Книга третья Коринна

Глава первая

Граф д’Эрфейль тоже был на празднике на Капитолии; на другой день, зайдя к лорду Нельвилю, он сказал ему:

– Дорогой Освальд, хотите, я поведу вас сегодня вечером к Коринне?

– Как! – прервал его Освальд. – Вы с нею знакомы?

– Нет, – ответил граф д’Эрфейль, – но столь знаменитой особе всегда бывает лестно, когда хотят ее видеть, и я написал ей нынче утром письмо, прося позволения посетить ее сегодня вечером вместе с вами.

– Я предпочел бы, – заметил, покраснев, Освальд, – чтобы вы не называли моего имени без моего разрешения!

– Поблагодарите меня за то, что я избавил вас от скучных формальностей! – возразил граф д’Эрфейль. – Вместо того чтобы пойти к посланнику, который повел бы вас к кардиналу, а тот – к какой-нибудь знатной даме, которая ввела бы вас в дом к Коринне, я представлю ей вас, вы представите ей меня, и отличный прием обеспечен нам обоим.

– Я не столь самонадеян, как вы, и имею на то основание, – произнес лорд Нельвиль. – Я опасаюсь, как бы такая поспешность не вызвала неудовольствия Коринны.

– Ничуть не бывало, уверяю вас, – сказал граф д’Эрфейль, – она слишком умна для этого и очень любезно мне ответила.

– Как! она вам ответила? – воскликнул лорд Нельвиль. – И что же она вам написала, дорогой граф?

– Ого! уже дорогой граф! – смеясь, подметил граф д’Эрфейль. – Вы сменили гнев на милость, как только узнали, что Коринна ответила мне! Но в конце концов, «я вас люблю, и все прощено!». Должен признаться, что в своем письме я больше говорил о себе, чем о вас, но сдается мне, что она в ответном письме назвала ваше имя раньше моего; впрочем, я никогда не завидую моим друзьям…

– Разумеется, – молвил лорд Нельвиль, – я не думаю, чтобы кто-нибудь из нас мог льстить себя надеждой понравиться Коринне; что до меня, то единственно, чего я желаю, это изредка наслаждаться обществом такой удивительной женщины. Итак, до вечера, уж если вы все так устроили!

– Значит, вы едете со мной? – спросил граф д’Эрфейль.

– Ну да! – ответил лорд Нельвиль в явном смущении.

– Тогда почему же, – спросил граф д’Эрфейль, – вы так негодовали на то, что я предпринял этот шаг? вы кончаете тем, чем я начал; но вам угодно было проявить большую сдержанность, чем я, тем более что вы ничего от этого не потеряли! А Коринна действительно прелестное создание: так умна, так привлекательна! Я не очень хорошо понял, что она там говорила, но, судя по ее виду, готов биться об заклад, что она превосходно говорит по-французски. Впрочем, мы это узнаем сегодня вечером. Она ведет весьма странный образ жизни: молода, богата, свободна, но нельзя с уверенностью сказать, есть ли у нее любовник или нет. Однако сейчас она, кажется, никому не отдает предпочтения; впрочем, – прибавил он, – если она не может встретить здесь человека достойного ее, меня это ничуть не удивляет!

Граф д’Эрфейль продолжал еще некоторое время болтать в том же духе, не получая от Освальда никакого ответа. Хотя в словах графа д’Эрфейля и не было ничего непристойного, развязный и легкомысленный тон, каким он всегда говорил о том, что глубоко затрагивало его собеседника, задевал тонкую чувствительность Освальда. Бывает такого рода душевная деликатность, которой не могут научить ни ум, ни привычка к светскому обществу; и как часто можно ранить сердце, не нарушая при этом строгих правил приличия!

Весь день лорд Нельвиль не мог успокоиться, думая о предстоящем визите к Коринне; он старался отгонять тревожные мысли, силясь уверить себя, что можно найти отраду и в чувстве, которое не решает судьбу всей жизни. Обманчивая уверенность! ведь нам не доставляет радости чувство, которое мы сами считаем недолговечным.

Лорд Нельвиль и граф д’Эрфейль подъехали к дому Коринны, расположенному на Транстеверинской стороне{24}, немного поодаль от замка Святого Ангела. Вид на Тибр придавал особую прелесть этому дому; внутреннее убранство его отличалось величайшим изяществом. Зал украшали гипсовые слепки со знаменитейших итальянских статуй: Ниобеи, Лаокоона, Венеры Медицейской, Умирающего гладиатора; в кабинете, где обычно проводила время Коринна, было много книг, различных музыкальных инструментов; простая, но покойная мебель была расставлена так, что располагала к непринужденной дружеской беседе. Коринна еще не вышла, и в ожидании ее прихода Освальд в сильном волнении ходил взад и вперед по комнате; в любой мелочи ее обстановки он примечал счастливое сочетание наиболее привлекательных особенностей французской, английской и итальянской наций: общительность, любовь к наукам, развитое чувство изящного.

Наконец появилась Коринна: наряд ее был незатейлив, но живописен. В волосах ее прятались античные камеи, на шее было надето коралловое ожерелье. Радушная манера, с какой она встретила гостей, была исполнена свободы и достоинства; богиню вчерашнего торжества на Капитолии можно было узнать даже в ее домашнем кругу, хоть она и держалась как нельзя более просто и естественно. Она приветствовала первым графа д’Эрфейля, но глядела в это время на Освальда; затем, словно устыдившись несвойственного ей притворства, приблизилась к Освальду; имя лорда Нельвиля явно производило на нее особенное действие: голос ее дрожал, когда она дважды его произнесла, словно оно вызывало в ней какие-то волнующие воспоминания.

Наконец Коринна в нескольких любезных словах поблагодарила по-итальянски Освальда за услугу, которую он ей вчера оказал, подняв упавший с ее головы венок. С трудом подбирая слова, он попытался выразить ей свое восхищение и мягко посетовал на то, что она не говорит с ним по-английски.

– Разве сейчас я более чужд вам, чем вчера? – спросил он.

– Конечно нет! – ответила Коринна. – Но когда человек, подобно мне, много лет говорит на нескольких языках сразу, он всегда выбирает из них тот, который более соответствует чувству, владеющему им в данную минуту.

– Но, очевидно, родной ваш язык английский, тот язык, на котором вы беседуете с друзьями, тот…

– Я итальянка! – прервала его Коринна. – Простите меня, милорд, но мне кажется, что я замечаю в вас то национальное высокомерие, каким столь часто отличаются ваши соотечественники! Мы, итальянцы, более скромны: мы не так самодовольны, как французы, и не так надменны, как англичане. От иностранцев мы ждем лишь немного снисходительности; но мы давно уже утратили право считаться нацией и нередко грешим тем, что в частной жизни не проявляем того достоинства, в котором нам отказано как народу; впрочем, когда вы поближе узнаете итальянцев, вы увидите, что в их характере и поныне сохранились черты древнего величия, черты не слишком заметные, встречающиеся не часто, но которые могли бы возродиться при более счастливых обстоятельствах. Иногда я буду разговаривать с вами по-английски, но не всегда; итальянский язык мне дорог; я много выстрадала, – сказала она, вздохнув, – чтобы иметь возможность жить в Италии.

Тут в разговор вмешался граф д’Эрфейль и стал почтительно укорять Коринну в том, что она совсем забыла о нем, говоря на непонятном ему языке.

– Прекрасная Коринна! – взмолился он. – Сделайте милость! говорите по-французски! вы этого поистине достойны!

Коринна улыбнулась при этом комплименте и заговорила по-французски – очень чисто, весьма бегло, но с английским произношением. Лорд Нельвиль и граф д’Эрфейль оба равно удивились; а граф д’Эрфейль, полагавший, что говорить можно решительно обо всем, лишь бы это было сказано с приятностью, и не подозревавший, что можно быть неучтивым не только по форме, но и по сути, напрямик спросил Коринну, чем объясняется подобная странность. При этом неожиданном вопросе она сперва немного растерялась; потом, оправившись от минутного смущения, ответила:

– Очевидно, граф, это объясняется тем, что французскому языку меня обучал англичанин.

Он засмеялся, но продолжал настойчиво допрашивать ее. Приходя все в большее замешательство, она сказала ему наконец:

– Вот уже четыре года, граф, как я поселилась в Риме, и никто из друзей моих, из тех, кто – я верю этому – принимает во мне искреннее участие, не допытывается у меня о моей судьбе; они сразу поняли, что мне было бы тягостно говорить об этом.

Эти слова заставили графа д’Эрфейля прекратить свои расспросы. Но у Коринны мелькнула мысль, не обидела ли она его, и она постаралась быть с ним как можно любезнее; не отдавая себе отчета, она опасалась, как бы граф, очевидно весьма близкий к лорду Нельвилю, не отозвался бы дурно о ней своему другу.

В это время приехал князь Кастель-Форте в сопровождении нескольких римлян – друзей своих и Коринны. Все это были люди с живым, игривым умом, очень приятные в обхождении; они так легко воодушевлялись в общем разговоре, так быстро отзывались на все достойное внимания, что беседовать с ними доставляло величайшее удовольствие. Беспечные итальянцы нередко ленятся выказывать в обществе свой прирожденный ум; но, находясь и в уединении, они большей частью не развивают своих умственных способностей; зато они с наслаждением пользуются тем, что дается им без труда.

В Коринне было много юмора: она подмечала смешные черточки людей с проницательностью француженки и умела изображать их с живостью итальянки. Но во всех ее шутках чувствовалась сердечная доброта: в них не было ничего злонамеренного и язвительного; ведь ранит лишь холодная насмешливость, а веселая игра воображения, напротив, почти всегда добродушна.

Освальд находил в Коринне бездну обаяния, и совершенно нового для него обаяния. Самые важные и трагические обстоятельства его жизни были связаны с воспоминаниями об одной очень изящной и остроумной француженке, но Коринна ничем не напоминала эту женщину; речи ее обличали разносторонний ум; в них проявлялись и восторженная любовь к искусствам, и знание света, тонкость понимания и глубина чувств; при всей непосредственной живости ее натуры, придававшей ей немало прелести, ее суждения никак нельзя было назвать необдуманными и поверхностными.

Освальд был изумлен и вместе с тем очарован, одновременно встревожен и восхищен; он не мог постигнуть, как в одном человеке совмещалось все, чем обладала Коринна; он спрашивал себя: говорит ли сочетание столь противоположных черт в характере Коринны о непостоянстве или же о совершенстве; он недоумевал: что позволяло Коринне – способность ли полностью отдаваться впечатлениям минуты или же умение немедленно все забывать, – что позволяло ей почти мгновенно переходить от грусти к радости, от задумчивости к резвости, от беседы, поражающей обширными познаниями и зрелыми мыслями, к кокетству женщины, которая хочет нравиться и умеет пленять! Но и в кокетстве ее было так много благородства, что оно внушало не меньше почтения, чем самая строгая сдержанность.

Князь Кастель-Форте был целиком поглощен Коринной; все итальянцы, составлявшие ее общество, выражали ей свои чувства неусыпными заботами и нежными знаками внимания: постоянное поклонение, каким они ее окружали, озаряло всю ее жизнь праздничным светом. Коринну радовало сознание, что она так любима, но это была радость человека, который живет в благодатном климате, слышит гармонические звуки и получает лишь приятные впечатления. Однако более серьезное и глубокое чувство, чувство любви, не отражалось на ее лице, всегда столь живом и выразительном. Освальд глядел на нее в молчании; его присутствие воодушевляло Коринну, внушало ей желание быть привлекательной. Однако она порой умолкала в самом разгаре блестящей беседы, пораженная наружным спокойствием Освальда, не зная, одобряет ли он ее или же втайне порицает и может ли человек с английским образом мыслей относиться благосклонно к шумным успехам женщины в обществе.

Освальд был слишком пленен Коринной, чтобы вспомнить свои былые суждения о том, что женщине приличествует держаться в тени; но он спрашивал себя, можно ли заслужить ее любовь? Может ли человек вместить в себе подобное счастье? Он был так ошеломлен и смущен, что, несмотря на ее учтивое приглашение посетить ее снова, провел весь следующий день у себя дома, не видя ее, испытывая какой-то страх перед чувством, которое им овладело.

Порою он сравнивал новое чувство с пагубным заблуждением своей ранней юности, но потом с негодованием отвергал это сравнение: ведь тогда он подпал под власть женщины, действовавшей с помощью хитрых, вероломных уловок, а искренность Коринны не вызывала и тени сомнения. В чем же заключалась ее притягательная сила? В ее волшебных чарах? В ее поэтическом вдохновении? Кто она – Армида или Сафо?{25} Может ли он надеяться завоевать когда-нибудь этого гения с блистающими крыльями? Он никак не мог решить этот вопрос; во всяком случае было ясно, что не общество, а само Небо создало эту женщину, не способную ни подражать кому-либо, ни притворяться.

– Отец мой! – воскликнул Освальд. – Если бы ты увидел Коринну, что бы ты подумал о ней?

Глава вторая

На другое утро граф д’Эрфейль, по своему обыкновению, зашел к лорду Нельвилю; упрекнув его в том, что он не был накануне у Коринны, граф сказал:

– Вы получили бы большое удовольствие, если бы побывали у нее.

– Но почему же? – спросил Освальд.

– Потому что я вчера убедился, что она заинтересована вами!

– Опять это легкомыслие! – прервал его лорд Нельвиль. – Разве вы не знаете, что я не могу и не хочу даже думать об этом?

– Вы называете легкомыслием мою наблюдательность, – возразил граф д’Эрфейль, – но разве я менее рассудителен оттого, что все подмечаю быстрей, чем другие? Право, всем вам надобно было жить в блаженные времена библейских патриархов, когда человеку было отмерено не менее пятисот лет жизни, но уверяю вас, что наш век сократился по крайней мере на четыре столетия.

– Допустим, что вы правы, – ответил Освальд, – но что же открыли вы с помощью вашей наблюдательности?

– То, что Коринна вас любит. Вчера я пришел к ней; должен признаться, она меня превосходно приняла; но она не сводила глаз с дверей, выжидая, не последуете ли вы за мной. Некоторое время она пыталась говорить о чем-нибудь другом, но, так как нрав у нее очень живой и очень естественный, она кончила тем, что без обиняков спросила меня, почему вы не пришли вместе со мной? Я стал бранить вас, надеюсь, вы не будете на меня за это в обиде; я сказал, что вы мрачный нелюдим и чудак; но я умолчу о похвалах, какими я вас осыпал. «Он так печален, – сказала Коринна, – он, без сомнения, потерял дорогого ему человека. По ком же носит он траур?» – «По своем отце, сударыня, – отвечал я, – хотя прошло уже больше года после его смерти; но так как закон природы велит всем нам пережить своих родителей, то я думаю, что его давняя глубокая печаль вызвана другой, тайною причиной». – «О, – возразила Коринна, – я далека от мысли, что все люди одинаково переносят горечь утраты; отец вашего друга и друг ваш, может быть, возвышаются над общим уровнем: я очень склонна так думать». Эти слова, милый Освальд, она произнесла с такой нежностью…

– И вы из этого сделали вывод, будто я занимаю ее воображение! – перебил его Освальд.

– По правде сказать, – подхватил граф д’Эрфейль, – для меня этого довольно, чтобы увериться в том, что вы любимы; но, если вам этого мало, получайте больше: самое важное доказательство я приберег к концу. Пришел князь Кастель-Форте и, не подозревая, что он говорит о вас, начал рассказывать историю, которая случилась с вами в Анконе. Рассказывал он красноречиво и с огнем, насколько я могу судить об этом после двух уроков итальянского языка; впрочем, в иностранных языках столько французских слов, что можно почти все понимать, вовсе их не изучая. Притом все, чего я не понимал, я читал на лице Коринны. На нем так ясно отражалась ее сердечная тревога: она едва дышала, боясь пропустить хоть слово; когда она спросила, известно ли имя англичанина, волнение ее было столь велико, что легко можно было заметить, как она боится, что произнесут не ваше, а другое имя. Князь Кастель-Форте сказал, что он не знает, кто был этот англичанин, и Коринна, с живостью обернувшись ко мне, спросила: «Не правда ли, граф, это был лорд Нельвиль?» – «Да, сударыня, – отвечал я, – это был он». Тут Коринна разрыдалась. Она не плакала, когда слушала эту историю; но больше, чем самим рассказом, она была взволнована именем его героя.

– Она разрыдалась! – воскликнул лорд Нельвиль. – Ах, почему меня там не было?

Потом, внезапно умолкнув, он опустил глаза, и на его мужественном лице появилось выражение робости и смущения; он поспешил заговорить, боясь, как бы граф д’Эрфейль не нарушил его тайную радость, приметив ее.

– Если происшествие в Анконе стоит того, чтобы о нем рассказывали, – сказал он, – то ведь и вас можно назвать его героем, дорогой граф!

– В рассказе упоминался и один очень любезный француз, который был вместе с вами, милорд, – ответил, смеясь, граф д’Эрфейль, – но, кроме меня, никто не обратил внимания на эти мимоходом сказанные слова. Прекрасная Коринна предпочитает вас мне; очевидно, она считает, что из нас двоих более верным окажетесь вы; однако вы будете не лучше меня; и даже, может статься, причините ей больше огорчений, чем это сделал бы я, но женщины любят огорчения, лишь бы они были любовными; итак, ей подходите вы.

Лорда Нельвиля мучительно задевало каждое слово графа д’Эрфейля; но что мог он сказать ему? Граф никогда не возражал в споре, но никогда и не выслушивал другого настолько внимательно, чтобы изменить свое мнение; однажды высказав свое суждение, он им больше не интересовался, и лучше всего для его собеседника было забыть это суждение так же быстро, как забывал его сам д’Эрфейль.

Глава третья

Освальд пришел вечером к Коринне с совершенно новым чувством: он думал, что его, быть может, ждут. Как восхитительны первые минуты вспыхнувшего интереса друг к другу! Память еще не обольстила сердце надеждой, чувство не высказалось в словах, красноречие не выразило, чем живет душа, – но в этих первых кратких мгновениях, пока еще столь неясных и загадочных, есть нечто более упоительное, чем сама любовь.

Когда Освальд вошел в комнату Коринны, робость овладела им еще сильнее, чем обычно. Увидев, что она одна, он даже несколько огорчился: ему хотелось бы подольше наблюдать за ней в многолюдном обществе, чтобы каким-нибудь образом убедиться в ее расположении к нему, а сейчас, очутившись с ней с глазу на глаз, надобно было сразу начать разговор, и он боялся разочаровать Коринну, показавшись ей холодным из-за своей застенчивости.

То ли Коринна заметила душевное смятение Освальда, то ли сама была в таком состоянии, но, желая завязать беседу и рассеять неловкость, она поспешила спросить, познакомился ли он с какими-нибудь достопримечательностями Рима.

– Пока нет, – ответил Освальд.

– Что же вы делали вчера? – с улыбкой продолжала спрашивать Коринна.

– Я не выходил из дому, – сказал Освальд. – С того дня, что я в Риме, я видел только вас, сударыня, остальное время я проводил в одиночестве.

Коринна хотела было завести разговор о его мужественном поведении в Анконе.

– Вчера я узнала… – начала она, но, запнувшись, добавила: – Впрочем, я расскажу об этом позже, когда все соберутся.

Освальд держался с таким достоинством, что Коринна невольно приходила в замешательство; к тому же она опасалась, что не сумеет скрыть своего волнения при упоминании о его великодушном поступке, и решила, что на людях она будет спокойнее. Освальда глубоко тронула сдержанность Коринны и то, как она простодушно выдала себя, но чем больше он сам смущался, тем труднее становилось ему выражать свои чувства.

Вдруг он неожиданно встал и приблизился к окну; потом, испугавшись, как бы это движение не удивило Коринну, молча вернулся на свое место и уже окончательно растерялся. Коринна чувствовала себя в разговоре увереннее, нежели Освальд, однако и она разделяла его смущение; стараясь овладеть собой, она в рассеянности положила пальцы на арфу, стоявшую с ней рядом, и, сама того не замечая, взяла несколько аккордов. Эти гармонические звуки еще больше взволновали Освальда, однако они, казалось, внушили ему немного храбрости. Он уже осмелился взглянуть на Коринну, а кто же мог смотреть на нее и не быть потрясенным божественным огнем, пылавшим в ее глазах? И быть может, ободренный выражением доброты, сиявшей в ее взоре, Освальд заговорил бы, если бы в эту минуту в комнату не вошел князь Кастель-Форте.

Что-то кольнуло его в сердце, когда он увидел лорда Нельвиля наедине с Коринной; но князь привык скрывать свои чувства; эта привычка, которая зачастую уживается у итальянцев с бурной страстностью, возникла у него вследствие беспечности и прирожденной мягкости его характера. Он примирился с тем, что не занимает первого места среди привязанностей Коринны; он был уже немолод, очень умен, большой поклонник искусства и наделен достаточно богатым воображением, чтобы уметь разнообразить свою жизнь, избегая при этом тревог и волнений; потребность проводить вечера у Коринны была в нем так велика, что, если бы она вышла замуж, он вымолил бы у ее супруга дозволение навещать ее ежедневно, как прежде; при таком условии князь не чувствовал бы себя несчастным, даже видя ее связанной с другим. Сердечные страдания в Италии не осложняются муками уязвленного самолюбия; там можно встретить весьма пылких людей, способных заколоть соперника кинжалом, и чрезвычайно скромных, согласных довольствоваться второстепенной ролью подле женщины, с которой им приятно вести беседу; но там не встретишь никого, кто из боязни прослыть отвергнутым порвал бы дорогие ему отношения; тирании общественного мнения над самолюбием не существует в этой стране.

Когда общество, собиравшееся каждый вечер у Коринны, было в полном составе – в том числе и граф д’Эрфейль, – разговор зашел о таланте импровизации, который так блистательно обнаружила хозяйка дома на Капитолии; потом спросили у нее, что она об этом думает.

– Ведь так редко можно встретить человека, – сказал князь Кастель-Форте, – равно способного к поэтическому воодушевлению и к логическому анализу, человека с душою художника и в то же время умеющего наблюдать себя со стороны; поэтому мы вынуждены умолять Коринну открыть нам, если это возможно, секрет ее таланта.

– Дар импровизации, – ответила Коринна, – встречается среди народов Юга столь же часто, как среди других народов – блестящее ораторское красноречие или умение вести оживленную беседу в обществе. Я бы сказала даже, что, к сожалению, нам легче сочинять экспромтом стихи, чем говорить хорошей прозой. Стихотворная речь так сильно разнится от речи прозаической, что с первых же произнесенных строк внимание слушателей поглощено теми поэтическими оборотами, которые как бы проводят грань между сочинителем и аудиторией. Власть, какую приобрела над нами наша поэзия, можно объяснить не только певучестью итальянского языка, но и могучей вибрацией его звонких слогов. В итальянском языке есть какая-то пленительная музыкальность, при которой слова доставляют наслаждение одним своим звучанием, почти независимо от их смысла; к тому же слова эти сами по себе живописны: они рисуют то, о чем говорят. Нельзя не почувствовать, что этот мелодичный и яркий язык развивался под безоблачным небом и среди прекрасных произведений искусств. Вот почему в Италии легче, чем где-либо в другом месте, увлечь слушателей красотою слов, не блистающих ни глубиной мысли, ни новизной образов. Однако поэзия, как и все искусства, обращается не только к чувству, но и к разуму. О себе я смею сказать, что никогда не выступала с импровизацией стихов, не испытывая истинного душевного жара, не загоревшись новой для меня мыслью; и я надеюсь все же, что несколько менее, чем другие поэты, полагаюсь на волшебную власть нашего языка. Он может, если мне позволено так выразиться, уже с первых своих звуков доставить уху наслаждение лишь прелестью ритма и гармонии.

– Значит, вы думаете, – перебил Коринну один из ее друзей, – что дар импровизации повредил развитию нашей литературы? И я так полагал, пока не услышал вас; вы заставили меня полностью переменить мое мнение.

– Я бы сказала, – ответила Коринна, – что способность легко и свободно слагать стихи породила у нас множество посредственных поэтических произведений. Но меня радует плодовитость итальянской литературы, подобно тому как глаз мой ласкает наша обильная земля, густо поросшая растительностью. Я горжусь щедростью природы Италии. Особенно трогает меня склонность к импровизации в простых людях: я любуюсь игрой их фантазии, которую не сразу приметишь у других народов. Этот талант придает поэтичность жизни низших классов нашего общества, избавляет нас от неприятного чувства, которое вызывает все вульгарное. Когда лодочники в Сицилии обращаются к путешественникам со словами привета на своем благозвучном наречии, а потом, расставаясь с ними, произносят в их честь нежные прощальные стихи, нам невольно представляется, что чистое дыхание неба и моря действует на воображение людей подобно ветру, шевелящему струны эоловой арфы, и что поэзия, как и музыка, служит эхом природе. И вот что еще заставляет меня высоко ценить присущий нам дар импровизации: он не мог бы развиться в том обществе, где любят насмешку; для того чтобы поэт мог отважиться на такое опасное дело, как выступить с импровизацией, надобна, я позволю себе так выразиться, атмосфера добродушия Юга или, вернее, тех стран, где люди любят веселиться, но не склонны критиковать то, что вызывает их веселье. Достаточно одной иронической улыбки, чтобы лишить поэта присутствия духа, необходимого для творческого подъема; ему надобно, чтобы слушатели разделяли с ним его восторг и воодушевляли его рукоплесканиями.

– Но вы сами, сударыня, – спросил наконец Освальд, который до сих пор молчал, не сводя глаз с Коринны, – какие из ваших творений считаете вы лучшими: те, что явились плодом долгих дум или же – внезапного порыва вдохновения?

– Милорд, – ответила Коринна, и во взгляде ее засветилось чувство более теплое, нежели обычное уважение, – я предоставляю вам быть судьей в этом вопросе; но если вам угодно знать, что я об этом думаю, то признаюсь вам: импровизировать для меня все равно что вести оживленный разговор. Я не стесняю себя только одною темою: меня воодушевляет внимание, с каким меня слушают, и большей частью моего дарования, особенно в этом жанре, я обязана своим друзьям. Иной раз меня вдохновляет беседа, в которой затрагиваются возвышенные и важные вопросы, касающиеся нравственного мира человека, его судьбы, цели жизни, его долга, привязанностей; порою страстный интерес, внушаемый мне подобным разговором, придает мне силы и помогает мне открывать в природе и собственном моем сердце столь смелые истины и находить столь живые выражения, какие никогда бы не породило одинокое размышление. Тогда мной овладевает небесный восторг, и я чувствую, что во мне говорит нечто гораздо более значительное, чем я сама; нередко я отказываюсь от стихотворной речи и выражаю свои мысли прозой; иногда я вспоминаю прекраснейшие стихи на знакомых мне иностранных языках. Мне кажется тогда, что эти божественные строфы принадлежат мне, потому что ими проникнута душа моя. Порой я беру свою лиру и стараюсь передать в отдельных аккордах или в простых народных мелодиях мысли и чувства, которые я не сумела облечь в слова. Наконец, я ощущаю себя поэтом не только когда счастливый выбор рифм и благозвучных слов или же удачное сочетание образов поражают моих слушателей, но когда моя душа устремляется ввысь, когда она с презрением отвергает все себялюбивое и низменное, когда я становлюсь способной на подвиг, – вот тогда мои стихи звучат лучше всего. Я бываю поэтом, когда я восхищаюсь, когда презираю, когда ненавижу, но все это не во имя моего личного блага, а во имя достоинства рода человеческого и во славу мироздания.

Тут Коринна спохватилась, что слишком увлеклась разговором, и чуть покраснела; обратившись к лорду Нельвилю, она прибавила:

– Вы видите, я не могу заговорить о том, что меня трогает, не испытывая при этом сильнейшего душевного волнения; но ведь в нем-то и кроется источник идеальной красоты искусства, благочестия одиноких душ, великодушных поступков героев, бескорыстия людей; простите меня, милорд, за это, ведь такая женщина, как я, отнюдь не походит на ваших соотечественниц, заслуживающих вашего одобрения.

– Кто же может походить на вас? – воскликнул лорд Нельвиль. – И можно ли предписывать законы женщине, равной которой нет?

Граф д’Эрфейль был вне себя от восхищения, хотя понял далеко не все, о чем говорила Коринна; ее жесты, голос, манера выражаться совершенно очаровали его, и он впервые в жизни залюбовался нефранцузской красотой. Но по правде говоря, чрезвычайный успех, каким пользовалась Коринна в обществе, немало способствовал его восторгам, и, восхищаясь ею, он не оставлял удобной привычки руководствоваться чужим мнением.

– Согласитесь, дорогой Освальд, – говорил он, уходя с лордом Нельвилем от Коринны, – я все-таки достоин похвалы за то, что не пытаюсь ухаживать за такой прелестной женщиной.

– Но как будто все говорят, – возразил лорд Нельвиль, – что ей не так-то легко понравиться.

– Так говорят, – подхватил граф д’Эрфейль, – но мне этому верится с трудом. Не требуется много усилий, чтобы победить одинокую и независимую женщину, которая ведет образ жизни артистки.

Лорда Нельвиля неприятно задело это замечание. Граф д’Эрфейль, то ли ничего не приметив, то ли желая непременно высказать свои мысли, продолжал в том же духе:

– Это не значит, конечно, что, если бы я даже считал, что существует женская добродетель, я верил бы Коринне меньше, чем любой другой женщине. Правда, в глазах у нее гораздо больше выразительности, а во всех движениях больше живости, чем это полагается не только у вас, но и у нас, и можно усомниться в строгости ее правил; но она так умна, так глубоко образованна, наделена таким тонким тактом, что к ней нельзя применять обычных мерок, с какими судят о женщине. Уверяю вас, она мне внушает большое уважение, несмотря на ее непринужденность в обращении и свободу в разговоре. Вчера я попытался было – стараясь ни в чем, впрочем, не посягнуть на ваши права – замолвить и за себя несколько слов; обычно это ни к чему не обязывает: вас выслушали благосклонно – прекрасно, не выслушали – не беда; но Коринна так холодно взглянула на меня, что я не знал, куда деваться от конфуза. Не правда ли странно – оробеть перед итальянкой, артисткой, поэтессой – одним словом, перед женщиной, с которой, казалось бы, можно чувствовать себя как нельзя более свободно?

– Никому не известно ее настоящее имя, – заметил лорд Нельвиль, – но, судя по ее манерам, она, должно быть, знатного происхождения.

– О! – возразил граф д’Эрфейль. – Только в романах люди скрывают самые лестные для них вещи; в реальной действительности люди рассказывают о себе все, что может придать им побольше блеска, и даже кое-что присочиняют.

– Да, – перебил его Освальд, – так поступают обычно в обществе, где каждый заботится лишь о том, какое впечатление он производит на других; но там, где люди живут своим внутренним миром, бывают такие тайные обстоятельства, такие тайные сердечные чувства, что лишь тот, кто захотел бы жениться на Коринне, смог бы узнать…

– Жениться на Коринне! – залился громким смехом граф д’Эрфейль. – Да такая мысль никогда не могла бы прийти мне в голову. Послушайте меня, дорогой Нельвиль, если вам уж так хочется наделать глупостей, то делайте только такие, какие можно исправить! А что до женитьбы, то тут всегда следует считаться со светскими приличиями. Я кажусь вам легкомысленным, но готов биться об заклад, что в житейских делах я гораздо благоразумнее вас.

– Я тоже так думаю, – ответил лорд Нельвиль и не прибавил ни слова.

В самом деле, мог ли он сказать графу д’Эрфейлю, что легкомыслие часто заключает в себе большую долю эгоизма, который никогда не позволит человеку совершить ошибку под влиянием чувства, почти всегда требующего самоотвержения в пользу другого? Легкомысленные люди весьма ловко умеют устраивать свои дела, ибо во всем, что зовется мудреной наукой частной и общественной жизни, люди, лишенные иных качеств, чаще добиваются успеха, чем те, кто ими обладает. Отсутствие чувствительности, способности восхищаться, собственного мнения – все эти отрицательные драгоценные качества в соединении с некоторой сообразительностью помогают приобрести и сохранить за собой главные житейские блага – богатство и высокое положение в обществе. Шутки графа д’Эрфейля покоробили лорда Нельвиля. Они были несносны ему, но неотвязно приходили все время на ум.

Загрузка...