Была у Пискуновых всякая родня, но ведь родные хороши только в богатстве да в достатке, а при бедности больше любят указывать: и то не так, и это не так, и пятое-десятое не ладно. Марковна везде по родне успела назанимать всячины – конечно, крохами – и терпеливо выслушивала всякие советы, на которые так щедра богатая родня. Федорка сторонилась от этой родни, и ее попрекали гордостью.
– Без них тошнехонько!.. – отвечала она обыкновенно пристававшей матери. – Сажу свою заводскую пойду казать им, што ли?..
К тому же наступившая вторая зима Прошкиной работы приводила Федорку в отчаяние. Где взять ему пимы,[6] шапку, шубенку?.. Ведь это, ежели считать, так рублей на семь хватит, да еще и не укупишь на семь-то, потому и варежки нужны двои на зиму-то, и рубаха, и порты…
Иногда Федорку просто брала какая-то одурь от этих расчетов; ей наяву начинали грезиться роковые семь рублей: она с открытыми глазами видела две трехрублевых зелененьких бумажки и одну желтенькую рублевку… Часто, глядя на кого-нибудь из рабочих, она думала об этих деньгах и видела их, – как три бумажки лежат завязанные в уголок платка и тянут ее к себе. Вон у Лукича, сказывают, сколько денег-то, у дозорного Павлыча, у других мастеров, которые в выписку получают рублей по пятнадцати…
Эти неотступные мысли преследовали Федорку и дома и на работе. Таская дрова в печь и обратно, она все думала свое.
«Вот бы только вырастить Прошку, опять будет „кормилец“ в доме, и уйду с завода…»
Зато другие дровосушки, щеголявшие в кумачных платках и в ситцевых новых сарафанах, постоянно донимали Федорку разными смешками.
– Федорка, ты смотри не выйди замуж за Павлыча; он к тебе што-то больно приглядывается ноне! – кричала рябая и курносая Степанька.
– Отстань, короста…
– Девоньки, наша Федора скоро пойдет в гору… – смеялись другие дровосушки. – Она Глаза только отводит!
Дозорный Павлыч, степенный и румяный мужик, действительно засматривался на Федору.