О себе писать неинтересно.
А о литературе не то что писать – говорить страшно, так огромна тема. Рассуждение на общие темы выходит обыкновенно пошлым, как пошлыми выходят всегда посвящения и тосты.
Я буду говорить о спокойствии писателя.
В год моего рождения, год, зажатый между оттепелью и танковой прогулкой в Прагу, Юрий Казаков написал очень короткий рассказ.
Он называется “О мужестве писателя”.
Ничего хорошего в замещении слова “писатель” словом “литератор” я не вижу. Скомпрометированных слов не бывает.
Итак, Казаков пишет о мужестве.
Почти ничто в этом рассказе не устарело, только мужества нужно все больше и больше. Немного погодя я скажу о том, что писателя все учат, что ему делать. Даже сейчас он, особенно тот, кто только начинает, идет, как по лезвию бритвы, между привлекательной многим коммерческой литературой и литературой, называемой “авангардом”, который часто бывает не менее коммерческим. Одна литература привлекательна достатком, а другая
– возможностью схалтурить. Один неплохой человек говорил мне однажды (он был музыкант):
– Фальшивых нот не бывает, главное вовремя крикнуть, что играешь авангард.
Все это – разные пути, пути писателя, каждый из которых не хуже и не лучше другого и не хуже и не лучше любого другого выбора.
А для выбора нужно мужество.
Теперь – собственно о спокойствии, которое не исключает ненависти.
А ненависть – тоже очень нужное чувство. Только ненависть бывает разная – можно ненавидеть истерически, с пеной на губах, с рваной на груди рубахой. Есть и другое чувство. Снайпер не может позволить себе истерики – его задача заключена в выполнении задачи. Он должен смотреть в прицел спокойно и терпеливо.
Впрочем, один политический деятель уже сравнивал писателей с автоматчиками. Это сравнение принесло мало пользы литературе.
У меня много военных сравнений, но я не чувствую в этом вины.
Время такое – оно едко пахнет гарью и порохом.
Очень хочется, чтобы эти запахи остались только запахами. Но приходится ненавидеть, это становится обязанностью. Однако человек за чистым листом бумаги похож на врача, не имеющего права ненавидеть больного – ему нужно ненавидеть болезнь.
Можно жить иллюзиями, но желательно знать, что живешь иллюзиями.
Это попытка исцеления.
Рассказывали про одного старичка, который лечил людей на расстоянии. Они посылали ему письма, исповедовались в них и выздоравливали. Психические расстройства, по крайней мере, прекращались.
Оппонент написал старичку ругательное письмо – и тут же с ужасом почувствовал облегчение.
Облегчение наступает тогда, когда слова вошли в пазы, предназначенные для них, заняли свое место. Но это временное улучшение состояния, которое в медицине называется ремиссия.
В армии на вооружении еще стоит карабин СКС.
СКС – это самозарядный карабин Симонова. Им вооружаются войска связи и ПВО. Может, еще кто-нибудь. Заряжается карабин так.
Достается из подсумка обойма – железная пластинка, на которой стоят патроны, и солдат начинает кормить оружие с руки, запихивая патроны в металлическое брюхо карабина. Патроны сдвигаются по железяке. Если это делать неумело, они перекосятся, и вокруг солдата на стрельбище начнет бегать командир, брызгаясь грязью. Самое неприятное – это стрельба в дождливую погоду, когда надо лежать животом в луже.
Но это к слову. Слова в строке занимают всегда определенное место, как патроны в магазине, который не закроется, если хотя бы один из них перекосит.
Варлам Шаламов говорил о том, что ненавидит писательское ремесло за то, что писатель, выливая на бумагу свою боль, избавляется от нее.
Это – верно.
Я знал одного человека, который очень любил чистоту. Он мылся столько же раз, сколько потел. Он мылся везде – дома, на даче, на работе… На работе, я думаю, он тоже мылся.
Его убили.
Убийца был мясником и очень любил разделывать туши.
Убил он просто так.
И я вспоминаю Шкловского.
В своем “Сентиментальном путешествии” Шкловский несколько раз вскрикивает: “Мне скажут, что это к делу не относится, а мне-то какое дело. Я-то должен носить все это в душе?” Он писал о гражданской войне.
Иногда думаешь – этого не вынести. Пора умирать.
Через год такие переживания переделываются для героя. Герой чувствует, дышит, пьет водку в чужой квартире.
Я издеваюсь над героем.
Я подслушиваю под дверью.
Теперь надо сказать о идеологии. Литература – одна из областей жизни, в которой качество часто заменяется идеологией.
Идеология, впрочем, стала иной – идеологией группы, коммерческих интересов, политической тусовки. Исповедовать идеологию можно искренне. Поучать, например, что место писателя у токарного станка или в монастыре. Искренне говорить, что всем, дескать, нужно писать так-то и так-то.
Про это давно сказал Пушкин. Он сказал, что место писателя у письменного стола, в своем кабинете. Это не означает затворничества. Это означает спокойствие и мужество писателя, занимающегося своим делом. Только он один отвечает за результат
– и никто не знает загодя об этом результате.
Дальше я хочу говорить об обучении. Так или иначе, нужно учиться у того, что уже написано.
Мне повезло – я застал еще человека, который говорил прилюдно:
– Я вашего Пастернака не читал, но, как великий писатель земли русской, должен сказать по этому поводу вот что…
Мне неизвестно, знал ли он анекдот образца 1957 года (это был довольно молодой человек), но история непридуманная.
Я говорю это, потому что проблема осознания себя стоит сейчас перед тем, кто начинает писать, очень остро. Писать так, будто до тебя не было мировой литературы, – невозможно. Да и незачем.
Классический пример этому – судьба романов Хемингуэя в России.
Он испортил и продолжает портить многих писателей.
Хемингуэй – очень сложный писатель, а ведь часто он кажется простым. Он такой же загадочный, как фраза из Библии “время жить и время умирать”. В этом Хемингуэй, а вовсе не в цитате из
“Фиесты”, которую никто не помнит, но она постоянно приходит в убогие мозги разных людей: “Пиво оказалось плохим, и я запил его коньяком, который был еще хуже”.
Был я Хемингуэю благодарен, потому что провел с ним несколько вечеров – таких, когда перебираешь записную книжку в поисках тех, кто не спит. Время шло, и количество тех, кто не спит, сокращалось: одни уехали, а другие вышли замуж.
И в эти ночи читать Хемингуэя было интересно, так же, как глядеть на стариков.
Я люблю глядеть на стариков, с их сухими костистыми телами.
Именно сухими и костистыми, потому что худые старики живут дольше.
Худые становятся старше.
Они красивы.
А у Хемингуэя в “Иметь и не иметь” есть место, когда жена главного героя, не очень молодого человека без руки, занимается с ним ночью любовью. Потом он засыпает, потому что он контрабандист и на следующий день ему нужно заниматься своим опасным делом. На следующий день его убьют, но об этом не знает никто. А пока жена говорит ему, спящему, о своей любви.
Хемингуэй написал это так, что очень хорошо представляешь себе эту женщину, то, какая она.
А потом другой персонаж, писатель, сочиняет сценарий, сидя у окна. Он видит на улице безобразно толстую, расплывшуюся женщину. Писатель воображает, что это жена героя его будущего сценария.
“Вот она, похожая на броненосец, – думает писатель, – а вот он, ее муж, который ненавидит свою безобразную жену и засматривается на еврейку-социалистку, выступающую на митингах”.
Дальше Хемингуэй пишет просто: “Женщина, на которую смотрел писатель, была Мария, жена контрабандиста Гарри Моргана”.
Так пишет Хемингуэй.
Писатель обучается двумя способами – самостоятельно и средой.
Про первое говорить бессмысленно, на то оно и самостоятельное.
Вот про среду говорить можно много. Мне очень нравится история, рассказанная Николаем Чуковским. Он пишет: “Был у серапионов такой обычай. Если одному из них что-нибудь в разговоре казалось особенно любопытным, он кричал:
– Моя заявка!
Это означало, что любопытное событие или меткое слово, услышанное в разговоре, мог использовать в своей литературной работе только тот, кто сделал на него заявку. В беспрерывной оживленной трескотне, не замолкавшей на первоначальных серапионовских встречах, возглас “Моя заявка!” раздавался поминутно. Иногда двое или трое одновременно выкрикивали “Моя заявка”, и возникал спор. Это не означало, что все эти заявки действительно использовались. Тут скорее было кокетничание своей силой: все, мол, могу описать, что только захочу”.
Дальше Чуковский пишет о том, что перед серапионами лежал новый мир, который нужно было изобразить, целина.
Но я читаю эти строки с завистью, потому что не вижу новых серапионов. Не потому что их нет, они, видимо, есть, должны быть, но мне неизвестны.
А учиться надо – хотя бы самостоятельно.
Мир, который окружает писателя сейчас, действительно новый, целина. Мир с болью и кровью, которых стало больше.
С ненавистью и любовью, которых тоже немало.