длинный, свисающий крючком чуть ли не до губ, нос, и вообще — лицо узкое, вытянутое — дынное, — а изо рта выглядывают лошадиные зубы…

— … научился, козел, говорить на нашу голову! — наконец разобрал я в захлебывающемся крике Пэгги.

А сержант, разбрызгивая слюни, орал, что из — за какого — то ублюдка у него чуть крыша не съехала. Как подумал, что война началась, как до него дошло, что теперь можно уже не ждать испекцконного судна, стало быть, не дождаться ему ни пойла, ни жратвы, как у него, старого кретина, все его соображение в ноги ушло, что он к приемнику козлом поскакал…

Пес тоже не умолкал ни на секунду. Даже когда с остервенением драл задней лапой за ухом, даже когда кусал блох в хвосте, все гавкал: ни на кого, просто так, для общего шуму.

Сержант сообразил наконец, что ему приходится перекрикивать лай и, ие глядя, лягнул, угодив тяжелым армейским башмаком псу в бок. Старый пес даже завалился на землю от этого удара, и лай захлебнулся. Сразу стало как — то неуютно тихо.

— Да он вас не слышит, — спокойно сказала Мэгги п добавила: — И не видит.

Добрая, мягкая улыбка, открывшая милую ямочку на щеке, внимательный, но светлый взгляд вдруг что — то стронули во мне неведомое до этого момента, теплая волна пробежала по телу, но тут же во мне закрылся тот странный мир воспоминаний, и я снова выпал в действительность. Здесь опять все было по — обыденному серым и нейтральным, одного цвета были бетонные блоки ангаров, казарм, взлетной полосы, камни, вода, небо: не казался больше отвратительным сержант, не раздражала своим видом Пэгги, не привлекала больше и не трогала неведомое Мэгги.

— Меня зовут Солнечный Ветер, — вспомнилось мне из того мира. Из мира, в котором я чувствовал, переживал; где у меня было имя и была цель.

— Ты камикадзе? — удивился сержант. — Японские летчики — смертники называют себя солнечными ветрами, — пояснил он Пэгги и Мэгги.

— Я — Солнечный Ветер, — повторил я то, что мне следовало запомнить.

— Да ты на его рожу посмотри, сержант, — сварливо заметила Пэгги. — Это же стопроцентный янки — нахальный и неотесанный, — какой же это японец…

— Кто знает, — пробормотал сержант. — Может, в крылатые ракеты как раз таких и садят. Может, испытания какие проводились, а ракета с этим не взорвалась и его выбросило в океан. Иначе, как он прибился к нашему острову. Может, ты хоть что — то помнишь?

И я рассказал им об облаках, которые вырывались из земли, о дымных следах, прочертивших небо. О том, как я видел все задом наперед, как поднимались из руин дома, а я двигался к цели…

Сержант молча выслушал, потом мрачно сплюнул на камни и пошел от меня прочь. «Совсем парень сдвинулся», — бросила мне на прощание Пэгги. Пес протяжно зевнул, томно потянулся н потрусил к берегу промышлять крабов.

— А не придумываешь ты все? — спросила Мэгги, снизу вверх внимательно заглядывая мне в лицо.

Что я мог ответить ей, когда не знал, как это — придумывать. Мне слишком многому предстояло еще заново научиться. Из того мира я, как дублирующий аппарат, переносил запоминавшиеся слова, мысли, ощущения, но даже мне, мне — в—настоящем, они казались чужими. Только в том мире, где меня звали Солнечный Ветер, мне дано было думать и понимать, а в этом я научился пока только коллекционировать слова.

— Меня зовут Дэниз.

— Новое слово, — сказал я. — Я запомню его под номером шестьсот двадцать.

4

Через неделю к острову подошло инспекционное судно.

Я ходил по берегу, как приказал мне сержант, и оглядывал горизонт. Красивое слово — горизонт: только я никак не мог понять, почему то далекое, скрывающееся за морем, сержант назвал таким простым словом. И почему там, на водяном горбе должно появиться судно. Дэниз мне долго втолковывала, что такое судно. Она широко разводила руки, показывая что — то большое, а потом схватила со стола соусницу и сказала, что судно похоже на соусницу, только серого цвета, и что издали оно будет казаться таким же маленьким сосудом. И я бродил по берегу, выглядывая соусницу на горизонте.

Как много было для меня закрыто тогда. Я все запоминал: новые слова и целые фразы, короткие диалоги и длинные беседы, и сейчас могу воспроизвести их в той же последовательности и с той же точностью. Но это было для меня тогда тем же коллекционированием. Я словно приглядывался к миру, изучая его через щелочку.

Пес ходил за мной по пятам. Он не сопровождал меня, не гулял со мной, не охранял. Цель у него была корыстная: нос его уже оскудел запахами по старости, и трудно было псу выискивать среди камней крабов, пищу, к которой он пристрастился на острове и которая была ему по зубам. От меня крабы разбегались в стороны. Не знаю, чем я их выгонял из укрытия — грузной поступью по гальке, тенью, что взад — вперед ходила со мной, а может, потому, что меня было видно издали, — только они покидали укрытия на радость псу, который тут же хватал их и с хрустом перемалывал хитиновые панцири стершимися зубами.

Но вот пес отстал от меня — насытился, или я уже всех крабов на побережьи выпугал, — зашел под колючую проволоку и не спеша потрусил к караулке, которую он самовольно занял себе под конуру.

На пути попался единственный на всем острове песчаный клочок суши. Как оказалось, этот песок был завезенным. Летчики, когда база еще функционировала, контрабандой понавезли его в мешках со всего света, обустраивая себе пляжик. Но море не пожелало смириться с самоуправством человека, посеявшего песок такого неожиданного и чуждого здесь цвета, и оно смывало песок, затягивало в свою бездну, зашвыривало галькой. На этом пляжике меня и нашли — внешне вполне здравствующим, но безымянным и не ведающим, какими судьбами его сюда занесло.

— …Именно поэтому я и иду, — сказал во мне кто — то чужим голосом. Мой палец коснулся кнопки лифта. — Меня не ждите, — продолжал чужой голос, — сразу, как выйду, начинайте герметизацию.

Сейчас я вдруг понял, чужой голос принадлежал тому, кто двигался по прямому времени, ведь я же шел обратным. Потому задом — наперед слышал речь, и уже как — то подсознательно переводил ее в понятную для себя. Я торопился в прошлое, воспринимая его таким, как оно приходило ко мне со своим обратным ходом.

Я понял, что сейчас услышу голос, хотя для моего времени его пора еще не наступила. Но мне и тому, кто стоял у лифта, уже было известно, что это голос Гении (сокращенное от Генрих). Даже если бы он изменил голос до неузнаваемости, я бы все равно узнал: такого, как Генни, можно сразу распознать по его трусости, по его первооснове — взваливать общую вину на кого угодно, только в стороне от себя. Не знаю, такое, видимо, в крови. Массовое проявление этой особенности однажды уже было в истории его народа.

Тот, кто жил в прямом времени, спросил себя, виноват ли он. И сам же себе ответил, что виноваты все. И те, кто оставался сейчас в бункере, и все, кто под землей, под водой, на поверхности земли, которой осталось зеленеть недолго, в воздухе, в космосе. Виновны даже те, определил он, кто еще не знает, что началась война, что на них уже падают бомбы.

— Пит, а ведь это ты угробил мир, — сказал все — таки Генрих.

Я, который двигался в обратном времени… А собственно, почему я называю себя так длинно и путано: у меня же есть имя — Солнечный Ветер. У нас с Питом общее тело. Но только он может управлять им, он — хозяин своего тела, а я — наблюдатель того, что предшествовало движению. Он меня не замечает, для него будущее всегда впереди, для меня же его прошлое — это мое будущее, и мое преимущество в том, что я могу пользоваться его памятью. Не полной, иначе я давно бы уже достиг цели, а той, кратковременной, в которой запечатляются только что происшедшие события. И еще одно преимущество было у меня: я мог предугадывать. Вот хотя бы такое. Если Пит подошел к лифту, то понятно, что перед этим он покинул какое — то место, значит, я скоро узнаю, откуда он пришел. Фиксируя следствия, мне даровалась возможность узнать причину. Узнать, а не предполагать и не додумывать…

Пит попятился от лифта и, ожидая выстрела в спину, думал: «Пусть и убьют, хуже того, что уже есть, не станет… Интересно, будут стрелять или нет?..» Он вернулся шагов на двадцать назад, и я услышал: «Стойте, лейтенант Уоттер!» Но, как я уже знаю, его не остановил приказ майора Кравски.

Да и в голосе майора было мало приказного: это был скорее нервный выкрик, реакция на бессилие что — то поправить — когда уже не знаешь, как командовать, к чему командовать, когда пребываешь в такой трагической неопределенности, что в тебе мешается честь, долг, ответственность, страх, безграничное удивление; когда осознаешь вдруг, что те команды, которые ты исполнял или сам отдавал, привели к краху всего. Понимаешь, что повоевать не пришлось, а войну можно считать уже законченной: еще не разорвались бомбы, но в твоем долге уже нет нужды. Теперь тебе остается только твоя честь, и она не будет тебя оправдывать, она тебе скажет, что убийца не кто — то абстрактный, а ты, именно ты. Бомбы еще не раскрыли свое адово нутро, но мир уже можно считать мертвым. Тебе остается лишь последняя отрыжка долга — добивать тех, кому не посчастливится погибнуть сразу…

Пит прошел к креслу, сел, будто упал в него. И пока он шел, я успел оглядеть помещение. Взгляд Пита ни на чем особенно не задерживался — ему была привычна обстановка, да и для меня не оказалось здесь ничего необычного. Постройка, судя по всему, была шахтного типа, в несколько этажей. Это было понятно не только по лифтовому модулю, но и по люкам, сейчас наглухо задраенным, в полу и на потолке, справа от лифтовой, и по лестнице, пробегающей по стене от одного к другому. Еще в лифте, перед тем, как открылись двери, я успел прочесть высветившуюся надпись — «Командный модуль». Видимо, отсюда производилась координация и управление остальными модулями, наличие которых явно подразумевалось. Это был квадратный, довольно просторный зал с низким, придавливающим потолком, о прилепленными к нему плоскими плафонами, сеющими вниз мягкое белое свечение. Два плафона, с установленными под ними бактерицидными лампами, добавляли свету голубизны. За плотным рядом шкафов с аппаратурой почти не видно стен. Вместо них — большие, расцвеченные всеми красками спектра, табло с бесчисленной индикацией чуть ли не до пола, со встроенными мониторами. На ходу Пит бегло глянул на панель из девяти мониторов, и мне удалось разглядеть изображения на средней тройке. Два экрана показывала обстановку в каких — то других отсеках, тоже заставленных аппаратурой, на третьем — двигалось изображение деревьев, стоящих плотной массой, — видимо, велась панорамная съемка поверхности. Прямо из табло выступали пульты, и перед каждым из восьми — авиационные кресла, в которых сидели люди в военной форме. Здесь были только офицеры. И пока Пит возвращался на свое место, военные, проводив его по проходу взглядами, отворачивались.

Занятно было мне наблюдать обратные движения: Пит придвинул кресло к пульту, оттолкнувшись ногами от панели внизу.

— Это конец. Понимаете вы — это конец всему, — сказал Пит негромко. А перед этим я почувствовал его удивление страшной, роковой тишиной, воцарившейся в зале.

Пит глядел на экран дисплея довольно долго, не отрывая взгляда, но я не различал изображения. Для меня это было как мутное стекло с расплывшимися на нем размазанными цветными пятнами. Но вот наконец изображение стало проясняться, а тишина вдруг ухнула всплеском голосов, среди которых резко выделился один, чуть не истеричный: «Щит пропустил две боеголовки — они падают на город…»

…Позади послышался шорох гальки. Я узнал Дэниз. Сержант ходит тяжело, медленно вдавливая ногу в гальку, поступь Пэгги стремительная, отрывистая, камни под ее ногами скрежещут, а шаг Дэниз мелкий, рассыпчатый. Она остановилась у меня за спиной.

Я еще пытался удержать воспоминания, в которых было так много новых слов. В которых я узнавал и но узнавал себя. Где я впервые увидел стольких многих людей. Но тщетно, Дэниз вспугнула мои воспоминания.

Не дождавшись, что я обернусь, она обошла меня и стала передо мной очень близко, почти вплотную, как это часто делала, запрокинув голову назад и заглядывая мне в лицо.

— Ну как, чист твой горизонт? Я не понял ее.

— Дэниз, что такое шахта?

— Шахта? — переспросила она, чуть поморщившись. — Это под землей… Глубоко… Помнишь, мы с тобой спускались в бункер?..

— Я у тебя спросил, что такое грудь. Ты повела меня по ступенькам вниз. Сказала: «Грудь нельзя показывать всем, малыш. Я покажу ее тебе одному в бункере, в уединении». Бункер — это уединение?

Дэниз весело рассмеялась, еще дальше запрокинув голову. А отсмеявшись, сразу как — то погрустнела, погладила пальцами мне щеку и сказала:

— Все ты, малыш, помнишь: что нужно и чего не нужно.

— Разве не нужно запоминать все? У меня впервые возник такой вопрос. Все помнить — это же так интересно. Больше слов, больше сочетаний.

— Если бы было такое возможно… Как я хочу многое забыть. — Она помолчала и неожиданно, будто спохватившись, добавила: — Но только не тебя! Тебя я хочу помнить вечно.

— Вечно — это долго, — блеснул я своими познаниями.

— Это, малыш, навсегда.

— Я тоже буду тебя помнить навсегда.

И снова я чем — то рассмешил Дэниз. Мне не было весело, я еще не понимал, что такое веселье, но тоже засмеялся. И чем больше я смеялся, тем сильнее веселил Дэниз. В меня, будто входило какое — то новое чувство — будоражащее, бодрящее. Это уже не было простым подражанием, это было первое мое чувство, рвущееся изнутри.

— Надо же, — удивилась чему — то Дэниз, — я люблю тебя, малыш.

— Люблю, — повторил я, припоминая, что у меня было связано с этим словом: — Любить… Сержант мне при — казал, чтобы я не давал вам себя любить. Он говорил: — «Ты дурак дураком, а им это на руку».

— А мне плевать, что говорит сержант, — вдруг резко, оттолкнувшись от меня кулаками, зло проговорила Дэ — низ. — Этот евнух мог любить только вприглядку! Хотя… — она невесело усмехнулась и снова приблизилась ко мне, — не понять тебе многого. Я же в бункере проверяла тебя. И поняла, что ребенок ты еще. И знаешь, я ни — " сколько не стыдилась своей наготы, пусть и немного обидно было, что ты разглядывал меня как куклу. Но я уже тогда любила тебя. Большого, крепкого, но беспомощного… Зачем мне ребенок? Ведь у меня он уже есть. — Она уткнулась мне в грудь лицом.

Поступь Пэгги я услышал еще издали. И я не ожидал, что для Дэниз, появление ее подруги окажется столь потрясающим: она в испуге отшатнулась от меня, едва не кинувшись бежать.

— Милуется, — криво ухмыляясь, так, что кончик ее длинного носа съехал набок, сказала Пэгги. — И много ты от него поимела?.. Такой же бесполезный, как наш сержант.

Дэниз как — то съежилась, затравленно затаилась от взгляда Пэгги, и я впервые увидел слезы. Я не знал, что это за капельки стали сочиться из глаз Дэниз, но мне почему — то было не до расспросов. Мне хотелось ее защитить. Я оглянулся, но не увидел рядом никого, от кого нужно было защищать Дэниз. И я стоял, в растерянности глядя то на Дэниз, то на Пэгги, не знал, что мне делать со своим чувством.

— Что я вижу? — притворно удивилась Пэгги. — Доблестный армеец весь в слезах и соплях! Ну, иди, моя лапонька, я вытру твои слезки, — выпятив губы, изображая страдание, с издевкой, говорила она. И мне показалось, что я чувствую озлобленность Пэгги всем своим существом — внутри все съежилось, меня затрясло. Я понял, откуда исходило зло и от кого нужно было защищать Дэниз, но… все так же стоял столбом, теперь, не зная, как это сделать. — Иди же, иди ко мне, моя маленькая Мэгги…

Я подошел к Пэгги, заслонил собою Дэниз, думая, что так смогу защитить плачущую.

Пэгги резко отпихнула меня:

— Ты — то сгинь, придурок!..

— Не смей трогать его! — пронзительным голосом закричала Дэниз. — Не прикасайся к нему!

И я оторопел, услышав озлобленность и в этом голосе.

— О, о, о! — передразнила Пэгги.

— Это ты, гадина, заманила меня сюда! — Дэниз медленно надвигалась на Пэгги. — Только амазонки свободны!.. А я не хочу быть амазонкой, слышишь, ты, я хочу любить! Я хочу любить, — раздельно, по слогам, сказала она, снизу вверх глядя в лицо Пэгги. — И не смей называть меня этой собачьей кличкой!..

— Хватит истерики, идиотка, — прошипела Пэгги. — Никуда ты с острова не денешься. Или ты настолько разбогатела, чтобы позволить себе расторгнуть контракт?! Захотела вернуться в свои трущобы? Так вон, пожалуйста, корабль уже на подходе — катись. — Она повернулась и пошла к воротам.

Дэниз нервно оглянулась назад и вдруг побежала вслед за Пэгги.

И я увидел на воде что — то огромное, серое, щетинистое, никак не походившее на соусницу. Мне стало до того жутко от вида этого монстра, который вдобавок еще придвигался к острову, что ноги будто сами подхватили меня и понесли прочь.

Этот день стал для меня днем возрождения моих чувств.

Меня допрашивал какой — то грузноватый коротышка — жидковолосый, особенно на лбу и на затылке, с вислыми щеками и кислой миной. Он сидел, глубоко вдвинувшись в кресло, и глядел мне в живот. Сержант, тщательно выбритый, что, однако, его нисколько не украсило, а, наоборот, еще больше изуродовало, — у него словно морщин добавилось на изжеванном лице, челюсть выдвинулась вперед, и нижняя губа наползла на верхнюю, а мешки под глазами набрякли еще сильнее, делая выражение лица каким — то плаксивым и обиженным, — подобострастно тянулся перед коротышкой, уважительно величая его «сэр», через каждую дюжину слов. Даже когда он говорил вислощекому «майор», и тогда это звучало чуть ли не заискивающе. Подражая сержанту, тянулся перед креслом и я, хотя мне это было не очень удобно — приходилось упираться подбородком в грудь, чтобы видеть майора.

Майор сначала выслушал сбивчивый, обильно сдобренный междометиями доклад сержанта, приказал ему заткнуться и спросил:

— Кто ты?

— Солнечный Ветер.

Он поднял на меня немного удивленные глаза и усмехнулся одними губами.

— Как ты попал на остров?

— Не знаю. Меня нашли.

— У тебя есть имя?

— Мое имя — Солнечный Ветер.

— Индеец? — Я не понял этого вопроса и промолчал. — Где ты родился?

— На пляже, — повспоминав, ответил я. — На песке. Я открыл глаза и стал видеть.

Майор помолчал какое — то время, потом оглядел меня с башмаков и, глядя мне в лицо, потребовал:

— Отвечай, откуда на тебе форма военнослужащего Соединенных Штатов?!

Сержант как — то пояснил мне, что две буковки на отво — роте моей рубахи являются начальными слов. Я еще тогда не мог понять, как буквы могут означать целые слова.

— Я родился в ней, — вспомнил я слова Дэниз.

— Да ты вообще хоть что — нибудь помнишь?! — неожиданно прокричал майор, даже привстав в кресле, упершись руками в подлокотники.

Я вспомнил такое движение и стал рассказывать майору, что мне привиделось на берегу, пока я наблюдал за морем.

— Майор Кравски? — перебил майор, до этого слушавший меня рассеянно, видно не доверяя моему рассказу. — Кто это? — спросил он у сержанта.

Сержант отрицательно завертел Головой.

— Кто такой майор Кравски? — повторил коротышка для меня.

— Я помню это имя.

— Сержант, свяжи меня с Центром! — недовольна и зло приказал майор.

— Так э — э—э… я говорил, — забормотал сержант, — передатчик…

— Почему до сих пор он не налажен?!., А, впрочем, черт с ним, — голосом спокойнее добавил он, — все одно подлежит ликвидации. — И он снова стал вялым, скис и задвинулся в кресло.

— Сэр, он все о какой — то катастрофе тут говорил, — будто ябедничая, сказал сержант. — Я приемник слушал — а там ничего. А он будто сам видел ядерные взрывы. Это было?..

Майор снова с удивлением посмотрел на моля, потом на сержанта:

— Какие еще взрывы, сержант? — с издевкой переспросил он — Ты что?!.. Чертовщина в мире творится, но она другого порядка. Знаешь, кто прибыл с нами на судне?.. Русские. Они будут наблюдать, как будет производиться ликвидация базы «Печальная вдова».

— Как это — ликвидация? — вырвалось у сержанта. — А я?..

— А вот до тебя мне дела вовсе нет, — отмахнулся майор короткопалой круглой ладошкой. — У меня самого этот рейс и инспекция последние. В отставку выгоняют.

— Да как же так? — Сержант уже не тянулся — размяк, раскис. Челюсть отвисла, он быстро — быстро моргал, будто глаза песком запорошило. — Контракт же…

Майор тяжело поднялся с кресла, придвинулся вплотную к сержанту.

— Какой там, к чертям, контракт, когда в армии идет повальное увольнение. И в первую очередь списывают таких, как мы с тобой… Ну все, все, — успокаивающе похлопал он ладонью по груди сержанта. — И вот еще что, — майор на какое — то мгновение задумался. — Выдай этому, — он глянул на меня, — старую свою форму, только нашивки сдери, и пусть оп вместе с девицами дует на корабль. Не хватало еще русским увидеть здесь офицера атомных войск наших первых союзников. Да, и сдай его медикам.

5

С медотсека на инспекционном судне началась моя долгая госпитальная жизнь.

Судовой врач, длинный, тощий и нескладный, привычный больше резать, причем чаще всего мелкие болячки, вроде фурункулов и флюсов, осматривал меня недолго. Дольше он ворчал на майора, что тот привел к нему «племенного быка», «мордоворота, от которого не то что людям боязно, но и болячкам жутко». Тем не менее майор настоял, чтобы я находился в медотсеке на карантинном режиме.

Я не скучал: почти все время около меня была Дэниз — на нее, понятно, карантин не распространялся. Да и майору и судовому врачу было на руку, чтобы одному зря не тратить время на здорового больного, а другому собрать через Дэниз побольше сведений о странном визитере острова. Дэниз сведений из меня не вытягивала, она без умолку щебетала сама, рассказывала мне о городах, о странах, о людях, какие они бывают. Я был благодарным слушателем и старался запоминать все, о чем она мне говорила.

Однажды, слушая внимательно Дэниз, глядя на ее живое лицо, время от времени вспыхивающее улыбкой, я неожиданно почувствовал в себе какое — то странное напряжение. Это напряжение возрастало. Что — то нужно было делать, вообще, что — то мне нужно было, а я никак не мог понять, что именно. Впервые после моего возрождения я ощутил такое. Было тревожно и как — то неуютно от того, что мне не удавалось понять причину.

— Быстро же ты, малыш, взрослеешь, — сказала Дэниз, заметив мою встревоженность. И я не понял: сказано это было в упрек или в одобрение.

Два раза заглядывал в медотсек сержант и все жаловался на свою судьбу, называя меня почему — то сынком. От него я узнал, что на острове была оставлена лишь взлетная полоса — для заблудившихся самолетов, — а все остальные постройки вместе со всем добром, что в них было, смешали сейчас с камнями. Еще сержант жаловался, что ему не разрешили взять на корабль пса, а у него рука не поднялась пристрелить его. «Сколько пес протянет на одних крабах — то?» — горевал сержант.

— Так и не вспомнил, как тебя зовут? — спросил у меня как — то майор. Я ему сказал, что уже устал отвечать на такие вопросы. — Тогда слушай и запоминай, — сказал он. — Тебя зовут Пит Уоттер. Родился ты в шестьдесят пятом в провинциальном городишке Глендайв штата Монтана. Учился в Сиэтле, там же завербовался в армию. Последнее место твоей службы — штат Даллас, лейтенант — оператор Центра контроля. Исчез при невыясненных обстоятельствах с боевого дежурства. Спустя три года семь месяцев найден в расположении базы «Печальная вдова» в бессознательном состоянии. Запомнил?..

— Конечно, — сказал я. — Только вот зачем? Я не Пит Уоттер.

— Меня эти твои задвиги не касаются. По фотографиям и отпечаткам пальцев и по твоим же воспоминаниям твоя личность идентифицирована. Отвечай, где ты был три с половиной года?! Каким образом исчез из шахты Центра, как перенесся за две тысячи миль от места службы?! Отвечай быстро!

Мне совершенно одинаково было — отвечать быстро или медленно: я пожал плечами…

Неделю я пробыл на судне. Потом меня посадили в вертолет — я даже не успел ни с кем попрощаться — и переправили на авианосец. Час полета на перехватчике. Аэродром. Закрытая машина. Долгая дорога. Большое, казенного типа здание, окруженное добротным забором и лесом с трех сторон. Палата — камера — светлая, чистая, просторная, с решетками на окнах. Душ с дороги. Сытный обед. Небольшой отдых… И потянулись вереницы людей в военной форме, в белых халатах. И снова допросы, перемежающиеся с медосмотрами: психодиагностика, тесты, очные ставки…

Тогда я и услышал, что во мне больше от робота, чем от человека. Впрочем, я такого успел наслушаться о себе, что ничему уже не удивлялся.

Военные меня обвиняли в государственной измене в пользу враждебных государств. Часто спрашивали, не был ли я похищен иноцивилизацией; искали во мне чужеродную программу. Какая — то девица долго разглядывала меня сумасшедшими глазами: оказывается, она могла распознавать инопланетян. Она угомонилась только после того, как я назвал ее дурой, скрепив это красочными эпитетами из лексикона сержанта. Детекторы лжи при мне не работали…

Гораздо занятнее и познавательнее мне было выслушивать людей в белых халатах. Старые, моложавые и молодые, полные, нормальные и тощие — эти люди с одинаково постным выражением на лоснящихся здоровьем и чахоточных, бритых и бородатых, в очках и без них, лицах занудно выясняли при мне свои отношения. На удивление единодушны они были только в одном: что моя память до момента X — все называли время с моего исчезновения из Центра контроля и до появления в расположении базы «Печальная вдова» моментом X — утеряна полностью, а после момента X стала с необычайно высоким уровнем развития. Будто амнезия, очистившая мозг от прошлых событий, дала ему новое уникальное качество — гипермнезию: способность запоминать с фотографической точностью — эйдетической — все увиденное, услышанное, прочувствованное. Людей в белых халатах удивляло, что патология привела меня к такому чудесному приобретению. Но вот разнотолки возникали, едва только речь заходила о моих видениях: ведь я, обладатель эйдетической памяти, воспроизводил в деталях то, чего на самом деле не было. По такому поводу я наслушался следующих слов: криптомнезия, конфабуляция, псевдоремисценция. Этими терминами означалось, что я, во — первых, воспринимаю чужие мысли, прочитаные или услышанные, как собственные, во — вторых, провалы в моей памяти замещаются вымыслами, которые я будто бы воспринимаю за достоверный материал, и, в — третьих, память моя может обманываться, смещая события во времени, и тогда я могу принимать выдуманное событие за уже свершенное и имевшее место в прошлом. Какой — то толстощекий рыжебородый доктор с маленькими и глубоко сидящими, словно бы потайными, глазками сказал, что у меня синдром Мюнхаузена, а возможно, даже и Агасфена — психопатии в виде склонности к псевдологической фантазии. Другой врач желчно возразил, что у больного отсутствует страсть к лечению, которая является исходной для этих синдромов, и добавил в свою очередь, что у меня, вероятнее всего, разновидность синдрома «Алисы в стране чудес»: будто бы именно при этом синдроме у больного происходит раздвоение личности, деперсонализация, и у него возникают иллюзии и псевдогаллюцинации, он извращенно воспринимает пространство и время.

Люди в военной форме чаще всего называли меня дезертиром и симулянтом, а врачи — больным, и только майор Кравски сказал: «А разве того, о чем рассказывает Пит, не могло быть?..»

Кравски я узнал сразу, едва увидев его в приоткрывшейся двери в мою палату — камеру. Меня не сбила с толку гражданская одежда, что была на нем — серый с редкими блестками костюм, обычная рубашка с расстегнутым воротом, на ногах — не армейские, но такие же грубоватые туфли на толстой платформе, — я хорошо помнил его лицо: широкое, смуглое, маловыразительное; разве что взгляд его слегка раскосых глаз, придававших лицу выражение усталости и какой — то грусти, запоминался отчетливее, был своеобразной меткой памяти. Я без труда вспомнил эти глаза, и уже по ним определил входящего ко мне Кравски.

— Хэллоу, Пит! — Мне показалось, что я услышал в этом приветствии радость от встречи. — Ты, оказывается, жив и невредим, — подойдя к кровати, сказал Кравски, — а мне наговорили, что тебе совсем плохо.

Я сел на кровати. Кравски по — приятельски похлопал меня ладонью по плечу, не церемонясь, плюхнулся на табурет и потребовал:

— Ну, давай рассказывай!

— Здравствуйте, майор, — сдержанно ответил я. — Вы тоже допрашивать меня будете?

Лицо Кравски полыхнуло на мгновение гневом: дрогнули ноздри, резко обозначились мышцы на скулах.

— А мы с тобой еще хотели повенчать наших детей, — с укоризной сказал он.

— Я не помню этого, майор, — сказал я. — И разве у меня есть дети? Мне об этом ничего не говорили.

Кравски внимательно посмотрел мне в глаза, и снова взгляд его был усталым и печальным:

— Ты еще хотел, чтобы именно у тебя был сын, а я пытался выспорить это право для себя…

— И этого я не помню, майор, — перебил я его. — Я даже не знаю вашего имени.

Короткая усмешка тронула губы Кравски:

— А собирался своего сына назвать моим именем — Майкл.

Никогда бы не подумал, что наши отношения с Кравски могли быть такими дружескими, чтобы вместе не только служить, работать, но и обдумывать судьбы своих еще не родившихся детей, роднить их. И тут же в моем сознании мелькнуло, что это были не мои отношения, что я — то видел майора всего раз в жизни.

— Майор, — сказал я, — меня зовут Солнечный Ветер, я не тот, за кого вы меня принимаете. Мы никогда с вами не были знакомы…

— Оставь, Пит. Нас всех тогда здорово контузило. Я с год еще потом заикался, а Гении — он ближе всех был к тебе — оглох. Но всем нам повезло, считали мы, хоть живы остались, а ты пропал, будто растворился…

— Как это было? — спросил я. Кравски немного оживился.

— Ну вот, — сказал он, — вспомнил?.. Мы с тобой работали на одном терминале, контролировали информацию со спутника «Йорк — III». Все шло нормально, как вдруг он выдал тревогу, обнаружив на контролируемой территории серию вспышек в районах ракетных баз противника. И тут ты сделал глупость: вместо того, чтобы запустить систему оповещения, ты ввел для спутника режим профилактики и автодиагностики. Я даже поначалу опешил, когда с моего дисплея вдруг вся информация исчезла, будто корова языком слизнула, и собирался уже спросить, что с твоим дисплеем, но вовремя заметил высветившуюся надпись «Регламентные работы». Я, помнится, еще выругался в твой адрес: пошел счет на миллисекунды — противник уже выпустил серию ракет, а у нас даже еще оповещение не прошло. И не успел я до клавиш коснуться, чтобы исправить твою ошибку, как в модуле вдруг что — то лопнуло со страшной силой. Не взрыв, не звук пушечного выстрела, а вот именно хлопок, когда лопается что — то огромное, туго наполненное… Знаешь, — Кравски оперся локтями о колени, немного подался ко мне, — я даже глаза закрыл, ожидая действия взрыва. Мне вдруг так ясно представилось, как взрывная волна выдирает меня из кресла, несет на стену, расплющивает о нее. Как все мое разбрызгивается на плоскости, как струями стекает по сразу побуревшей стене и в потоке крови белеет слизь — все, что осталось от моего мозга. Эта жуткая картина заставила меня открыть глаза…

Майор замолчал, слепо уставившись в одну точку. Неожиданно правая бровь его дернулась и выгнулась дугой: видимо, его снова настиг вопрос — «Что же это было?»

— Взрыв был? — спросил я.

— Нет — нет, только звук, — торопливо проговорил он, будто спохватившись. — Только звук, — повторил он, и бровь опустилась на место. — Как бы гром, но не с небес, а вокруг тебя, внутри тебя… Слышал когда — нибудь хлопок после того, как самолет протыкает звуковой барьер? — Я отрицательно завертел головой. — Нет? — чему — то снова удивился он. — Так вот, позади самолета остается хлесткий звук, как от удара гигантским бичом.

— Протыкает барьер, — неожиданно для себя повторил я слова Кравски. — Барьер…

Что — то знакомое мне послышалось в этих словах, даже не в самих словах, мне уже доводилось их слышать, и они проходили у меня под номерами в первой тысяче, а в их сочетании. «Прокол барьера». У меня сразу застучало в висках, я даже напрягся весь, силясь высвободить из своей памяти то, что было связано, что тянулось за этим ключевым сочетанием.

— Вспомнил? — насторожился Кравски. — Хлопок. Бьет по перепонкам, рвет их, изнутри взрывает голову. Кажется, что лопаешься ты сам… Все забирает в себя туман: ты — слепнешь.

Майор хотел мне помочь. Он подсказывал, он требовал, чтобы я обязательно вспомнил, нетерпеливо ждал пробуждения моей памяти. Похоже, ему было крайне необходимо, чтобы я согласился с ним. Но сделал обратное: спугнул то далекое, зыбкое, еще совсем неразличимое, зависшее на паутинке ключевых слов, за которые ухватилось было сознание.

— Нет, не помню.

Он снова сник, обмяк, опустил плечи, монотонно забубнил:

— Не сразу я начал видеть. Сначала проступило белое, потом на белом раскрылись пятна, стали насыщаться серым, темнеть, заполнять какие — то формы… Я увидел Гении, уткнувшегося лицом в пульт. Из уха струилась кровь, капала на пульт. Руки его безжизненно свисли, казалось, пытаясь удержать разъезжающиеся ноги. Но, видимо, не смогли удержать: где — то нарушилось равновесие, колени раздвинулись шире, тело стало потихоньку сползать с кресла. Гении долго падал, в несколько приемов: сначала пробороздил лицом по клавишам пульта, уперся головой в экран дисплея, потом его повлекло назад, на какое — то время падение задержалось и только после он рухнул, ударяясь о стойку под дисплеем то коленями, то плечом, то головой, которая болталась, как у тряпичной куклы. Наконец он утвердился на полу, голова, с маху боднув высоко поднятые колени, откинулась на сиденье кресла. Гении застыл, будто для передышки, и снова нарушилось равновесие — он стал медленно — медленно заваливаться набок.

«Да помогите же вы ему!» Мне казалось, что именно это я и кричал, только не слышал звука собственного голоса: я давился языком, крик застрял в мозгу. Я дернулся, собираясь помочь Гении. Однако и это оказалось только попыткой: я не смог даже привстать с кресла, как меня вывернуло всего наизнанку и с силой бросило на место.

Я боролся с тошнотой. И злость меня пробрала вдруг от носков до макушки, словно электроразряд кто влепил мне, — даже тошнота отступила. «Почему никто не пытается помочь мне, Гении?! Что они — заморозились, что ли?!» Повернул голову влево. Увидел сначала руки, мертвой хваткой вцепившеся в подлокотники, потом искаженное гримасой лицо Роя…

Кравски прервал рассказ, взглянул на меня.

— Помнишь Роя? Лейтенанта Роя Эттика? — без особой надежды спросил он. — Который тебе ящик виски проиграл в компьютерный теннис?.. Не помнишь. Ни черта ты не помнишь! А с Роем ты в одной спецшколе учился. — Он вяло чертыхнулся и продолжил прерванный рассказ:

— Роя корежило от судорог. То, что я поначалу принял за гримасу, было лишь проявлением этих судорог на лице. Он на миг затихал, по потом на пего накатывала волна, лицо перекашивалось в диком оскале. И вот только увидев Роя, увидев кровяные полосы на его шее, идущие от ушей, я испугался. Да, — повторил Кравски, — испугался. От мысли, что началась война, а контузия наша — от подземной ударной волны… А мы не смогли дать оповещение… Тогда — то и поглядел в твою сторону. И увидел два пустых кресла. Одно, из которого так долго выпадал Генни, и следующее — твое. Гении лежал на полу, весь изогнутый, головой в лужице крови. Рядом с твоим креслом никого не было. Тогда я осмотрел весь модуль: все было на месте, кроме тебя. Ты исчез бесследно, растворился. И только пилотка осталась, висела там, на движке тумблера, где ты ее обычно пристраивал…

— Майор, зачем вы мне все так подробно рассказывали? — спросил я после долгого молчания Кравски.

— Зачем? Затем, что я уже, во — первых, не майор, а штатский, пенсионер, инвалид. А во — вторых, я не хочу, чтобы на мне стояло клеймо помешанного. Комиссия, проводившая расследование этого случая, сочла нас такими: будто после контузии всех нас постигло умопомрачение. Не мог ты исчезнуть, не снимая блокировки с дверей лифта, не открывая люков. Да и хлопка, от которого мы получил контузию, никто больше в Центре не слышал ни в одном модуле. Я очень надеялся на тебя, Пит, но ты даже не помнишь того, что помним мы… Знал бы ты, как я радовался твоему воскрешению. А ты даже себя не помнишь…

— Но я помню, что Пит все же вышел на поверхность. Вы еще хотели остановить его, когда он шел к лифту, однако он не послушался. А Генрих сказал, что это Пит угробил мир…

— А ты ответил, что именно поэтому ты и идешь, — подхватил Кравски, нисколько не удивляясь. — И тебе, выходит, снился такой сон.

— Почему сон? Я все это видел, — сказал я. Кравски невесело усмехнулся и сказал:

— Не ты один, все мы видели такой сон.

— Но мне это не снилось! — воскликнул я.

— Однако и войны не было, — спокойно ответил Кравски. — Комиссия заключила, что это были галлюцинации или остаточные проявления их. И ты знаешь, мы вполне согласны с этим заключением. Такого, что мы видели во сне, не было на самом деле: не было никаких вспышек на территории противника, оповещения никто не получал, не сбоил компьютер на борту «Фиксатора–8», не было ответного удара. Ничего этого не было. И приснилось нам такое, пусть и совпадающее во многих деталях, всем в разное время. Мне, например, где — то спустя педелю после случая в модуле, а Генни увидел этот сон лить годом позже, и то не полностью, как мы, а до того момента, когда был дан упреждающий удар.

— Я этого не помню, — сказал я. — Мне запомнились только последние слова Пита: «Это конец. Понимаете вы — это конец всему!» Да перед этим кто — то сказал, что какой — то щит пропустил две боеголовки.

— Тоже, значит, кусками смотришь.

— Не понял.

— Потому что после того как Пит, — Кравски сбился, чертыхнулся и поправился, — после того, как ты проскулил, что всему настал конец, ты и рванулся с кресла, кинулся смотреть, как на город будут падать бомбы.

Такая последовательность событий, которую выстраивал Кравски, озадачила меня: выходит, я не смог вспомнить, что происходило до того, мне же казались слова Пита последними. Но майор, заметив мое замешательство, стал пересказывать свой сон, как он его видел — с начала.

— Мне приснилось, что ты не задавал спутнику «Йорк — III» команды на автодиагностику, а сделал, как предписывалось инструкцией, оповещение. Следом за тобой оповещение продублировал и я. Нам оставалось ожидать подтверждения. И оно очень скоро пришло. Сразу из трех точек. «Йорк — III» отметил перемещение теплового излучения от баз противника в нашу сторону. Наземным автоматическим контролером был отснят выход ракеты из шахты на одной из уже зафиксированных из космоса баз. В Центр один за другим пришли сигналы с борта «Фиксатора–8», ретранслирующего донесения со спутников — шпионов. Сопоставив все эти результаты, машина Центра выдала сигнал общей тревоги, а по экранам дисплеев замигало большими буквами: «НАПАДЕНИЕ».

Не знаю, где и что творилось параллельно с происходящим в Центре, но уже через минуту нам поступило предупреждение о срабатывании систем упреждающего удара: теперь нам предписывалось включить систему «свой — чужой». И, надо сказать, ты, Пит, прекрасно исполнял все предписания — мне не было необходимости дублировать тебя. Вот тут — то и началось все самое смешное в этом сне. Некого оказалось разделять на своих а чужих, все были своими. «Йорк — III» спокойно оповестил, что цели им все потеряны. «Фиксатор–8» заявил о неисправности декодера приема. Наведенные по координатам «Йорка — III» химические и рентгеновские лазеры с ядерной накачкой не «видели» цели. Спутники раннего оповещения дружно помалкивали.

Но упреждающий удар уже сделал свое дело, и вскоре мы стали различать множественные сигналы: «чужой». Теперь их обнаружили многие спутники. И вся серия «Йорков» обрушила на нас лавину информации. Но информация уже мало что приносила — от нее только пестрило в глазах из — за быстрого движения колонок с цифрами снизу вверх по полю экрана: в бой вступили компьютеры. Нам оставалось только просматривать сводки обобщенного сигнала.

«На активном участке траектории полета уничтожено 132 МРБ». И только?! «В зоне поражения головных частей и боеголовок на среднем участке полета поражено сорок целей». Даже во сне нам не удалось приукрасить, сон не захотел учитывать того, что боевая эффективность каждого эшелона нашей обороны, по заверениям создателей, должна быть настолько высокой, что на нашу территорию в конечном итоге могло упасть не более десятой доли процента от всех боевых средств, запущенных противником. Однако лазеры бессмысленно пытались поджечь вращающиеся вокруг оси ракеты, не в состоянии зафиксировать луч в одной точке для прожига обшивки. Электромагнитные пушки лупили пулеметными очередями в обманки. Самонаводящиеся ракеты «космос — космос» вообще непонятно куда самонаводились. Пущенные с земли снаряды — перехватчики гурьбой устремились к небесам, только это было больше похоже, на попытку закрыть зонтиками тучу.

«Йорк» выдал ложную тревогу. Я уже не помню, чей голос это был, но все наши слышали, будто бы твой. Можно было и не говорить об этом, так уже было ясно.

Мне и раньше доводилось наблюдать, как дает помехи лед, образовавшийся в верхних слоях атмосферы. При выходе из зоны затемнения спутники довольно — таки часто обнаруживают ледяные кристаллики. В косых лучах солнца они сразу не тают и так, кучкой алмазов, некоторое время еще плывут себе по орбите. Сверкают, отражая, преломляя, рассеивая солнечный свет. Это сверкание «Йорк — III» принял за вспышки на территории противника. Ведь спутник следит за удаленными объектами, ему невдомек, что приближенные объекты могут наложиться на перспективу, а инфракрасное излучение по мощности может оказаться равным от далекого мощного источника и от близкого слабого. Для таких случаев и служит оповещение систем слежения, чтобы остальные подтвердили или отсекли информацию со спутника раннего обнаружения. Это только в нашем сне на одну ошибку наложилось еще несколько.

Надо сказать, что и во сне мы выглядели неплохо: четкие действия операторов, заученно производящих предписанное инструкцией, грамотные рапорты, продуманные команды. Ни суеты, ни нервов — все подчинялось только одному: рабочему движению. Но голос сбил ритм в модуле, врезался каждому в голову, и до сознания вдруг дошло, что мы не на учениях, не отрабатываем предписания для повышения квалификации, а уже используем свои навыки в боевых действиях. Что не за игрой имитаторов следим мы на экранах, что видим не абстрактные крестики — нолики, а «своих» и «чужих». Что идет война. И началась она из нашего модуля.

Тут все заговорили разом, и каждый торопился высказаться. Это был гул, я не мог различить чей — то отдельный голос; все мешалось, слилось в общее бубнение. И я что — то говорил. Молился или исповедовался? Может, торопился выговориться о своем самом сокровенном, что еще никогда и никому не говорил? Гул голосов нарастал: каждому хотелось, чтобы услышали о его сокровенном, о том, что всю жизнь держал при себе, может быть, как раз для такого случая. И вдруг среди гула прорезался крик: у кого — то хватило еще сил, чтобы следить за информацией на дисплее. Щит пропустил…

Кравски сменил позу: выпрямился, потом круто выгнулся, выставив вперед живот, потер ладонями поясницу.

— Все, — сказал он. — Дальше ты и сам видел. Смысла пересказывать нет, потому как все мы видели одно и то же. Странный, дублированный восьмикратно, сон.

— И все — таки странно, — начал было я.

— Что странно? — перебил меня Кравски. — То, что пережил во сне катастрофу? Увидел, как начинаются войны? Как раз в этом никакой странности нет: имеющий оружие обязательно применит его, хотя бы во сне. Мы настолько автоматизировались в исполнении предписаний, что и во сне их выполняем безукоризненно до последней детали. Если и есть здесь странность, то она проявилась в нас фобией к военной службе. Меня три раза силком усаживали в мое кресло и заставляли работать, а я не в состоянии был даже поднять руки на пульт, такое оцепенение всякий раз меня охватывало. Мне все казалось, что сои станет явью, только коснись я клавиш.

— А мне кажется, что это для меня и было явью, — сказал я. — Может быть, и мне следовало бы принять все за сон, как сделали вы, но это было бы разумно, будь я Питом Уоттером, лейтенант — оператором Центра контроля.

— Да, приятель, — сказал Кравски, поднимаясь с табурета, — тебе, пожалуй, потяжелее, чем нам. Я — то надеялся, что ты сможешь хоть что — то прояснить в истории с хлопком и твоим загадочным исчезновением. Не сон же нас так напугал — до фобии. Что — то все — таки случилось тогда в модуле. Ну и пусть остается загадкой. Переживем как — нибудь, верно, Пит?! — Он хлопнул меня по плечу. — Главное, что мы все остались живы! — Повернулся и пошел, к выходу. Но у двери задержался, оглянулся через плечо и сказал: — И вот еще что. Не забудь о нашем сговоре: нам с тобой детей венчать.

6

Кравски ушел, а я снова остался наедине с потолком. И странно, я не думал о рассказе майора, мне совсем не хотелось ворошить свою память, напрягаться, мучиться. Мысли мои были ясные и спокойные, тихие и простые. Я думал о Дэниз. Мне не пришлось тянуть ее из воспоминаний, она сама пришла ко мне и сказала: «Привет, малыш».

И мы говорили. О пустяках. Я жаловался, как скучаю, как недостает ее мне. Как устал я от новых слов, как не радуют меня новые воспоминания, как надоели мне бесконечные расспросы… Она тихо ворковала, что мы уедем на остров, построим там бунгало и будем жить одни на всем свете — остров станет для нас всем миром.

Мне казалось, что я лежу не на подушке, а на коленях у Дэниз, и она водит мягкой, невесомой рукой по моим волосам, успокаивает, убаюкивает. И уже засыпая, услышал:

— Забудь свое имя, Солнечный Ветер. Это поможет тебе скорее выбраться отсюда и увидеть меня. Я нужна тебе…

И где — то совсем уже на краешке убаюканного сознания:

— Я тебя придумал, Дэниз…

Наутро ко мне в палату пришел врач, который определил у меня синдром «Алисы в страны чудес». Крупный, высокий, все у него было гипер: огромные ладони на длинных крепких руках, большие ступни в последнего размера обуви, халат на нем тоже был из последних размеров. Пропорциональной телу, крупной казалась и голова, черты лица тоже были укрупненными и выразительными. И только живот, кругло проступающий из — под халата, был небольшим: доктор любил его оглаживать, будто согревал его своей ладонью. Да и фамилия доктора была какой — то неподходящей к нему, уменьшительной, так что поначалу я принимал ее за прозвище, хотя коллеги произносили «доктор Скуек» уважительно.

— Как дела, больной? — спросил доктор Скуек таким тоном, словно выговаривал мне за какую — то провинность. — Кто ты сегодня: Солнечный Ветер или уже Великий Император Солнца?

— Сегодня я больше Пит Уоттер, бывший лейтенант — оператор, которого контузия лишила памяти! — встав с кровати и вытянувшись во фрунт перед доктором, четко отрапортовал я.

— О — о, — в удивлении протянул Скуек. — Вы уже в состоянии шутить. Превосходно! Значит — очеловечиваетесь. И скоро уже вас можно будет выпустить к людям.

Я не увидел в глазах доктора ни единой искорки радости или даже просто удовлетворения — это был дежурный набор слов, который всегда наготове у врачей. Да и интонация была прежняя — выговаривающая.

— Давно бы так, — добавил доктор Скуек и неожиданно подмигнул мне.

Он отошел к умывальнику в углу палаты, стал перед зеркалом и уставился в свое отражение. Это была странность доктора Скуека — смотреть себе в глаза. Что это: любование или разговор с самим с собой, не знаю, я не мог найти объяснения. А он пристально вглядывался в свое отражение, в задумчивости и совершенно бессмысленно тер пальцами крупный крутой подбородок, изредка кивал своему зеркальному двойнику, вопрошая его о чем — то.

— Давно бы так, — тихо, со вздохом сказал он своему отражению. Кивнул ему напоследок, порывисто развернулся и быстро пошел из палаты.

А я еще некоторое время дурацки тянулся перед пустотой, с натугой силился определить смысл в последних словах доктора. К себе или ко мне он относил их.

Я подошел к зеркалу, посмотрел на знакомое лицо, так и не ставшее моим. Не знаю, как долго я искал себя в зеркальном отражении, но уже не видел лица: в глазах померкло, зеркало замутилось, и на месте лица был только темный овал. По овалу вдруг прокатилась светлая рябь и из теней стало вылепливаться чье — то чужое лицо. Изображение становилось контрастнее, проступали мелкие детали. Подбородок словно раздвинулся, и на нем образовалась вертикальная складка — ямочка. Губы тоже удлинились и пополнели, ноздри стали тонкими, а кончик носа слегка вздернулся. Прояснились глаза, и мне показалось, что это были глаза Дэниз — бездонные, в тихой печали.

«Солнечный Ветер… Прокол барьера… — прошелестел чей — то голос. — Родовая память…»

И обрушились на меня воспоминания, заторопились, словно боялись не успеть заполнить мой, пробудившийся на время, мозг. Толпясь, прорывались через приоткрытую дверь в мое прошлое.

…Они наводились только на крупнейшие выплески времени. Но и крупнейших было больше сотни, и каждый выплеск можно было считать тем — роковым. Только по двум причинам могут оставаться метки на времени: от проникновения в него и от высвобождения колоссальной энергии на том отрезке.

Кто — то назвал их Солнечными Ветрами, и это стало их именем. Они уходили в прошлое, чтобы донести туда свет. Они были обречены на это, сотня прометеев, которые жертвовали всем, чтобы на Земле не иссяк никогда животворный источник.

Это было единственное военизированное подразделение на всю планету. Несколько сотен людей, которые жили на казарменном положении и изучали военное искусство и технику уничтожения с середины двадцатого и до начала двадцать второго веков христианского летоисчисления. Но никто из них никогда еще не воевал, хотя уходили они один за другим на поля сражений и никогда уже не возвращались.

Солнечные Ветры появились после того, как было обнаружено вмешательство в прошлое из будущего и выяснилось, что настоящая цивилизация, может быть, и существует только благодаря такому вмешательству. Чтобы сохранить достигнутое, нужно было отправлять в прошлое людей — корректировщиков случаев. Круг, когда — то замкнутый, оказался порочным, разорвать его — значило изменить историю, и это было бы еще наименьшим злом, которое мог дать разрыв. Никто не знал, сколько случаев требовали коррекции — один, десятки? — это было уже вне известной истории развития цивилизации. А может, в истории ничего и не случилось, что могло бы круто изменить ее движение?

Казалось, время — это неповторимое движение только вперед, что оно исходит ниоткуда и в никуда же пропадает, но никогда не идет вспять. Действительно, так оно и есть. Но была раскрыта тайна памяти. Что память фиксирует не только информацию из внешней среды, по и время. Каждый увиденный момент, услышанный звук, запах, мгновенное ощущение запечатляется мозгом в отведенном для этого отрезке времени.

Потом пришли к простому и удивительному выводу что рефлексия есть не что иное, как родовая память, отложенная на метках времени. Что информация о прошлом передается организму не генетическим путем, а считыванием ее из памяти предыдущих поколений. Геном — это ключи к нужным координатам времени, да шифр вида животного.

Оплодотворенная клетка прежде всего ориентируется во времени, фиксирует на нем свое рождение. Затем наступает черед сверки с конструктивами. Что делала праклетка? Делилась надвое. И клетка добросовестно повторяет деление. Далее она перерастала в многоклеточный организм, вдоль тела вытягивалась нить хорды — можно становиться ланцетником. Однако шифр вида открывал следующую метку времени: нужно было усилить хорду хрящом, затем известью. Затем включается время замещения жабер легкими, следом — развитие конечностей, отделов мозга. И вот, когда основные компоненты вида собраны в единое целое, — наступает время строительства конкретного вида. Убрать хвост, увеличить лобные отделы мозга. Конечности задать пятипалыми, скелет приспособлен должен быть для прямохождения. Построен человек. Настает время записи родовой памяти.

Если плавно опускаться в глубину времени, то можно увидеть мир глазами предка, чувствовать пространство через его ощущения. Первые же исследователи, проникшие в мир своих прародителей, направлялись туда со строгим наказом ни во что не вмешиваться. Ведь любое вмешательство — это возмущение энергетического баланса времени, а время обладает гигантским энергетическим потенциалом. Тронь его, и оно может взорваться. Один из исследователей жестоко поплатился за такую попытку: он оставил в прошлом всю свою память, и после завершения эксперимента перед машиной сидел взрослый младенец, которого потом пришлось заново учить всему человеческому.

Следующий исследователь прошлого обнаружил на своем пути странное препятствие, преодолеть которое оказалось нелегко. Это препятствие совпадало по времени с тем, в котором осталась память поплатившегося. Так были замечены выбросы времени. Однако удивительным оказалось, что чем глубже уходили в прошлое исследователи, тем больше становилось на их пути таких препятствий, а некоторые из них были настолько плотными, что их приходилось буквально протыкать, врубаться в них с ходу, протискиваться дальше через узкую брешь. Барьеры могли воздвигать не только ошибки времяпроходцев, но и очень мощные выбросы энергии. Незначительные препятствия остались во времени взрыва реактора Чернобыльской АЭС, во времени трагической гибели первого космического корабля на термоядерной энергии, более плотные отмечались возле каждого, зафиксированного историей, испытательного взрыва ядерных установок. Больше всего меток времени приходилось на конец двадцатого века — начало двадцать первого.

Историки рассказывали об этом периоде, что он был самым неспокойным за все время существования цивилизации. Здесь началось и развивалось использование ядерной энергии, прежде всего в военных целях. С совершенствованием техники убийства все непредсказуемое и изощреннее становились ошибки и сложнее было избавиться от случайностей. Инциденты следовали один за другим.

По ложной команде ЭВМ были подняты в воздух армады бомбардировщиков с ядерными зарядами на борту. Взрыв пусковой установки, происшедший из — за самоподрыва конденсата жидкого топлива, был поначалу расценен как диверсионная акция. Атомная подводная лодка, затонувшая по вине капитана, вызвала панику объявления войны. Радиационная утечка на борту орбитальной станции погубила микропроцессор управления рентгеновского лазера с ядерной накачкой, и всей мощью был произведен удар, в раскрытый транспортный отсек корабля многоразового использования, на котором, в пяти тысячах километров от станции, астронавты в эту роковую минуту проводили эксперименты со сваркой и невесомости. Сотни случаев. Однако те инциденты благополучно устранялись еще в своем времени…

Странная создалась ситуация: следствия вмешательства вовремя зафиксированы, отмечены точки самых плотных временных барьеров, а причины, по которым они возникли, еще оставались где — то в будущем. Одной из гипотез, объясняющей возникновение плотных барьеров, была гипотеза о коррекции инцидентов, которые все же приводили к войнам. Это предположение, однако, поддерживали немногие: не верилось, что, судя по множественным отметкам, так часто взрывался мир. Так что же — вмешиваться или не вмешиваться? Консервативные ученые предлагали оставить все как есть, дескать, если история уже сложилась вполне благополучно, то и нет нужды что — то поправлять в прошлом. Скептики на это замечали, мол, как бы не случилось непоправимого. Если действительно прошлое корректировалось, то можно опоздать произвести коррекцию, и мир в любой момент может предстать иным. Кто знает, были или нет глобальные войны.

Тогда снова выступили историки, сказав, что с отдалением во времени останется меньше исторических данных для успешных поисков в прошлом. Ведь родовая память у каждого человека индивидуальна, и никто не может со стопроцентной уверенностью заявить, что именно его предок мог нажать кнопку. Историков поддержали и специалисты по родовой памяти. Дальние проникновения в прошлое требуют колоссальной энергии, а с каждым временным барьером увеличивается не только потребление энергии, но и усилия времяпроходцев. И так уже многие возвращаются, не пробившись в намеченное время.

Проблема вмешательства или невмешательства своей популярностью затмила даже самые последние открытия науки, даже исследования дальнего космоса отодвинулись на второй план. Только этой теме было посвящено целых семь заседаний Всемирного Совета ученых. Но скептики уже начали подбирать кандидатов для проникновения в прошлое;

Я не был добровольцем. Я бредил дальним космосом. Но однажды ко мне пришел очень старый человек и сказал:

— Знаешь, мальчик, я уже так стар, что не боюсь ничего. Но я хочу пожить еще. И тебе нужно обязательно жить еще больше, чем проживу я. Мне нисколько не жалко было бы, если бы пришлось отдать за тебя свою жизнь. Но в моей родовой памяти были только мирные люди, ни один из моих предков до двенадцатого колена никогда не служил в армии, так странно сложилась история моего рода. А в твоем роду, в интересующем нас времени, был предок, от которого могло зависеть будущее. Ни в коем случае я не в укор это говорю, но твой предок держал палец на пусковой кнопке…

И я стал Солнечным Ветром.

Изнурительные тренировки, зазубривание специальных терминов, что были в ходу в воинственном прошлом, тренажеры, отработка бесчисленных возможных ситуаций…

Потом прорыв в прошлое. Дважды я возвращался ни с чем, дважды не смог проколоть барьеры на своем пути. Не раз я плутал по прошлому, сбиваясь в родовых лабиринтах. По материнской линии я должен был разыскать своего далекого пращура, некоего Пита Уоттера…

Я вздрогнул при упоминании этого имени, и сразу за мной захлопнулось прошлое. А в зеркале я увидел лицо Пита. Так вот ты какой, мой пращур. Я без твоего спросу вселился в твое тело, изгнал из мозга твои воспоминания, расквартировался в нем своим сознанием. Но это произошло не по моей 'воле, так, видимо, заблагорассудилось времени — наказать нас обоих. Тебя за твои прошлые ошибки, меня за вмешательство в события. Ты, наверное, и сейчас еще бродишь, где — то посреди развалин, обреченный видеть только смерть, только пыль и прах. А может быть, возмущенное время, подержав в разрушенном с твоей помощью мире, выбросило тебя через три с половиной года на побережье островка? Может, ты живешь в своем теле, только не можешь проснуться? А если вдруг ты проснешься, как мы будем уживаться с тобой?

— Уживемся? — спросил я у отражения. — Ну конечно же. — И я подмигнул Питу Уоттеру, как еще недавно ему подмигнул доктор Скуек.

Через месяц в сопровождении все такого же недовольного и выговаривающего мне доктора я шел к геликоптеру, который должен был доставить меня в городок Глендайв, к родителям Пита. К моим еще более дальним предкам. Я шел в новый мир, совершенно незнакомый мне. Но мне нужно было жить в нем, в хорошем ли, неустроенном, только он должен стать моим. Потому что у меня была цель. До того конкретная, что иному может показаться обывательской. Я разыщу Дэниз, я обязательно найду ее, чего бы это ни стоило мне. У нас будет много детей, еще больше потомков. И когда — то обязательно родится Солнечный Ветер.

Я стоял в проеме люка и смотрел на доктора. Он что — то говорил, только я не мог разобрать ни единого слова в оглушительном хлюпанье лопастей. Пилот потянул меня за полу пиджака, такого же серого с блестками. как у Кравски. Мне вручили костюм вместе с паспортом об инвалидности. И это были единственные пока мои собственные вещи в этом мире…

Загрузка...