Как Пушкин стал Пушкиным

1. ШЕСТИСОТЛЕТНИЙ ДВОРяНИН

В семейной памяти Пушкиных сохранился эпизод. То ли 1804-й, то ли 1805 год. Александр отстал от матери, разозлился и сел посреди пыльной улицы. Заметил, что некая дама смотрит из окна и смеется; привстав, огрызнулся: “Ну, нечего скалить зубы!”

Он толст, ленив, обожает залезать в корзину и молча наблюдать, как бабушка, Марья Алексеевна Ганнибал, или “Ганнибалова”, как ее иногда зовут, вяжет и вышивает. Бабушка довольна тихим внуком, учит читать и писать по-русски, он посещает детские танцевальные вечера в знаменитой школе Йогеля и влюблен в Соню Сушкову. Цыганистая мать, Надежда Осиповна, сердится: как заставить мальчика гулять и бегать? Она добросердечна, но обидчива: может надуться и не разговаривать неделями и даже месяцами. Отцу, Сергею Львовичу, светскому философу, старомодному щеголю и автору эпиграмм, все равно; отношения отставного майора с сыном всегда будут прохладными, в худшие времена – враждебными, в лучшие – равнодушными. Дядя, Василий Львович, веселый болтун, рифмоплет, бонвиван, заинтересуется племянником гораздо позже:

Племянник и поэт! Позволь, чтоб дядя твой

На старости в стихах поговорил с тобой.

Хоть модный романтизм подчас я осуждаю,

Но истинный талант люблю и уважаю.

Мальчик родился в Москве 26 мая 1799 года (6 июня по новому стилю); у него есть смуглая и волоокая сестра Ольга, старше его на полтора года, и брат Николай, младше – почти на два. С Ольгой Александр дружен, они болтают, ставят домашние спектакли; потом возьмут верх гендерные стереотипы: дружба – дело мужское. Брат с сестрой будут переписываться, изредка общаться, в 1830-е годы Пушкин столкнется с ее мужем Павлищевым: у них возникнут разногласия из-за имущества и денег. Николай умрет шестилетним и перед самой смертью покажет Александру язык – эта сцена останется в пушкинской памяти навсегда. В 1805-м у Пушкина родится еще один брат, Лев, баловень семьи. Такой же курчавый, но белокурый и светлокожий; по словам современника, “его наружность представляла негра, окрашенного белою краскою”. Лев запутает литературные дела брата, будет лишен права представлять его интересы, но любимчиком поэта останется. Остальные дети Пушкиных умерли младенцами.

Вскоре Александр заметно похудеет, станет резвым; склонность к язвительным шуткам усилится. Выдающийся поэт конца XVIII столетия Иван Иванович Дмитриев, рябой после оспы, был частым гостем в доме Пушкиных и однажды пошутил над мальчиком: “Ишь, какой арапчик!” “Арапчик да не рябчик”, – заметил юный нахал, чем вызвал общий восторг.

Семья не подарила Пушкину тепла, он остался недолюбленным, и многое в его позднейшем поведении объясняется этим. Но зато родители открыли ему путь в литературу. Согласно семейному преданию, будущий поэт забыл про игрушки и заслушался разговором отца с Карамзиным. Правда это или нет, но важна сама возможность эпизода. У отца была хорошая разноязыкая (с преобладанием французских книг) библиотека. Интересны застольные разговоры старших о русских порядках и европейских делах. Забавны народные сказки в передаче бабушки и крепостной Арины Родионовны, которую биографы называют то Яковлевой, то Матвеевой, хотя она фамилии не имела.

А главное, семья сформировала чувство приобщенности к истории.

“…Имя предков моих встречается поминутно в нашей истории. В малом числе знатных родов, уцелевших от кровавых опал царя Ивана Васильевича Грозного, историограф именует и Пушкиных. … Четверо Пушкиных подписались под грамотою о избрании на царство Романовых…” И когда Пушкин пересказывает эпизод, которого не может помнить (как во время путешествия в Михайловское и Петербург в 1800-м столкнулся с Павлом Первым, и царь приказал несчастной няньке снять с растерянного мальчика картуз), он не просто дает зарисовку, но ставит себя в ряд политически значимых предков. Пускай и с иронией.

Отдельный сюжет связан с дедом по отцу, Львом Александровичем. Тот, если верить Пушкину, во время екатерининского переворота остался верен свергнутому Петру III и выпал из русской истории. Зато сохранил родовое достоинство и дворянскую честь.

Мой дед, когда мятеж поднялся

Средь петергофского двора,

Как Миних, верен оставался

Паденью третьего Петра.

Попали в честь тогда Орловы,

А дед мой в крепость, в карантин.

На самом деле Лев Александрович ни в какой крепости не сидел и в отставку не выходил. Также поэт был уверен, что дедушка заподозрил связь своей первой жены с французом-учителем; жену заморил в домашней тюрьме, а француза “весьма феодально повесил на черном дворе”. Пушкин возвращался к сюжету, в том числе в переписке с невестой: “…ваша любовь – единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка (где, замечу в скобках, мой дед повесил француза-учителя, аббата Николя, которым был недоволен)” (письмо к Наталье Гончаровой от 30 сентября 1830; по-французски). В реальности венецианец Харлампий Меркади был просто поколочен; Лев Александрович получил монаршее прощение за “непорядочные побои”. О своей первой жене впоследствии отзывался с нежностью.

Пушкина не беспокоили биографические ошибки, ему была важна сама идея рода, аристократической прописки, принадлежность к партии шестисотлетнего дворянства. Род обеспечивает человеку то, чего купить невозможно: законное место в истории. Главное политологическое сочинение Пушкина – “Сказка о рыбаке и рыбке” – написана в 1833 году, и в ней содержится важнейший эпизод. Старик, поймавший золотую рыбку, выполняет одно за другим требования властной Старухи: добывает новое корыто, хорошую избу. И это все терпимо, пока Старуха не выказывает претензию на родовитое дворянство: “Не хочу быть черной крестьянкой, / Хочу быть столбовою дворянкой”. Столбовое дворянство – старинное, проверенное веками, задним числом записаться в него невозможно, а если можно, значит, ты владеешь тайной управления прошлым. Отныне путь Старухи предопределен: она стремится к власти. Для начала – политической (“хочу быть вольною царицей”), затем – духовной. В рукописи Старуха превращалась в Римскую папу:

Воротился старик к старухе,

Перед ним монастырь латынский,

На стенах латынские монахи

Поют латынскую обедню.

Перед ним вавилонская башня.

На самой на верхней на макушке

Сидит его старая старуха.

На старухе сарачинская шапка,

На шапке венец латынский,

На венце тонкая спица,

На спице Строфилус птица.

А получив “венец латынский”, Старуха покушается на полномочия “владычицы морской”. И, конечно, возвращается к разбитому корыту.

2. БЕЗ ПяТИ МИНУТ ПЕТРОВИч

Пушкин был столбовым дворянином. Он прописан в большой истории по обеим линиям.

Семья владетельного князя из Абиссинии, нынешней Эфиопии, с некоторой натяжкой возводила свое происхождение к великому карфагенскому полководцу Ганнибалу. (На излете XX века распространилась камерунская версия происхождения Ганнибалов, но большинство исследователей в нее не верит.) Князь участвовал в “налоговом восстании” вассалов против Оттоманской империи; в наказание его сын, тоже Ганнибал, был вывезен в Стамбул и жил в султанском серале, когда о его существовании узнал российский император и писал к своему посланнику, чтоб он прислал ему “Арапчинка с хорошими способностями”.

Впоследствии Пётр стал крестным Абрама (Ибрагима) и дал ему отчество – Петрович. Так что Пушкины и Ганнибалы были почти Рюриковичи и без пяти минут Петровичи.

Абрам сделал отличную карьеру. Но первую жену-гречанку, пойманную на измене, бил смертным боем и держал взаперти на голодном пайке: в отличие от сюжета со Львом Александровичем, тут рассказ правдив. Зато ладил со второй женой, Христиной-Региной фон Шёберг, в общей сложности у него было двенадцать детей. Один из них – пушкинский дедушка Осип Абрамович. Не столь выдающийся, но такой же безудержный, он объявил одну жену умершей и женился на другой; обе подали на него в суд. Как двоеженец он попал под церковную епитимью и должен был отправиться на год в монастырь. Но благодаря заступничеству куда более успешного брата получил право искупить бытовое преступление флотской службой. Знакомый сюжет.

3. Чему нас учат семья и школа

Не случайно настоящим домом, политической школой, священным Отечеством стал для Пушкина Царскосельский лицей. Задуманный для державных нужд, а не для поэтических досугов. Гениальный прожектер Михаил Сперанский собирался совершить великую бюрократическую революцию и отводил лицею роль поставщика лояльных кадров для реформ. Царь не возражал.

Сперанский понимал, что российский опыт перемен в гражданском образовании печален; у кого бы ни заимствовали практики: у греков, поляков, голландцев – результат получался сомнительный. С военным, военно-морским, инженерно-военным худо-бедно что-то получалось, а со светским и мирным – никак. Но не забудем, что лицей был связан с тайным планом будущей войны. Именно в лицейском 1810 году полководец Барклай де Толли был назначен военным министром и подал записку “О защите западных пределов России” о неизбежности оборонительной войны. 2 марта 1810-го Записка была высочайше одобрена, а через полгода подписан другой указ, об учреждении элитарного учебного заведения. С очевидной целью: вовлечь детей из хороших семей в новую образовательную среду, вырастить мыслителей и практиков послевоенной России.

Поэтому лицей, приравненный к университету, расположили в “царской зоне”: в перестроенном флигеле, который был соединен с Екатерининским дворцом крытым переходом. Император собирался сделать лицеистами своих младших братьев – Николая и Михаила. И до поры до времени спорил с императрицей-матерью, которую возмущал его избыточный демократизм.

Правила были предельно простыми: новый курс набирается раз в три года, обучение длится шесть лет. Мальчики-лицеисты изымаются из косной семейной среды, свидания крайне редки. Причина скорей медицинская: чтобы дети меньше заражались в путешествиях; но также воспитательная: государственник не может эмоционально зависеть от родителей. Семья = Лицей = Держава. Аскетичные условия лицейской жизни – все эти железные кровати, крошечные келейки, казарменные одеяла и семичасовой учебный день – тоже были частью плана. Афинские цели, спартанские методы – все как полагается в военно-политической утопии.

К сожалению, обеспечить контроль не всегда удавалось: в обслугу попадали мутные персонажи; один из лицейских “дядек”, что-то среднее между денщиком и тьютором, по фамилии Сазонов, оказался серийным убийцей. Он совершал нападения в окрестностях лицея, перерезал горло; на его счету было шесть или семь жертв. Страшно подумать, что могло произойти в палате лазарета, возле которой Сазонов дежурил по ночам, в том числе охраняя покой заболевшего Пушкина.

Заутра с свечкой грошевою

Явлюсь пред образом святым.

Мой друг! остался я живым,

Но был уж смерти под косою:

Сазонов был моим слугою,

А Пешель – лекарем моим.

(Пешелем звали лицейского доктора.)


Предметы, согласно учебной программе Сперанского, делились на “разряды”, с явным перекосом в сторону наук общественных. Изящные искусства и словесность заявлены – что было радикальным исключением из общих школьных практик, – и все-таки опорными лицейскими учителями считались не словесники и рисовальщики, а политический философ Александр Галич и адъюнкт-профессор нравственных наук Александр Куницын, чей лицейский курс вобрал в себя двенадцать предметов, никак не связанных с эстетикой, но аккуратно вовлекающих в политику.

Почему же в лицее начисто отсутствовал армейский дух? Хотя перспектива военной карьеры просматривалась? Почему и первый, и второй, и третий лицейские директора были по сути гражданскими, а надзирателями – люди без погон? Потому что военный проект Александра Первого, победа в “скифской войне”, был условием мирного замысла, а не целью. Победим Бонапарта – кто сможет возразить против радикальных перемен внутри империи? Начнем радикальные реформы – кто бросит камень в молодых исполнителей царской воли? Дети, становитесь лицеистами, и да будет вам мир. Но сначала, как положено, война.

4. Перемена участи

В 1811-м первый набор в лицей состоялся, 19 октября произошло открытие, а уже в 1812-м лицеисты провожали армейские и гвардейские полки. Многие плакали: скорее от обиды, что не смогут воевать.

Но еще до начала великой войны их участь полностью переменилась. 17 марта 1812 года отец-вдохновитель лицея Сперанский был вызван к царю и обвинен в фактической измене: ты старался расстроить дела в государстве, новыми налогами вызвал ненависть к правительству, дискредитировал его своим презрением. “Обстоятельства требуют, чтобы на время мы расстались. …когда неприятель готов войти в пределы России, я обязан моим подданным удалить тебя от себя. Возвратись домой, там узнаешь остальное. Прощай!”

Михаил Михайлович попытался уложить в портфель шляпу; внезапно сел на стул, не в силах двигаться. Через несколько минут дверь распахнулась, Александр упавшим голосом произнес: “Еще раз прощайте, Михайло Михайлович”, – и снова скрылся в кабинете.

После домашнего обыска Сперанскому позволили написать письмо любимой дочери и отправили сначала на Волгу, в Нижний, а затем на Каму, в Пермь. Царь отрекся от ближайшего сотрудника в угоду массовой патриотической истерике, как летом отречется от Барклая, которого впоследствии восславит Пушкин: “О вождь несчастливый!.. Суров был жребий твой”. Спустя годы Сперанский вернется во власть, как Барклай вернется в действующую армию в 1813-м, но лицейский замысел остался без своего вдохновителя.

Это станет понятно не сразу, первое время казалось, что все еще будет. Лицеисты играли в парламент, произносили сокрушительные речи, проводили дебаты, выпускали рукописные журналы “Лицейский мудрец”, “Юные пловцы” – они по-прежнему готовились к служению. И когда Пушкин дерзко отвечал царю, заглянувшему на лицейскую прогулку (Кто здесь первый?” – “Здесь нет, Ваше Императорское Величество, первых; все вторые”), он почти не шутил. В них взращивали настоящие амбиции. Но время первых для лицея кончилось.

Тут снова укрупнимся и просмотрим три общеизвестных эпизода.

Первый эпизод. Открытие.

По центру зала – длинный стол, покрытый красным сукном и с лицейским Уставом посередине. За столом голубоглазый государь, ему тридцать три, но выглядит он моложаво, несмотря на проступающую лысину. Рядом с государем твердокаменная царица-мать, нежная императрица Елизавета, склонный к полноте великий князь Константин. Из профильных начальников – министр Разумовский, сенаторы. Тут же стоит директор, Василий Малиновский, дипломат, литератор, сторонник идеи “вечного мира” и коллективной безопасности; отобранные им профессора. В три ряда выстроены лицеисты, тридцать человек, утвержденных лично Разумовским.

Низкорослый Пушкин (впоследствии он подрастет до 2 аршин и 5,5 вершков, то есть до 166,7 см)[1] слушает указ об основании лицея. Растерявшийся директор проборматывает речь. Зато Куницын громогласен; его гражданская проповедь посвящена великой цели, которая ждет лицеистов: “Вы ли захотите смешаться с толпою людей обыкновенных… Нет! Любовь к славе и Отечеству должны быть вашими руководителями!”

Царь останется доволен; Куницын будет награжден орденом св. Владимира 4-й степени, несмотря на то (а может, благодаря тому?), что в речи Государь не упомянут.

Эпизод второй. Лицейский экзамен.

“Это было в 1815 году, на публичном экзамене в Лицее. …Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где, братец, здесь нужник? <..> Наконец вызвали меня. Я прочел мои «Воспоминания в Царском Селе», стоя в двух шагах от Державина. …когда дошел я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом… Не помню, как я кончил свое чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, хотел меня обнять… Меня искали, но не нашли…”

Что изменилось за неполные четыре года? Почти ничего – и почти всё. В центре первой сцены был государь, в сердцевине второй – литератор. Конечно, Державин не просто поэт, он старинный вельможа в отставке: губернатор, министр и создатель Минюста, каратель крестьянских восстаний. Однако в пушкинских воспоминаниях и в записках его ближайшего лицейского друга Ивана Пущина акценты сделаны подчеркнуто-литературные. Главное теперь не доблести гражданские, а поэтический дух.

В “куницынские” времена им предлагали изучать естественное право, размышлять о подвижных границах и служении родине. Заодно писать стихи и риторическую прозу. К середине лицейского срока победа в стихотворном состязании стала более важным событием, чем победа в политических дебатах, а настоящим карьерным успехом – дебют в журнале “Вестник Европы”. Неуклюжий Вильгельм Кюхельбекер по прозвищу Кюхля в этом Пушкина опередил, опубликовался в “Вестнике Европы” на один номер раньше. Пушкинское послание “К другу стихотворцу” было напечатано в июле 1814 года под псевдонимом Александр Н. к. ш. п.:

…На Пинде лавры есть, но есть там и крапива.

Страшись бесславия! – Что, если Аполлон <..>

Твой гений наградит – спасительной лозою?

В центре лицейских досугов оказались выпуски рукописных журналов, изготовление “гогеля-могеля”, густого напитка из яиц, сахара и рома; предметом гордости – романтические приключения с горничными (и не только). Пушкин, в котором рано пробудились страсти, попадает в разные истории – самая известная связана с княжной Варварой Волконской. Друг его и сосед по комнаткам Иван Пущин вспоминал, явно смягчая тона: “У [фрейлины] Волконской была премиленькая горничная Наташа. Случалось, встретясь с нею в темных переходах коридора, и полюбезничать; она многих из нас знала… Пушкин… слышит в темноте шорох платья, воображает, что это непременно Наташа, бросается поцеловать ее самым невинным образом. Как нарочно, в эту минуту отворяется дверь из комнаты и освещает сцену: перед ним сама княжна Волконская”. Она пожаловалась брату, генерал-адъютанту, тот – государю. Но Александру Павловичу история скорей понравилась, он сказал директору: “…я беру на себя адвокатство за Пушкина; но… чтоб это было в последний раз”. И добавил по-французски: “Между нами говоря, старуха, быть может, в восторге от ошибки молодого человека”.

Реакция милостивая, но некрасивая: “старухе” было тридцать пять, а самому Александру Павловичу – под сорок. Впрочем, Пушкин тоже не проявил словесного благородства, хотел написать извинительное письмо Волконской, а написал эпиграмму: “Мадемаузель, вас очень легко / Принять за сводню / Или за старую уродину, / Но за простолюдинку, – о боже, нет” (перевод с французского Л. Каменской).

При этом сюжетов, обычных в закрытых мужских заведениях, в лицее практически не было. Единственный, кого исключили за “дурное поведение”, как тогда говорили, за “греческие вкусы”, был Константин Гурьев, крестник великого князя Константина Павловича. Того самого, который в 1826-м назовет Гурьева “товарищем известным писакам Пушкину и Кюхельбекеру”.

Но все это вторично; первичны стихи.

Пушкин в детстве сочинял и басни, и комедии; сам ставил, сам играл – для любимой сестры. (Комедия “L'Escamoteur” была ею освистана.) Но сочинительство системно началось в лицее: поздней весной 1812-го лицеистам разрешили писать “для себя”. Хотя решением министра просвещения были временно запрещены театральные постановки: “отвлекло бы внимание их от учения и повторения уроков”.

Профессор Николай Кошанский, который отвечал в лицее за словесность, переиграл профессора Куницына. Просто потому, что поменялась ситуация. После войны царь увлекся дипломатией, внутренние реформы отложил. Чуть позже он впадет в мистическое умонастроение, в 1819 году немецкий студент Занд вонзит “цареубийственный кинжал” в русского агента Коцебу, начнется череда европейских национально-освободительных волнений. Какие уж тут внутренние перемены!

Еще один стоп-кадр. Третий и последний эпизод истории лицея, показанный на укрупнении.

25 марта 1816-го – Благовещенье. Со дня открытия лицея прошло пять лет, после державинского экзамена – год с небольшим. В Царское Село прибывает неофициальная дружественная делегация в составе шести человек:


отец поэта, Сергей Львович,

дядюшка Василий Львович,

прогрессивный чиновник Александр Тургенев,

выдающийся поэт-романтик, пушкинский друг и наставник Василий Жуковский,

поэт и критик Петр Андреевич Вяземский,

историк и писатель Николай Михайлович Карамзин.


Настроение у всех приподнятое. Особенно доволен Карамзин: он долгие недели ждал приема у царя, в конце концов унизился, нанес визит всесильному вельможе Аракчееву, после чего получил обещание, что “История государства Российского” выйдет на деньги и под покровом государя, а том, посвященный кровавому царству Грозного, обойдется без больших потерь. Впервые русскому читателю расскажут не красивую легенду о монархе, а болезненную правду.

Батюшков с Жуковским у Пушкина уже бывали и к нему давно приглядывались, но “официальное” представление молодого автора Карамзину[2] – другое дело. Он не участвует в литературных схватках и отошел от актуальных текстов, но его писательский авторитет высок. Сперанский для него – идейный враг: карамзинская “Записка о древней и новой России”, которую историк представил царю в Твери (1811), настраивала государя против перемен вообще и против Михаила Михайловича лично.

Тем не менее Карамзин в лицей приехал. Среди прочего и потому, что началась словесная война карамзинистов с литературным обществом “Беседа любителей русского слова”, в состав которого входили и литературные начальники, и жизнерадостные графоманы вроде графа Хвостова, и грандиозный Державин, в чьем доме проходили собрания, и великий баснописец, драматург и прозаик Крылов, и яркий архаический поэт Катенин; в какой-то мере “беседчиком” был великий драматург и дипломат Грибоедов.

Вóйны, в том числе литературные, часто начинаются случайно. В 1815 году член “Беседы” князь Шаховской написал комедию “Урок кокеткам, или Липецкие воды”, в которой вывел Жуковского в образе приглуповатого поэта Фиалкина:


…Фиалкин

Вовек не отопруся

От тех моих стихов, что были всей Москвой

С восторгом читаны. На вас самих пошлюся,

Графиня, что они…

Графиня

(с досадою)

Я не читала их.

На премьере присутствовали главные карамзинисты. Все оскорбились, кроме самого Василия Андреевича; отвечать решили сатирически. Литератор, будущий министр внутренних дел и председатель Госсовета граф Дмитрий Блудов сочинил сатиру “Видение в какой-то ограде”: трактирщик указывает гостям на приезжего, страдающего от лунатизма; в приезжем опознается князь Шаховской.

Так родилось всешутейное общество “Арзамас”. При чем тут городок Арзамас? Как Липецк у Шаховского: ни при чем. Просто Блудову показалось смешным, что в крошечном городке открыли настоящую школу живописи, – вот и подходящая причина. Арзамасцы поклонялись богу вкуса, получали новые имена, взятые из баллад Жуковского, вновь принятые произносили надгробную речь “живому покойнику” из “Беседы”, продолжали бесконечными пародиями, включая священные тексты, а завершали поеданием жареного гуся, поскольку уездный Арзамас славился особо жирными гусями.

Ритуал приема пародировал масонские обряды: дяде Пушкина Василию Львовичу скроили хитон, обшитый раковинами, “…надели шляпу с широкими полями и вручили посох пилигрима. …повели из парадных комнат… хлопушки летели ему под ноги… Потом Василия Львовича завалили шубами. …провели в темную комнату… где собрались арзамасцы… Пала повязка с глаз”[3].

В итоге началась игра на грани фола. Поклонение “преподобному арзамасскому гусю” (“Когда приложусь к священной … его?” – спрашивал в письме Вяземский) стало первым шагом к приобщению к богу вкуса, а гусиный город Арзамас предстает в одно и то же время Новым Римом, Новыми Афинами и Новым Иерусалимом[4]. Так сказать, сакральным “гусюдарством”. Одновременно серьезным и смешным.

5. Верхом на галиматье

В результате множества процессов русская словесность получила статус промежуточный между религией и философией: она внушала образы как веру и производила новые идеи. А это значит, что она охватывала все. И любое литературное событие приобретало вес, масштаб и силу, становилось важным за пределами самой словесности.

Арзамасцы спорили о мелочах: о балладах и баснях, кальках и аналогах; они играли в словесные игры, но верхом на галиматье въезжали в философию, а через философию – в политику. В России, где не было партий, парламента и церковного амвона как трибуны, галиматья давала мощный результат, превращалась в программу и действие. И то, что было чистым развлечением, вдруг оборачивалось важными последствиями.

В итоге победили арзамасцы. Но не потому, что были лучше, а потому, что “Беседа” упустила шанс. Пока в ней тешили тщеславие великих старцев, карамзинисты приручили молодого гения. И какая разница, на скольких заседаниях он был (подсказка: предположительно – на двух, достоверно – на одном-единственном), – главное, что произнес вступительную речь, получил прозвище Сверчок, прочел отрывки из первой своей полноценной поэмы “Руслан и Людмила” и позволил выстроить ассоциацию: Пушкин – “Арзамас”.

А если бы его позвал Державин? Не просто восхитился подражанием, а именно позвал? Вполне возможно, Пушкин бы откликнулся. И вся история русской литературы пошла бы иначе. Но сказался фактор поколений. В 1816-м Карамзину будет пятьдесят, Жуковскому – тридцать три, поддержавшему их Вяземскому – двадцать четыре. Молодому офицеру, выпускнику Московского университета Петру Чаадаеву, который познакомился и великодушно подружился с Пушкиным в том же 1816-м, – вообще двадцать два. Им не зазорно поманить к себе подростка. А Державину – семьдесят три, по тогдашним меркам очень много; он радуется звонким строчкам Пушкина, но ему и в голову не приходит, что недоросля можно пригласить в серьезное собрание и поддержать движение от старомодной мощи, избыточности и густоты к вопиющей экономии литературного хозяйства[5].

Вот Пушкин пишет в 1816 году: “Богами вам еще даны / Златые дни, златые ночи, / И томных дев устремлены / На вас внимательные очи”. Стертый штамп “златые дни” подключен к неожиданным “златым ночам”; в итоге и “златые ночи” хороши, и “златые дни” воскресли. Точно так же “томные девы” – обычное клише, а “внимательные очи” – нестандартный образ. А сюжет о томных девах с внимательными очами насыщается двусмысленной силой. Или другой пример “ночного штампа”: “О, если бы душа могла / Забыть любовь до новой ночи!” “Любовь” тут – понятие плотское, а до новой ночи ее должна забыть именно “душа”; минимальный сдвиг по литературной фазе обеспечивает словесное напряжение.

Загрузка...