Молодого инженера разбирали на собрании.
Дело состояло в том, что его тесть был старообрядцем. Один из друзей инженера, побывав на недавнем дне рождения инженера, сообщил об этом обстоятельстве в партком.
В заявлении было написано, что в доме у члена партии и при его пособничестве собираются религиозные мракобесы.
Тесть тогда действительно молился в своем закутке, не обращая внимания на гостей, которые с испугом глядели на него.
Пил он всегда из своей специальной кружки, и это тоже всех раздражало.
Инженер и сам не любил тестя – сурового человека, заросшего до глаз бородой, высокого и жилистого, но его возмутило предательство друга.
Инженер наговорил глупостей, и дело запахло чем-то большим, чем просто исключение из партии.
Однако счастье инженера состояло в том, что по старой рабочей привычке (ибо он стал инженером на рабфаке, придя в вуз по комсомольскому набору) он крепко выпил, идя с собрания, и свалился в беспамятстве.
Врачи объявили диагноз его жене, фельдшеру, которая и сама понимала: белая горячка. Исключенный и уволенный инженер переждал свою беду, валяясь на больничной койке.
Его тестю повезло меньше. На исходе короткой летней ночи за ним пришли и увезли вместе со святыми книгами.
Через несколько месяцев началась война, и тюрьмы начали этапировать на восток. Вот тут старообрядцу повезло. Его не расстреляли, как многих других, поскольку у него не было даже приговора, а посадили в эшелон и повезли в тыл.
В другом эшелоне, идущем прямо вслед тюремному, ехала его дочь, снятая с учета как родственница социально опасного элемента. Ее муж, попав в ополчение, погиб на второй день, и сейчас она ехала в эвакуацию с сыном, на станциях задумчиво глядя на вагоны, в одном из которых спал ее отец.
Старообрядца везли сквозь Россию. В вагоне им никто не интересовался, и называли его просто – старик. Он не знал, где его везут, и видел в забранном решеткой окошке только серое осеннее небо. Его, впрочем, это мало волновало.
За Владимиром их разбомбили. К тому моменту весь эшелон был в тифу, и те, кто уберегся от бомб, лежали в бреду на откосе. Этих больных без счета вперемешку с мертвыми закопали в ров.
Путевой обходчик и его помощник увидели на следующий день, что из рва вылез седой старик, и, не зная того, что он в тифу, положили его на дрезину. Его привезли в поселок, и обнаружилось, что старик забыл все и даже не мог сказать, как его зовут.
Дочь, обосновавшись в рабочем поселке, тем временем отправилась на базар продавать платье и услышала о каком-то человеке, лежащем у складов. По странному наитию она повернула в закоулок, прошла, измочив башмаки в осенней грязи, и увидела на земле кучу тряпья.
Это был ее отец.
Старообрядец поправился довольно быстро, но память долго не возвращалась к нему, и он, с болью вглядываясь в лицо дочери, твердил древние молитвы.
Но вернулась и память. Вернее, она пришла не вся, рваная, как его ватник, с лезущей в неожиданных местах ватой, но свое прежнее столярное дело к весне он вспомнил.
Дочь плакала и пыталась заставить его вспомнить что-нибудь еще, а старик не слушал ее. Это было для него не важно.
Понемногу он начал вставать и, опираясь на штакетину от забора, вылезал во двор, щурясь на зимнее солнце.
Кроме них в бараке жила еще одна эвакуированная – молодая женщина. Она приехала из Киева, где была учительницей. Женщина гуляла с офицерами местного учебного полка, и они часто оставались ночевать в ее комнате. Оттого жизнь этой эвакуированной была сравнительно сытой. Хозяйка, суровая женщина маленького роста, хмуро говорила про нее: кому война, дескать, а кому мать родна…
Весной третьего года войны началась совсем уж невыносимая бескормица. Старик сидел в своем отгороженном углу и молился.
Сперва ему приносили заказы на мебель, но скоро и этот источник дохода иссяк. Их маленькая семья жила на больничный паек дочери.
Старик высох, но в его глазах все так же горел огонь веры.
И вот он молился.
Из-за перегородки время от времени раздавался плач младенца, которого родила соседка этой весной. Сама она куда-то вышла, а дочь старика повезла внука к родне мужа, в деревню неподалеку.
Это был лишний шанс продержаться. Деревня была лесная, в ней не пахали и не сеяли, а по малости лет – в три года – трудповинности мальчик не подлежал.
Поэтому старик не ощущал вокруг никого.
Был погожий день, и, помолившись, старик вышел на крыльцо. Он медленно прошелся по двору и, отворив дверь сарайчика, увидел на уровне своего лица круглые колени соседки. Старик внимательно осмотрел лицо молодой женщины. Теперь оно приняло обиженное выражение. Постояв так, он вернулся в дом.
Старик пошел к хозяйке. Хозяйка с испугом взглянула на него. Она впервые видела, чтобы ее квартирант заговорил с кем-то, кроме своей дочери и внука. Старик коротко объяснил, что случилось.
Женщина всплеснула руками. Война вытравила из нее болтливость, и она молча пошла за стариком.
Одноногий муж хозяйки, железнодорожник, отправился за милиционером. Милиционер был безрукий. Так они и шли по лужам – безрукий поддерживал безногого, помогая ему выдирать из земли деревяшку, а когда милиционер обрезал веревку в сарае, уже безногий помогал ему, безрукому, снимать твердое негнущееся тело и класть его на земляной пол.
Женщину накрыли рогожей, милиционер составил протокол и дал его подписать всем присутствовавшим. Он пробовал заговорить со стариком, но тот молчал, и безрукий милиционер ничего не смог от него добиться. Он отстал от старообрядца только тогда, когда хозяева объяснили ему, кто их жилец.
Ребенка нужно было сдать в детский дом, но милиционер не мог его нести и обещал скоро прислать телегу.
Хозяевам нужно уже было уходить. Безногий поковылял в свои мастерские, а женщина отправилась мыть полы в ту же больницу, где работала дочь старика. Перед уходом женщина попросила было его последить за ребенком, но натолкнулась на отсутствующий взгляд квартиранта.
Старик думал о грехе. Он думал о том, что теперь ребенок будет страдать за грехи других людей, за грехи своей матери и даже за грехи тех людей, которые начали первыми стрелять в этой войне.
Все равны перед Ним. Все от Него и к Нему. Всех будет Он судить, и страшна будет кара Его. О себе старик не думал. Он не мог вспомнить о себе многого и поэтому не держал своего зла на людей, а знал лишь, что за грехом должно следовать наказание. Он помнил свои молитвы и то, как нужно держать рубанок. Для него этого было достаточно, а рассказам плачущей дочери старик не верил.
Все ушли, но за перегородкой снова раздался крик ребенка.
Старик внезапно понял, что он должен пойти на этот крик.
Ребенок замолчал, он смотрел на старика немигающими глазами, а потом снова зашелся в крике.
Старик взял свою тщательно сберегавшуюся в чистоте ложку и начал кормить ребенка.
Сначала у него не получалось, но вскоре дело пошло на лад.
Старик завернул его в новую тряпку и унес на свою половину. Он осторожно положил сверток на верстак, когда понял, что ребенок уснул.
Тогда старик вышел на двор и, сев на крыльцо, снова стал думать о своей вере, о тяжких людских грехах. Он продолжил свои мысли с прерванного места.
Была настоящая весна. Солнце, отражаясь в лужах, било ему в глаза. Снег совсем сошел и чернел только в глубоких ямах у забора. Что-то было с ним в эти дни тогда, в его прошлой жизни.
Это воспоминание не было для него сейчас необходимым, и он вспоминал спокойно, без напряжения, будто перелистывая обратно страницы своих книг.
Он начал вспоминать и наконец вспомнил.